Многие из его шуток, эпиграмм до сих пор не утратили своей свежести и искрящейся веселости. Если мы с некоторой почтительностью, граничащей с благоговением, собираем такие реликвии знаменитостей, как шарики, скатанные из хлеба Гоголем, или окурки папирос Рубинштейна, с тем большим уважением мы должны относиться к этим, хотя и брызгам пера, но пера гениального.
«Что скажешь, брат Пушкин?» – спросил Петрушевский.
«Стоп машина», – сказал Пушкин.
Поговорим немного о «смехе звонком» – важном компоненте пушкинского мифа в русской культурной мифологии. Шутки поэта (далеко не всегда удачные) давно превратились в объект эстетического любования и собирания – от выпушенной к столетнему юбилею поэта небольшой брошюры «Шутки и остроты А. С. Пушкина» до недавней публикации Алины Бодровой в «Арзамасе» «Топ-10 шуток Пушкина»129. Цель нашей заметки заключается в том, чтобы привлечь внимание читателя к проблеме пушкинского «искрометного юмора», чаще всего воспринимаемого как некая данность, а не предмет для историко-литературной рефлексии. Были ли знаменитые пушкинские шутки в самом деле спонтанными импровизациями? Как соотносились они с письменной традицией сборников bon mots и анекдотов, приписываемых знаменитым острословам? Как, кем и зачем создавался миф об остроумии Пушкина? В чем заключаются эстетические и психологические особенности его острот в контексте русской культуры остроумия первой трети XIX века? Разумеется, эти вопросы требуют долгого и кропотливого исследования (исследований) с опорой на уже имеющиеся научные работы130. Предлагаемая полемическая заметка – лишь скромный лепт в исследование этой богатой и, как представляется, важной и веселой темы.
Олег Проскурин в остроумной статье «Христос между двумя разбойниками: Историческая судьба одной остроты»131 реконструирует генеалогию растиражированной современным плодовитым популяризатором В. Н. Балязиным «опасной» шутки морского министра А. С. Меншикова о графе А. Х. Бенкендорфе и графе А. А. Аракчееве:
Зная стойкое расположение к себе императора, [Меншиков] никого не боялся и даже повесил у себя в кабинете Распятие, а по обе стороны поместил портреты Аракчеева и Бенкендорфа. Когда заходившие к Меншикову друзья спрашивали: «Что все это значит?» – он, смеясь, отвечал: «Христос, распятый между двумя разбойниками» (с. 745).
Исследователь отмечает в приведенном анекдоте исторические несообразности и указывает на то, что он является искаженным пересказом другого анекдота, помещенного молодым Н. А. Добролюбовым и его друзьями в рукописной студенческой газете «Слухи» в 1855 году (в варианте Добролюбова под разбойниками подразумеваются крайне непопулярные в конце царствования Николая I главноуправляющий путями сообщений и публичными зданиями граф П. А. Клейнмихель и военный министр кн. А. И. Чернышев). Но и этот исторически гораздо более достоверный анекдот вызывает у исследователя справедливые сомнения:
Публичное оскорбление Чернышева означало бы вместе с тем и оскорбление Николая Павловича. Да и Клейнмихель, возведенный в 1839 году за особые заслуги в графское достоинство, пользовался неизменным благоволением и расположением государя (с. 747).
По мнению Проскурина, анекдот о Меншикове на самом деле является переработкой анекдота об остроумии другого Александра Сергеевича – Пушкина. Речь идет об известной шутке Пушкина на торжественном обеде у Смирдина 19 февраля 1832 года, приведенной в воспоминаниях Н. Н. Терпигорева, напечатанных в «Русской старине» в 1870 году:
Пушкин был необыкновенно оживлен и щедро сыпал остротами, из которых одну, в особенности, я удержал в памяти. <Один из тогдашних цензоров В. Н.> Семенов за обедом сидел между Гречем и Булгариным, а Пушкин vis-à-vis с ним; к концу обеда Пушкин, обратясь к Семенову, сказал довольно громко: Ты, Семенов, сегодня точно Христос на Голгофе… Греч зааплодировал, а мы все расхохотались – один Булгарин сморщился и промолчал… (с. 747)132
Этот анекдот, замечает Проскурин, приобрел особую популярность благодаря «красочным» воспоминаниям известного враля В. П. Бурнашева: здесь его рассказывает на литературном вечере 1834 года сам Н. И. Греч. Проскурин убедительно доказывает, что Бурнашев «беззастенчиво использовал» рассказ Терпигорева о пушкинской остроте, который исследователь склонен считать достоверным биографически и по содержанию (с. 750).
