Мы были детьми.
Я играл в Красную Молнию и забрался на сухой вяз в дальнем углу двора, спасаясь от брата, который не желал ни в кого играть, а был просто собой. К нему собирались прийти друзья, и он хотел, чтобы я перестал существовать. Но с этим я ничего не мог поделать: я существовал.
Я взял старую маску брата и заявил, что, когда его друзья придут, я раскрою им его истинную сущность. Он сказал, что мне не жить, и стал бросать в меня камнями, но делал он это как девчонка, и я быстро взобрался повыше, куда он не попадал.
Он стал слишком взрослым, чтобы играть в супергероев. Случилось это внезапно, без предупреждения. Перед Хэллоуином он сутками напролет носил свой костюм Человека-Ветра, такого быстрого, что земля плавилась у него под ногами. А потом Хэллоуин закончился, и он перестал интересоваться героями. Более того: теперь он хотел, чтобы все забыли, что когда-то он был героем. Он и сам хотел бы забыть, но из-за меня не мог, поскольку я сидел на дереве с его маской, когда вот-вот должны появиться его друзья.
Вяз засох много лет назад. В плохую погоду ветер обламывал ветки и разбрасывал их по газону. Слоистая кора крошилась и ломалась под моими кроссовками. Брат за мной не полез — считал это ниже своего достоинства, и как же было здорово улизнуть от него!
Сначала я бездумно лез выше и выше, куда еще никогда не забирался. Я впал в некий транс, ведомый пьянящим чувством высоты и собственной семилетней ловкостью. Потом я услышал крики брата, что ему на меня наплевать (значит, на самом деле не наплевать!), и вспомнил, с какой целью решил взобраться на вяз. Я приметил длинную горизонтальную ветку — на нее можно сесть, свесить ноги и довести брата до белого каления, не опасаясь возмездия. Я откинул плащ за спину и дальше лез уже целенаправленно.
Мой плащ начал свою жизнь как голубое детское одеяльце и сопровождал меня по жизни с тех пор, как мне исполнилось два года. Со временем одеяло выцвело и из ослепительно голубого превратилось в серое (цвета усталого голубя). Мама сшила из него накидку вроде плаща Супермена и пристрочила посередине красную стрелу молнии из куска войлока. Место нашлось и для флотской нашивки, принадлежавшей моему отцу. На ней изображалась девятка, пронзенная красной молнией. Нашивка прибыла к нам в дом из Вьетнама вместе с другими отцовскими вещами, а сам отец не приехал. Мама вывесила над крыльцом черный флаг с надписью «Военнопленный», но даже я знал, что в плену отца никто не держит.
Я надевал свой плащ, как только возвращался из школы, я сосал обшитый атласом подол, пока смотрел телевизор, я вытирал им рот за столом и засыпал, завернувшись в него. Мне было больно снимать этот плащ. Без него я чувствовал себя голым и беззащитным. Плащ был довольно длинным — я наступал на подол, если был невнимателен.
Я добрался до намеченной ветки, перекинул через нее ногу и уселся верхом. Если бы того, что случилось в следующие минуты, не видел и мой брат, я бы не поверил собственным ощущениям. Потом я бы убедил себя, что от страха у меня разыгралась фантазия и мой мозг создал иллюзию под влиянием ужаса и шока.
Никки стоял на земле в шестнадцати футах от меня. Он задрал голову и рассказывал, что сделает со мной, когда я слезу. Я поднял его маску — черную повязку с прорезями для глаз — и помахал ею в воздухе.
— Чего же ты ждешь, Человек-Ветер? Вот он я!
— Так и знай, тебе придется остаться на этом дереве навечно.
— Человек-Ветер, не пускай ветры!
— Ну все. Теперь ты точно покойник, — сказал он. Мой брат отвечал на колкости так же неудачно, как бросал камни.
— Ветер, ветер, ветер! — запел я, потому что само его прозвище было насмешкой.
И я пополз по ветке, напевая новую дразнилку. Плащ соскользнул с одного моего плеча, и в какой-то момент я прижал его к ветке ладонью. Когда после этого я попытался продвинуться, зажатый плащ меня не пустил, и я потерял равновесие. Раздался звук рвущейся материи. Я грудью плюхнулся на ветку и оцарапал подбородок, я размахивал руками. Ветка подо мной согнулась книзу, потом выпрямилась, согнулась… и я услышал треск, сухой хруст, прорезавший морозный ноябрьский воздух. Брат побелел.
— Эрик, — крикнул он. — Эрик, держись!
Зачем он велел мне держаться? Ветка обламывалась — нужно скорее слезать с нее. Был ли он слишком напутан, чтобы сообразить это, или какая-то глубоко спрятанная часть его сознания хотела моего падения? Я замер, лихорадочно решая, что делать дальше. Но пока я колебался, ветка рухнула.
Никки отскочил. Обломившийся сук, все пять футов, приземлился прямо у его ног и содрогнулся, разбросав вокруг прутья и кору. Надо мной завертелось небо. Желудок совершил тошнотворный кувырок.
Я не сразу осознал, что не упал. Что я смотрю на двор сверху, словно по-прежнему сижу на ветке дерева.
Я бросил недоуменный взгляд на брата. Тот смотрел на меня снизу, разинув рот.
Мои колени были поджаты к груди. Руки — раскинуты в стороны, словно для равновесия. Я парил в воздухе, меня ничто не поддерживало. Меня покачнуло вправо. Потом накренило налево. Я колебался, как яйцо на краю стола, когда оно все никак не скатится на пол.
— Эрик? — слабым голосом произнес брат.
— Никки? — ответил я таким же голосом.
Порыв ветра набросился на голые ветви вяза, они забились, застучали друг о друга. Плащ у меня на спине вздулся.
— Спускайся, Эрик, — попросил брат. — Спускайся.
Я собрал все свое мужество и заставил себя поглядеть поверх коленей прямо на землю. Брат вытянул руки к небу, словно хотел ухватить меня за щиколотки и стянуть вниз, хотя до меня было очень высоко и стоял он не под деревом, а гораздо дальше — бесполезно тянуть руки.
