Время было раннее. Уже два дня моросил мелкий непроходящий дождь. На столбах по улицам тускло светили фонари. Молодые березы, посаженные вдоль тротуаров, вздрагивали и тревожно наклонялись в разные стороны.
Несмотря на столь ранний час, в доме Коптиевых уже горел свет. Сам хозяин, Николай Николаевич, в нижней рубахе, чуть ли не до колен, позевывая и прикрывая рукой рот, вертел в руках телеграмму, которую только что вручил ему озябший почтальон, и в десятый уж раз перечитывал: «Выехал Павел тчк Устрой тчк Дмитрий тчк».
Жена его, Антонида Петровна, также в ночной сорочке, обрамленной по краям тонкими кружевами, стояла у занавешенного окна, скрестив на груди руки, и смотрела на мужа так, словно говорила: «Стоило из-за этого меня будить? Ну едет, так пусть себе едет». В душе она ругала его за то, что разбудил ее чуть свет, не дал выспаться.
От слабого освещения в комнате был полумрак. В углу поблескивала большая изразцовая печь, у которой еще виднелись непросохшие следы почтальона. С улицы доносился едва уловимый лай собаки.
Николай Николаевич пощелкал у самого уха пальцами левой руки, причмокнул и, уставив неподвижные глаза на торшер, стоящий в углу, задумался. Сердце у него запрыгало, зашлось в беспорядочных толчках. Оно то с силой взлетало вверх, то падало мягко вниз, как акробат в сетку.
Антонида Петровна, не меняя позы, почесала ногой ногу и громко икнула. Николай Николаевич посмотрел на нее далекими, невидящими глазами, но ничего не сказал, хотя раньше в таких случаях заставлял ее попить воды. В комнате стояла такая тишина, что было слышно тиканье будильника на комоде да паданье капель в раковину на кухне.
Николай Николаевич не виделся с братом лет двадцать. И вот, не имея никакой связи, кроме одного письма за полгода, Дмитрий посылает своего сына Павла да еще просит устроить его.
Впрочем, Николай Николаевич не против приезда племянника, вот только не любит он хлопоты. А уж побегать придется!
Вдруг он дернул себя за мочку уха и, не глядя на жену, спросил:
— Так что, так чего скажешь?..
— Что говорить! Пусть приезжает! — отозвалась жена и поправила стул. Смахивая ладонью с сиденья пыль, тут же равнодушно проговорила: — Места хватит!
Сказав это, Антонида Петровна, приподнимая на груди сорочку, ушла досыпать.
Лай собаки, приближаясь к дому Коптиевых, стал громче. Николай Николаевич загасил свет и, откинув штору, тревожно всмотрелся в темноту, постоял, прислушиваясь, а потом пошел вслед за женою в спальню.
Пассажирский поезд, подрагивая на стыках, быстро бежал вперед. По обе стороны дороги высился лес, густой и сырой. Потом он отодвинулся к горизонту. Близ железной дороги промелькнули две-три деревушки, стадо коров, пастух верхом на коне. Пастух чутко вслушивался в стук колес, нарушавший тишину, и долго провожал глазами зеленые вагоны, на которые падал дождь и по стенам вагонов стекал на рельсы.
Павел поставил на стол кулаки, один на другой, и, опершись на них подбородком, смотрел в вагонное окно, за которым от самой Вологды тянулись леса. Он вспомнил, как после смерти матери они с отцом переехали в дальнюю деревню. В огороде, перед отъездом, они сожгли ненужные вещи. Отец долго шевелил палкой едва тлевшую груду пепла и все думал и думал о жене, о судьбе, которая так безжалостна к одним и так щедро осыпает дарами других. Ветер трепал у него на голове волосы, поседевшие вдруг за одну ночь, а дым от тухнувшего костра лез в глаза, и он непослушной рукой вытирал слезинки, бежавшие одна за другой по небритым щекам. Павел тогда не плакал, хотя ему было жалко оставлять дом и старые вещи.
Потом отец пошел к председателю колхоза и выпросил машину. Когда они выехали за деревню, Павел неожиданно спросил:
— Батя, а зачем мы от мамки уезжаем?
После этих слов отец отвернулся в сторону. Чем-то острым вдруг больно резануло сердце, сразу же перехватило в горле, потом, с трудом переводя дыхание, все так же не глядя на Павла, глухо ответил:
— Вырастешь, Паша, тогда поймешь!
Когда прошло несколько лет и Павел заметно подрос, отец объяснил, что тяжело было оставаться там, где ежедневно каждая грядка, каждый куст напоминали бы ему о жене.
И вот теперь он, Павел, уезжал от отца.
Отец, прощаясь, сдернул с седой головы кепку и горько стоял под дождем длинный и худой, в резиновых сапогах и фуфайке. Туманом застилало у него глаза. Тяжелым мутным пятном проплыла в этом же тумане вся его жизнь от начала и до конца — война, плен, смерть любимой жены. Он думал о том, как будто бы совсем еще недавно косили они с женой траву, сгребали в копны, стоговали. Павел, тогда еще маленький, сидел в стороне и играл на дудке, сделанной отцом. Жена часто подходила к Павлу, целовала, а в минуты отдыха плела ему из цветов венок. А когда возвращались домой, Павел по-детски радовался, что отец давал подергать за вожжи. А теперь вот и жены нет и Павел уезжает навсегда из дому.
Но что поделаешь? Жизнь в тихой деревне, где весной и осенью грязь по самые уши, где один покосившийся клуб на всю округу, где даже невест меньше, чем пальцев на одной руке, надоела Павлу до тошноты, и его потянуло в город, такой большой и такой красивый, в котором отработал семь часов — и гоняй собак по улицам.
В поезде Павел украдкой следил за мужиком, обросшим волосами, который протянул на полке ноги в огромных кирзовых сапогах, густо начищенных дегтем. Мужик тоже стал смотреть на Павла, но совершенно спокойно. У него был один глаз с темным зрачком, второй глаз незнакомец туго перевязал давно не стиранным бинтом. Что-то неприятное было в облике незнакомца. Такие нарочно ездят по дорогам, чтобы украсть что-нибудь. Отец, провожая, говорил ему про таких. Господи, каким беспомощным чувствует себя человек, когда остается один на один вот с таким зверем! Ишь, бандюга, глаз завязал, а второй так и зыркает по сторонам, так и ищет! Может, специально завязал, чтоб отвести подозрение.
Поезд быстро несся под уклон: та-та-та, та-та-та. Вагоны на стыках бросало из стороны в сторону, а вместе с ними бросало Павла. Та-та-та. Та-та-та. У Павла на лбу выступили капли пота. Они холодные, как шляпки гвоздей на морозе. Внутри него вертелось тяжелое колесо страха. Только бы оставил в покое!
Незнакомец хрипло рассмеялся и как-то чересчур равнодушно спросил:
— Далече едешь?
— Чего? — Павел хотел послать его к черту, но сжал зубы. В конце концов, что ему надо!
— Далече, спрашиваю, едешь? — повторил вопрос незнакомец и вдруг опять усмехнулся, да так, что Павлу стало жутко.
Незнакомец засунул руку во внутренний карман. За ножом полез, гадюка. Не обманешь. В купе они были одни, и Павел приготовился к драке, но мужик, обросший волосами, достал кусок когда-то белой тряпки, которая, видимо, все еще служила носовым платком, и высморкался.
— В город, куда же еще? — У Павла не было никакого желания пускаться в разговоры, но, поскольку незнакомец интересуется, приходилось отвечать.
— Ах вот как! Так что же, насовсем? Иль в гости? — Незнакомец в упор посмотрел на Павла.
Дождь… Дождь… Капли ударяют в стекла вагона и не прямо, а как-то наискосок стекают вниз, размазываются по стеклу.
— На работу хочу устроиться. Мне уже семнадцать.
— Насчет документов-то ничего?
Ах, сволочь обросшая, до чего надоел! Может, хватит зубы заговаривать? Все спрашивает, а сам с чемодана глаз не спускает. А чего там брать? Учебники, старенькое белье да бутылка водки для дяди. Павел уставился на крючок за спиной незнакомца.
Но вот тот тяжело протопал через купе большими сапогами и вышел из вагона, поправляя на глазу бинт.
В первое мгновение Павел готов был рассмеяться. Как хорошо, когда все страхи рассеиваются и тебе вдруг становится легко и весело.
Только Павел приготовился поудобнее сесть, как в купе к нему забежал поросенок, мужик в тельняшке и дед с бородой. Поросенок юркнул под лавку, на которой сидел Павел. Мужик в тельняшке полез следом.
— Пымал его? Пымал? — выспрашивал старик у мужика, стараясь наклониться и заглянуть под лавку.
— Где его, лысого, поймаешь? Хвост не канат — выскальзывает, — зло ответила тельняшка, задом отталкивая старика.
— А ты за ногу его, за ногу, — поучал старик и все пытался нагнуться.
— Пробовал, кусается! — опять зло ответила тельняшка. — Да не мешай, папаша!
Наконец поросенка поймали и унесли в другое купе. Стало тихо. Павел легко, по-детски вздохнул. У него была наивная, не загубленная пороками душа, чистая, как лесной ручеек.
На одном из разъездов, уже перед самым городом, к Павлу подсела молодая девушка. Она уселась на освободившееся место незнакомца, достала книгу из желтого портфеля и стала читать. Павел не отрываясь пристально разглядывал ее. В жизни таких красивых не видел! Девушка была в голубом платье, закрытом до подбородка. Вьющиеся черные волосы заслоняли уши и, падая вниз, рассыпались волнами на узеньких плечах, словно грозди винограда. Она подняла на Павла темные глаза и покраснела. Он тоже почувствовал, что покраснел. Ему досадно было, что он не встретил к себе никакого внимания со стороны девушки, которая больше не смотрела на него.
Поезд подошел к мосту и, громко стуча колесами, тихо пополз по нему. Внизу по реке прошел катер, и поднятая им волна покачивала лодки, стоящие на приколе у городского берега.
У старого зеленого здания вокзала поезд дернулся судорожно два раза и замер. Захлопали двери вагонов. Впереди Павла образовалась длинная живая цепочка выходящих, которые нервно толкались и нажимали на передних, торопя их.
Девушка в голубом платье тоже поднялась и спрятала в портфель недочитанную книгу. Потом достала плащ с капюшоном, надела и пошла к выходу.
Когда Павел соскочил с подножки вагона на перрон, там уже обнимались, смеялись и громко разговаривали пассажиры и встречающие.
Павел поискал глазами и увидел знакомую девушку с желтым портфелем, которая садилась в такси черного цвета; машина рванулась с места и, разбрызгивая воду в лужах, исчезла из виду. Павел не знал тогда, что ему предстоит еще встретиться с ней. Ох, лучше бы не встречаться!
Привокзальная площадь опустела быстро. Один лишь дежурный милиционер постоял для приличия некоторое время под серым небом и тоже, поеживаясь, укрылся под крышею вокзала.
Павла никто не встречал. Одиноко и тоскливо было на душе. Подхватив чемодан, он прошел сквер с ровно подстриженными кустами шиповника и вышел на автобусную остановку. Впереди через дорогу начинался старый, словно приплюснутый город. За ним виднелся новый — многоэтажный…
Подошел автобус, до самых стекол забрызганный грязью, и забрал Павла.
— До Пролетарской далеко? — спросил Павел у рябой веселой толстухи с конфетою за щекой. Та перебросила языком конфету с одной стороны на другую и весело проговорила:
— Сойдешь, красавчик, на пятой остановке. Дойдешь до пивного ларька, там тебе и Пролетарская.
Павлу вдруг стало хорошо от мысли, что его назвали красавчиком, пусть это сказала не девушка в голубом, но все же!..
Нужная улица, несмотря на моросящий дождь, кишела людьми. По ней не ходили машины, и ребятишки, носясь по лужам, играли прямо на дороге у своих домов. Навстречу Павлу попадались девушки. Они были в модных, длинных плащах, полы которых хлестали по икрам. Возле пивного ларька куча пьяных мужиков. Некоторые тут же целовались, крепко обхватив друг друга, а двое из них уже приняли горизонтальное положение. Один лежал прямо в луже, другой где посуше, на тротуаре. Увидев это, мужики, еще стоявшие на ногах, подняли их и уложили на пустые бочки, а чтоб они не скатились, подложили под бока поленья.
Дом у дяди был огорожен высоким забором. Павел открыл ворота и по усыпанной гравием дорожке прошел до крыльца. Поднялся. Постоял. Потом постучал. Дом долго молчал. Он постучал снова, потом опять, наконец за дверью послышался легкий шорох и осторожный голос спросил:
— Вам кого?
Павел назвал. После этого щелкнул замок и тот же голос пригласил:
— Входи, гостем будешь!
Пропуская Павла, дядя отступил от дверей. Павел, проходя, слегка задел Николая Николаевича чемоданом, извинился.
— Да будет тебе! Нашел, из-за чего извиняться!
В комнате у порога Павел снял сапоги и почему-то сконфузился. Его разгоряченный мозг простреливала одна и та же мысль: а вдруг родственники его не примут и выставят за дверь? Что тогда?
Павел неприветливо-холодно поздоровался с Антонидой Петровной. На ее сухоньком лице и на щечках рдел слабый румянец, глаза светились серым огнем.
Вслед за Павлом вкатился Николай Николаевич. Дядя ростом казался ниже тети, но, в отличие от нее, лицо у него было красное, без морщин.
— Садись, — предложила Антонида Петровна, кивая на диван. — Хватит расти, и так вон какой вымахал!
Павел сел. От ее доброго голоса на душе сразу посветлело. Павел уставился на дощатый пол, выкрашенный коричневой краской, потом на свои носки. От них попахивало. Это вновь сконфузило его. Тетя взяла мусорное ведро, стоявшее в углу, вынесла в коридор и вернулась.
Павел устал от бессонной ночи в вагоне, от долгого пути, от нервного переутомления, что оставила встреча с незнакомцем, и стоило сесть на диван, как тут же потянуло на сон, но он крепился и не давал сну овладеть собой.
— Прости, Паша, что не встретили! Дал бы хоть телеграмму: таким, мол, поездом… — приглядываясь к Павлу, заговорил Николай Николаевич и заходил по комнате. — Стало быть, доехал хорошо? А выглядишь молодцом. Весь в батьку. Ну как там Дмитрий?
— Дядя прав, — вставила суетившаяся тут же тетя и улыбнулась. У них не было детей, а Павел сразу понравился ей. — Выглядишь на самом деле хорошо.
На столе, накрытом клеенкой, появилась тарелка с черным хлебом. Тетя достала из печи щи и колбасу с тушеной картошкой. Поставила сметану.
— Хватит, Николай! Павел с дороги, кушать хочет! А ну, все к столу! — скомандовала тетя.
— Что ж, кушать так кушать. — Дядя рассмеялся. У него были почерневшие у корней зубы. Он сделал жест рукою в сторону стола: — Прошу, Паша. Чем богаты, тем и рады.
Павел достал из чемодана бутылку водки, искоса глянув на Антониду Петровну — одобрит или нет? Та одобрительно улыбнулась и тихонько вышла на кухню. Она ходила немножко вразвалку, по-утиному, без суеты, не торопясь. Павел посмотрел ей вслед — добрая, видимо, тетя.
Павел обтер бутылку полою пиджака, поставил на стол и, густо краснея, выдавил:
— От бати! Разбить в дороге боялся.
— Спасибо Дмитрию. Знаешь, водка у нас по талонам. Две бутылки на месяц. Так и пить отучат, мерзавцы.
К кому относится слово «мерзавцы», Павел понял сразу, потому что весь простой люд думал одинаково. Дядя налил в принесенную стопку по самый край, зажмурился и выплеснул в рот, как гвоздь забил.
— Хороша, — выдохнул дядя, — как телега прошла по мостовой.
— Я в ней ничего не понимаю, — ответил Павел. Надо было что-то говорить.
— Ты вот скажи-ка лучше, братец, как решился вырваться из захолустья. Отец небось надоумил?.
— Не-е-е… я сам! Скучно в деревне жить. Подраться и то не с кем.
Дядя расхохотался и налил себе еще одну стопку, по самые края.
— Оно и лучше, Паша. Чем в огороде ворон считать, здесь хоть к какому-то делу привыкнешь. А будет голова, так повыше забраться сможешь.
Тут Николай Николаевич во второй раз махнул в рот содержимое стопки, и опять заходил кадык вверх-вниз. Дядя смачно захрустел соленым огурцом.
Тетя поднялась со стула и улыбнулась:
— Вы разговаривайте тут, а я картошки на вечер почищу.
После этих слов она ушла в кладовку. Дядя все еще хрустел огурцом, а когда закончил, мечтательно произнес:
— Много лет, Паша, я не бывал в родных краях. Ты вот удрал оттуда, а меня, наоборот, тянет туда, потому что юность осталась там. С твоим отцом, еще школьниками, ходили на охоту. А каких щук ловили в Вохме! Сказать — не поверишь.
Вошла Антонида Петровна, села за стол и стала чистить картошку, тонко срезая кожуру.
— Ну, мать, спасибо! Вот уж наелся так наелся. — Дядя икнул, закрыл один глаз, а другим долго смотрел на Павла, как тот незнакомец в поезде. Потом, обдумывая, проговорил: — Отведи Павла в его комнату, пущай с дороги отдохнет. О деле завтра поговорим.
Антонида Петровна отвела Павла в приготовленную для него комнату, обшитую голубенькими обоями. В ней стояли кровать, стол под кружевной скатертью, стул с мягким сиденьем. На стене, рядом с приемничком, репродукция с картины Шишкина «Три медведя». Павел вблизи лучше разглядел тетю. Ее лицо выглядело более бледным и усталым, чем тогда, когда он увидел ее в первый раз.
— Отдыхай и чувствуй себя как дома. — Тетя ласково улыбнулась, погладила Павла по голове, как мама в детстве, и сразу ушла.
Павел вспомнил, как уже перед отъездом ходили они с отцом в лес заготовлять дрова и какая сильная тогда была гроза! А когда они проходили недалеко от огромной сосны, то в нее как раз ударило молнией, и сосна тотчас обуглилась. Вспомнил, как тяжело было идти по расползающейся дороге, и как резко взвизгивала пила, и отца, доброго и печального. И как отец чуть было не ударил себя топором по ноге. И после долго смеялся, подтрунивая над собой. А сейчас отец один-одинешенек. Как грустно!
В комнате усыпляюще тикали старинные настенные часы, а за окном все лил и лил дождь. Тик-так, тик-так — неслось со стены. Павел непроизвольно зевнул, открыл чемодан, выложил на стол книги, повесил на спинку стула запасные брюки и стал задумчиво смотреть на растрепанные кусты смородины и малины за окном, на длинные, до самого забора, убранные грядки, на кучу ботвы, на сарай. Все пусто, тихо, уныло! Засыпая, он вспомнил девушку в голубом. У нее была обаятельная улыбка. Тик-так… тик-так… тик-так…
На другой день, после выходного, Николай Николаевич и Павел ходили в отдел кадров завода. Начальник по кадрам с виду показался простецким дядькой, только глаза его, как хорьки, выглядывали из-под ресниц. И это смущало Павла.
— Хочешь на работу? Ах вон оно что… Откуда сам? — Начальник откинулся на спинку кресла, сцепил руки и положил их на живот. С интересом стал разглядывать Павла.
— Из деревни, племянник, — ответил за Павла Николай Николаевич, чуть-чуть выступая вперед.
«Хоть бы сесть предложил», — подумал Павел.
— Значит, романтик… Понимаю-понимаю… — Начальник как-то странно вздохнул.
«Ни черта ты не понимаешь», — опять подумал Павел.
— В деревне что — тишь, глушь, а здесь рестораны, девочки… Сколько же тебе лет?
— Семнадцать!
— Ого, это уже возраст! — не то шутя, не то всерьез сказал начальник и оценивающе посмотрел на Павла, потом перевел взгляд на дядю. — Направляю в ваш цех. Пусть сначала пройдет комиссию, потом ко мне. Я оформлю — и с Богом!
Из отдела кадров Николай Николаевич и Павел вышли вместе. Павел поехал в поликлинику, а дядя на завод.
Наконец настал день идти на работу. Попив чаю, Николай Николаевич и Павел вышли на улицу. Дождя не было. Только тучи, словно цепи солдат, шли беспрерывно на запад да порывы ветра, раскачивая деревья, поднимали выше окон обрывки бумаг. У забора лежала собака рыжей масти и грызла кость, придерживая ее лапой. Николай Николаевич пугнул ее, сделав наклон к земле, словно за камнем. Она отскочила на два прыжка, обиженно покосилась на людей, а затем вернулась.
К остановке, покачиваясь, подкатил трамвай. Николай Николаевич и Павел вскочили в него.
От главной проходной в глубь завода тянулось широкое асфальтированное шоссе. По обе стороны его росли молодые тополя. Одни из них уже полностью облысели, на других еще трепыхалась высохшая листва. Над деревьями через одинаковое расстояние возвышались фонари, освещая будто свинцовые лужи. От шоссе во все стороны отделялись пешеходные тротуары: к мартенам, домнам, блюмингу, по которым шли, шли и шли серые люди. В серых плащах и с серыми зонтами.
Павел взглянул на часы — время близилось к семи. Тут невольно вспомнилось, как дядя вчера в разговоре с Павлом ни с того ни с сего сказал: «Молод ты, Паша, без опыта. Много, ох, много учиться тебе надо».
«Да что я, в сорочке родился? Нет опыта — наживу, у товарищей буду учиться. Сам он небось тоже с этого начинал». Погруженный в думы, Павел не заметил, как дядя свернул влево. Племянник быстро догнал Николая Николаевича и пошел рядом с ним.
Как только Павел и дядя вошли в цех через дверь, врезанную в большие ворота, их сразу же обстреляли дробными звуками молотки вырубщиков. Откуда-то сверху прямо им на головы посыпались искрометные дождинки электросварки, где-то дико заревела сирена, что-то ухнуло и застонало.
