Глава 2 Ностальгия

Золотой переулок

… А потом зажгли фонари, и неестественно желтый свет залил переулок. Он был неприятным и зыбким, казалось, что дома заразились инфекционным гепатитом. Я стоял у часовни, построенной в конце переулка, смотрел на Столешников, и он был удивительно похож на кинодекорацию.

Весенние сумерки опустились на город, переулок был пуст, только витрины дорогих бутиков сообщали о необыкновенно выгодных скидках по случаю окончания зимы. Я смотрел на черные, пустые окна домов. В них больше никто не живет. Остался здесь единственный долгожитель — Владимир Гиляровский, хитро глядящий на пустой переулок с мемориальной доски, прикрученной к стене дома № 9.

А когда-то за этими пустыми окнами жили мои беспутные друзья и хорошенькие девочки, с которыми мы крутили легкие веселые романы.

В то время Столешников переулок был одним из самых модных в Москве. Жить в нем считалось необыкновенно престижно для определенного, но многочисленного людского слоя тех лет. За любую доплату вселялась сюда трудовая-деловая столичная аристократия. Сюда стремились короли трикотажных артелей. Принцы ювелирных дел. Герцоги металлоремонта.

Столешников был не просто городской улицей, а своеобразной жизненной установкой, идеологией, если хотите.

Две комиссионки, два магазина «Меха», ювелирный, вещевая скупка, в которой царствовал Боря Могилевский, букинистический магазин, лучшая в Москве табачная лавка, ресторан «Урал» в маленькой одноименной гостинице, роскошное кафе «Красный мак» и, конечно, скупка ювелирных изделий и золота. Находилась она на Петровке, но была в створе Столешникова, поэтому и именовалась как «золотишник в Столешникове».

Во дворах было несметное количество частных и государственных мастерских: металлоремонт, реставрация фарфора, ювелирные работы, пошив кепок, скорняжные услуги.

Если бы можно было повернуть стрелки назад… Как у Стэнли Кубрика в фильме «Сияние». Помните, Джек Николсон входит в пустой бар, и он внезапно заполняется тенями прошлого…

Наверняка по переулку ровно в двенадцать прошел бы человек в ратиновом пальто с дорогим шалевым воротником, в круглой меховой шапке, ее тогда называли боярской.

Сквозь суетную толпу он солидно шел в кафе «Красный мак».

Не многие сегодня помнят это самое элегантное московское кафе. Зал его находился на двух уровнях, как когда-то в кафе «Артистическое»: задрапированные стены, красные удобные кресла, тяжелые бархатные занавеси, вытканные красными маками. Вечером на каждом столике зажигались лампочки с красивыми абажурами. Полумрак и интим. И кухня была здесь прекрасная.

Но вернемся к человеку в ратиновом пальто. Он приходил в кафе ровно к двенадцати, усаживался всегда за один и тот же столик; обслуживал его мэтр, никому не доверяя ухаживать за столь дорогим гостем.

Этого человека побаивались. Фамилия его была Мохов, звали Альберт Васильевич. И кличка у него была. В определенных кругах его звали «Темный».

Но Альберт Васильевич не был ни налетчиком, ни трикотажным дельцом. У него была престижная профессия, дававшая ему определенное положение среди московских деловых. Он был ювелиром, и очень хорошим. Работал на дому, имел официальный патент, платил положенные фининспекции деньги всегда вовремя. Но даже если бы он запоздал с оплатой, думаю, ни один фининспектор не отважился бы его беспокоить.

Мохов был темным ювелиром, выполняя неучтенную, левую, работу для «пламенных» чекистов — братьев Кобуловых, министра госбезопасности Меркулова и их грузинских коллег.

Поговаривали, что у него бывал полковник Саркисов, начальник охраны Лаврентия Берия.

Телохранитель заказывал недорогие безделушки, которыми лубянский маршал одаривал своих многочисленных любовниц. Колечки и браслеты выполнялись Моховым так элегантно и красиво, что производили впечатление очень дорогих вещей.

Разные слухи ходили по Москве о работе Альберта Васильевича. Говорили, что Амаяк и Богдан Кобуловы, генералы МГБ, соратники всесильного Берия, привозили к Мохову уникальные вещи, изъятые на обысках, но почему-то не попавшие в протоколы, и Темный переделывал их, давая камням и золоту новую жизнь.

Мохова в его кругу побаивались, старались не сближаться с ним, поэтому он заводил широкие знакомства среди московской артистической богемы.

В 1951 году, на Рижском взморье, я впервые увидел его в компании Александра Вертинского.

В 50-м году в Москве появилась весьма опасная группа разгонщиков. Как потом выяснилось, в нее входили пятеро молодых офицеров, уволенных из армии в 45-м и 46-м годах. Практически все из них прошли войну, не боялись ни крови, ни опасности. Что любопытно, все пятеро некоторое время служили в Германии и Австрии, привыкли к легким послевоенным деньгам, которые сами текли в руки на бывшей вражеской территории.

Они вернулись домой, поступили на работу и в институты, но запасы скоро кончились, а московские рестораны каждый вечер манили к себе молодых лейтенантов.

Тогда они придумали беспроигрышную схему. Они начали бомбить цеховиков и торгашей. Но делали это так, как их учили в армии. Сначала разведка. Молодые, хорошо одетые, щедрые ребята-фронтовики с хорошенькими девушками стали постоянными посетителями самого модного в ту пору ресторана «Аврора» на Петровских линиях, там нынче кабак «Будапешт».

В этом ресторане ежевечерне собирались артельщики, торгаши, деловые люди из Столешникова. Там ребята знакомились с деловыми людьми, пили с ними и выведывали их маленькие тайны. А через несколько дней в квартире подпольного дельца раздавался звонок. Входили двое или трое молодых людей, предъявляли муровские книжечки, клали на стол ордера на обыск и начинали изъятие денег и ценностей, нажитых преступным путем. Все оформлялось по всем правилам: протокол изъятия, протокол допроса. Потом перепуганному цеховику говорили, что он может переночевать дома, а утром прибыть в МУР, где на его имя будет заказан пропуск. Лейтенанты были неплохими психологами. Они точно знали, что никто добровольно в тюрьму не пойдет. Так и было: дельцы исчезали из Москвы тем же вечером.

По Столешникову поползли страшные слухи: говорили об особой бригаде, расследующей дела крупных дельцов. Многие грешили на Мохова. Его стали бояться еще больше.

Но одного не учли веселые разгонщики-лейтенанты: среди деловых была прочная прослойка агентуры МГБ. Вот к одному из негласных помощников органов они однажды и пришли с обыском. Утром директор магазина «Меха» не сбежал из города, а отправился прямехонько к оперу, у которого был на связи. Тот позвонил в МУР… Ну а дальше все пошло заведенным порядком.

Через месяц в доме № 9, на котором нынче висит мемориальная доска московскому репортеру, на третьем этаже, оперативники УМГБ задержали разгонщиков.

Взяли троих, а один, бывший лейтенант из армейской разведроты, прошедший все, что может пройти отважный человек на страшной войне, выпрыгнул из окна третьего этажа во двор и исчез в лабиринтах проходных дворов Столешникова, Петровки, улицы Москвина. Он не боялся, что его выдадут подельники. И они его не выдали.

Почти через полвека мы пришли с ним в этот двор, и он показал мне окно и провел по чудом уцелевшим дворам и подъездам-«сквознякам».

Теперь он уважаемый в стране кинематографист. Но я не буду без разрешения называть его фамилию…

А что же случилось с «темным ювелиром»? Как рассказали мне старые чекисты, он пал жертвой ведомственных интриг.

Министр госбезопасности Виктор Абакумов начал собирать компру на бериевскую бражку, и в первую очередь на развеселых кавказцев — братьев Кобуловых и генерала Гоглидзе.

Люди всесильного министра вышли на Мохова, но допросить его не успели. Он исчез: поехал по телефонному звонку неизвестного человека оценивать редкое ожерелье и больше его никто не видел. Имя этого человека всплыло через много лет.