Краем глаза я заметил какой-то блеск прямо под собой и опустил голову, чтобы посмотреть. Мой плащ держался на мне при помощи золотистой булавки, продетой в два противоположных угла одеяла. Но пока я полз по суку, булавка прорвала один из углов и теперь беспомощно висела на другом. Тут я вспомнил звук рвущейся ткани, который слышал, когда падал на ветку. Плащ просто лежал на мне, его ничто не удерживало.
Под очередным порывом ветра застонал вяз. Ветер взъерошил мои волосы и подхватил со спины плащ. Я видел, как плащ поплыл прочь, извиваясь, будто кто-то дергал его за невидимые нити. Вместе с ним уплыла и сила, поддерживавшая меня в воздухе. В следующий миг я полетел вперед, и земля набросилась на меня столь стремительно, что я даже не успел вскрикнуть.
Удар был сильным. Я приземлился на упавшую ветку, превратив ее в крошево обломков. Одна длинная щепка воткнулась мне в грудь, прямо под ключицу. Когда рана зажила, от нее остался блестящий шрам в форме полумесяца — самая интересная отметина на моем теле. Я сломал малую берцовую кость, раздробил левую коленную чашечку и пробил череп в двух местах. Кровь шла из носа, рта и глаз.
Я не помню, как приехала «скорая помощь», хотя говорят, что полностью я сознания не терял. Зато помню белое испуганное лицо брата, склонившееся надо мной во дворе. В руках он комкал мой плащ. Бессознательно вязал на нем узлы.
Если у меня оставались сомнения в том, было ли это на самом деле, через два дня их не осталось. Я еще лежал в больнице, когда Никки привязал мой плащ на шею и прыгнул с верхней ступеньки лестницы нашего дома. Он катился до самого низа, все восемнадцать ступеней, и ударился лицом об угол последней. Его поместили в мою палату, но друг с другом мы не разговаривали. Большую часть времени он лежал спиной ко мне, уткнувшись лицом в белую стену. Не знаю, почему он не хотел смотреть на меня — может быть, сердился за то, что для него плащ не сработал? Или злился на себя, потому что поверил в удачу? А может быть, он предвидел, как его будут дразнить — ведь другие дети узнают, что он разбил себе лицо, изображая Супермена. Зато я отлично понимал, почему мы не разговаривали: он сломал себе нижнюю челюсть. Потребовалось шесть стержней и две дополнительные операции, чтобы его черты стали хотя бы отдаленно напоминать прежнее лицо.
Когда мы вернулись домой, плаща уже не было. Мама сказала, что выбросила его. Сложила в мусорный мешок и отвезла на свалку, чтобы там его сожгли. В доме Шутеров никаких полетов больше не будет.
После того падения я стал другим. Мое колено ныло, когда я слишком много ходил, когда шел дождь, когда было холодно. Яркий свет вызывал у меня ужасную мигрень. Я не мог долго удерживать внимание на чем-нибудь одном, мне трудно было высидеть урок от начала до конца, иногда посреди контрольной работы я погружался в мечты. Бегать я тоже не мог, поэтому в спорте не преуспел. Я не мог думать, и мои школьные успехи оставляли желать лучшего.
Я не поспевал за своими сверстниками ни в чем, поэтому предпочитал после уроков сидеть дома и читать комиксы. Не знаю, кто был моим любимым героем. Не помню ни одного сюжета. Я читал комиксы запоем, без особого удовольствия и без особых мыслей, читал их просто потому, что не мог не читать. Стоило мне увидеть комикс, как я накидывался на него. Дешевая бумага, аляповатые краски и таинственные персонажи поработили меня. Комиксы приобрели надо мной власть, подобную наркотической зависимости. Только взмывающие в небо герои казались мне реальными. А все остальное — недостаточно четкое, звук приглушен, цвета не такие яркие.
Десять с лишним лет я не летал.
По природе своей я не коллекционер. Если бы не брат, прочитанные комиксы я бы отбрасывал и терял. Но Ник, разделивший мою страсть, многие годы собирал их в полиэтиленовые пакеты и раскладывал по алфавиту в длинных белых коробках.
Однажды (мне было пятнадцать, а Ник заканчивал школу) он пришел домой с девушкой — событие из ряда вон выходящее. Он оставил ее со мной в гостиной, сказал, что поднимется наверх положить рюкзак, а сам помчался к нам в комнату и выбросил все комиксы, свои и мои, почти восемьсот выпусков. Побросал их в два больших мешка и вытащил на задний двор.
Я понимаю, почему он это сделал. Встречи с девушками давались ему нелегко. Он очень переживал из-за своего перекроенного лица, хотя на самом деле все было не так уж плохо. Подбородок и нижняя челюсть были немного грубоваты, кожа обтягивала их чуть туже, чем обычно, так что иногда он напоминал карикатуру на задумавшегося нарисованного героя. Но уродом его назвать было нельзя, хотя что-то жуткое в его попытках улыбнуться было. Казалось, что ему больно шевелить губами, обнажая белые, крепкие — как у Кларка Кента — фальшивые зубы. Он постоянно смотрелся в зеркало, отыскивая в лице признаки уродства. Он искал в себе порок, который заставляет окружающих избегать его общества. С девушками ему приходилось трудно. Я был тремя годами младше, но ходил на свидания чаще, чем он. При таком раскладе он не мог позволить себе никакой слабости. Нашим комиксам пришлось отправиться на помойку.
Ее звали Энджи. Она была моего возраста, появилась в нашей школе недавно и еще не знала, что мой брат — неудачник. От нее исходил аромат пачулей, на голове она носила вязаную шапку цветов ямайского флага — красного, золотого и зеленого. Мы с ней пересекались на уроках английского и литературы, и она узнала меня. На следующий день у нас намечалась контрольная по «Повелителю мух». Я спросил, как ей нравится книга. Она ответила, что еще не дочитала, и я предложил ей помочь, если она не против.