Наконец, Проскурин приходит к выводу о том, что Добролюбов – или, точнее, анонимные «преобразители и разносчики „слухов“», снабдившие его соответствующим анекдотом, – приписали известному острослову Меншикову остроту Пушкина, «оторвав ее от одного контекста и приноровив к другому». Такая трансформация «мотивного костяка» пушкинского анекдота («некий остроумец уподобляет знаменитых, но скверных людей разбойникам, распятых с Христом на Голгофе» [с. 751]) оказывается возможной благодаря «законам исторического функционирования фольклоризованного текста» (Проскурин ссылается здесь на наблюдения А. Д. и Е. Я. Шмелевых об эволюции современного – нелитературного – анекдота).
Между тем острота Пушкина, «породившая», по мнению исследователя, шутку Меншикова, не является экспромтом и вообще Пушкину не принадлежит. Эта бродячая шутка встречается в сборниках анекдотов, начиная с эпохи Возрождения (Richard Verstegen, Den Wet-Steen des Verstants, Antwerpen, 1620133) в различных вариантах (о мельниках, адвокатах, нотариусах, священниках, бизнесменах, хозяевах гостиниц и т. п.). В классификации анекдотов Эрнеста Боумана она представлена под номером X313134. Приведем лишь один из многочисленных примеров ее бытования, взятый из французской дореволюционной коллекции анекдотов:
Умирающий просил членов своей семьи привести двух местных мельников и поставить их по обе стороны его постели. «Вот теперь я могу уйти с миром, – объяснил он. – Подобно Христу, я умираю между двумя разбойниками»135.
В XVIII – первой трети XIX века эта евангельская острота приобрела популярность благодаря частым публикациям «Духа Блаженного Франциска Сальского» Ж.‑П. Камю, епископа де Балли (L’Esprit de St. François de Sales by Bishop de Bellay, 1639–1641):
Un pèlerin espagnol, dit-il, assez peu chargé de monnoie, arriva dans une hôtellerie, où, après avoir été traité assez mal, on lui vendit si chèrement ce peu qu’il avoit eu, qu’il appeloit le ciel et la terre à témoin du tort qui lui étoit fait. Il fallut néanmoins passer par là, et encore filer doux, parce qu’il étoit le plus foible.
Il sort de l’hôtellerie tout en colère, et comme un homme dévalisé. Cette hôtellerie étoit située en un carrefour à l’opposite d’un autre, et au milieu il y avoit une croix plantée; il s’avisa de cette adresse, pour soulager sa douleur. Vraiment, dit-il, cette place est un calvaire, où l’on a mis la croix de notre Seigneur entre deux larrons, entendant les maîtres des deux hôtelleries. L’hôtelier de la maison où il n’avoit pas logé, se rencontrant sur sa porte, pardonnant à sa douleur, lui demanda froidement quel tort il avoit reçu de lui pour le qualifier de la sorte. Le pèlerin, qui savoit mieux que manier son bourdon, lui répondit brusquement: Taisez-vous, taisez-vous, mon frère, vous serez le-bon; comme lui disant, Il y avoit deux larrons aux côtés de la Croix de Notre – Seigneur, un bon & un mauvais, vous m’êtes le bon, car vous ne m’avez point fait de mal: mais comment voulez-vous que j’appelle votre compagnon qui m’a écorché tout vif?136
Отсюда ее заимствовали английские собиратели знаменитых острот137. Возможно, Пушкин познакомился с этой остротой в одной из современных публикаций.
Забавно, что именно эта острота (то есть ее «мотивный костяк») была подвергнута детальному анализу Зигмундом Фрейдом в классической работе Der Witz und seine Beziehung zum Unbewußten (1905). Приведем соответствующую цитату из его книги об остроумии полностью:
В одном американском анекдоте говорится: «Двум не слишком щепетильным дельцам удалось благодаря ряду весьма рискованных предприятий сколотить большое состояние и после этого направить свои усилия на проникновение в высшее общество. Кроме всего прочего им показалось целесообразным заказать свои портреты самому известному и дорогому художнику города; появление его картин всегда воспринималось как событие. На большом рауте были впервые показаны эти картины. Хозяева дома подвели наиболее влиятельного критика к стене, на которой оба портрета были повешены рядом, в надежде выудить восторженную оценку. Тот долго рассматривал портреты, потом покачал головой, словно ему чего-то недоставало, и лишь спросил, указывая на свободное пространство между двумя портретами: And where is the Saviour? („А где же Спаситель?“ Или: „Я не вижу тут образа Спасителя“)»138.