В 1984 году в дачном поселке Малаховка были убиты и ограблены Гоглидзе Евлалия Федоровна и ее дочь Галина. Убил их вор-домушник Крекшин, впервые пошедший на мокрое дело из-за большого количества драгоценностей. Многие из них, как выяснилось позже, имели музейную ценность. Откуда у замминистра МГБ, расстрелянного по делу Берия генерал-полковника Гоглидзе такие ценности?

Вот выдержка из протокола допроса бывшего заместителя министра внутренних дел Грузии генерала Каранадзе:

«…лучшие вещи арестованных крупных людей забирались всегда Кобуловыми, женами Гоглидзе Сергея и Беришвили Константина, которые даже дрались из-за них между собой».

В 1937 году, в момент массовых репрессий, Сергей Гоглидзе был народным комиссаром внутренних дел Грузии. А как мы знаем, там всегда было много богатых людей.

Убийцу семьи Гоглидзе — Крекшина — арестовали, большую часть драгоценностей изъяли. Эксперт, работавший с ним, рассказал мне, что там было больше десяти работ «темного ювелира» Мохова.

Столешников был во времена Великого вождя народов неким олицетворением иной жизни — богатой и разгульной.

В газетах писали о невиданных рекордах хлеборобов Нечерноземья. В кинотеатрах шли фильмы о военных и трудовых подвигах. Писатели радовали нас томами «Кавалер Золотой Звезды» и «Далеко от Москвы». А Столешников жил по другим законам. С утра до вечера в нем толклись красивые элегантные женщины, да и мужчины не хуже…

Потом я уехал и не был в Союзе долгих пять лет, а когда вернулся, то сразу же увидел плоды трудов Никиты Сергеевича Хрущева. Он жестко начал бороться с культом личности и его пережитками.

Нет больше ресторана «Аврора», вместо него — «Пекин» (а позже «Будапешт»), но не гуляют там веселые артельщики, потому что Хрущев прикрыл Промкооперацию. Он лишил не цеховиков теневых денег, а нас — хороших недорогих вещей: трикотажных рубашек, модельных ботинок, спортивных товаров.

Борьба «с последствиями культа личности» началась с закрытия «Коктейль-холла». Стремительно менялись интерьеры в кафе и ресторанах. Из «Гранд-Отеля» исчезли редчайшие вазы, которые даже ЧК в былые годы не тронула.

Они выплыли в неком поселке — «Заветы Ильича», на Воробьевых горах. Видимо, туда же ушли и бронзовые, редкой красоты торшеры из кафе «Артистическое», и мебель из кафе «Красный мак».

Борьба со сталинскими излишествами обрушилась на город. Снимали с домов лепнину и фигуры, крушили дубовые бесценные панели в театрах и ресторанах, забыв о том, что сделаны они были в прошлом веке и к Сталину отношения не имели.

Москва, как огромный корабль, вплывала в новую эпоху. Конечно, пострадал и Столешников. Кафе «Красный мак» превратилось в грязную забегаловку с пластиковыми липкими столиками. Но зато напротив общественного туалета, где теперь, кстати, ресторан «У Кузьмы», открыли чудо-забегаловку с хитрым автоматом, жарившим удивительно вкусные пончики, обсыпанные сахарной пудрой. В фирменном винном магазине появились невиданные доселе разноцветные импортные бутылки вин, ликеров, коньяков.

«Оттепель»! Под этим веселым знаком начала выстраиваться наша жизнь.

Я жил рядом, на улице Москвина, поэтому обедал частенько в ресторане «Урал», который обошли все социальные новшества. В нем по-прежнему было вкусно и дешево.

Забавная история произошла там со мной зимой 54-го года.

Ко мне зашли два моих товарища. Они были братьями, и, несмотря на разницу в возрасте в два года, имели удивительное сходство. Мы выпили дома, а потом решили, по нашим скромным деньгам, посидеть в «Урале». Там меня знали, поэтому соорудили к водке дешевую, но обильную закуску, и мы начали наш неспешный разговор. Но вдруг я заметил, что зал опустел, а столики вокруг нас заняли люди с до боли знакомым выражением лица.

Мы собирались выпить по третьей, как в лицо нам направили стволы.

— Не дергайтесь! Руки на стол!

Мы выполнили требование. На нас надели наручники, затолкали в машину и привезли в «полтинник» — легендарное 50-е отделение милиции, находящееся на Пушкинской улице, чуть наискосок от Столешникова.

Надо сказать, что в это самое время в Москве появился опасный убийца по кличке «Мосгаз». Он звонил в дверь, представлялся слесарем Мосгаза, проникал в квартиру и топором убивал хозяев. Не щадил ни детей, ни стариков. Несколько месяцев Москва была на осадном положении. Милицию лихорадило, тем более что Хрущев держал дело под неусыпным контролем и ежедневно материл начальника московской милиции.

Когда нас везли в машине, я внезапно отчетливо представил разыскную фотографию преступника, сделанную по фотороботу, которая лежала у меня на работе: узкое лицо, удлиненный нос, тонкие губы, твердый подбородок. И тут я понял, что мои дружки, братья Миша и Саша, чудовищно похожи на фоторобот злодея.

Но так думал не один я, поэтому нас рассадили по разным комнатам и начали допрашивать. Как я понял, у оперов из «полтинника» сложилась железная версия: двое убийц, работают в разных районах, а я или наводчик, или организатор банды.

Допрашивали нас часа два, за это время успели выяснить, что мои друзья — весьма уважаемые люди: один — крупный старатель, второй — известный скульптор. Меня они сами прекрасно знали.

Когда нас истомили допросами, в комнату влетел запыхавшийся опер из МУРа.

— Выкиньте тот фоторобот. — Далее он сказал, куда его нужно выкинуть. — Вот фотография мочилы. Фамилия его Ионесян. Он актер.

На фотографии Ионесян сидел, как положено актеру, в неестественно завлекательной позе, был красив сладковато, не по-мужски. Ничего общего с фотороботом у него не было. Инцидент был исчерпан, и мы вместе с операми пошли в «Урал», где и выпили за то, чтобы не быть похожими на фоторобот.

Теперь, когда по телевизору показывают фотороботы преступников, я всегда вспоминаю эту старую историю.

Несколько лет назад мой приятель привез из Америки видеокассету.

— Посмотри, увидишь много знакомых.

Сначала на экране телевизора — знак фирмы, создавшей это эпохальное полотно, он парил над панорамой Нью-Йорка. Потом камера стала стремительно спускаться и из переплетений улиц и хаоса домов точно выбрала элегантный особняк с колоннами, смахивающий на Белый дом.

А в доме том играли свадьбу. И я увидел знакомые лица. Раньше их всегда можно было увидеть в хороших ресторанах, домах творчества, на премьерах в Доме кино.

Целая галерея знакомых лиц. Не подумайте ничего дурного: это были не грабители. Это была все та же «трудовая-деловая интеллигенция». Хозяева часовых мастерских, руководители металлоремонта, пионеры палаточной торговли. Это был особый мир Москвы, со своими нравами, понятиями чести, привязанностями и, естественно, героями.

Теперь этого мира нет. Поэтому нельзя починить хорошие часы, быстро сделать ключи, которые бы открывали двери, сшить красивую кепку.

Но, кроме всего прочего, мир этот был невероятно интересен для человека, пытающегося разобраться в проблемах криминальной Москвы. В маленькие кабинеты заведующих мастерскими и директоров ателье стекалась потрясающая информация, которая процентов на восемьдесят оказывалась точной. Я уже сказал, что в этом мире были свои герои, но был и свой бог: камень, булыжник, розочка — драгоценные камни.

Однажды я зашел к своему приятелю Ефиму сделать запасные ключи. В его шестиметровой комнатке, гордо именуемой кабинетом, сидел вполне респектабельный человек в модном кожаном пиджаке. На столе лежали свежие калачи, открытая банка черной икры и, конечно, стояла хорошая бутылка.

— Знакомься, — сказал Ефим с гордостью, — твой коллега, Юра Брохин, сценарист, его фильм в Швейцарии приз получил.

Так я познакомился с этим странным человеком. И сколько я его знал, он не переставал удивлять меня. Прежде всего — своими связями. В круг его знакомых входили и крупные дельцы, и богатые (подчеркиваю это определение), процветающие деятели культуры, важные чиновники из Моссовета, ЦК, жены и дети членов Политбюро и сама Галина Леонидовна Брежнева.

