Работа «Проблемы комизма и смеха» по теме, на первый взгляд, кажется совсем не типичной для Проппа.[38] На протяжении всей своей жизни он так или иначе занимался фольклором: широко известны его эмпирико-теоретические исследования о сказке, эпосе, обрядах. И вдруг — чистая теория, одна из общих категорий эстетики, пусть, по существующему представлению и не основная, — комическое. Однако это «вдруг» возникает только при поверхностном знакомстве с изысканиями Проппа.
Круг его занятий не ограничивался фольклором. Точнее, хоть и парадоксальнее сказать, что занимался он народным творчеством. И не столько теоретически, сколько практически. Сюда входят его увлечения древнерусским искусством (включая намерение написать книгу о древнерусской архитектуре), русской живописью (включая занятия фотографией), классической музыкой (как ценитель и пианист), литературой (как читатель-писатель автобиографических и дневниковых[39] опытов в прозе, а в стихах — на первом родном, немецком языке). Собственно, практическая частная погруженность во все эти виды творчества, так сказать, в свободное от основной работы и специальности время и делает его творцом народными,[40] в этих сферах анонимным и дописьменным. Другими словами, теоретически исследуя исторический социальный фольклор, практически он создает образцы со-временного индивидуального фольклора.[41] При этом очевидна тенденция: практическое творчество становится с течением времени теоретическим, грубо говоря, хобби переходит в исследование, умение — в знание, а знание — в познание. Способ этого перехода один — осознание, то есть индукции и сопровождающее ее обобщение.
Нетрудно заметить, что каждая новая работа Проппа переходит к новой ступени индукции. От логической структуры («морфологии», «композиции») волшебной сказки к историческим корням (т. е. к ритуальным прообразам ее основных образов — не только композиционных), далее — от ритуальных прообразов сказки к систематическо-му циклу обрядов. Параллельно с этим, чисто индуктивньви, эмпирическим движением к основам форм, в глубь содержания, совершается расширение — захватываются другие фольклорные жанры, сначала — эпос (чисто экстенсивно, без ясного сознания, что расширение должно быть обобщением содержания),[42] и вырабатываются наметки теории жанров, костяк «Поэтики фольклора». Совершенно логично и завершение: систематизирующая работа о познании (от собирания до тол-кования), структуре, исторических образах и идейном содержании, бытовании, или творении, сказки — модель, «теория» эмпирического предмета («Русская сказка»), и параллельное с ней эмпирическое описание эстетико-психологических, «теоретических» корней всех жанров словесности, то есть чувства комического, костяка идейного содержания. Как видим, одна сторона есть расширяющаяся систематизация единственного предмета, возможная благодаря переходу ко все более широкому основанию,[43] другая — исследование все более широкого основания, возможное благодаря отвлечению от конкретных предметов. Но в любом случае это философия задом наперед: к сущности он под-ходит в конце, точнее, натыкается на нее опытным путем.
Важно, что Пропп очень хорошо осознавал только первую часть, индукцию, без конца описывая ее как метод своего исследования.[44] И в этом исследовании он действительно мастер — мастер сбора и обработки фактов, мастер каталога, школьной систематизации, проведенной с немецкой педантичностью, мастер того, что немцы любят называть пропедевтикой, введением, подготавливающим настоящее изучение, теорию. В этом деле и требуется то, чем Пропп как раз и обладал: простота, доходчивость, наглядность, арифметическая посчитан-ность предмета — свойства, провоцирующие читателей-учеников на очередной естественный шаг, на собственное обобщение, на теорию. Это и есть главная причина последующей популярности Проппа[45] у русской семиотической школы и особенно у западных структуралистов, все сводящих к простым схемам,[46] а науку — к обнаружению заданных схем в конкретном явлении. По сути же, ни к какому формализму и структурализму исследования Проппа относить нельзя. Он руководствуется одним крепким здравым смыслом,[47] способным все поименовать, маркировать, разложить по полочкам, наконец, в целях наглядности и экономии исследовательских усилий — формализовать систему, то есть сгруппированные факты заменить понятиями, а понятия— символами, знаками. Во всем этом нет никакого специфического структурализма и семиотики (к сожалению, они сами обычно сводят себя к этому). В противном случае и того, кто первым придумал числа, а Аристотеля уж подавно, нужно считать структуралистом. В работах о сказке Пропп всегда занят описанием и систематизацией совершенно конкретного эмпирического материала, и назвать эти работы теорией сказки[48] — совершенно неправомочная подмена действительных существенных заслуг ложными. Приняв грамматическую (морфологическую) аналогию как композицию сказки (дав теорию композиции), Пропп занимается конструированием генетических связей в области фольклора, то есть на основе правильно прочитанных текстов выводит условия их возникновения.
