Сталинград,
январь 1943 года
После Нового сорок третьего года боевые действия под Сталинградом прекратились. Поговаривали о том, что война вообще скоро закончится. Якобы немцы готовились отвести войска и даже сдать в плен ту армию, что сейчас отрезана на Тамани. Слухи ходили разные, причем верить большинству из них не стоило.
Что происходит сейчас в самой Германии — судить невозможно: не хватает достоверной информации. В «Правде» и «Красной звезде» умно рассуждают о «революции инженеров», но, честно говоря, ни один политрук не может толком объяснить, что это значит и какие из этого последствия.
Мне дали роту, и я мотался по всему Сталинградскому фронту. Мы собирали тех, кто потерял свою часть, кто остался один-двое и не знал, куда податься; искали раненых, больных.
В развалинах скрывались недобитые фрицы. Этих мы выковыривали из самых немыслимых щелей, в основном они даже не пытались сопротивляться. На всю жизнь насмотрелся — не люди, а чучела.
Наши, особенно те, кто подолгу торчал в руинах и блиндажах, тоже, понятно, не ахти как выглядели. Но все-таки до такого скотства, как фрицы, никто из наших не опускался.
Командир приданной мне роты, капитан Пичугин, не уставал дивиться этому обстоятельству.
«Вот и видать, что цивилизация человеку не на пользу, — рассуждал он. — Привыкли одеколоном заливаться и что денщик им мундирчик утюжит. А попали в окружение — и всё, готово, свинья свиньей. Ты не поверишь, товарищ Морозов, я немцами брезгую. Рассудком понимаю, что они тоже люди, а душа отказывается».
Пичугин был вечно простужен и непрерывно курил. А вот водку пить совершенно не мог.
— У меня здоровье слабое, — объяснил он мне при первой же встрече. — Ни спирта, ни водки не приемлет. Прямо как не русский! По этой медицинской причине греться по-настоящему не могу — вот и хвораю.
Хвори свои он лечил папиросами.
— Кашель — такая гадина, только табачным дымом и давить, — объяснял Пичугин.
В роте к капитану относились хорошо, отдавали ему папиросы — «сильно уважали».
В свободное время Пичугин любил беседы на отвлеченные темы. Сильно интересовался Ганнибалом. В газетах много было на эту тему. Сравнивали Сталинградскую битву с древнеримской битвой при Каннах.
— Узнать бы про этого Ганнибала побольше, — сокрушался капитан. — Больно уж зажигательно товарищ Эренбург пишет: мол, настоящая битва при Каннах!
При слове «Канны» он сжимал кулак и медленно, страстно опускал его на колено.
— Кончится война, товарищ Пичугин, будет у тебя время и про Ганнибала книжку почитать, — утешал его я.
Нам в школе учительница что-то про эту битву рассказывала, но я ничего уже толком не помнил. Помнил только, что моего приятеля Митьку Лыкова до колик смешило слово «пунический». Скажет: «Пунический» — и под парту валится от хохота.
Мы оборудовали КП в одном из цехов завода «Красный Октябрь». Цех пришлось расчищать от трупов. Немцев отсюда выкуривали долго и с потерями.
— И что им стоило сразу сдаться? — сокрушался Пичугин. — Вон сколько народу покрошили!.. Видели же, что их дело пропащее, а всё равно… Упрямая нация. И ты гляди, товарищ Морозов, какие аккуратисты: своих в один угол снесли, наших — в другой.
— Ну так и скажи им за это спасибо, — ответил я. — Нам возни меньше: своих похороним, а этих закопаем.
— Разница есть? — осведомился Пичугин.
— Давай, брат, лучше живыми заниматься, — предложил я.
Живых на мертвом заводе отыскалось больше, чем мы ожидали, в том числе и гражданских. Всем без исключений выдавали «чего поесть» — горячую «болтушку» с мукой и кусок хлеба, потом я с каждым коротко разговаривал, смотрел бумаги и оформлял, кому надо, новые. Ну и направлял — кого куда. В цеху, в «конторе», нашлась не до конца использованная «Книга учета», в ней я вел записи.
— Не устал еще, Морозов? — спросил меня капитан Пичугин на второй день.
— А что?
— На-ка. — Он сунул мне ломаный кусок хлеба.
— Добрый ты, Пичугин, — сказал я. — Давай кури.
Я протянул ему пачку папирос.
Он жадно посмотрел на них:
— А ты?
— Обойдусь пока.
Пичугин покашлял, сотрясая цех эхом, задымил и наконец сказал:
— Сейчас тебе целое отделение приведут. Я, пожалуй, с тобой тут посижу.
— Да я справлюсь, — сказал я.
Он покосился на меня с обидным сомнением:
— Да ладно, жалко тебе, что ли? Посижу. — Он поерзал на перевернутом ящике, утверждаясь прочнее.
«Целое отделение» — одиннадцать человек — вошли вслед за двумя бойцами из пичугинской роты. Бойцы — румяные молодцы, недавно из тыла. Рядом с ними те выглядели страшно: ватники рваные, прожженные, лица почерневшие, губ как будто нет, глаза провалились.
Но вошли они организованно, не толпой. Я не успел спросить, кто старший, как вперед выступил высокий человек.
— Старший сержант Мельник.
— Вы командир?
— Точно так.
— Документы есть?
Он криво усмехнулся, расстегнул ватник и вынул из нагрудного кармана линялой гимнастерки партбилет.
— Этого достаточно?
— Да, — сказал я. — А другие есть?
Другие у Мельника тоже имелись. Вообще бумаги обнаружились почти у всех. Не было только у двоих.
Этих и командира я оставил, остальных отправил в соседний цех, где размещалась полевая кухня.
— Рассказывайте, товарищ Мельник, — сказал я. — На каком участке воевали, почему отбились от своих и по какой причине у двоих ваших людей не имеется никаких удостоверений личности.
— Ага, — помрачнел Мельник. — На колу мочало, начинай сначала.
Я вернул ему партбилет. Мельник тщательно спрятал его обратно в нагрудный карман.
— Что значит — «мочало сначала»? — осведомился я. — Давайте говорить по существу дела.
— По существу дела? — переспросил Мельник с иронией.
— Вы кто по профессии, товарищ Мельник? — спросил я.
— А что? — Он насторожился.
— Да ничего, просто так поинтересовался.
— Вы ничего «просто так» не делаете, — сказал Мельник. — У вас всё с подковыркой.
— Видал? — зашептал Пичугин громко и закашлялся.
— Отвечайте на вопрос, товарищ Мельник, — сказал я.
— Я инженер-конструктор, — сообщил Мельник. — В РККА с августа сорок первого года. Одно ранение. В документах всё есть. Можно прочесть. Вы грамотный?
— Семь классов,[21] — отозвался я рассеянно.
— Ну тогда конечно, — с иронией произнес Мельник. — Всегда приятно встретить высокообразованную личность.
Я положил руки на «Книгу учета», посмотрел ему в глаза:
— Послушайте, Мельник, что лично я сделал вам плохого?
— Так вы же нас в дезертиры записываете! — вскипел Мельник. — Что я, не вижу?
— Ну каков! — восхитился Пичугин и опять задымил.
— А вы дезертир? — спросил я у Мельника и приготовился писать в «Книге учета».
Тут его прорвало. Он стал кричать, как они обороняли Рынок, как силами неполной пехотной роты стояли против немецких танков, как поубивало всех командиров, как их потеряло командование и к ним вообще перестали завозить боеприпасы и провизию.
— Связи не стало!.. Кормились, сердечно извиняйте, мародерством, стреляли — из чего найдем… От роты осталось одиннадцать человек! — хрипел Мельник. Он так орал, что сорвал голос.
Я всё записал, закрыл чернильницу и обратился к Мельнику:
— Ну и почему нельзя было это нормально рассказать с самого начала? Чего кочевряжились-то? Высшее образование демонстрировали?
— Ты мне моим высшим образованием не тычь, — прошипел Мельник. — Меня партия учиться направила.
— Пожалуйста, обращайтесь ко мне на «вы», товарищ старший сержант, — сказал я. — И хватит разводить мамзельские истерики. Только время тянете, а люди голодные.
Я показал на тех двоих, у которых не было документов. Они стояли с обреченным видом.
— Давайте про них. Откуда?
— Оттуда, — просипел Мельник. Очевидно, имея в виду предместье Рынок.
— Так, всё, Мельник, мы с вами, кажется, договорились, — сказал я. — Вы мне быстро сообщаете, о чем я спрашиваю, и я вас отпускаю на обед. Потом вернетесь, покажу, куда идти на сборный пункт.
Мельник подышал сквозь зубы, подергал ноздрями и выдавил:
— Савин и Зинченко.
Я записал фамилии.
— Звание?
— Рядовые.
— Как давно в вашем отделении?
— Зинченко — из соседей, артиллерист. Всех повыбило, он к нам подался. Савин — с самого начала.
— Документы как утратили?
— Не спрашивал.
— То есть? — нахмурился я.
— То и есть, что не спрашивал, — повторил Мельник.
— Почему?
— А зачем? Я их и так знал. Вы бы с ними посидели, как я, под немецким огнем, — тоже бумажками бы не интересовались.
Я молча смотрел на него и ровным счетом ничего не делал. Просто смотрел.
— Не знаю, — выдавил наконец Мельник.
— Хорошо. Пока идите отдыхать, товарищ Мельник. С Зинченко и Савиным я без вас потолкую.
Мельник гордо покинул цех.
— Во гусь! — сказал Пичугин. — А?
— Савин, подойдите. — Я приготовился к долгому, нудному разговору.
Савин оглянулся на товарища, сделал пару шагов к столу.
— Садитесь, — я кивнул на ящик, который только что покинул Мельник.
Савин осторожно присел.
— Имя, отчество, фамилия, год рождения, место рождения, состояли ли в комсомоле или ВКП(б), с какого времени в РККА, почему утратили документы.
— Чего? — растерялся Савин.
Пичугин взял еще одну папиросу и направился к выходу.
— Ну и работка у тебя, Морозов, — проворчал он напоследок.
— Савин, — сказал я, наклоняясь вперед. — Не отвлекайтесь. Как вас зовут?
— Рядовой Савин.
— Имя у вас есть? Как вас мама называла?
— Семен Петрович.
Я записал. Савин с тревогой следил, как я пишу.
— Год рождения? Когда вы родились?
— С седьмого года.
— Образование?
— Четыре класса.
— Где вы родились?
— В Смоленской губернии, Гжатск.
— Ясно…
Савин моргнул. У него были белые ресницы. Вообще, если его отмыть, приличный мужик, наверное.
— Что ясно, товарищ лейтенант? — решился спросить Савин.
— Отобьем и Гжатск от немца, — сказал я.
Тут он вздохнул:
— Я всё думаю, как там мои. Уже сколько времени ни единой весточки нет.
— Найдутся, — сказал я.
— А вдруг померли?
— И такое может быть.
— И кто за это ответит? — с тоской протянул Савин.
— Где и при каких обстоятельствах утратили документы? — спросил я.
Савин вздрогнул, его взгляд наполнился ужасом.
— Закопал, — промолвил он наконец.
— Что закопали?
— Да все… — Он махнул рукой. — Мы в разведку пошли, всех поубивало, а я остался. Думаю — сейчас немец меня живьем возьмет, а что я против немца смогу? В бумагах же все написано. Даже спрашивать не надо. Ну и зарыл. И удостоверение, и все… У меня там карта при себе была, после лейтенанта забрал, когда его застрелило… А потом до своих добрался. Хотел было за документом вернуться, да там уж немец. Так и не откопал.
— Если ваших товарищей спросить, они то же самое расскажут?
Савин задумался.
— Да как они расскажут? — Он махнул рукой. — Их же там не было! А какие были — всех поубивало.
— Личность вашу подтвердят?
— А это да, — сказал Савин, совершенно успокоившись. — Личность подтвердят.
— Все, идите обедать.
Савин замер.
— Могу идти?
— Можете.
Савин беззвучно скрылся.
— Зинченко, подойдите.
Зинченко выглядел увереннее.
— Имя, отчество, год и место рождения… — начал я. Зинченко отвечал быстро, без запинки. Документы у него сгорели вместе с обмундированием.
— Снаряд попал точно в хату, где я всё оставил.
— А вы где находились в этот момент?
— В бане, — сказал Зинченко. Даже под слоем грязи видно было, как он покраснел.
Я не удержался и захохотал. Глядя на меня, начал смеяться и Зинченко.
— Не поверят же, товарищ лейтенант, — сказал наконец Зинченко.
— Мельник же вам поверил?
— Мельник поверил…
Ага, подумал я, вот ты и попался, товарищ Мельник. Всё ты у них спрашивал, и про бумаги интересовался. Это ты передо мной выделывался. Ладно, простим. Когда человек голодный, он, бывает, странно себя ведет.
Немцев пичугинские бойцы тоже выискивали, но ко мне приводили только тех, в ком признавали офицеров в звании майора и выше. Этих мы записывали и собирали отдельно. Прочих сгоняли в пустой цех, кормили и выставляли охрану. Большой охраны там не требовалось, немцы едва таскали ноги.
Среди фашистов попадались и активные, которые качали права. Особенно наседал на меня один. На нем был рваный синий ватник, поверх пилотки намотан серый козий платок. Лицо лошадиное, выбритое, в длинных глубоких морщинах у рта скопилась грязь.
Он страстно настаивал на «гуманном обращении с военнопленными». Начиная с его драгоценной персоны, само собой. Даже не поленился растолковать русскому варвару, в чем это гуманное обращение должно заключаться: чистая постель, сытная кормежка, переписка с фрау и прочий курорт.
Ну, он не на кого-то, а на лейтенанта Морозова нарвался. Я загодя изучил вопрос — специально. В штабе армии толково мне подсказали.
— Значит, так, — сказал я немцу. — Мы сейчас действуем в рамках «Положения о военнопленных», утвержденного первого июля сорок первого года СНК СССР. Там говорится, что военнопленным будет оказываться медицинская помощь и всё остальное наравне с советскими военнослужащими.
— Да! — обрадовался фриц. — Но вы нарушаете постановление вашего же правительства. Это незаконно.
— Каким образом и что я нарушаю? — осведомился я.
— Нам не оказывается помощь наравне с советскими военнослужащими.
— Посмотрите по сторонам, — предложил я.
Он послушно огляделся. Все-таки приятно иметь дело с дисциплинированными людьми. Им приказываешь посмотреть по сторонам — они смотрят.
— Вы наблюдаете здесь роскошь? — поинтересовался я. — Может быть, французский суп-пюре? Кровать с пуховой периной?
Он перестал понимать, о чем я.
— Вы получаете ровно то же, что и мои бойцы, — сказал я.
— Но у меня отобрали часы! — возмутился фриц.
— Ты, сволочь, всю Украину к себе в карман засунул, а теперь про часы беспокоишься? — взорвался присутствовавший при этом разговоре Пичугин. Я ему переводил, сколько успевал. На армейских курсах немецкому учили хорошо, так в голову вбивали, что помирать случится — и словечка не забуду.
— Могу также процитировать ноту советского правительства от семнадцатого июля сорок первого года, — сказал я немцу, жестом остановив капитана. — Не интересно?
— He интересно, — холодно ответствовал немец.
— Ему только про его часы да жратву интересно, — сказал Пичугин. — Наших, небось, за людей не считал, а теперь, глянь, гуманного обращения требует. Гнида.
— Да успокойся ты, Матвей, — не выдержал я.
— Во мне душа кипит, — сообщил Пичугин и яростно задымил папиросой.
— А теперь слушайте, что я вам скажу. — Я наклонился вперед и уставился немцу в глаза. — Совет народных комиссаров предлагал признать действующей Гаагскую конвенцию от седьмого года при условии, что Германия тоже будет соблюдать ее относительно нас.
— Я не располагаю подобной информацией, — отвернулся немец.
Я хладнокровно гнул свою линию:
— Германия оставила ноту нашего правительства без ответа. Зато ответило ваше командование, которое той же датой издало приказ об уничтожении всех советских военнопленных, которые «могут представлять опасность для национал-социализма».
— Я не имею чести служить в командовании Вермахта, — сообщил немец.
— Вот и хорошо, — сказал я. — А теперь назовите-ка мне вашу фамилию, звание, воинскую часть.
Я взял лист бумаги и приготовился писать. Вид бумаги, готовой превратиться в протокол, на всех действует одинаково, и фриц не оказался исключением. Сразу насторожился.
— Зачем что-то писать? Я — германский солдат. Один из многих. Я сражался за Рейх, за Фатерлянд.
— В таком случае кругом марш. Разговор окончен.
В мою задачу, в общем, не входило допрашивать пленных немцев. Этим занимались другие товарищи. Мне следовало лишь собирать их в группы и организованно направлять в лагеря и госпитали для пленных.
В двадцатых числах января сорок третьего меня вызвал командующий Шестьдесят четвертой армией генерал-лейтенант Шумилов. Начальник Особого отдела армии майор Силантьев тоже находился на КП. Он хмуро глядел в какие-то бумаги. Когда я вошел, мельком кивнул мне и снова уткнулся в записи.
Присутствовало еще несколько офицеров, те держались в тени и не представились.
За столом, рядом с Силантьевым, сидела стройная женщина в городском пальто с меховым воротником. Она была высокого роста, в шапочке под кружевной косынкой.
Я доложился, как положено. На женщину старался не глазеть. А она, наоборот, разглядывала меня без стеснения.
Командующий зажег новую папиросу от докуренной.
— Садитесь, товарищ Морозов.
Я сел. Листок с отчетом хрустнул у меня в кармане: сколько человек задержано, опрошено и отправлено на сборный пункт. Когда меня вызвали, я решил было, что из-за отчета, но при виде городской дамы понял — разговор пойдет о чем-то другом.
— Знакомьтесь, — командующий повернулся к даме.
Она встала, по-мужски протянула мне руку в вязаной перчатке:
— Пешкова.[22]
Я вскочил и пожал ей руку.
— Лейтенант Морозов.
Теперь я рассмотрел ее хорошенько. Про нее хотелось сказать, как в радиопередаче к Восьмому марта: «Я помню чудное мгновенье — передо мной явилась ты». Хотя по возрасту она была, в общем, пожилая. Все черты лица у нее были отчетливые, как будто прорисованные карандашом.
— Рада познакомиться, товарищ Морозов, — произнесла она ласковым глуховатым голосом и снова уселась.
Я устроился так, чтобы лучше ее видеть.
— Екатерина Павловна здесь по линии Красного Креста, — сообщил командующий.
Я вздрогнул, вся моя симпатия к этой даме мгновенно улетучилась. Сейчас начнет приставать ко мне, чтобы я нянчился с пленной немчурой. Отбирал у наших бойцов и отдавал битым фашистам. Активный немец уже, наверное, нажаловался, что у него часы сперли.
— Чем могу служить? — осведомился я у Пешковой, натужно вспомнив старорежимные обороты.
И тут заметил, что она едва заметно улыбается.
— Я занималась вопросами военнопленных с двадцатого года, — мягко проговорила Пешкова. — Понимаю, товарищ Морозов, ситуация сейчас совершенно другая. Тем более что от работы в Красном Кресте я отошла пять лет назад. Да и силы у меня уже не те. Собственно, именно так я и сказала товарищу Сталину, когда он вызвал меня в Москву из Ташкента.
Я молчал — пусть уж до конца высказывается, а там решим по обстановке.
Екатерина Павловна продолжала:
— Сейчас очень много горя. — Она задумчиво, привычно провела пальцами по лбу. — Я, товарищ Морозов, не имею обыкновения тратить время на жалость. Сразу оцениваю — в состоянии я помочь или нет. И уже в соответствии с этим — всё остальное.
При этих словах Силантьев как-то особенно громко зашуршал бумагами.