Очень долго я не мог связать этих сановных людей с директорами (в штатном расписании они именовались мастерами) мелких ремонтных и пошивочных мастерских. Только потом я понял, что все эти скромные службы быта являлись местами, куда по неведомым каналам поступали драгоценные камни и валюта. А мой знакомый сценарист Юра оказался одним из крупнейших посредников между скромными лавочками в Столешниковом и роскошными домами, где проживала наша знать.

Как-то Юра Брохин, сильно выпив, что бывало с ним крайне редко, сказал мне:

— Вот когда напишу книжку, так это будут не ваши детективы. Я всех этих Брежневых, Гришиных, Мазуровых наизнанку выверну.

Сказал, сразу отрезвел, испугавшись. После этого разговора мы больше не виделись.

Я мельком разглядел его в аэропорту: он улетал в Израиль.

Много позже я узнал, что Юра, помимо всего прочего, был заметной фигурой в днепропетровской и харьковской блатной тусовке. А как-то меня встретил на улице товарищ, прилетевший из Нью-Йорка. Мы поговорили о том, как красиво загнивают наши идеологические враги, и распрощались.

— Слушай, — крикнул он мне в спину, — твоего знакомого там застрелили!

— Кого?

— Да сценариста Юру Брохина.

— За что?

— Не знаю, но любопытно другое: у него на столе лежал кейс, в нем было пятьдесят тысяч долларов, так их не взяли.

Обычная улица Оушн-Парквей в Бруклине. Она с виду не отличается от тысяч других в Нью-Йорке. Но на тротуарах русская речь перемешана с украинской мовой, а английский — с идиш. На лавочке, в нескольких шагах от подъезда, сидят женщины в пестрых халатах и тапочках. Ну совсем как в Одессе.

В этом доме на площадке пятого этажа был убит бывший ленинградский вор в законе Евсей Агрон. Много лет назад в Ленинграде, в ресторане гостиницы «Европейская», мой товарищ из ЛУРа показал мне маленького лысоватого человека в голубом териленовом костюме и сказал:

— Вот и твой будущий герой пришел.

— Кто это?

— Большая сволочь, Евсей Агрон, вор, мошенник и бомбардир. Хочешь покажу его дело?

— Конечно.

Но как-то не до лысого уголовника мне тогда было: я работал со страшным материалом — преступностью в блокадном Ленинграде. По сравнению с тем ужасом человек в голубом костюме казался просто мелкой уголовной шпаной.

А через двадцать лет я стоял у дома, где когда-то жил бруклинский мафиозо, наводивший безумный страх на лавочников-эмигрантов из Советского Союза. Но не Агрон интересовал меня: в этом же доме убили и Брохина.

Знакомые в Нью-Йорке рассказали мне, что Юра Брохин издал здесь книгу под названием «Сека», о каталах. Надо сказать, что сочинение это даже пользовалось некоторым успехом среди бывших советских граждан.

Ночью на Брайтон-Бич мы сидели в ресторане «Одесса» со старинным знакомцем по Москве, королем металлоремонта Ефимом, и он рассказывал мне о делах сценариста Брохина.

На следующий день я поехал на 47-ю улицу. Один ее квартал, между 5-й и 6-й авеню, знают ювелиры всего мира. Сюда поставляются драгоценные камни из ЮАР и Малайзии, из Гонконга и Амстердама. Эту улицу считают самой богатой в Нью-Йорке. Как мне сказали, ежегодный ее оборот составляет четыре миллиарда долларов.

Именно здесь лихие ребята с Брайтон-Бич открыли свое ювелирное дело. Почему здесь? Да потому, что один адрес магазина внушал почтение профессиональным ювелирам. Правда, брайтонские ребята не покупали камни у своих коллег из Амстердама. Камни и украшения им приносили в условленное место. Это были золотые изделия и бриллианты, которые беззастенчиво похищали эмигранты-служащие ювелирной компании «Жордине». За несколько лет жители Брайтон-Бич обокрали компанию на 54 (!) миллиона долларов. Кроме того, сюда сбрасывали награбленное ловкие одесские, московские, ленинградские налетчики. И тогда появился Брохин. В Америку часто приезжала его московская клиентура. Все те же чиновники и «члены семей». Им-то и устраивал бывший сценарист камни и украшения по цене ниже рыночной.

Той ночью Ефим сказал мне:

— Ты знаешь, Юра работал над книгой про наше высокопоставленное жулье. В ней он хотел рассказать о делах Гали Брежневой и других. Думаю, его убрал КГБ.

Конечно, на КГБ нынче модно валить все. В полиции люди, специально занимающиеся русской преступностью, сказали, что наверняка убийцу нанял Агрон. Но тогда меня не очень интересовало старое дело об убийстве Юрия Брохина. Меня интересовал след: нить, связывающая маленькие лавочки в Столешниковом, на Сретенке, на Покровке с домами, которые тогда именовались режимными.

Разлетелись по всему свету деловые люди из Столешникова переулка, а тут и перестройка подоспела. На каждом углу можно купить так искомую в те годы валюту, а золото и драгоценности незаконно, но совершенно спокойно вывозят тоннами на Запад. Документы подписывают вице-премьеры правительства.

Опустел Столешников. Разрушен его лукавый и веселый мирок.

А то, что построили на обломках, мы наблюдаем уже больше двадцати лет.

Страшные сказки Старого Арбата

Весна. Солнце. Арбат. Здоровенная вывеска — практически по всему фасаду: «Мир новых русских». Я не пошел в этот магазин. Зачем? Я никогда не принадлежал к этому «элитарному» слою. А главное — не хочу.

Итак, Арбат.

Конец апреля. Ощущение нереальности и буффонады, как на эскизах Сомова. Московский Монмартр из Арбата не получился. Поначалу набежали туда лохматые художники, украсили подоконники и стены домов работами, выкопанными из загашников мастерских, заиграли у театра Вахтангова веселые московские джазмены, запели доморощенные барды, а фотографы-пушкари готовы были сфотографировать вас с грустным медведем или обезьянкой с глазами мученика.

На этой улице можно было купить и продать все: Звезду Героя и орден Ленина, Георгиевский крест и немецкую медаль, генеральскую форму и куртку десантника. А в арках начали крушить лохов наперсточники, в переулках на скамеечках расположились солидные игроки в железку.

Монмартра не получилось. Просто появилась в Москве свободная зона типа махновского Гуляйполя на Украине во время Гражданской войны.

Но за всей видимой отвязанностью и анархией существовал твердый порядок. Улица и примыкающие к ней переулки были разделена на три сферы влияния. От «Праги» до дома № 12 территорию контролировали чеченцы, до театра Вахтангова — борцы, а дальше были охотничьи угодья солнцевских.

Такса была стандартная: четыреста баксов в месяц со стола или подоконника.

Каждого пятого числа появлялся сборщик податей и вежливо получал «зеленого друга» с художников и торговцев.

Видимо, бойцам их криминальные авторитеты приказали на этой культурной территории вести себя крайне интеллигентно, поэтому, если человек не мог в назначенное время отдать всю сумму, на него не наезжали и не «включали счетчик», просто объясняли, куда позже принести остаток долга.

Я тогда довольно часто бывал на Арбате, ходил среди художников, разыскивая акварели с видами старой Москвы. Это нынче наши уличные живописцы рисуют одни церкви, а тогда можно было найти весьма интересные работы. На Арбате торговали своими картинами несколько ребят, удивительно нежно и трогательно писавших старые московские переулки, осенние бульвары, загадочные проходные дворы. Цены у них были вполне приемлемые, и я купил несколько видов милых мне городских уголков.

Однажды я подошел к своему знакомому художнику Алику и не узнал его. Лицо его больше напоминало вчерашнюю пиццу.

— Что с вами?

И Алик нарисовал мне леденящую душу картину.

Два дня назад, пятого числа, к нему подошел новый сборщик солнцевских. Алик дал сто пятьдесят долларов и сказал, что остальные передаст, как и было раньше, через несколько дней «смотрящему».

