Гость был нежданным и для учителя.
Как только Ниёле с Ромасом убежали, Клапас догнал Зенонаса. Итак, у Ромаса рукописи не оказалось. Значит, она у Пуртокаса, в той самой квартире с зеленой дверью, куда ребята собираются читать ее. Впрочем, это можно было предугадать заранее. Ребятам совсем ни к чему таскать рукопись без дела. Да, но кто этот Пуртокас? Почему он связался с ребятами? А главное, как получить от него рукопись?..
Может быть, зайти к этому Пуртокасу под каким-нибудь предлогом — проверить радио, электропроводку или дымоход? Но что толку: одного в комнате не оставят, да еще, чего доброго, потребуют удостоверение. А может, поговорить с ним начистоту? Попросить, чтобы вернул? Чепуха, тут же выставит за дверь. Ворваться силой и забрать документ? Чепуха, чепуха. Ведь Ромас наверняка расскажет о сегодняшнем происшествии, и все они будут вдвое осторожнее.
Оставалась единственная возможность — ксендз Кряуна! Придя к этому решению, приятели немедля отправились к дому настоятеля.
На костельном дворе Зенонас велел Клапасу подождать, но тот уперся и требовал, чтобы они шли вместе. Хватит действовать у него за спиной. В конце концов, это его рукопись.
Увидев, что Зенонас не один, Кряуна поморщился.
— Мой компаньон, — представил Зенонас.
— Скромный фотограф, — проворно кивнул Клапас. — Фотографирую быстро и дешево, при отличном качестве. Гарантия на сто лет. Дети, внуки, правнуки смогут любоваться снимками почтенных отцов, дедов и прадедов.
— У меня нет ни детей, ни внуков, — сухо произнес настоятель.
— Да, да, конечно, — спохватился Клапас, испугавшись, что ксендз принял его слова как насмешку над безбрачием священников. — Но если кому-нибудь понадобится… При храме всегда бывает случай: свадьба, крестины. А бывает, человек еще хочет себя увековечить и после того, как отдал душу господу богу, — так уж не забудьте. Все будут исполнены в наилучшем виде! — Клапас ловко выхватил из кармана пиджака самодельную визитную карточку и положил на тумбочку.
— Это все, что вы хотели сказать? — спросил ксендз.
Зенонас начал рассказывать о сегодняшних событиях, но как-то нескладно. Он никогда не умел хорошо говорить. Вмешался Клапас и тут же завладел разговором. Когда речь зашла о неведомом Пуртокасе, ксендз, нахмурив брови, стал расхаживать по комнате, бормоча:
— Пуртокас… Пуртокас… Пуртокас… Что-то я слыхал!
— Нас тут же узнают, нужно, чтобы вы пошли. Может быть, удастся как-нибудь, — молил Клапас. — Надо пойти сегодня же, потом будет поздно.
— Легко сказать «пойти», почтеннейший, — ксендз ткнул в грудь Клапаса белым костлявым пальцем. — Легко сказать «пойти». Это крепкий орешек, крепкий!
— Мы понимаем…
— Ничего вы не понимаете!
Ксендз еще немного постоял молча, потом подошел к столу.
— Ладно. Я попытаюсь, попытаюсь! Но не обещаю. Это крепкий орешек. Не обещаю! Зайдите на всякий случай завтра.
Когда они ушли, Кряуна велел Розалии кликнуть пономаря.
Горбун вошел и встал у двери.
— Взгляни-ка, что там за птица такая Пуртокас. — ксендз назвал адрес. — Что-то я слыхал о нем. А что, не припомню.
Пономарь достал было из-за пазухи свою всеобъемлющую книгу и уже послюнявил палец, но потом спрятал ее обратно.
— Настоятель! Да ведь это же его, Пуртокаса, жена приходила. Помните — такая круглолицая, плакала и страшные вещи рассказывала. На смертном одре лежит и бранится, не приведи господи, а о святом причастии и слышать не хочет… — Пономарь даже перешел на шепот.
— А, этот безбожник-учитель! — воскликнул ксендз. — Этот!.. Помню. А больше она не приходила? Может быть, он уже помер и погребен без нашего ведома и без причастия?
— Ну уж где там! — махнул рукой пономарь. — Такая богобоязненная женщина. Пришла бы…
Отпустив пономаря, Кряуна некоторое время стоял в задумчивости: «Пуртокас, Пуртокас. Придется пойти к нему. Может быть, и удастся что-нибудь разузнать об этой рукописи».
Приоткрыв дверь гостиной, настоятель громко крикнул:
— Розалия, мирское платье, да побыстрей!