Прекрасно сознавая и виртуозно владея своим индуктивным методом, Пропп теоретически не знает и не использует своих практических дедуктивных способностей. Точнее, он может их увидеть и пользоваться ими по мере того, как практическая способность становится теоретическим сознанием. Это означает, что его способность сознания впрямую зависит от того, насколько много знания он успел накопить, сколько он успел пережить, какой исторический опыт жизни находится за его плечами, Путь мышления у Проппа тождествен с путем жизни, теория — с историей; они развиваются одинаково. Хотя при наличии высокого здравого смысла и чрезвычайной добросовестности и трудолюбии, какие были у Проппа, совпадение путей мышления и жизни позволяет определенные научные достижения (о них я упомянул), этот принцип совершенно тупиков для мышления, для сознания, для науки. Ни один человек не может пережить жизнь всего человечества, охватить опыта всей истории, узнать весь мир, поэтому сознание, образующееся на этой основе, всегда оказывается частичным, поверхностным, позитивистским, ослепленным знанием.
Следует отдать должное Проппу: он это знает и не претендует ни на особую философичность, ни на всеохватность, ни даже на теоретичность в строгом смысле этого слова. Он прямо признается, что делает предварительные наброски, черновик, который нуждается в дальнейшей переделке и переписке.[49] Собственно, он только и делает что переписывает, Но признавая это в общем, во всех своих конкретных штудиях он же не может не мыслить так, как он мыслит: слишком эмпирично, арифметично. Нагляднее всего это проявляется в его поневоле советском слегка алогичном стиле.[50]
Но и со всех остальных сторон дело обстоит так же, что им самим и признается. Например, его понятийный аппарат. Он говорит, что принял термин «морфология» от Гете по аналогии, в его ботанико-остеологическом и даже поэтическом значении, а не в значении грамматическом, а действительным термином должен быть термин «композиция». Тем самым вместо ясного понятия дается сложная игра слов, которая только усугубляется, если помнить, что грамматическое значение на самом деле является наиболее существенным: Пропп ведь описывает как структуру, как последовательность частей сказочное повествование, речевое высказывание, протяженное во времени, проще говоря, сказку как предложение, состоящее в речи из своих членов-функций, а в языке — из частей речи — ролей, действующих лиц, — описывает, прямо оперируя грамматическим аппаратом.[51] Таким образом, одно (морфологию организмов) он подставляет вместо другого (грамматики), а мыслит при этом третье (композицию), которое случайно аналогично другому.[52] Эта аналогия есть результат. Хотя общеизвестен факт, что с аналогии наука лишь начинается (см. у самого Проппа — с. 105). Тут с другой стороны опять открывается то, что морфология Проппа — это мифология. Однако самое полное и подлинное обнаружение сущностной особенности пропповского принципа можно увидеть, лишь проанализировав содержание этого принципа. Поскольку форма и содержание — явления ситуативные, о чем неоднократно говорит сам же Пропп, а развитие его исследований всякий раз было переходом ко все более широкому основанию, более общему содержанию, то понятно, что нужно рассматривать содержание его наиболее теоретичной и наименее фольклорной работы. Такой являются «Проблемы комизма и смеха».