Сборщик был молод и крепок. Видимо, из бывших боксеров. Он затащил художника в подворотню и отработал, как грушу в тренировочном зале. Уходя, он объявил, что «ставит его на счетчик».

Надо сказать, что в основном арбатские живописцы весом и статью разительно отличались от субтильного Алика, да и характер у них был весьма крутоватый. Они отправились к «смотрящему».

Тот понял, что дело плохо: народный бунт всегда страшен. Солнцевский посол сказал, что завтра же уладит это дело и никакого беспредела на своей территории не допустит.

В двенадцать, когда почти все художники были в сборе, в пешеходную зону въехал роскошный «ауди». Из машины вылез сам бригадир. Он выволок из нее беспределыцика, прилюдно избил его и заставил извиниться перед Аликом.

После этого бригадир объяснил художникам, что парень до этого работал в другом районе, по палаткам, а там нравы — «упаси, бог», и пообещал, что больше никаких эксцессов не будет.

Кстати, так и случилось, и многие художники, перешедшие после разгона арбатской торговли в 1994 году на Крымскую набережную, с тоской вспоминают прежние порядки.

Нет, не получилось из Арбата российского Монмартра. Он стал прибежищем залетных катал, наркоманов и карманников.

Но было и другое. На моей памяти в Москве было четыре деловых района: Столешников переулок, промышлявший золотом и камнями; Сретенка и близлежащие переулки — прибежище скорняков и меховщиков; Кузнецкий мост — марки и книжные раритеты; Арбат — подпольный центр столичного антиквариата.

Улица была многолетним местом встреч крупных антикварных дельцов. После смерти Сталина, когда ресторан «Прага» вновь стал местом «общественного питания» (до этого там находился оперативный штаб охраны сталинской трассы), антикварные короли собирались в элегантном кафе «Прага» на первом этаже. Потом, в 62-м году, открыли кафе «Московское», и они переместились туда.

Сегодня очень много говорят о коррупции и срастании криминала с властью, а произошло это очень давно, как только красный комиссар, закованный в кожу, начал обживаться в Москве. Жених он был выгодный по тем несладким временам, поэтому от московских барышень отбою не было. И тогда комиссар снимал кожу и шил костюм у Лукова или Альтшуллера: были в те далекие годы нэпа известные московские портные. Ну а дальше начиналось падение в мелкобуржуазную трясину.

Квартира, мебель, ковры, картины на стены, вазы Грачева и Фаберже — так сковывалась тонкая, но необыкновенно прочная цепочка, соединяющая номенклатурные квартиры с антикварами, меховщиками, золотишниками.

В те годы именно Арбат определял стоимость живописи, скульптур, работ известных ювелиров. Надо сказать, что и сегодня он диктует цены и определяет спрос.

Не надо думать, что это честное и красивое занятие. За многими прекрасными вещами тянется такой кровавый след, что может перевесить любую бандитскую разборку.

На несостоявшемся Монмартре стали возникать антикварные лавки. Но солидного покупателя не было. Да и кто пойдет приобретать редкую вещь на улицу, ставшую зоной беспредела! Уж на какие кнопки нажали короли антиквариата — я не знаю, но 19 апреля 1994 года появилось историческое постановление «О запрете торговли на улице Арбат».

Прочитав сей документ, начальник 5-го отделения милиции почувствовал прилив радостной энергии и за три дня очистил улицу от художников, мелких торговцев и иного антиобщественного элемента.

Надо сказать, что мудрое это постановление не отвадило всевозможных разбойников от столь привлекательной улицы.

Сегодня на Арбате и в его переулках отремонтированы многие старые дома, из которых выселили коренных жителей этого славного московского места и выстроены новые хоромы для нынешних чиновников и нуворишей. А совсем недавно район поражал необыкновенным количеством пустых домов. В них селились бомжи, московские хиппи и наркоманы. Ходить поздним вечером по Кривоарбатскому, Афанасьевским, Власьевским переулкам было небезопасно.

Я уже упоминал грустного медведя — собственность фотографа-пушкаря. Исчез фотограф, исчез медведь, обожавший булочки и конфеты…

Как-то я шел довольно поздно из нового ВТО домой. Фонари в переулке горели через один. Дома пугающе смотрели выбитыми окнами. Скажу сразу: у меня не было никакого настроения встречаться с милыми московскими хиппи или наркоманами. Проходя мимо арки дома № 4 по Кривоарбатскому, я услышал странный рык, обернулся и глазам не поверил: на меня из темноты арки надвигался здоровенный медведь. Описывать свое состояние я не буду — как-то неудобно. Скажу одно: годами наработанный имидж решительного человека практически испарился. Но медведь не собирался бросаться на меня. Он рычал и приплясывал на месте.

— Не бойся, старичок! — услышал я знакомый голос, и в арке появились мои знакомые художники Алик и Боря. — Не бойся, это же Леша.

Леша — тот самый медвежонок, который вместе с фотографом честно зарабатывал деньги. Борис подошел к Леше. Тот встал на задние лапы и, как кот, потерся о его плечо.

— Откуда он у вас?

— Да, Фима, гад, — сказал Алик, — когда его с Арбата поперли, решил его усыпить, а мы выкупили, договорились с ЖЭКом, теперь кантуется в пустой квартире вместе с нами. А вечерами мы его на прогулку выводим.

Через год я встретил Алика на Крымском валу, и он рассказал мне, что мастерскую в Кривоарбатском у них отобрали, дом начали ремонтировать и Лешу купил за большие деньги «новый русский», и теперь медведь вроде охраняет его дачу.

Мы привыкли отождествлять Арбат с песнями Булата Окуджавы, с милыми зелеными дворами, гитарами, радиолами, Леньками Королевыми.

Теперь этого района нет. И уже никогда не будет. Мои друзья, а их было много, жившие на Арбате, разъехались по разросшейся Москве. Кто попроворнее — сумел уцепиться в центре, остальные осваивают новые районы, сплошь набитые «лимитой».

Нет того Арбата, нет кинотеатра «Юный зритель», куда мы бегали в десятый раз смотреть «Остров сокровищ» или «Джульбарс».

Нет тихих букинистических магазинов, где часами можно было копаться в старых журналах. Исчез старый кинотеатр «Наука и техника». В нем на дневных и вечерних сеансах показывали фильмы о научных подвигах Лысенко или академика Лепешинской, а последний сеанс иногда отдавался под безыдейные фильмы, на титрах которых было написано: «Этот фильм взят в качестве трофея частями Красной армии».

Но что это были за фильмы! «Восстание в пустыне», «Индийская гробница», «Воздушные акробаты», «Артисты цирка», «Путешествие будет опасным», «Судьба солдата в Америке».

С раннего утра выстраивалась огромная очередь страждущих, чтобы достать билеты. Мы бы занимали очередь и ночью, но это было нереально.

С двадцати трех часов Арбат был фактически закрыт. Точно в это время на улицу выходили люди, которых мы звали «топтунами». Одеты они были одинаково, в зависимости от сезона: летом, несмотря на жару, — в синих бостоновых костюмах, осенью и весной — в серых коверкотовых кепках и таких же плащах, зимой — в черных пальто с каракулевыми воротниками и таких же шапках.

Становились они вдоль всего Арбата, на «расстоянии визуального контакта и голосовой связи». Так было предусмотрено инструкцией начальника охраны правительства генерала Власика.

Тогда я не знал, что верхние этажи и чердаки домов занимали снайперы и пулеметчики.

Арбат был одним из участков дороги сталинского кортежа на ближнюю дачу.

У замечательного поэта Бориса Слуцкого есть даже стихи об этом. Я цитирую их по памяти, поэтому прошу простить, если ошибусь, но главное в них — суть.

Бог ехал в пяти машинах,

Было серо и рано,

В своих пальтишках мышиных

От страха тряслась охрана.

С перепуганной охраной вождя мне пришлось столкнуться при обстоятельствах вполне экстремальных.

В те годы джаз в стране был запрещен. Люди в ресторанах танцевали под бодрые песни наших композиторов.

