Вступительное слово

В этой истории место и время действия имеют огромное значение – по крайней мере для меня. В Восточной Африке я провел первую половину сознательной жизни – за чтением хроник и литературы европейских переселенцев, главным образом выходцев из Британии и Германии, история существования которых на африканском континенте не насчитывает и трех поколений.

За сюжетом первых пяти глав сегодняшнему читателю следить тяжело, поэтому необходимо пояснить, какой была Кения в зиму с 1953 на 1954 год.

Джомо Кениата, чернокожий африканец из племени кикуйу, был женат на англичанке, получил неплохое образование и повидал мир. Вернувшись в родную Кению, он организовал и возглавил движение мау-мау или, если пользоваться терминологией британской колониальной администрации того времени, подбил чернокожих работников на вооруженную борьбу против европейских землевладельцев, якобы присвоивших земли племени кикуйу. Почти как в жалобе Калибана из шекспировской «Бури»:

А остров – мне принадлежит по праву,

Как сыну Сикораксы! Ты ж обманом

Его присвоил: пел, юлил, ласкался,

Поил меня дурманным соком ягод,

Помог назвать великий свет и малый,

Что светят днем и ночью. Я поверил,

Открыл тебе земли моей секреты:

Где соль, где родники, где сушь, где пашня…

Движение мау-мау сильно отличалось от того панафриканского движения за независимость, что сорок лет спустя привело к переходу власти в руки чернокожего большинства на территориях к югу от Сахары. Специфика мау-мау определялась главным образом антропологией племени кикуйу. Каждый член этого племени, решивший участвовать в мау-мау, давал страшную мистическую клятву, навсегда прощался с нормальной жизнью и превращался в черного камикадзе, в неутомимый и безжалостный автомат, работающий на уничтожение главного врага – европейского фермера. Наиболее популярным сельскохозяйственным орудием того времени была панга – тяжелый тесак, штампованный из листовой стали на заводах Средней Англии и одинаково хорошо справлявшийся с рубкой кустарника, рытьем ям и убийством. Панга имелась практически у каждого батрака.

Я, конечно, не антрополог, и мое описание мау-мау может не соответствовать действительности, однако оно отражает взгляды приезжих европейских фермеров, их жен и детей. По-своему печален тот факт, что жертвами этой прикладной антропологии становились главным образом не европейцы и их семьи, а местные жители, сотрудничавшие с колониальными властями либо отказавшиеся принять клятву.

Земли, которые племя кикуйу считало исконно своими и на которых в момент написания романа оседали европейские переселенцы, назывались Белыми Высотами. Благодаря приподнятости и обилию воды сельскохозяйственные условия здесь были лучше, чем на равнине, где проживало другое племя, камба. Несмотря на их более чем близкое языковое родство, образ жизни камба сильно отличался от образа жизни кикуйя. Камба были кочующими охотниками и собирателями, а кикуйя – оседлыми земледельцами. Белому человеку культурные различия этих народов проще всего понять на примере двух соседей по Пиренейскому полуострову, испанцев и португальцев. Мы знаем их достаточно хорошо и не удивляемся, что определенные вещи для одних благо, а для других смерть. С мау-мау сложилась похожая ситуация: камба в отличие от кикуйя не видели в ней толку – к счастью для семьи Хемингуэй, иначе и Эрнеста, и Мэри в одну прекрасную ночь зарубили бы пангами их собственные слуги, которым они безраздельно доверяли.

К началу шестой главы тоскливое предчувствие, что на лагерь Хемингуэя вот-вот нападет шайка вооруженных до зубов головорезов мау-мау, улетучивается, как предрассветная дымка под первыми лучами солнца, и читатель наконец обретает возможность без помех наслаждаться повествованием.

Мне как второму сыну выпало счастье много видеть отца, когда он был женат сперва на Марте Геллхорн, а потом на Мэри Уэлш. Помню, летом на Кубе, будучи тринадцати лет от роду, я забрел в небольшой домик, который Марта снимала для них с отцом, и застал родителей сплетенными в одну из тех атлетических поз, что рекомендуются брачными методичками для внесения разнообразия в супружескую жизнь. Я тихонько ретировался, и вряд ли они что-либо заметили. Пятьдесят шесть лет спустя, редактируя роман, я наткнулся на пассаж, где папа называет Марту симулянткой, и та картина встала передо мной чрезвычайно ярко, словно и не было полувекового забвения. Вот уж действительно симулянтка.

В безымянной рукописи Хемингуэя около двухсот тысяч слов, по крайней мере половина из которых – чистый вымысел, так что дневником ее назвать невозможно. Надеюсь, Мэри не очень рассердится, что я столько внимания уделил Деббе, которая в супружеском спектакле Хемингуэев сыграла роль своеобразного черного антипода самой Мэри, образцовой белой жены, всегда и во всем защищавшей интересы мужа и ответившей на его смерть эффектным актом ритуального самосожжения длиной в двадцать пять лет, топливом которому вместо сандалового дерева послужил джин.