Павел остановился, оглушенный и подавленный неслыханным шумом, и тут же с испугом подумал, как можно работать в таком аду. А вдруг не выдержит и сбежит?
— Пошли! — Николай Николаевич в который уж раз дергал за рукав застывшего в изумлении Павла. — Аль оторопел?
Понятно, трусит племянник. Это ему не деревня, тут зевать некогда. И, не зная почему, Николай Николаевич с сожалением посмотрел на Павла. Конечно, должность слесаря не ахти какая. Не особенно приятно ходить чумазым, пропитанным насквозь солидолом. А заработок? Девки на кранах больше получают!
Слева в пролет цеха вкатилась толкаемая тепловозом железнодорожная платформа со стальными многотонными слитками. Они еще не успели остыть и были красными. Тепловоз остановился и посигналил. Под высоким сводом цеха сдвинулся мостовой кран и, позванивая на ходу, понесся к платформе. Из кабины крана выглядывало личико девушки. «Ну артистка, — усмехнулся восхищенный Павел. — Как она туда забралась? Надо же, не боится!» Через секунду захват, похожий на клешню, с прилипшим слябом поплыл в воздухе к нагревательным колодцам.
Второй точно такой же кран выхватил из другого колодца уже раскаленный добела слиток и опустил в самоопрокидыватель приемного рольганга. «Надо же, и на другом кране девчонка! Очумели они, что ли?»
— Вот, Паша, чтоб это все крутилось, — как бы угадывая мысли племянника, стал рассказывать Николай Николаевич, — для этого существуем мы, слесаря-ремонтники! Уяснил?
Павел сердито ответил:
— Мне и так все совершенно ясно!
— Ну, если ясно, тогда пошли.
Мимо пробежали два парня, чуть постарше Павла, оба в замасленных комбинезонах. На ходу поздоровались с Николаем Николаевичем, н Паавла даже не взглянули. Ребята громко разговаривали — в этом шумном цехе иначе разговаривать нельзя, — что-то обсуждали и смеялись. «Ишь ты, его приветствуют, а я будто никто. И чего ржут?» — подумал Павел.
В комнате, куда сходились рабочие перед сменой, чтобы получить задание, было полно людей. Николай Николаевич и Павел потоптались на месте, осмотрелись: куда бы сесть?
— Николаич, аль племянника привел? Ничего, путевый парень? — спросил дядю Петр Сумеркин.
Павел присмотрелся к нему. Лицо у Сумеркина было бритое, красное, а голова, когда он снял каску, совершенно лысая.
Все рабочие, как по команде, уставились на Павла. Он посмотрел на их грязные рабочие ботинки, на рукавицы в смазке — и таким прекрасным показалось Павлу его деревенское прошлое, что он испуганно попятился. Раньше простой и ясной казалась его жизнь: чистенький домик отца, учеба в школе, работа в мастерских. Вечерами за селом играла гармонь, девушки со всей округи водили хороводы. Потом молодежь разбежалась: кто в город подался, кто в армию. Людей поубавилось наполовину, и все равно все было понятно в той жизни. Затем незаметно подрос и Павел. Все было в деревне: и нужда, и нехватки. А у кого нет нужды? Отец работал сельским учителем и получал за свой труд только-только… Если бы не разбежалась молодежь, может быть, Павел не поехал бы в город. Тяжелое раздумье охватило его. Он знал, что все обсосется, сгладится и он станет не хуже других, — но это потом. А сейчас Павел искал место, куда бы сесть.
Неожиданно он увидел тех двоих парней, которые поздоровались с дядей, а его не заметили. Один был неугомонный, вертлявый и смуглый, как цыган, а другой — плечистый, с белокурыми волосами и без всякой растительности на лице.
То ли белокурый заметил растерянность новенького, то ли Павел чем-то приглянулся ему, только он пригласил:
— Присаживайся!
Павел внимательно посмотрел на него.
— Виктор Степанов, — протянул белокурый руку, а когда Павел назвал себя, Степанов указал на смуглого: — А это Колька, по кличке Штопор.
Николай Николаевич, проходя мимо, одобрительно кивнул Степану и прошел к Сумеркину.
— А ну, потеснись!
— Садись, чего уж там, — Сумеркин неохотно подвинулся. — Вот уж кто без меня жить не может!
— Ну ты, повякай! — беззлобно огрызнулся Николай Николаевич и отодвинул Сумеркина в самый угол.
Не прошло и минуты, как на пороге появился застегнутый на все пуговицы и в белой каске молодой человек. Глаза вошедшего зорко смотрели сквозь стекла очков. Это был мастер Виктор Иванович Ко́зел.
Павел посмотрел на мастера и с недоброжелательным чувством отметил про себя, что слишком молод и самоуверен.
Виктор Иванович со всеми поздоровался, прошел к своему столу и сразу заговорил о деле. Он говорил коротко, оперируя только фактами.
— Вчера цех работал неплохо. В этом есть и наша заслуга. Ведь от качества ремонта агрегатов, товарищи, зависит бесперебойность в работе.
Мастер почти всегда начинал с этого. Потом ставил задачу бригадам на смену, хвалил отличившихся, ругал нерадивых. В конце выступления он постоянно просил соблюдать технику безопасности.
— У меня все! Делу время, как говорится, и потехе час! Впрочем, не совсем все. — И, обернувшись к Николаю Николаевичу, добавил: — Возьми племянника, бригадир, проведи по цеху, ознакомь с рабочим местом. После этого я побеседую с ним. Теперь, кажется, все.
Все засуетились, собрались расходиться.
— Да, минуточку, товарищи! Иван Андреевич!.. Полуяный… Ушел, что ли?
— Здесь я, — откликнулся Полуяный. У него болела голова — простыл где-то, — и он сидел в стороне, у самой двери, повернувшись спиной к говорившим, со стороны которых светила лампа в триста ватт.
— Вот и хорошо, что здесь! — обрадовался мастер. — Посмотри, пожалуйста, слитковоз и определи, нужно ли останавливать на ремонт. Дежурный слесарь пишет в журнале: стучит там что-то.
— Будет сделано, — как всегда кратко, ответил Полуяный. Он не терпел пустых разговоров. Полуяный тоже, как и Николай Николаевич, бригадир слесарей.
Иван Андреевич был одним из самых уважаемых людей в цехе. Пользовался авторитетом, был серьезен и обладал какой-то мужицкой хитростью, которая нередко помогала ему в работе.
— Бирку не забудь взять, — напомнил ему Виктор Иванович Ко́зел.
Дядя повел Павла по цеху для ознакомления. Показав все узкие места, подвел к Доске почета. Павлу сразу бросился в глаза портрет Николая Николаевича. Он был в новом костюме, при галстуке, который носил только по большим праздникам. Павел открыл рот, хотел что-то сказать, но поперхнулся и закашлялся. У Николая Николаевича был рассчитанный шаг. Во-первых, хотелось показать себя с лучшей стороны, а во-вторых, это был воспитательный урок.
— Видишь, Паша, какое дело, — дядя замялся, кося взгляд на Павла. — Одним словом, лучшие люди цеха.
— Могу только порадоваться за тебя, — тихо проговорил Павел. — Обязательно напишу отцу. Жалко, мамы нет. Она тоже наверняка была бы рада.
Николай Николаевич удовлетворенно засопел, подтянулся и осмотрел себя от груди до ботинок. Втайне его обрадовали слова Павла.
— В хвосте не ходил, — гордо сказал Николай Николаевич. — Вот в чем состоит главная обязанность человека!
— Мне бы вот так: на виду у всех!
— В чем же дело? Вперед! Только для этого нужно много и честно работать. Сразу не становятся героями. Ты сначала попотей, цену рублю познай, потом лезь в мастера. Понял? Заметь, это не просто!
— Цыплят, дядя, по осени считают, — расхрабрился Павел. Он уже видел себя на Доске почета.
— Экой ты желторотый, — Николай Николаевич прикусил губу, чтоб не расхохотаться.
— Буду стараться, увидишь вот. Авось да получится.
— Правильно, только так, Павлуша! Смелого штык не берет.
Павел не понял, шутит ли дядя или нет, и поэтому не отозвался на его последние слова. Павел сознавал, что рано ему думать о славе и почете, но не хотел уступать дяде вот так, просто. Это характерная черта всего рода Коптиевых. Напротив, чем больше разглагольствовал Николай Николаевич о предстоящей трудности, тем больше возрастала у Павла жажда деятельности. Но вот беда — он не знал, с чего начинать.
Павел еще раз посмотрел на портрет Николая Николаевича, и ему стало досадно, что он не в состоянии сам совершить нечто значительное.
— Вот так, Павлуша. Сейчас мы пока на этом остановимся, поди, утомил?
— Не совсем, — заулыбался Павел.
— Тогда пошли к мастеру, пройдешь инструктаж — и ко мне в бригаду. Будешь работать в паре со Степановым.
— А Степанов ничего? — Павел заранее хотел узнать кое-что о будущем напарнике.
— Как тебе сказать, — задумался дядя. — В основном хороший парень, но иногда может из-за своего дурацкого нрава невесть чего натворить. Часто издевается над теми, кто ненароком ошибется, высмеивает. Любую правду говорит в глаза даже начальству, не сплетничает.
— Значит, сработаемся! — твердо сказал Павел.
— Дай Бог!
Николай Николаевич заставил Павла промывать подшипники. Павел налил в ведро солярки, принес ветошь и начал работать, но видел он не подшипник, а лицо той девушки в голубом платье, закрытом до подбородка. Но как он ни сосредотачивался, как ни пытался уловить все подробности той встречи, многое вспомнить уже не мог.
Через некоторое время он почувствовал на себе чей-то взгляд, обернулся и увидел Степанова. Сзади подошли Сумеркин и Штопор. Сумеркин снял каску, провел рукой по лысой голове.
— Как жизнь, Павел? — спросил Степанов и сел рядом на ящик из-под смазки. Он вытащил из ведра подшипник, повертел и опустил обратно, осторожно, чтобы не брызнуть.
— Только без трепу, как на духу! По глазам видно, какой ты, — захихикал Штопор.
— Осади, — зло сверкнул глазами Степанов. — Паясничать в цирке будешь.
Подошел Николай Николаевич и ни с того ни с сего сразу ляпнул:
— Расселись, а шпонку кто подгонять будет? Подшипник с вала не снят, мастер орет, негодует… Не разорваться мне одному.
— Да что ты в самом деле? — зашелся Степанов. — Не видишь, перекурить сели.
— Так о чем же ваши разговоры? — перебил его Николай Николаевич и посмотрел на Сумеркина и Штопора.
— Разговоры к тому, как улучшить жизнь рабочего, — сказал молчавший до этого Сумеркин и опять снял каску и вытер лысую голову. — Завтра получка, а получать шиш…
— Это ты говоришь? — Николай Николаевич раздраженно сплюнул. — Да у тебя зарплата триста рублей в месяц!
— Вон как!.. Занятно! — Едва заметная усмешка тронула губы Степанова. — А что на них купишь, скажи? Цены вверх, а зарплата вниз. Начальник наш сколько гребет?
— Хи-хи-хи, — ехидно засмеялся Штопор. — Кому раз, кому два, а кому ничего.
— Помолчи ты, трёкало, — Николай Николаевич просверлил глазами Штопора и вдруг удивился: — Погоди, а что ты здесь делаешь? Ты знаешь, что твой бригадир Полуяный один пошел на слитковоз?
— Ах-ах-ах! — начал кривляться перед Николаем Николаевичем Штопор, и чем дальше, тем больше. — Боже ты мой, один, праведный мученик. Как он там?
Павел опустил голову, молчал, весь красный от стыда за дядю, который выступает один против всех. «Что он, умнее их?»
— Перестань, — заорал Степанов на Штопора и нервно задергал плечами, — двину сейчас, и заступиться некому.
— Пускай попрыгает, — засмеялся Николай Николаевич.
Штопор сощурился, словно от яркого света, и ушел.
— Пустозвон, — выпалил Николай Николаевич, обескураженный происходящим, подумал и обратился к Степанову: — Еловая голова! Нешто от меня зависит твоя зарплата? Или от мастера?
— От кого?
— От правительства — вот от кого!
Павел притих, прислушался к разговору. С самого утра им владела тоска. Была противна погода, не нравилась работа, хотелось повидать отца. Сумеркин стоял за спиной Степанова и продолжал ухмыляться.
— Значит, надо заставить правительство справедливо оплачивать наш труд. Мы не желаем кормить спекулянтов, перекупщиков. Кавказец, продающий на рынке семечки, живет во много раз лучше меня, работяги. Где же закон?
— Закон не нами установлен, а теми, кто на нашей шее сидит, — вставил Сумеркин. — Он как дышло: куда повернул, туда и вышло.
— Эко куда Степанов хватил. — Николай Николаевич насмешливо фыркнул. — Расскажи, пожалуйста, как собираешься заставить правительство платить по совести? Может, в Москву со Штопором поедете?
— Один я не могу заставить, а если все, гуртом…
— Ну и чихать они хотели на вас.
— Как «чихать»! Остановим заводы по всей стране, тогда…
— Тогда поцелуешь то место, на котором сидят они.
Сумеркин захохотал. Он сам большой выдумщик. Павел все так же молчал, слишком юн для таких разговоров, только васильковые глаза бегали с одного участника спора на другого.
— Это почему «чихать»? — не унимался Степанов.
— Потому! Неслыханное это дело, чтоб все разом. Иной побоится, слишком холодно в Сибири, а другому подкинут десятку, как вот Сумеркину, он и будет молотить за двоих.
— Брешешь все, — Степанов поднялся. Он был на голову выше Николая Николаевича. — Захотеть, можно все сделать. Значит, по-твоему, терпеть? Все время думать, как прожить от аванса до получки. Ты понимаешь, надоело.
— Ну все, хорош! Поболтали, и будет, расходись!
Степанов злобно, в упор посмотрел на бригадира и пошел на свое рабочее место.
На улице шел дождь, а в цехе сухо, только сквозняки. Летом терпимые — зимой пробирает насквозь. Ворота блюминга широко распахнуты. В них, тарахтя по рельсам колесами и толкая впереди себя пустую платформу, вползает тепловоз, сзади него, на таких же платформах, стоят раскаленные слитки металла. Высоко вверху, под потолком, распугивая голубей, шумно сдвинувшись с места, позванивая, покатил к составу клещевой кран.
Неподалеку от тепловоза, на запасных путях, стоит на ремонте слитковоз. А чуть подальше железнодорожники в желтых куртках меняют треснувший рельс.
У стены, на аккуратно сложенных шпалах, сидят двое рабочих и курят. Они только что вылезли из-под слитковоза, который ремонтировали. Один из них, пожилой, с седыми усами и большими залысинами, сидит, слегка наклонившись вперед, опираясь локтями на согнутые ноги. Второй — совсем молодой, смуглый как цыган и неугомонный, поминутно вертится, сплевывает, перекатывает папиросу из одной стороны рта в другую.
Тепловоз, въехав в ворота, остановился как раз напротив этих двоих. Машинист высунулся в окно и критически осмотрел их. Больно измазаны были они!
Пожилой, с седыми усами, Полуяный Иван Андреевич, работает в цехе со дня пуска. Полуяный не директор, не начальник цеха, но его все знают в лицо, уважают и любят. Во-первых, честен — маленького шурупа не возьмет, чужой иголки, болтика, во-вторых — не бросает слов на ветер. Сказал — сделает: не ходи, не проверяй, умрет, но сделает.
А худой и неугомонный Колька Иванов, по прозвищу Штопор, оформился два года назад. Давно бы вытурили Штопора с завода, но над ним взял шефство Полуяный, на авторитете которого только и держится Колька, как надувная лодка на воде.
А прозвали Кольку Иванова Штопором вот почему. У слесарей-ремонтников издавна существовал такой порядок: каждого нового рабочего утром на расстановке просили рассказать о себе. Этой участи избежал только Павел, так как Николай Николаевич задолго до приезда племянника все поведал о нем.
Кольку Иванова в первый день работы также вызвали к столу мастера. Колька зыркнул из-под каски, пробежал взглядом по каждому лицу, улыбнулся с ехидцей и начал:
— Не знаю, дорогие труженики, чего рассказывать. — Рот у Кольки, как стручок, так и сыплет горохом. Хитрые глаза щурятся насмешкой. Рабочим чудно показалось, смеются. — Рано ушел из дома, болтался по стране. Иду однажды леском и чувствую, устал; лег на пенек — лошадь оказалась, черт бы ее пожалел. Спасибо красным фуражкам — остановили вовремя. К вам привели. А так как я прямой, как штопор, скажу правду, нечего мне перед вами, работягами, утаивать. Тяжелый у меня характер. Вам со мной работать, вам и решать мою судьбу.
Словно автоматная очередь, застрочили из рядов насмешки:
— Чудак! Ха-ха-ха!.. Ну и чудак!
— Вот сыплет, паразит… веером…
— Язык как хвост у ящерицы: то сюда мелькнет, то туда.
У Кольки тоже в зубах не застревает, растет внутри озорное семя:
— Чего рожи растянули? Я один, а вас вон сколько! Да провалитесь вы в омут…
После такой речи его прозвали Штопором. Он привык к этому прозвищу, охотно откликался на него и уже сам говорил: «Да не будь я Штопором, если не уйду раньше с работы».
Мнение о дурашливом характере Штопора окончательно утвердилось в уме всех, никто не разговаривал с ним на серьезные темы, все сводилось или к юмору, или к какому-нибудь очередному трепу.
Штопор никому не говорил, откуда он родом. Одна лишь тетя Поля, инструментальщица, тихая, религиозная женщина, знала о нем все или почти все в былые годы, так как жила с его отцом в одной деревне. Отец Кольки Иванова был известным в округе балагуром и проказником. Ни одна безумная выходка не проходила без его участия. Колька Иванов под стать отцу, в любой передряге первая рука.
Тетя Поля жила еще в деревне, когда в одну из зимних ночей услышала тихий, пугающий стук в окно. «Кто бы это?» — подумала она. Быстро отбросила занавеску и увидела оголенный череп. Беззубый рот и впадины глаз горели у него огнем. В диком страхе тетя Поля схватила со стола тяжелый ковш и запустила в окно. Ковш, разбив стекло, вылетел на улицу и ушиб сидящего на корточках под окном Кольку. Тот взвыл, и тетя Поля по голосу узнала его. Боясь какого-нибудь нового подвоха с его стороны, тетя Поля никому не сказала в цехе, что знает Кольку. А Штопор не унимался. Одно озорство следовало за другим.
Как-то, работая в подшефном колхозе, Колька поймал в лесу длинного ужа и привез в город. Когда пошел в цех за получкой, то ужа засунул себе в рукав. Робко постучав в дверь бухгалтерии, он вошел, откашлялся, громко поздоровался, низко кланяясь каждому. Эта робость, особенно поклоны, удивила главного бухгалтера Максима Максимовича. Прервав работу и сдвинув на лоб очки, он подозрительно покосился на Кольку. В бухгалтерии все были заняты: кто-то стучал костяшками на счетах, кто-то крутил ручку арифмометра. Никто, кроме Максима Максимовича да женщины в вязаной шапочке, не обратил на Кольку внимания, даже не ответили на его приветствие. Тогда Колька в кирзовых сапогах с металлическими подковами на каблуках протопал прямо к молоденькой девушке в алой кофточке и, криво улыбаясь, незаметно выпустил на ее стол противного ужа. Та глянула, ахнула и упала в обморок.
Что тут было! Все повскакали с мест, задвигали стульями, у кого-то упали счеты, Максим Максимович кружил вокруг стола — сначала в одну сторону, потом в другую. Женщина в шапочке визгливо вскрикнула, оглянувшись зачем-то по сторонам:
— Вот скотина! Наказание, ей-богу!
— С таким потолкуй, не поймет, — сказал с досадой Максим Максимович. Остановившись у телефона, зачем-то снял трубку, послушал и положил обратно. — Не человек, а бревно. Вот те слово — бревно!
— Вон отсюда, мерзавец!
Не успели Штопора разобрать на товарищеском суде, не успели забыть случай в бухгалтерии, как Колька выкинул новый фокус.
В один из воскресных дней Штопор за бутылку водки выпросил у знакомого цыгана белую лошадь и поехал в девичье общежитие свататься.
Вахтер, бойкая старуха, несмотря на жару, была в валенках и теплом платке на плечах; увидев перед собой морду лошади, открыла рот и оторопело уставилась на нее, крестясь и икая. Такое она видела впервые! Колька въехал прямо в коридор, при этом он громко кричал: «Дорогу Штопору! Дорогу!»
На крик высовывались из своих комнат девчонки и, узнав Кольку, хихикали. Вахтер оторопело смотрела на него и как открыла рот, так и стояла с открытым ртом. Платок сполз с плеч и упал на пол. Вахтерше было не до него.
— Бабусь! Закрой рот, не то комары налетят! — закричал Колька. — Позови лучше Нинку из сорок пятой комнаты! Видишь, жених пожаловал на белом коне.
Бабуся наконец пришла в себя. Загораживаясь стулом, зашумела:
— Пошел, пошел, отродье чертово! Вконец спужал. Ни святого — ничего. Ежели каждый разбойник вот так въезжать будет?
— Ну ты, раскудахталась, — осадил ее Колька. — Лошадь спугнешь, иезуитка. Я бутылку за нее, говорю тебе, отдал.
Вызвали дружинников. Дело передали в народный суд. И вот тут-то Полуяный ходил к начальнику цеха и упросил того взять Кольку на поруки.
— Я согласен взять на поруки, Иван Андреевич! — сказал начальник цеха, маленький, кругленький человечек, Лев Моисеевич Бергман. Он потер ладонью шишковатый лоб и острыми черными глазками уставился на Полуяного. — Только с одним условием: вас назначаю шефом-наставником; как вы будете воспитывать — дело не мое, но за проказы Иванова отвечать будете вдвоем.