Надо сказать, что и в этой работе «неподкупный эмпирик» (по его собственному самоопределению — Поэтика, с. 210) начинает с объявления верности своему индуктивному методу. Однако нетрудно заметить, что первоначальные предположения о комическом и смехе, намеренно не различаемые в слове «комизм», фактически без изменения окажутся выводами. Выходит, что опять с самого начала выдается одно за другое: занимаясь комическим, он придает своему, по сути, дедуктивному изучению форму привычной индукции. Но точнее, тут нет ни индукции, ни дедукции, а только аналогия. Каково же это общее содержание по аналогии полученного комизмам
К сожалению, ни определений, ни даже определенного употребления слов комизм, комическое и смех Пропп не дает. При желании можно понять, что комизм — это сфера сознательного творения смеха, обстоятельства, вызывающие смех, «Разные виды комизма ведут к разным видам смеха» (с. 16). В таком понимании комизма можно найти оправдание общей композиции книги, начинающейся с оспаривания теоретиков комического, а заканчивающейся оспариванием практиков, сатириков. Основной текст — практико-теоретическое критическое описание видов высмеивания и смеха, видов, возникающих на пересечении практического умения и теоретического представления.[53] «Смех осуществляется при наличии двух величин; смешного объекта и смеющегося субъекта — человека» (с. 21).
Но, предположив, что комизм — условия смеха, мы тут же обнаруживаем нелогичность: какое-никакое понятие комизма и появляется из рассмотрения видов смеха, и прямо обусловливается смехом. «Общую форму теории комического можно выразить так: мы смеемся, когда в нашем сознании положительные начала человека заслоняются внезапным открытием скрьггых недостатков, вдруг открывшихся сквозь оболочку внешних, физических данных» (с. 176). То есть комическое — такое изобличающее духовный недостаток сознание, которое физически разоблачает себя смехом, проще говоря, это раз-облачающее смеховое сознание. Пропп очень верно, хотя и слишком эмпирично, показывает его механизм: 1) в сознании есть представление о норме «достатка» (о соответствии внутреннего достоинства и его внешнего проявления), 2) сознание неожиданно замечает в каком-то объекте недостаток, отклонение от внешнего проявления нормы, что и 3) вызывает смех, сотрясение тела вместе с легким потрясением ума, вызванным наблюдением противоречия, что, наконец, может действовать как заражающий резонанс. Если вспомнить заявление о комизме как условии смеха, то как раз и можно заметить, что комическое как факт со-трясения ума и тела есть то же, что и смех: они — именования одного события с двух разных сторон. Поэтому в лучшем случае они взаимообусловленны; хотя и это неточно: тут не историческая, а логическая связь. Зато в исторической связи, наоборот, смех обусловливает (сигнализирует, указывает силу) комическое, в том числе пробуждая его в других.
Однако Пропп случайно хитер:[54] к коня книги приходится различать комическое и комизм. Комическое им употребляется больше как понятие, сознание; смех — как физическое проявление-заявление (деятельность) комического, а комизм — как физическо-психологическая ситуация, порождающая смех и комическое. Вот это и можно считать теорией (в обличье истории, примера)[55] комизма Проппа. Смех он фактически не рассматривает, комическое — только в первой и последней главе (критикуя теории и конкретные опыты комического), он действительно в основном занят комизмом — типологией речевых ситуаций, которые названы именами появляющегося в них смеха. «Мы расположили их по формам комизма, что совпало с расположением по причинам смеха» (с. 171).
Думается, что изучать комическое, анализируя ситуации, вызывающие комическое, не очень уместно, хоть и согласно с индуктивным методом Проппа и господствующим марксизмом, которые тут, на счастье автора, совпадают.[56] Ситуаций, различающихся статусом личности и общества, уровнем образованности, политико-экономического момента и личностных настроений, может быть необьятное количество, На этом нуги когда-то можно осознать и общую структуру всякой ситуации — наличие объекта с недостатком и субъекта с достоинством. Это, однако, ничего не прибавит и не убавит для понимания комического и смеха: они хоть и порождаются в ситуации комизма, но на самом-то деле являются ее собственным содержанием. Вспоминая схему его «Морфологии», надо сказать, что комизм — это композиция, соположение поступков лиц, способных к смеху и комическому, а комическое — это содержание ситуации комизма,[57] сюжет олицетворенных ролей: всегда один смеется, а другой — комичен. Смех, выходит, — соединяющее начало двух противоположных точек зрения. Говоря иначе, но по Проппу, комизм есть система функций комического, или положение поступков, имеющих для смеющихся значение комического. В ситуации комизма поступок и сознание — единое, а это единство есть основа эстетического бытия. В «Морфологии» рассмотрена самая первая, самая видимая структура эстетического, в «Комизме»— попытка рассмотрения его природы, проба смеха на ощупь.
