Гоша выбежал и сам не знал, как поступит дальше. Повернет назад? И сделает вид, что вовсе не собирался убегать навсегда? Войдет как ни в чем не бывало в игровую, скажет спокойно: «Не брал я никаких ваших денег. Эти деньги мои, я их не успел истратить. Они там сто лет лежат в тумбочке». Он скажет, и они поверят. А кто взял — Гоша все равно узнает. В глубине души ему хотелось вернуться. Но для этого надо было, чтобы позвали и потом поверили. А так вернуться он не мог. Слишком сильной была обида. А доказывать им он не станет.
Ноги тем временем сами несли его к метро. Влез в лужу, промочил ботинок. Голова соображала плохо — перемешались в кучу все печали, большие и мелкие. Мама не едет и писем не пишет. И кровать по-прежнему у самой двери. А в обед сегодня ему достались одни кости. Другим — куриная ножка или белое мясо вообще без костей. А ему — ребра какие-то. Разве это справедливо? Думал раньше, дурачок, что Галина Александровна его любит. Ха, любит. Она всех любит, у нее работа такая — заменять несчастным деткам маму. Тоже мама нашлась — сразу поверила, что он, Гоша Нечушкин, деньги стащил. Мама бы не поверила, настоящая мама-то.
Вот она — главная беда. Они все на него подумали. И никто не засомневался. Главная боль точила его. Остальные забылись сразу — плохой кусок за обедом, плохое место в спальне. Одна беда осталась: никто не любит. И он заплакал.
В метро женщина в большой шапке, из-под которой выглядывало маленькое лицо, наклонилась к нему:
— Почему ты плачешь? Тебе помочь?
Он стал плести про больную старенькую бабушку. А мама как раз на юге. А папа-шофер в городе Риге. А ему срочно надо к двоюродной тете в Перовский район. А пятачок потерял.
Женщина опустила за него пятак.
— Успокойся, все обойдется.
Она спешила, как все. Ушла вперед по эскалатору. И никто больше не замечал заплаканного мальчика. У всех свои мысли, свои раскрытые журналы, свои «Вечерки». И это очень хорошо. Никто не пристает с расспросами.
Летит поезд. А вдруг там, дома, как раз сегодня пришло письмо? Пришло и лежит! Гоша сразу поверил: так оно и есть! Письмо ждет его дома. Оно лежит на окне. Или на столе. Или в ящике комода. Письмо от мамы. Она приедет, и он будет с ней. А они пусть тогда сами разбираются там у себя в интернате. Плевать на всех.
Он вошел в свой двор. Хотел сразу кинуться домой, но остановился. Надо подождать. А то бабушка схватит и отвезет назад. У нее ума хватит, у бабушки. Он потерпит, он придет домой поздно, и так будет умнее. Вошел в теремок.
Бревенчатые стены и крыша укрывали его от дождя, но не от холода. Он застегнул курточку, натянул капюшон, руки сунул в рукава. Куртка оказалась не его, он только теперь заметил. Второпях схватил с вешалки Иркину, красную. А его, зеленая, осталась там висеть.
Из домика видна блестящая большая лужа. И дождь по ней — тюп-тюп-тюп. Чьи-то шаги зашлепали по воде.
— Эй, ты чего тут оказался? Я тебя из окна узнала. — Светка-Сетка. — Отпустили, что ли? Чего молчишь?
— Не твое собачье дело.
Светка засмеялась. Неужели повернется и уйдет? Нет, осталась. Куртка накинута на плечи, она без шапки, капли в волосах сверкают в свете фонаря. И глаза-рыбки, блестящие, быстрые.
— Эх ты, интернатский. Хочешь баранку?
— Давай.
Ему хотелось сказать: «Застрелись ты со своей баранкой». Но очень уж он проголодался. В интернате сейчас ужин. Они там расселись в столовой. И никого не волнует пустой стул Гоши Нечушкина. Все его ненавидят. А он их тоже ненавидит.
— Где я тебе возьму баранку? Ты мне и так рубль должен, забыл, что ли? А почему домой не идешь? Сбежал из интерната?
— Отпустили. На сколько хочешь.
— Ой, врешь.
— Уйди ты, выдра надоедливая. Настырность твоя… А рубль тебе за меня Стасик отдал. Забыла?