Пешкова сделала паузу и обратилась ко мне:
— У вас ко мне какой-то вопрос, товарищ Морозов?
— Да нет, пока всё ясно.
— Товарищ Пешкова в данный момент занимается помощью сиротам, — вмешался командующий. — Фронтовым детям, детям из партизанских отрядов, детям, обнаруженным в освобожденных районах.
Я наконец-то вынул из нагрудного кармана мой отчет.
— В обследованной местности несовершеннолетних детей не обнаружено.
Силантьев забрал отчет, пробежал глазами.
— Ну что ж, — подытожил он, — молодец.
Пешкова безмолвно ждала, пока мы закончим. Я так понял, у нее на уме что-то еще. Ну и говорила бы скорее, нечего кота за хвост тянуть.
— Вы хорошо владеете немецким, товарищ Морозов? — спросила Пешкова.
— Фрицы не жаловались.
— А лет вам сколько?
— Двадцать шесть. Хотя это к делу не относится, товарищ Пешкова.
— Давайте, Морозов, мы тут сами будем решать, что относится, а что не относится, — резко оборвал Силантьев. — А вы просто отвечайте на вопросы.
Генерал пристально посмотрел на меня. В полумраке, при свете коптилки, сделанной из снарядной гильзы, в папиросном дыму командующий был едва различим. Но все-таки я видел, что он что-то обдумывает, как будто до конца еще не уверен.
— В Красной армии вы с какого года? — спросил он.
— С тридцать седьмого.
— Войну где встретили?
— В Белоруссии на погранзаставе.
Чем дольше он расспрашивал, тем муторнее мне становилось. Все это можно в личном деле прочитать. Он ради Пешковой старался. Чтобы она меня во всей красе понаблюдала.
Командующий пыхнул папиросой так, что та догорела мгновенно и осыпалась прямо ему на пальцы.
А Пешкова вдруг взяла меня за руку — перчатку успела снять, рука у нее оказалась теплая, твердая. Сильная.
— Давайте-ка мы с вами у товарища Шумилова чаю попросим, товарищ лейтенант.
Шумилов грузно повернулся к темноте, темнота зашевелилась, вышла, потом вернулась с чайником. У майора Силантьева запотели стекла очков. Он их не снимал и не протирал. Так и сидел запотевший.
Пешкова разливала чай с таким видом, словно находилась на даче и командовала самоваром. Даже улыбка у нее была какая-то довоенная.
— Тут такие дела, товарищ Морозов, — заговорила Пешкова. — Дети — детьми… В Красном Кресте всегда найдется, кому их опекать. Организацию я наладила, с детьми многие хотят работать… А вот заниматься пленными немцами мало кто станет по доброй-то волюшке. — Она вздохнула. — Конечно, русский человек к пленному жалостлив. Но дело ведь не в том, чтобы жалеть, дело в том, чтобы помочь по-настоящему. — Она сжала свои тонкие губы в нитку. У нее красиво вырезаны крылья носа. Такие бывают у казачек. — Знаю, товарищ Морозов, знаю: помогать немцам — душа не лежит. От одних только детей чего только не наслушаешься, сколько горя от оккупантов хлебнули… Но, — она подняла палец, — раз уж они не погибли в бою и не были расстреляны на месте, нам за них придется отвечать.
Я пожал плечами:
— А что я-то могу? Разве что своей кашей с ними поделиться. Так ее на всех всё равно не хватит.
— Пейте чай, — приказала товарищ Пешкова.
Я послушно выпил сразу полкружки, захрустел сахаром.
— Вот и в двадцатом году пленными поляками, чехами и белыми офицерами никто заниматься не хотел, — продолжала Пешкова. — А если некому, то я могу и должна взяться.
— Так вас поставили пленными немцами распоряжаться? — догадался я.
— Я осуществляю контроль со стороны Международного Красного Креста, — пояснила Пешкова. — Никто не ожидал, что под Сталинградом в плен будет захвачено такое количество людей. И что последуют такие катастрофические последствия. Пленных просто негде размещать. Не хватает продовольствия, нечем топить, да и что топить-то — пустое пространство, без стен, без крыши? Меня товарищи сегодня провезли по Сталинграду — жутко глядеть, одни развалины, а ведь такой был красивый город… — Голос ее чуть дрогнул, она вытерла глаза перчаткой. — Ни для кого условий нет, ни для наших, ни для немцев… Международное положение сейчас меняется. — Она задумалась, отпила из кружки.
Мне нравилось смотреть, как она двигает руками, как наклоняет голову. Похожа на артистку в кинокартине. Вроде ничего особенного, а каждый жест аккуратный, продуманный и в то же время искренний. Такое нечасто встречается. Вообще — редкая женщина.
— Какие-либо выводы из обстановки делать пока рано, — продолжала она. — Товарищ Сталин тоже ничего определенного не говорит. С одной стороны, немцы вроде как покончили с гитлеризмом. С другой — знамена-то они поменяли, а суть наверняка осталась прежняя: «Германия превыше всего». Это тоже со счетов нельзя сбрасывать.
Верно.
…Еще в первых числах января я писал для майора Силантьева отчет «Отношение военнослужащих к слухам о возможной приостановке боевых действий и/или перемирию между Советским Союзом с Германией». Интересно, Пешковой этот отчет показывали?
В середине месяца осведомители принесли мне пачку исписанных листков. Почти ни у кого из них не было и семиклассного образования — большинство имели три-четыре класса, некоторые просто числились «грамотными». Я не один час угробил, разбирая каракули и классифицируя высказывания военнослужащих как «положительные» или «отрицательные». Перепечатывать пришлось самостоятельно — документ считался совершенно секретным.
Отрицательные отзывы сводились, в общем, к следующим мнениям:
«…Сержант Лобарев В. И., колхозник, 1922 года, образование 4 класса, русский, беспартийный, во время отдыха говорил среди сослуживцев: „Сколько народу положили, а для чего? Чтобы теперь с немцем ручкаться? Лично я первого же пристрелю как собаку“.
…Младший лейтенант Колосков И. А., рабочий, 1919 года, образование 7 классов, кандидат в члены ВКП(б), говорил после комсомольского собрания роты: „Сколько нас убеждали, что немец по природе своей зверь и оккупант, а теперь придется всю политическую работу переделывать и заново объяснять, что бывают и хорошие немцы, даже среди фашистской сволочи“».
…Сержант Панасюк М. И., 1914 года, колхозник, грамотный, украинец, беспартийный, говорил во время обеда своим товарищам и всем, кто был у полевой кухни: «У меня фриц всю семью пожег, так что когда я в Германию приду, пожгу у них там всех, кого увижу, и детей малых, и скотину без всякого сожаления».
Положительные были такие:
«…Красноармеец Ветряков А. А., 1918 года, служащий, образование 7 классов, русский, беспартийный, работая над техническим обслуживанием танка Т-34, говорил членам своего экипажа: „Товарищ Сталин очень правильный момент выбрал: немец ослаблен и на любые наши условия пойдет“.
…Лейтенант Казантаев Т. М., 1923 года, колхозник, образование 7 классов, казах, комсомолец, говорил бойцам взвода: „Наших много полегло, сколько мужчин к семьям не вернется. А нам заново разрушенное отстраивать. Партия решит — пойдем воевать до победы, а если замирение — тоже хорошо, немцам и так отплатили, навсегда запомнят“.
…Капитан медицинской службы Левинсон И. А., 1908 года, служащий, образование высшее, еврей, член ВКП(б), говорил младшему медицинскому персоналу: „Лечить придется невзирая на лица, немцев наравне с нашими. Товарищ Сталин справедливо подчеркивает, что война идет не с немецким народом, а с проявлениями бесчеловечного германского фашизма“».
— …Слушайте, Морозов, — заговорил, перебивая мои мысли, майор Силантьев, — а сами-то вы как на возможное перемирие с немцем смотрите? Если нынче Гитлера нет?
— Добить бы гадину прямо в Берлине, — сказал я. — Но это уж как командование решит.
— А людей не жалко? — спросила Пешкова, окидывая меня испытующим взглядом.
— Так вы же правильно говорите, товарищ Пешкова: на жалость времени нет. Если немцы сами капитулируют — другой вопрос, а если нет — считаю, надо добить.
— А вдруг командование примет иное решение? — спросил Силантьев. Он снял очки и положил на стол рядом с кружкой.
— Командованию видней, я-то всяко подчинюсь. За мнения не сажают, — сказал я.
— Но берут на карандаш, — засмеялся Силантьев.
— Я хочу вот что спросить, — заговорила Пешкова, — имеется ли у вас, товарищ Морозов, личная ненависть к немецкому народу?
Ну и вопросы она задает… По мне, все немцы в основном с гнильцой. Но тут как с картошкой — поскоблишь, и можно в суп.
— Народ в целом можно ненавидеть только теоретически, — сказал я наконец, припомнив довоенную политучебу. — Потому как народ — субстанция абстрактная. А вот конкретные проявления различные бывают. Входишь в сожженную деревню — и кажется, голыми руками фрица бы порвал, какой первый подвернется. А потом приметишь сопливую веснушчатую рожу лет двадцати… Ну и «хенде хох», а потом еще, бывает, и хлебом поделишься… Не всегда, конечно…
— Вы часом не лукавите, товарищ лейтенант, а? — вмешался командующий.
Я пожал плечами:
— Привык говорить правду, товарищ командующий. Столько вранья в жизни повидал!.. Люди врать совсем не умеют. Как дети малые! Брешет, а сам глаза отводит, моргает и губу жмет; ну и всё сразу про него понятно. А я командир Красной армии, мне такое унижение не к лицу.
— Толково, — оценила Пешкова.
— Я и говорю, — подхватил майор Силантьев, — Морозов у меня толковый.
Все эти «цыганочки с выходом» в исполнении начальства нравились мне всё меньше и меньше.
— Скажи ему уж прямо, Силантьев, — подал голос командующий.
— Ладно, — кивнул майор. — Вот какое дело, товарищ лейтенант: придется вам одну… мадаму опекать. Под полную вашу личную ответственность поступает. Вы командир политически грамотный, партиец, без пятен в биографии.
Я перевел взгляд на Пешкову, но она, загадочно улыбаясь, покачала головой. Мол, нет, не ее. Другую. А жаль, я уж понадеялся, что познакомлюсь с ней в серьезном деле.
Майор Силантьев продолжил:
— В ближайшее время в Сталинград кроме сотрудников Красного Креста еще прибывает большая группа зарубежных журналистов. Им разрешен доступ на любые объекты, позволено беседовать с личным составом, делать фотоснимки. Слишком долго капиталистическая пресса публиковала про нас разные злопыхательства. Представляла нашествие германского фашизма на СССР как поход европейской цивилизации на оплот мирового злодейства. Буржуазные писаки утверждали, что немцы несут свет гуманизма в берлогу дикого зверя. Так пусть же весь мир полюбуется на этот «гуманизм»… — Он помолчал и прибавил: — Давайте-ка выпьем что-нибудь покрепче чая.
И сам набулькал мне в кружку заветного спирта. Я так понял, что сейчас мы наконец перейдем к существу вопроса.
— Среди зарубежных гостей будет находиться некая фрау Шпеер. Вот ее-то вам, товарищ Морозов, и надлежит опекать во всё время визита. Справитесь? Немецким владеете, политически грамотны, чрезмерной личной ненавистью к противнику, как мы сейчас выяснили, тоже не страдаете…
Пешкова прибавила:
— Я надеюсь, что фрау Шпеер станет моим союзником «с той стороны» при обсуждении вопроса о частичном обмене пленными.
— Так она работает в Международном Красном Кресте? — спросил я. — Кто она вообще такая? Предварительные данные на нее какие-нибудь имеются?
— Фрау Шпеер — мать нового рейхсканцлера, — сказал Силантьев.
Я поперхнулся. Пешкова улыбалась мне ласково. Командующий засмеялся:
— Фрау-то наверняка строгая. Придется тебе, Морозов, каждый день воротничок менять и ногти чистить. Если совсем туго придется, приходи в штаб армии, товарищи пособят.
— С какой конкретно миссией она приезжает? — спросил я. — С ознакомительной? Списки военнопленных для нее подготовить?
— О списках пока говорить рано, — возразил командующий. — Процесс обмена небыстрый. Пока речь идет о намерениях и отдельных жестах доброй воли.
Силантьев продолжил:
— У канцлера Шпеера имеется младший брат — капитан Эрнст Шпеер. Это информация долгое время оставалась практически совершенно неизвестной, поскольку не имела ровным счетом никакого значения — ни для нас, ни для немцев. Однако теперь обстоятельства переменились. Как следствие, капитан Шпеер становится заметной фигурой. После поражения Шестой армии он, вероятнее всего, находится в плену.
— Так фрау Шпеер прилетает за своим сыном? — спросил я.
— Именно, товарищ Морозов, — кивнул командующий. Он снова закурил, его темные глаза блестели в темноте.
— Это ж искать иголку в стоге сена! — взмолился я. — Списки практически не ведутся, половина фрицев успевает помереть, прежде чем их перепишут…
— Ничего не поделаешь, товарищ лейтенант, кому-то придется разгребать эти завалы, — сказал командующий.
— А нельзя задержать мамашу где-нибудь в Стокгольме? В Москве, если уж она собралась в СССР? Нелетная погода, партизаны там какие…
— Нельзя, — твердым, не допускающим возражений тоном ответил командующий. — Она прибывает с основной группой журналистов. Не сомневаюсь также в том, что она лично настаивает на этой поездке. Возможно, канцлер Альберт Шпеер побаивается своей мамаши. Такое с любыми канцлерами случается сплошь да рядом. Но тебе-то, Морозов, ее бояться совсем не обязательно. Ты же советский человек.
— Да никого я не боюсь…
Какого черта холеную немецкую домохозяйку, а то, небось, и баронессу-графиню, несет в наши степи, да еще при морозе в тридцать градусов? Очень ей надо смотреть на развалины Сталинграда, на горы трупов, пирамиды из касок и брошенных немецких винтовок… Такие, с позволения сказать, пейзажи и здоровенного мужика-то с ног валят.
А вдруг она в обмороки падать начнет? Не хватало мне еще, на смех личному составу, таскать на руках пожилую фрау и подносить ей нюхательную соль.
Не то чтобы я совсем рассиропился, пустил слюну и принялся жалеть фрау Шпеер. Наших матерей немец не жалел. И насмотрелись наши матери на такое…
Но это во мне обычные чувства говорили. Та сторона моей личности, которая каждого немца голыми руками порвать бы хотела. Вторая составляющая чекиста — то есть горячее сердце.
А холодный разум требовал иного, поэтому пришлось мне взять себя в руки. Наверное, я даже молчал не слишком долго.
— Дайте мне с собой водки хорошей или спирта, товарищ командующий, — попросил я. — Фляжки три, если можно. Померзнет у меня фрау-то. Да и для бодрости духа ей не помешает.
— Тут от немцев шнапса осталась пара ящиков, — сообщил командующий.
— Шнапс, между нами, гадость, да и слабенький он, — возразил я.
— А чекист соображает, а? — Командующий закурил, скомкал пустую пачку папирос и бросил на пол, сразу вытащил из кармана новую и положил перед собой. — Ладно, лейтенант, будет тебе водка. Понимаю, не для себя просишь, для дела.
Он подмигнул:
— А шампанского даме не положено. Не заслужили немцы шампанского, а?
Я не стал уточнять, чего, с моей точки зрения, заслужили немцы. Пешкова потягивала чай и молча слушала, о чем мы говорим.
— Мы тоже пока не заслужили, — задумчиво молвил командующий.
— Почему это? — вскинулся Силантьев. Он всегда такие вещи обостренно принимает — на собственный счет.
— Потому что в противоположном случае нам бы его прислали прямо из Москвы, — ответил командующий. — В цистерне с надписью «Живая рыба» — для конспирации… Ладно, товарищ Силантьев, хватит нам с тобой мурыжить лейтенанта. У него теперь забот по горло. Мамаша Шпеер небось пожелает самолично удостовериться, в каких условиях содержатся пленные.
— Кстати, я тоже этого желаю, — подала голос Пешкова. — Только не устраивайте мне «потемкинские деревни», показывайте как есть.
— Вас, Екатерина Павловна, проведем везде и повсюду, без утайки. Приказ товарища Сталина, — заверил майор Силантьев. Водочная слеза подрагивала в углу его выкаченного глаза, зрачок был странно расширен, красная сетка покрыла белок. Майор смертельно устал и держался на последнем вздохе.
Пешкова кивнула ему.
— Договорились. Мне завтра понадобятся автомобиль, водитель и пропуск. Послезавтра я должна уже быть в Москве. Я знаю, что у немцев началась эпидемия тифа. Как бы она дальше лагерей для пленных не пошла. И это только часть проблемы…
— Ну, немцы бы эту проблему решили просто — с помощью одного массового расстрела, — сказал командующий. — В гигиенических целях. А вот мы себе такую роскошь позволить не можем.
— Немцы — тоже, по крайней мере, сейчас, — заметила Пешкова. — Что дает нам надежду вернуть домой хотя бы часть захваченных ими в начале войны красноармейцев. — Она посмотрела на меня. — И ваша миссия, товарищ Морозов, заключается в том, чтобы помочь этому процессу.
— Понял, — кивнул я. — Только у меня вопрос.
— Еще вопрос? Какой непонятливый, — проворчал командующий.
— Есть ли хотя бы намек на то, где может обретаться капитан Шпеер? Известно, где он воевал?
— Воевал он, товарищ Морозов, в составе Второго танкового полка. Ошметки этого полка занимали завод «Красный Октябрь», пока их оттуда не выбили. Куда они подевались потом — выяснять придется вам. Полномочия у вас самые широкие. Действуйте по обстановке. Докладывать — ежедневно. Найдете труп — пусть будет труп, ничего не попишешь. Идите, готовьтесь.
Я козырнул и вышел с КП.
Холодный ветер плеснул мне в лицо, кольнул щеки и нос острыми иголками. Глаза заслезились. Я снял рукавицу, протер лицо, снова надел рукавицу.
О личной жизни гитлеровского руководства было известно очень немногое. Гораздо больше мы знали о командирах, с которыми имели дело непосредственно: о Готе, Манштейне, Паулюсе. А уж кто такой Шпеер и какие там у него родственники — этого никто и подавно не выяснял. Зачем? А теперь вот оказывается — нужно… Правильно говорил мой первый командир, латыш Валдис: не бывает лишней информации, бывает лишь скорбное неумение ее приложить.
Я должен по полной программе подготовиться к встрече с мамашей Шпеер. Не упустить ни одной мелочи. Думай, Морозов, думай. Как тебе, простому лейтенанту Особого отдела, рабочему парню с московской окраины, год рождения семнадцатый, образование семь классов, русский, член ВКП(б), встретить пожилую немецкую даму — родительницу самого влиятельного в «новой Германии» человека?
Я подумал-подумал и для начала отправился на склад, где затребовал валенки небольшого размера и ватные штаны. Новые!
«Виллис» проехал по грунтовке к железнодорожной насыпи, спустился под нее и покатил к Царицынской балке. Кругом не было ничего, кроме развалин. Город казался кружевным — узорная вязь вылущенных домов на фоне пустого неба.
Проходили красноармейцы, проскакивали на большой скорости грузовики. Один раз я видел колонну пленных. Они уныло брели по заснеженной степи, постепенно растворяясь в ее просторах.
— До чего же с лица черные, — поделился я с моим водителем, — как головешки.
— С голодухи, — флегматично пояснил водитель.
«Виллис» вместе с шофером выделил мне майор Силантьев. От себя оторвал. С мясом. Это были его личный «виллис» и его личный шофер.
