Утром меня разбудили птичьи крики. Я соскочила с кровати — и к окну. Вижу: вокруг скворечника мельтешат птицы и пищат что есть силушки.
Да это же скворцы! Рано они нынче пожаловали. Вот и сугроб еще не весь истаял в палисаднике. А в лесу еще полно снегу. К вечеру на дорогах лужи сковывает ледок, но коль скворцы прилетели, вот-вот хлынет тепло.
Но почему скворцы так раскричались? Может, скворечник заселили воробьи? Смотрю, что дальше будет. А дальше — они всем скопом как бросятся к окошечку. И на крылечке домика куча мала получилась. Клюются, крыльями машут. Один было сунулся в окошко, да ничего не вышло. Сразу трое молодцов как хватят беднягу за хвост и вышвырнули. Понятно! Жилье не могут поделить.
А жилье хорошее. Кто-то из прежних жильцов нашего дома нашел в лесу сосенку с дуплом, отпилил сколько надо, приладил пол, крышу, крылечко. А затем прибил скворчиный дом к высокой жердине, чтобы окошечко выходило на восток. Живи, крылатый сосед, на здоровье!
Свистя, сшибаются короткие крылья, реют в воздухе выдранные черные пушинки. Драка затеялась не на шутку. Но вот все как шарахнутся прочь. Испугались, что ли, кого? Я распахнула окно и услышала, что в скворечнике котенок мяукает. Да как же он туда забрался?
Драчунов уже и след простыл, а котенок в скворечнике орет, будто хвост ему прищемили. Ведь ухитрился же забраться, чертенок. Окошечко-то совсем маленькое.
Котенок затих, видно, освободил свой хвост, сейчас вылезет. Так и есть! Кот, да не тот. Выглянул из окошечка… скворец. Огляделся, нет ли кого поблизости, и выпорхнул на крышу своего, отвоеванного хитростью, домика.
Большеголовый, весь какой-то взъерошенный, но вид предовольный.
Если среди птиц бывают чудаки, то он самый и есть чудак. То по-кошачьи мяукал, теперь вот петуха передразнивает. Крыльями хлопает, шею вытягивает, лапами шаркает, вот-вот закукарекает. И закукарекал. Не вполне по-петушиному, но очень похоже. Потом запел свою, скворчиную песню. Песня была длинная, веселая и задиристая. Но что толку петь, если тебя не слышат друзья?
Скворец улетел и скоро вернулся со скворцом поменьше, должно быть, скворчихой. Скворец сразу на крылечко сел, коротко свистнул, наверное, позвал подружку и скрылся внутри своего жилья. Скворчиха за ним не полезла. Она облетела вокруг скворечника и уселась на забор палисадника. Конечно же, она помнила, как в домике мяукала кошка.
А он — то в гнездо, то из гнезда да все что-то наговаривает, нащебетывает. Я себе перевожу его щебет, и так оно складно выходит: «Ты не бойся, милая. Никакого кота там нет. Ну сама подумай: ему же не пролезть в окошечко. Видишь, я и то еле протискиваюсь».
Уговорил-таки скворчиху. Забралась она в домик. Старый скворец, а он, конечно же, был старый, молодому разве такое выдумать, умел не только передразнивать кошек, петухов, он умел и петь разными птичьими голосами.
Утро он обычно начинал звонкой трелью жаворонка. Скворец поет, а мне представляется поле в зеленых волнах пшеницы, а над полем небо синее-синее. Зальется Певун (так мы с Аленкой его прозвали) жаворонковой песнею да вдруг и оборвет ее, другое заведет. И вот уже бежит по гладкому песочному бережку куличок-тонконожка. Бежит по самой кромке воды — лапки черные мочит, хвостишком покачивает, свистит. Умолк и куличок. Новую песню начал Певун. А этот, не знаю, кто он, но, должно быть, большой и мохнато-темный, хохочет дико… Много песен умеет петь Певун.
Он любит сидеть на крыше скворечника. Сидит неказистый, взъерошенный и поет, заливается, то соловьем, то другой голосистой птахой. Поет, пока из окошечка не выглянет аккуратная, будто прилизанная головка скворчихи и пропищит:
— Хватит горло драть! Берись-ка за дело.
Певун камнем сорвется вниз, схватит какую попало соломинку и в гнездо. Только он из скворечника, а соломинка за ним. Видно, не понравилась скворчихе, вот и вышвырнула. И сама тут же выскочит на крылечко, крылья топорщит, кричит резко, видно, ругается:
— Ты зачем, лодырь этакий, всякую дрянь в гнездо тащишь?