К тому времени, когда Ник избавился от комиксов и вернулся, мы лежали на животах перед включенным телевизором. Я держал в руках книгу и кратко пересказывал подчеркнутые мною абзацы… обычно я в книгах никаких пометок не делал. Как я уже говорил, учеником я был слабым, без каких-либо амбиций, но «Повелитель мух» задел меня за живое и завладел моим воображением на пару недель. Я тоже захотел жить на острове, нагой и босой, с собственным племенем мальчишек, повелевать ими и придумывать дикие ритуалы. Я читал и перечитывал эпизоды, где Джек раскрашивает лицо, и меня снедало желание размазать грязь по собственному лицу и стать первобытным, непознаваемым и свободным.
Ник сел по другую руку от Энджи и надулся, потому что не хотел делить ее со мной. Говорить о книге он не мог — ни разу не читал ее. Он всегда посещал уроки английского языка и литературы для продвинутых учеников, где проходили Мильтона и переводы Данте. А я едва успевал в группе для будущих дворников и слесарей. Мы были тупыми ленивыми детьми, ни к чему в жизни не стремились, и за это нас награждали самыми интересными книжками.
Время от времени Энджи прерывала наши занятия, чтобы проверить, что показывают по МТВ, и задать пару провокационных вопросов:
— Парни, а как вам эта девица? Горячая штучка, а? Как вы думаете, если тебе накостыляет участница боев в грязи, это позорно или, наоборот, — круто?
Она не обращалась ни к кому конкретно, поэтому отвечал я — просто чтобы не повисало молчание. Ник вел себя так, будто ему опять наложили на челюсть гипс, и только сердито улыбался своей натужной улыбкой, если мои ответы вызывали у Энджи смех. Один раз я пошутил особенно удачно, и она особенно заливисто рассмеялась, прикоснувшись ко мне рукой. Ник насупился еще больше.
После двух лет дружбы с Энджи случился наш первый поцелуй — мы напились на вечеринке и заперлись в кладовке, пока остальные стучали в дверь и хохотали. Тремя месяцами позднее у нас был первый секс. Мы лежали в моей комнате, и из раскрытого окна нас обдувал прохладный, сладко пахнущий сосновой хвоей ветерок. После того первого раза она спросила меня, что я хочу делать, когда стану взрослым. Я сказал, что хотел бы научиться летать на дельтаплане. Мне было восемнадцать, и ей было восемнадцать. Ответ удовлетворил нас обоих.
Вскоре после того, как она окончила медицинское училище и мы вместе сняли квартирку в центре города, она снова спросила меня, чем я хочу заниматься. Я летом работал маляром, а другого дела пока не нашел. Энджи сказала, что надо составить серьезные планы на жизнь.
Она хотела, чтобы я вернулся в колледж. Я сказал, что подумаю. Пока думал, я пропустил сроки подачи документов. Она предложила мне поступить на курсы санитаров скорой помощи и даже начала собирать необходимые бумаги: заявления, анкету, заявку на финансовую поддержку. Тонкая стопка листков некоторое время лежала на столе возле холодильника, собирая на себе кофейные пятна, пока мы не выкинули бумаги. Меня останавливала не лень — я просто не мог заставить себя заняться этим. Брат учился на врача в Бостоне. Он обязательно решит, что я стремлюсь быть похожим на него, и от одной этой мысли я покрывался мурашками отвращения.
Энджи говорила, что должно найтись какое-то занятие, которому я хотел бы посвятить себя. Я сказал, что хочу жить на Аляске, за Полярным кругом, вместе с ней и кучей детей и собак. Выращивать в теплице овощи: помидоры и стручковую фасоль, а то и грядочку травки. Зарабатывать мы могли бы, катая туристов на собачьих упряжках. Мы бы отказались от мира супермаркетов, широкополосного Интернета и туалетов при спальне. Мы бы забыли о телевидении. Зимой небеса над нами расцветит северное сияние. Летом наши дети будут жить полудикой вольной жизнью, бегать по безымянным холмам и кормить с руки игривых тюленей на мостках за домом.
Мы только приступили к трудному делу — жизни во взрослом мире; мы делали первые шаги совместного существования. Когда я мечтал о том, как наши дети будут играть с тюленями, Энджи смотрела на меня таким взглядом, что я слабел и переполнялся надеждой… надеждой на то, что из меня получится что-то стоящее. У Энджи были большущие глаза, похожие на тюленьи, — карие с золотистой каемкой. Она смотрела на меня, не мигая, приоткрыв рот, она внимала каждому слову из моих фантазий о будущем — так ребенок слушает любимую сказку на ночь.
Но после того, как меня арестовали за вождение под воздействием алкоголя, любое упоминание Аляски встречалось гримасой. Из-за того ареста я лишился работы — потеря небольшая, надо признать, поскольку в то время я пробовал себя в качестве разносчика пиццы, и бремя оплаты наших счетов легло на плечи Энджи. Она беспокоилась обо всем, причем делала это в одиночестве, по возможности избегая меня, — нелегкая задача, если живешь в скромной трехкомнатной квартире.
Тем не менее я пытался заводить старые разговоры об Аляске, надеясь вернуть ее расположение, но вместо этого лишь давал ей повод вылить раздражение. Она спрашивала, на что же будет похож наш дом в глуши, если я не в состоянии поддерживать порядок в городской квартире? Она красочно описывала, как наши дети играют среди куч собачьего дерьма, как проваливается крыльцо, как двор захламляется ржавыми снегоходами, а повсюду шныряют одичавшие псы-полукровки. Она говорила, что от моих слов ей хочется кричать, до того они жалкие и не имеют никакого отношения к жизни. Она опасалась, что у меня проблемы со здоровьем, алкоголизм или клиническая депрессия. Она хотела, чтобы я сходил к врачу, хотя денег на лечение у нас не было.