— Напомнил, я и вспомнила. Ладно, пойду.
Хоть бы еще минутку постояла она тут. Ну самую маленькую минуточку. И он сказал:
— Кто тебя держит? Иди, шагай, проваливай.
— И пойду. — Но почему-то не уходила. Все назло делает.
— До чего ты, Светка-Сетка, противная. Ты мне сказала миллион ехидных слов. Ну что ты за человек?
— Я? А я не человек, — пропела она кошачьим голосом, — я девочка. Пусть я не такая красивая, зато обаятельная.
— Кто тебе сказал — плюнь ему в глаза. Наврал, пошутил. «Обаятельная»! С ума сойти. Ты Стасика не видела? Мне он нужен, Стасик.
— А почему ты не можешь сам к нему зайти? Взял бы и зашел. «Здравствуй, Стасик, это я».
— Так ведь бабушка в окно глядит. — Гоша спохватился, что сказал лишнее. А она усмехается. Как объяснить, почему ему нельзя выйти из этого промозглого теремка. Забормотал, как Славка Хватов:
— Пришел, а тут как раз и дома, наверное, не застану. После, сказано.
Славка Хватов делает это гораздо лучше. Не хочется ему отвечать на вопрос — он не молчит, молчание вместо ответа сердит людей, раздражает. А тут не придерешься: человек ответил. А если ты не понял, то сам и виноват. Один раз Галина Александровна спросила: «Слава Хватов, это не ты ли пролил кисель? Там у всех ноги к полу прилипают, в столовой. Не ты?» А Славка тут же ответил: «Вчера как раз были, там дискотека и большие все танцуют». Потом долго смотрел на воспитательницу, вопросительно молчал. Чего же вам еще? Я все сказал.
Галина Александровна как захохочет. Хорошо, что она с юмором. Посмеялась, дала Хватову тряпку, он вымыл пол в столовой — кисель довольно легко отмывается, это не жир.
— Ты не бормочи, хитрый нашелся, — скривилась Светка. — Забрали в колонию твоего друга Стасика. А ты даже не знаешь. Отправили уж давно. Уголовный тип.
— Ты что? Опять? Нет, правда? Стасика?
— Стасика. А ты артист интернатский. Вопросы еще задает. Походил бы со своим Стасиком и сам бы мог свободно там оказаться.
И она ушла.
Дождь кончался, и во дворе сразу появились какие-то девчонки. Но куда им было до Светки-Сетки! Идет, как танцует. Ногу ставит на носочек, а пяткой земли не касается. Летящая Светка-Сетка. За что Гоша ее так ненавидит? Страшила законченная. Руки длинные, ноги тощие.
Как же это со Стасиком-то?
Гоша еще долго сидел бы там. Но вдруг опять появилась уверенность: дома он найдет письмо от мамы. На столе найдет. Или в комоде. Только прочитать письмо, и сразу все станет хорошо. Вся его жизнь станет хорошей, ясной, новой. И он никогда не вернется в интернат. Человек должен жить дома.
Поднялся по лестнице, позвонил в свою дверь. Бабушка сразу открыла:
— Во! Жду, жду. Пешком, что ли, тащился? Воспитательница давно уж мне звонила.
Нисколько не удивилась бабушка, не обрадовалась встрече с единственным внуком.
— Звонит — «ушел». Надо же додуматься — уйти.
В кухне на окне письма не было. Заглянул в комнату. На столе были раскиданы старые темные карты. Бабушка со своей Терентьевной опять гадали: для себя, для сердца, для дома. Они и раньше, когда Гоша жил дома, без конца гадали. Вернется к Маргарите Терентьевне любимый человек или не вернется. И всегда им карты показывали, что вернется совсем скоро. Бабушка раскладывала карты и говорила:
— Ему дорога лежит к тебе, Терентьевна.
А Терентьевна отвечала:
— Не впущу. Дверь даже не отопру.
Бабушка все знала, но обязательно спрашивала:
— Почему же так?
— Перегорело, — жестко отвечала Маргарита Терентьевна.
Бабушка загремела сковородкой:
— Ешь оладьи, Гоша.
Он ел и ждал: вот сейчас она скажет про письмо. Но она не говорила. Неужели она не получила его до сих пор? Ведь прошло так много времени — целая вечность.