Фамилия водителя была Гортензий. Сержант Гортензий оказался человеком исключительно сложной судьбы, которая включала в себя мелкие правонарушения, по молодости лет совершенные на территории буржуазной Литвы, переезд в Ленинград в 1940 году, работу сторожем, кладовщиком, киномехаником, затем — Сталинградский фронт, месяц в штрафной роте и два ранения, одно легкое, другое не очень.
Ростом он был немногим повыше ста семидесяти сантиметров, широкий в плечах, костлявый, руки чуть длиннее, чем положено по пропорциям, нос хрящеватый, лоб с выпирающими костями, глаза небольшие, светлые.
Свое личное имя сержант в обиходе скрывал, но по документам я знал, что его зовут Ромуальд Сигизмундович. Лет ему было тридцать четыре.
— А вы откуда знаете, сержант, что непременно с голодухи?
— Нагляделся в Ленинграде, — ответил Гортензий. — Да вы, товарищ лейтенант, в моем личном деле наверняка видели.
— He помню, — искренне ответил я. — Остановите, приехали. Это где-то здесь.
Комендант «Госпиталя для военнопленных номер один» майор Блинов уставился в мои документы так, словно читать не умел, а только прикидывался. И держал их не вверх ногами исключительно по счастливому стечению обстоятельств.
Это был здоровенный мужик под два метра, краснощекий, с мясистым лбом, небольшими серыми глазами, крупными залысинами, седоватый, возраст — лет сорок, сорок три.
— Ну, и что тебе тут понадобилось? — вопросил он, возвращая мне документы и хозяйским взором вцепившись в штабной «виллис».
— Ты, товарищ майор, с моими бумагами хорошо ознакомился? — осведомился я. — Или так, видимость показал? Веди, демонстрируй хозяйство.
— У меня тут полный порядок, — заверил Блинов. — Фриц по струнке ходит.
— Ходит? — переспросил я. — А мне вот докладывают, что фриц у тебя едва ползает и при каждом удобном случае дохнет.
Я сложил свои бумаги и убрал в нагрудный карман. Блинов неотрывно следил за мной.
— В виде политинформации могу сообщить, — продолжал я, — что их менять собираются, на наших. Всех поморишь — кого менять будем? Дело государственной важности, а ты у себя головотяпство[23] развел.
Блинов побагровел и широко разинул рот, готовясь заорать на меня. Но эти фокусы у него с доходягами из-за колючки проходят, а со мной не пройдут. Я его опередил:
— Жратву твои повара из котла тягают?! Лекарства куда деваете?! На «черном рынке» сбываете? Народное хозяйство подрываете? Заткнись и веди куда скажу.
Майор аккуратно закрыл рот. Несколько раз проверил рукой подбородок — не потерял ли ненароком челюсть. Такую выдающуюся челюсть, конечно, утратить было бы жалко.
Гортензий на нас вроде не глядел, но я приметил, как он клюнул носом руль и ухмыльнулся. Одобряет свое начальство, стало быть.
Это был второй по счету госпиталь для военнопленных, куда мы приехали. В первом, где я искал, — в Гончаре, — раненого народу было понатыкано, как килек, а списков вообще никаких не велось.
Я взял какого-то доктора из немцев — он оказался дантистом и очень напирал на это обстоятельство. Мы вместе обошли бараки и везде задавали один и тот же вопрос: нет ли здесь капитана Эрнста Шпеера? Второй танковый полк? По-моему, по крайней мере половина раненых вообще не понимала, о чем мы спрашиваем. На прощание я подарил дантисту пачку папирос.
Потом мы с Гортензием посетили пару лагерей, где содержались здоровые пленные. «Здоровые» — это значит, более или менее держатся на ногах, не валятся от тифа и не имеют на теле очевидных ранений. В основном почему-то попадались румыны. Румыны мне вообще ни на что не сдались.
Гортензий сочувствовал моим поискам.
— Вы, товарищ лейтенант, если его не найдете, этого капитана, всегда можете предъявить мамашеньке могилку. Крест построить получше, сверху навесить каску, орденок какой-нибудь положить — тут, говорят, этих побрякушек Целые ящики, — веточку еловую… У нас поляки красиво хоронили, в Литве. Прикажете — я сделаю. Поплачет мамашенька, помолится, горстку земли с собой возьмет.
— Какую горстку, какой земли? — не выдержал я. — Сдурел?
Я представил себе, как мамаша Шпеер своими аккуратно вычищенными ногтями царапает здешнюю почву — промерзшую до самой сердцевины, до земного ядра.
Гортензий задумался, потом хмыкнул:
— И то, товарищ лейтенант, ваша правда: тут гранатами взрывать приходится, чтобы могилу выкопать. Это я лишку хватил, с горсткой землицы, признаю.
— Предлагаете выдать мамаше Шпеер пару гранат? — съязвил я.
На самом деле идея сержанта имела смысл. В общем, я практически не верил, что в этой людской каше можно отыскать какого-то конкретного человека.
— Тут поблизости еще три лагеря, — сказал я. — Но начнем с «Госпиталя для военнопленных номер один» — в самом Сталинграде.
— Начальство приказало, а мы — за баранку и вперед, — философски отнесся Гортензий.
И вот мы в «Госпитале для военнопленных номер один». Я поймал себя на том, что прикидываю — где бы лучше разместить одинокий крестик с каской и орденом. Вон, на склоне — развалины какого-то деревянного дома. Наверное, еще с дореволюционных времен стоял. Стоял-стоял, радовал глаз, а потом пал смертью храбрых. Вокруг дома останки сада — судя по стволам, яблоневого. Там в самый раз могилку Эрнста Шпеера организовать…
— Сержант, останетесь в машине, — приказал я. И Блинову: — Провожай.
Мы поднялись по тропинке вверх по откосу балки. Идти было скользко, с Волги задувало мертвящим холодом. Своей широкой спиной майор отчасти прикрывал меня от ветра. Пару раз тупой носок валенка втыкался в маленькую ступеньку, прорубленную в плотном снегу, а потом мы опять ползли по ледяной тропинке.
Вдали я увидел одинокое дерево — черное и мертвое. Пристреливаться в самый раз.
— Вона, — майор махнул рукой в рукавице. — Там.
«Там» из сугроба торчал столб с надписью на выломанном откуда-то куске фанеры: «Госпиталь для военнопленных № 1».
Мы миновали вмерзшие в землю развалины. Женщина, закутанная в толстый серый платок, протащила длинные санки, груженные обгорелыми бревнами. Поверх бревен лежала рогожа, прихваченная веревкой и присыпанная снегом.
— Мертвяков повезла, — заметил Блинов. Мне показалось, что он потянулся перекреститься и только в последний момент передумал.
— Твои? — кивнул я.
— Кто их знает, — искренне сказал Блинов, на миг становясь похожим на нормального человека. — Мои, небось. — Он вздохнул. — Нарочно мрут, сволочи, чтоб тыловому командованию нагадить. Не поверишь, лейтенант, я главврачу даже расстрелом грозил: будешь, мол, плохо лечить — перед строем тебя шлепну, образцово-показательно! А он только ругается. Может, ты с ним побеседуешь?
— Обязательно побеседую, — обещал я.
Майор замолчал, засопел.
Женщину с санками долго еще было видно на белом снегу.
Блинов пнул дверцу ворот, висящую на одной петле. Мы вошли во двор. Здесь было обитаемо — то есть загажено. Загажено — не то слово. Засрано.
Коптила полевая кухня. Вдруг упала труба, вырвался клок пламени. Два человека в грязных ватниках без ворота, ругаясь, забросали ее снегом.
— Черт, — рявкнул Блинов. Он крепко ухватил меня за локоть: — Нам туда. — Он махнул на дыру в склоне балки, обшитую свежими досками.
Я оторопел:
— Это что еще?
— Местные называют — «бункер Тимошенко», а вообще — бывшее бомбоубежище. Оборудовано для жилья. Вентиляция тут, правда, хреноватая, так немцы сами виноваты — не надо было по ней из орудий лупить. Вот теперь пусть сами и дышат, значит, своими родными испарениями.
Он мрачно остановился, потом вытянул шею, вгляделся во что-то и заорал:
— Хальт! Ду! Комм! Шнель!
Сначала я не понял, кому это он, а потом увидел человека, ползавшего вокруг полевой кухни на четвереньках. Лицо у него было распухшее, закопченное, глаза белые. Кончик носа отвалился, там краснела язва.
Услышав рык майора, он замер, потом поднялся, стоя на коленях и хватаясь руками за воздух. Случайно цапнул ладонью полевую кухню, обжегся и взвизгнул.
Я повернулся к Блинову:
— Кто это?
— А это беглец, товарищ лейтенант! — подал голос один из поваров. Он всё пытался водрузить на место трубу. — Удрать пытался. Таскался по степи дня четыре, дополз до расположения нашей пехотной части, там и свалился. Ребята его подкормили, да только нос он себе уже отморозил. Его сюда на грузовике обратно привезли. — Солдат беззлобно выругался. — Он, товарищ лейтенант, мозги растерял.
Он вынул из кармана сухарь и подозвал сумасшедшего:
— На, только не грызи, зубы переломаешь. Сосать надо, понял? — Он показал, как: сунул в рот, почмокал, потом вытащил и ткнул немцу в губы. — Давай. Не то помрешь.
— Он и так помрет, — плюнул Блинов. — Чего возиться?
— Может, и помрет, а может, и нет, — философски заметил солдат. — Каких случаев не бывает!.. Бывает, и выздоравливают. Может, к нему потом разум вернется. Может, он у себя в Германии вообще профессором был… У, сволота!
Неожиданно он пнул пленного валенком. Тот хрюкнул, упал в снег, зажимая сухарь в кулаке.
Блинов наблюдал за этим с явным удовольствием. Даже головой кивал, как бы в такт. Потом спохватился, повернулся ко мне:
— Ладно, идем. Хотите, товарищ оперуполномоченный, посмотреть, в каких условиях у нас раненые содержатся?
— Хочу, — сказал я.
— Фонарик есть?
— Есть.
Я включил фонарик, а Блинов снял лампу, висящую у входа на гвозде и зажег ее, а потом от того же огонька прикурил.
Мы прошли по коридору: я видел сырые стены, сложенные кирпичом, грунтовый пол. Дальше висела тяжелая занавеска с налипшей внизу грязью и комьями снега. За занавеской открылись черные от копоти стены и деревянные нары в три яруса. Воздух здесь был настолько зловонным, что я закашлялся.
— Кури, лейтенант, помогает, — посоветовал майор.
Я поспешно последовал его совету.
— Сколько здесь пленных?
— Да черт их знает, — сказал майор. — Одни помирают, других привозят. Текучка кадров.
Я посветил фонариком. На нарах лежали раненые, бинты у всех без исключения были грязными. Возле стены мостился колченогий стул, на нем — таз с мутной водой. Пустые консервные банки служили «ночными вазами». Многие были опрокинуты.
— Как их кормят? — спросил я коменданта.
— Раз в день горячий чай, — начал перечислять комендант. — Хлеб — килограмм на десять человек. Варится горячий суп с крупой и соленой рыбой. Пробовали давать масло, но от масла они поголовно дрищут, так что масло отменили.
Я еще раз пробежался фонариком по лицам немцев. Никто из них даже не отвернулся. Только один закричал, закрывая глаза ладонями в толстых бинтах.
— Тифозный, — пояснил Блинов. — Ты аккуратней здесь, вши с них так и сыплются. Помрет кто — прямо одеялом сползают. Хоть руками черпай.
— Всё, я на выход, — сказал я.
Неожиданно луч моего фонарика упал в угол комнаты, и там не обнаружилось стены — лишь чернота, уходящая в бесконечность.
— А там что?
— Продолжение, — ответил Блинов. — Тут тоннели тянутся — никто не измерял. И везде людей понапихано. Куда их еще девать? Здесь-то по крайней мере тепло.
Я подошел ко входу в темный лаз, поискал лучом света. Так и есть — лежат, как коконы в муравейнике, вдоль стен на полу, на нарах, кто-то даже на железной кровати.
Я погасил фонарик, повернулся к тоннелю спиной и выбрался на свежий воздух.
Сумасшедший незнамо куда делся, полевая кухня дымила как ни в чем не бывало, один солдат следил за ней, а второй вдруг замер, присел и уставился на меня перепуганными вороватыми глазами.
Я неторопливо вытянул из кобуры пистолет:
— У раненых крадешь, сука?
Солдат дернулся и выронил из-под ватника буханку.
Майор за моей спиной делал ему негодующие знаки. Мол, нельзя же быть таким бараном — попадаться при постороннем! Да еще при ком — при лейтенанте из Особого отдела армии!
— На часы и кольца у немцев хлеб меняете? — Я повернулся к Блинову.
Тот побагровел:
— Ты на что намекаешь? По-твоему, мы мародеры?
— А разве нет?
— Слушай, лейтенант, ну ты же человек — договоримся.
— Мне с тобой, сволочь, договариваться не о чем, — сказал я. — Как ты с пленными обращаешься?
— Как заслужили, так и обращаюсь, — сказал Блинов.
— Ты понимаешь, что здесь будут иностранные журналисты? Есть распоряжение — всюду их пускать и всё им, по их желанию, показывать.
Майор Блинов растянул пасть в ухмылке:
— Поверь мне, товарищ лейтенант, иностранцев сюда на пушечный выстрел не подпустят. А что указанье такое дали — ты ведь не маленький. Если объект закрытый, значит, он закрытый, и его просто не найдут.
— Это не означает, что с людьми можно так обращаться, — сказал я.
Блинов отозвался примирительным тоном:
— Так а что делать-то? Порядок здесь всё равно не навести. Фрицев нагнали в сотни раз больше, чем мы думали, что будет. Они ведь мерзли несколько месяцев, жрали что попало — ну и мрут теперь как мухи. Мне наш главный доктор объяснял. Мол, даже слово новое придумали: «Сердце Шестой армии». И это не такое сердце, которое, знаешь, «любовь» и прочая галантерея, а такое сердце, которое — идет человек себе с виду здоровый, лопатой землю ковыряет или еще что-нибудь полезное для хозяйства делает, и вдруг падает — и готово, не дышит. А это в нем сердце остановилось. Сердце у человека не может такую нагрузку выносить.
Он поднял палец, прислушался.
Я тоже навострил уши, ожидая, что сейчас раздастся крик, стон, какой-нибудь хрип — не знаю уж, что. Но услышал губную гармошку и хоровое пение.
— Видал? — с торжеством произнес майор. — Тоже люди… Поют. Душа у них просит. А ты говоришь — я их нарочно… Что я, не понимаю, что они тоже люди? Все я понимаю, лейтенант…
Он выглядел так, словно лично организовал тут выступление местной самодеятельности.
— Можешь слова разобрать, чего поют? — неожиданно попросил меня майор Блинов. — Может, они там Гитлера во вверенном мне госпитале воспевают, а я и не ведаю?
Я разобрал слова жалобной песни и сначала просто не поверил своим ушам:
Кайзер Вильгельм, кайзер Вильгельм, — выводил дрожащий тенорок под визг губной гармошки, —
Приди на Волгу поскорей,
Приди на Волгу поскорей
И забери несчастных сыновей,
Германии несчастных сыновей…
— Это песня с империалистической, — догадался я. — Просят кайзера Вильгельма прийти и забрать их домой с Волги. Плохо им на Волге, в Фатерлянд просятся.
— Вишь, черти, — повертел толстой шеей майор, — как дети малые — ничему-то не научились. А? — выкрикнул он в сторону поющих. — Какой вам кайзер? Капут ваш кайзер!
Он так раздухарился, что аж пар из ноздрей пошел. Я поймал себя на том, что любуюсь Блиновым. Про таких мой первый командир латыш Валдис говорил: «Цельнокройная натура».
— Кто еще в госпитале из начальства? — оборвал я победные крики Блинова.
— Так я ж комендант, а товарищ Шмиден — главный военный хирург, — сообщил Блинов. — Раньше тут размещался госпиталь мотопехотной дивизии, вот от них главврача мы и унаследовали. Толковый мужик, еврей из Москвы, до войны начальство резал — аппендициты всякие, ну ты понял. А комендантом — это меня приказом командующий Шестьдесят второй армии назначил.
— Помогает вашему хирургу кто? Другие врачи есть?
— Двое наших, а остальные — немцы, — ответил Блинов. — Мобилизовали пленных, кто посильней, санитарами. Из фрицев несколько докторов нашлось. Даже один ветеринар из Зальцбурга. Экземпляр!
— Позовите Шмидена, — приказал я.
Военврач в звании подполковника товарищ Шмиден явился через десять минут. За это время я успел глотнуть водки. Блинову не дал.
— Мне для внутренней дезинфекции надо, а с тобой, товарищ майор, из одной фляжки я пить не буду, — сказал я. — Вдруг ты заразный?
— А ты мне плесни вот сюда. — Он протянул кружку.
— Нет уж, — сказал я. — Ты у раненых воровал.
— Мародера расстреляю. — Блинов приложил ладонь к груди. — Клянусь, расстреляю паскуду.
Но я всё равно ему водки не дал.
Товарищ Шмиден был откровенно недоволен моим визитом. На нем красовался чудовищно грязный белый халат с большим кровавым пятном на животе. Он сунул руки в снег, отряхнул и, вытащив из-под халата рукавицы, натянул их. Изо рта у него шел пар.
Глаза у него выпуклые, желтоватые. В мирное время, наверное, они просто карие, но сейчас сделались желтые, как у волка. Нос с горбинкой, губы тонкие, подбородок острый, с выраженной ямкой.
Выбежал санитар — немец, быстро нахлобучил доктору ушанку на голову и шмыгнул обратно в помещение.
— Оперуполномоченный Особого отдела Шестьдесят четвертой армии лейтенант Морозов, — представился я.
Шмиден кивнул.
— Руки не подаю, у нас тиф, — предупредил он.
— Вы ведете списки раненых? — спросил я. — Прибытие, убытие?
— Приехали проверять смертность? Высокая. — Шмиден поджал темные сухие, как у ящера, губы. — Очень высокая. Так в отчете и напишите… Блинова-то в каком угодно живодерстве подозревать можете, но не меня. Уж поверьте. Я десять лет учился людей штопать. Чтобы легкие дышали, желудок переваривал пищу, руки-ноги действовали на благо социалистического строительства, а голова соображала. Если бы вы, молодой человек, отдавали себе отчет в том, какое чудо — человеческий организм, как в нем всё дивно устроено… Дайте закурить.
Я угостил его «Казбеком». Он жадно затянулся.
— Фабрика Орджоникидзе, — определил Шмиден, прикрывая глаза. Его как будто на миг отпустила давящая тяжесть. — Да, похоже, важная птица долетела до середины Днепра.
— Мы с вами находимся на берегу Волги, товарищ военврач, — напомнил я. — До Днепра еще далеко.
Шмиден махнул рукой:
— Ладно, давайте — вываливайте честно, зачем вам понадобились списки. Подрыв народного хозяйства путем сознательного уничтожения военнопленных шьете? Не выйдет. Хотите посмотреть нашу камеру дезинфекции? Даю честное слово — ничего подобного вы в жизни не видели. И, даст бог, не увидите.
— Не хочу я вашу камеру дезинфекции, — сказал я. — И ничего я вам не шью, я не портной. Я разыскиваю одного человека.
— Только одного? — иронически переспросил Шмиден. — Я мог бы предоставить вам несколько сотен. Совершенно бесплатно. Можете их хоть в суп покрошить.
— Мне, конечно, трудно вообразить, товарищ Шмиден, что у вас имеется мать, — сказал я. — Но предположим, вы произошли от женщины, как и все нормальные люди. Так вот, признайтесь честно: удовлетворится ваша мать несколькими сотнями каких-то чужих, гадящих под себя немцев, если ей нужен один-единственный маленький Шмиден?
После долгой паузы доктор сказал мне:
— А вы экземпляр.