— Хорошо, Лев Моисеевич, — ответил тогда Полуяный, хмуря и без того хмурые брови. — Ежели что, разматывайте на всю катушку.
— Я верю вам, Иван Андреевич, поэтому иду навстречу. У нас, у русских, знаете как бывает: дадут слово, но его не держат. Далеко, очень далеко нам до Запада.
И вот сейчас Полуяный и Штопор сидят курят и наблюдают за краном, который раздвинул, как рак, клешню, снимает с платформы слябы и опускает их в нагревательные колодцы. Оттуда так и пышет жаром!
Колька наклонился, почистил рукавицей запыленные ботинки и вдруг спросил у Полуяного:
— Иван Андреевич, что за шрам на голове у тебя?
— Старая история, парень. — Полуяный подумал как бы, рассказывать или нет. — На фронте это. В сорок первом. Отступали наши войска за Вислу. Когда пошли последние части, мне с группой подрывников поручили взорвать мост. Пока, значит, готовились, а немец, мать его за ногу, уже почти у моста. Смотрю, подрывники мои как легли, уткнувшись в речную гальку, так и лежат, не шелохнувшись. Дошло тут до меня — убиты они! Среди них сын мой был, моложе тебя на год какой-то. Тоже Колькою звали. — Голос Полуяного оборвался, он кашлянул в кулак и обронил рукавицу. Железнодорожники, менявшие рельс, отдыхали и поглядывали в их сторону. Машинист сошел с тепловоза и стал разминать ноги. Полуяный пересилил себя. — Я тогда подполз к запалу, а немцы заметили с того берега — место ровное, чистое — и ну поливать из автоматов.
— Страшно небось было? — не вытерпев, перебил Колька и маленькой рукавицей вытер под носом, отчего там осталась черная полоса.
— А ты как думал? — спросил Полуяный и нахмурил брови. — Ужа выпустить на стол девке, я понимаю, совсем не страшно. На коне заехать в общежитие — тоже не страшно. А если пули над головой, снаряды рвутся рядом и немцы бегут с перекошенными рожами, то как думаешь — страшно или нет?
Колька ничего не ответил.
А Полуяный продолжал:
— Смотрю, уж по мосту немцы бегут: «Сдавайся, русь!» Как же, гады, сдамся! Последний сын, и того убили! Кое-как поджег бикфордов шнур, отполз в воронку и жду. Вдруг как шарахнет! Поднялся мост вместе с фашистами в воздух. Меня волной к земле придавило. А когда по голове чиркнуло осколком, то я потерял сознание. Теперь ясно, откуда шрам?
Полуяный молчал. Молчал и Колька. Поприутихли озорные глаза его.
Машинист в это время обходил тепловоз. В одной руке он держал молоточек на длинной ручке, которым постукивал по колесам, а в другой — ветошь. Клещевой кран, приноравливаясь, пытался забрать с платформы последний слиток. Колька докурил папиросу и щелчком направил ее в сторону машиниста. Окурок, описав дугу, упал тому за воротник.
Машинист запрыгал, закричал, опустив вниз голову, стал трясти плечами так, что фуражка слетела с головы, и вдруг закричал на помощника:
— Ты что, ослеп, бестолочь такая! Смотреть надо, когда бросаешь!
— Григорий Филиппович, вы мне? — высунулся сверху помощник, молодой парень с газетою в руке, и вдруг, прыснув в кулак, запрятался обратно.
— А то кому! Ивану лысому! Я вот покажу Григория Филипповича, балбес!
Кран наконец забрал последний слиток и повез его в сторону колодцев.
Полуяный загасил о шпалу папиросу и посмотрел на Кольку хмуро, из-под насупленных бровей. Укоризненно покачал головой и поднялся.
— Эх, Колька-Колька! Дурак безмозглый!
Тепловоз, набирая скорость, отдуваясь, выполз из цеха. Полуяный тяжело взобрался на слитковоз и начал протирать ветошью ключи, неторопливо складывая их в маленький чемоданчик. Влез туда и Колька. Хотел было помочь Полуяному, но тот сердито отстранил его. Тогда обиженный Колька ни с того ни с сего стал выбивать чечеточку и вдруг поскользнулся. Падая, он нечаянно толкнул Полуяного. Сам остался лежать на слитковозе, а Иван Андреевич слетел вниз и больно ударился щекой о шпалу. Из раны побежала кровь. Колька, весь бледный, кошкой спрыгнул вниз. К ним уже бежали рабочие и железнодорожники, менявшие рельс. Колька знал, что Полуяный был самым уважаемым человеком в цехе. Да и сам он за это короткое время, что работали вместе, попривык к нему. «Ну, сейчас будут бить», — подумал Колька и втянул голову в плечи. Полуяный полежал немного, потом сел и приложил к ушибленному месту носовой платок. Рядом валялся чемоданчик с рассыпанными ключами, которые он так и не успел протереть. Кто-то схватил Кольку за горло. Он зажмурил глаза и еще сильнее втянул голову в плечи, как вдруг услышал суровый голос Полуяного:
— Пустите его, не виноват. Сам я, не удержался и упал.
Кольку отпустили. Он бросился подбирать ключи, но Полуяный оттолкнул его:
— Не смей! Управлюсь как-нибудь!
Иван Андреевич собрал ключи и ушел, сгорбившись.
Постепенно разошлись и рабочие, злобно оглядываясь на Кольку, который один-одинешенек остался сидеть на шпалах, прислонясь спиной к металлической стойке.
Прошел месяц, и Павел со Степановым стали друзьями. Сегодня выходной. Друзья назначили встречу в центре города.
Переходя улицу Металлургов, Павел отскочил в сторону, чтобы не угодить под трамвай. Из столовой выходят два милиционера. Один из них поправляет кобуру, другой внимательно смотрит на Павла. На траве под деревом валяется бутылка из-под водки. Павел знает: теперь водка дорогая, аж десять рублей, но пьяницы покупают у цыган за тридцать. Павел подумал, какое нелепое государство, если на каждой посудине теряет по двадцать рублей. Раньше цыгане жили в изодранных шатрах, а теперь, посмотри, живут в хорошо обставленных квартирах. Почти у каждого машина и портрет Горбачева.
Тротуары с утра чисто подметены дворниками: нигде не видно бумаг, окурков, пачек из-под папирос. К стеклянной двери книжного магазина, изнутри, приставлена бумага: «Закрыто на обед». Павел идет в шляпе и плаще с поднятым воротником. Иногда вслед ему оборачиваются девушки и молодые замужние женщины. Но Павел хладнокровен, он плевать хотел на них. Вот если бы обернулась попутчица в голубом платье, то совсем другое дело.
Возле газетного киоска Павел сталкивается с мужиком в фуфайке и длинным носом.
— Куда прешь, пенек! — хамит фуфайка и принимает стойку.
— Простите, не заметил, — говорит Павел и уходит в сторону. Он не обижается на мужика, так как понимает его задиристое настроение. Дать бы с утра мужику сто граммов, опохмелить, совсем другим бы человеком стал, а то прет как на буфет. Что делать? Борьба с пьянством пошла по всей стране. В нее втянуты и пьющие, и мало пьющие, и совсем непьющие. Под топор идут виноградники, ржавеет импортное оборудование под дождем. В нашей стране всегда так! Ничего не делается наполовину. Ломать — так до конца, потому что наверху вынесли такое решение. Придут другие власти, опять начнут все с нуля. Крутится красное колесо на пространстве в одиннадцать тысяч километров.
Под фонарем, на углу улицы, стоит Степанов. Павел кричит и оглядывается по сторонам:
— Виктор!
— Долго чего? — откликается Степанов и идет навстречу через проезжую часть.
Визгливо скрипят тормоза. Чуть не сбивая Степанова, останавливаются красные «Жигули». «Что сейчас будет?» — подумал Павел, посмотрев на разъяренное лицо шофера. На всю улицу слышны слова, взятые из арсенала самого прожженного боцмана. Не обращая внимания на ругань, Павел и Виктор переходят улицу. На пути стеной становится милиционер и берет штраф с обоих. Хоть бы улыбнулся, вот зануда!
— Не горячись, Виктор, понимаешь, Николай Николаевич задержал, — оправдывается Павел. — Попросил погладить брюки. Тети нет, а он не умеет. На партийное собрание полетел пчелкой.
— Он у тебя идейный!
— Что поделаешь, коммунист. — Более идиотское начало для разговора трудно придумать. Не об этом хотел поговорить Павел со Степановым. Но после всего случившегося Павлу расхотелось говорить о девушке в голубом платье, попутчице, которую не может до сих пор забыть.
Они идут к площади Революции. Степанов начал рассказывать про свой институт, как тяжело работать и учиться, потом неожиданно заговорил про Лилю.
Лиля работает в сберкассе контролером, живет где-то на окраине города и очень нравится Виктору. Павел еще не видел Лилю, но завидовал Степанову.
Павел и Степанов уже час бродят по улицам, рассуждают о жизни, о будущем, о людях, какими они должны быть.
Павел стал говорить о том, как он любит людей, как мало у человека радости на земле и как много забот разных, которые отравляют жизнь. Все перемешалось, все перепуталось, и не отличить простое от сложного, правильное от неправильного. Так жить очень скверно. А что делать, не знаешь.
— А мне плевать на людей. Все они продажные, все твари, — грубо отозвался Степанов. — Знаешь, когда я гляжу на них, меня злость берет, потому что я понимаю, как все фальшиво, кругом ложь, обман. Пусть они зарабатывают себе звания, звездочки, чины. Мне это ни к чему. Я хочу быть честным. Не продавать себя, не унижаться, не заискивать перед начальством. Ты хоть понимаешь меня?
Виктор говорил четко, аргументированно, сухо; анализируя факты, умело обобщал их. Павел, наоборот, был чувствительным и уязвимым. Неординарные события трогали его, и он реагировал на них по-своему.
Когда проходили мимо ресторана, Степанов предложил:
— Может, посидим немного?
— Я, Виктор, не пью, — сконфузился Павел и, чтобы как-то оправдаться перед другом, добавил: — Да и дорого очень! Сдерут три шкуры.
— Я тоже не пью, приголубим, как говорят, не больше. Надо же как-то скрепить нашу дружбу, — приятно улыбнулся Степанов. — Насчет денег не беспокойся, я плачу.
«Будь что будет! — подумал Павел и зашагал за Степановым. — Черт не выдаст, свинья не съест».
— А меня пустят? — испугался Павел. — Мне только семнадцать, задержат наверняка.
Степанов остановился и захохотал:
— Видишь того, в форме, с длинной бородой. Это швейцар. Дашь десятку и можешь руки вытирать о его бороду.
Они выбрали столик подальше от оркестра, и, когда сели, Степанов выложил пачку сигарет на стол, а сверху зажигалку.
— Вот здесь нам никто не помешает.
Играл оркестр. Легкая мелодия успокаивающе действовала на организм. Степанов закурил, а Павел положил руки на стол, зачем-то понюхал еловые ветки в вазе.
— Мне тут нравится!
— А не хотел идти, чудак!
Тут к ним подошел официант с блокнотом. Степанов заказал бутылку водки, два бифштекса, по яичнице и по бутылке пива.
В ресторане стоял гул. За каждым столиком сидели пары. Павел не особенно присматривался к посетителям, так как был убежден, что никого не знает.
Официант принес заказ на подносе. Сначала поставил бутылку водки, затем пиво, после бифштексы. Яичницу просил подождать.
— Еще селедочки, пожалуйста, — попросил Степанов и стал откупоривать бутылку, разлил по стопкам, затем открыл пиво.
— За дружбу, Паша, — проговорил Степанов.
— За дружбу, Виктор, — ответил Павел, и оба залпом выпили водку.
Павел поперхнулся, закашлялся, да так, что из глаз пошли слезы. Степанов подсунул ему бокал с пивом. Павел запил и только тогда отдышался.
— Не ожидал, что такая гадость. Как пьяницы пьют, да еще каждый день?
— Что гадость, то гадость, — подхватил Степанов. — Хлебная за границу идет, а нам из деревьев делают. Народ, черти, травят.
Водка обжигает желудок, приятно обволакивает голову, и вот уже нет ни злобы, ни отчаяния. У Павла появилось желание кому-то сделать приятное, особенно он был благодарен Степанову за то, что затащил в ресторан.
— Давай под селедочку!
— Это можно, — ответил Павел и стал сдувать пену прямо на пол.
— Перестань, на нас смотрят! — одернул Степанов и начал пить пиво. Сделав два мелких глотка, Степанов от удовольствия зажмурился.
— Пускай смотрят! — сказал равнодушно Павел и тоже присосался к бокалу. После горькой водки пиво было значительно мягче и приятнее. Швейцар заглянул в зал, окинул всех взглядом и скрылся.
— Да ты закуси селедочкой, закуси! Вкуснятина-то какая! Попробуй-ка!
Ели много и с аппетитом. За едой пропустили еще по рюмочке водки, болтали о всякой всячине; лишь бы что-то говорить. «Я вроде нализался, — подумал Павел. — А, ладно, первый раз в жизни, но последний. Сегодня так хорошо и люди все славные, а Степанов говорит, что все они продажные. Не прав, конечно, не прав Степанов. Погоди-погоди, вроде бы он мне сказал, что на нас смотрят. Кто?»
— Вить, кто на нас смотрит? — стал спрашивать Павел, налегая грудью на стол. Немного тошнит. Ну ничего, пройдет. Уже проходит.
— Прольешь, — говорит Степанов и отодвигает от Павла бокал с пивом. — Хотя бы вон та парочка.
Павел посмотрел сначала вправо, потом влево. Степанов помолчал, наблюдая за ним, и сказал:
— Та, что сзади тебя.
Павел повернулся назад и обронил на пол кусок хлеба, ко всему еще наступил на него ногой. Он уже поворачивался обратно, но тут его словно кольнули чем-то в бок, вдруг он резко развернулся и чуть не упал со стула. За соседним столом сидела попутчица по вагону.
На ней сегодня было бело-голубое платье с вырезом на груди, видимо совсем новое, может быть недавно купленное. Рядом мужчина, в возрасте, кавказской наружности. Он обращался с ней невежливо, а она все пыталась заглянуть ему в глаза. Павел пересел на другую сторону стола, чтобы постоянно видеть девушку, и все старался поймать ее взгляд. Сомнение настолько охватило его, что он сразу почувствовал, что трезвеет. Девушка посмотрела в его сторону непроизвольно-равнодушно, отсутствующим взглядом. До Павла ли ей! Кавказец сидел надменно и торжественно, показывая своим видом, что он взял эту крепость и теперь высматривает другую. Давно известно, что кавказцы не церемонятся с русскими женщинами, знают, что русские не откажут им ни в чем. Они интернациональны, без собственной гордости.
Степанов захмелел, что-то рассказывал Павлу, а сам смеялся. Павел не слышал, не понимал его, но в ответ на улыбку Степанова старался тоже удержать на губах улыбку, даже попробовал над чем-то пошутить, да не вышла шутка.
Всем было весело, все были довольны, в ресторане по-прежнему стоял пьяный гул. Только Павлу стало трудно дышать, он совершенно стал трезвым; музыка уже не убаюкивала его, а била по мозгам. «Как, как так можно, она такая красивая и молодая и с таким стариком, да еще с кавказцем. Черт бы его побрал», — думается Павлу. Никогда в жизни Павел не испытывал такого горького отчаяния.
Наконец до Степанова стало доходить, почему появилось резкое изменение в поведении Павла, застывшая улыбка на лице, ответы невпопад. Он понял причину его подавленного состояния.
— Выпей рюмочку — легче станет, а Любку выбрось из головы, она шлюха, — Степанов кивком указал на спутницу кавказца. — Я давно знаю ее. Она берет деньги с клиентов, заметь, не малые, а у тебя их нет!
— Это слишком, ты не должен так говорить!
— Не волнуйся, Паша, плюнь и разотри. Пошли они ко всем чертям. Запомни навсегда: женщина самая хищная из двуногих существ.
— Замолчи, Виктор. Если ты будешь продолжать, я поднимусь и уйду. Разве можно о женщинах так?
Степанов посмотрел в свой бокал, медленно вертя его цепкими толстыми пальцами, потом поставил бокал на стол и отодвинул от себя.
— Ты прав, пора уходить!
Лицо Павла стало красным, он взглянул на девушку и на кавказца и подумал: «Слишком я наивно все воспринимаю, видимо. Пора наконец стать мужчиной. Ну а все-таки, как она могла? Что ей не хватает? Ведь деньги еще не всё. Почему моя мама тоже была красивая, но никогда этим не занималась?»
Дома Павла ждала замечательная новость — из деревни собирался приехать отец на недельку, но только тогда, когда подмерзнет.
— Хорошо, все очень даже хорошо! — говорил Николай Николаевич, захваченный новостью, даже не спросил, где Павел так долго пропадал.
Антонида Петровна хотела усадить Павла за стол и попоить чаем, но Павел отказался. Они не заметили даже, что Павел выпивши.
— Разве годится так? Со смерти жены у нас не бывал. Я ему что, чужой, что ли? Приедет, все выскажу.
— Помолчи, побойся Бога, — охая, сказала Антонида Петровна и не мигая уставилась на мужа. — Дмитрий хлебнул по горло, всю свою жизнь промучился, промаялся, а ты только и норовишь — «все выскажу»! Не вздумай ему что-нибудь брякнуть, с тебя это станет. Сам в деревне когда был?
Николай Николаевич слушал и усмехался: за какой надобностью он поедет в деревню? Близких, кроме брата, не осталось никого, а все-таки, что скрывать, охота побывать на родине.
Николай Николаевич включил телевизор. Как раз шла программа «Время».
— …В Северной Ирландии, — сообщала дикторша, — экстремисты подложили бомбу и взорвали дом прокурора.
— Человек в зверя превратился, — возмущалась тетя. — Стреляют прямо в людей, подкладывают мины. Что творится!
— Вот-вот, там плохо, там угнетают людей, — у нас как будто не угнетают, — заворчал Павел и сел на диван. Удивленно, точно в первый раз, стал разглядывать дядю.
Тетя смотрела мимо Павла, о чем-то думая.
— Угнетают, говоришь, — взвинтился Николай Николаевич. — Ты откуда знаешь, что у нас угнетают? На себе почувствовал? За тот месяц, что на заводе?
— Перестань, не заводись, — перебила тетя и провела ладонью по скатерти, а потом долго смотрела на ладонь.
— Не перебивай, — недовольно нахмурил брови Николай Николаевич, — это у него от Степанова идет.
Павел взъерошился и насторожился.
— Степанов забил ему гвоздь сомнения в голову, вот он и носится с ним в голове. Сама видишь, человек на топком болоте, а я на кочке и стараюсь подать ему руку, а ты «перестань, не заводись!».
Николай Николаевич вскочил и быстро заколесил по комнате. Павел смотрел на него и презрительно улыбался. Антонида Петровна молчала и изредка ласково поглядывала на молодого Коптиева.
— Сейчас многие критикуют коммунистов, — яростно заговорил Николай Николаевич. — Да, у партии были ошибки, искажались верные решения, но не вся же партия виновата в этом? Нельзя приравнивать коммуниста к церковному старосте, который говорит одно, а делает другое. Я коммунист, но я же не ловчу, не преследую личную выгоду.
Антонида Петровна усмехнулась и съязвила:
— Тебе ли распутничать, когда ты в сорок лет монахом стал! Место распутства небось ватой набито.
— Тоня, как человек, как коммунист прошу, помолчи, пожалуйста, об этом. Я не обижусь, если скажешь самое тяжкое, но об этом помолчи, хотя бы при Павле.
— Как же, «помолчи»! Вот соберусь к партийному секретарю и попрошу, чтобы приказал тебе мужчиною стать. — Тетя старалась превратить все в шутку.
Слова ее вызвали у Николая Николаевича улыбку, и он попытался тоже шутить:
— Прикажет партия стать мужчиной — стану. Помни: даже Ленин ничего человеческого не чурался!
Павел неожиданно расхохотался. Он всегда хохотал во весь голос. В деревне не обратили б на это внимания, но в городе считали, что так смеяться некрасиво.
— Эх, Пашенька, все от молодости у тебя, от неопытности. — Дядя вновь заходил по комнате и просил не перебивать его, хотя Павел не собирался этого делать. — Вот построим коммунизм, тогда…
— …каждому по его потребности, — перебил, не удержавшись, Павел. — Господи, где же возьмут столько квартир, машин, телевизоров? Где? Нет, дядя, коммунизм нам не построить!
— Коммунизм с такими людьми, вот как ты, например, Степанов, Сумеркин, нам не построить. Но не все же такие!
Поднялся общий спор. Дядя доказывал, что он является «борцом за страдающих и угнетенных», что только с такими, как он, можно ворочать большими делами, что, несмотря ни на что, коммунисты построят коммунизм. Павел доказывал, что это утопия, бред сивой кобылы. Тетя принимала то одну сторону, то другую, убеждала обоих, что ссориться из-за этого не надо. Наконец страсти улеглись. Спорщики разбрелись по своим углам.
Засыпая, Павел подумал: «Как, однако, Степанов нехорошо отзывается о женщине. Разве можно так! Да, некрасивая штука! Пусть попутчица плохая, пусть гулящая — все равно так нельзя. — Ужасно гнусное впечатление осталось о ресторане, о встрече с попутчицей. Может ли быть что-нибудь противнее? — Пусть Степанов и резок был в оценках, но все-таки он славный парень. Как он ловко выразился насчет бороды: дашь десятку — и вытирай руки о бороду».
Павел зашел в столовую на Дубровской улице. Почти все столы были заняты и грязные, стоял отрывистый говор, постукивали о тарелки ложки, брякали вилки. Быстро поел, вытер салфеткой рот, не задерживаясь, вышел на улицу. Минуя пятиэтажное здание серого цвета, в котором размещалась городская милиция, зашагал к площади Металлургов. Прошли два мужика, разговаривая между собой:
— Вот, парень, горе какое — цены на помидоры быстрей помидоров растут. А на лук, на картошку? Мясо аж двадцать рублей за кило дерут. — У того, который говорил, до блеска начищены туфли.