Была одна отдушина — так называемые «ночники», их устраивали в заштатных клубах, солидном Доме ученых и Доме журналиста. Вот туда-то наша компания и бегала. Там играл известный ударник Боря Матвеев, король саксофона Леня Геллер, чудесные аккордеонисты и трубачи.

«Ночники» заканчивались соответственно названию, а потом я провожал свою девушку Марину в ее Николопесковский переулок. Мы шли по Арбату сквозь строй топтунов, которые провожали нас бдительным взглядом.

«Ночники» в Доме журналиста одно время устраивались регулярно по субботам. Бойцы «девятки» к нам привыкли, и некоторые даже одобрительно подмигивали нам.

Однажды, под Новый, 1952-й год, я провожал Марину, крутила поземка, ветер нес в спину колючий снег. Было четыре утра. До заветного переулка оставалось совсем немного. Внезапно из-под арки выскочили несколько здоровых парней, скрутили нас и затолкнули в подъезд дома. Я даже среагировать не успел.

— МГБ. Не дергайся.

В подъезде стоял, прислонившись к стене, полковник в форме Министерства государственной безопасности и несколько офицеров со странными автоматами.

Потом, в училище, я узнал, что это английские «стэны».

Мы стояли минут десять. На улице проревели автомобильные моторы.

— Ну, — полковник облегченно вздохнул, — вы что шляетесь по ночам?

— Гуляем.

— Не гулять надо, а к зимней сессии готовиться, товарищи студенты. Идите и забудьте о нашей случайной встрече.

После проезда кортежа вождя топтуны весело отправились в нынешний ресторан «Прага», который был тогда их штабом и столовой.

Днем на Арбате ничто не напоминало об опасной ночной работе рыцарей щита и меча. По улице ходил «солидняк». Коллекционеры и антиквары. Украшение московской «трудовой-деловой» интеллигенции слеталось в знаменитую антикварную комиссионку.

Это было самое известное место в Москве. Начало ее славе положили, безусловно, репрессии 30-40-х годов. Сюда отдавало ФПУ НКВД картины и предметы антиквариата, изъятые при обысках и арестах.

Но наиболее солидные поступления пришли в голодные военные годы. Московские старожилы несли сюда семейные реликвии и подлинники известных мастеров.

Покупать все это могли только те, кто получал правительственные пайки, и спекулянты с московского черного рынка.

Потом был знаменитый 47-й год, год девальвации денег, и, как мне рассказывали, магазин почти опустел.

Ну а потом магазин заполнился хорошими работами.

Мне довелось бывать в домах собирателей картин — не коллекционеров, а именно собирателей, то есть тех людей, которые не продают и не обменивают приобретенные картины.

В квартире известного оперного певца я увидел поразительной красоты портрет работы Брюллова, нестеровского «Отрока», необыкновенные парижские работы Коровина. Большинство этих картин он прибрел в магазине на Арбате. Кстати, после смерти он завещал свое прекрасное собрание Третьяковской галерее, и там нынче экспонируются эти работы.

В 50-е годы Москва начала богатеть. Вовсю расцвел теневой бизнес. Деляги и торгаши начали вкладывать деньги в искусство. Но картины интересовали их в меньшей степени. Им всем хотелось приобрести нечто более реальное: золотые и серебряные изделия Фаберже. А если есть спрос, то есть и предложение.

Мне рассказали оперативники, что человек по фамилии Рывкун в голодные блокадные ленинградские дни выменял на хлеб и сало невесть как попавшие к одному коллекционеру клейма Фаберже. Долго он не мог найти им применение, а потом разыскал несколько талантливых художников, и они начали делать собственного Фаберже.

Продукция расходилась, как горячие пирожки в голодный год. Особенно велик был спрос в Грузии и Азербайджане. Мастера работали прекрасно, определить подлинность работы могли только многоопытные искусствоведы.

Понемногу фирма Рывкуна начала сдавать свою продукцию в знаменитый магазин на Арбате. Вот там-то и были классные эксперты, но, видимо, их просто взяли в долю.

Дело кончилось трагически. Со слов одного из крупных чинов КГБ я узнал следующее.

ЦК КПСС готовил подарок какому-то иностранному гостю, видимо, как я понял по намекам, самому Арманду Хаммеру. Управление делами выделило средства, и на Арбате приобрели не очень дорогую, но вполне пристойную вазу работы Фаберже.

Подарок вручили. Гость благополучно отбыл «за бугор», а через некоторое время до главы партии докатились слухи, что ваза-то хоть и красивая, но — фуфель.

Такое простить было невозможно. В комиссионку нагрянула совместная бригада КГБ и ОБХСС, работали быстро и споро. Посадили всех, кого могли. Но монарший гнев не утихал. Хрущев приказал стереть с лица земли воровскую малину. Приказ выполнили точно и в срок. Старинный особняк размолотили клин-бабой. Улица стала похожа на челюсть с выбитым зубом. Лет двадцать мы ходили мимо этих печальных развалин…

Но давайте вернемся на сегодняшний Арбат.

Сначала мне хочется вспомнить Мюнхен, русский антикварный магазин, недалеко от Ратушной площади.

Мы сидели с хозяином, давним моим московским знакомым, и пили кофе. В кабинет осторожно протиснулся дорогой соотечественник с большим кейсом.

— Русским серебром интересуетесь?

— Конечно. А что у вас?

— Фаберже, — гордо сказал визитер.

— Не надо, — резко ответил мой приятель.

Когда владелец серебра ушел, мой товарищ разъяснил эту пикантную ситуацию.

— Ты понимаешь, есть канал из России, по которому гонят сюда туфтового Фаберже. Главное, работы-то отличные; продавали бы просто как новодел, был бы отличный спрос и деньги неплохие получили бы. Нет, им обязательно Фаберже нужен. У вас весь Арбат этим завален.

Откровенно говоря, ничего подобного я в арбатских магазинах не видел.

Замечательные ребята из спецотдела милиции, работающие на этой территории по антиквариату, рассказали мне, что по сей день, как и раньше, сюда стекаются краденые ценности. Совсем недавно они провели остроумную оперативную комбинацию и задержали людей, ограбивших Петербургский артиллерийский музей. Они привезли на продажу в столицу драгоценные доспехи и драгоценный старинный меч. В маленьком кафе, рядом с культурным центром независимой Украины, я сижу с человеком, который знает практически все об антиквариате.

— Сюда приходит много хороших вещей, но, как ты понимаешь, не все оседает в магазинах. Здесь работает целая бригада бойцов, а во главе стоит один грузинский авторитет. Он сейчас живет в Париже.

— Фамилию можешь назвать?

— Нет.

— Кличку?

— Тоже нет. Да и тебе не советую глубоко влезать в это дело. Понимаешь почему?

Я понял, и мы, допив кофе, пошли пройтись по залитому солнцем Арбату.

Он разительно не похож на улицу моей юности. Но это же не главное. Мимо нас проходят компании совсем молодых ребят, они заходят в летние кафе, заказывают пиво. Им хорошо и весело в этот солнечный день. Они не видели топтунов, не знают о том, что здесь пролегал путь сталинского кортежа. Им хорошо на этой улице, потому что она — их данность.

У японцев есть отличная пословица: «Прошлого уже нет, а будущего может не быть, надо жить сегодняшним».

Тверской бульвар

У каждой власти свое понимание прекрасного. При Великом вожде всех народов в Москве меняли памятники.

Мудрого, грустного Гоголя, сидящего в кресле, работы знаменитого скульптора Андреева, заменили на подтянутого, похожего на маршала писателя, жизнеутверждающе глядящего в перспективы московских улиц.

Сходство с военачальником Николаю Васильевичу придал его творец — академик Академии художеств Николай Томский, специализировавшийся на скульптурных портретах крупных военных.

Одно время карающая рука советского изобразительного искусства занеслась над опекушинским Пушкиным. Товарищу Жданову не понравилось минорное настроение великого поэта. Слишком грустно глядел он на творения рук наших веселых современников.

Много лет спустя замечательный историк Иван Алексеевич Свирин показал мне несколько рисунков проекта памятника Пушкину — ничего более чудовищного я в своей жизни не видел.