— Мне нужны списки. Точка, — уперся я.
— Списков нет, — ответил Шмиден. — Не успеваем.
— Даже частично?
— «Частично» — это вы три часа будете разбирать немецкие каракули, которые всё равно наполовину устарели.
— Значит, без толку… — Я вздохнул.
— Кого конкретно вы ищете? — чуть мягче спросил меня Шмиден. — Может, я его помню. Я тут многих по кусочкам собирал.
— Капитан Эрнст Шпеер, — назвал я. И вынул из кармана газетную вырезку.
Там была фотография нового канцлера Германии.
Доктор всмотрелся в ухоженное, интеллигентное лицо Альберта Шпеера, потом вернул мне вырезку:
— Кажется, это новый глава немецкого правительства. Который вместо Гитлера.
— Именно.
— Какое он имеет отношение?.. — Доктор вдруг поперхнулся дымом. — Родственник, что ли?..
— Родной брат. Младший. По идее, должен внешне быть похож. Хотя похудел, конечно, и кожа потемнела. А если нос отморозил и потерял где-нибудь в степях — так и вовсе неузнаваем. Но попытка не пытка.
— Понятно, понятно. — Шмиден что-то соображал, вспоминал.
— Понимаете, товарищ Шмиден, приезжает его мать, — объяснил я. — Вместе с толпой иностранных журналистов.
Шмиден уставился на меня. Его желтые глаза вспыхнули:
— Вам что, поручено сопровождать ее? О, повр анфан! Вы побывали внутри? — Он показал на госпиталь. — Вы понимаете, что мать нельзя сюда пускать ни в коем случае?
— Найдите мне Эрнста. И подберите еще трех-четырех фрицев. То есть, надобность в трех-четырех фрицах автоматически отпадет, если мы Эрнста не отыщем. Но если он здесь…
— Да, мне кажется, я помню его, — проговорил Шмиден медленно, раздумчиво.
У меня от его похоронного тона в животе всё рухнуло.
— Что, помер?
— Перенес тяжелейший тиф, — сообщил Шмиден. — Вчера, по-моему, был еще жив. Он уже не первой молодости. Если бы товарищи о нем не заботились, его точно вынесли бы ногами вперед… Но как вы их куда-то повезете? — Шмиден снова нахмурился. Он поежился, энергично потер себя по плечам. — Они практически нетранспортабельны. Потеряете по дороге. Не знаю, могу ли я вам разрешить…
— Не можете не разрешить, — возразил я.
Он поднял брови:
— Вот как, молодой человек?
— Я уполномочен действовать по обстановке, как сочту нужным, — сообщил я. — Кроме того, вы не переживайте так за них — я сюда приехал на «виллисе».
— И сколько человек вы намерены впихнуть в «виллис»?
— Сколько надо, столько и впихну, — парировал я. — Давайте их сюда. Кстати, про мамашу Шпеер никому ни слова. Это только между нами.
— Десять ящиков тушенки, — сказал врач. Он засунул руки в карманы, поднял плечи и уставился на меня вызывающе.
— Тащите сюда фрицев, черт вас побери! — заорал я.
Он засмеялся и нырнул в темный проем госпитального входа.
Ждать пришлось довольно долго. Фрицев оказалось четверо. Двое, поздоровее, волокли старика с лицом зеленоватого цвета, четвертый плелся сзади.
Этот четвертый был похож на обиженного рождественского гнома с немецкой открытки. Как будто выскочил из трубы — а никакого Рождества и в помине нет. Ни тебе кексов, ни пухлых фройляйн и мальчиков в коротких штанишках.
Вслед за немцами явился Шмиден.
Я все-таки пожал ему руку:
— Благодарю за сотрудничество.
— Тушенка — и мы в расчете, — сказал он упрямо. — До свиданья, товарищ лейтенант.
Немцы уставились на меня обреченно. Кажется, они были уверены, что их вывели на расстрел.
Я показал им на склон балки:
— Туда.
Они послушно полезли. Я не торопил. Старика они тащили волоком, сами передвигались больше на четвереньках, чем с помощью прямохождения, которое, собственно, и превратило обезьяну в человека.
Наконец мы добрались до «виллиса».
Гортензий аж подскочил:
— Товарищ лейтенант, вы это что?..
Я весело помахал ему:
— Нашел!
Немцы сбились в кучу. Того, что был похож на гнома, трясла крупная дрожь.
«Черт побери, — подумал я, — а Шмиден — тот еще жук. Всучил мне четырех непонятных фрицев. С чего я вообще ему поверил, что это те самые? Даже документы не посмотрел».
Если выяснится, что Шмиден подсунул мне черт знает что, а не искомое, не поздно вернуться и организовать доктору чувствительные неприятности.
Я заговорил по-немецки.
Фрицы вздрогнули, услышав родную речь.
— У вас имеются при себе документы? — спросил я.
Они переглянулись и закивали. «Рождественский гном» забрался к старику в карман и вытащил мятый клочок бумаги. Протянул мне.
Я с трудом разобрал несколько слов на вытертом добела клочке бумаги. Вроде не соврал Шмиден, один из них и впрямь капитан Шпеер.
Я вынул фотографию Альберта Шпеера и протянул старику. Тот нерешительно взял, но пальцы у него оказались настолько слабыми, что он выронил газетную вырезку на снег.
Стоял и смотрел на нее сверху вниз. У него тряслась голова.
— Капитан Эрнст Шпеер? — уточнил я еще раз, возвращая ему документ. — Это ваш брат на снимке?
Он молча кивнул.
— Кто остальные?
— Члены моего экипажа, — тихо сказал Шпеер. — Леер, Кролль… — Он перевел взгляд на «рождественского гнома».
Тот стал белее снега. Казалось, глаза, брови, губы сейчас осыплются с этой мертвой кожи, как вши, сбегающие с трупа.
— …и Шульц.
Следует отдать должное Шпееру — врал он все-таки получше многих. Если бы он не был так ослаблен болезнью, то, не исключаю, сумел бы убедить меня в том, что фамилия его бледного товарища действительно Шульц.
— А если без брехни? — осведомился я.
В немецком языке имеется много очень прекрасных слов для того, чтобы как следует оскорбить человека, задев его самые личные чувства.
Шпеер молчал, только покачивался, как былинка на ветру. Ветер, кстати, усиливался — близился вечер.
— Послушайте, капитан Шпеер, если вы не скажете мне правду, я просто пристрелю этого парня, — я тронул пистолет. — Мне ведь всё равно. Мое задание — найти капитана Эрнста Шпеера. А его, — я кивнул на «Шульца», — я могу заменить кем угодно.
— Разве вы не всех нас собираетесь?.. — пробурчал рыжий Кролль.
— Настаиваешь? — осведомился я.
Кролль замолчал и прижался к Шпееру, как побитый щенок.
Да. Здесь капитан не соврал — Кролль точно из его экипажа.
— Меня зовут Фридрих фон Рейхенау, — неожиданно заговорил бледный молодой человек. Голос его ломался и дрожал.
— Надо же, какая знакомая фамилия, — протянул я. — Где-то я ее слышал, а?
— Вы отлично знаете, где ее слышали, — вступил Шпеер. — Перестаньте издеваться. Делайте то, зачем приехали.
— Я и делаю, — ответил я. — Выясняю личности. А издеваетесь вы над собой сами. Ваш отец, Фридрих, вовремя умер, иначе его бы повесили как военного преступника. Но у нас говорят, что сын за отца не ответчик. Теперь вот что: полезайте в «виллис».
— Нет уж! — завопил мой сержант. — Полную машину вшей мне напустят!
— На морозе вши передохнут, — сказал я безжалостно. — Вы же видите, товарищ Гортензий, что эти люди находятся в состоянии крайнего истощения. Их надо транспортировать как можно быстрее.
— Ладно, упихивайте своих драгоценных фрицев, — пробурчал Гортензий.
«Виллис» сорвался с места. Вырезанная из газеты фотография Альберта Шпеера осталась темнеть на снегу.
Утро третьего февраля сорок третьего года выдалось не такое свирепое, как предыдущие: всего двадцать градусов ниже нуля. Погода стояла ясная — солнце, безветрие.
Иностранные журналисты должны были прибыть на аэродром Гумрак в четырнадцать ноль-ноль. Ну, «ноль-ноль» — это так, для красного словца. На самом деле ждать пришлось до вечера.
Кроме меня, иностранцев встречало еще несколько человек, в том числе переводчик с английского — специально выписанный преподаватель из Ленинграда, в пальто с каракулевым воротником и каракулевой шапке. Шапка была ему велика, и он постоянно ее поправлял.
Переводчик ворчал, что «намерзся в Ленинграде на всю жизнь» и что «нет больше сил торчать на холоде», хотя на самом деле мы сидели в теплой столовой для летного состава и пили чай. Раздатчицы жалели ленинградца, совали ему сахар, который он шумно разгрызал длинными желтыми зубами.
Меня два дня назад опять вызывал командующий Шестьдесят четвертой армией.
— Наслышан, как ты своего тифозного фрица отыскал, — сказал генерал-лейтенант Шумилов. — Молодец.
— Это не я молодец, это доктор Шмиден, — признал я. — Он Шпеера вспомнил.
— Он что, всех своих больных помнит? — удивился генерал-лейтенант.
— Не знаю, товарищ командующий. Но он в принципе мужик что надо, — сказал я. — В своем деле ас и вообще — с пониманием. За Шпеера, кстати, десять ящиков тушенки затребовал.
— Не жирно ему будет — десять ящиков за одного фрица?
— Он ведь не для себя…
— По вашему мнению, надо удовлетворить?
— Если есть такая возможность — надо.
— Так это всё равно капля в море, — возразил командующий.
— Иногда капли достаточно, чтобы человека спасти.
— Вы, товарищ лейтенант, фрицев за людей считать начали? — прищурился командующий.
— С тех пор, как мы их побили, я их постоянно за людей считаю, — ответил я. — Мы на эту тему уже беседовали. Насчет того, что я не страдаю излишней ненавистью к противнику.
— Ладно тебе, Морозов, — вздохнул генерал-лейтенант. — Не придирайся к словам. Скоро тебе представится хороший случай понаблюдать этих «людей» во всех подробностях. Вот и уточнишь впечатления.
Я насторожился:
— Другое задание? Мамаша Шпеер отменятся?
— Не надейся, — генерал-лейтенант закурил, протянул мне пачку. — Не отменяется. А вот скажи мне, Морозов, если бы ты был канцлером Германии, — отпустил бы ты свою родную мать в Россию?
— Я же не канцлер, товарищ командующий.
— Это тебе повезло, Морозов, что ты не канцлер, — проговорил Шумилов. — Ну так я тебе скажу. Естественно, Шпеер без личной охраны ее к нам не отправил.
— Логично.
— Да погоди ты — «логично»! — с досадой отмахнулся командующий. — Как, по-твоему, кого он приставил ее охранять?
Я стал думать. Посылать с фрау Шпеер целый взвод — жирно, да и без толку. Взвод здесь покрошат — не заметят. Нет, к ней человек двух приставили, не больше, — какие понадежнее.
— Думаю, это пара офицеров ихней госбезопасности, — предположил я.
— В правильном направлении мыслишь, товарищ Морозов, — одобрил командующий. — Но в обстановку проникаешь недостаточно глубоко. Если Шпеер пришлет сюда двух каких-нибудь эсэсовцев, то наши их не сходя с места повесят. И не обязательно за шею.
— Значит, люди не из госбезопасности, а из Вермахта, — сообразил я. — Такие, которые могут гордо объявить, что они, мол, простые солдаты Германии и честно сражались за фатерлянд.
— Близко, — кивнул Шумилов. — Ладно, слушай. По нашим данным, это офицеры Люфтваффе — обер-лейтенант Шаренберг и капитан Геллер. Оба асы, креста ставить некуда. Орденов — перечень едва не на две страницы. С одной стороны — красивая декорация для дамы, а с другой — если вдруг неприятный инцидент, они смогут ее защитить, все-таки не хрен собачий, а боевые офицеры.
— Так ее и я смогу защитить, — напомнил я.
— С немецкими летчиками будешь в этом смысле сотрудничать, — приказал командующий. — Любить их не обязательно.
— Да какое может быть «любить», когда они в сорок первом… — начал было я.
— Кстати, — перебил Шумилов, — оцени, до чего тонкая штучка этот Альберт Шпеер — если, конечно, это его идея, а не кого-то шибко умного из его окружения. Оба — и Шаренберг, и Геллер — истребители. Воевали, вроде, не здесь, а в Африке. Мол, они-то честно бились с противником один на один, а мирное население штурмовали другие…
— Будто истребители штурмовкой не занимались, — проворчал я.
— Про это сделаем вид, что забыли, — предупредил генерал-лейтенант. — С нашей стороны, кстати, тоже произведен удачный ответный ход.
Я уже свыкся с информацией про двух зверюг из Люфтваффе и решил было, что это всё, ан нет, у родного командования всегда найдется для тебя еще что-нибудь вдогонку.
— Выпьешь? — предложил Шумилов.
Я кивнул и сам разлил по стаканам водку.
Генерал-лейтенант быстро опрокинул стакан. Горло У него дернулось.
— Они прилетают из Швеции в Москву втроем: фрау и оба ее фрица. Там их встречает и в дальнейшем сопровождает полковник Чесноков, из Управления Особых отделов. Слыхал про такого?
Я помотал головой.
— Пей водку, товарищ лейтенант.
Я послушался и разлил еще.
Командующий потер глаза ладонью.
— Чесноков — любопытнейшая личность. Тебе полезно будет с ним познакомиться. Его называют Три Полковника. Неужели не слыхал?
— Нет, товарищ командующий.
— Чесноков был полковником еще в царской армии, — сказал Шумилов. — Быстро выслужился во время империалистической. Сейчас ему лет шестьдесят… Революцию встретил где-то в Галиции. Он и раньше недоволен был порядками в старой армии, открыто высказывался против тупости командования, неумелого использования техники… В семнадцатом вместе с солдатами перешел на сторону восставшего народа. В РККА с восемнадцатого года. Участвовал в обороне Царицына, под командованием товарища Сталина…
Он замолчал, пожевал губами.
— В тридцать четвертом Чесноков был разжалован и два месяца провел под арестом. Восстановлен. В тридцать восьмом история повторилась и снова ненадолго, органы разобрались, отпустили. Звание полковника ему вернули, почитай, в третий раз. Поэтому — Три Полковника.
— И зачем такой человек будет сопровождать фрау Шпеер? — спросил я.
— Все, свободен, лейтенант, — оборвал меня командующий. — Зайди на склад, распишись там за ватник и валенки. Добыли для тебя маленький размер.
— Это не для меня, — сказал я, отсалютовал и вышел.
…Самолеты из Москвы приземлились на аэродроме Гумрак, когда уже начинало темнеть. Сразу стало шумно и людно. Корреспонденты вышли на поле, не прерывая разговора, начатого еще в самолете. Они оживленно галдели по-английски. Их было шесть человек.
Преподаватель из Ленинграда сразу расцвел улыбкой и устремился к журналистам. Затарахтел, размахивая руками. Они сперва остановились, удивленные таким напором, затем рассмеялись, обступили его, весело и покровительственно похлопали по плечам. Вся группа, бурно общаясь, покатилась в сторону столовой для летчиков.
Из второго самолета тоже посыпались репортеры. Среди них один определенно был русским. Он разглагольствовал по-английски больше всех, громко и с таким ужасающим акцентом, что зарубежные коллеги только похохатывали. Его это совершенно не смущало. Он держался хозяином, который принимает гостей в большом, хорошо обустроенном доме.
Прибыло также несколько фотокорреспондентов из нейтральных стран. Ими должны были заниматься другие товарищи — переводчики из Особого отдела армии, простые ребята с незапоминающейся внешностью. Важных господ из Международного Красного Креста встречала лично товарищ Пешкова.
Мое задание появилось на аэродроме последним.
Сперва показались немецкие «зверюги». Оба без багажа, в отличных кожаных регланах, фуражках и сапогах, блестевших на свету. И — ни одного ордена, даже нагрудных значков за ранения нет.
Обер-лейтенант Шаренберг был лет тридцати — тридцати двух, рост примерно метр семьдесят пять, лицо прямоугольное, обветренное, волосы светлые, жесткие, глаза серые.
Капитан Геллер — лет двадцати пяти — двадцати семи, рост метр восемьдесят, лицо узкое, глаза и волосы темные. Очень крепко сбитый, прямо квадратный. Английским боксом увлекался, что ли? У нас на заставе в сороковом сержант такой был — быка с одного удара завалить мог.
Оба козырнули мне с безразличным видом. Ну, по всему видать — простые солдаты, честно сражались за Фатерлянд.
Вслед за ними выпрыгнул полковник Чесноков, моложавый, высокий, крепкий, сложения плотного, с черными глазами, бритый наголо, «под Котовского». Этот сразу подал мне руку, быстро стиснул и так же быстро вырвал:
— Принимаем даму. Ее там в самолете укачало, так что деликатнее. Как бы этот тонкий немецкий фарфор не треснул.
Мы с полковником аккуратно вынули из самолета шубу. Из-под шубы торчали меховые унты.
Шубу утвердили на ногах. Элегантная шапочка, обмотанная огромным платком, бледное холодное лицо. Подбородок тяжеловат для женщины. Вообще, на первый взгляд, она проигрывала Пешковой — в той больше старорежимной породы, которая от возраста не портится. Я про Пешкову потом дополнительно выяснял насчет происхождения — полтавская дворянка.
Когда дама обрела равновесие, я козырнул ей:
— Добро пожаловать в Сталинград, фрау Шпеер.
Она высвободила из муфты длинные крепкие пальцы и пожала мне руку. Рука у нее оказалась совсем не холеная. У нее руки как у моей матери — с короткими ногтями, ладонь твердая, привычная к домашней работе.
— Я назначен сопровождать вас, — продолжал я.
Кажется, это прозвучало не слишком приветливо. Мол, назначили, вот и подчиняюсь.
Она так и поняла.
— Ничего не поделаешь. — Фрау Шпеер спрятала руку обратно в муфту. — Ни один из нас не хотел бы здесь находиться, но обстоятельства, как всегда, сильнее отдельного человека.
Я удивился тому, насколько легко понимаю ее. Допрашивая пленных, я вечно требовал, чтобы они говорили помедленнее: немцам свойственно тараторить и глотать целые слоги. Кроме того, у них — как и у нас, впрочем — в ходу всякие сокращения. Пока не привыкнешь, не сообразишь, о чем они. Например, Тацинская называется у немцев просто Tazi.
Но в исполнении фрау Шпеер немецкий язык звучал практически красиво. Наверное, впервые я смог это оценить.
Фрау Шпеер рассматривала меня. Не знаю, что она там видела в сумерках.
— Готовы? — осведомился я. — Идемте. Нужно побыстрее разместиться — и на ужин. В столовой уже накрыли.
И зашагал по аэродрому. Они топали вслед за мной: полковник Чесноков под руку с фрау Шпеер, следом за ними обер-лейтенант Шаренберг и последним — капитан Геллер. Этот почему-то всё время оборачивался.
Я отвел моих подопечных в казарму для летчиков, наспех отстроенную после бомбежек. Для фрау Шпеер выделили отдельную комнатку. Сопровождающих ее летчиков и нас с Чесноковым разместили рядом.
— Здесь вы будете жить, — показал я фрау Шпеер ее новое обиталище.
Комнатка была крошечная, зато с настоящей кроватью и стулом. Кровать стояла неплотно к стене — мешал круглый бочок общей с соседним помещением печки. Печка была выкрашена темно-синим, стена выбелена.
Я думал, фрау Шпеер привыкла у себя там, в Германии, к хоромам, но она при виде убогой каморки даже глазом не моргнула:
— Очень уютно. Мне нравится, когда нет лишнего пространства.