Второй скорбно поглядывал на него и молчал.
Попадались мужики с угрюмыми лицами, бабы в простых платках. И не было от них противно, и когда смотрели на Павла девичьи шутливо-бесстыжие глаза, хотелось улыбаться в ответ. Все это простые люди, такие же, как и он, — честные, отзывчивые, нежадные. Важные проносились мимо на «Волгах», белых и черных, заходили с черного хода, брали черную икру.
С низкого пепельно-серого неба пошел первый снег. Каждая снежинка была похожа на большое перо. Снежинки медленно падали на сырую землю и таяли.
Павел вошел в двухкомнатную квартиру Виктора Степанова. Прямо с порога он увидел длинный шкаф, заставленный книгами, на столе самовар, за столом сидели Сумеркин, два незнакомых парня лет по двадцать пять и Штопор, что очень удивило Павла. Степанов скрестил руки и ждал, когда Павел снимет обувь, пройдет к столу.
— Погодка-то! Погодка! Снег, как перо, так и сыплет со всех дыр, — говорил Павел в радостно-тревожном возбуждении. — Словно кур и гусей ощипывают. Вот поглядел бы, Виктор!
Штопор сидел молча и неподвижно, отчего Павел еще раз удивился; облокотился на стол и не отводил взгляда с лица Павла до тех пор, пока тот не сел рядом. Штопор немного изменился после того случая в цехе, когда он столкнул Полуяного со слитковоза: попритих, поумнел чуть-чуть!
Павел пригляделся к незнакомым. Один — длинный, худой, со впалыми щеками, другой — невысокий, рыжий, с целой галактикой веснушек на лице. Все пили чай с конфетами. Лица раскраснелись, всем было жарко, все блаженствовали. Вели разговор о том о сем.
— Был я когда-то инспектором по кадрам, — начал рассказывать Сумеркин, когда все угомонились. Из прищуренных глаз маленькими чертиками выглядывали смешинки. — Ездил по деревням — народ агитировал идти на завод. Сижу однажды у одного мужика, записываю данные. Хозяин улыбается, доволен и вдруг потемнел лицом. «Ну, инспектор, родственник мой, по всему видать, по твою душу бежит, настроен решительно и топор в руке, — комментирует гостеприимный хозяин. — Если можешь, то лучше в окно да в город. Дуй так, чтоб лошадь не догнала, босичком по лесочку. Ему что, у него справка — невменяемый; как жена ушла от него, так в каждом пришлом видит обидчика, будто он увел жену». Я выглянул в окно, а топор уж у самого крыльца. Что делать? Подумал, туфли взять не успею, они у дверей. Шляпа там же, на вешалке. Родственник в дверь, а я в окно, он, иезуит, за мной. Так двадцать верст, черт невменяемый, до города гнал, как гончая зайца. Вы только б поглядели, как я бежал, — будто чемпион какой, — аж носки порвал. В городе выбросил от стыда подальше, домой босиком пришел.
Павел смотрел на Сумеркина и верил ему и не верил, а когда Сумеркин кончил рассказывать, Павел как прыснет от смеха, да так заразительно, что, глядя на него, захохотали остальные.
— Глянь, дураков ищет! — вскрикнул Штопор, кончая смеяться и вытирая глаза рукавом пиджака.
— Каких дураков? — не понял Сумеркин.
— Таких, как ты, — лысых и болтливых.
— Погоди, — обиделся Сумеркин, — дубина ты стоеросовая. Какого черта ты мне сдался, чтоб я врал тебе? Да ты что?
Сумеркин был все-таки не такой, как Степанов, не было той серьезности у него. Он мог соврать просто так, от нечего делать, а иногда соврать с выгодой, чтоб показать себя с хорошей стороны. Но чаще вот так, как сейчас, — только бы насмешить людей. На работе все делал не спеша, ходил медленно, вразвалку, но всегда приходил раньше других, любил в домино поиграть, анекдот свежий завернуть, трудился тоже не спеша, с ленцой.
— Работал бы так, как врешь! — поддержал Штопора парень с веснушками. Оказалось, конопатый и тот, с впалыми щеками, тоже работают на блюминге, но только электриками.
— Откуда ты знаешь, как я работаю? — обиделся Сумеркин, взял стакан с чаем и, обжигаясь, начал пить. — Подглядываешь за мной?
— А как не знать? — обозлился худой электрик, встревая в разговор. — В одном цехе работаем. Душу твою насквозь вижу, как сквозь стекло. Все знают Сумеркина, которого не интересуют чужие интересы, кроме собственных. Все знают, что он хапуга, жмот, пройдоха!
— Заткнулся бы лучше, — поддержал конопатый. Оба электрика не любили Сумеркина.
Жестокость общества к людям, презрение к их насущным проблемам порождает жестокое отношение между людьми. Страшный каток обмана прокатился по головам маленьких людей, а управляют катком сверху, и все газеты и все журналы направляются оттуда. Скажут наверху: «Гав!» — и вся пресса: «Гав!.. Гав!..»
— Я считаю, что ни Сумеркин, ни я, ни кто другой не виноваты, — заговорил Степанов. Он ходил по комнате задумчиво-растревоженный. Подойдет к окну, потом к столу, отхлебнет чаю, подует в стакан, отхлебнет — и опять к окну. — Еще Маркс говорил: «Бытие определяет сознание». Какое сознание будет у рабочего, если на душу в рабочей семье приходится сорок рублей при стоимости мяса — двадцать, водки — десять, молока — рубль. Я не говорю об одежде, мебели, машинах.
— Правильно, Виктор, — подхватил Сумеркин, плутовато улыбаясь. — Где справедливость? Жулик и тот живет лучше, чем я, работяга.
— Это не жулик — предприниматель, — отозвался конопатый, ставя недопитый стакан с чаем на стол. — Кто тебе не дает так жить, пожалуйста, дерзай, но ты не сможешь так, а раз не сможешь, то и паши, а другим дай заработать. Партия не запрещает любой вид деятельности.
Конопатый оказался членом партии и твердо стоял на ее позициях. Чуть что, говорил: первым буду стрелять инакомыслящих. Кто-то принимал такие слова за шутку и в тон ему отвечал шуткой: «Тогда меня первого!» — а кто-то всерьез и зло отвечал: «Если удастся!»
— Я, дорогие гости, считаю так, что нам нужен закон, — снова заговорил Степанов и остановился у стола, — запрещающий любым партиям вмешиваться в решение экономических, производственных и других хозяйственных вопросов, нарушение которого влекло бы уголовную ответственность. Пусть партийные занимаются политикой, а ученые экономикой.
Все загалдели, зашумели; понакричавшись, вдруг стали собираться домой. Действительно, как скотина живет человек, пригнутый гирей несправедливости, хлопочет, бьется, чтобы самому прожить и семье не дать помереть.
Павел задержался у Степанова.
— Жизнь, Паша, тяжелая штука, — как бы продолжая разговор, заговорил Степанов. Павел смотрел в окно и видел телевизионные антенны на крышах домов. — Я не психолог, но людей вижу насквозь, как рыбу в аквариуме.
— Интересно даже! Надеюсь, ты разовьешь свою мысль! — Беседуя со Степановым, Павел заметил, как он напускал на себя снисходительно-нравоучительный вид.
— Отчего же, попробую! — отвечал Степанов и старался вложить в свой голос смесь самоуверенности и иронии. — Возьмем мастера! План… план… А зачем мастеру план? Затем, что сверху спускают и требуют выполнение. У самого мастера никакой искры, шелуха одна. Он наверняка думает, что у нас повязка на глазах, не видим этого. Ко́зел призывает нас думать только о работе, сам смотрит на часы — скорей бы домой. Кругом ложь. В конце концов привыкаешь и ты ко лжи и сам начинаешь врать и кривляться. К столу, начальника ужом подползаешь. Тьфу!..
— Ох, куда тебя занесло, как пьяного на велосипеде. — Павел не утерпел, чтобы не передразнить Степанова. — Бедный Виктор. Ложь… кругом ложь… Один ты на честном острове!
— Есть, Паша, у немцев пословица: если уж делать гвозди, то со шляпками. Слушай дальше. Возьмем Сумеркина. Сверху полировка, а внутри пустота. Делает вид, что любит работать, а на самом деле лодырь и болтун. Зато у кассы — первый. Николай Николаевич — передовик, коммунист, но сам как туман, не ухватишь. Он тоже работает не для себя, а для народа, но мне кажется, Николай Николаевич, если можно будет чужое прихватить, — не проморгает. Пальцы к себе гребут, один бульдозер от себя.
— Постой!.. Ты стал жонглировать словами, как шариками. — Павел скривил рот, собираясь еще чего-то добавить, но промолчал, так как почувствовал, как внутри заерзало беспокойство от справедливости слов Степанова. — Пора, видимо, и мне домой!
Степанов пошел провожать Павла. На улице было темно, сквозь рваные облака, как волчьи глаза, горели звезды.
— Паша, — Степанов остановился, — ты прости за тот разговор в ресторане, но Любка действительно такая. Она красивая, сладкая, как клубника, поэтому и льнут мужики. Понимаешь, Любке нужны деньги, чтобы жить на широкую ногу. Представь ее в нашем цехе — грязную, в простых ботинках, в спецовке. Не можешь! Вот и я не могу.
Степанов довел Павла до остановки. Под фонарем лежал толстомордый парень, весь в глине. Время от времени он приподнимал голову и грозил пешеходам. Подъехала милиция на грузовой машине. Парень, как куль с мукой, полетел в кузов. Показался автобус синего цвета, который должен увезти Павла домой. А с неба падали и падали перья мокрого, первого снега, на земле он сразу таял и превращался в грязь. Тихо было вокруг.
Прошло три месяца со дня приезда в город Павла. За это короткое время он сильно изменился. Костюм наивности сменил на костюм сомнения и трезвой оценки происходящего. Павел уже втянулся в работу и испытывал такое чувство, какое испытывает конь, привыкший к дальней дороге.
На улицы, на площади, на крыши домов навалило много снегу.
Как-то в конце рабочего дня к Павлу подошел дядя и тихо сказал:
— После работы, Паша, не торопись домой. Помойся в душевой и жди в чистом.
Обычно с работы они никогда не ходили вместе. У дяди были свои дела, у Павла появились свои. Помывшись в душевой, Павел вышел из цеха и стал ждать. Уже прошли Сумеркин, потом Степанов со Штопором и два электрика — конопатый и худой, а дяди все не было.
Наконец подошел Николай Николаевич.
— Пошли, — проговорил дядя и отвел глаза в сторону.
Подъехала «Волга». Шофер уселся поудобнее и стал ждать шефа.
Павел быстро зашагал, чтобы не отстать от дяди, поведение и поспешность которого были до удивления подозрительны.
— Куда мы идем? — тревожно спросил Павел, видя, что дядя идет не к главной проходной, а в противоположную сторону.
— Когда надо будет — узнаешь! — опять не глядя в глаза, коротко произнес дядя, а сам подумал: «Много будешь знать, быстро состаришься».
Они прошли сортопрокатный цех и вышли с той стороны завода, где не было ни охраны, ни забора и по обе стороны дороги росли мелкие кусты. На дороге их ждала грузовая машина, груженная трубами. Меньше всего Павел ожидал увидеть здесь Виктора Ивановича Ко́зела. Он крутился около шофера, у которого постоянно дергался правый глаз, а лицо было красное, изрытое оспой. При виде мастера Павел как-то успокоился, значит, все в порядке, все в законе. Но не знал Павел того, что у мастера были в заначке трубы. «На балансе они не значатся, следовательно, исчезновение их никто не заметит», — думали Николай Николаевич и мастер Ко́зел. Ни служебный долг, обязывающий их беречь материальные ценности, ни совесть, ни страх перед законом не остановили сговорившихся предпринимателей.
— Как вы долго! — укоризненно сказал мастер и покачал головой, но, видя смущение Николая Николаевича, поспешил добавить: — Ничего… ничего… это я так, к слову. Паша, прошу, пожалуйста, помоги дяде, а завтра выходной, отдохнешь! Нужен будет день, подойдешь, дам!
Козел был какой-то взволнованный и необычайно болтливый. Он то подбегал к шоферу, то к дяде, то заходил сзади машины и осматривал крепление труб.
Давно известно: нет ничего более легкого, чем убедить человека в том, в чем этот человек сам хочет убедиться. Стоило мастеру заикнуться о трубах, как Николай Николаевич тут же подхватил идею.
— Ну, ни пуха ни пера! — напутствовал мастер и быстро зашагал в сторону завода, отойдя на расстояние, обернулся и скрылся за поворотом.
Темнело. Синие сумерки как бы нехотя выползали вслед за машиной на безлюдную дорогу. Шел снег, кругом стояла тишина.
— Время у нас есть, — сказал Николай Николаевич, проверяя рукой дверцу — хорошо ли закрыта, — поэтому давай объедем пост ГАИ.
Нахлобучив поглубже кепку, шофер в знак согласия кивнул. Павлу показалось, что правый глаз шофера задергался сильнее. Павел принюхался — от водителя несло вином.
Рабочий день в совхозе давно закончился, но у крыльца конторы стояла «Нива», и предпринимателей ждал мужичок с прыщавым лицом. Разгрузив машину где-то за селом у заброшенного сарая и получив деньги, группа новоявленных бизнесменов благополучно вернулась домой.
Зайдя в свою комнату, Павел, не раздеваясь, лег на кровать, заведя за голову руки, и дважды зевнул. Сердце по-прежнему торопливо стучало, как ходики на стене; не хотелось ни о чем думать, но мысли, как маленькие воришки, лезли в голову.
Начало светать. Павлу не спалось, и он подошел к окну. У сарая с растворенными воротами лежала брошенная лопата. Вчера ее не было — Павел точно знал, — наверное, тетя что-то делала и забыла убрать.
«Ав-ав-ав!» — залилась на чьем-то огороде разгневанная собака.
Павлу показалось — или на самом деле так было, — что из сарая к забору метнулась тень. Сердце у Павла застучало дятлом: тук-тук-тук! Нет! Все-таки, видно, показалось. Вдруг снаружи под окном что-то зашуршало, кто-то царапался о стенку, потом послышались жалобные стоны. Сзади Павла кто-то плюнул, Павел быстро обернулся — никого; после догадался, это за стенкой, Николай Николаевич. Павел прижался носом к стеклу, хотел рассмотреть стонущего под окном; тут же мелькнула мысль: его тоже видно с улицы. Он отошел от окна. Падал снег. Собака успокоилась и замолчала. Тяжелой тучей накатила мысль: «Интересно, почему они так воровски увозили с завода трубы? Почему беспокойно-подозрительно вели себя мастер и дядя? А что, если дядя… Нет, не может быть, ведь он коммунист».
В кабинете мастера Ко́зела сидели двое: сам мастер и шофер с изрытым оспой лицом, у которого постоянно дергался правый глаз.
— Товарищ Бурков, я не как твой начальник, а как человек прошу — брось пить!
— А я не пью, — недоуменно отвечает Бурков, тупо уставившись в окно. В глазах у него безжизненная пустота, парализующая мысли, слова, движения. — С чего ты взял? Сейчас хоть возьми, пьяный, да? То-то, не пьяный.
— Да я не о сегодняшнем дне, а так, вообще. Понял хоть? — Ко́зел не кричит, не волнуется, не бегает по комнате. — Ты человек доброй души, а стало быть, хороший человек.
— Я пьяным не бываю. Иногда случается малость. — Бурков не мигая смотрит на мастера. От этого разговора Буркову душно, и неизвестно отчего появилась изжога.
— Ты знаешь, почему я терплю тебя? — спрашивает Ко́зел и смотрит на шофера, дошел ли до него вопрос или нет? — Если б не помогал мне в личных делах, как тогда с Николаем Николаевичем — помнишь, ездил в колхоз с трубами, — давно б выгнал. Уразумел?
— Тебе лучше знать, техникум кончал, а я что — два класса! — Все эти расспросы мучают и тревожат Буркова, во рту, как в конюшне, сильный запах, голова болит со вчерашнего.
Ко́зел смотрит на шофера и думает: «Пьет наверняка от слабости характера», но говорит другое:
— Ежели вот пьяный задавишь кого? Крышка тебе, да и мне тоже.
— Тьфу! Скажешь тоже, — бормочет испуганно Бурков, мигая глазами. — Ты же знаешь, за рулем ни грамма.
— Скоро дойдешь до килограмма, — пошутил, хихикая, Ко́зел. — Одного не пойму, неужели больше заняться нечем в свободное время?
Бурков минуту смотрел на него с удивлением, он понял мастера и сказал:
— Тебе хорошо так рассуждать, Виктор Иванович, у тебя семья, дом строишь. А у меня ни того ни другого.
— Если б не пил, то все бы имел, — проговорил Ко́зел и тяжело вздохнул. — Ну как, бросишь пить?
— Не то не брошу — брошу, конечно, клянусь баранкой!
Если бы подсчитать, сколько раз давал Бурков слово бросить пить, наверное, у двух бригад слесарей не хватило бы пальцев. И каждый раз мастер верил ему. Бурков понимал: верит потому, что нужен он мастеру. Где найдешь еще дурака, чтобы после работы ехал куда-нибудь по поручению Ко́зела. Если б не дыра в глотке, продолжал думать Бурков, то он, как все, работал бы по семь часов. А так он мне, я ему — и всегда задаром.
Машина стояла тут же за окном, груженная разным хламом — битым кирпичом, штукатуркой, лежалым в воде цементом. Вдруг глаза Буркова вспыхнули огнем, как фары в темноте, правый глаз задергался еще сильнее.
— А что, Виктор Иванович, выпьем за то, чтоб я исправился? — спросил Бурков, от напряжения глотая слюну. «Согласится, ох подшучу над ним, и так задолжал мне не знаю сколько!»
— Бурков, голубчик, если бросишь, на что угодно готов! — Ко́зел захохотал.
Знал бы Виктор Иванович, что придумал Бурков, плюнул бы на все и ушел бы домой. Да разве знают люди наперед, что их ожидает? Нет, конечно! И хорошо, что не знают, а то бы жить страшно было.
— Да, а где мы деньги возьмем? — подзадумался Виктор Иванович и заходил по комнате, взявшись за подбородок. — Жена на обед только дает.
— Деньги найдем, — улыбнулся хитро Бурков. Его улыбка произвела на Ко́зела такое впечатление, как если бы улыбнулся телеграфный столб.
— Где сейчас найдешь? Поздно! — продолжая ходить, рассуждал Ко́зел. — Занимать я не пойду. Стыдно. У тебя денег нет, как всегда.
— А мусор на что! — задергался от нетерпения Бурков.
— Как «мусор»? Разыгрываешь? Думаешь, дурака нашел?
— Нисколечко! — все больше и больше оживлялся Бурков.
— Лапшу на уши вешаешь? — пытал Буркова мастер. — Мусор!.. Ищи дураков в наше время.
— Не веришь, как хочешь, — обиделся Бурков. — Могу на коньяк поспорить.
— На коньяк так на коньяк. Проспоришь — поставишь! Обманешь — из зарплаты вычту. — То ли бесовская идея захватила Ко́зела, то ли перспектива выпивки на дармовщину.
— По рукам! — Бурков протянул мозолистую руку шофера, а Виктор Иванович свою — узкую ладонь мастера.
— Да как я узнаю, что ты не надул? — озадачился мастер. — Ведь ты прохвост о-го-го!
— Обещаю, сегодня узнаешь.
— Шутник… ну и шутник, однако, ты, Бурков. Работаешь шофером, а смешнее Никулина! Чего удумал — мусор продать.
— Не веришь, жди! Скоро вернусь! — заторопился к выходу Бурков и опять чему-то захохотал. Уходя, он тихонько прикрыл дверь.
— Как врет, подлец… Как закрутил, словно лиса хвостом… Ха-ха-ха, мусор продает… — Ко́зел расшнуровал ботинки и развалился в кресле. — Коньяк я с тобой пить не буду. Унесу домой. Лучше жену угощу.
За окном завизжала отъезжающая машина.
Бурков подъезжал к недостроенному дому Ко́зела, чуть сбавил газ и посмотрел на дернувшуюся занавеску на кухне. Одна из половин дома была обитаемая. На звонок вышла жена Ко́зела, молодая женщина в красной куртке и красной косынке. Увидев Буркова, она побледнела, всплеснула руками.
— Ты от Виктора? Жив?
— Жив, — осклабился Бурков. — Просил передать, что задержится немного. Дела какие-то, не мне знать!
— Дела? — удивлению женщины не было границ. — Какие дела? Если, бывало, задерживается, то заранее предупреждает.
— Я знаю, что ли, про его дела? Материал вон строительный прислал. Куда свалить?
Женщина смотрела на Буркова не мигая: темнит что-то, глаза под бровями прячет. Но вслух сказала:
— Заезжай во двор и свали у сарая.
Бурков подъехал к сараю и, выглядывая назад из открытой дверцы кабины, опрокинул кузов. На землю посыпался хлам, вверх поднялась едкая, белая пыль.
— Что?.. Что такое?.. — ужаснулась жена Ко́зела и схватилась за голову. Она всегда так делала, если что-то враз ошеломляло ее. Лицо стало краснее косынки.
— Мужу виднее! Он у вас грамотный. — Бурков выпрыгнул из кабины и, вытирая руки какой-то грязной тряпкой, подошел к женщине. — Я извиняюсь, дамочка, мое дело крутить баранку, мужу — думать наперед. Да, он сказал, чтоб непременно червонец за работу дали. Хе-хе-хе, на молочишко детишкам!
— Я сейчас, сейчас, — сбитая с толку женщина убежала в дом, мелькнув красным цветом.
Через некоторое время она вышла и протянула десятку.