Но умер Жданов, и «дело Пушкина А.С.» в ЦК ВКП(б), видимо, закрыли, а замечательный памятник работы Александра Михайловича Опекушина временно оставили в покое.

Он стоял, открывая Тверской бульвар. Похоже, в генах москвичей был заложен импульс, заставлявший их назначать свидания у этого памятника. Начиная с двенадцати часов дня до позднего вечера у памятника толпились мученики свиданий.

Площадь перед Пушкиным была не очень большой, поэтому «часовые любви» стояли частенько практически плечом к плечу.

Но радетели новой социалистической культуры не оставляли великого поэта в покое.

Как сейчас помню, я встретился со своей барышней Леной у знаменитого памятника, потом она заболела гриппом, и только через неделю мы вновь договорились о свидании на старом месте. Пришли — а памятника нет: переехал он на другую сторону улицы Горького. И сразу осиротел Тверской бульвар.

Московский острослов, поэт Михаил Светлов, дал свое объяснение этому масштабному акту.

На доме на углу улицы Горького и Тверского бульвара поставили фигуру советской балерины.

— Вы знаете, — говорил Светлов, — почему Пушкин стоит с опущенной головой? Не хочет заглядывать под юбку комсомолке, стоящей на крыше дома. Правительство пожалело его и перенесло на другую сторону.

Это случилось в 1950 году.

Тверской бульвар, смирившись с расставанием, продолжал жить, как и прежде, радуясь, что ему пока оставили памятник Тимирязеву.

Перенос памятника великому поэту не повлиял на прекрасную привычку московского бомонда гулять по самому зеленому бульвару.

В городе тогда, надо сказать, военных было больше, чем сегодня, но начиная с 1947 года они старательно обходили Тверской бульвар. Все дело в том, что легендарный конник Гражданской войны генерал-полковник Ока Иванович Городовиков в том далеком году вышел в отставку и катастрофически скучал. После завтрака он выходил на бульвар и в сопровождении несчастного адъютанта, которого за ним закрепили на всю оставшуюся жизнь, совершал пешую прогулку.

Я очень хорошо помню его. Невысокого роста, в длинной зеленой бекеше с каракулевым воротником и золотыми генеральскими погонами, он шел чуть враскорячку, с особым кавалерийским шиком, отсчитывая каждый шаг звоном шпор. На голове лихо сидела папаха.

Генерал зорко поглядывал по сторонам, выискивая глазами несчастных солдат или курсантов. Впрочем, офицерам тоже доставалось от него.

Заметив жертву, генерал подзывал ее к себе. Особенно он любил разбираться с учащимися военных спецшкол и заставлял их несколько раз проходить мимо себя строевым шагом.

Услышав зычный голос лихого конника, со всех концов бульвара сбегались посмотреть на это зрелище гуляющие: редкое развлечение, прямо как смена караула у Мавзолея.

Я обратил внимание на то, что многие московские места были какими-то незримыми нитями тесно связаны с политическими преобразованиями, происходившими в стране.

После смерти Сталина Тверской бульвар немедленно освободился от ночных сторожей. Раньше вместе с темнотой на аллеях появлялась группа одинаково одетых молодых людей, которые не особенно скрывали свою принадлежность к мощному братству МГБ. Любимым их занятием было пугать влюбленных, расположившихся на лавочках.

Только ты начинаешь целоваться с любимой девушкой, как за спиной раздавалось деликатное покашливание и веселый голос спрашивал:

— Гражданин, прикурить не найдется?

Но их присутствие напрочь исключало любые криминальные действия на Тверском бульваре. Он заслуженно приобрел в Москве славу самого спокойного места, и сюда сбегались парочки со всего центра. Они объяснялись в любви, не зная, что их счастье охраняет сама государственная безопасность.

Что делали топтуны на воспетом Есениным бульваре? Все оказалось просто: Тверской бульвар был трассой, по которой сам Лаврентий Павлович Берия возвращался в свой особняк на улице Качалова.

Приход к власти Никиты Хрущева с его командой, вполне естественно, послужил началом грандиозной чистки правительственного аппарата. Чиновников выгоняли со службы безжалостно и быстро. И если при Брежневе опальным «вождям» оставляли квартиры, а иногда и казенные дачи, то Никита Сергеевич карал сурово и беспощадно.

Бывшую номенклатуру выселяли из элитных — по тем временам — квартир, и они бежали в Моссовет за ордерами на новую жилплощадь.

Но начальник, хоть и бывший — все же начальник. Поэтому новые квартиры им предоставлялись в тихом центре, то есть в районе Бронных, Тверского бульвара и многочисленных переулков Никитских ворот.

Это место вообще стало в Москве заповедным. Со временем здесь начнут беспощадно рушить прекрасные особняки и доходные дома и на их месте возводить кирпичные безликие жилища новых государственных чиновников высокого ранга. Но в те годы Тверской бульвар был местом прогулок представителей поверженной власти.

После того как улицы города перестали именоваться чьими-то трассами и Тверскому бульвару вернули его прежнее предназначение, летом он превращался в мужской клуб.

Начиная часов с двенадцати сюда сбегались все пенсионеры. Это, кстати, тоже заслуга постсталинских преобразований, потому что тогда не существовало пенсионного возраста и на пенсию уходили или инвалиды, или глубокие старики.

Итак, пенсионеры занимали лавочки и бульвар превращался в «игорный дом». Гремели кости домино. Зычные выкрики: «Рыба!» заставляли вздрагивать мирных прохожих. Рядом лихие старички с руками, синими от татуировок, «шпилили» в картишки.

Самые солидные располагались в тихой части бульвара — это было место шахматистов.

А по аллеям степенно гуляли «бывшие». У них сохранились еще пальто и костюмы, пошитые в спецателье, по ним, словно по погонам, они точно определяли, на каком номенклатурном уровне состоял в свое время изгнанник из рая закрытых продуктовых распределителей.

Они не играли с населением, они совершали свой променад, обсуждали новую власть и ждали. Среди них было много узнаваемых людей, чьи портреты в свое время печатались в газетах и журналах, мелькали в кадрах кинохроники.

Телевидение в те годы практически не влияло на умы электората. Обладатели телеприемников КВН-49 и их соседи смотрели на голубом экране в основном фильмы и спектакли.

Солидные люди, погуляв немного, направлялись к славному кафе, стремительно построенному в конце бульвара, неподалеку от памятника Тимирязеву. Здесь они пили кофе, ели мороженое и матерно ругали Никиту Хрущева за неправильную экономическую политику, особенно за освоение целины. Как ни странно, бывшие номенклатурщики оказались правы: целина не накормила страну, она даже не оправдала тех денег, которые вложили в подъем сельского хозяйства будущего независимого Казахстана.

Я достаточно долго проработал в Целинном крае и сам видел, как в нечеловеческих условиях молодые ребята, приехавшие со всей страны по комсомольским путевкам, добивались рекордных урожаев и как большая часть его гибла, поскольку старые маломощные элеваторы не справлялись с таким количеством зерна.

Но местные и московские партийные лидеры докладывали «дорогому Никите Сергеевичу» (так в те годы назывался документальный фильм) о рекордных урожаях, и он был счастлив. Все, кто пытался рассказать правду о великой аграрной «панаме», немедленно становились врагами развитого социализма. Даже я получил достаточно жестокий урок.

Так уж исторически сложилось, что Тверской бульвар выводил нас, словно знаменитого витязя на картине Васнецова, к камню: «Налево пойдешь… Направо пойдешь…»

Правда, ничем страшным этот перекресток не угрожал. Наоборот, именно отсюда можно было попасть «в пучину чувственных удовольствий», как любит говорить мой друг кинодраматург Володя Акимов.

Пойдешь налево — попадешь в потрясающую шашлычную, пойдешь направо — попадешь в замечательный ресторан ЦДЛ, а если прямо пойдешь — в роскошную пивную Дома журналиста.

Мы назначали встречи в кафе на Тверском. Летом сидели за столиками прямо под деревьями (ну чем не Париж?!), а зимой — в небольшом чистеньком зале.