Эта аналогия двух работ Проппа лучше всего показывает их различие: в первом случае его интересует композиция произвольно-вымышленных действий, сказочного события, в последнем — композиция любых реально-непроизвольных действий, самосказывающегося, как бы сказал Бахтин, собьггия бытия. Первое он описывает по аналогии со структурой речевого высказывания, последнее, как следует даже из этого контекста, — по аналогии с речью. Однако ни в пер-вом, ни в последнем случае эта аналогия не проводится сознательно, аналогия с грамматикой подменена аналогией естественнонаучной и поэтической, числом[58] и тропом, в единстве — символом, условным приписыванием значения какому-то знаку. А такое приписывание, или сознание, есть не речь, а язык. Следовательно, возникает путаница внешней, речевой ситуации с внутренней, языковой, — реальности и сознания, бытия и мышления. Все эти характеристики суть определения мышления, отождествляющего вещи и мысль, ход жизни с развивтием идеи, — историко-практического, или мифологического мышления.
Уже говорилось о путанице в жизни Проппа, пытающегося экстенсивно, расширяя предмет, докопаться до сущности («теория»), и замечающего факты только постфактум, только побывав в мясорубке фактов как один из них («практика»). Показательно, что Проппу в жизни повезло смешаться с советской жизнью совершенно естественно и с наименьшим количеством шишек и усилий с его стороны. Ему повезло родиться советским человеком до появления системы советской власти — с уникальной жизне- и трудоспособностью и выдающейся силой практического ума, без которой, конечно, невозможно было выжить в искусственном, но реальном кошмаре.
Говорилось о путанице речи и языка (в виде путаницы синтаксиса и морфологии) в «Морфологии сказки»: функции — члены предложения, действующие лица — части речи; изучаются — функции действующих лиц. Но это игра, смешение двух разных точек зрения ис-следователя на один предмет (синтаксис — точка зрения адресанта, автора речи; морфология — адресата, читателя языка), фигура речи и мысли, превращающая действующее лицо в абстракцию высказывания, Мир читателя смешивается с миром автора, понимаемый с выговариваемым. Возникает знак, новая смешанная реальность, ценность. Так, на школьных уроках говорится «подлежащее выражено существительным» для того, чтобы показать знание, различение раз-ных аспектов целого, позволяющее высказывания правильно строить по одному аспекту и правильно понимать их по другому, Связь двух аспектов, явленная словом «выражено», — это наш домысел, аналогия, речевой узелок памяти, могущий оказаться просто болтовней или — могущим инструментом воспоминания и формулирования мысли. Случайное совпадение памяти и речи в этом узелке всякий раз происходит в живой речевой деятельности: один с каким-то вниманием манипулирует словесными вещами в определенной вещественной ситуации, другой, внимая этим манипуляциям в ситуации своего сознания, что-то понимает. Все зависит от внимания. Леви-Строс увидел в этом болтовню, и большинство последователей Проппа сделало из этого болтовню, а он использовал как инструмент выуживания были из сказки в то время, когда соответствующая ему[59] страна сказку делала былью.
В «Проблемах комизма» в чистом виде проявилось, отчего путаница комического и комизма, ситуации понятий и ситуации вещей стала возможной: оба понятия крутятся, зеркально отражаясь друг в друге, вокруг одного — вокруг понятия смеха. Именно он является той фигурой речи, которая порождала и обе ситуации, и сам текст Проппа, и даже его и всю нашу жизнь со всеми подстановками «одного вместо другого». Все на самом деле крутится вокруг смеха. Он является тем самым узелком памяти, фигурой речи, речевой деягпельностью, в которой тождественны и поэтому неразличаемы ситуация понятий и ситуация вещей, бытие и мышление, авторское и читательское сознания, язык и речь. Поэтому речевая деятельность для Проппа есть, с одной стороны, живая жизнь, с другой — его научное мышление, аналогия разных сторон жизни.