— Спасибо! — улыбнулся Бурков, глядя на растерянную женщину. Вполне можно ее понять: какой удар нанес ей Виктор Иванович! Сам виноват, пусть не спорит.
Удаляясь от дома мастера, Бурков еще долго видел красную косынку у сваленного мусора. Она то наклонялась, то выпрямлялась.
У Ко́зела давно уже лопнуло терпение. Он зашнуровывал ботинки и собирался домой, когда на пороге вырос Бурков.
— Принес, — победно выкрикнул он и бережно выставил на стол посудину с белой жидкостью. — Коньяк за тобой.
Ко́зел до того растерялся, что не мог ничего сказать, а только твердил:
— Ловкач… Ловкач… Нашел где-то дурака.
— Чего искать, дурак всегда рядом ходит.
Слух об этом случае моментально распространился по цеху. Долго рабочие, да и начальство тоже смеялись над Ко́зелом. Правда, Буркову за такой розыгрыш пришлось неделю отрабатывать после работы на дому у мастера. Он же собрал весь хлам, подчистил лопатой и увез за город на свалку. Но увольнять и теперь Ко́зел не стал Буркова, хотя мог найти тысячу причин для этого. Где найдешь шофера, который никогда не подводит, понимает с полуслова, не брюзжит, не просит денег и язык на замке, если дело касается противоправных действий.
Потянулись, как сусло, однообразные, скучные дни. Уже пришла настоящая зима, весь город завалило снегом. Машины не успевали вывозить его, и дворники, по утрам сгребая в дворах снег на обочину, ругали все — начиная от снежной зимы и кончая ребятишками, которые строили из снега крепость и при штурме ее ссыпали вновь на дорогу.
Бригады Полуяного и Николая Николаевича заканчивали ремонт стана. Работали вторую смену подряд. Никто не учитывал время — трудились не за деньги, а за идею. Простой люд понимал, что у коммунистов в семнадцатом году ничего за душой не было, кроме ссылок да лагерей. Теперь сами строят индивидуальные дома, роскошные дачи. А где взять деньги? Как говорит Степанов, — у рабочих! Вот и пашут трудовые люди за идею. Но Николай Николаевич поясняет, что у Степанова такие мысли от возраста. Что хотите — ему всего двадцать два года.
Сумеркин сейчас удивлял Павла небывалой подвижностью, видно, стоявшие рядом надзирателями мастер и главный механик сильно действовали на него, а может, зарабатывал десятирублевую премию. Николай Николаевич затягивал гайки и фыркал, как кот, съевший клюкву, до смехоты измазал солидолом нос. Посмотрел бы на себя в зеркало. Полуяный работал неспешно, но точно вымеренными движениями; Степанов трудился молчаливо-сосредоточенно, старался, как всегда, быть впереди; Павел был задумчив и молчалив; и только подвижный и неугомонный Штопор то кому-нибудь подмигивал, словно хотел сказать о чем-то значительном, то шептал на ухо какую-нибудь ерунду и сам хохотал.
Уже без малого девятнадцать. Работа подходила к концу. Ушел главный механик то ли к себе, то ли домой, поплелся в свой кабинет мастер. Все сели покурить. Павел взглянул на Сумеркина — у того осоловели глаза, рот скривила улыбка. Он снял каску, вытер голову ветошью и стал высыпать кучу разных новостей, словно бы старался освободиться от слов, застрявших у него в груди.
— Как-то раз спрашивает меня знакомый батюшка: «Сын мой, каким образом ушиблен у тебя глаз?» Я тут же отвечаю: «Не образом, а подсвечником, когда я пытался что-то стащить в церкви».
Все захохотали. Сумеркин рассказал анекдот, посмеялся со всеми и тут же стал рассказывать другое:
— Иду как-то раз возле кинотеатра «Садко». Подходит ко мне фрайерок, приблатненный такой, и просит рубль. Но что я ему, госбанк? Я достаю кошелек, показываю десятку и прячу обратно. В это же время тычу ему в нос кукиш. Он смотрит на меня, немного опешив, и что-то говорит: то ли щенок, то ли подлец! Я не обращаю на такую мелочь внимания и, выпятив грудь, спокойно прохожу мимо. Забавнее всего то, что он резко бьет меня с левой, да так, что я не успеваю выбрать место для падения. Перед глазами красные снежинки. Но вы знаете меня, — Сумеркин обводит всех взглядом и вновь вытирает ветошью лысину, — я не трус, тут же вскакиваю и, что характерно для меня, пока он не опомнился, во все лопатки, закидывая ноги к голове, бегу от него — пусть этот фрайер не думает, что только он быстро бегает.
Все снова хохочут. Неожиданно поднимается Николай Николаевич:
— Хорош лясы точить! Восьмой час уже. Закругляемся и домой.
Помывшись, Павел выскочил из цеха. На улице было темно и холодно. Огромная луна плыла по небу. Серебряными шляпками гвоздей сверкали звезды. Не дожидаясь никого, Павел побежал на трамвай. Скорей бы домой и в постель. Завтра чуть свет опять на работу.
Пришла весна. Уже непрерывным конвейером потянулись раскисшие апрельские дни, погода была собачья — мокрая и холодная. Смешанные с заводским дымом, ползли по улицам грязные туманы. Город напоминал унылое стадо, которое впервые после долгой зимы выгнали на луга. Но солнце с каждым днем поднималось все выше и выше. Природа пробуждалась.
Из маленькой комнаты Павла и то стали заметны весенние перемены в природе. С утра, не стучась, входило к Павлу невидимое счастье в виде солнечного лучика, который маленьким котеночком бегал по всей комнате, заглядывал и под кровать, и под стол, не чурался даже темных углов. Подойдешь к окну, а там по грядкам, как важные агрономы, только без палок и без кепок, разгуливали грачи. Глянешь на ветку, и там вот-вот начнут лопаться набухшие почки. Пройдешься по улицам, а у новых многоэтажных домов уже собрались у подъездов старухи, усевшиеся на выкрашенных лавках, как воробьи на проводах.
В городе снег стаял, но лежал еще в глухих лесных урочищах, как затаившийся зверь, нет-нет да и возьмет высунет оттуда холодный язык. Откроешь форточку — заскочит в комнату подснежниковый запах, и потянет куда-нибудь в лес, на природу. Сегодня воскресенье. Павел понежился в постели, потом соскочил и начал зарядку. Присев положенное количество раз, поотжимался на полу и, став перед зеркалом, замахал кулаками. Что делать? Чем заняться? Отец так и не приехал в гости. Простудился и проболел всю зиму. Павел вспомнил, что у пиджака порвался карман, и он зачастую терял мелочь, сунув ее туда по забывчивости. Надо зашить, а заодно и подкладку у плаща. Сейчас новых тряпок не купить — необходимо помочь отцу, да и цены подскочили… А зарплата только-только готовится к прыжку, да и прыгнет ли она?
Дверь гнусно скрипнула, заглянула тетя. Сухонькие щечки у Антониды Петровны зарделись, добрая улыбка охватила губы, но в глазах стояли тревожные вопросы.
— Паша, пошли чай пить!
— Чуток попозже, — Павел в этот момент приседал, разводя в стороны руки. — Дядя дома?
— Еще затемно убежал куда-то. — Тетя вошла в комнату и подперла спиною дверь. — Даже чаю не попил. Говорят, в городе неспокойно, кто-то раскачивает социалистический корабль. Так их, партийных, собирают в горкоме. Пошли, хватит приседать, попьем вместе чайку. Одной неохота.
Когда Павел умылся и сел за стол, там уже стояло все необходимое для завтрака. Тетя разлила по чашкам чай. Павлу пододвинула сахар и варенье.
— Паша, кушай — вот колбаска, сыр, хоть хлебушка возьми, хоть печенье.
Сама Антонида Петровна ни к чему не прикоснулась — пила один чай, и то без сахара. У нее был сахарный диабет. Павел намазал на хлеб масла, сверху положил ломоть колбасы и стал откусывать и запивать чаем.
— Прости, Паша, что говорю тебе, но так противно на душе, как будто две кошки дерутся. Такого еще не бывало. — Тетя пьет чай и смотрит куда-то перед собой. Павел впервые сознает, что и взрослые могут переживать. — Ночью под забором страшно выла собака. К чему бы? А вчера я видела паука в раковине. Тоже не к добру. Вот Николай Николаевич убежал ни свет ни заря, а раньше, бывало, в выходной до десяти не выгонишь из дома.
Павла охватывает глубокая тоска по отцу. Может быть, он сейчас сидит на кухне за самодельным столом? Павел посмотрел на тетю, почему-то вспомнил шофера с лицом, изрытым оспой, кажется, по фамилии Бурков. Подумал: нужен ли дядя в горкоме? Нет, конечно. В городе много таких бригадиров. Наверняка где-нибудь с Бурковым промышляют.
Поблагодарив тетю, Павел вышел в огород к сараю. У Николая Николаевича не было парового отопления, печь топилась углем. Всю тяжелую работу — рубить дрова, таскать в дом уголь, выгребать золу — Павел добровольно взял на себя. Этим он занимался в деревне у отца.
Колоть дрова доставляло удовольствие. Павел выкинул из сарая напиленные чурки, поплевал на руки и замахнулся топором. Гора колотых дров росла, их надо было уложить аккуратно в поленницу, часть принести в дом. Как прекрасно пахнет осина, береза тоже неплохо пахнет.
Тут пришли Степанов и Штопор. Увидев Павла, направились прямо к нему. Оба в сильном возбуждении. Павел посмотрел на Штопора и вспомнил, как в пятницу зашел в расстановку начальник цеха Лев Моисеевич Бергман. Он прошел к столу мастера, отыскал глазами Штопора и пригласил подойти. Лев Моисеевич был вежливый и интеллигентный человек. Никогда ни на кого не наорет, только «спасибо» да «пожалуйста». А тут сама гроза. Штопор вышел вразвалочку. Бергман взял на плечи Кольку и развернул лицом к сидящим.
— Полюбуйтесь, товарищи, на этого типа. Вчера забрался ко мне в кабинет и на чертежах нарисовал какого-то Рекса. А мне нужно отдать чертежи самому директору. Ублюдок!
Колька услышал в этих словах унижение своей персоны, и то, что с ним произошло в следующую минуту, он и сам потом не мог объяснить. Колька обнял начальника цеха, словно старого друга, прижал к себе, оставляя на его костюме масляное пятно. Наступила пауза. И тут Колька запел во все горло: «Любо, братцы, любо. Любо, братцы, жить! — Потом оттолкнул начальника и, указывая на него пальцем, допел: — С нашим атаманом не приходится тужить!»
…Павлу возвращаться в дом дяди не хотелось. До чего тяжело сидеть с ними за одним столом, пить чай и делать вид, что ничего не случилось. Павлу хотелось уйти куда-нибудь, оказаться далеко-далеко отсюда. Рядом уселась приблудная собака; она уставилась мордой на луну и завыла. Павел не выдержал, взял камень и бросил в собаку.
— Уйди, подлая, накличешь новую беду! — Павел был суеверным. Собака перебежала на другую сторону улицы и опять завыла.
Неожиданно подъехал Бурков, из кабины выскочил Николай Николаевич.
— Павел, ты! Почему не дома? — Увидев, что Павел как-то болезненно среагировал на его слова, Николай Николаевич больше ни о чем не расспрашивал, но попросил: — Помоги разгрузить кирпич, думаю скоро летнюю печь в сарае соорудить. Где взял? На заводе! Припрятан был.
Помогая, Павел работал машинально, не думал ни о чем: брал, нес в сарай, укладывал… брал, нес в сарай, укладывал… «Ох, дядя, коммунист! А беспартийные лучше? А ну их всех к черту, все сволочи, все изолгались. Начхать мне на всех, кругом притворство и обман». Глаза у Павла голубые, застывшие, в груди ноющая боль, в голове сплошной туман.
Павел прошел мимо Антониды Петровны по направлению к своей комнате, на вопрос тети: «Кушать будешь?» — отрицательно покачал головой.
Сегодня у Антониды Петровны лицо было бледнее прежнего, и Павел подумал: «Или она заболела, но крепится и не показывает вида, или перенесла какое-то душевное страдание». Какое?..
В комнате Павел сел за стол, на котором лежала груда книг, чернильный прибор и маленькая фотография отца, приставленная к настольной лампе, — когда уезжал из деревни, Павел прихватил фотографию с собой. Напротив, на стене, висело огромное зеркало — тетя повесила специально для Павла, — молод, пусть смотрится! Раньше это зеркало лежало на чердаке, завернутое в мешковину.
Павел машинально посмотрел на книги, на фото отца и вдруг вспомнил попутчицу по вагону.
«Люба… Люба… Ну как же ты… Ну как… Сколько мужчин прошло через твои руки?» Павел чувствует страшную усталость, когда он стал подниматься из-за стола, колени у него начали дрожать и подгибаться. Он упал на кровать навзничь и задумался: «Нельзя поддаваться апатии, нельзя, нельзя. Люба… Что толкнуло тебя на это? Я раньше читал, что до революции заниматься этим… толкала нужда. Но в наше время!.. Люба… Люба… И этот кавказец, козел старый! Однако везучий народ кавказцы, не то что мы: дядя, Степанов, я — пашешь на заводе с утра до вечера весь в пыли, в мазуте, а получаешь только-только! Не секрет, что этих денег хватает едва на жратву, а как быть с тряпками? А эти черные ребята, с виду боксеры-разрядники, сидят на рынке и продают цветочки, махонькие такие, но по пятнадцать рублей за штуку. На рынке нет сквозняков, тепло, уютно, вокруг девушки стреляют глазами-ружьями, и денег у каждого кавказца по чемодану. Нет! Далеко русским до этих предприимчивых ребят! Ох, далеко!..
А вообще-то зачем мне, собственно, обо всех печалиться? Разве должно это меня интересовать? В конце концов, не могу же я взвалить бремя страданий всего человечества на себя? Разве у меня нет собственных проблем?»
Рано или поздно, думал Павел, все уладится, все станет на свои места. Павел взглянул на настенные часы, было около двадцати трех. Пора было купить ручные, но до сих пор ему не удалось настолько разбогатеть, чтобы позволить такую роскошь. Получишь получку, но вместо часов, оказывается, деньги позарез нужны на что-то другое, то ли на туфли, то ли на рубашку; помимо прочего нужно отстегивать еще на питание. Будь у Павла ручные часы, он не был бы зависим от людей, не надо спрашивать у каждого, сколько времени. Хорошо, что дядя дал свои поносить. А впрочем, пора спать! Переживать о случившемся совершенно нечего, надо быть олухом, чтоб так принимать все близко к сердцу.
Павлу шел восемнадцатый год, такой возраст, когда жизнь познается в сравнении. Помнится, как в школе учительница по литературе говорила, что наши социалистические идеалы велики и светлы, но стоило столкнуться с жизнью, как видишь, что эти самые идеалы становятся маленькими и жалкими.
Отец Павла, сельский учитель, интеллигентный и умный мужчина, привил Павлу честность, правдивость, уважение к старшим, к властям, которые, в понимании Павла, олицетворяли коммунисты. Павел много читал про подпольщиков-большевиков, понимал, на какие жертвы они шли. Он восхищался ими и подражал им. Раньше, глядя на какого-нибудь начальника, он думал, что человек, поставленный на эту должность, кристально честен, но если среди начальства появлялся мошенник, взяточник, хапуга, как-то думалось: «В семье не без урода! Разберутся — накажут!»
Теперь Павел, вольно или невольно, стал анализировать происходящее в жизни. Вставал перед глазами образ председателя колхоза, маленького царька на маленькой территории. Почему он брал молоко и мясо в колхозе без денег? Но отчего таким правом не пользуются простые колхозники? А какие пьяные оргии закатывал председатель, когда приезжали с проверкой в колхоз руководители района! Ужас один! За все, конечно, расплачивались из колхозного кармана. А народ? Бедный, нищий народ! Какое холопское пресмыкание перед вышестоящими, какое унижение! Что же это такое — народ? Пустота, которая стыдится себя, которая всегда стоит перед начальством со снятой шапкой, которая считает, что жизнь только там, наверху, где ты далекий родственник! Какое свинство!
А взять завод? Лев Моисеевич Бергман, распределяя премии за перевыполнение плана, за экспорт, за качество, всегда берет себе по двести рублей, а остальным — по пятерке! Вот почему у него месячный заработок полторы тысячи, а у рабочего — триста! Этих почему… почему… почему… накопилось очень много — почему?..
Катилось по стране несмазанное колесо перестройки, скрипело, ломало, ломало все на своем пути. И, как путника на ухабах, бросало из стороны в сторону, так и народ качало на неровной волне политики, в которой были и приливы и отливы.
На другой день Павел проснулся рано, полежал с открытыми глазами, потом поднялся. В голове была одна мысль: «Сумеет ли он так тихо пройти мимо комнаты взрослых, чтобы не разбудить их». Павел даже не стал завтракать, потому что хотел до работы забежать к Степанову. Дядя поднимается чуть-чуть позже. В доме тишина, и Павлу пришлось на цыпочках пройти на кухню, потихоньку открыть и закрыть наружную дверь, и только на улице Павел вздохнул посвободнее.
Вчера Павел долго не мог уснуть, и поэтому на работу пошел невыспавшимся и в дурном настроении.
По улице впереди кто-то брел с корзиною в руке, — то оказалась соседка. Несмотря на раннее время, кругом было полно людей: кто-то шел на работу, кто-то спешил на дачу, а кто-то выгуливал собаку, — лето есть лето! В соседний двор пыталась заехать машина, груженная скарбом. С машины упало женское платье. Кто-то захохотал. Слышны были звонки трамваев, крики, брань. С какого-то балкона орал проигрыватель, а на первом этаже в открытое окно высунулся бульдог и рычал на проходящих.
Вчерашнее возбуждение еще не прошло, и неизвестно почему в душе Павла зарождалась какая-то новая злоба. В голове гудело пуще прежнего. А ну их всех к черту! Все люди — дрянь! Воображают из себя!
Было уже, как считал Павел, шесть часов утра. Дядины ручные часы он забыл дома и определял время по солнцу. Со стороны комбината тянуло дымком, там все время стояли огненные сполохи, — это из ковшей на шлакоотвале сливали шлак. Обходя лужу, Павел посмотрел на свои ботинки, они достались ему от отца, который носил их несколько лет. Правда, ботинки старомодные, с широким носком, но зато почти новые. Отец был ужасно бережливый. По натуре он совсем не скряга, но из-за постоянной нехватки денег нужда заставила его быть бережливым. Вообще, подумал Павел, он хороший, отец, но со своими закоренелыми причудами. Например, ему нравилась певица Зыкина, и он очень не любил, когда бегали по сцене певцы и музыканты, а Павлу, наоборот, хотелось больше суеты и трескотни. Отцу нравились такие песни, в которых есть смысл, чтобы не только слушать, но и подумать можно было бы, попереживать. Иногда песни вызывали у отца какое-то воспоминание, и на его глазах тотчас выступали слезы. Это был созерцательно-чувствительный человек! Павлу, наоборот, давай современные песни, в которых одну строчку поют полчаса в одних и тех же вариантах. Правда, от этой строчки молодежь отчего-то балдеет, орет, визжит и находится в тупом экстазе.
Степанова дома уже не было, оказывается, ушел на работу. На трамвайной остановке кто-то повесил портрет Брежнева. Женщины разглядывали его, вспоминали застойную жизнь, говорили, что хоть и воровали в то время здорово, зато в магазинах было все; мужчины смеялись, рядом стояла собака с опущенным хвостом. Павел, глядя на собаку, вспомнил, как Сумеркин рассказывал, что в городе Днепродзержинске какой-то дурак ночью натер памятник Брежневу медвежьим салом. Утром памятник окружила свора собак и, не подходя к нему близко, злобно лаяла на него. Люди удивлялись: к чему бы это? Старухи разъясняли непонимающим, что это, по всему видать, к войне или великим потрясениям. Оказалось, старухи были правы — в стране начались великие передряги, и война уже шла по стране, только малая и пока в отдельных районах!
Подошел трамвай. Павел втиснулся во второй вагон. Позади нажимал толстопузый дядька, от него несло чесноком и перегаром. Стараясь не дышать, Павел полез к окну, но на него зашикали, заорали. Пришлось угомониться и до своей остановки терпеть. Павел ни о чем не думал, только про себя посылал в адрес толстопузого проклятия. В такой живот, думал Павел, войдет ведро самогона, попробуй узнай, когда самогон выветрится! Внутри у Павла поднималась ярость. В трамвае немыслимая теснота. Выйти нельзя, его зажали со всех сторон. Какое же дерьмо толстопузый: себя травит и других убивает. Скотина!.. Сволочь!.. Узнать бы, где водку берет? Наверняка, скотина, у цыган за тридцать рублей!..
В раздевалке Павла ожидал Степанов. Оказывается, он тоже ничего не помнил, был вчера в каком-то угаре.
Бригада Николая Николаевича перебирала редуктор. Сам бригадир и мастер Ко́зел стояли поодаль и о чем-то беседовали, дядя, по всей видимости, убеждал мастера, а Ко́зел выслушивал с подозрением. После того как Бурков разыграл мастера, тот вообще перестал доверять людям. Ко́зел всегда был спокойным и выдержанным человеком, но когда сердился, то руки отводил за спину. Дядя еще что-то бормотал, но разговора, видимо, так у них и не получилось. Ко́зел заложил руки за спину и пошел в комнату мастера, Николай Николаевич потащился за ним.
Павел все делал молча, Степанов тоже молчал, а Сумеркин без начальства работал, как всегда, с ленцой. Болты, гад, запорол, и теперь гайки — каждый по очереди — срубали кузнечным зубилом. Правда, Степанов отматюгал его, но кому от этого легче! Сумеркин — ноль внимания.