— Да и теплее, — подхватил Чесноков, заглянувший мне через плечо.
Оба немца, отстранив Чеснокова и меня, по очереди вошли в комнату фрау Шпеер, постояли возле кровати и вышли. Шаренберг, по-моему, поморщился.
Я обратился к фрау Шпеер:
— Я скажу сержанту, чтобы принес ваш багаж. Вы его в самолете оставили — багаж? И вот еще, фрау Шпеер, вы должны сейчас же вернуть летчику унты. Все равно ходить лучше в валенках.
С этими словами я поставил на кровать новенькие валенки и положил рядом ватные штаны.
— И наденьте это. Так лучше для вашего здоровья. Все-таки — мороз. Это сейчас двадцать градусов, к ночи совсем похолодает. А в степи еще и ветер.
— О, вы заботитесь о моем здоровье, как мило, — заметила она.
Она размотала огромный вязаный платок, сняла шапочку. Я увидел аккуратно причесанные волосы, седые, с белокурыми прядями. На меня пристально смотрели ледяные голубые глаза.
Вообще она оказалась довольно красивой — стройная, рост чуть выше среднего, сложение сухощавое, черты лица правильные, кожа бледная, под глазами заметные синяки — видимо, не высыпается.
— Так я, по-вашему, должна носить эти вещи? — Она подняла тщательно подведенные брови и коснулась ватных штанов.
— Чулки в данных условиях категорически не подходят, — сказал я, сильно покраснев. Я как-то не привык обсуждать с женщинами такие подробности, как нижнее белье.
Утаить мое смущение от взора фрау Шпеер, конечно, не удалось.
— О, — промолвила она, — русские офицеры еще и застенчивы? Это так мило.
— Кстати, о здоровье, — спохватился я и вытащил из кармана флягу с водкой. — Прошу — Vodka. Не этот ваш паршивый шнапс, а хорошая русская Vodka. Если почувствуете, что замерзаете, сразу сделайте глоток. Не бойтесь опьянеть.
— Мне доводилось пить крепкие спиртные напитки, — спокойно сказала она.
— В наших условиях это единственное надежное средство согреться, — добавил я, пропустив ее реплику мимо ушей. — Берегите флягу. И никого не угощайте. У вас, конечно, будут просить… — Я оглянулся на Чеснокова, но тот сделал вид, будто не слышит.
— Хорошо, — кивнула фрау Шпеер.
Она смотрела на меня равнодушно. Явно ждала, чтобы я ушел.
Наверное, так и следовало поступить. Но мне вдруг стало обидно: я столько сил угрохал, столько оперативной смекалки применил — да хотя бы добывая приличную Vodka, — а она этого вообще не замечает. Будто всё как надо и никто ей здесь не делал никакого одолжения.
Ну и ладно. Глупо требовать от женщины благодарности за выпивку. Но кое о чем я ей все-таки напомню.
— Почему же вы не спрашиваете о том, ради чего сюда приехали? — осведомился я почти грубо.
Она положила муфту на кровать рядом с валенками и застыла.
Потом медленно повернулась в мою сторону:
— О чем вы говорите?
— Мы ведь знаем, зачем вы прилетели в Сталинград, правда?
— Я почему-то считала, — тихо, медленно проговорила фрау Шпеер, — что моим делом в Сталинграде занимается другой человек.
Я дернул углом рта:
— Какой еще «другой»? Я и занимаюсь. Всеми вашими делами.
— Я думала, вы просто встречаете, а по делу пришлют кого-то старше… По званию и… возрасту… А разве вы?.. Вы?.. — У нее перехватило дыхание, она поднесла ладони к горлу красивым, картинным и вместе с тем совершенно естественным жестом.
Кого другого я бы помучил, но вот насчет фрау Шпеер не сомневался: если я начну тянуть с ответом, она меня никогда не простит. И даже тот факт, что я откопал ее сынка из-под завалов и поместил в относительно человеческие условия, меня в ее глазах не оправдает. Она будет держать на меня зло до конца жизни. И по какой-то причине меня это совершенно не устраивало.
— Да, я нашел вашего сына, фрау Шпеер, и он жив, — сказал я. — Завтра вы сможете его навестить. По крайней мере, я на это надеюсь.
Она подняла муфту, понюхала ее, поджала губы, посмотрела в темное окно — там была сплошная степь, покрытая снегом, и больше ничего. Ветер гнал снежную пыль — на запад, на запад. Туда, где Германия.
— Переодевайтесь и приходите в столовую. — Я вышел и закрыл за собой дверь.
Если фрау Шпеер и плакала, то по ее виду этого сказать было никак нельзя. В столовую она явилась в преображенном виде: валенки и всё такое. Синее шерстяное платье она выпустила поверх толстых ватных штанов, на плечи набросила вязаную кофту.
Она села в сторонке и попыталась было отказаться от ужина.
— Что-то я устала.
Раздатчица поглядела на нее с неодобрением:
— Иностранцы вечно морду воротят. Вон и американе туда же. Всё вылавливали из тарелок куски, рассматривали, как в музее. Можно подумать, бурой свеклы не видывали. Только этот, с Ленинграда, — он всё съел и еще добавки спросил. Наголодался.
Полковник Чесноков подмигнул фрау Шпеер:
— Вы обижаете здешних стряпух, фрау Шпеер, а это — непростительная дипломатическая ошибка.
Три Полковника шпарил по-немецки бойко, однако полностью пренебрегая падежами и родами имен существительных.
Оба немецких летчика равнодушно рубали разогретый и уже снова остывший борщ. Солдаты, что взять. В поздний час в столовой никого, кроме нас, не было. Английские и американские журналисты куда-то исчезли. Может, в шашки играют и обсуждают международное положение, может, спать завалились.
Чесноков круто посолил поданную ему кашу.
— А вы-то почему не едите, товарищ лейтенант?
— Уже поужинал.
— Ну так повторите. Человек военный должен кушать при каждой возможности.
— Тогда на человеке военном перестанет сходиться ремень.
— И опять же, напрасно вы иронизируете, — сказал Три Полковника. — Посмотрите, как на вас портупея болтается! Это оттого, что вы тощий. Отсюда и неряшливый внешний вид. Вот у меня всё туго натянуто, любо-дорого смотреть.
Он наклонился к фрау Шпеер и кратко перевел ей наш разговор:
— Я уговариваю лейтенанта подать вам пример и поесть.
— И ничего на мне не болтается, — сказал я сердито. — Вы нарочно меня дразните, товарищ полковник.
— Ну, такого серьезного и подразнить не грех, — пробурчал Чесноков.
Фрау Шпеер наконец решилась и взяла немного каши.
— Ешьте, ешьте, лучше спать будете, — сказал ей полковник.
Она отложила ложку, взглянула на меня:
— Расскажите о себе. Как вас зовут?
— Лейтенант Морозов.
Она чуть нахмурила тонкие брови.
— Это довольно сложно выговорить — Morozow. Вот у меня простое имя — Луиза. У русских тоже есть такое имя — Луиза, не так ли?
— Да, — подтвердил я. — Есть такое имя.
— А ваше имя как?
— Вряд ли оно проще, чем Morozow, — предупредил я.
— Назовите! — настаивала она.
— Гм, — я откашлялся. — Меня зовут Терентий Иванович.
Луиза так забавно растерялась, что я прикусил губу, чтобы не засмеяться.
А Чесноков крякнул и сказал:
— Терентий Иванович, значит? Ну-ну.
Я насторожился:
— А что тут такого, товарищ Чесноков?
— Да ничего, — буркнул Чесноков. — Молод ты еще для «Терентия Ивановича».
— Меня вполне устраивает обращение «товарищ лейтенант», — буркнул я.
— Ну, не обижайся, — сказал Чесноков. — Обидчивый какой. Молод еще обижаться.
Луиза улыбнулась:
— А я так надеялась, что вас зовут Ivan.
— Ничего не поделаешь, фрау Шпеер.
— A «Morozow» что-то означает? — спросила она. И пояснила: — Знаете, бывают имена со смыслом: «кузнец», например, «гусь», «толстый»…
— Моя фамилия означает «Frost».
— О! — воскликнула Луиза Шпеер. — Вот как? И вы — только лейтенант? Отчего ж не генерал? Был бы — генерал Мороз.
— Знаете, фрау Шпеер, — ответил я, — большая ошибка считать, будто советское командование из чистого коварства включило под Сталинградом плохую погоду. Советское командование способно на многое, но регулировать температуру воздуха не умеет даже оно. Это первое.
Луиза дрогнула и хотела что-то возразить, но я ей не позволил.
— И второе, фрау Шпеер: напрасно вы думаете, что русские, даже тепло одетые, получают удовольствие, вдыхая воздух, остывший до минус сорока градусов по Цельсию.
— Боже мой, да я просто пожелала вам скорейшего продвижения по службе, — сдалась Луиза Шпеер.
Чесноков слушал наш диалог с удовольствием. Он жевал, и уши у него двигались, собирая в складки кожу бритого черепа.
— Поешьте, фрау Шпеер, — сказал я, поднимаясь. — И сразу идите отдыхать. Завтра трудный день.
Багаж Луизы состоял из одного небольшого чемоданчика. Сержант Гортензий притащил его к дверям Луизиной комнатки и там оставил.
А вот мой груз, поутру доставленный из Москвы, оказался куда более тяжелым. И забирать его я никому бы не доверил. Командующий по поводу этого груза мне много чего наговорил. Но все-таки запрос подписал. «Десять всё равно не дам, слишком жирно», — предупредил он.
Летчики вручили мне зашитую в толстое белое полотно большую посылку с кучей фиолетовых штампов.
— Что у тебя там, а? — спросил штурман. Он уже был слегка навеселе.
— Что надо. Видишь штамп? Это для Особого отдела.
— Да ладно, все ведь знают, что там консервы, — сказал штурман.
— Может, и консервы, — не стал отпираться я. В армии очень мало секретов, которые остаются секретами по-настоящему.
— Вечно вас, особистов, снабжают отдельно, — заметил штурман. — Скажи-ка, твоя мадам сигарет хороших не привезла?
— Не знаю, не спрашивал.
— Все ты спрашивал, просто делиться не хочешь, — горестно вздохнул штурман.
Я отдал ему предпоследний «Казбек».
Он сунул пачку в карман с обидным равнодушием.
— Ладно, забирай свои консервы. Обожрись ими, — сказал он.
— Обожрусь, не сомневайся.
— Смотри, чтобы рожа не треснула.
— Не треснет, не бойся.
Я ушел, уволок посылку. Чуть пуп у меня не развязался.
Перед сном я вышел подышать.
Ветер улегся, по темно-синему небу протянулась тонкая красная лента умирающего заката. Ни души кругом — ни одного самолета в небе; ни машины, ни человека — на белом снегу. Ровная степь протянулась до горизонта. Стояла полная тишина. От мороза воздух казался сделанным из хрусталя.
— Куришь? — услышал я голос Чеснокова и с досадой обернулся.
Три Полковника пристроился рядом и тоже задымил.
— Хороший был денек, — заметил он. — А вот завтра ударит настоящий мороз. Это ты молодец, что ватными штанами для фрау озаботился.
— У меня государственный ум, — сообщил я. — Меня сам командующий товарищ генерал-лейтенант Шумилов спрашивал: как бы ты действовал, Морозов, если б ты был канцлером Германии? Я чуток поразмыслил и пришел к выводу, что первым делом раздобыл бы валенки и ватник.
— Правильно говорил товарищ Ленин, что в Советском Союзе любая кухарка сможет управлять государством, — одобрил Чесноков.
— Не говорил такого Владимир Ильич, — сразу возразил я, вспомнив политзанятия. — Это из стиха пролетарского поэта Маяковского:
Дорожка скатертью!
Мы и кухарку
каждую
выучим
управлять государством!
— А Ленин так сказал: «Обучение делу государственного управления должно вестись сознательными рабочими и солдатами. И к обучению этому немедленно надо привлекать всех трудящихся».[24]
— Кухарка что же, не из трудящихся?..
Мы помолчали.
Я поймал себя на том, что начинаю привыкать к Трем Полковникам.
— Ты где по-немецки намастрячился, Морозов? — спросил он.
— В армии был у нас специальный курс для всех желающих, — ответил я. — Еще до войны.
— Понятно… Еще до войны, — повторил Три Полковника и вздохнул. — А у меня был домашний учитель Карл Иванович… Ты, наверное, считаешь, что Карл Иванович — это что-то из «Детства» Льва Толстого, ан ошибаешься: это такое особенное состояние русской жизни. Вся русская жизнь тогда стояла, как вода в озере. Так, рябь иногда по поверхности пробегала… Это потом плотина рухнула и потекли потоки огромных вод… И Карла Иваныча смыло, и всё… И я, как следствие, перезабыл немецкий язык практически к едреней матери. Представляешь, всерьез верил, что «Mutter» — мужского рода, раз кончается на -er. Проспорил штурману бутылку водки. — Он плюнул. — Хорошая была водка, московская.
— У нас на погранзаставе, — сказал я, — служил один старший лейтенант, в сорок первом. Так он просто обожал немецкую культуру. Шиллера в оригинале читал… Когда война началась, он чуть с ума не сошел. Как, говорит, может народ, давший миру Гёте, быть таким вероломным!..
— И что с ним случилось, с этим старшим лейтенантом?
— Погиб в первые часы войны, как и почти вся наша застава.
— А ты как выбрался?
— Я по немецким тылам шел с артиллерийской частью. У нас сначала одно орудие оставалось, потом мы его тоже бросили, снарядов-то не стало. За месяц до своих доползли. Нас пятнадцать человек из окружения вышло…
По небу пролетел самолет, и хрустальный мир снова предстал населенным. Больной, израненный мир. Мы отбили его у врага, и теперь нам придется его лечить.
Полночи иностранные журналисты маялись животами и со стонами топотали по коридору: не впрок пошла им бурая свекла. Зато немецкие летчики, равно как и мы с Чесноковым, никаких неудобств после ужина не испытывали. Вот не думал, что фриц к бурой свекле приучен.
Луиза Шпеер вообще не подавала признаков жизни, спала бесшумно и, кажется, даже не ворочалась.
Утром на аэродроме село звено наших истребителей. Я пришел в столовую — попросить горячей воды для фрау Шпеер. Пусть у себя в комнате умоется. В столовой уже завтракали и здорово шумели. Оба немца уплетали перловку и бурно обсуждали что-то с нашими — будто и войны никакой нет. Все-таки летуны всегда промеж собой общаться смогут.
Завидев меня, наши истребители замахали руками:
— Товарищ лейтенант, идите к нам! Они тут про Африку рассказывают, не всё понятно — поможете?
Я показал на чайник и жестяную кружку:
— Вода остынет. Погодите, отнесу и вернусь.
— Он к немецкой фрау денщиком приставлен, — сообщила одна из раздатчиц и мстительно поджала губы. Чем-то я ей не угодил.
Когда я постучал, фрау Шпеер откликнулась сразу же. Она была полностью одета и причесана, кровать — аккуратно застелена. Могло создаться впечатление, что Луиза вовсе не ложилась спать.
Я вручил ей чайник и сказал, чтобы она потом приходила в столовую. Непременно нужно позавтракать, иначе не сдюжит поездку.
Чесноков поутру сгинул. Не могу сказать, чтобы я по нему сильно скучал, но его отсутствие меня беспокоило. Дурная ситуация: спрашивать с полковника, да еще из Управления Особых отделов, я не мог, а вот случись с ним что — отвечать придется. Куда же он подевался? И Гортензий тоже пропал. Но Гортензий, скорее всего, возится с «виллисом» или пошел договариваться насчет бензина.
Я возвратился в столовую, взял себе тарелку и подсел к летчикам. Они сразу меня облепили.
— Ты ведь по-немецки шпрехаешь?
Оба германских авиатора, и Шаренберг, и Геллер, выспавшиеся, отдохнувшие, весело скалили зубы и о чем-то рассказывали в промежутках между кашей и компотом.
— Ты их спроси, ты спроси их, товарищ, — приставал ко мне младший лейтенант с детским, страдальчески сморщенным лицом и орденом Красного Знамени на впалой груди, — какие у англичан машины. Мне что интересно: если «Спитфайр» сбивать — как лучше заходить…
— Зачем тебе «Спитфайр» сбивать? — удивился я.
Немцы ели, аж за ушами трещало, и посмеивались.
— Мало ли, — упрямо сказал младший лейтенант. — У нас в полку один был, летал на «Харрикейне». Сам-то я на английских еще не летал. А вдруг что понадобится, лишнее не бывает. Никогда ведь заранее не знаешь.
Я заговорил с немцами об Африке, об английских самолетах. Те положили ложки, задумались, потом Геллер начал рассказывать. Он шпарил быстро, с множеством непонятных слов, делая короткие, стремительные жесты. Я кое-что понимал и переводил как мог, но летчики скоро меня отодвинули и начали опять общаться только между собой на какой-то дикой смеси немецкого, русского и еще черт-те какого. Я спокойно доел кашу.
Чесноков вернулся, когда завтрак уже закончился. Через плечо у него висел ППШ. Он не делал даже попыток что-то выпросить у раздатчиц, сразу подошел ко мне.
— Добыл нам другую машину, повместительнее, — сообщил он. — В штабе армии покочевряжились, но дали. Идем, глянешь, какой красавец.
На дворе стоял «фиат». Настоящий итальянский Fiat-Spa TL.37. Шестиместный, с удлиненным кузовом. Роскошь.
— Видал? — с отеческой гордостью молвил Чесноков и похлопал себя по бокам. — Наши удальцы после капитуляции дрюкнули у какого-то мордатого итальянского полковника в шинели с бобровым воротником. Тот, говорят, плакал неподдельными слезами. Полковника в штаб увели для задушевной беседы, а «фиат» экспроприировали в качестве трофея.
— Вам, товарищ Чесноков, цены нет, — сказал я. — Только вы мне ответьте, пожалуйста, куда вы «виллис» штабной дели?
— А что? — хмыкнул он.
— Ничего, просто душа болит, — ответил я.
— Мы с Гортензием его обратно отогнали. Ваш майор Силантьев уж так обрадовался, не передать. Хотел и Гортензия обратно забрать, да я не позволил. Нам водитель нужен хороший.
— Не сомневаюсь, — пробормотал я, глядя на «фиат». — А это там не красный крест намалеван?
— Точно, хотели госпиталю передать машину, — кивнул Чесноков. — Так мы в госпиталь же и едем, не так, что ли? Да ты не думай, Морозов, — добавил он, — я же не зверь какой-нибудь, раненых оттуда не вытряхивал. Нам всего-то на пару дней. Потом вернем.
Наверное, у меня было какое-то не такое лицо, потому что Три Полковника, понизив голос, прибавил:
— Ты на себя всё не бери, не надо. Я здесь как раз для этого. Чтобы отдельные вещи за тебя решать.
— Я вот чего не понимаю, товарищ полковник, — сказал я. — Вы здесь за старшего?
— Операция поручена тебе, — ответил он. — А я осуществляю контроль.
Он пошевелил растопыренными пальцами: мол, как хочешь, так и понимай.
Я понимать отказывался. Я никак не хотел. Хотя и подозревал, что без самого высокого распоряжения тут не обошлось. Недаром генерал-лейтенант Шумилов вскользь упоминал самого товарища Сталина.
— Или вы мне подчиняетесь, товарищ полковник, и тогда я отвечаю за всю операцию, или вы старший, но тогда и ответственность вся ваша. У вас есть письменное предписание?
— Только устные инструкции… Тебе, товарищ лейтенант, «фиат» не нравится?