Буфетчица Наташа выдала мне страшный секрет — Московский трест ресторанов открыл эту точку по просьбе разжалованных номенклатурщиков, поэтому здесь всегда хорошие закуски, кофе, мороженое и, конечно, коньяки и вина. Слух об этом славном и тихом местечке медленно расползался по окраинным улицам, и сюда начали забегать разные центровые люди.

Несколько раз я столкнулся там со своим старинным знакомым Ильей Гальпериным. Я познакомился с ним, когда он заведовал маленьким магазинчиком, торговавшим всевозможной галантереей в проезде Художественного театра. Илья тогда был королем дефицита. Все дело в том, что страна, усиленно строившая социализм, не обращала внимания ни на какие бытовые мелочи. И вдруг в городе появилось достижение просвещенной Европы — мужские носки на резинках, которые носят нынче все, и венгерские полуботинки на пряжках.

Столичные пижоны находились в крайнем возбуждении. Вот тогда-то мой сосед, знаменитый московский вор Леня Золотой, отвел меня к Илье Гальперину, и я стал счастливым обладателем нескольких пар вожделенных чехословацких носков.

С той поры у нас с Ильей сложились вполне добрые отношения, мы часто виделись в ресторане «Аврора», в танцзале гостиницы «Москва».

А однажды в «Савое» мы отбили его от разгулявшейся компании каких-то татуированных мужичков, желавших прямо из кабака похитить его очаровательную жену Валю.

Потом у меня, как пишут военные журналисты, начались суровые армейские будни, и появился я в Москве не скоро.

Но, выдвинувшись на место постоянной дислокации, я отправился праздновать начало новой жизни в ресторан «Метрополь». Только мы сделали заказ, как официант принес нам вазу с фруктами и весьма модное в то время крымское вино «Красный камень».

— Вам прислали, — сообщил он.

— Кто?

Официант доверительно показал мне глазами на столик у фонтана, за которым весело улыбался Илья. Но не дефицитное модное вино поразило меня, не встреча со старым знакомым. Нет. Меня поразила его спутница. Рядом с Ильей сидела московская красавица Ляля Дроздова, бывшая любовница Лаврентия Берия и мать его дочери.

Много позже Илья, встретив меня на премьере «Декабристов» в «Современнике», затащил к себе на улицу Горького. Время уже было позднее, Гальперин со своими, мягко скажем, сослуживцами уселся играть в карты, а я с любопытством следил, как по столу передвигались здоровенные пачки денег. В два часа ночи все проголодались, и хозяин позвонил в закрытый для всех ресторан «Арагви». Через полчаса прибыли официанты и накрыли шикарный стол.

Красиво умели отдыхать московские цеховики. А Илья Гальперин был в те годы одним из руководителей крупнейшего в стране подпольного трикотажного дела. О размахе его я узнал позже.

А тем августовским днем Илья, закончив разговор с молодым человеком, явно партийно-руководящего вида, сел ко мне за стол, залпом выпил бокал «Боржоми» и сказал:

— Сколько этих падл ни корми, как до дела доходит, они сразу в кусты. Сколько они с меня бабок получили… Но ничего, если меня прихватят, я о них молчать не буду.

А потом грянуло знаменитое «трикотажное дело». Оно было настолько крупным, что режиссер Василий Журавлев, порадовавший нас когда-то фильмом «Пятнадцатилетний капитан», снял пугающую киноленту под названием «Черный бизнес». Чего только не было в этом кинополотне! Но все-таки отсутствовало главное — связь теневиков с партийным и карательным аппаратом.

Во главе дела стоял некто Шая Шакерман, его мать приходилась родной сестрой знаменитому одесскому налетчику Мишке Япончику, известному всем по «Одесским рассказам» блистательного Исаака Бабеля как Беня Крик. Племянник исторического персонажа закончил Первый медицинский институт, но клятву Гиппократа не выполнил и сразу же подался в бурное артельное море.

Вместе с Борисом Райфманом и Ильей Гальпериным они переоборудовали картонажные мастерские Краснопресненского психоневрологического диспансера, которые выпускали безобидные и неприбыльные футляры для градусников, в мощный трикотажный цех. Но подобное производство — это прежде всего сырье и оборудование.

Обратите внимание: все это происходило не в период «застоя», а при грозном борце с Пастернаком, а позже с абстракционистами Никите Хрущеве.

Для расширения дела потребовались новые площади. Взятку отгрузили в МГК КПСС.

За сто тысяч рублей союзный министр, фамилию которого я до сих пор не могу узнать, хотя можно легко догадаться, распорядился отгрузить «психам» вязальные и швейные машины, закупленные в ФРГ совсем для другого предприятия. За деньги номенклатурные борцы снабжали цеховиков дефицитным, строго фондированным сырьем в огромных размерах, из-за нехватки которого чуть не остановились государственные текстильные фабрики.

Впрочем, работать без надежной милицейской крыши в те годы, как и сегодня, было невозможно.

Ежемесячно в саду «Аквариум» на площади Маяковского Шакерман встречался с четырьмя офицерами с Петровки. Это был выплатной день. Старший получал пятнадцать тысяч, остальные — в зависимости от должности — десять, семь с половиной и пять тысяч рублей. По тем временам это были громадные деньги.

Я знаю фамилии этих офицеров, но не называю их специально — семьи жалко. Хочу сказать, что старший из них получил от деловых к моменту ареста миллион рублей.

Наша встреча с Ильей Гальпериным в тот день оказалась последней. По случаю того, что у всех арестованных совокупно было изъято полторы тонны золота, их, естественно, расстреляли.

Суд, конечно, был закрытым. На скамье подсудимых сидели только коммерсанты. Ментов судили отдельно, а госпартпокровители, снятые с постов, влились в ряды фланирующих по Тверскому бульвару. Уже тогда, как и сегодня, их освобождали от уголовной ответственности за содеянное.

* * *

Однажды мы шли по бульвару с моим другом, замечательным сыщиком Игорем Скориным.

На скамейке напротив Театра имени Пушкина на солнышке сидел человек и читал газету.

— Хочешь познакомлю с забавным персонажем?

— Хочу.

Мы подошли к скамейке.

— Здравствуйте, Борис Ильич, — улыбнулся Скорин.

Человек отложил газету и почтительно поднялся:

— Здравствуйте, Игорь Дмитрич.

— Отдыхаете?

— Я слышал, вы тоже?

— Пенсионер.

— И я на заслуженном отдыхе.

— Пенсию из общака платят?

— Как придется, Игорь Дмитрич. Завтра в Сочи улетаю, отдохнуть надо пару месяцев. А вы как?

— Поеду рыбу ловить.

— Ловить — ваша специальность.

— Ну, будь здоров, Борис Ильич.

Когда мы отошли, Скорин сказал:

— Это знаменитый Боря Грач. Борис Ильич Грачевский.

— Мошенник?

— Это ты по одежде определил? Нет. Этот мужик стоит за многими крупными делами, он — сценарист: пишет планы налетов.

— Прибыльное дело?

— Золотое.

Здесь я хочу немного рассказать о человек, ставшем прототипом героя моего романа об уголовном розыске во время войны — Игоре Скорине. О его последнем деле. О том, как он выиграл, а потом проиграл свою войну с коррупцией.

* * *

В милицию Игорь Скорин попал по комсомольскому набору, со второго курса сельхозинститута. Видимо, из уважения к столь фундаментальному образованию — в те годы в милиции семилетка почти приравнивалась к университету — его сразу же сделали оперуполномоченным и нацепили в петлицы «шпалы». Именно с этого зимнего дня 1937 года и начался отсчет тридцати лет, пяти месяцев и двадцати дней службы в уголовном розыске.

Скорину было всего сорок девять лет, когда его с почетом уволили из милиции. Ему улыбались, превозносили его засдуги, особенно военные. Сетовали, что раны мешают работать. Вручили грамоту в сафьяновом переплете, подарили хорошее ружье и именные часы.

В сорок девять лет уходил в отставку полковник милиции, начальник Уголовного розыска города Фрунзе, нынешнего Бишкека, столицы Киргизии. Уходил, не дослужив отведенных по закону шести лет.