Павел сидел перед обедом под пожарным щитом на ящике с песком; песок был теплый и сыпучий. Сумеркин уселся на бочку из-под солидола; носовым платком он вытер себе лоб и затылок и продолжал рассказывать анекдот. Степанов уселся на груду роликов, взял со стоящего рядом стеллажа подшипник и на вытянутой руке взвесил его, просто так, и положил подшипник обратно. Слесарь из бригады Полуяного прокатил на тележке по проходу какие-то запчасти. Каска на голове слесаря была испачкана солидолом. На мостике, переброшенном через рольганг, у поручней, стоял оператор и замерял поковку, изо рта у него торчала потухшая сигарета. Он ее не выбрасывает, так как на сигареты нынче дефицит и купить их можно у предпринимателей за большую цену. Павел видел однажды, как герой соцтруда вынимал из урны окурки и осторожно складывал в коробок. Надо же, до чего дошли! Молодой электрик по кранам, пробегая мимо, остановился возле Степанова, широко расставив ноги и немного согнув колени, стал прислушиваться к трепу Сумеркина. Все в защитных касках коричневого цвета.
— Знаете что, мужики? — спросил неожиданно Степанов. — Очень Полуяного жалко. Ходит как тень. Уж больно сильно привязан к Штопору. К чему бы?.. А?..
— А черт его знает! — ответил электрик, который только что смеялся со всеми над анекдотом Сумеркина. — Без понятия! Серьезный мужик — и с таким придурком. Вот потеха!
— Ну ты, полегче! — закричал Степанов, схватил электрика за спецовку и притянул к себе: — Если ты не уйдешь сейчас отсюда, я с тебя шкуру спущу!
Электрик попятился назад и, не оглядываясь, ушел. Он боялся связываться со Степановым. Все знали, что этому электрику неведомо сочувствие к окружающим, он не знает, что такое жалость. В детстве он проводил опыты над животными, запросто разрезал животы кроликам, воробьям, кошкам… Сейчас ходит на видики и смотрит только фильмы ужасов, слабого всегда обидит, а с сильными никогда не связывается. Вот почему он так быстро смылся.
В цехе откуда-то узнали о несостоявшейся любви Павла: сам он не рассказывал, Степанов, считал Павел, ни в жизнь не расскажет. В таком вопросе Степанов тверже алмаза. Рабочие зачастую судачили и зубоскалили по этому поводу, особенно Сумеркин.
Вот и сейчас, восседая на бочке и взглянув на Павла, зазубоскалил Сумеркин:
— Эх, Паша, видел я ту девчонку! Красавица! А у тебя губа не дура. Молчал, хвост поджал, думал, что мы не узнаем. А земля круглая. Слухам облететь ее недолго. Вот хитрец так хитрец!..
Павел обычно молчал, только глаза наливались злобой. Молчал и на этот раз, но внутри у него закипала ярость. Она в течение дня то проходила, то неожиданно вспыхивала вновь. Сумеркин снял каску, зачем-то посмотрел на свои грязные руки.
— Паша, хочешь открою новость? — Сумеркин обвел всех взглядом. Павел понял, что сейчас он начнет его задирать, конечно в шутку, но как тяжело сносить насмешки! — У меня скоро в отпуск уезжает баба, а я подкопил рублей двести — жена про них, конечно, не знает, — куда, думаешь, истрачу деньги? Ага, не догадываешься? На Любку! Свожу в ресторан, а потом к себе, — вот где натешусь! А что, за деньги пойдет! Может, между делом и тебя вспомним!
Все захохотали. Тут Павел не выдержал. Что было потом, он помнил, но смутно.
— Дерьмо поганое, сволочь! Я покажу тебе, как смеяться над людьми!
Сумеркин замолчал, опешил, но продолжал ухмыляться. Павел нацеленным прямым ударом сбил его с бочки. Чтобы не дать Сумеркину опомниться, пнул ногой, потом еще, еще… Рабочие стали оттаскивать Павла. От нервного потрясения он сильно закашлялся; после, вытирая глаза, быстро оценил ситуацию и понял, что Сумеркин не собирается нападать на него. Когда подбежал Николай Николаевич, разгоряченного Павла все еще держали за руки. Первое время он порывался в сторону Сумеркина, затем успокоился, остыл, но исподлобья смотрел на всех. Увидел бы сейчас отец, наверняка бы не поверил, что это его сын — всегда смирный, ласковый, с характером монастырской девы. Сумеркин вынул из брюк платок и вытирал грязное лицо — он не сердился на Павла, так как понимал, что переборщил.
— Какая мерзость! — заорал Николай Николаевич, так что все лицо и даже шея залились краской. — Павел, ты что, с ума сошел? Спятил? Я не посмотрю, что ты мой племянник, возьму да взгрею! А ты, дурак лысый, болтаешь, как корова хвостом на ветру.
— Я пошутил, а он, пенек, набросился на меня, — стал оправдываться Сумеркин. — Кто знал, что он у тебя псих?
— «Пошутил»! До чего ж сволочная шутка! — Николай Николаевич, не думая, пнул пустое ведро, которое валялось у ног, и то ли от боли, то ли от злости закричал: — Подлюки!..
— А ну вас всех! — сказал Павел, бросил рукавицы и ушел через цех на улицу. В этот момент для него были противны все. Павла поразило, что дядя может быть таким гневным.
— Вон оно что! — удивился Николай Николаевич. — Свихнулся, ей-богу, свихнулся! Откуда злость такая у Павла? Доперестраивались, доигрались в демократию! На работе драться уже начали, шуты гороховые.
А по стране катилось колесо перестройки, и нет ему остановки. А все эксперименты… эксперименты… эксперименты… Над кем, думаете? Над рабочими и крестьянами. Когда же они кончатся? Когда начнем жить по-настоящему? Когда?..
Как в одном анекдоте. Старушка спрашивает Горбачева:
— Скажи, сынок, кто придумал перестройку: коммунисты али ученые?
— Конечно, бабушка, коммунисты! Что за вопрос?
— Я так и думала! Коли б ученые, так они проводили б эксперименты над обезьянами, а то надоть — над людьми…
Весь остаток дня Павел ничем не мог заниматься, а только делал вид, что работает. После работы помылся и сразу побежал домой.
Прошла неделя, потом другая. В городе все шло своим чередом: кому суждено было заболеть, тот, вопреки всему, болел; кому судьба определила свадьбу, тот обязательно женился, а кому выпал жребий стать алкоголиком, тот им становился.
Наконец приехал в гости к Николаю Николаевичу брат Дмитрий, который давно собирался, но по разным причинам откладывал приезд.
Было воскресенье. Николай Николаевич только что поднялся с постели и ходил по комнате в поисках тапок, Антонида Петровна понесла на улицу ведро с помоями, а Павел куда-то убежал по своим делам. На окне сидел кот и вытирал лапой морду. «Кажись, к гостям», — подумал Николай Николаевич. Вдруг открылась дверь, и на пороге нарисовалась фигура мужчины с чемоданом в руке.
— Никак… Дмитрий?.. — опешил Николай Николаевич и взглянул на кота, который все еще приводил себя в порядок. Николай Николаевич ударил в ладоши, не слишком громко, но восторженно и одобрительно. Он так и не нашел тапок, стоял босиком и поэтому неловко чувствовал себя перед Дмитрием. — Ты ли?..
— Он самый. Ты ж мне писал: «Приезжай, мол, посмотри…» А я вот возьми да и прикати. Живут черт знает где… Сразу не разыщешь.
Дмитрий был выше ростом и худощавее, зато Николай Николаевич моложе на пятнадцать лет. Братья несколько раз поцеловались. Тут вошла Антонида Петровна, — пустое ведро она оставила во дворе, опрокинув вверх днищем — для просушки. Она нетвердым шагом подошла к Дмитрию, взяла за руку и воскликнула:
— Дмитрий! Вот здорово! Сколько пролетело! Наконец собрался… Я из ведра выливала — вижу, кто-то к нам пришел. Вот не подумала бы!..
Дмитрий будто не слышал, только помотал головой. Оттененные жесткой седой щетиной щеки и морщины по лицу, как овраги по степи, неузнаваемо изменили облик его. «Дмитрию теперь около семидесяти», — прикинула Антонида Петровна. Впервые она увидела Дмитрия на своей свадьбе. Тогда он был молодой, голубоглазый, в белой рубашке и черном костюме. Теперь это был старик.
Антонида Петровна разглядывала гостя, а гость хозяйку, и все молчали.
Николай Николаевич до того обрадовался приезду брата, что сразу хотел бежать за водкой, но Дмитрий удержал его и, похлопав рукой по чемодану, сказал:
— Не суетись! Тут целый гастроном — никуда не ходи!
«В этом весь Дмитрий, — подумала Антонида Петровна, — предусмотрительный. Мелочь не проглядит!» Николай Николаевич стоял рядом, скрестив на груди руки и продолжая радостно рассматривать гостя:
— Ну наконец-то! Вспомнил-таки нас! Ох, Павел обрадуется!
— А где же Павел? — спросил Дмитрий и окинул взглядом круглую фигуру брата, при этом подумал: «Как тяжело, наверное, с таким животом крутить гайки; шнурки на ботинках — и то не скоро завяжешь». — Что, гуляет? Ты шутишь — в деревне домоседом был.
Вдруг грохнула входная дверь, в комнату вбежал Павел и сразу бросился обнимать отца. Павлу показался отец маленьким, жалким, перед его глазами черным туманом проплыла мрачная жизнь отца. Он крепче прижал его к себе и почувствовал, как у того вздрогнули плечи.
— Ну хватит, хватит, задавишь! Разве за этим я ехал в город? — пробовал пошутить Дмитрий, высвобождаясь из объятий сына.
— Пап, я рад тебя видеть! По-моему, это хорошо, что ты приехал. Поверь, я очень рад…
— При посторонних мы стали вдруг рассыпаться в комплиментах. Как это выглядит, по-твоему?
— Но я действительно рад, — произнес Павел.
Дмитрий явно устал от поездки и сел на диван, который оказался не таким мягким, как он думал; не отрываясь смотрел на Павла. Глаза Дмитрия, словно шило, прокалывали насквозь, изучали. Вот он стоит напротив: высокий, прямой, окатывает синевой своих глаз, неторопливый, выдержанный. Умница! Отец увидел себя в нем, загордился, и вдруг Дмитрий мучительно-остро ощутил молодость Павла и свою старость. Когда же успел прожить жизнь? Мысль о сыне была мучительна, словно соринка, попавшая в глаз, словно ноющий зуб, словно боль сердца.
Антонида Петровна ушла на кухню и вскоре вернулась, неся в одной руке огурцы на тарелке, а в другой хлеб.
— Вы потолкуйте пока, а я мигом картошки пожарю!
«А у нее хорошие зубы, — отметил Дмитрий, — несмотря на то, что ей уже сорок девять лет. Даже очень».
— Я, разумеется, Дмитрий, помню, что ты любишь соленую капусту. Паш, спустись в погреб, для батьки, а!
Павел быстро, без всяких слов взял глубокую тарелку и убежал за капустой. Погреб был на улице, и, чтобы попасть в него, надо было обогнуть дом и по дорожке пройти в сторону сарая.
Дмитрий вынимал из чемодана все: кусок деревенского сала, затем банку маринованных грибов, банку соленых рыжиков, две бутылки водки… Все проделал не торопясь, основательно-надежно, и как вынимал, так по порядку ставил на стол.
Николай Николаевич выставил три рюмки, в одну даже дунул для надежности. Дмитрий нарезал деревенского сала. Вошла Антонида Петровна — принесла жареной картошки и капусту на подсолнечном масле. От картошки вкусно пахло. Павел помыл руки и сел со всеми за стол. Николай Николаевич налил рюмку и поднес ее брату; потом налил себе, когда ставил на стол, посмотрел, чтобы не пролилась; затем Антониде Петровне. Павел ел сало с черным хлебом и смотрел на отца — так соскучился по нему!
— За твой приезд, Дмитрий! Ты, конечно, поживешь у нас? Что это я, не того… Да, в общем-то за твой приезд!.. — Николай Николаевич поднял стопку, посмотрел сквозь нее, быстро выпил и поцеловал донышко. Так когда-то делал их отец. Дмитрию понравилось — он заулыбался.
— Ну что же, за мой приезд! С Богом! — сказал Дмитрий и залпом опорожнил свою стопку. Николай Николаевич уже хрустел огурцом. — А почему Петровна не пьет?
Антонида Петровна чуть-чуть отхлебнула из стопки и, отставив ее подальше от себя, не дыша стала закусывать. Павел проворно-услужливо наколол вилкой огурец и подал отцу, затем положил себе на край тарелки кожуру от сала и принялся за картошку.
Начал понемногу завязываться разговор.
— Как у вас тут, зашибают мужики? — Дмитрий постучал пальцем по бутылке, не переставая жевать.
— Еще как! Пьют, словно скот на водопое. — Николай Николаевич призадумался, посмотрел на хлеб и откусил кусок. — Не зря, поди, партия взяла курс на трезвость? На работе и то упиваться стали. Ха-ха!..
— Ты в партии разве? Не вышел?
— Да ты что, серьезно? — Николай Николаевич как раз наливал в рюмки, рука застыла в воздухе. — Как можно плохо подумать о брате! Я в партии — навсегда!
— Не сердись! Сейчас можно уходить из партии, по крайней мере не страшно. А я, поверь, так и не стал ее членом…
Встретились два родных брата, родная плоть, но совершенно разные люди. Дмитрий был добр, честен до мелочей, окончил институт, много работал и очень любил решать математические задачки. Это занятие поглощало почти все свободное время, до глубокой ночи просиживал он за столом. Зато Николай Николаевич был совсем в другом роде. В молодости, до службы в армии, он был известен по всем деревням и хуторам как задира и хулиган. На танцах в деревенском клубе он грубил, даже на простые вопросы отвечал дерзостью. После армии он стал серьезнее, угомонился, вступил в партию и сразу уехал в город. Теперь его трудно было узнать: округлился, нашел жену с домом и стал серьезным, добропорядочным семьянином. О прошлом говорил: «Это издержки молодости!»
— А знаешь, почему я не вступил в партию? — спросил Дмитрий, поднимая стопку. — Как-то мне рассказали один анекдот. Вызывает секретарь обкома одного парня и говорит: «Послушай, парень, ты начал с простого рабочего, а уже через полгода стал секретарем комсомольской организации, затем вступил в партию и сразу же тебя выбрали секретарем парткома комбината, но и этого мало. Сейчас ты секретарь горкома. Я ухожу на пенсию и хочу предложить тебе свое место». — «Спасибо, отец!» Уловил, в чем соль? А партия как глаз, ни одной соринки не должно быть.
— Не все же такие? — обиделся Николай Николаевич. — Шуточки эти не очень удачные.
— Ах так? — сказал Дмитрий и хотел что-то добавить, но промолчал.
— Да уж так!.. Возьми меня — не пью, не ворую…
Павел при этих словах громко кашлянул, вилка у него слетела с картошки и, издавая режущий звук, проскребла по тарелке. Антонида Петровна густо покраснела. Дмитрий посмотрел брату в глаза, чтоб понять, насколько тот держится правды, но Николай Николаевич отвел их в сторону и проговорил:
— Не будем об этом. Давай выпьем!
— Ну что же… — согласился Дмитрий и покашлял.
Антонида Петровна пить отказалась, скосив глаза, она смотрела на гостя. Павел ел не разгибаясь.
Дмитрий обвел взглядом не ахти как обставленное жилье и спросил:
— Небось тоже две копейки с рубля получаешь?
— А то как же! Такой позор нашей системе! Такой позор!..
— Всякая власть хороша, покуда сила у тебя есть, — ответил Дмитрий, поглядывая в окно и ловя каждый звук. — Я иной раз думаю, сколько поработано лишку, сколько подарено государству! Очень горько становится оттого, что этот излишек превращается в дачи для высокопоставленных, в черные «Волги», черную икру.
— А ты думаешь, демократы лучше? Хе-хе-хе!.. Вот посмотришь: дорвутся до власти и та же милиция будет их защищать.
— Это понятно! Черт возьми, как трудно живется.
— Дают, как нищим, дотацию. Да начхать на нее! Это все равно что дать коту понюхать колбасу и припрятать. Шестьдесят рублей — смехота, а цены подпрыгнули в пять раз. Я на заводе всю жизнь проработал, а денег — кот наплакал.
— Зато спекулянты на «Волгах» ездят. Зашел в Москве по-маленькому, а мне краснорожий бугай: «Дедушка, гони пятнадцать копеек». Плюнул я на все и завернул за Ленинградский вокзал…
— А помнишь, у Пушкина. — Николай Николаевич наморщил лоб и вдруг заулыбался:
Цыгане шумною толпой
По Бессарабии кочуют.
Они сегодня над рекой
В шатрах изодранных ночуют.
— Так то когда было! Сейчас у них не одна лошадиная сила, а целых сорок. Может, хватит на эту тему? Тошно!..
— Выдумываешь ты, Дмитрий, — «тошно». Оно как сказать. Были коммунисты у власти и пусть бы были. Набрали бы все до отвала, может, меньше потом стали брать? А как поставишь у власти демократов — опять начнется все сначала.
— Между прочим, над этим я думаю вдали от дома, — заговорил Дмитрий; до этого он смеялся так весело, что даже слезы выступили на глазах. — Дома ничего этого не замечаю, потому что с утра до позднего вечера крутишься как белка в колесе. А как у тебя дела, Паша?
— Работаю! Спасибо дяде — сам из кишок лезет и меня заставляет.
Николай Николаевич стал объяснять Дмитрию, а заодно и Павлу, что работать надо в полную силу, иначе и браться незачем. Павел посмотрел на отца: «Ему бы не мешало побриться, наверняка у дяди найдется лезвие».
Антонида Петровна с прежним интересом приглядывалась к Дмитрию: сильно поседевшие волосы зачесаны назад, рубашка старенькая, но чистая, при галстуке. На пальце широкое старомодное кольцо, нынешняя молодежь такие не носит.
После выпитого разговор еще больше оживился; говорили в основном Николай Николаевич и Дмитрий, а Антонида Петровна только слушала их, иногда вставляла словечко-другое.
«Как хорошо, как чертовски хорошо у вас», — казалось, вся поза Дмитрия говорила об этом, говорил и серьезно-вдумчивый взгляд его голубых глаз, ласково смотрящий то на брата, то на его жену.
Пришел из кухни Павел и принес чайник и пряники, налил себе в стакан чаю и, обжигаясь, начал пить маленькими глоточками. Он оттопыривал губы и смешно дул в стакан, остужая чай.
Николай Николаевич под дружный смех слушателей рассказал, как он и Дмитрий еще в детстве залезли в чужой сад за яблоками, где их подкараулил хозяин. Правда, он поймал одного Дмитрия, а Николай Николаевич сумел убежать и видел происходящее из-за забора. Хозяин сада измазал дегтем Дмитрию весь зад и только после этого отпустил. Вот потеха! Николай Николаевич рассказывал легко, с удовольствием, словно дрова рубил. Вспомнил рыбалку, охоту, сколько грибов, ягод на́шивали; вспомнил любимую овчарку Полуяра и как застрелил ее из ружья сосед только за то, что она забежала к нему в огород и потоптала клубнику. Дмитрий здорово переживал смерть собаки, плакал, а потом из рогатки побил все стекла в доме у соседа. Вспомнил, как цыгане украли у них единственную лошадь, обмотав тряпками копыта, и тихо вывели за ворота. Вся деревня гналась за цыганами и настигла их — лошадь отобрали, а цыган сильно побили.
Дмитрий слушал, иногда поддакивал — он был спокойный и ровный, только хитрая усмешка играла у него на губах; Антонида Петровна переглядывалась с Павлом и тоже улыбалась.
Наконец от воспоминаний перешли к нынешним дням, заговорили о том, что новая ломка привычных устоев, как страшная волна, подхватила рабочий люд и куда-то понесла, и нет сил удержаться, нет сил остановиться… Николай Николаевич, любивший иногда пофилософствовать, на минуту умолк, а потом добавил:
— Включишь телевизор, а там только и говорят: «Потерпите… потерпите…» И мы терпим вот уже семь лет!.. Объясни мне, Дмитрий, а как у вас в деревне народ живет? Что нового?
— Что нового? — переспросил Дмитрий и задумался. — Новое то, что сельское хозяйство оказалось в наручниках агробюрократов и госкооперативов. Сейчас очень трудно живется колхознику. Почему? Да потому, что нечем платить за резко вздорожавшую технику. Да что там техника? Три килограмма махорки меняем за кубометр леса. Такого наша страна не знала даже после войны. Вот ты вспомнил про телевизор. Я также, бывало, включу да как увижу посылочки, которые посылает Запад, и поплююсь и поплачу… Такая страна — и с протянутой рукой… А у вас как?
— У нас курево есть, — лукаво усмехнулся Николай Николаевич, — импортное курево. По коммерческим ценам — пятнадцать рублей пачка.
— Вот как? Да ты шутишь? — не поверил Дмитрий, встал, заходил взволнованно по комнате.
Антонида Петровна до этого внимательно слушала, а при таком повороте разговора она устало зевнула и молча стала убирать со стола. Павел откушал, но не уходил. На кухне в раковину монотонно капала вода и где-то под диваном заскреблась мышь. Кот тут же навострил уши.
— Где там шучу! Разве ты не знаешь? — спросил Николай Николаевич, вложив в этот вопрос максимум сарказма. — Наши советские бизнесмены тянут у государства все, что можно. Благо их никто сейчас не наказывает. Им кажется, что воруют мало, хочется хапать все больше и больше. Государство, мол, не оскудеет. Оскудело. Дошло до ручки, а им, хапугам, до этого и дела нет.
— Народу — крохи, себе — жирный кусок!.. Вот так, Николай, — работал я как вол, сил не жалел, а ушел на пенсию и стал считать копейки, страдая от нищеты и стыда.
Антонида Петровна убрала со стола и, простившись со всеми, ушла спать.