По сути, реабилитируя комическое как эстетическую категорию[60] и вплотную занявшись смехом, пытаясь опробовать его структуру, Пропп даже не подступается к смеху, останавливается на пороге — описывает комизм как речевую ситуацию (насмешливости) эстетического объекта и эстетического субъекта. Он вязнет и пропадает в этой путанице объекта и субъекта, в этом смешении бытия и мышления, неразличения языка и речи, своей теоретической неспособностъю, но практическим топтанием по смеху случайно обнаруживая его природу. Проблема в том, что он сам есть, существует только как это смешение, на нем стоит высшая проба смеха — практический «ум» — такое высокое достоинство природной личности, которое равно полному недостатку духовного человека. Он может что-то понять тео-ретически, только переведя в поле теории какую-то часть своего практического бытия. Но в этом случае он должен перевести, сделать предметом не просто часть, а свою сущность, Эго значит отстранитъся от себя настолько, чтобы стать предметом, перестать быть собой. С имеющейся у Проппа способностью историко-познающего мышления — умереть.
Нужно довести до конца, переводя в сферу метафизического ума, его аналогию-жизнь, то есть вновь спровоцироватьея фактами, проподевтически сведенными в одну книгу, в одну проблему, и сделать попытку иного познаниями.[61] Я с радостью поддаюсь этой провокации, делая очередную пробу смеха.
Весь опыт теоретической и практической жизни Проппа и природа изоморфного ему советского бытия, как мы помним и до сих пор чувствуем на собственной шкуре, сводится к путанице, смешению начал — субъекта и объекта, разного рода оппозиций, пар в производстве, политике, культуре. Случайно ли слово смех указывает своим корнем на смешение как на субстанцию? Смех — это и есть основополагающее смешение всех и вся, которое в единичной и особенной формах описали Пропп и Бахтин.[62]
Говоря естественнонаучно (а не по аналогии с естественной наукой), смех — это та элементарная физическо-энергетическо-предметно-волевая деятельность природных существ, которая является их непроизвольной реакцией на акции окружающих их физических тел: контактирующие тела, соприкасаясь, сталкиваясь, сотрясаются, соединяются энергетически; проникая друг в друга, вызывают судорогу, связное напряжение всех атомов, клеток и органов, всех предметов существа; отторгаются или усваиваются силой содрогания действий, однонаправленного исторгания существа; приспосабливаются друг к другу в содрожании, резонансе воль. Тем самым смех и есть исходное тождество предметов, условий, действий, воль, которые образуют человека как единое с природой предметов, единородное, и одинаковое со всеми родами существ, однородное, существо, по-разному видящее, представляющее — разновидности, и имеющее подобие лиц, костяк, ocmue, духа — личность. Другими словами, словами Лосева, такая единородно-однородная видовая личность есть миф. Нет сомнения, что физиологически полноту смеха как деятельности легче всего представить в деятельности полового акта, генетически и порождающего первый узелок памяти, первую речь-слово, первое родовое субъект-объектное сознание, личность, первым миф,[63] — все это разные слова, с разных точек зрения ухватывающие единый акт.
Тем самым можно коснуться и сферы, которая на деле была основой механизма аналогий для Проппа, — речевой деятельности. Но тут прежде всего следует осмыслить правильность не самой аналогии, производимой Проппом, а полноту его возможного представления о речи и языке. На первый взгляд, осмыслить это — возможность чужого сознания — невозможно. Но это сознание все же проявилось в результате, в доводе аналогии, то есть в представлении о комическом и комизме, где комическое — переряженный язык, а комизм — переодетая речь. Если отвлечься от наивной эмпирики толкования того и другого и заметить структуру двух этих пропповских категорий, то можно использовать эту структуру как повод к аналогии о структуре языка и речи. Как можно понять, это равнозначно выходу из путаницы — многократного превращения знания — к сознанию многократных превращений языка и речи.
Попытаемся же осознать хоть поводы к аналогии. Кажется, что структура комического у Проппа намекает на язык как на постоянно-данное безусловное соответствие достоинства, недостатка, первое смешение-смех которых и образует из себя смысл-внимание, норму, единую способность, аналогически развивающуюся в разных субъектах, Кажется, что речь (как понятие, извлекаемое из ситуации комизма) и есть те сами собой сказывающиеся условия, то есть единая почва для контакта объекта недостатков с субъектом достоинства, — условия бытия (общества, образования, настроения), в которых возникает слово смеха, Тогда двоякая речевая деятельность связывает воедино ус-ловия создания и восприятия слов и запараллеливает два разных внимания, авторское и читательское. Собственно, тождество условий создания и восприятия слов и есть речь, набор однотипных словес-ных отрезков, в однотипных условиях понимаемых однотипно; а язык — параллелизм двух однотипных вниманий, система однотипных тавтологий, определений одних и тех же отрезков. Вот потому-то у смеха, по Проппу, две «причины»: комизм, положение «реальных объектов», создающих условия, и комическое — «психологическое» расположение субъектов, внимающих одинаково.