Но это никак не объясняет, почему она ушла от меня — сбежала, не сказав ни слова. Дело тут не в заведенном на меня деле, не в моем пристрастии к выпивке и не в отсутствии у меня ясных целей. Настоящая причина ее ухода куда более ужасна, чем все это, вместе взятое. Ужасна до такой степени, что мы никогда не говорили о ней. Если бы на нее сослалась Энджи, я бы высмеял ее. А сам я никогда не заговорил бы об этом, потому что такова была моя политика — притворяться, будто ничего не случилось.
Однажды вечером я готовил нам на ужин завтрак — яичницу с беконом. Энджи вернулась с работы. К ее приходу еда должна была быть готова, это являлось частью моего плана: доказать ей, что, даже если я подавлен, я не безнадежен. Я обронил несколько фраз о том, что на Юконе мы заведем собственных свиней, будем коптить бекон, а на Рождество закалывать молочного поросенка. Она сказала, что это уже не смешно. И сказала это таким тоном… Тогда я запел песню из «Повелителя мух»: «Свинью бей! Глотку режь!» — пытаясь выжать смех из того, что изначально совсем не было смешным.
Она сказала:
— Прекрати. — И крикнула пронзительно: — Немедленно прекрати!..
В этот момент у меня в руке был нож, которым я нарезал бекон, а она стояла спиной к кухонному столу в нескольких футах от меня. В голове у меня неожиданно возникла яркая картина: я вообразил, как нож взрезает ее горло. Я мысленно увидел, как ее рука взлетает к шее, как распахиваются от удивления тюленьи глаза, увидел, как по свитеру течет кровь — ярко-красная, словно клюквенный сок.
Представляя все это, я случайно глянул на горло Энджи, потом ей в глаза. И она смотрела на меня — со страхом. Она поставила стакан с апельсиновым соком на стол и сказала, что у нее нет аппетита, что сегодня ей хочется пораньше лечь спать. Через четыре дня я вышел в магазин за хлебом и молоком, а когда вернулся, ее уже не было. Она позвонила потом от своих родителей и сказала, что какое-то время нам стоит пожить отдельно.
Это была лишь мысль. Время от времени все о чем-то думают, верно?
Не получая пару месяцев платы за квартиру, домовладелец предупредил, что выдворит меня на законных основаниях. Я решил съехать сам и вернулся в родительский дом. Мать как раз делала ремонт, и я сказал, что помогу ей. Я действительно хотел помочь. Мне отчаянно хотелось чем-нибудь занять себя. Уже четыре месяца я нигде не работал и в декабре должен был предстать перед судом.
Перегородки в моей бывшей комнате уже снесли и вынули рамы. Дыры в стене мать закрыла пластиковыми панелями. Пол скрывался под слоем кусков штукатурки и гипсобетона. Я устроился в цокольном этаже, поставив раскладушку напротив стиральной машины и сушилки. В изголовье на деревянном ящике нашел свое место телевизор. Оставить его в квартире я не мог — мне нужна хоть какая-то компания.
Мать в качестве компании не подходила. В первый день после моего вселения она сказала мне только одну фразу: я не могу пользоваться ее машиной. Если я пожелаю напиться и во что-нибудь врезаться, то могу купить свои четыре колеса. В основном она общалась со мной невербально. О том, что пора вставать, она уведомляла громким топотом у меня над головой. Она показывала мне свое отвращение ледяными взглядами поверх лома, которым вскрывала пол в моей бывшей комнате. В яростном молчании она вырывала доску за доской, словно хотела уничтожить все следы моего детства в этом доме.
Ремонт в цокольном этаже тоже не был закончен: голый бетон на полу и лабиринт низко висящих труб под потолком. Зато здесь имелся отдельный туалет — посреди грязи и разгрома неожиданно чистенькое помещение, застланное линолеумом в цветочек, с освежителем воздуха на бачке унитаза. Когда я стоял там, справляя малую нужду, то закрывал глаза и вдыхал аромат хвойной отдушки. Мне чудился ветер, что колышет верхушки мощных сосен где-то на севере Аляски.
Однажды ночью я проснулся в своей полуподвальной каморке, совершенно продрогнув. Мое дыхание клубилось серебристо-голубыми облачками в свете телевизионного экрана — я забыл его выключить. Вечером я прикончил пару бутылок пива и теперь морщился от рези в переполненном мочевом пузыре. Надо было сходить отлить.
Обычно я укрывался большим стеганым одеялом, сшитым еще моей бабушкой, но днем пролил на него соус из китайской закусочной. В стиральную машину я его засунул, а вот высушить руки так и не дошли. Перед сном в поисках замены мокрому одеялу я перерыл стенной шкаф и набрал целую стопку одеял, оставшихся со времен нашего с братом детства: пышное голубое покрывало с рисунком из комиксов, красное одеяльце, усеянное целой флотилией трипланов. Все они были слишком малы, чтобы накрыть меня, но я разложил их на себе одно за другим — первое на ноги, второе на живот, третье на грудь.
Их хватило, чтобы я пригрелся и заснул, но пока я спал, они сбились в кучу, и я свернулся калачиком, согреваясь собственным теплом. Колени я подтянул почти к самому подбородку, обхватив их руками, но пятки торчали голые. Проснувшись, я не чувствовал пальцев ног, словно их уже ампутировал холод.
Спросонок я ничего не соображал. Знал только, что мне нужно в туалет и что я замерз. Я поднялся и поплыл сквозь темноту в ванную комнату, накинув на плечи одно из одеял, чтобы хоть немного согреться. Не совсем проснувшийся, я удивился ощущению, будто все еще прижимаю к груди колени, но все-таки двигался вперед. И только над унитазом, возясь с ширинкой на трусах, я случайно глянул вниз и увидел: мои колени действительно подняты к груди, а ноги не касаются пола. Они болтались в воздухе в футе от сиденья унитаза.
Стены поплыли, и у меня закружилась голова — не столько от шока, сколько от сонного изумления. Нет, шока не было. Полагаю, в подсознании я надеялся все эти годы, что опять полечу. Я почти ожидал этого.