А его и след простыл. Приходится скворчихе самой для гнезда мягкие перышки да пушинки искать.
Вскоре тепла не стало. Пришли ночные холода и угнали туманы, пахнущие талой землей, а на полях по утрам заблистал игольчато иней.
В Сибири всегда так: черемуха цветет — жди холодов. Подул холодный ветер — сиверко. Начался снегопад. Весь день густым горизонтальным потоком несло снег. Хлестал он в стены домов, накручивался сугробами у заборов. К вечеру буран утих, а ветер все не мог успокоиться. Широко разошелся. Клубит ветер поземку по полю, гонит по улице снежную пыль, в трубах воет, проводами звенит.
Соцветия черемухи свернулись серенькими комочками, к листьям почерневшим прижались: согрейте, погибаем! Да где там. Слаба, мала защита. Сиверко ветви мотает. Бьются они об изгородь, как птицы в силках.
И в такое-то время вывелся у скворчихи птенец. Один. Остальные замерзли. Повыбрасывала скворчиха скорлупки из гнезда, а сама и носу не кажет — согревает голенького птенца.
Певун в лес полетел, корм для них добывать. Полетел и как в воду канул. День прошел, другой на исходе. Пищит птенец — есть просит. Голосок слабый. И поняла скворчиха — никогда уже не видать ей Певуна. Значит, черед лететь ей.
А ветер раскачивает длинный шест, скворечник подрагивает. Живой ли скворчонок? Скорее бы возвращалась мать! Ветер утих, но холодно. Скворчиха, конечно, в лесу. Там, у подножий широких елей, земля не заснежена, корм какой-нибудь разыскать можно.
Наконец-то вернулась. В клюве держит что-то беленькое. Верно, личинку. Скворчонок пискнул и умолк.
Наш дом последний на длинной и единственной улице поселка. На задах речка Белая, за нею — лес.
Снег весенний быстро исчез. После метельного морозного отзимка дни настали теплые-претеплые. Раздолье птицам! Лес и небо звенят звонами. А черемуха в нашем палисаднике до чего же радешенька теплу! Ветви расправила, стоит белым-бела, будто облако на землю опустилось.
Комаров пока нет, и можно распахнуть окна. Упадут цветущие ветви черемушки на широкий подоконник пахучим сугробом — так бы все и смотрел на него. Вечером мы с Аленкой поднимаем с подоконника легкий цветочный сугроб, бережно, чтобы не осыпались лепестки, отводим от окна, захлопываем створки. И все-таки на подоконнике остаются белые теплые чешуйки. И всю ночь бродит в комнате запах, горьковато-душистый и тревожный.
Июньское солнце идет к закату долго и прячется за лес по-дневному расплавленное, яркое. А в мае закаты малиновые, холодноватые.
Вечер. Лес потемнел, стал похож на зубчатую стену. Солнце над стеной висит огнистым клубком. Кажется, коснись клубок зубцов стены — и вспыхнет пожар. Запляшет на стене пламя, повалит черный дым.
Скворцы любят летать на закате. Не за кормом, а просто так. Вверх-вниз, вверх-вниз ныряют они в воздушных волнах, чуть двигая крыльями. Так лодки скользят с волны на волну. Скворцы черные, но если присмотреться, у них на спине и крыльях желтые точки, будто метинки солнцем.
Скворчонок трещит день-деньской, хоть уши затыкай. Из окошечка еще не показывается. Порой даже скворчихе надоедает его крик. Чтобы припугнуть, закаркает она по-вороньи. Он и замолчит. Хоть никого еще сроду не видел, а знает — птиц с неприятным голосом следует опасаться.
Повадилась к скворчонку прилетать сорока. Только скворчиха за кормом, она — тут как тут. Сядет на забор, скосит голову и пялит свой голубоватый глаз на скворечник. Любопытничает, какой там крикун сидит.
«Интер-р-ресно, интер-р-ресно», — тарахтит сорока, а сама все косится на наш дом. В окно стукнешь, она и уберется.
«Чир, чир», — это скворчиха зовет птенца. «Чир, чир, — кричит она, заглядывая в свой домик, — хватит сидеть в гнезде, пора тебе крылышки разминать».
А может, «чир» обозначает, что опасности нет и все хорошо на теплой, ни для кого не скупой земле.
Аленка белит известкой кирпичи цветочной клумбы, а скворчиха над нею снует веретешком, от скворечника к к полю, с поля к скворечнику — кормит Чира.
Аленка смеется:
— Ну и аппетит у крикуна! Помочь матери, что ли? Я бы мигом ему банку червей доставила.