— Нравится…
— Ну вот и хорошо. Выводи свою мадаму, да проследи, чтобы потеплее закуталась. Сегодня опять под тридцать. Журналистов по дороге встретил: носы красные, щеки белые, красота — не рожи, а польский флаг.
— А куда они поехали?
— Развалины Сталинграда смотреть. Универмаг, последнее логово Паулюса… Оттуда их прямо к пленным генералам повезут, пусть от генералов себе впечатления составят… Хочешь, я тебе потом английские газеты достану?
— Да мне, в общем, без разницы… Я сам уже все впечатления составил. Да и по-английски не читаю.
— Хоть фотографии посмотришь.
— Что мне фотографии смотреть, я этого добра живьем навидался. Гортензия в штабе накормили?
— Накормили меня, товарищ лейтенант. — Гортензий подошел к нам с полковником. — Ехать можно. Немцы-то готовы?
Как будто их позвали, из столовой вывалились оба фрица. Полностью одетые, в регланах. Померзнут они, надо бы полушубки им дать, подумал я. И ничего не сделал. Дяди взрослые, понимать должны, что не в Африке.
За немцами вышли и наши, не прекращая беседы и смеха. Только тот, худенький, с орденом, поглядывал задумчиво, мрачновато, покусывал губу.
Немецкие асы простились с нашими истребителями за руку и подошли к «фиату». Заглянули внутрь, потрогали сиденья.
— Садитесь, — сказал я им. — Сейчас приведу фрау Шпеер, и можно ехать.
Чесноков, покряхтывая, забрался в машину. Вынул из-за пазухи рукавицы, спрятал руки, поднял воротник, нахохлился. ППШ поставил между колен, заботливо закутал каким-то чехлом. Он расположился с краю. Рядом с Гортензием уселся обер-лейтенант Шаренберг.
— Откуда у вас ППШ, товарищ полковник? — спросил я Чеснокова.
— В штабе разжился. А ты с одним ТТ?
— Так смысла нет, товарищ полковник, мы же не на войну отправляемся.
— Тут везде война, Терентий, — возразил Три Полковника. — Журналистов-то повезли в самый город, там от фрицев более-менее очищено, да и то — кто поручится, что где-нибудь в подвале не засело несколько сумасшедших? А мы двинемся через степь. По дороге — развалины зернохранилища, я по карте смотрел. И еще два поселка. Ты как хочешь, Морозов, а я привык к комфорту.
Он весело позвякал в кармане гранатами.
— Вы бы уж сразу пулемет прихватили, товарищ полковник.
— Просил, да не дали, — невозмутимо ответил Чесноков.
Он посмотрел на меня искоса и прибавил:
— Эх, молодежь. Бояться разучились.
Я проезжал этой дорогой несколько дней назад. В том числе и мимо поселков, и мимо развалин зернохранилища. Никого там нет. Но говорить об этом Трем Полковникам я не стал.
Луиза Шпеер устроилась сзади, между капитаном Геллером и мной. Вязаная шаль изящно прихватывает меховую шапочку; валенки, шуба, муфта. Привядшие щеки разрумянились, глаза отливают синевой в тон зимнему небу.
— Ivanytsch, — приветствовала она меня, очень довольная тем, что нашла наконец имя, которое ей выговаривать не трудно. — Хорошо спали, Ivanytsch?
— Фрау Шпеер, — ответил я, — я всегда очень хорошо сплю. Вообще последние два года в России люди спят на удивление крепко. Вот совсем недавно пришлось расследовать случай, когда танкисты покалечили красноармейца. Красноармеец спал и не слышал, как едет танк. И танк наехал ему на руку. Понимаете? Человек так устал, что не слышал танка. Проснулся от того, что ему ломают кости…
Она удивилась:
— Зачем же вы расследовали этот случай?
— Любые происшествия такого рода требуют внимания. — Я пожал плечами. — Сюда относятся и аварии на марше, и другие небоевые потери.
— И как? — настаивала Луиза. — Чем кончилось?
— Да никак, — сказал я. — Красноармейца в госпиталь, с танкистами поговорили, вот и все. Я, собственно, зачем вам это рассказал? Хотел объяснить, почему крепко спал.
— Понятно. — Луиза поджала губы.
Мы выехали. Капитан Геллер неподвижно смотрел на степь. Как будто наглядеться не мог. А у меня в глазах ломило: белое и белое.
Наконец мелькнуло и темное — наполовину сгоревший танк, немецкий, «тройка»; рядом — столбы, колючая проволока, сбоку покосившаяся вышка. Ветром ее накренило, но она вмерзла в землю, упадет только после оттепели.
— Что это? — спросила меня фрау Шпеер. — Загон для скота?
— Думаю, бывший лагерь для советских военнопленных, — сказал я.
Она повернулась ко мне:
— Хотите сказать, людей здесь держали… как скот? Даже без крыши над головой?
— Вас это удивляет?
Луиза сухо ответила:
— Нет.
После этого она молчала довольно долго. Может, с полчаса. Уж что-что, а молчать эта женщина умеет. Она содержательно молчала, со смыслом.
Люди, которые так молчат, живут тяжелой жизнью. Не в материальном отношении, а в морально-нравственном.
В определенном смысле это, как правило, облегчает мне работу. На таких людей проще давить, потому что они весьма озабочены состоянием собственной совести. Им нужно, чтобы их совесть содержалась в безупречной чистоте.
Порой их охватывает сомнение: так ли это? И в такие минуты им непременно требуется подтверждение какого-нибудь объективного свидетеля. Чтобы он твердо сказал: мол, да, дорогой товарищ, не сомневайся, всё в порядке с твоей совестью человека и гражданина. Ну или наоборот: нет, дружище, наворотил ты дел и придется тебе, как говорится, чистосердечно признаваться и искупать кровью.
Поэтому я спокойно ждал, пока она заговорит первая.
И точно — она заговорила:
— Скажите, Ivanytsch, вы член партии?
Я ответил — да, конечно.
— Я тоже, — просто сказала она.
Это оказалось так неожиданно, что я подскочил. Фрау Шпеер — член партии! В самом логове национал-социализма!..
И только в следующую секунду до меня, дурака, дошло: она говорит о совершенно другой партии. Просто я привык, что партия — одна…
Фрау Шпеер посмотрела на меня с легкой улыбкой, как будто угадала мои смятенные мысли (должно быть, на лице у меня было написано), кивнула:
— Я состою в партии с тридцать пятого года. И для меня — как, очевидно, и для вас это не пустой звук. Вы верите в коммунизм. Я всегда верила в национал-социализм. Но сейчас, после гибели фюрера… Адольфа Гитлера, — быстро поправилась она, — после всего, что произошло, что я вижу здесь, под Сталинградом…
Она запнулась.
— Тяжело, наверное, выносить правду, а? — спросил я.
Она отмахнулась:
— Правда может ранить и даже убить, но не может оскорбить. Правда благородна. Я не боюсь задавать откровенные вопросы. Никогда не боялась. В ноябре я пришла к Альберту и спросила его прямо, как один старый член партии другого: «Что происходит с партией?»
Я обратил внимание на то, что она говорит свободно, не смущаясь присутствием Геллера и Шаренберга.
— И что он вам ответил? — спросил я.
— Неожиданно Альберт заговорил о Сталине, — медленно проговорила фрау Шпеер. — Сталин, сказал он, вовремя очистил свою партию от троцкистской сволочи с ее терроризмом и устремлением в бесплодную «мировую революцию» и занялся созидательным трудом. Фюрер, то есть — Адольф Гитлер — ничего подобного не сделал. И в партии оказались у власти преступные элементы. Те, из-за кого с нами не захотят разговаривать. Сейчас настало время исправлять эти ошибки.
— И как он будет исправлять эти ошибки? Повесит Манштейна? — осведомился я.
Луиза пожала плечами:
— Почему бы и нет? Манштейн — плохой генерал, это стало ясно после провала под Сталинградом. Помимо всего прочего.
Три Полковника беспокойно заерзал на месте, но в нашу беседу не вмешивался.
Я сказал Луизе прямо:
— Думаете, одной только казни Манштейна будет достаточно, чтобы с вами начали разговаривать?
— Вы же без всякой казни Манштейна со мной разговариваете?
— Я с вами разговариваю, потому что вы — мое задание.
Она засмеялась, но я видел, что смутил ее.
— Бросьте, Ivanytsch. Мы с вами оба — разумные люди.
— А вас не пугает перспектива расследований, репрессий? — поинтересовался я.
Прежде чем ответить, она долго смотрела на однообразный белый пейзаж.
— Я, конечно, задала Альберту этот вопрос. Знаете, что он мне сказал? «Если бы Сталин пустил в ход ледоруб не в сороковом, а еще в двадцать девятом, России удалось бы избежать больших бед. Троцкий сбил с толку слишком много хороших людей».
Мы проезжали развалины, мертвые коробки домов. Поселок был уничтожен еще летом. Из-под снега торчали разбитые орудия, на обочине чернел разбитый советский танк с сорванными гусеницами. Рядом виднелся хрупкий скелет грузовика, обглоданный огнем и ветром.
Гортензий сбросил скорость. Луиза поднесла муфту к лицу, подышала в мех. Вдоль дороги потянулось длинное каменное здание без крыши, с пустыми окнами, — когда-то это был коровник. Кирпичные стены утопали в сугробах.
«Фиат» прыгнул, проскакивая воронку, вильнул и проехал под стеной.
Взрыв прогремел перед самой машиной. Взметнулись комья снега, облепившие лобовое стекло. По машине тяжко застучали осколки, камни. Меня ударило комком мерзлой земли по голове, в глазах потемнело.
Падая, я успел схватить Луизу и накрыть собой. «Бояться разучились» — вспомнились слова Чеснокова.
Я приподнял голову. Сквозь пелену увидел, что Гортензий неподвижно лежит на руле.
Из развалин, перешагивая оконный проем, выступил рослый тощий фриц. У него плохо гнулись ноги — он двигался деревянно. Автомат на его обмотанной тряпками шее дергался и стрелял.
Чесноков выскочил из машины и прыжками понесся к коровнику. Из двух окон по нему вели огонь. В разломе скакнула, развеваясь полами одежды, темная фигура.
Я выпрямился над Луизой и пальнул в идущего на нас немца. У того подогнулись ноги, он упал на колени, помедлил и повалился, доской откинувшись назад.
Я слепо ощупал под собой Луизу, она вся была холодная, кроме губ. От губ шло дыхание.
— Ромек! — закричал я Гортензию.
Из развалин выступил, точно такой же прямой, второй немец. У него тоже прыгал на шее автомат.
Капитан Геллер, пригибаясь, побежал вслед за Чесноковым. На ходу он вытаскивал «люгер».
— Ромек, ты цел? — кричал я. В ушах у меня словно застряли толстые комки пыльной ваты, я не слышал своего голоса.
Гортензий повернулся ко мне. По его лицу из-под шапки текла кровь.
— Цел, — пошевелились его губы.
Второй фриц внезапно переместился от развалин к самой машине, и Гортензий медленно поднял руку с пистолетом. Выстрел отбросил немца, лицо ему разворотило.
Луиза шевельнулась. Я наклонился к ней:
— He поднимайтесь, пока не скажу.
Она кивнула с закрытыми глазами.
Я выполз из машины. С другой стороны дороги ничего не было — ровная белая степь. В глазах у меня мутилось, в голове гудело. Если среди сугробов по другую сторону дороги кто-то прячется, я могу и не разглядеть.
Чесноков был уже возле коровника. Одну за другой Три Полковника метнул туда гранаты, подождал взрыва и кивнул Геллеру. Разделившись, они нырнули внутрь.
После взрыва из коровника выскочил еще один немец. Я услышал несколько отрывистых выстрелов, потом очередь из ППШ.
Я до боли тер глаза рукавицей. Гудение в голове потихоньку унималось. Прячась за машиной, я держал развалины под прицелом. Там что-то опять зашевелилось, потом появилась изможденная фигура с мертво болтающейся головой и растопыренными руками.
Я приготовился выстрелить, как вдруг фигура резким толчком выбросилась на дорогу и неподвижно распласталась на снегу. Вслед за ней возник полковник Чесноков.
Из развалин донесся одиночный выстрел, словно поставили точку. Чесноков поднял голову и встретился взглядом со мной.
— Оружие пусть… оружие у них собрать! — прокричал я.
Выбрался, споткнувшись о засыпанный снегом камень, капитан Геллер. В руке он держал немецкий автомат. Он наклонился, подобрал еще два автомата, передал их Чеснокову. Чесноков помахал мне рукой, и тут развалины вновь ожили: пуля проскочила возле уха полковника, сбила набекрень шапку. Чесноков сказал: «Ах, мать!..» — и прислонился к стене сбоку от пролома. Геллер вжался в мерзлый камень по другую сторону, сделал Чеснокову знак не двигаться и сам, высоко задрав ноги, скакнул обратно в руины.
Я забрался в машину.
— Не поднимайтесь, — твердил я Луизе, хотя та и не думала вставать.
Гортензий пробовал завести машину и бормотал: «Колесо я еще сменяю, колесо тут запасное было, а вот если что с двигателем…» Кровь затекала ему в глаз, он досадливо размазывал ее рукавицей.
На дорогу вывалился здоровенный немецкий унтер. Он сделал враскорячку несколько шагов и упал на четвереньки, похожий на гигантское насекомое.
— Шаренберг убит! — крикнул я. — Гортензий ранен.
Унтер дернулся, словно хотел побежать на четвереньках, но повалился набок, вздрогнул, сжал обмороженную руку в кулак и затих.
— Сволочь, — сказал Геллер равнодушно и убрал «люгер» в кобуру. Шлепнул своего и не задумался.
Чесноков порылся в кармане, вынул еще одну гранату и на прощание швырнул ее в пустой коровник. Стена осыпалась, открывая новый пролом. Три Полковника забросил в машину собранные у немцев автоматы.
— Все, фрау Шпеер, — сказал я. — Давайте я помогу вам сесть.
— Почему вы кричите? — спросила она невыносимо тихо.
— Плохо со слухом, — объяснил я, протягивая ей руку.
Она сильно вцепилась в меня.
— Выпейте водки, — посоветовал я.
Вместо этого она подала флягу мне.
Я глотнул, передал Чеснокову. Тот с удовольствием угостился и подозвал Геллера:
— Причастись, капитан.
Луиза рядом со мной замерла. Она только сейчас увидела неподвижного Шаренберга с темным пятном под мышкой. Гортензий, обтирая лобовое стекло, повернулся к ней и сообщил:
— Дырок в кузове наделали, а так — ничего. Лейтенант вот что-то плохой.
— Может, жив? — спросил я.
Словно в ответ Шаренберг застонал. Геллер подбежал к нему, оскалился, задрав верхнюю губу.
— Гортензий, ехать можем? — спросил я.
— А вот сейчас и проверим, — ответил сержант, заводя машину.
— Это были немецкие солдаты? — спросила фрау Шпеер.
— Да, — ответил я.
Геллер сдирал с Шаренберга реглан. По голым трясущимся рукам Геллера потекла кровь.
— Осколками его, — бросил Чесноков. — Можем не довезти… Давай, Гортензий, гони к госпиталю!
У Луизы застучали зубы. Чесноков вернул ей флягу с водкой, и фрау Шпеер сделала несколько глотков, после чего сунула флягу в муфту. Поразительно, какие вещи женщины умеют прятать в муфте.
Нашей целью был небольшой госпиталь в Егоровке.
Когда несколько дней назад я доставил туда Шпеера и остальных, мне пришлось выдержать настоящее сражение с тамошним главврачом, толстым, обманчиво-добродушным с виду украинцем по фамилии Перемога. Он глядел на меня, как запорожец на турецкого султана, а я ему даже возразить ничего толком не мог, так окоченел за ту поездку.
Я только и сказал, что мне позарез нужно отдельное помещение для четырех раненых немцев. Любая камора сойдет, лишь бы отдельно.
Тут-то он и взорвался:
— У меня полевой госпиталь, а не курорт для начальства! Люди в два слоя лежат! Советские люди, бойцы и командиры, между прочим! А вы требуете отдельную резиденцию для парочки вшивых фрицев!
Но к тому моменту я уже достаточно отогрелся для того, чтобы сообщить ему, что:
1) вшивые фрицы — тоже люди, хотя в это трудно поверить, да и не особо хочется;
2) они из тифозного барака, так что изолировать их пришлось бы в любом случае;
3) это особо важное задание партии и правительства, которое следует выполнить неукоснительно, и поэтому —
4) у меня имеются неограниченные полномочия от Особого отдела Шестьдесят четвертой армии, в рамках которых я и действую. Вот бумаги.
Всё ясно или будешь в Особый отдел армии запрос отправлять?
— Есть у меня маленький флигелек, — сдался Перемога. Он меня ненавидел за то, что поделать со мной ничего не мог. — Мы там бочки с водой держим, карболку, швабры. Туда можно печку поставить и нары сколотить. Одеяла найдутся. Тиф, говорите? Вши?
Я спросил у него сахар, куска четыре. Он сразу вынул из кармана горсть рафинада, как будто ожидал этой просьбы.
— Истощение? — спросил Перемога уже другим голосом. Он трогал щеку изнутри языком, и толстая твердая щека надувалась. — А охранять ваших фрицев случаем не придется?
Я ответил, что в таком состоянии они не то что сбежать — до сортира доковылять не смогут.
— До сортира им всяко ковылять придется, — строго заметил врач. — Разводить антисанитарию не позволю — расстреляю лично.
— Так уж и расстреляете? — Я постарался вложить в голос побольше иронии.
Он ответил:
— Так и расстреляю.
— Прямо вот лично?
— У меня для этих целей особый револьвер припасен.
И он действительно показал мне крошечный дамский револьверчик, который носил в кармане.
— Еще со времен Гражданской. А вы как думали?
Мне пришлось сознаться, что я никак не думал.
Перемога еще раз посмотрел мои бумаги и наконец ушел распоряжаться насчет моих раненых.
…Госпиталь размещался в бывшем здании совхозного правления, на холме. Солдаты вставили выбитые окна, кое-где заменив стекла фанерными листами, привели в порядок крышу, двери, повесили красный флаг. Возле входа находились четыре облупленные, когда-то белые колонны квадратного сечения.
Но мы направились не к главному входу, а к маленькому каменному флигельку, примостившемуся сбоку от центрального здания.
Когда наша машина остановилась, из флигеля как раз выходил рыжий Кролль с ведром. Рыжий был теперь наголо обрит, на нем красовались грубый толстый халат серого цвета и валенки.
Заметив «фиат», рыжий насторожился.
— Можно, я к ним не пойду? — вяло спросил меня Гортензий.
— Не ходите, Гортензий. Отдыхайте.
— Какое «отдыхайте», машину толком посмотреть надо… Чего там фрицы с ней наворотили… Мы же под личную ответственность брали, теперь в штабе попадет.
— Вы лучше свою голову доктору покажите, пусть перевяжет.
— Да с головой всё в порядке, а вот в машине мне дырок наделали…
Я подал руку Луизе. Она утвердила на снегу кругленькие, детские валенки, тяжело оперлась на меня, выпрямилась, осмотрелась.
По опыту допросов я знаю, что люди смотрят на одно и то же, а видят совершенно разное. Кто-то увидел бы здесь наспех отремонтированное здание совхозного правления, кто-то — удачное место для размещения огневой точки, лично я наблюдал госпиталь, который не стыдно показать иностранным журналистам. А вот что, интересно, предстало взорам Луизы Шпеер?
Она вынула руки из муфты, поправила платок, снова сунула руки в муфту, огляделась, поежилась.
— Попрыгайте, — посоветовал я. — Теплее станет.
— Терентий, — обратился ко мне Три Полковника, — шустро сгоняй за лекарем. У обер-лейтенанта дела совсем плохи, как бы не помер. Неприятностей не оберешься.