Хотя то, что я делал, полетом назвать трудно. Скорее, это походило на управляемое парение. Я превратился в яйцо, неустойчивое и неуклюжее. Руки беспокойно хватались за воздух. Я нечаянно задел пальцами стену, и это немного уравновесило меня.
Потом я почувствовал, как по моим плечам скользит ткань, и осторожно скосил взгляд, боясь, что малейшее движение разрушит это чудо. Краем глаза я увидел синюю атласную кайму, часть какой-то заплатки — красно-желтой. Новая волна головокружения накрыла меня, и я закачался в воздухе. Одеяло соскользнуло, совсем как тринадцать лет назад, и свалилось на пол. Я упал в тот же миг, стукнулся коленом о край унитаза, а рукой угодил в слив, по локоть окунув ее в ледяную воду.
Когда высокие окна полуподвала окрасились первым серебристым румянцем рассвета, я сидел и разглядывал свой старый плащ, разложив его на коленях.
Плащ был еще меньше, чем мне запомнилось, — размером с большую наволочку. Середину его по-прежнему украшала красная молния из войлока, хотя несколько стежков лопнули и края стрелы отошли от ткани. Нашивка моего отца тоже сохранилась — это ее я увидел ночью: желтый зигзаг на фоне пламени. Конечно, мать не выкинула его на свалку. Она ничего не выбрасывала из вещей, считая, что все когда-нибудь пригодится. Ее скопидомство со временем переросло в манию. Нежелание тратить деньги стало навязчивой идеей. О ремонте жилья она не имела ни малейшего представления, но мысль о том, чтобы за деньги поручить работу профессионалу, не приходила ей в голову. Я знал: теперь моя комната будет открыта всем стихиям, а я сам буду спать в полуподвале до тех пор, пока мать от старости снова не наденет памперсы. И менять их придется мне. То, что она считала силой характера и самодостаточностью, на деле являлось упрямством «белых голодранцев». После возвращения домой это очень скоро стало раздражать меня, и я перестал помогать ей.
Обшитый атласом край плаща был достаточно длинным для того, чтобы я повязал его себе на шею.
Долгое время я сидел на краю раскладушки на корточках — вылитый голубь на жердочке — в плаще, доходившем мне до копчика Расстояние от пола составляло всего полфута, но мне представлялось, будто я сижу на краю пропасти. Наконец я оттолкнулся.
И повис. Покачался судорожно вперед-назад, но не упал. Горло сжалось, воздух застрял где-то за диафрагмой, и лишь через несколько секунд я смог заставить себя выдохнуть — громко, как лошадь.
В девять утра над моей головой загрохотали деревянные подошвы материнских сандалий, но я проигнорировал их. В десять она предприняла вторую попытку на этот раз даже приоткрыла дверь и громко спросила, собираюсь ли я подниматься. Я проорал в ответ, что уже поднялся. И это было правдой: я поднялся на два фута от пола.
К тому времени я летал уже несколько часов… но это слово, наверное, создает неверное впечатление. Это не похоже на полет Супермена. Вообразите вместо него человека, сидящего на ковре-самолете с подтянутыми к подбородку коленями. А теперь уберите ковер, и получите почти точный образ.
Скорость у меня была одна, и я назвал бы ее величавой. Я двигался, как колесная платформа на параде. Чтобы скользнуть вперед, достаточно было посмотреть вперед — меня тут же подхватывал некий мощный, но невидимый поток газа, этакий метеоризм богов.
Поначалу возникли проблемы с поворотами, но в конце концов я научился менять направление, действуя, как гребцы на каноэ. Плывя через комнату, я вытягивал одну руку в сторону, а другую прижимал к телу. И без усилия заходил на вираж вправо или влево, в зависимости от того, какое метафорическое весло опускал в воду. Как только я понял этот механизм, маневрирование стало восхитительным и легким делом: на повороте я как будто прибавлял газу, и это неожиданное ускорение порождало внизу живота приятную щекотку.
Вверх я поднимался, откидываясь назад, как в глубоком кресле. Попробовав этот прием в первый раз, я взмыл вверх слишком быстро и стукнулся головой о медную трубу — достаточно сильно, чтобы перед глазами завертелись созвездия черных точек. Но я лишь рассмеялся и потер гудящую шишку в центре лба.
Остановился я только в полдень, в полном изнеможении. Я лег на постель. Мышцы живота беспомощно подергивались от нагрузки, которую им пришлось вынести, удерживая колени в нужном положении. Я забыл поесть и теперь чувствовал слабость и пустоту в голове от низкого уровня сахара в крови. Но даже лежа в медленно нагревающемся коконе простыней, я все еще парил. Я закрыл глаза и унесся в безграничные просторы сна.
Уже ближе к вечеру я снял плащ и поднялся наверх сделать себе сэндвичи с беконом. Зазвонил телефон, и я автоматически снял трубку. Это был мой брат.
— Мама говорит, что ты не помогаешь ей, — сказал он.
— Привет, спасибо, все в порядке. А ты как?
— А еще она говорит, что ты целыми днями сидишь внизу и смотришь телевизор.
— Не целыми, — возразил я. Прозвучало это, к моему неудовольствию, как оправдание. — Раз ты так за нее волнуешься, почему сам не приедешь и не поиграешь в плотника и каменщика?
— Если готовишься стать врачом, нельзя просто взять и приехать. Я даже в туалет должен отпрашиваться заблаговременно. На прошлой неделе, например, я провел в отделении скорой помощи десять часов. Надо было уйти, но поступила женщина с вагинальным кровотечением… — Здесь я хихикнул, и моя реакция была встречена неодобрительным молчанием Потом Ник продолжил: — Короче, пришлось задержаться еще на час и убедиться, что с ней все в порядке. Я бы хотел, чтобы и у тебя появилось в жизни какое-то дело. Оно подняло бы тебя над твоим маленьким мирком.
— В моей жизни есть дело.