Новость! Сегодня скворчиха выманила-таки Чира из гнезда. В оконце скворечника показалась бурая, желтоклювая головка.
— А забавный сынок у нашей скворчихи!
— Почему же сынок, мама? Может, это дочка, — сказала Аленка, большая любительница спорить.
— По-моему, парнишечка. Ты только посмотри, как у него пушок топорщится. Точь-в-точь вихры на мальчишеском затылке.
— Скажешь тоже! — говорит Аленка и смеется. Чир нравится и ей.
Теперь он целыми днями торчит в оконце. Шею вытянет, на землю смотрит. «Эх, так бы и полетел, так бы и нырнул в траву зеленую, мягкую. А если не получится лететь, я упаду, убьюсь. Земля-то во-о-он как далеко!» — пищит Чир.
Однажды со скворчихой прилетели два скворца. Может, то были родственники или знакомые. Они уселись на карниз нашего дома, напротив скворечника. Чир, как обычно, торчал в оконце.
— Каков, каков? — спрашивала скворчиха гостей.
— Чудный, чудный! — тараторили гости. — Уже большой, большой. Пора его учить летать.
— Чир, Чир, покажись-ка гостям. Выпрыгни на крылечко. Не бойся! — высвистывала счастливая от похвал мать. — Я кому говорю, неслух! — и она подлетала к домику. А птенец, увидев, что ему ничего не принесли, затрещал обиженно и спрятался в скворечнике.
Гости, недовольные невоспитанным детенышем, полетели прочь. Скворчиха их не стала провожать. Она что-то кричала им вслед отрывистым голосом. Наверное, ругала гостей.
На другое утро сидим мы с Аленкой на кухне, завтракаем. Вдруг она как вскочит, как забарабанит в окно ладонью и к двери. Я за ней.
— Что случилось? Алена!
— Сорока! Выхватила Чира из гнезда. Я застучала — она бросила его.
Мы обежали палисадник. Я чуть не наступила на птенца. Он лежал на листке подорожника. Маленький, бурые перышки. Желтый с боков клювик.
— Аленка, он мертвый. Видишь, сорока выклюнула ему глаз.
— Дай, мама. Может, еще не мертвый? Дай мне. Ты не знаешь…
Капельки крови из глазной ямки запачкали Аленкины пальцы.
— Опять ты ногти обкусываешь, что за дурная привычка, — хотела сказать я, но промолчала. Очень уж у нее был несчастный вид. Она держала птенца в ладонях и дула на него.
— Кажется, он ожил, — прошептала Аленка, — надо промыть ему ранку.
Головка птенца на длинной, вялой шее мертво лежит на блюдечке. Аленка, прикусив губу, промывает ваткой ранку. Вода в блюдечке порозовела, а капельки крови все выступают, выступают…
Аленка не ошиблась. Чир был живой. Она, немного поколебавшись, дала мне птенца подержать, послушать, как стучит его сердце. Оно стучало быстро и легко, как наручные часики.
— Будет жить! — объявила Аленка торжественным, не допускающим сомнений голосом.
И так она проговорила эти слова, и так потом старательно мыла под умывальником руки, и даже так держала полотенце, что ясно: она подражала врачам из кинофильмов, когда они выходят из операционной со словами: «Будет жить».
— Вот видишь, мама, а ты сказала, он мертвый.
Аленка ждала, чтобы я похвалила ее. Все-таки это она спасла жизнь птенцу.
— Конечно, ты очень хотела, чтобы Чир был живой, ну вот, так и вышло.
Мы взяли старую шапку-ушанку, постелили в нее мягкую ветошь, чтобы Чиру было уютней. Шапку закрыли лоскутом темным. Когда Чира усаживали в шапку, он открыл здоровый глаз, до этого зажмуренный, а там, где был другой глаз, розовая капля покатилась к желтому уголку клюва.
Скворчиха прилетела, когда Чир уже сидел в шапке. Она как-то догадалась — дело не ладно, потому что сразу молча бросилась в скворечник и тут же выпорхнула. Нырнула в гнездо блестящая, ловкая, а выпорхнула — перышки взъерошились, тусклые, и вся она будто чучело неудачное.
Аленки дома не было — ушла на школьный огород. Когда вернулась, я ей рассказала, как металась скворчиха. Мы решили посадить Чира в скворечник. Все-таки он немного ожил, а на мать и смотреть жалко.
Мы отмотали проволоку, которой была прикреплена к забору жердь со скворечником, наклонили эту жердь и посадили Чира в родное гнездо. Вот скворчиха обрадуется!