— Ешь, ешь. Переночуешь. Завтра поедем назад.
Она была почти трезвая и очень непреклонная. Он глотал горячие оладьи. Пришла Маргарита Терентьевна.
— Гоша пришел? Вот как? — И поставила на стол бидончик.
Бабушка дружит со своей Терентьевной, а Гоша им только мешает.
— Я здесь, между прочим, прописан, — хмуро говорит он и уходит в комнату.
— Ложись, ложись. — Бабушка жалеет его, и поэтому говорит сердито. — Завтра рано вставать. Прописан он — деловой нашелся.
Он быстро постелил и улегся на свой коротенький диван. Так сладко было на нем лежать — знакомая пружина слегка впивалась в спину, подушка была не интернатская, домашняя.
В кухне Терентьевна говорила:
— Не переживай. Ему в интернате лучше. Знаешь, почему? Потому что ты ведешь нетрезвый образ жизни.
— Вот и расстраиваюсь, — вздыхала бабушка и наливала себе в стакан. Булькало, булькало.
— Брось. У него жизнь впереди, а тебе сколько осталось? Еще и не выпить. Твое здоровье. Мы с тобой общаемся. Это необходимо в пожилом возрасте — контакты. Иначе полное одряхление.
Терентьевна нарочно говорила громко, ей хотелось, чтобы Гоша слышал. И он слышал каждое слово. И понимал, что все это вранье и чепуха. Пить — гадость и подлость во всяком возрасте. И пусть Терентьевна не городит чушь в свое оправдание. Раньше Гоша всегда воевал с ними, доказывал, что пить стыдно, тем более женщинам. Тем более старым.
Зазвонил телефон. Бабушка сказала:
— Спит. Надо было смотреть лучше. Вы за это отвечаете. Завтра привезу.
Гоша встал, бесшумно подошел к старому комоду, тихо-тихо выдвинул ящик. Груда бумажек: справки, квитанции, бабушкин паспорт. Пачка фотографий, перетянутых аптечной резинкой. Мама. Она держит на руках ребенка в распашоночке. Это Гоша. Глупый, таращится, открыл беззубый рот. А мама смеется — красивая. Вот какой у меня сынок, вот как я прижимаю его к груди. И никому никогда не отдам. Мой, мой ребенок.
Долго Гоша разглядывает фотографию.
— Гаси свет наконец-то! — Бабушка подала голос из кухни.
— Сейчас!
Положил фотографию на место. И тут рука дернулась, будто наткнулась на горячее. Письмо! Оно лежало в углу ящика. Знакомый конверт — птица чибис с тонким, как шило, клювом. То самое письмо! Как же так? Он отдал его бабушке очень давно. Она обещала написать на конверте адрес и отправить. «Опущу в ящик около аптеки» — так она сказала. А теперь что же? Он тупо, не понимая, разглядывал конверт. Никакого адреса там не было. Письмо не было опущено в почтовый ящик. Оно валялось в комоде. С тех самых пор.
Гоша стоял весь пустой внутри. Надежда ушла, что осталось?
Бабушка вошла в комнату.
— Кому я сказала спать? Нет, кому я сказала? Он молча протянул ей письмо. Она смотрела, стараясь сообразить. Потом стала кричать:
— Не отослала! Да! А куда прикажешь отсылать? Она мне адрес не шлет года три! С места на место летает, кукушка окаянная! Она о тебе и не помнит давно! А ты мне из-за нее последние нервы дерешь! Кончай волынку с письмом этим. Живешь, сыт, и живи спокойно.
Выключила свет и хлопнула дверью. Очень громко она орала, значит, сильно жалела Гошу.
Ох, бабушка, бабушка. А как врала тогда, честно глядела, а все сочинила. «Адрес в белой книжке». Никакого адреса. У нее и книжки-то сроду не было, тем более белой.
Бабушка не слышала, как, уткнувшись в подушку, горько, безутешно плакал ее единственный внук.
А потом он незаметно уснул. Но даже во сне помнил, что ему надо очень рано встать.
Он и проснулся очень рано — в шесть. Было совсем темно, бабушка похрапывала. Гоша быстро оделся, неслышно отпер дверь, выскользнул из квартиры.