— Какое? Например, что ты делал сегодня?
— Сегодня… Сегодня необычный день. Я не спал всю. ночь. Я… как бы это сказать… я парил то туда, то сюда. — Я ничего не мог с собой поделать и снова захихикал.
Он помолчал. Потом сказал:
— А если начнется свободное падение, поймешь ли ты, что с тобой происходит, а, Эрик?
Я соскользнул с края крыши, как пловец соскальзывает в воду с края бассейна. Желудок свело, по черепу побежали обжигающе-ледяные мурашки, тело сжалось, ожидая невесомости свободного падения. Вот чем все закончится, подумал я. И вдруг мне пришло в голову, что та ночь, то парение в полуподвале было иллюзией, шизофренической фантазией, а теперь я упаду и разобьюсь, и гравитация еще раз докажет свою реальность. Но вместо этого я нырнул, а потом поднялся. У меня за плечами развевался мой детский плащ.
Дожидаясь, пока мать уляжется спать, я раскрасил себе лицо. Для этого я стащил у нее тюбик помады и в своей ванной нарисовал на лице жирную красную маску — пару соединенных петель вокруг глаз. Я не хотел бы, чтобы меня заметили парящим в небе. Если это случится, красные круги отвлекут потенциальных свидетелей от остальных моих черт. Кроме того, раскрашивать лицо было приятно; меня странно возбудило ощущение твердого и гладкого цилиндра губной помады, скользящего по коже. Закончив, я постоял перед зеркалом, любуясь собой. Красная маска понравилась мне. Очень простая, она изменила мою внешность до неузнаваемости. Мне было любопытно, что за новый человек смотрит на меня из зеркала. Чего он хочет. Что он может.
Когда мать закрылась в своей спальне, я прокрался наверх, пролез сквозь дыру в стене моей бывшей комнаты, где раньше было мансардное окошко, и выбрался на крышу. Нескольких черных прямоугольников кровли не хватало, другие истрепались и хлопали на ветру. Вот еще одна статья экономии: мать починит кровлю сама и сбережет несколько грошей. Правда, есть риск поскользнуться, упасть и сломать себе шею. Что угодно может случиться здесь, где мир касается неба. Никто не знал этого лучше, чем я.
Холод обжигал щеки, руки немели. Я долго растирал и мял пальцы, собираясь с духом, чтобы превозмочь сотни тысяч лет эволюции. Они вопили мне в лицо, что я умру, если оторвусь от крыши. Но я оторвался от крыши и повис в ясном морозном воздухе в тридцати футах над газоном.
Наверное, вы думаете, что меня переполнял восторг, что я завопил от безудержной радости полета? Ничего подобного. Мои ощущения были гораздо тоньше. Мой пульс участился. На минуту я забыл о дыхании. А потом на меня снизошел покой — как штиль на море. Я полностью ушел в себя, стал балансировать на верхушке воображаемого пузыря. (Это сравнение может создать ложное впечатление, будто я чувствовал под собой некую опору. Нет, никакой опоры не было, и именно поэтому мне приходилось переносить центр тяжести в поисках равновесия.) Инстинктивно, а также и по привычке ноги я держал поджатыми к груди, а руки расставил в стороны.
Лунный серп был узок, в первой четверти, но достаточно ярок, чтобы разбросать по земле темные тени с резкими краями. Заиндевелые дворы в сорока ярдах подо мной блестели так, словно каждая травинка покрыта хромом.
Я скользил вперед. Я выписывал петли вокруг безлистных крон красного клена. Сухой вяз давно исчез с нашего двора: лет восемь назад сильная буря переломила его надвое. Верхняя часть упала на дом, и одна длинная ветка разбила стекло в моей комнате. Должно быть, старое дерево все еще желало меня убить.
Было холодно, и чем выше я поднимался, тем ниже падала температура. Меня это не беспокоило. Я хотел вознестись выше всех.
Наш город стоял на склонах долины — грубая темная чаша, расцвеченная огоньками. Слева вдруг раздался заунывный крик, и сердце чуть не выпрыгнуло у меня из груди. Я оглядел чернильные небеса и увидел дикого гуся с черной головой и шеей поразительного изумрудного цвета. Он бил крыльями и с любопытством поглядывал на меня. Однако я заинтересовал его ненадолго; вскоре он нырнул, развернулся к югу и пропал.
Поначалу я летел, не думая о направлении. Меня заставляла нервничать мысль о том, что я не смогу спуститься с высоты восемьсот футов и упаду. И все же, когда пальцы мои перестали гнуться, а лицо потеряло чувствительность, мне пришлось поэкспериментировать. Я осторожно наклонился вперед, и земля стала приближаться — у меня получился тот плавный спуск, что я часами отрабатывал в своем полуподвале.
Внезапно подо мной показались дома Пауэлл-авеню, и я осознал, куда держу путь. Три квартала я проплыл над проезжей частью, один раз взлетев повыше, чтобы обогнуть подвешенный над дорогой светофор, затем заложил левый поворот и понесся, как во сне, к дому Энджи. Она как раз должна была вернуться после вечернего дежурства в больнице.
Но она задержалась почти на час. Я сидел на крыше гаража, когда наш старый бронзовый «сивик» вывернул на подъездную дорожку. У него по-прежнему недоставало бампера и был помят капот — после того, как я врезался в мусорный бак в неудачной попытке скрыться от полиции.
Она подкрасила глаза и губы и надела ту самую светло-зеленую юбку с тропическими цветами по подолу, которую раньше носила только на ежемесячные собрания у себя на работе. Собрания проводились в конце месяца, а до него было еще далеко. Я сидел на жестяной кровле гаража и следил за тем, как она семенит на высоких каблуках к двери и входит в дом.
Возвращаясь с работы, она всегда принимала душ. А мне больше нечем было заняться.