Время шло, но ее все не было, и Чир в окошечко не показывается. Пришли Аленкины подружки, позвали в кино. Она не хотела идти, — как Чира оставлю? Я обещала присматривать, и они убежали.
Солнце идет к закату. Ласточки в вечернем небе чертят быстрые зигзаги, теплу радуются. А вот и наш одноглазик показался. Лапки уцепились за кромку оконца, глаз смотрит на землю, коротенькие крылья дрожат. Неужели он собирается лететь? Так и есть. Пискнул мышонком и бросился, а крылья и не поддержали. Несколько раз, пока падал, перевернулся в воздухе, пытаясь лететь, да где там. Лететь — надо силы, а у него? Все-таки полблюдечка воды окрасила его кровь в розовый цвет.
Чир упал в крапиву. Разнимаю жгучие заросли. Руки в волдырях, горят крапивным огнем. Ничего, погорят — перестанут. Чир-то наш живой! Хватит, друг! Налетался. Будешь жить у нас.
На второй день жизни в шапке Чир разевал желтый клюв навстречу руке — ждал корм.
Нас он совсем не боялся.
— А зачем ему бояться? Он же понимает, что мы его друзья, — рассудительно заметила Аленка, когда я стала удивляться, как он так сразу приручился.
К вечеру второго дня в окна стала ударяться какая-то пичуга. Слышался шелест крыльев о стекло, царапанье лапок по оконному переплету. Она исчезла, как только я подошла отдернуть шторы.
Чир, наглотавшись дождевых червей, дремлет в шапке, а в окно снова: тук-тук, тук-тук. Она? Так и есть. Скворчиха, распластав по стеклу крылья, глядит в комнату. Как она узнала, что Чир у нас дома? Она же не видела, когда мы его взяли. Может, она влетит в комнату? Пока я открывала тугую форточку, скворчиха улетела. И больше мы ее не видели.
Чир поправился. Ранка почти зажила. Он уже научился склевывать с окон комаров. Высоко подпрыгивая, охотился за мухами. И очень любит купаться. Плюхает крыльями до тех пор, пока в тарелке совсем не станет воды, — всю расплескает.
Летает он плохо и лишь в случае крайней необходимости, когда принесут корм, а он где-то в другом углу комнаты. Стоит только позвать: «Чир, Чир!» — головой завертит, смотрит, надо ли лететь, или скорее выйдет — прибежать. Прямо лететь — у него не получается. Редко Чиру удается сесть Аленке или мне на плечо, глаз-то один, правый. Вот он и сбивается вправо.
Все ребятишки перебывали у нас. Аленка, может, раз сто уже рассказывала, как сорока чуть не убила Чира.
Теперь корм у него был на выбор: мухи различные, червяки всякие. Но только самым закадычным друзьям, из своего шестого класса, разрешала Аленка угощать Чира и выносить его на прогулки. Строились и планы мести всему сорочьему племени.
И вот совсем случайно узнаю, что у нас дома есть еще птенец, которого Аленка держит втайне от меня.
Пошла я зачем-то в сараюшку. Только дверь приоткрыла, а в сараюшке как затрещит сорока. Я даже растерялась от неожиданности. С улицы, когда солнечный день, в помещение зайдешь — ничего не видно. Стою у порога, приглядываюсь да трескотню сорочью слушаю.
Глаза привыкли к сумраку, и я увидела: на полу, в коробке от туфель, сидит сорока и разевает широко черный свой клюв, а он, как у Чира, с боков желтый. Рядом с коробкой консервная банка, полная чистой воды. Я вышла, плотно затворив за собой дверь.
— Алена, — спросила я вечером, когда она устраивала своего Чира спать, — а этот, ну, который живет…
Она мне не дала досказать.
— Ну, живет, ну и что? — Аленка всегда берет криком, когда в душе считает себя неправой.
Оказывается, было так. Сорочьи гнезда недалеко от поселка, в сосняке, нашел соседский Виталька, он же постоянный поставщик корма Чиру. Отправились туда пять человек. Вскоре у каждого в руках было по сорочонку. А взрослые сороки летали над самыми головами ребятишек и отчаянно кричали. Их откуда-то набралось много, и мстители уже стали побаиваться, как бы им самим не досталось от ошалевших с горя птиц.
Птенец, который достался Аленке, вел себя спокойно, из рук совсем не рвался, был теплый и тяжеленький. Они с Виталькой подошли к реке.
— Утопим? — мигнул Виталька. У него привычка такая — мигать, где надо и не надо, и носом швыркать. — А чё на них смотреть? — Виталька размахнулся и бросил своего сорочонка в воду. Тот упал близко у берега, крыльями захлопал по воде, чтобы плыть.