Поэтому речевая деятельность есть наиболее общая структура смеха, поскольку она совмещает, смешивает язык и речь: деятельность речения есть ситуация у слова (произнесение слова в определенной ситуации мира), условие для аналогий общающихся; деятельность об-речения-обретения смысла — аналогия условий внешних и внутренних. Пропп жил изрекая, и мыслил обретая. Но таковы мы все. Главное: научиться не путать две этих деятельности. Язык как проба осмысленности вещей и речь как проба вещественности смысла аналогичны в пробе смеха, рефлекторно-свободного дыхания, т,е. того, что вылетает из, с меха легких. По сути и исходно все суть одно: сами собой сказывающиеся условия — у слова я — это есть человек, самопроизвольно рождающийся во всем разнообразии своих начал из мехов смеха — сотрясения-судороги-содрогания-содрожания косных частиц природы[64] — без внешних, инопланетных или божественных условий.
По этой причине смех оказывается основой и всего дальнейшего развития человека, основой его культуры — способа взращивания, возделывания и доведения разнообразных начал до полноты. Культура человека в основе своей поистине есть смеховая культура, смешение природного и человеческого, социального и личностного, меня и другого, индивидуального и универсального. Смешивая недостатки двух сторон (по условиям бытия комичной и без условий глупо смеющейся), смех, по определению без-умный, погашает эти недостатки и вырабатывает совместное общее достоинство сторон, сигнализируя о нем — общаясь — словом культуры, в которое отчуждается, переходит это достоинство как новая личность нового родового сознания. В качестве новой личности, отчужденной в знак, эта культура перестает, однако, бьгть культурой — достоинсгпво, через смех реализуясь в слове, становится стоимостью, ценностью, результатом культурного процесса, который в его систематической связанности называют цивилизацией. Культура — процесс образования достоинства личности на данной обстоятельствами почве недостатков, цивилизация— результат этого процесса, культурная образованность, система образования личностей, господствующая в обществе.[65]
Переживаемая нами смеховая историческая ситуация, во всей полноте ухваченная жизнью и деятельностью Проппа, была, как мы видели, смешением опыта и ума, знака и знания, переживания и сознания: в процессе этого смешения первый элемент оппозиций стал вместо второго, вьтеснил его в тень, где произошел обратный процесс — второй член оппозиции стал главным. В теории Пропп казался умным, знающим, сознающим, но сам себя ощущал лишь опьггным, ознакомленным с проблемой, что-то чувствующим. С другой стороны, в личном обиходе прямо противоположный расклад: он был опытен в жизни, выполнял функцию, а думал, что умен; был знаком с нужными лицами, имел связи, а считал себя знающим людей; был лишь чувствующим читателем, а полагал себя сознающим автором. Хотя вторая, теневая сторона его личности не слишком-то доказуема,[66] не обязательно доказывать это на примере Проппа. Каждый может легко найти ее в себе (конечно, не в пропповской полноте и чистоте, а в гораздо более мелких частных появлениях) по той простой причине, что этот смех, смешение по этой модели, породил такое новое родовое сознание, узнающее себя и жизнь постфактум, существование которого известно под именем советский человек (для кого с достоинством, для кого с недостатком). Мы еще очень мало осмеяли самих себя: наши авторы — все еще лишь что-то чувствующие читатели — несут на себе пробу настоящего Проппа,[67] пробу советского человека, запутавшегося все в тех же советских речах и не понимающего иных мыслей. Мы вляпались в комическую историю смешного теоретизирования, вбивая его в Историю силой веры единогласного несмеющегося сверхличного Индивидуума — Советского человека. Пришло время осознать эту личность до конца, что равнозначно — в этом смехе пережить ее. Без переживаний явно не обойтись; боюсь, что обойдется без сознания — пробой смерти.