Я соскользнул с конька гаражной крыши, покачался с боку на бок, как воздушный шарик, и подлетел к третьему этажу высокого узкого дома ее родителей. Свет в ее спальне не горел. Я прижался к стеклу, вглядываясь в темноту, и приготовился ждать, когда откроется дверь ее комнаты. Но она уже была там и в следующий миг зажгла настольную лампу как раз у окна, на низком трюмо. Энджи посмотрела в окно прямо на меня. Мне оставалось только неподвижно висеть за стеклом и смотреть на нее. От неожиданности я не мог шевельнуться, не мог издать ни звука. В ее взгляде была усталость. Ни интереса, ни удивления. Она не видит меня. Она не видит меня из-за собственного отражения в темном стекле. Да видела ли она меня вообще когда-нибудь?
Я парил за окном, а она сняла через голову юбку, стянула скромное нижнее белье. Ванная комната примыкала к ее спальне, и Энджи оставила дверь между ними открытой. Сквозь прозрачное стекло душевой кабинки я наблюдал за тем, как она принимает душ. Купалась она долго, поднимала руки, чтобы откинуть за спину волосы цвета меда, подставляла горячим струям грудь. Я и раньше видел, как она моется, но так интересно мне еще никогда не было. Я надеялся, что она начнет мастурбировать гибкой головкой душа (она сама рассказывала мне, что делала так в юности), но она не стала.
Через некоторое время стекло запотело, и я различал только розовый силуэт, перемещающийся по комнате. Потом послышался ее голос. Она говорила по телефону. Спросила кого-то: неужели и в субботу нужно заниматься? Сказала, что ей скучно, что она хотела бы поиграть. В ее интонациях звучали нотки капризного флирта.
В центре оконного стекла появилось прозрачное пятнышко и стало расширяться — окно отпотевало, медленно раскрывая передо мной картину во всех деталях. В облегающей белой майке и черных хлопчатобумажных трусиках, с тюрбаном из полотенца на мокрых волосах она сидела за столом. Телефонный разговор она закончила и теперь раскладывала на компьютере пасьянс, время от времени отвечая на электронные сообщения. Рядом с клавиатурой стоял бокал белого вина. Я смотрел, как она пьет. В кино вуайеристы наблюдают за тем, как модели расхаживают в шикарном белье, но и повседневность возбуждает достаточно: губы на краешке винного бокала, резинка простеньких трусов на белом бедре.
Когда Энджи выключила компьютер, она казалась вполне довольной, но несколько возбужденной. Она забралась в постель, включила маленький телевизор и принялась переключать каналы. Остановилась она на программе о тюленях: показывали, как животные спариваются. Один тюлень забрался другому на спину и наяривал вовсю, тряся складками жира. Энджи с тоской оглянулась на компьютер.
— Энджи, — позвал я.
Она как будто не сразу отдала себе отчет в том, что услышала. Потом села в кровати и прислушалась к тихому дому. Я снова позвал ее по имени. Ее ресницы затрепетали. Она повернула голову к окну почти неохотно, но опять не увидела меня из-за своего отражения… пока я не постучал по стеклу.
Она испуганно вздернула плечи. Ее рот раскрылся в немом крике. Через миг она слезла с кровати и на негнущихся ногах приблизилась к окну. Она пригляделась. Я помахал ей рукой. Взглядом она поискала подо мной лестницу, затем перевела глаза на мое лицо. Она пошатнулась, и ей пришлось схватиться за трюмо, чтобы не упасть.
— Открой, — попросил я.
Энджи долго возилась с рамой, пока не подняла окно вверх.
— Боже мой, — сказала она. — Боже мой. Боже мой. Как ты это делаешь?
— Не знаю. Можно войти?
Я опустился на подоконник, сел и свесил ноги наружу, но одной рукой я уже был в ее комнате.
— Нет, — сказала она. — Я не верю.
— Да. Это правда.
— Как?
— Не знаю. Честно. — Я теребил пальцами край своего плаща. — Я умел это делать и раньше. Очень давно. Помнишь шрам у меня на груди? И колено всегда болит? Я тебе говорил, что упал с дерева, помнишь?
На лице ее читалось удивление, вдруг сменившееся пониманием.
— Да. Ветка обломилась и упала. А ты — нет, не сразу. Ты остался в воздухе. На тебе был плащ, и ты чудом не упал.
Она все знала! Она уже все знала — неизвестно откуда, потому что я ей этого не говорил. Я могу летать. Она ясновидящая.
— Мне рассказывал Никки, — пояснила она, заметив мою озадаченность. — Он сказал, что, когда сук рухнул, ты, как ему показалось, остался висеть в воздухе. Он был так в этом уверен, что сам попытался летать и поэтому повредил лицо. Мы заговорили об этом, когда он объяснял мне, почему у него все зубы вставные. Он сказал, что в те годы был совсем сумасшедшим. Вы оба были сумасшедшими.
— Когда он рассказал тебе про зубы? — спросил я.
Мой брат не преодолел свой комплекс по поводу лица, и особенно зубов. Он не любил рассказывать, что у него вставные зубы.
Она покачала головой:
— Не помню.
Я развернулся на подоконнике и поставил ноги на ее трюмо.
— Хочешь попробовать?
В ее глазах светилось недоверие. Она приоткрыла рот в растерянной, изумленной улыбке. Потом склонила голову набок и прищурилась.
— Как ты это делаешь? — спросила она. — Серьезно!
— Это связано с моим плащом. Не знаю, как именно. Что-то вроде волшебства. Когда плащ на мне, я могу летать. Вот и все.
Она прикоснулась пальцем к моему виску, и я вспомнил о своей маске, нарисованной помадой.
— Что у тебя на лице? Зачем это?
— Так я чувствую себя сексуальным.
— Да ты и вправду чокнутый. И я прожила с тобой два года! — Она смеялась.
— Так ты хочешь полетать?
Я окончательно забрался в комнату и сел на комод, свесив ноги.
— Садись ко мне на колени. Я покатаю тебя по комнате.