В сердце этих мемуаров поет контрапункт между правдой и вымыслом; автор пользуется им охотно и со знанием дела; читатель, любящий подобную музыку, без сомнения получит массу удовольствия.

Я довольно много времени провел в лагере сафари у Киманы и знал в лицо всех его обитателей, черных, белых и загорелых; царившая там атмосфера, сам не знаю почему, напоминает мне лето 1942-го на яхте «Пилар», где мы с братом Грегори провели упоительный месяц в обществе настоящих морских волков, подобно тринадцатилетнему сыну генерала Гранта Фреду, дружившему с ветеранами во время осады Виксбурга. Радистом у нас был профессиональный морской пехотинец, ранее служивший в Китае. В то лето у него наконец дошли руки до «Войны и мира», неизвестно каким ветром занесенного в корабельную библиотечку, и он читал запоем, благо должность радиста не требовала практически ничего, кроме присутствия в рубке. Помню, он говорил, что роман проще понять тем, кому довелось повращаться в Шанхае среди русских белоэмигрантов.

Хемингуэй не закончил и первого черновика рукописи: ему помешали и продюсер Лелэнд Хейярд, чья жена увековечена в книге в обнимку с международным телефоном, и прочие голливудские деятели, занимавшиеся съемками фильма «Старик и море». Поддавшись на их уговоры, отец поехал в Перу ловить киногеничного марлина. Грянувший вслед за этим Суэцкий кризис заблокировал канал, и на возвращении в Восточную Африку пришлось поставить крест. Видимо, поэтому рукопись и осталась незавершенной. С другой стороны, из романа мы знаем, что Хемингуэй постоянно думал о Париже в контексте «старых добрых времен», так что рукопись могла быть заброшена еще и потому, что с огоньком писать о любимом городе отцу было куда проще, чем о Восточной Африке, которая, несмотря на всю свою живописность и праздничность, всего за несколько месяцев успела изрядно его потрепать, наградив сперва амебной дизентерией, а затем двумя авиакатастрофами.

Будь сейчас жив Ральф Эллисон, это предисловие я с легким сердцем поручил бы ему, потому что в своем сборнике эссе «Тень и действие» он писал:

«Вы до сих пор не поняли, отчего Хемингуэй для меня важнее, чем Райт? Вовсе не оттого, что он был белым или более признанным. Просто Хемингуэй умел ценить вещи, которые я тоже люблю и которых Райт, будучи человеком увлеченным, в чем-то ограниченным и отчасти неопытным, толком не знал: погоду, оружие, собак, лошадей, любовь и ненависть, невероятные ситуации, из которых люди отважные и целеустремленные выходят с честью и с пользой для себя. Хемингуэй рассказывал об обыденной жизни с такой потрясающей точностью, что во время рецессии 1937 года мы с братом выжили только благодаря его описанию стрельбы влет. Он понимал разницу между искусством и политикой и как писатель мог кое-что рассказать об их взаимосвязи. И наконец, все, что он писал, было насыщено тем духом истинной трагедии, что очень близок мне, ибо он сродни блюзу, ставшему в Америке главным инструментом трагической экспрессии».

Я убежден, что Хемингуэй прочел «Человека-невидимку» Эллисона. Это помогло ему взять себя в руки после двух авиакатастроф, что едва не убили его и Мэри, и в пятьдесят с лишним лет снова взяться за перо. Так началась африканская рукопись, хотя со времени событий, на которых она основана, прошло уже больше года. Упоминая о писателях, ворующих друг у друга, отец скорее всего имел в виду именно Эллисона с его рассказом про умалишенных, один эпизод которого очень напоминает сцену с ветеранами в баре на Ки-Уэст из романа «Иметь или не иметь».

Эллисон написал свое эссе в начале шестидесятых, вскоре после смерти Хемингуэя. Конечно же, он не читал неоконченной африканской рукописи, которую я вытащил на свет, назвал «Что на заре правда» и, надеюсь, не очень испортил своим вылизыванием. Фактически я взял текст, написанный отцом на заре, и к полудню попытался сделать с ним примерно то, о чем говорит Светоний в «Жизни замечательных людей»:

«Согласно преданию, Вергилий, работая над поэмой «Георгики», с утра пораньше надиктовывал стихи в изрядном объеме, а потом целый день ужимал этот объем, остроумно замечая при этом, что поступает подобно медведице, вылизывающей новорожденного медвежонка».

Никто, кроме самого Хемингуэя, не сумел бы превратить африканскую рукопись в того грозного гризли, эмбрионом которого она, несомненно, является. Под названием «Что на заре правда» я предлагаю вашему вниманию уютного плюшевого медвежонка; каждую ночь я беру его с собой в кроватку, в одеяло завернусь, засыпаю и молюсь: Боженька, храни меня, ну а если не проснусь, – Боженька, возьми меня.

Покойся с миром, папа.

Патрик Хемингуэй

Боземан, штат Монтана

16 июля 1998 г.

Загрузка...