— Место грей, я тоже скоро приду, — крикнул вдогонку Николай Николаевич.
Поднялся и Павел, прижался к отцовской груди.
— Пап, я тоже пойду! Завтра рано подниматься!
— Иди, сынок, иди, милый! — отец любовно похлопал Павла по плечу, довел до спальни.
Николай Николаевич распахнул окно и выставил в него голову. Приятно обдало теплым ветерком. Он разглядел на небе звезды, они мигали и звали к себе.
Дмитрий опять уселся за стол, подсел к нему и Николай Николаевич. Окно осталось распахнутым.
— Пускай проветрится — спать пойдем, закроем! — пояснил Николай Николаевич и снова за старую тему, — видимо, очень задевала его. — Какой-то дурак придумал выкупать жилье. Неужто человек за свою жизнь не выплатил за него?
— Жилье — ладно, за другое обидно. Вспомни, как строили Магнитку, другие заводы — оборванные, голодные… Не одно поколение строило… И кому-то, тому же кооператору-миллионеру, достанется все задарма. За поколение дедов и отцов обидно! Знали бы, бедолаги, что все построенное ими достанется обнаглевшему вору, — разве стали б так трудиться!
Дмитрий смолк, и после этого два брата подошли к открытому окну и долго смотрели на ночное небо. Невдалеке мигали огни металлургического завода, подавали сигналы тепловозы с рудой, выбрасывали избыточный пар цеха. Дмитрий думал о своей деревне, о том, что вслед за женой скоро и он покинет этот свет, а Николаю Николаевичу почему-то вспомнилась очкастая Ира, лаборантка с фермы родного колхоза, ее теплые руки и мягкая кожа на румяных щечках и оголенных плечах. Где она теперь?
— Может, спать пойдем? — предложил Дмитрий.
— Ты знаешь, я не против, — быстро откликнулся Николай Николаевич.
Расходясь по разным комнатам, они пожали друг другу руки. Дмитрий на цыпочках прошел в комнату Павла, боясь разбудить сына, но Павел не спал и дожидался отца.
— Я знал, что ты скоро придешь, — проговорил Павел.
Он лег на пол, а отцу уступил кровать. Дмитрий хотел лечь в зале, на диване, но Павел настоял на своей комнате:
— Ложись, пап!
Дмитрий долго укладывался, выбирая удобную позу, и наконец угомонился.
— Побывал я у тебя, сынок, посмотрел, как ты живешь. Ничего! Все хорошо. Как быстро пролетел день. Пора уезжать.
— Поживи, пап! — стал просить Павел. — Что так быстро? Уедешь…
— Нет, сынок, надо ехать! День сюда, день туда — что даст? Ничего. Что день, что неделя — все пройдет незаметно. В жизни все быстро проходит. Вот я, кажись, недавно молодой был, строил планы на будущее, а уже доживаю свой век. Подумать, будто и вовсе не жил. Но ты не унывай — у тебя все впереди!
Засыпая, Дмитрий подумал: «Как и прежде, так и сейчас для меня дорогой и единственный — это сын». О Павле думал он все чаще и чаще. Будущее Павла иногда пугало, а иногда и радовало.
Селедкин Иван Данилович работал в обжимном цехе парторгом около десяти лет. С виду вроде был честный и порядочный человек, в галстуке и темной рубахе, всегда чистый и прилизанный. Дома у него жена и двое маленьких сыновей. Для простых людей он был непонятным и загадочным — ведь самим горкомом партии рекомендован… Ну а те, кто знал очень близко Селедкина, видели в нем другую натуру — ту, что заложила мать-природа, только неясно — для каких целей?
Это был пошлый человек. Гулял, как говорят в народе, напропалую. Он не видел ничего зазорного в изменах жене и хорошо знакомым говорил: «У мужика, как у петуха, тоже должно быть несколько кур!»
Павел, встречаясь с Селедкиным в цехе, всегда думал: «Какую роль играет он в производстве? Да и нужен ли он в цехе, когда есть начальник и куча его заместителей?»
Оказывается, Селедкин был нужен в цехе! Ни одно совещание, ни один слет передовиков или ветеранов производства не проходил без него. Как правило, он всегда сидел в президиуме, рядом с начальником. Если требовалось, то произносил речи, вручал грамоты, переходящие знамена. Кроме этого, подписывал, вместе с начальником, все важные документы. Пользовался всеми благами, хотя эти блага не производил. Короче, во всем проявлял линию партии. Даже начальник цеха не принимал каких-либо серьезных решений, не посоветовавшись с ним. К тому же он был затычкой во всех делах. Допустим, посылали в колхоз группу рабочих на уборку картофеля. Назначали старшего из инженерно-технических работников, а руководящим и направляющим всегда ехал Селедкин Иван Данилович. Никто и никогда не видел, чтобы он за всю страду хотя бы одну картошину поднял с земли. Но зато первые мешки с новым урожаем везли ему домой. Так было во всем. Это раздражало людей.
Правда, был в цехе один человек, который знал Селедкина со всех сторон, — это Иван Андреевич Полуяный, так как они жили на одной площадке и их квартиры разделяла общая стена, которая в советских домах сильно пропускает звук. Все, что происходило в квартире Селедкина, было известно Полуяному. Особенно поражали Ивана Андреевича дикие вопли за стеной — вначале орала жена Селедкина, затем слышался мат расходившегося хозяина квартиры, потом падала мебель, потом звон битой посуды — и так до поздней ночи.
Утром первым выходил из квартиры спокойный и прилизанный Иван Данилович Селедкин, он шел на завод решать государственные дела, а может быть, и разбирать конфликтные ситуации, сложившиеся в семьях рабочих. Короче, быть судьей! Следом, с подбитым глазом, сильно припудренным, тащилась в поликлинику избитая им жена. Такие сцены происходили в семье Селедкина почти каждый день. Ни секретарь партийной организации цеха Иван Данилович Селедкин, ни его жена — учительница городской школы не думали во время таких ссор о детях, которые тяжело переносили горькие драмы семейной жизни.
Случилось как-то раз так, что жена Селедкина поделилась своим горем с Иваном Андреевичем Полуяным. Она видела в нем мудрого, рассудительно-справедливого человека, да к тому же неболтливого, как многие из ее соседей.
А было это так. В один из воскресных летних дней, когда жена Полуяного уехала на дачу, а Иван Андреевич, приболев, лежал на диване с газетою в руках, вдруг он услышал стук. Кто бы это? Нащупав ногами комнатные тапки, Полуяный открыл дверь — брови сами поползли кверху. Перед ним стояла Анна Селедкина с пустой кружкой в руке. Не зная, куда деться, так как был в одном халате, он извинился и пригласил в квартиру Селедкину, которая впервые пришла к нему с какой-то просьбой. До этого они только здоровались, и не больше.
— Проходите, пожалуйста! А я сейчас мигом натяну штаны… извините только… Все это неожиданно…
— Не волнуйтесь, прошу! — сказала Анна, входя в квартиру и прикрывая дверь. Казалось, она сама была смущена не меньше его. — А где хозяйка?
— Хозяйка на даче! — ответил Полуяный. Он был уже в рубахе и брюках, застегнутый на все пуговицы. Пригласил Анну к столу: — Садитесь!
— Иван Андреевич, голубчик, мой Данилыч куда-то убежал чуть свет и сказал, что вернется ночью, — заговорила Селедкина и села на предложенный стул. — Так я, если хотите, с просьбой: не одолжите сахару? Мы не смогли отоварить месячные талоны, а дети просят чаю!
— Как! — удивился Полуяный. — Нет сахара? Да нам в пятницу аж по десять килограммов выдали. Муж ваш тоже получил.
— Вот хомяк! Опять, видимо, к любовнице унес сахар, — слова эти она произнесла вслух и, недоумевая, смотрела на Полуяного. — Что же теперь делать?
— Не переживайте… я так… к слову…
Полуяный стоял у окна и растерянно поглядывал на улицу. Он увидел, как белобрысый парень перебегал дорогу перед самой машиной. На той стороне улицы женщина, в белой куртке из какого-то кооператива, продавала газированную воду, и парень бежал к ней, чтобы утолить жажду. Полуяный не знал, что ответить Анне Селедкиной.
— А еще парторг! Честь и совесть народа! — продолжала Селедкина, будто бы сама с собой. — Куда только смотрит партия?
— Забудьте об этом! — откликнулся Полуяный лишь для того, чтобы хоть что-то сказать вдруг упавшей духом соседке. — Может, все станет на место и он совсем другим будет!..
— Вряд ли!.. — как-то удрученно-подавленно сказала Анна. — Горбатого могила исправит.
Тут Селедкина без всякого повода начала рассказывать про свою жизнь. Полуяный посмотрел на нее и вроде бы впервые заметил, что лицо у Анны чуть-чуть продолговатое, серые глаза, нос и уши правильной пропорции, на носу очки. Рот маленький и зубы ровные, белые. «В молодости Селедкина симпатичная была», — подумал Полуяный и сел за стол против нее, стал слушать, не перебивая. На окно уселась муха и забегала по стеклу. Вверху, на паутине, ждал ее паук.
— Прямо скажу, — как бы оправдываясь за откровенность, говорила Селедкина. — Вначале муж не человек был, а золото — пока работал рабочим. Потом кончил техникум, и его выбрали комсомольским секретарем. Поступил в Высшую партийную школу. Селедкину на заводе такую характеристику дали — лучше не надо. Я, понятно, радовалась за него. Пошли у нас дети. Как-то раз заметила, как он от соседки-вдовы выходил. Жили мы тогда в другом конце города, а эту квартиру он получил, уже будучи секретарем парторганизации. Да вы, Иван Андреевич, помните, как мы переезжали в этот дом. Так вот, вышел он от соседки, а я к нему, дурочка, сразу с вопросом: «Ты зачем туда ходил?» Он не ожидал увидеть меня, растерялся и говорит: «По общественным делам». А какие могут быть общественные дела, если они в разных организациях работают: он на металлургическом комбинате, а она инструктором в ДОСААФе. После этого все в нашей жизни закрутилось. Стал приходить домой пьяным, начал по всякому поводу задирать меня. Если я отвечу ему на его придирки, он сразу драться лезет и лупит меня, как мужика.
Так она говорила очень долго. Полуяный несколько раз отсиживал ногу, менял положение на стуле и уже изрядно устал. «Надо же уважать собеседника, — недовольно думал Иван Андреевич, но вида не показывал, — нужно вовремя откланяться и уйти. Только и всего!»
— Вы, Иван Андреевич, как член партии, поговорите с ним, — попросила Селедкина, и на глазах у нее заблестели слезы. — Не нравится ему у меня, пусть уходит, но драться зачем? Поймите — дети нервными растут. Возненавидели они отца. Уйдет — не пожалеют…
— Нда-а! — промычал Полуяный. Не ожидал он услышать такое про своего партийного вожака. — Хорошо, Анна! Выберу время — побеседую!..
Иван Андреевич вспомнил, как читал в одной центральной газете про одно озеро, с одной стороны которого были обкомовские дачи, а с другой — рабочих. Как-то жарким днем на обкомовских дачах у самого берега толпился народ, в основном женщины и дети. Вдруг маленький мальчик испуганно закричал и тут же заплакал:
— Мама!.. мама!.. к нам рабочий плывет…
Женщина с холеными руками успокоила сына:
— Не бойся, милый. Сейчас позвоним папе, и он вызовет милиционера, тот отгонит рабочего.
«Вот как с нашим братом, — невесело подумал Полуяный. — Будто не рабочий плывет, а крокодил».
Иван Андреевич одолжил Анне Селедкиной сахар, и та пошла домой, а самого Ивана Андреевича где-то около часа гоняли из одной комнаты в другую расходившиеся нервы. Минувшая война опять дала знать! Потом его мысли перебросились на другое. Полуяный понять не может, как нынешнее поколение предает забвению такую тяжелую войну! Почему-то не ценит усилия многих миллионов солдат, отдавших молодость, здоровье, а зачастую и жизнь за нашу Родину. А может, цена Родины уже другая?
После того случая, когда Анна Селедкина поведала Полуяному о своей жизни, она стала при каждой встрече жаловаться на своего мужа. Видно, женщине хотелось облегчить душу, и Анна в лице Ивана Андреевича нашла внимательно-сочувствующего слушателя.
Полуяный решил откровенно побеседовать с Селедкиным, конечно, с глазу на глаз, ждал подходящего случая, и такой случай неожиданно подвернулся.
Как-то заболел у него в бригаде один парень, Стас Цветков. Молодой, но толковый. День нет на работе, два… Полуяный не утерпел и пошел после работы навестить Стаса. Засиделся у больного допоздна. Когда, попрощавшись, Полуяный вышел на лестничную площадку, то неожиданно столкнулся с Селедкиным, который выходил из дверей напротив. Полуяный знал, что в той квартире живет их инструментальщица. Муж инструментальщицы бросил ее за разгульный образ жизни, уехал в Сибирь от греха подальше да там и остался. С тех пор повелось, как только у какого-нибудь мужика накопится дурная сила, так сразу он торопится к инструментальщице.
Она была приветливой хозяйкой, никого не обижала, и все посещавшие ее довольные уходили от ласковой женщины. Ко всему прочему она была смазливой бабенкой. Черные глаза инструментальщицы загадочно улыбались из-под черных и тонких бровей и, словно змея лягушку, притягивали холостых и женатых.
Надо же судьбе свести вместе на лестничной площадке парторга цеха и простого коммуниста. Полуяному пришлось прямо ни с того ни с сего заговорить на тему, неприятную Селедкину. Гнев и злоба придали Полуяному мужества, и он высказал побледневшему от злости прилизанному парторгу все, что он о нем думал. Полуяный не знал, как опасно говорить правду таким людям, как Селедкин. Если бы он хотя бы догадывался о том, чем может все это закончиться, то никогда в жизни не стал высказывать Селедкину свои взгляды на его поступки в таком тоне. Но это еще впереди, а сейчас предстояло ему пройти большую часть дороги вместе с парторгом. Они шли по ночному городу, а мимо пробегали машины. Уже зажглись вдоль дорог фонари. Если в это время подняться на пожарную каланчу и посмотреть сверху на город, то увидишь сплошную ленту бегущих огоньков. Они были как маленькие загадочные светлячки. Очень красиво смотрятся дорога, черные крыши домов и зарево, исходящее от завода.
Полуяный, отличавшийся исключительной честностью и прямолинейностью, словно на официальном приеме, стал обращаться к парторгу по фамилии.
— Товарищ Селедкин, я, как коммунист, хочу поговорить с вами насчет вашего поведения.
Селедкин не ожидал услышать такое, резко остановился, удерживая Полуяного за рукав.
— В чем дело? Что за тон?
— Не будем сейчас деликатничать и напускать важность, — не обращая на Селедкина внимания, продолжал Полуяный, — не в этом суть! Я по отношению вашего поведения.
— Тебе какое дело? — вспылил Селедкин и отвел Полуяного на обочину, дабы не мешать редким прохожим. От него несло водкой и, кажется, луком. — И попробуй только болтни на работе или у меня дома!.. — он выругался мерзко и грязно.
Полуяный услышал и не поверил самому себе: неужели Селедкин так дремуче груб?
— Угрожаешь? — Иван Андреевич тоже перешел на «ты». — Знай, не боюсь! Я думал, что ты хороший человек, а ты с гнильцой.
— Не тебе судить! — Селедкин дико завращал глазами и ближе притянул к себе Полуяного, со стороны можно было подумать, что они мирно беседуют, так как говорили тихим нормальным голосом. Куда девался учтивый и вежливый парторг. Перед бригадиром стоял обыкновенный хам.
— Я по сравнению с тобой лет на двадцать, считай, больше прожил, — спокойно сказал Полуяный. — Всего на свете повидал. А вот таких двуличных впервые встречаю. Пойми ты, чудик, не боюсь я тебя, хоть убей! На войне не с такими сталкивался. Понял?!
Селедкин угрожающе засмеялся. Он отпустил рукав Полуяного и засунул руки в карманы брюк, при этом стал перекатываться с носков на пятки и обратно.
— Ха-ха!.. Да! Я парторг, но станешь на дороге — оборву уши!.. Как мальчику!.. Пойми, пенек, я слов на ветер не бросаю… Теперь ты видишь, какой я есть на самом деле?! Пойди доложи обо мне — тебе не поверят… Засмеют…
— Ну это потом посмотрим!.. А сейчас предупреждаю: если еще раз замечу тебя у этой или другой бабы, так сразу пойду в горком партии!..
— Беги… беги! Но помни!.. Я не собираюсь долгую жизнь прожить…
Полуяному показалось, что Селедкин заносит руку для удара, но парторг пригладил волосы на голове, потом развернулся и ушел, не оборачиваясь. Пошел домой и Полуяный; на душе у него было нехорошо, словно кошки нагадили.
Иван Андреевич ворвался домой с шумом. Раньше он никогда не входил без стука, а тут ногой открыл дверь. Жена Полуяного уже была дома. Увидев мужа, она удивленно подумала: он пьян: рубашка выбилась из-под пиджака, плащ расстегнут, а сам Иван Андреевич был очень сильно возбужден. Жена приблизилась к нему, принюхалась и убедилась, что он совершенно трезв. Да и вообще Полуяный очень редко выпивал. Он всегда осуждал времена застоя — времена разгульной пьянки в стране. Полуяный грубо отмахнулся от вопросов жены и, не поужинав, ушел спать, опрокинув при этом стул.
У Ивана Андреевича разболелась душа. Он смутно догадывался: оттого что не сумел достойно ответить подлецу в лице парторга. Полуяный уже лежал в постели, уже почти забылся, уже первый сон увидел, но тут очередная волна злобы с такой силой покатилась на него, что он вскочил с постели и как волк, обложенный красными флажками, забегал по комнате.
Через неделю после стычки между Селедкиным и Иваном Андреевичем состоялось открытое партийное собрание. Рабочие, прослышав о споре между парторгом и Полуяным, с нетерпением ждали этого дня.
Красный уголок заполнился быстро. Пришли не только коммунисты, но и беспартийные. Селедкин, как всегда, занял место за столом президиума. Лицо у него было злое, каменное. Он чувствовал, что Полуяный готовится дать бой ему! Раз так — пусть попробует! Он не боялся выступления Полуяного, так как чувствовал поддержку секретаря парткома завода и даже первого секретаря горкома партии, с которыми учился на Высших партийных курсах. Он знал: решение принимать будут они, а не рабочая масса. Про себя Селедкин решил: «Пусть лучше Полуяный прямо при всех расскажет про него, чем где-то за глаза, тогда ему будет легче опровергнуть доводы Ивана Андреевича, да и выглядеть это опровержение будет более правдоподобно». Вот почему Селедкин решился на открытое партийное собрание.
Потянулось тягостное молчание. Рабочие неподвижно-хмуро смотрели на Селедкина и не опускали глаз. Каждый из сидящих в зале знал, что парторг за счет цеха построил себе дачу, строил ее в рабочее время, и не сам строил, а подчиненные ему рабочие.
На повестке дня стоял один-единственный вопрос — «О дисциплине и моральном облике коммуниста». Эту повестку подкинул Селедкин для той же цели: дать повод для выступления Ивану Андреевичу.
Селедкин всегда держался одного правила: врага надо бить его же оружием. Надо сделать так, чтобы раз и навсегда обрезать язык правдолюбивому бригадиру. Пусть не сует нос.
Как только прибывшие на собрание расселись, сразу слово взял Селедкин. Говорил он решительно и довольно долго.
Все заранее знали, о чем он будет говорить, слышали не один раз об этом на собраниях, читали об этом в газетах, смотрели по телевизору и поэтому слушали парторга без особого вдохновения. Некоторые даже спали, посапывая потихоньку, а самые дальние перебрасывались меж собой незначительными словами, совершенно не относящимися к повестке собрания.
Селедкин говорил о долге и кристальной честности коммуниста, о моральном облике его.
— Мы, коммунисты, — заканчивал свое выступление Селедкин, — должны быть выше беспартийной массы, всегда и во всем показывать пример не только на работе, но и в быту.
Как только он закончил доклад, присутствующие взорвались. Сразу было не понять, кто о чем кричал, но среди этого гвалта выделился один голос.
— Дайте же мне, дорогие товарищи, сказать, — закричал оператор с главного поста управления станом и сделал попытку вскочить. Он хотел спросить у Селедкина, придерживается ли он сам морального кодекса?
— Постой, Андрей! Пусть угомонятся! — схватил его за рукав оператор с другого поста. Он не понимал, как можно говорить в такой суматохе.
— Ты не трожь меня! — начал отбиваться оператор с главного поста. — Во привязался! Еще друг называется!
Затем, когда все накричались и наспорились, слово взял Полуяный. Зал вздрогнул, притих, а потом пополз по рядам какой-то гул. Иван Андреевич вышел к трибуне, помолчал, вглядываясь в лица сидящих в зале людей. Всех он знал, и все знали его. Полуяный был уважаемым в цехе человеком, да и не только в цехе, но и на всем заводе. Даже директор при встрече с ним обязательно здоровался за руку, и поэтому, когда заговорил Иван Андреевич, зал замолчал.
— Товарищи! — начал Полуяный неторопливым, но обдуманным голосом. — Вы знаете, что я плохой оратор и редко выхожу к этой трибуне. Но сейчас, заслушав доклад нашего парторга Ивана Даниловича Селедкина о моральном облике коммуниста, хочу сказать следующее…
Полуяный начал рассказывать о Селедкине, о двуличии его натуры: на работе он хороший, правильный, а дома перевоплощается в зверя. Пьет водку, бьет жену, распутничает. Пример? Пожалуйста! Связался с нашей инструментальщицей.
С секунду на лицах рабочих держалось неподдельное изумление, потом зал зашумел, закричал, затопал ногами. Никто не мог поверить, чтобы парторг такое вытворял. Это, по всей видимости, клевета. Об этом и заговорил Селедкин. Грозился подать в суд на Ивана Андреевича, если тот не извинится публично перед ним.