Без звука проскользнула в комнату Розалия, неся черный костюм и жесткий белый воротник.
— Уходите, настоятель?
— Ухожу, Розалия, ухожу!
— А ужин?
— Потом ужин, потом, Розалия. А сейчас оставь меня.
Розалия тихо вышла. Ксендз быстро сменил сутану на пиджак, надел белую полотняную шляпу, взял украшенную резьбой трость с серебряным набалдашником. Теперь он, пожалуй, ничем не отличался своей внешностью от других людей, вышедших в этот теплый летний вечер погулять. Обычный старик, каких тысячи.
Ксендз Кряуна был один из тех священнослужителей, которые требовали от верующих в первую очередь послушания и абсолютной преданности церкви. Ты можешь быть грешен, можешь погрязнуть в пороках, но если ты преклоняешься перед церковью, веришь в милосердие божие, — все тебе будет отпущено. Это стало главной заповедью Кряуны еще в те годы, когда он был профессором духовной семинарии. Правда, перейдя в пастыри, Кряуна убедился, что не так-то просто разобраться, насколько предан вере тот или иной человек из его паствы и верит ли он вообще. Многие из тех, кто исправно посещал костел и ходил к исповеди, дома были настоящими безбожниками. А кроме того, Кряуна заметил, что многие люди очень уж легко отказываются от веры, от церкви — от всего, что, казалось, вросло в душу, без чего и жить невозможно. Когда-то он думал, что и литовская деревня, и город насквозь религиозны. Верующие — твердокаменны, и их веры хватит на долгие столетия. Но жизнь опровергала эти надежды. И все-таки Кряуна не отказался от своих взглядов, а может быть, уже и не мог отказаться. Кровь закипала у него в жилах, когда он слышал безбожные речи, сомнения в каком-нибудь из догматов вероучения[18]. То, что в руки этого безбожника Пуртокаса попала рукопись, особенно взволновало ксендза.
Очутившись перед дверью Пуртокасов, он решительно нажал кнопку звонка рядом с табличкой. Дверь быстро приоткрылась. Женщина с круглым лицом изумленно смотрела на ксендза, забыв, что гостя прежде всего следует пригласить в дом.
— Не узнаешь, дочь моя? — спросил Кряуна и, приоткрыв дверь пошире, переступил порог.
— Отец настоятель! Пожалуйста, входите! — смущенно отступила хозяйка в сторону, пропуская ксендза.
— Пришел навестить больного. Как он? Надеюсь, в добром здравии? — остановился ксендз.
Женщина прикрыла дверь.
— Слава богу, выкарабкался из этой болезни, ходит уже.
— Ну видишь, сказал я, что поправится, ему и лучше, — заметил ксендз. — Недаром столько молитв во здравие его вознесено было. Все в руце божьей. Так где же он, веди!
— С ним самим хотите повидаться? — Женщина испуганно смотрела на пастыря: кто знает, как подействует этот визит на больного.
Она медленно шла по коридорчику, потом через комнату, притихшая, сосредоточенная. Перед матерчатой шторой, заменяющей дверь, она нерешительно остановилась.
— Каспарас, у нас гость. Настоятель наш пришел.
Пуртокас, сидевший на диване и рассматривавший старые литографии, быстро обернулся и, увидев идущего к нему ксендза в мирском платье, встал и сухо поклонился.
— Добрый вечер, — сказал ксендз, впервые в жизни почему-то не восславив в приветствии господа. — Простите, почтеннейший, что помешал, и, ради бога, садитесь, садитесь, не утомляйтесь… Вы же после болезни, — добавил он тем вкрадчиво-покровительственным тоном, который сразу дает духовным особам некое превосходство над мирянами.
Пуртокас почувствовал это, и его охватила досада. Слишком многое повидал в жизни учитель, чтобы верить в то, что ксендз явился к нему лишь из человеколюбия. Не хватало еще, чтобы эти черные вороны повадились ходить сюда и выражать свое сочувствие. Но так или иначе, это был гость, поэтому он сдержанно спросил:
— Чем я могу быть полезен ксендзу? — Но тут же, не выдержав, насмешливо добавил: — За десятиной[19] к жене обращайтесь, я такими делами не занимаюсь.
— О нет, что вы! — не поняв или не захотев, понять иронии, махнул палкой ксендз. — Я зашел навестить вас. Это наш долг, ибо сказано: «Возлюби ближнего своего, яко самого себя».
— Ближних следует любить, — согласился учитель. — Но мне сдается, что мы с вами довольно далеки друг от друга.