Она переводила взгляд с моих колен на мое лицо, в ее улыбке смешались недоверие и лукавство. В открытое окно влетел ветерок, шевельнул мой детский плащ. Энджи поежилась, обхватила свои плечи руками, а потом оглядела себя и вспомнила, что на ней почти ничего нет. Она тряхнула головой, скидывая полотенце с еще влажных волос.
— Подожди минутку, — попросила она.
Она подошла к шкафу, раздвинула двери и нырнула в ящик со свитерами. Пока она одевалась, мое внимание привлекли звуки, несущиеся с телеэкрана. Один тюлень кусал шею другого, яростно мотая головой, а его жертва надрывно выла. Голос за кадром рассказывал, что доминирующие самцы используют все данные им природой средства, чтобы не допустить потенциальных соперников к самкам стада Лед окрасился клюквенно-алыми пятнами крови.
Я так увлекся, что забыл про Энджи. Ей пришлось прокашляться, чтобы напомнить о себе, и когда я обернулся, то успел заметить раздраженно поджатую полоску губ. Со мной это случалось постоянно: миг — и я уже засмотрелся на какую-нибудь телепередачу, хотя она меня вовсе не интересует. Ничего не могу с собой поделать. Словно у меня отрицательный заряд, а у телевизора — положительный. Нас замыкает друг на друга, а все, что остается вне этой связи, перестает существовать. Так же было и с комиксами. Да, это слабость, я признаю, но ее осуждение было мне неприятно.
Она заправила за ухо влажную прядь и одарила меня быстрой эльфийской улыбкой, будто не смотрела на меня только что с раздражением. Я оперся руками о комод, и она неловко устроилась у меня на бедрах.
— Почему-то мне кажется, что все это — глупая шутка, преследующая цель усадить меня к тебе на колени, — сказала она. Я наклонил корпус вперед, готовясь взлететь. — Мы сейчас свалимся…
Я скользнул с края комода в воздух. Меня болтало в разные стороны, а Энджи обхватила меня за шею и восторженно рассмеялась: радостный и одновременно испуганный смех.
Я не особенно крепок физически, но летать с Энджи на руках — это совсем не то же, что носить ее на руках. Она словно сидела у меня на коленях, а я качался в кресле — в невидимом кресле-качалке. Изменился лишь центр тяжести, и теперь я боялся перевернуться, как перегруженное каноэ.
Мы облетели ее кровать, потом перелетели через стол. Она снова кричала, и смеялась, и опять кричала.
— Это самая безумная вещь… — бормотала она. — О боже мой, в это никто не поверит! — воскликнула она. — А знаешь, ты ведь станешь самым знаменитым человеком на всей земле!
Потом она просто уставилась мне в лицо огромными сияющими глазами — так же, как смотрела на меня раньше, когда я рассказывал ей о нашем будущем на Аляске.
Я сделал вид, будто лечу обратно к трюмо, но, добравшись до него, не остановился, а продолжил движение. Только пригнул голову, вылетая из окна. И мы очутились на улице.
— Нет! Что ты делаешь? Господи Иисусе, какой холод! — Она так крепко обнимала меня за шею, что мне было трудно дышать.
Я поднялся к бледной прорехе месяца.
— Потерпи, — сказал я. — Всего одну минутку. Разве оно того не стоит? Полетать? Как во сне?
— Да, — согласилась Энджи.
— Невероятно, правда?
— Ага.
Она вся дрожала, что сопровождалось забавной вибрацией ее грудей под тонкой тканью. Я поднимался все выше — к флотилии облаков, окаймленных ртутью. Мне нравилось, как Энджи прижимается ко мне, и нравилось, как она дрожит.
— Я хочу домой, — сказала она
— Не сейчас.
Моя рубашка немного распахнулась, и она уткнулась ледяным носом в мою голую грудь.
— Я хотела поговорить с тобой, — сказала она. — Хотела позвонить тебе сегодня вечером. Я думала о тебе.
— А кому ты позвонила вместо меня?
— Никому, — ответила она. И тут же сообразила, что я висел за окном и, вероятно, слышал разговор. — Ханне. Ты ее знаешь. С моей работы.
— Она учится где-то? Я слышал, ты говорила, что она в субботу должна заниматься.
— Давай вернемся.
— Конечно.
Она снова зарылась лицом мне в грудь. Носом она водила по моему шраму: серебряной дуге, похожей на серебряный месяц в небе. Я продолжал подъем к луне. Казалось, она уже совсем близко. Энджи прикоснулась к старому шраму пальцем.
— Это невероятно, — прошептала она. — Тебе так повезло. Подумай, что случилось бы, пройди ветка парой дюймов ниже. Она проткнула бы твое сердце.
— Она и проткнула, — сказал я, нагнулся вперед и отпустил ее.
Энджи цеплялась за меня, била ногами, и мне пришлось отрывать от себя ее пальцы один за другим, пока она не упала.
Когда мы с братом играли в супергероев, роль злодея всегда доставалась мне.
Кто-то же должен играть эту роль.
Брат сказал, что мне надо как-нибудь собраться и прилететь к нему в Бостон. И мы с ним сходим куда-нибудь выпить. Думаю, он хочет дать мне пару советов, как старший младшему. Хочет сказать, чтобы я взялся за ум и определился наконец со своей жизнью. А может, он намерен поделиться со мной своей печалью. Уверен, ему есть о чем печалиться.
Что ж, как-нибудь я действительно соберусь и… слетаю к нему. Покажу ему свой плащ. Посмотрим, не захочет ли он примерить его. Посмотрим, не захочет ли он спрыгнуть с пятого этажа.
Может быть, он не захочет. После того, что случилось в прошлый раз, скорее всего — не захочет. Может быть, ему понадобится помощь. Небольшой толчок со стороны младшего братика
И кто знает, вдруг и он взлетит в моем плаще? Поднимется, а не упадет, и поплывет в холодные неподвижные объятия неба.
Но вряд ли. Когда мы были детьми, у него ничего не получилось. Значит, и сейчас не получится. Никогда не получится.
Ведь это мой плащ.