Допоздна затянулось собрание. Потом стали все расходиться.
Селедкин поймал Ивана Андреевича и отвел его в сторону, чтобы никто не слышал, тихо сказал, наливая злобой глаза:
— Смотри… я ведь предупреждал…
Сказав это, Селедкин развернулся и ушел. Грубый тон, каким были сказаны эти слова, произвел на Ивана Андреевича удручающее впечатление. «Не запугаешь! Не парторг, а мазурик! Журавль прилизанный!» — говорил про себя Полуяный.
Он вышел на улицу и пошел к проходной; стало легче, когда он вырвался из красного уголка на божий свет. Дорогой он вспомнил, как у него даже ноги задрожали и руки заходили сами по себе после слов Селедкина и как ему захотелось ударить Селедкина по физиономии, но сдержало присутствие посторонних.
Размышляя таким образом, Полуяный добрался до своего дома, где смотрела телевизор жена, нетерпеливо ожидавшая его возвращения.
— Как прошло собрание? Отчего ты такой хмурый? — были первые слова жены, когда она накрывала на стол и разливала по чашкам чай.
— А-а-а!.. Нормально!.. — Полуяный махнул рукой и сел за стол; намазывая на кусок масло, сказал: — Ну и тип Селедкин! Вот не подумал бы, что в партии есть такие!
— Да плюнь на него! Забудь! Дался он тебе! — говорила жена и пристально смотрела в лицо мужа. У нее были синие глаза и чуть-чуть подкрашенные губы.
— Право, не могу! — ухмыльнулся Полуяный. Он хотел придать иронический смысл своим словам, но, кроме улыбки, больше ничего не получилось. Потом, до позднего вечера, он хмурился и молчал, а когда укладывался спать, то не утерпел и снова сказал: — И такие, как Селедкин, руководят нами. Тьфу!.. Поганец!..
Полуяный дома не мог уснуть, перевертывался с боку на бок. Тяжелое одеяло сползло на пол. Он с раздражением подумал о жене: «Сколько раз просил дать что-нибудь полегче, то ли забывает, то ли еще что-то другое». Полуяный поднялся, открыл окно, постоял у окна, дыша свежим воздухом. В конце улицы просигналила автомобильная сирена. Куда-то катилась милицейская машина с вертушкой на кабине. Доехав до перекрестка, она свернула вправо. И снова наступила тишина.
Через два дня после этих событий Полуяный подходил к дому, думая о том, что жена сейчас печет блины, она еще вчера обещала ему испечь. По пути домой он повернул к ларьку и купил свежих газет. Заглянул и в книжный магазин, но там хороших авторов не было, и он, разочарованный, зашагал домой. У подъезда его ожидала соседка, жена Селедкина. Взглянув на бледное ее лицо и выжидающие глаза, Полуяный понял: опять что-то стряслось.
— Иван Андреевич! — плачущим голосом заговорила она. — Не знаете, где мой? Уже два дня нет его дома!..
— Я и на работе его не видел! — ответил Иван Андреевич и, свернув поперек газеты, положил их в карман. Мимо прошел испачканный мелом мужик и попросил у Ивана Андреевича закурить. Тот ответил, что нет у него. Мужик выругал его и ушел.
— Иван Андреевич, голубчик!.. Помогите его найти!.. — попросила жена Селедкина и заплакала.
— Не плачь, Анна, — как мог стал успокаивать Полуяный. — Попробуем его найти.
Ивану Андреевичу очень, даже очень не хотелось этого делать, но, видя слезы соседки, он не устоял перед чужим горем и повел ее к инструментальщице. По дороге он рассказал ей все.
«Пусть знает! — подумал Полуяный. — Эх, жалко, блины остынут».
Дверь открыла им инструментальщица. Увидев Полуяного и Анну, она покраснела и пропустила их в комнату. Из кухни вышел пьяный Селедкин.
— Ых-ых-ых!.. — зарычал он страшно и красно-одичавшими глазами уставился на Ивана Андреевича. Потом метнулся в кухню и выбежал оттуда с ножом.
Не успел Полуяный даже подумать, как Селедкин ударил Ивана Андреевича ножом, потом еще и еще…
— Что ты делаешь?.. Зверюга!.. — закричала Анна и упала в обморок.
Приехали «скорая» и милиция вместе. Ивана Андреевича увезли в больницу, а Селедкина — в милицию.
…После трагических событий Павел еще сильнее привязался к Степанову, который не лебезил, не заискивал перед начальством, не унижал своего достоинства.
Степанов чувствовал, что его рвущаяся к правде душа не встречает понимания части рабочих, привыкших перед начальством снимать шапку. «Не будешь с начальством ласковым, — обычно выражал общее мнение Сумеркин, — будет оно урезать премию, а то и вовсе лишать. Мне что, пусть ругают, хотя б и несправедливо, — стерпеть всегда можно!» Начальство недолюбливало Степанова за язык, за непокорный нрав, за то, что он имел свое отношение к происходящим событиям в мире, не похожее на их отношение.
— Степанов, что тебе больше всех надо? — недовольно спрашивал мастер. — Везде суешь нос.
— Мне ничего не надо, — перебивает Степанов, — это тебе надо. В рабочее время для твоей дачи то одно делают, то другое.
Такие стычки происходили часто.
Вот и сегодня мастер попросил Сумеркина сделать из труб столбики для забора на дачу.
— Это недолго! — упрашивал мастер. — Я думаю, до обеда управишься?
— Будет сделано! — не подумав, быстро согласился Сумеркин.
— Товарищ Ко́зел, — обратился Степанов к мастеру, всем видом подчеркивая официальность разговора, — если Сумеркин займется забором, то я ничего делать не буду — сяду и буду сидеть. Понял?
— Что?! — вскрикнул мастер. — Я тебе дам «не буду делать»! Я тебе дам!..
— Что ты мне сделаешь? Хочешь, сейчас позвоню в милицию? — горячился Степанов.
— Ха! Он будет меня пугать. Звони хоть в Москву, — опять закричал мастер. — Можно подумать, что застращал меня.
Степанов ушел, громко хлопнув дверью.
Ко́зел после ухода Степанова долго не мог успокоиться, потом позвал Сумеркина и отменил свою просьбу.
Павел все это видел и слышал их разговор и, конечно, полностью был на стороне Степанова. Рабочие пошумели немного. Одни ругали мастера, другие Степанова. Начальство шум не слышало, это стало ясно, когда мимо прошел Ко́зел, — он не обратил внимания на них и ушел. Уши у него были красные, а руки заложены за спину. Степанов смотрел в сторону мастера, губы его подрагивали.
Павел подгонял шпонку под паз на валу, работал медленно, но аккуратно. Шпонку, чтоб она не вертелась, зажал губками тисков, плавно работал рашпилем, через каждую минуту проверял штангенциркулем. Время показало, что Павел от природы наделен смекалкой, любовью к труду, упорством.
Отец Павла на другой же день после приезда отправился домой. Никакие уговоры не могли задержать его в городе. Провожая, Павел дал ему сто рублей. Вначале отец ни в какую не хотел брать деньги, но, увидев, что сын расстроился, поблагодарил и взял.
После одного идиотского случая, когда Сумеркин лишился дармовой водки, он возненавидел Павла со всей силой своей мелкой душонки, а еще больше Степанова, приписывая ему верховодство во всех негативных поступках Павла. Но открыто проявлять свою ненависть не стал, наверняка недавнюю стычку помнил, вот и решил действовать по-другому.
Сумеркин знал, что мастер Ко́зел страсть как не любил Степанова, а сейчас, поговаривают, недолюбливает и Павла за преданную дружбу со Степановым, и, поэтому он, наедине конечно, стал нашептывать мастеру на Степанова и Павла.
Они, дескать, плохо отзываются о мастере, по случаю и без случая смеются над ним, рассказывают о мастере разные небылицы, за глаза обзывают Цаплей, так как мастер при ходьбе имел привычку выбрасывать ноги, и, что самое главное, призывают рабочих к непослушанию; сами они очень плохо относятся к работе, и если бы не он, Сумеркин, который пашет за двоих, многие б задания оставались невыполненными.
Все это преподносилось намеками, с заверением в преданности мастеру. Мастер добросовестно это выслушивал, хвалил за преданность Сумеркина, во всем, надо думать, верил ему, и поэтому все строже и суровее стал относиться к обоим. Что-что, а премии они теперь получают на пятьдесят процентов меньше остальных, да и отгулы у мастера невозможно стало выпросить.
Павел и Степанов не догадывались о кознях Сумеркина и относились к нему по-прежнему, а он, без мастера, был рубаха-парень.
К концу смены к Павлу подошел Николай Николаевич и, оглядываясь, прошептал:
— Паша, есть дело, плевое, но денег отхватишь не один кусок. Понял? После работы жди…
Выждав минуту-другую и хорошенько подумав, Павел твердо сказал:
— Я пас — не ворую и не тянет!..
— Ах, что за глупый! Что за червяк! Пойми, дурень, все сейчас так… надо ж жить… Ничего не поделаешь… — говорил Николай Николаевич, полный ненависти к Степанову, который имел сильное влияние на Павла. Его, дескать, штучки. — Как знаешь… Думай, решайся… Да смотри… не болтай…
— Не пойму — зачем меня брать? Управитесь и одни!
— Что ж, как угодно! — обижаясь, сказал Николай Николаевич. — Не хочешь дядьке помочь, да? Неблагодарный! А ведь я тебя выручал — не так ли?
— Там помощь, а тут воровство — посадят!..
— Не бери деньги — не посадят! Я же не выдам тебя в случае чего, дурья голова! Потом, у меня все наверняка. Продумано. Понял?
Эта лишенная здравого смысла логика и присущая простым людям исключительная надежда на фортуну и Бога разрешила все сомнения и вопросы Павла в смысле помощи дяде.
— Что надо? — поинтересовался Павел. — Не выношу, когда играют в прятки.
— Вот это вопрос — в лоб и по-мужски! — воскликнул обрадованный дядя и хлопнул Павла по плечу. Тот аж присел. — В складе, за городом, я обнаружил оцинкованный металл. Если добудем, то продадим одному кооперативу, а там уж его дело. Вот такая штуковина! И захрустят в кармане новые рубли. Усек?
После работы Николай Николаевич повел Павла в кафе «Бригантина». На углу кафе стояли два милиционера: один длинный, а другой короткий; оба с кобурой на поясе. Длинный проводил их долгим взглядом и закурил. От такого взгляда Павел почувствовал, как что-то забегало между лопаток, ноги стали холодными и неуклюжими.
— В кафе? Зачем? — недоуменно спросил Павел.
Дядя пояснил:
— Приятеля одного подождем. Нужен.
Смутное ожидание чего-то взволновало Павла, мучительно-страшно не хотелось ехать с дядей. «Дурак, — думал Павел. — Зачем соглашался?» И досаднее всего было то, что он не находил причины своего беспокойства.
— Дядя, ты слышал что-нибудь про Камо? — задал Павел вопрос и стал подстраиваться под ногу Николая Николаевича.
— А что? Ничего! Где работает?
— Так вот, Камо воровал у царского правительства. А мы? У рабоче-крестьянского!..
— Дурак ты, Павел, не обижайся только. Где это правительство — рабоче-крестьянское? Царь на коне выезжал, а наши — на «зимах»… И берем мы свое, давно оплаченное.
— Дядя, как ты пролез в партию? Тебя ж судить надо!
— Спасибо, племянник! Чего ж ты родному дядьке желаешь! Я ж где коммунист? На людях, на заводе, на Доске почета! А здесь я на равных с тобой. Дошло?
— Дошло! Вот я — беспартийный, но все это презираю. Отец тоже беспартийный, а на такое не пойдет. Ни-ни!.. А Сумеркин в партии, прохвост и пройдоха, и рекомендацию давал ему ты.
— Ну хватит! Яйцо будет курицу учить. Железо лежит в бездействии, а где-то на дачах крыши текут. А ты попробуй купи в магазине! Шиш! Да нам за это не тюрьму, а орден надо давать. Это называется помощь населению. Уловил? К тому же это железо, если хочешь, больше года лежит. Видно, кто-то выжидает момент, чтобы списать, а потом продать. Как видишь, не такой уж дядя у тебя глупый. Пока не поздно — учись.
— Ну-ну! Это я понимаю. Все равно одно не вразумлю: зачем воровать? Нельзя жить честно?
— Ишь ты, приспичило знать ему. Идем, — ответил Николай Николаевич сердито и остановился. — Постой. Ты думаешь, мне охота идти на это? Нет! Получим деньги, а с деньгами жить можно. Потом, у меня вот такого не бывало в жизни. Один раз попробовать можно!
Павел засмеялся. Он был растерянным и смущенным. Они проводили взглядом проезжавшее мимо такси и вошли в кафе.
В кафе было мало посетителей, и молоденькие официантки в беленьких куртках сидели все вместе за одним столом и говорили между собой.
Дядя взял у знакомой буфетчицы бутылку вина. Сели за стол. Одна из официанток подошла к ним и достала из бокового кармана карандаш и блокнот.
— Заказывать будем?
— Нет! — отчеканил дядя, и когда недовольно фыркнувшая официантка отошла, дядя спросил у Павла: — Налить?
— Ты что? Я не пью! — Павел посмотрел на его руку. Она дрожала — из наполненного стакана стекало на скатерть вино.
— А я выпью! — Дядя опрокинул стакан, и у него заходил кадык то вверх, то вниз.
«Боится!» — подумал Павел и удивился.
У Павла тоже предательски задрожали колени, и он решил: «Пока не поздно, нужна отказаться. Шут с ним, с дядей, и его деньгами».
К ним, щеголяя новенькими сапогами, подошел Бурков, подсел. От вина отказался.
— Трусишь? — спросил он Николая Николаевича и ехидно улыбнулся. — Я думал, ты крепче.
— Нет! Все обдумано. Пора. — Николай Николаевич решительно поднялся и взглянул на часы.
— Допей! — кивнул на бутылку Бурков. — Жалко!
— Нет-нет!.. Пошли!..
— Тогда айда! — Бурков поднялся, и они двинулись на выход.
Павел уронил стул и тут же его поднял.
Они вышли из кафе и сели в грузовую машину, которая стояла за углом. За городом Бурков поехал медленнее и все смотрел, нет ли хвоста. Проехали железнодорожный путь и свернули с дороги влево. Быстро начало темнеть. В будке стрелочника зажегся свет. Шофер, держа одной рукой баранку, другой вложил в рот папиросу и закурил.
— Кончай! — приказал Николай Николаевич.
Шофер сделал две большие затяжки и выплюнул папиросу в окно.
— Сам вино пьешь, а мне курить не даешь! — Бурков обиженно фыркнул.
— Не ной! — посоветовал Николай Николаевич.
Впереди показались какие-то строения, за ними начинался лес. Уже совсем стемнело.
И тут Павел услышал, как стучит у него сердце. Он прижал его ладонью, чтоб не так громко было.
Подъехали к самым складам. Дядя выпрыгнул из кабины и, обойдя машину, подошел к Буркову:
— Разворачивайся да побыстрей. Фары не включай, — командовал Николай Николаевич, а потом Павлу: — Посторожи!.. Мы все сделаем без тебя!..
Они подогнали машину к самому складу. Послышались глухие удары, затрещали доски. Павла охватил страх, не поддающийся воле, не управляемый сознанием. Пользуясь темнотой, он побежал прочь. Навстречу ехали два «уазика». «Милиция! — мелькнуло в голове у Павла. — Все равно не успею предупредить…» Ничего не соображая, машинально он спрятался за будку стрелочника. Когда машины проехали мимо в сторону склада, он выскочил на дорогу и побежал в город, только бы подальше от этого места. Больше Павел ничего не хотел на свете… Только бы подальше… «Камо… Камо… — думал почему-то упорно Павел, — а ведь с Камо начался развал России».
На следующий день утром Степанов и Штопор прибежали к Павлу, который колол в сарае дрова. Обоих было не узнать. Разгоряченные быстрым бегом, взволнованные, шумные.
— Бросай топор, айда в город, — закричал Штопор, выхватил топор и закинул в сарай. Топор упал на уложенную поленницу и опрокинул ее. — Глянь, что в городе творится! Народу… На площади митинг.
Со всех сторон к площади стекался народ. Слышны были говор, топот, трескотня. Самая большая колонна, в несколько тысяч голов, двигалась от металлургического завода. Из толпы раздавались возмущенные голоса; недалеко от Павла, Степанова и Штопора какой-то мужик в расстегнутом плаще и со съехавшим на сторону галстуке призывал к спокойствию. На тротуарах, прижимаясь к домам, стояли зеваки, многие, видимо, не понимали, что происходит, спрашивали друг у друга и, не получив вразумительного ответа, ждали, что будет дальше. Где уж понять обывателям, — при социализме и столько недовольных!
Подъехал грузовик. В кузов заскочил молодой парень, поднял руку и, не дожидаясь, когда стихнет гул толпы, громко заговорил:
— Товарищи! Довольно кланяться и просить милости! Пора стать на защиту наших прав! Для чего работаем, товарищи, если на штаны заработать не можем! Вперед, товарищи!
— Вперед! — заорала толпа.
Перед глазами замелькали кепки, шапки, лица, красные от натуги, с орущими ртами. В свирепом хоре голосов раздался пронзительный свист, он точно кнутом подстегнул людей, заставляя их броситься вперед, неистово выть, махать в угрозу кому-то кулаками.
Толпа всколыхнулась, застонала и поплыла к многоэтажному, богато отделанному зданию — к городскому начальству.
Впереди, перед зданием замаячили фуражки милиционеров. Функционеры решили не сдаваться. На помощь милиции были стянуты солдаты. Каждый строй имеет свою конституцию, и на основании этой конституции он защищает себя.
Павел не заметил, как вместе со Штопором очутился впереди всех. Степанова нигде не было. В толпе появились темные личности, одинаково подстриженные, с поднятыми воротниками у плащей. Они насильно совали в руки людям кому арматурины, кому ножи. Сунули арматурину Павлу, но Павел откинул ее далеко вперед, арматурина упала, загремев. Штопор почему-то не бросил свою. Видимо, он настолько был потрясен увиденным, что уже ничего не замечал, ни на что не реагировал.
Толпа подошла к зданию городского аппарата и стала требовать начальство. Никто не выходил к толпе, и так было ясно, что разговора не получится. Слишком много требовала толпа. Ну кто же уравнивает ее с аппаратом? Тогда надо давать каждому по черной «Волге» и участки под дачу по пятьдесят гектаров. Подскажите, товарищи, где взять все это?
Милиция и солдаты начали потихоньку оттеснять толпу. В этот момент кто-то бросил камень в окно второго этажа, послышался звон разбитого стекла. Толпа уже ревела одним голосом. Павел хотел уйти, почувствовав головокружение и тошноту, но сзади плотной стеной стояли люди. В этот момент из толпы выскочил тип с золотыми зубами и ударил ломиком милицейского офицера. Тут же повыскакивали другие, вооруженные прутьями. Началась свалка. Троих милиционеров убили наповал. Неожиданно раздались выстрелы, послышались крики, стоны… Золотозубого за волосы тянули к милицейской машине. Убегая, Павел оглянулся: сзади валялся Штопор со сжатой в руке арматуриной, вокруг головы была лужа крови. Толпа стала разбегаться в разные стороны: кто в ворота дворов, кто в подъезды домов. Милиция гналась за убегающими и била по спине резиновыми дубинками. Увидев литой чугунный забор, за которым находился кинотеатр «Садко», Павел перемахнул через него и даже не обратил внимания на афишу, на которой старательный художник добросовестно написал: «Человек с ружьем». Шли повторы старых фильмов. Навстречу бежал Степанов. Когда поравнялись, Павел заплакал и махнул головой в сторону площади:
— Там, Коля Иванов… Убит…
— Чего мелешь! — Степанов огненным взглядом опалил его, потом схватил за плечи и стал трясти. — А ну повтори… Убью… Повтори…
— Там Коля… убит… — повторил Павел и заревел во весь голос.
Степанов побледнел, сел на ступеньку и тоже заплакал.
Как на грех, светило ярко солнце, в голубом небе летали стрижи: никакого дела не было им до людей. У птиц свои заботы. От земли шел теплый пар.
Павел до того был потрясен только что пережитым, что не помнил, когда и как расстался со Степановым. В ушах все еще стояли выстрелы, разноголосый вой, крики. В глазах торчали Штопор и лужа крови, милиция с палками, солдаты с автоматами и подвижное тело толпы, растянутое по всей длине улицы, — оно то колыхалось, то уклонялось от ударов.
Павел не помнил, как забрел в другой конец города. Здесь было спокойно, и горожане шли по своим нуждам, как в обычные дни. Павел ни о чем не думал. Только бы вновь не заплакать. А что с того? Степанов тоже ревел. Только бы не горевать! Нужно собрать в кулак всю силу воли, сжать зубы, затормозить учащенный стук сердца. Раз… раз… раз… У встречных людей улыбки на лицах, словно бы ничего не случилось, словно бы все происшедшее в порядке вещей. Как люди могут смеяться, когда плакать охота? Нет! Надо забыться, не вспоминать. Тяжело в семнадцать лет преодолевать такие нагрузки. Вперед, только вперед, и никаких остановок. Мимо проносятся машины; позванивая, бегут трамваи. У газетного киоска очередь, часто попадаются женщины с тяжелыми сумками, кажется, у них нет мыслей, кроме той, как накормить семью; молодые мамы катят в колясках детей. Зачем, кому нужны дети? Чтобы их потом били резиновыми палками, чтобы они, как Штопор, навсегда остались на мостовой, с лужею крови вокруг головы?..
Уже стемнело, когда Павел дошел до дома дяди. Он остановился у калитки. Ему показалось, что вокруг стало еще непригляднее, еще мучительнее, еще больнее! И подумалось: почему простые люди такие несчастные?