Фрейд видит механизм этой образцовой остроты в косвенном описании того, что нельзя высказать прямо:
Вопрос: «Где Спаситель, где его образ?» – позволяет нам догадаться, что вид двух портретов напомнил критику такой же знакомый и ему и нам вид, на котором был, однако, изображен недостающий здесь элемент – образ Спасителя посредине двух других портретов. Существует один-единственный вариант: Христос, висящий между двумя разбойниками. На недостающее и обращает внимание острота, сходство же присуще отсутствующим в остроте портретам справа и слева от Спасителя. Оно может заключаться только в том, что и вывешенные в салоне портреты – это портреты преступников. Критик хотел и не мог сказать следующее: «Вы – два мерзавца»; или пространнее: «Какое мне дело до ваших портретов? Вы – два мерзавца, в этом я уверен». И в конце концов с помощью нескольких ассоциаций и умозаключений он высказал это способом, который мы называем намеком.
Мы тут же вспоминаем, что уже встречали намек. <…> в американском анекдоте перед нами намек, свободный от двусмысленности, и его особенностью мы признаем замещение посредством чего-то, находящегося в логической связи… (Там же)
Эту остроту Фрейд относит к разряду концептуальных шуток, рассчитанных на узнавание слушателем намека. Целью такой остроты является нанесение оскорбления противнику «вместо требуемого заключения», причем те лица, к которым относится оскорбление, занимают высокое положение, что придает шутке рискованный характер139. В целом такие тенденциозные остроты представляют собой форму психологической разрядки-удовлетворения, быстрого и неожиданного высвобождения желаний от гнета общественных условий и рационального контроля (победа суперэго над эго)140. Заметим, что «соль пушкинской шутки» в интерпретации Проскурина полностью соответствует фрейдовской трактовке:
дополнительный блеск остроте Пушкина придает «фигура умолчания» (уподобляя Семенова Христу, он не называет собратьев-журналистов разбойниками; напрашивающуюся подстановку должна совершить аудитория) (с. 751).
Вполне можно назвать эту шутку са́мой фрейдовской остротой Пушкина.
Итак, надо признать, что анекдот об остроумии смелого министра Меншикова, записанный Добролюбовым, вовсе не обязательно (а скорее всего, вообще не) восходит к пушкинской остроте141. Обе шутки – модификации известной прототипической остроты, лишь примененные легендарными остроумцами к конкретным ситуациям и персонажам (в этом конкретно-историческом применении они, как блестяще показал Проскурин, неожиданны, смелы и злободневны142). Иначе говоря, перед нами не импровизированные, оригинальные шутки, а своего рода культурные цитаты, остроумно приноровленные к разным случаям и лицам.
В свою очередь, представляется весьма правдоподобным влияние именно этой «кощунственной» пушкинской остроты на такого блестящего знатока творчества поэта и ценителя его «высокого литературного фиглярства»143, как Владимир Набоков. На вопрос швейцарского интервьюера о том, что он думает о словах Джорджа Стайнера, назвавшего его вместе с Беккетом и Борхесом тремя «фигурами вероятной гениальности в современной литературе» (the three figures of probable genius in contemporary fiction), Набоков надменно (и творчески) пошутил:
That playwright and that essayist are regarded nowadays with such religious fervor that in the triptych you mention, I would feel like a robber between two Christs. Quite a cheerful robber, though144.
Если эта «концептуальная шутка» действительно связана с пушкинской остротой, безусловно известной Набокову, то ее скрытый смысл заключается в том, что писатель подчеркивает здесь свое родство с другим – русским – гениальным cheerful robber, а не с литературными идолами своих современников. Думается, что Пушкину бы такая адаптация его рискованной остроты понравилась.
К сожалению, нам пока не удалось найти непосредственного литературного источника самой пушкинской шутки, но в принципе это не так уж и важно: в любом случае поэт ее не придумал, а творчески использовал, лишний раз подтвердив свою способность ко «всемирной отзывчивости» и ситуативной находчивости, равно как и месмерическую притягательность для будущих авторов своего легкого, искрометного, артистического и глубоко укорененного в западноевропейской литературной традиции остроумия.