Кролль украдкой поглядел на нас, зашел за угол, опорожнил там ведро, поставил его на снег, вытер руки о чистый сугроб и, наконец, осторожно приблизился ко мне:
— Здрасьте, господин лейтенант.
— Выглядишь получше, — заметил я.
— Так здесь же кормят, — Кролль пожал плечами и стрельнул глазами в сторону женщины. Бровью мне намекающее двинул: мол, кто это?
На этот нахальный жест я никак не отреагировал.
— Если бы тебя, засранец, не кормили, ты бы еще неделю назад помер, так что не ври.
— Да я и не вру, — рыжий демонстративно обиделся.
— Остальные как?
Кролль засмеялся:
— Фридрих фон Рейхенау учится колоть дрова.
— Молодец. Будет чем заработать на жизнь.
— Русские ржут как кони, потому что это бесплатный цирк, и дают ему за это Kompot.
— А вам что, Kompot не полагается?
— Так лишним не бывает… — простодушно объяснил Кролль. — А кого вы привезли, господин лейтенант?
Он заглянул в машину. Геллер курил и смотрел в другую сторону.
Я направился к госпиталю. Снег поскрипывал под ногами. Очень издалека сипела музыка — так тихо, что казалась галлюцинацией.
Я открыл дверь. Сразу навалился тяжелый госпитальный дух. Солдат на костылях, обмотанный бинтами, как белый медведь, сердито толкнул меня и упрыгал куда-то.
Огромный Перемога быстро шагал мне навстречу — раскачивающейся походкой, размахивая руками. Он занимал собой всё пространство узкого госпитального коридора, так что мы не могли не столкнуться.
— Товарищ лейтенант! — рявкнул Перемога. — Куда вы несетесь сломя голову? Хоть бы по сторонам смотрели.
— Раненого привез, — сказал я.
— Где он?
— Там.
— «Там»! — передразнил меня доктор. — Санитаров, быстро!.. — взревел он. И мне: — Сильно ранен?
— Осколками посекло. Мы толком не смотрели, торопились.
— Принесем сюда, посмотрим.
— Только он… — начал было я.
Перемога насторожился:
— Что еще?
— Он, товарищ военврач, тоже немец, — сказал я.
— Да какая мне разница! — заревел Перемога. — Немец? Очень хорошо! Нашего было бы жалко, а немца — ничуть. А с вами что? Пьяный? В глаза смотреть, в глаза!
— Ничего. Немножко контузило. Там еще водителю нашему кожу на голове содрало. Его бы тоже…
Некрасивая пожилая санитарка остановилась возле меня.
— Чего вы ждете, товарищ лейтенант? — спросила она. — Помогите с носилками.
Я выволок тяжелые носилки на крыльцо. Там топтался Чесноков.
— Давай, — сказал он, кивая на носилки. — Иди к своей фрау. Она молодец, хорошо держится, но и ее до предела доводить не стоит.
— А Гортензий?
— Иди, иди, — повторил Чесноков. — Без тебя управимся.
Геллер помог Чеснокову переложить Шаренберга на носилки. Санитарка шла рядом, посматривая в лицо раненого. Окровавленный Гортензий замыкал шествие и что-то бубнил.
Луиза проводила их взглядом, но спросить ничего не успела.
Я повернулся к ней:
— Вы готовы, фрау Шпеер?
Луиза побледнела, миновала Кролля, так и стоявшего с раскрытым ртом, и открыла дверь флигеля.
— Здрасьте, — в спину ей запоздало проговорил рыжий.
Во флигеле, где помещались пленные немцы, оказалось темно, глаза не сразу привыкли. Перемога не обманул — поставил двухъярусные нары, постелил тюфяки, дал одеяла. Посреди комнаты топилась буржуйка. Рейхенау подкладывал туда маленькие полешки.
На верхней койке дрых, раскрыв рот и похрапывая, Леер, а сын Луизы лежал на нижней, закутанный в два одеяла, и безмолвно наблюдал за действиями Фрица.
Луиза оглядела помещение, впилась взглядом в Леера, резко отвернулась, подбежала к Рейхенау. Тот встал, выпрямился и приветствовал ее четким наклоном головы, после чего побелел и схватился рукой за нары, чтобы не упасть.
Луиза безразлично скользнула глазами по Шпееру, метнулась ко мне, схватила за ворот и прямо в лицо закричала:
— Где он?
Кролль с грохотом выронил ведро.
Честно сказать, я растерялся.
— Где он?! — снова вскрикнула Луиза. — Мать твою, русская свинья, где он?..
Я молча отцепил от себя ее пальцы, взял за запястья и отодвинул подальше. Она не сопротивлялась, только смотрела на меня ледяными, полными ярости глазами.
Тут Шпеер пошевелился наконец на нарах и еле слышно произнес:
— Мама.
Луиза глухо ахнула, схватилась ладонями за щеки и вылетела из комнаты.
Я споткнулся о ведро и приказал Кроллю:
— Прибери.
Луиза стояла, прислонившись к стене флигеля, и сильно дышала, глядя в небо. Я потоптался рядом с ней, а потом громко сказал:
— Хватит валять дурака, фрау Шпеер. Идите туда. Вы же к нему приехали, вот и идите.
— Старик, старик… — шептала она.
— Да ничего он не старик, я по бумагам смотрел, ему тридцать шесть! — рявкнул я. — Полежит в тепле, поест нормальной каши, отдохнет — будет на человека похож.
Она оттолкнулась от стены и, не глядя на меня, вернулась в комнату.
Мы с Гортензием курили. У Гортензия из-под шапки белела свежая повязка. Он спросил, куда поедем дальше.
Я сказал, что, видимо, в штаб Шестьдесят четвертой армии.
— Ага, — безразлично сказал Гортензий и бросил на снег окурок. — А с летчиком пораненным чего делать будем?
— Доставят как миленькие, если будет транспортабелен…
Я заглянул во флигель. Леер по-прежнему спал, Рейхенау сидел на нарах и что-то страдальчески штопал. Кролль хлопотал возле печки.
Луиза сидела рядом со Шпеером и молчала, сложив руки на коленях. И он тоже молчал.
— Фрау Шпеер, — вмешался я в эту семейную идиллию, — пора ехать.
Она без слова поднялась и вышла.
Тогда я приблизился к Эрнсту, всмотрелся в его лицо.
— Да, — сказал я, — вам определенно лучше.
— Неужели? — пробормотал он.
— Вас, очевидно, будут обменивать на кого-то из наших, — сообщил я.
Тут он заволновался:
— Без моего экипажа я не…
— Между нами говоря, капитан Шпеер, вас никто не спросит, — напомнил я. — Да вы ведь не маленький, сами все понимать должны.
Он коротко, горько хохотнул:
— Мама — сильный человек.
— Я заметил.
На выходе я столкнулся с доктором Перемогой.
— Убедились? — осведомился он. — В полном порядке ваши фрицы.
— Да я в этом не сомневался, — ответил я.
— А вот тот, которого вы привезли, — тяжелый, — предупредил Перемога. — Сейчас оперировать буду. Не знаю, может, и помрет. Кто его так?
— Да немцы какие-то заблудшие, — ответил я.
— И на что надеются? — проворчал Перемога. — Перемерзнут, с голоду перемрут… Сами же окрестные деревни по всей округе пожгли. Тут на сотню верст можно живого человека не встретить. А они всё хоронятся.
— Кто хоронится, а кто и нет. Мы пока доехали…
— Ладно, всё, болтать некогда, — оборвал Перемога. — Вечером можете позвонить, спросите, как ваш товарищ. У нас связь восстановили вчера, так теперь покоя нет, звонят и звонят.
Вернулся капитан Геллер, хмурый, молчаливый, за ним — бодрый Чесноков. Чесноков пожал Перемоге руку:
— Благодарю за сотрудничество.
— Рад стараться, — кислым голосом отозвался Перемога, явно нарочно ввернув старорежимный оборот.
Садясь в машину, я слышал, как доктор распекает Кролля за антисанитарию.
Мы ехали в штаб армии. Луиза положила голову мне на плечо и задремала. Иногда она громко всхлипывала во сне, просыпалась, смотрела на голую белую степь — и опять погружалась в полузабытье.
Неожиданно она произнесла совершенно ясным голосом:
— Меня укачало.
Я сказал Гортензию, чтобы остановил машину. Луиза отошла подальше. Я покурил раза два, когда она наконец вернулась, обтирая лицо снегом.
— Едем дальше.
Штаб находился в деревне Балочья, в десяти километрах севернее Пичуги, в жилой избе. Рослая сухопарая женщина средних лет и двое детишек, а с ними — бабка ютились в одной комнате, штаб размещался в другой. Печка топилась из той комнаты, где был штаб, поэтому туда в любой момент бесцеремонно входила бабка с охапкой обледеневших дров. Бабка была глухая, разговаривала басом.
Чесноков мне еще загодя сказал:
— Ты по мадаме отчитаешься, а по перестрелке я сам напишу и отправлю куда следует. — Палец в потолок. — Если тебя потом в устной беседе спросят, просто расскажешь, как было.
Луизу в угарной избе сразу потянуло в сон. Я заглянул на хозяйскую половину, спросил у женщины — нельзя ли устроить гостью на кровать. Та согнала ребятишек и помогла Луизе лечь. Громким шепотом осведомилась у меня:
— Чего она так ослабела-то? С виду вроде откормленная.
— Сына нашла, — объяснил я.
— Так радоваться надо, — заметила женщина и пустила из угла глаза сухонькую слезку. — Вон, у меня, — она кивнула на угол, где под потолком притулилась черная икона, — две похоронки. На старшего сына и на брата.
Я вышел в штаб и сел за стол. Самочинно допил чай, оставшийся от командующего, — один только Шумилов кладет столько сахара. Потом явился майор Силантьев.
Я встал. Он махнул рукой и рухнул на лавку у стены, широко, мучительно зевая.
— Ну что там, докладывай.
— В общем, товарищ майор, свидание прошло по плану, — сказал я. — Только вот по дороге нас обстреляли.
От такого известия Силантьев мгновенно проснулся:
— Как — обстреляли? Кто?
— Банда мародеров. В развалинах прятались… По мародерам полковник Чесноков подробно доложит.
— Полковник Чесноков, — с непонятной горечью вздохнул майор Силантьев. — Да уж, Чесноков — сила… Фрау-то часом не зацепило?
— Нет, цела.
— Сильно напугалась?
— Она хорошо держалась, — сказал я. — Сержанта Гортензия по голове немного задело. А вот обер-лейтенант Шаренберг ранен тяжело.
— Черт! — Силантьев аж подскочил. — Где он?
— В госпитале в Егоровке.
— Врач что говорит? Там вообще толковый врач?
— Врач толковый… Туда связь провели, можно вечером позвонить — справиться.
— Ясно. — Силантьев пожевал губами. — А что Шпеер?
— По мне, так поправляется. Хотя полудохлый еще, конечно.
— Как у фрау прошла встреча с сыном?
— Нормально.
— Еще что-нибудь? — спросил Силантьев, сильно двигая бровями. — Может, у тебя имеются какие-то соображения? Не таись, выкладывай.
— Предполагаю, фрау Шпеер захочет сегодня связаться с Москвой.
В комнату ввалился Чесноков. От него пахло морозом, дымком, машинным маслом. Он положил ППШ на скамью, уселся рядом и сразу закрыл глаза.
— Шмайссеры сдал, — сообщил он.
Я замолчал.
— Ну, не стесняйтесь, товарищ лейтенант, — настаивал майор Силантьев. — Какие у вас идеи насчет дальнейших намерений фрау?
— Она попросит, чтобы ей позволили забрать капитана Шпеера прямо сейчас.
— Рекомендации? — Силантьев в упор посмотрел на меня.
— Мои?
Я удивился. Обычно от меня требовали только информацию. Анализом и составлением рекомендаций занимались более компетентные товарищи. Но собственное мнение у меня, естественно, уже сложилось, и я его изложил:
— Считаю, связь с Москвой ей нужно предоставить. Или пусть поговорит с Екатериной Павловной, например, по линии Красного Креста. Товарищ Пешкова ей обрисует ситуацию, да и утешит заодно. А вот капитана Шпеера передавать немцам сейчас преждевременно. Пусть сперва за Дон отойдут, а еще лучше — за Днепр… Ну, это не мне решать…
Чесноков рядом со мной пошевелился и что-то пробурчал невнятное.
Силантьев настойчиво ждал, пока я выскажусь до конца.
Я и высказался:
— Вообще капитан Шпеер еще слишком слабый после тифа. Оклематься бы ему получше. Нельзя его никуда тащить, помрет по дороге. Продует его где-нибудь на сквознячке — и привет.
— А это правда? — прищурился Силантьев. — Или просто удобный предлог задержать его у нас?
— Доктор Перемога подтвердит.
Теперь я отчетливо слышал, как Чесноков похрапывает.
— Кстати, о докторах, — продолжал я, — мне еще нужно встретиться с главврачом госпиталя для военнопленных в Сталинграде, подполковником медицинской службы Шмиденом. Только не в самом его госпитале, а где-нибудь на стороне.
— Зачем?
— Посылка из Москвы, — напомнил я.
— Да, точно. — Силантьев протер глаза. — Почему сам ему не отвезешь, прямо в госпиталь?
— Оставлять фрау без присмотра — не имею права, а тащить фрау в настоящий госпиталь для военнопленных… тоже не имею права.
— Молодец, — сказал майор, — до мелочей всё продумал. Мыслишь политически грамотно.
— Спасибо, товарищ майор.
— Наверное, много времени свободного было, чтобы думать?
— Не жалуюсь, товарищ майор.
— Отправишь фрау в Москву и тогда сам съездишь к Шмидену, — сказал Силантьев. — Ему, небось, недосуг по тайным свиданкам бегать.
Чесноков во сне захохотал.
— Какие-нибудь любопытные вещи в письменном виде сообщить не хочешь? — спросил меня Силантьев.
— Бумага найдется? — спросил я.
— Ну когда же у нас для тебя бумаги не находилось? — Силантьев кивнул на полку, где под старыми банками с чем-то высохшим лежало несколько листков. — Пиши.
Я тщательно записал свои наблюдения и заключил так:
«Складывается впечатление, что фрау Шпеер — самостоятельно мыслящая, умная, волевая женщина. Вместе с тем, разумеется, она будет предельно лояльна к режиму, который устанавливает ее старший сын. Об имеющихся репрессиях в германском партийном и правительственном аппарате, особенно против фашистов гитлеровской школы, высказывалась положительно».
Громкий бас, внезапно прозвучавший над ухом, вырвал меня из пустоты.
Я подскочил. Оказалось, я заснул прямо за столом. Глухая бабка схватила мой отчет и потащила на себя. В следующее мгновение она с силой поставила горшок с отбитым краем на мои бумаги, ахнула, схватилась за грудь и попятилась. Так задом и выбралась из комнаты. Я слышал, как она топочет в соседнем помещении, охая и гулко причитая.
Я закрыл глаза, сосчитал до трех, открыл их и еще раз осмотрелся.
В руке у меня был пистолет. Другая вцепилась в бумаги, исписанные карандашом. Последняя строчка накарябана совсем невнятно, буквы потянулись книзу и как будто осыпались — видать, дописывал уже во сне.
Так. Почему я держу пистолет? Что вообще произошло?
Чесноков храпел, размякнув на лавке. Рот приоткрыт, голова запрокинута.
Я с подозрением смотрел на него. Видел он или не видел, как я с оружием на бабку кидаюсь?
— Во конфуз-то вышел, — отчетливо проговорил Чесноков. — Нервический ты, Терентий, прям курсистка какая. Нельзя так.
Он крепко растер себе загривок ладонью, вздохнул и поднял на меня свои яркие черные глаза.
— А зачем она отчет забрать пыталась? — пробормотал я и заглянул в горшок. Там плескалось молоко. Совсем немного, на донышке.
Я тряхнул головой, сложил бумаги, спрятал в карман. Вышел на двор, обтер лицо снегом. «Фиат» стоял пустой, зиял парой дырок. Гортензий незнамо куда сгинул. Геллера тоже не наблюдалось.
Я вернулся, выпил молоко.
Нервный я стал, это точно. Бабка мне угощенье принесла, а я на нее с пистолетом. Спросонок, конечно, но все-таки…
— Куда немец ушел, не видели, товарищ полковник?
Чесноков успел опять заснуть. При звуке моего голоса он встрепенулся.
— Покоя от тебя нет, Терентий.
— Где капитан Геллер, не знаете, товарищ Чесноков? — повторил я.
— С Гортензием куда-то подался, — сказал Три Полковника. — Да чего ты, как курица, хлопочешь? Взрослые мужики, разберутся, что им делать. Твоя забота — фрау Луиза.
— Она спит.
— Вот и хорошо, — оборвал Три Полковника. — И я тоже спать хочу.
Я заглянул на жилую половину дома.
— Вон он, прибить меня хотел! — взвыла бабка, едва меня завидев. Она сидела на низкой скамеечке, покачиваясь и держась за грудь. — О-ой, матушка моя, прибить хотел! Немец хотел, теперь наши пришли — опять то же самое!..
— Бабуль, простите, это я во сне, — сказал я. — Я не нарочно.
Женщина-хозяйка смотрела на меня осуждающе, дети — с веселым любопытством. Фрау Шпеер от всех этих криков проснулась и приподнялась на постели.
— Не подходи! Ирод! — рявкнула бабка. Она плюнула себе в подол, встала и вышла на двор. Скоро я услышал стук топора.
Женщина махнула рукой:
— Сейчас такие времена… Все озверели.
— Дяденька командир, дайте пистолет посмотреть.
Дети без всякого страха лезли ко мне.
— Дяденька, у вас сахар есть? Дяденька, вы Гитлера видели?
Я отдал детям остатки сахара, полученного от Перемоги. Сахар так и лежал у меня в кармане, смешавшись с табачными крошками.
Женщина наблюдала за мальчиками с грустной улыбкой.
Я показал за окно, где бабка зверски расправлялась с дровами:
— Мама ваша или свекровь?
— Да просто бабка, — ответила женщина. — Ничейная. Подселилась к нам в ноябре. Боевая бабка. Была в партизанах. Кашеварила и собственноручно забила поленом двух фрицев. Так люди говорят.
— Охотно верю, — пробормотал я.
— Там и оглохла, когда пушка стреляла, — добавила хозяйка.
— А вы кто? — спросил я. — Почему за Волгу не ушли?
— Не успела, — вздохнула она. — Совхозный скот угоняли, началась бомбежка… Петьку в сутолоке потеряла, едва отыскала. Домой зашли — а там уж немец…
Она замолчала.
— По профессии вы кто?
— На что вам знать? — Она пристально взглянула на меня. — Для протокола интересуетесь?
Я не ответил.
Она поправила черный платок, клюнула в мою сторону носом:
— Учительница арифметики, вот кто. У нас в селе большая школа была, со всей округи к нам приезжали. У меня ведь только Петька родной, — она кивнула на мальчика постарше. — А вот этот, — она показала на второго, лет четырех, который, пуская липкую слюну, увлеченно шарил у меня в кармане, — приблудный. В степи подобрала, совсем одичал. Теперь вот обоих поднимать надо. Только тем и живу.
— О чем она рассказывает? — тихо спросила меня фрау Шпеер.
— Про детей, — объяснил я. — Один у нее свой, второй — сирота.
Едва заслышав немецкую речь, учительница закоченела.
— Кого это вы, товарищ лейтенант, ко мне в дом привели? Я думала, она наша. Сына нашла… Порадовалась за нее… А это, оказывается, курва германская.
— Товарищ учительница арифметики, — строго сказал я, — не проявляйте несознательность. Вы же грамотный советский человек. Для вас текущий момент должен быть отчетливо понятен.