— Что ты делаешь! — закричала Аленка. — Он же утонет у тебя. Хватай скорее!
Виталька схватил сорочонка за крыло, отряхнул от воды и — за пазуху мокрого.
— Ты чё кричишь? Сама же говорила, — начал Виталька, предусмотрительно отбежав в сторону, прижимая рукой рубаху, чтобы не выпал сорочонок.
— Я тебе дам — сама. Ишь, какой фашист нашелся.
Пока они переругивались, другие ребятишки убежали домой и каждый, как великую ценность, прижимал к груди сорочонка.
— Я своего выучу разным штукам, — похвастал Виталька, когда они уже мирно шли к поселку.
— Ах, держите меня, он — выучит, — Алена все еще не могла простить Витальке его поступка и поэтому ехидничала над ним вовсю. — Я вот действительно выучу. Он будет совсем ручной, ну, как собака, например.
Так сорочонок появился в сараюшке.
Он и правда стал ручным: хотя теперь летает, где вздумается, дом всегда помнит. И хорошо знает имя свое — Бориска.
Лето. Скворечники опустели. Молодняк живет в лесном приволье, а на улицах поселка снуют суматошные воробьи.
Чир затосковал. У него вдоволь еды, уютное гнездо, а его сверстники сбиваются в веселые стаи, летают на кормежку или так просто летают вечерами, готовя крылья к большому перелету. А Чир спит в шапке.
В безветренные дни Аленка выносит его на полянку. Он уже неплохо подлетывает и с каждым днем летает все лучше, все охотнее. Но стоит Аленке, потеряв его из виду, позвать: «Чир, Чир!» — он возвращается тотчас к ней со свистом: «Здесь я! Здесь!»
Аленка идет домой. Чир сидит у нее на плече, деловито перебирая перышки крыльев. Ласточки высоко в небе, значит, и завтра — вёдро.
Притащила Аленка для Чира дерево — большую березовую ветку. Мы прибили ее в простенке. В комнате запахло свежестью березняка. Но листья у берез уже твердые, и цвет их, совсем недавно такой яркий, теперь кажется усталым. Уходит лето, уходит. Пусть Чир привыкает спать на дереве. Он весь вечер прыгал с ветки на ветку. И уснул, усевшись на самую тонкую веточку. Так безопасней — это подсказывает древний, веками испытанный инстинкт.
У птиц сон зыбкий. Полусон-полудрема, ожидание рассвета. Ночью страшно. Хищные ночные птицы летают на неслышных крыльях, на бесшумных лапах крадутся звери. Птицы, не спите крепко, не спите.
На тонких гибких ветках сидят ночью птицы — ждут рассвета. Чир тоже до утра сидел на березовой ветке, спрятав голову под крыло.
— Надо Чира отпустить, — сказала я утром Аленке. — Он должен жить в стае и улететь на зимовку в жаркие страны. Таков скворчиный закон.
А ей жалко — пусть еще побудет дома. Весь день Чир простоял на подоконнике, уткнув нос в стекло. Вечером я сама понесла его на поляну. Пусть улетит, если хочет. Только что прошел короткий, «слепой» дождь, и дорожные колеи наполнились водой. Чир запрыгнул в воду по брюшко. Купаться он любит. Поплескался вволю, выпрыгнул на сухое, отряхнулся, перебрал перышки. Все проделал, как это и подобает взрослой птице, — уверенно и ловко.
Потом долго летал над поляной кругами, высоко. Я позвала — он будто и не слышит. Пошла домой с мыслью: что Аленке-то скажу? Вернулась обратно. Еле дозвалась. Чир прилетел со стороны леса.
И опять он ночевал на своем дереве. А листья уже повяли, и в комнате пахло березовым веником… Днем мы собирали с грядки огурцы, а Чир, бегая по борозде, что-то склевывал. Потом откуда-то взялся черный скворец. Наш был еще бурым, хотя ростом ничуть не меньше взрослой птицы. Прилетевший коротко посвистывал и к нашему Чиру выказывал явное дружелюбие. Мы с Аленой замерли у грядки. Неужели вернулась мать Чира? Как знать.
Бурый и черный побежали рядком вдоль грядки, склевывая невидимое нам, и тихонько пересвистывались. В конце грядки разом поднялись в воздух.
— Чир! — чуть не крикнула я. Аленка шмыгнула носом, но тоже сдержалась.
Чир и черный скворец летели к лесу, и не угадать было, какая из птиц — наш любимец.