— И тем не менее мы — творения одного господа! — возразил ксендз.
— Сомневаюсь, будет ли господу прок от дряхлой души старого атеиста, — усмехнулся учитель. — А менять убеждения мне поздновато.
— Горе грешнику! — многозначительно погрозил палкой ксендз. — Я говорю, горе грешнику, вечные муки ада ждут неверующего, ибо он не увидит лика божьего и не изведает милосердия его.
— Придется обойтись без милосердия божьего, — насмешливо улыбнулся учитель. — Удивительно все-таки примитивная у вас система пропаганды. Кого не удается заманить пирогом, того кнутом загоняют. Неужели вы не видите, что, пока человек был темным, пирог и кнут хорошо служили, а теперь не действуют. Скоро придет время, когда церковь исчезнет с лица земли…
— Что, церковь исчезнет?! — ксендз едва не разразился потоком слов, совершенно неприличных для духовной особы.
— Да, исчезнет! — подтвердил учитель.
— Опомнись, Пуртокас! — уже не владея собой, крикнул ксендз. — Велико милосердие божие, но велик и гнев: и неверующие изведают его до конца!
Ксендз стукнул палкой о стол. И от этого звука сам вздрогнул и, очнувшись, огляделся.
— Напрасно мы спорим, — уже успокаиваясь, сказал ксендз. — Все равно мы не убедим друг друга.
— Надо полагать, — согласился Пуртокас. — Менять убеждения мне поздновато.
Учитель отнесся ко всему этому разговору гораздо спокойнее, чем ксендз, но тут он вдруг почувствовал сильную усталость и только сейчас заметил, что оба стоят. Выдвинув из-за стола стул, он подтолкнул его гостю, а сам сел на диван.
— Нет, я пойду, — сказал ксендз. — Жаль, от души жаль, но я бессилен спасти вас. С богом! — Он постоял еще мгновение, цепким взглядом окинул стол, книжные шкафы, полки, как бы что-то выискивая, и, ничего не заметив, повернулся и медленно вышел.
За шторой послышались всхлипывания. Там стояла жена учителя, побледневшая, с заплаканным лицом. Ксендз направился прямо к двери. Когда женщина открыла ее, он сказал:
— Проводи меня немножко, дочь моя.
Женщина накинула платок и вышла следом. Когда они очутились за углом, ксендз огляделся и, убедившись, что поблизости никого нет, спросил:
— Слыхала?
Вместо ответа женщина всхлипнула еще сильнее.
— Он что, всегда таким был?
Женщина вытерла слезы уголком платочка:
— Нет, не совсем таким. Прежде, до пенсии, когда еще работал, пошутит, бывало, надо мной или другими верующими, но не зло. А теперь… Теперь, как заболел, нервный очень стал, даже слушать страшно.
— Большое несчастье ждет его и вместе с ним тебя, дочь моя, если не придешь ему на помощь, — таинственно сказал ксендз.
— Как же ему помочь, настоятель? Я каждый день молюсь за него, — снова начала плакать женщина.
Ксендз задумался.
— Не читает ли он каких-нибудь латинских еретических бумаг?
— Читает, настоятель, читает. Школьники принесли ему, и все вместе читают. Доктор запретил утомляться, я пробовала отговаривать — не слушает: все равно читает.
— А тебе известно, о чем там пишут? — сурово спросил ксендз.
Женщина испуганно поглядела на него и отрицательно покачала головой.
— Это дьявольские письмена! От этого чтения он и стал таким, и чем дальше, тем неистовее будет, попомни мое слово, — грустно сказал ксендз. — Но мне нужно бы получше изучить эти письмена. Тогда бы мы знали, как удержать его от безумия. Возьми и завтра же принеси мне эти бумаги.
— Боюсь, — всхлипнула женщина. — Не знаю, что он мне за это сделает. Такой несговорчивый стал.
— Как хочешь, — равнодушно сказал ксендз. — Но гореть в адском огне суждено не только заблудшим, но и тем, кто мог их спасти и не сделал этого.
— А что я скажу, если он хватится?
Ксендз положил руку ей на плечо.
— Не печалься, все будет хорошо. Ты ничего не видела, ничего не знаешь. И греха здесь нет. Не можем же мы с тобой молча взирать на то, как он гибнет.
Женщина молчала.
— Завтра я весь день буду дома. Прямо ко мне и приходи. Ничего не объясняй ни Розалии, ни пономарю, если встретишь. Ну, с богом, дочь моя! Ступай домой. Я буду ждать.
И ксендз, благословив ее, перешел на другую сторону улицы.