— Для меня-то как раз отчетливо понятно, что они тут вытворяли, пока им хозяйничать дозволялось, — холодно проговорила женщина. — Мальца кто осиротил? — Она схватила мальчика, как раз нащупавшего в моем кармане остатки сахара, и дернула к себе.
— Мамка! — взвыл ребенок.
— Кто осиротил его, спросите ее, свою фрау!
— Мамка-а-а-а! — тянул мальчик. Белая головенка его моталась.
— Ну хватит. — Я взял учительницу за руку.
Она отпустила ребенка, вырвалась от меня.
— Ишь какой. Сразу видать, начальник, — съязвила учительница.
— А вам начальники не нравятся? — спросил я.
Я еще раньше приметил у нее под кроватью небольшой продуктовый склад — мешок и десяток консервов. Наверняка от щедрот Шумилова.
— Что мне нравится или не нравится — не ваше дело. Мне детей надо вырастить, — сказала учительница. — И не вам судить меня. Я — мать.
— Ясно, — сказал я. — А я лейтенант Морозов. Вас, простите, как по имени-отчеству?
Тем временем мальчик снова полез ко мне в карман. Мне это порядком надоело, и я показал ему кулак. Он отскочил и начал корчить мне рожи.
— Меня зовут Капитолина Сергеевна, — холодно проговорила учительница.
Я вдруг представил себе, как она входит в класс, обводит учеников орлиным взором и произносит эти самые слова. А дети вразнобой повторяют: «Здрасьте, Капитолина Сергеевна».
— Хотите водки? — просто спросил я.
— Хочу.
— Идемте в штаб.
Она вышла вслед за мной.
Я обернулся к фрау Шпеер:
— Постарайтесь отдохнуть. Вечером генерал-лейтенант приедет, я вас разбужу.
— Хорошо, — послушно сказала Луиза.
Капитолина Сергеевна уже сидела за столом, сложив руки, как ученица.
— Налюбезничались с фрау? — осведомилась она.
— А вы от немцев тоже продукты брали? — спросил я.
— Что я от немцев для моих детей брала, — сказала Капитолина Сергеевна, — это между мной и командиром партизанского отряда «Заря коммунизма». Если так любопытно, найдите товарища Коваленкова Петра Григорьевича. У меня от него секретов не было.
— Это муж ваш? — спросил я и сразу почувствовал себя глупо.
— Муж? — Она зло смотрела прямо мне в глаза. — Коваленков — командир партизанского отряда. А вот про мужа я бы у вашего начальства спросила: где он, где отец Петьки? На тех хоть похоронки пришли, а про него — ни слуху ни духу, и писем нет.
— Послушайте, Капитолина Сергеевна, сейчас под Сталинградом боевые действия закончены. Готовится частичный обмен пленными. Вы глубоко осознаете данный факт или, может быть, виноват — не одобряете его?
— А что вы делаете с теми, кто не одобряет? — с вызовом осведомилась она. — Расстреливаете?
Я молчал.
— Или просто арестовываете? — продолжала она напирать. — А арестовав — куда отправляете, лес валить?
— Вам как отвечать — как полной дуре или как сознательной гражданке? — не выдержал я.
— Мамка-а-а! — звал ребенок из-за занавески.
Не поворачиваясь, она надсадно закричала:
— Петро, глухой, что ли, — не слышишь — Василь чего-то хочет? Дай ему попить или чего там!..
— Вижу, вы сознательная труженица среднего образования, — с напором продолжал я. — В советской стране человек вправе иметь какое он хочет мнение по любому вопросу. Но идет война, положение сложное.
— Ну-ну.
— А вот меня учительница сильно бранила, если я с «ну» начинал, — заметил я. — Говорила: «Не нукай, не запрягал».
— Отыграться захотели? За то, что вам в детстве двойки ставили? — Она сощурила глаза до щелочек.
— Вы от разговора не уходите, Капитолина Сергеевна. Положим, вы у меня болтать начинаете много. Разные глупости. Что немец сильнее, что всем нам конец, сдаваться надо, пока не поздно. И прочее. Представили?
— Да запросто, — сказала она мрачно. — И представлять не надо, так всё и было.
— Хорошо. Что я, по-вашему, должен делать?
— Не знаю. Расстреляете меня.
— Всех, кто глупости болтает, расстреливать — воевать некому будет.
— Так что вы сделаете?
— Посмотрю, как в бою себя проявите. Если плохо — к директору школы вызову и в угол поставлю. А если хорошо — так и медаль вам на грудь.
— Ну да, рассказывайте!
— Не верите?
— Не верю.
— Дело ваше.
— Вы водки обещали.
Я протянул ей флягу.
Она встала, принесла пыльные стопочки, одну побольше, другую поменьше.
— Свадебные, моих родителей, — пояснила она.
Я выпил с ней водки. Она слегка разрумянилась.
Тут из-за занавески к нам вышла фрау Шпеер.
Капитолина Сергеевна сразу уставилась на нее злющими глазами:
— Сына, говорите, нашла? Фрица поганого. Не добили, значит. И очень жаль.
Она встала и удалилась.
Луиза вздохнула, села на скамью рядом со спящим Чесноковым.
— Я бы хотела связаться с Москвой, — сказала она. — С тамошним представительством Красного Креста. Шведского.
— Зачем?
— Как вы думаете, — Луиза взяла оставленную учительницей стопку, понюхала, повертела между ладонями, — мне разрешат взять в Германию Эрнста прямо сейчас?
К ночи действительно вернулся командующий. Луиза насела на него со своими вопросами, причем суровый командующий был с фрау Шпеер вежлив, как на банкете.
Я выбрался подышать воздухом.
Гортензий с Геллером устроились в соседней избе. Геллер стоял там под окном, курил, глазел по сторонам, хотя смотреть было особо не на что. Завидев меня, приветливо махнул.
— Звонили в госпиталь? — спросил он.
— Нет еще. К ночи связь обещали.
В избе хозяйничала однорукая калмычка по фамилии Иванова. Ей безразлично было, что Геллер — немец. Калмыки, они такие — ненавидят всего минуту, потом забывают.
Руку она потеряла, когда работала в эвакогоспитале в Сталинграде, летом прошлого года. Под обстрел попала.
Она охотно про это рассказала: «Подозренье на чуму вышло. Выехали мы с главным патологоанатомом армии товарищем Грибановым. Задание у нас было — вскрыть умершего и поглядеть, от чего помер, от чумы или от чего иного. Мне, говорит товарищ Грибанов, самая храбрая медсестра нужна. Я и вызвалась. Тут немец летит, батюшки мои! Снизился, сволочь, так и строчит! Я побежала, а он прямо надо мной летит и строчит, и строчит! В руку мне попал. Меня товарищ Грибанов на себе до госпиталя донес, а руку отнять пришлось — нагноение случилось. Я без памяти была».
Женщина эта мне понравилась. Лицо у нее круглое, как тарелка, смуглое, глаза раскосые, черные, когда улыбается, сразу много морщин, а когда серьезная — кожа натянута на скулах и кажется гладкой. Брови выщипывает по моде. Носит платок, низко опущенный на лоб и сзади завязанный узлом.
— Входи, молоденький, входи, угощайся, тут и лишняя кровать отыщется, — приветствовала она меня.
— Это ваш дом, товарищ Иванова? — спросил я.
Она засмеялась. Зубы у нее черноватые.
— Кто ж его знает, чей это дом? Стоял пустой. Я пришла и стала жить. Тут крыша целая и стены держатся. Ставни мне солдаты помогли навесить.
Капитан Геллер спросил:
— О чем она рассказывает?
Я ответил:
— Как руку потеряла. Она медсестрой была, а немецкий летчик на бреющем по безоружным людям стрелял. В нее вот попал.
Геллер отвел глаза. Посмурнел.
Он очень долго молчал. Потом сказал:
— Я не стрелял.
Из дома вышел Гортензий, обтирая на ходу губы.
— Картошка поспела, товарищ лейтенант, — сообщил он, кося глазами на Иванову.
— Заходите, — повторила она приглашение.
— Сейчас зайду… А что, у нас тут чума была? Про тиф слышал, про чуму что-то информация не доходила.
— Да не было никакой чумы! — Иванова махнула рукой. — Одно только подозренье. Другая болезнь была, с чумой сходная, но не такая опасная. Названье мудреное, латынское, не запомнила. Были проведены санитарные мероприятия по изоляции инфицированных, на том хвороба и кончилась.
Медицинскими понятиями она оперировала легко, хотя речь в общем была малограмотная, деревенская.
— Ясно, — сказал я.
До нас донесся шум: выстрел, потом как будто спор. Голоса сперва негромкие, спокойные, поднялись на крик. Геллер насторожился, схватился за пистолет.
— Сержант Гортензий, за мной! — приказал я и побежал в ту сторону, откуда слышались голоса.
Два красноармейца задержали машину. Машина была вроде нашего штабного «виллиса», только куда более потрепанная, исцарапанная, с отметинами от осколков.
В машине сидел старший лейтенант. На нем были комсоставовская шинель, меховая ушанка, рукавицы.
В штабе сейчас находилось начальство — да еще один особо важный «объект» (то есть фрау Луиза), — поэтому каждого, кто пытался проехать мимо, останавливали и проверяли.
— Что происходит? — обратился я к красноармейцам.
Один продолжал держать безмолвного командира под прицелом, второй козырнул и доложился.
— Отказывается документ предъявить. Пытался прорваться мимо нас. Мы по колесу пальнули. Так он с нами не разговаривает.
— Ясно.
Мне хорошо был виден профиль офицера — впалая небритая щека, потухший глаз.
Догадка меня стукнула так, словно кирпич с неба упал. И я преспокойно обратился к нему по-немецки:
— Ваши документы, Herr Offizier.
Он аж подпрыгнул, потом повернул ко мне лицо и горько рассмеялся:
— Ach, so. Разумеется.
И протянул мне бумаги какого-то старшего лейтенанта Рябоконя.
Я посмотрел документы, перевел взгляд на человека в машине:
— Кто такой старший лейтенант Рябоконь?
— А? — Он пожал плечами. — Понятия не имею. Нашел в шинели.
— Шинель с мертвого сняли?
— Так точно.
— Сами и убили?
— Нет, господин офицер, он уже был мертвый. Но если вы захотите узнать, доводилось ли мне стрелять в русских солдат, то…
— Выходите, — оборвал я.
Он выбрался из машины и стоял передо мной мрачный, сутулый.
— Это ж фриц! — протянул опомнившийся от изумления красноармеец. И вскинул на него автомат: — А ну, хенде хох!
Немец смотрел только на меня:
— Я не буду сдаваться.
Я тронул красноармейца за плечо:
— Благодарю вас за бдительность, товарищ. Теперь я сам с ним разберусь.
— А вы, простите, кто? Я вам пленного так просто отдать не могу. Мне его надо в штаб доставить.
Я показал ему свои документы. Особый отдел.
Он козырнул мне и, бросая на немца свирепые взгляды, отошел к своему товарищу.
Я снова заговорил с немцем:
— Сдаваться, значит, не намерены? Ну, и что мне с вами делать?
— Да что хотите, то и делайте…
— Ваше настоящее имя?
Он чуть прищурился:
— Майор Краевски, второй танковый полк.
Тут я насторожился:
— Второй танковый? Случайно, с капитаном Шпеером не служили?
Он сжал губы. Помолчал, потом ответил:
— Вот оно что. Капитаном Шпеером интересуетесь?
— Отвечайте на поставленный вопрос, — потребовал я.
— О да. Хайль Шпеер, — кивнул Краевски. В его глазах мелькнул огонек, но сразу погас.
— Где вы с ним расстались?
— Там же, где со всеми остальными, — в Сталинграде. Как давно — не могу сказать. С тех пор будто вечность прошла.
Майор Краевски может быть полезен, соображал я. Еще не знаю точно, как. Но желательно бы его сохранить. Может, в тот же госпиталь направить, к Перемоге. Завтра решу окончательно.
— Ладно, — решил я, — давайте так: я вас задержу до дальнейшего выяснения. Вы сдадите сейчас мне оружие, мы пойдем в теплую избу, выпьем сладкого чая. Там картошка поспела. Заодно и поговорим.
Он молча отстегнул кобуру и отдал мне.
Я передал кобуру Гортензию и снова посмотрел на немца:
— Больше оружия никакого нет?
Он покачал головой.
— А если я прикажу обыскать?
Он засмеялся сухим, мертвым смехом и вынул из кармана гранату. Граната была наша, лимончиком.
— Нож есть?
Нож имелся складной, в кармане штанов. Кстати, под комсоставовской шинелью обнаружился вполне себе вермахтовский мундир. Только истрепанный донельзя. Где ж Краевски прятался всё время с капитуляции?
— Больше ничего? Только не врите, я вранье сразу вижу.
— Больше ничего.
Мы вошли в избу к Ивановой. Та поставила перед фрицем тарелку с синей надписью «Столовая промкооперации № 2», взяла пальцами картофелину из тарелки Гортензия, потом еще одну — из своей, придвинула угощение немцу.
— Горячего чаю ему налейте, — попросил я.
Немец схватил ладонями стакан, приник к нему и замер.
Геллер сидел сбоку, задумчиво поглядывая на происходящее.
Неожиданно Краевски посмотрел прямо на меня и спросил:
— Как вы догадались?
— По взгляду, — ответил я. — У наших совсем другие глаза. Вы — солдат побитой армии.
Он согласно кивнул.
— Ешьте, ешьте, — сказал я.
Майор осторожно отпил чаю.
— Как вы выбрались из Сталинграда? — спросил я.
— Один человек всегда имеет шанс проскочить там, где армия застряла, — ответил мой собеседник. — Мне чертовски повезло: нашел убитого русского командира, «виллис». Собственно, я обнаружил их вместе. Так сказать, комплектом.
— Горючее для машины где брали?
— Сцеживал из подбитых танков.
— Горючее из танков не годится.
— Это из ваших не годится, — чуть улыбнулся он, — а из наших сойдет. Тут много подбитых наших танков…
— Мне придется доложить о вас в штаб, — сказал я.
— Я не хочу считаться военнопленным, — предупредил он. — Я не сдавался. Рук не поднимал.
— Формально вы не военнопленный, — согласился я. — И я вас, формально, не допрашиваю. Мы просто беседуем за ужином. — И я спросил первое, что пришло на ум: — Откуда вы родом?
— Из Пруссии.
— Далеко же вас занесло… Домой не тянет?
Майор Краевски пожал плечами:
— Бывают невезучие люди, Herr Leutnant, которым везде, где нет войны, плохо. И не то чтобы меня на приключения тянуло. Честно говоря, приключения на Восточном фронте мне совсем не понравились. Но там, на гражданке, и жизнь другая, и люди другие, и всё какое-то пресное, тягомотное. А на войну попадешь — вроде, душа успокаивается.
— Созидательным трудом заниматься не пробовали? — осведомился я. — Говорят, сильно успокаивает нервы.
— Видимо, придется, — согласился он.
— Ну вот и договорились… Вы ешьте, ешьте, только потихоньку. Наголодались в Сталинграде?
— Было такое, — признал он.
Теперь он то и дело посматривал на Геллера. Но у него сил не хватило летчика расспрашивать, а тот упорно молчал.
Гортензий громким шепотом спросил меня:
— А что мы с этим фрицем делать будем?
— Ночевать оставим, — сказал я. — Не на мороз же выгонять. Утром в штаб его отведу. Может, знает что-нибудь полезное.
— Его бы связать! — предложил Гортензий.
— Не нужно.
— Он нас ночью всех перережет, — предрек Гортензий.
— А вы сохраняйте бдительность, товарищ Гортензий.
— Может, напоить его? — предложил, поразмыслив, Гортензий. — Пьяный он никого не зарежет.
— Я обдумывал этот вариант, — сознался я. — Как наиболее гуманный. Да только убьет майора водка, если употребить ее в потребных количествах.
— Что же делать? — Гортензий совсем расстроился. — Не везет мне!
Но я уже принял решение.
— Так, майор Краевски, — обратился я к немцу, — мы отдаем дань вашему мужеству и вашей откровенности. Поэтому, пожалуйста, дайте мне честное слово офицера, что не предпримете никаких попыток сбежать. В противном случае придется вас связывать, а мне бы этого не хотелось — вы, по-моему, нездоровы.
Он дал слово.
— Товарищ Иванова, — я подозвал калмычку, — устройте его переночевать. Оружие он сдал, голодом и холодом ослаблен, от тепла и вашей картошки его развезло — думаю, вреда не причинит. В той же комнате будет спать сержант Гортензий.
— Сделаю, — не моргнув глазом отвечала санитарка.
— Благодарю за ужин. Капитан Геллер, вы уступите майору Краевски кровать?
Геллер молча кивнул. Мне показалось, что эта встреча его сильно поразила. Может быть, даже сильнее, чем утренние мародеры.
Капитан начал понимать, что тут происходит.
Я вернулся в штаб. Командующий что-то писал, фрау Шпеер с заплаканным лицом дремала на лавке у стены. Я понял, что разговор ее с Москвой состоялся.
При моем появлении командующий поднял голову.
— Разобрались, что за стрельба была?
— Разобрался, товарищ командующий.
— До утра ждет?
— Вполне.
— Хорошо. Вы уже позаботились насчет ночлега вашей подопечной? Сами будьте, естественно, рядом. Спать вполглаза! А лучше — совсем не спать.
— Вопрос деликатный, — я вдруг смутился. — В одной комнате с женщинами ночевать?
— Будто до сих пор не приходилось?
— Приходилось, но… не так.
— Скажите просто, что эта фрау на вас страху нагоняет.
— Не столько она, сколько эта учительница, Капитолина Сергеевна, — признался я. — Ох и строга…
— А вы ведите себя безупречно, — посоветовал командующий. — Как и подобает красному командиру.
— Случается, как раз за безупречное поведение от дамы по морде и схлопочешь, — пробурчал я.
С печки донеслось:
— Ирод! Охальник!
Там шумно закопошилась бабка. А с ней и оба мальчика.
— Я не пойму, глухая бабка или не глухая? — не выдержал я.
— Когда надо — очень даже не глухая, — подтвердил командующий. — Так что забирайте фрау и идите отдыхать.
После ночлега на полу на старом матрасе, выломанном из какой-то доисторической кровати, у меня ломило всё тело. Луиза Шпеер еще спала. Ее лицо было совсем белым, оно почти не выделялось на белом кружеве подушки. Шпильки высыпались из прически и валялись рядом.
Я собрал их и положил на покрытый вязаным пожелтевшим кружевом буфетик.
Постоял рядом с ней, потом постоял у окна. Куда подевалась Капитолина Сергеевна — не знаю.
Мальчики сладко сопели на печи. Ничейная бабка с энергией стахановца уже орудовала где-то в сарае.
Внезапно под окном, где я стоял, возник Гортензий.
Я даже отпрянул от неожиданности:
— Вы с ума сошли, товарищ сержант? Что это вы выпрыгиваете, как чертик из коробки?
— Помер, — трагическим голосом произнес Гортензий.
— Кто помер? Что вы несете?
— Помер! — повторил сержант.
— О ком вы говорите?
— Майор вчерашний. Краевски. Проснулись — а он уже холодный.
— Он ранен был, что ли?
— Да нет… Осмотрели его со всех сторон — следы от ранений на теле есть, но все старые, зажившие. Санитарка подтвердит.
— Покончить с собой не мог? Яд? — предположил я.
— Он жить хотел, — напомнил Гортензий.
— Да не очень-то хотел, если его послушать…
— Не, товарищ лейтенант, с собой он не кончал, — уверенно сказал Гортензий. — Я за ним смотрел. Он как лег, так и заснул. И не двигался больше.
— Тогда остается одно объяснение, — сказал я. — Сердце. Сердце Шестой армии…