А за три года до этого дня был ограблен и зверски убит инженер Оманов. Ко дню приезда Скорина во Фрунзе преступника нашли и приговорили к высшей мере. Но вот почему-то Верховный суд СССР отправил дело на доследование, что слуается крайне редко, почти что никогда. И дело вновь вернулось в прокуратуру Фрунзе, вновь зашустрили по городу оперативники, исполняя план оперативно-разыскных действий, намеченных следователем, и, вполне естественно, оперативная разработка по делу легла на стол начальника угрозыска города. Не требовался даже столь долгий опыт работы, как у Скорина, чтобы определить, что дело обвиняемому просто «пришито».

И Скорин пошел в тюрьму. Невозможно воспроизвести через много лет первый разговор с человеком, ожидавшим смерти. Скорин помнил только его глаза, потерявшие надежду. Они смотрели как-то иначе: казались большими и бездонными. Потому что человек, много месяцев ожидавший смерти, видел такое, что недоступно обыкновенным людям.

Как легко зажечь надежду в этих глазах! Но как чудовищно трудно выпустить на свободу невиновного. Скорин добился освобождения и отмены приговора.

Он работал в милиции много лет, сам был винтиком огромного, сложного механизма, именуемого машиной законности. Он знал, как эта машина порой бывает беспощадна к своим.

Итак, по одну сторону полковник Скорин и несколько оперативников, по другую — аппарат республиканского МВД, прокуратура, партийные власти.

Уже тогда в республике буйно начало расцветать все то, что позже мы легко назовем застойными явлениями. А на самом деле закончился процесс сращивания уголовной преступности с партийным и карательным аппаратом. Вот в чем и были-то главные последствия периода сталинского беззакония.

Да, они установили преступника. Но установить — одно, а предъявить обвинение — совсем другое. Убийство совершил сын одного из руководителей республики. Скорина запугивали, взламывали сейф в его кабинете в поисках разыскного дела, тайно обыскивали квартиру, пытались спровоцировать взятку. В ход был пущен весь набор средств.

А потом нашли самое простое: медицинская комиссия, старые раны и болезни, заключение врачей и почетная отставка.

* * *

Боря Грач всплыл в разговорах с сыщиками через несколько лет по делу об ограблении Давида Ойстраха. Всплыл, но, как всегда, участие его доказано не было.

Об этом ограблении написана целая библиотека детективов, поставлены фильмы, в которых показано, как мучительно и сложно сыщики выходили на след преступников. А я хочу рассказать вам другую историю.

Отдыхал на сто первом километре после очередной отсидки вор-домушник Никонов, и случилась с ним лирико-драматическая ситуация. Влюбился он в местную врачиху, даму весьма красивую. Но она отвергала его попытки, и он решил поразить ее своим размахом. А для этого, как известно, нужны деньги. Тут, как говорили, и сошлись интересы Никонова и Бори Грача.

Музыкант был в отъезде, в подъезде дома шел ремонт, посему бдительная вахтерша потеряла счет мужикам в рабочих робах, снующих по лестнице.

Надело Никонов пошел с младшим братом. Умело отключил охранную сигнализацию, спокойно вскрыл двери. Освоился в квартире, разыскал все потаенные места, взял огромную сумму в валюте и советских деньгах, целую кучу драгоценностей, заодно и дорогой магнитофон. И братья-разбойники покинули квартиру.

Так бы и ждали сыщики, пока у перекупщиков и в комиссионных магазинах всплывут похищенные вещи, чтобы выйти на ушлых урок, но все оказалось значительно проще. Несмотря на строжайший запрет старшего брата, Никонов-младший с товарищем еще дважды посещал квартиру знаменитого музыканта, и во время одного из визитов выронил из кармана ручной эспандер, на котором была выжжена его фамилия. Вот этот-то эспандер и дал следствию возможность стремительно выйти на ворюг.

Отработав фамилию, сыщики установили, что в «зоне сотке» проводит свои дни вор-домушник с такой же фамилией. Выяснили его связи и вышли на младшего брата-качка. Решили посадить им на хвост наружку. Возглавил эту часть операции мой старый друг, тогда полковник, Эдик Айрапетов.

Наружное наблюдение дало невероятные результаты. На второй день Никонов-младший с другом отправились в валютный магазин «Березку», где за доллары купили ондатровые шапки. Оперативники еле успели предупредить сотрудников КГБ, несших в этом опасном месте нелегкую службу, чтобы они не повязали пацанов на выходе.

А старший брат, подогретый дорогими напитками в вокзальном ресторане, дождался на улице красавицу врачиху и, вынув из кармана дорогие кольца и браслеты, предложил ей руку и сердце.

Гордая дама отказалась.

Тогда — в лучших традициях — Никонов бросил драгоценности на землю и втоптал их в грязь каблуком.

Когда пара разбежалась, оперативники выковыряли украшения из грязи и без труда определили, у кого они украдены.

А дальше — как обычно: задержание, следствие, суд.

Вот и вся история, только в ней нет скрипки Страдивари.

Я иду от Никитских к Пушкинской по Тверскому бульвару. Не играют больше в домино и шахматы на скамейках веселые местные люди. Исчезли. Отправились жить в Митино или за Кольцевую дорогу.

Теперь в их домах расположились фирмы, которые ничего не производят, и банки с ограниченной уголовной ответственностью.

Москва вплывает в новый век. А какой он будет — посмотрим. Конечно, хочется, чтобы он стал хоть немного добрее к нам.

Цветные сны на Патриарших прудах

Я люблю приходить сюда рано утром в выходные дни. Сидеть на лавочке, курить, смотреть, как по пруду лениво плавают белые птицы.

Сквер пуст. Окрестные мамы еще не вывезли на аллеи коляски, пенсионеры еще пьют свой утренний кефир, вездесущие центровые пацаны еще крепко спят, намаявшись за день.

Нависла над прудом терраса летнего ресторана; великий баснописец лукаво смотрит на пробуждающиеся Патриаршие.

Какой же маленький пруд! А когда-то он казался огромным. Но тогда все виделось в увеличенных масштабах, потому что мы были маленькими. Мы приходили сюда зимой кататься на коньках. Была война, но все же лед на Патриарших, вернее, Пионерских прудах был очищен от снега. Мы собирались на каток, как в опасную экспедицию. Шли по крайней мере втроем: местные пацаны, как и нынешние братки, защищали свою территорию. Они могли отобрать коньки, сорвать шапку, поэтому мы опускали «уши» и завязывали их под подбородком. На самом катке драк практически не было. Тем не менее мы катались кучкой, внимательно наблюдая за тем, как группируются в мобильные отряды хозяева катка, так как местные ребята старались просто сбить с ног чужаков. По неписаным уличным законам, на чужой территории нападать первыми на хозяев было нарушением дворовой этики. Поэтому мы выжидали.

Мы уже знали наших наиболее рьяных обидчиков. Знали их физические и спортивные возможности и разрабатывали планы активной обороны. Самый надежный был необыкновенно прост. Когда враги плотной кучей бросались на нас, мы размыкали ряды, подставив свои коньки под «снегурочки» и «английский спорт» противников.

Пока они поднимались, мы мчались к павильону, снимали коньки, прикрученные веревками и ремешками к валенкам (настоящих коньков с ботинками у нас не было) и покидали место боя.

Но это удавалось не всегда. Наверху нас ждала засада из местных пацанов, которые предлагали пойти «стыкнуться».

Мы шли в проходной двор на Бронной, и там начиналась драка. Дрались скорее для проформы. Мы больше возились в снегу, чем дрались.

Все изменилось весной 44-го, когда к ребятам с Патриарших на нашей территории, в кинотеатре «Смена», пристали пацаны из района Зоопарка.

Мы поддержали наших бывших врагов, совместно сокрушили зоопарковцев и с тех пор стали друзьями и союзниками. Теперь на каток, а летом купаться в Патриарших, что было, кстати, категорически запрещено, мы приходили безбоязненно.

На Патриарших, в элегантном доходном доме, жил ближайший приятель отца авиационный инженер Владимир Георгиевич Колыбельников. Мы приходили к нему в гости; иногда родители, когда куда-нибудь собирались, отвозили меня к нему.

В то время я запомнил огромное окно квартиры, множество книг и модели самолетов. Став старше, я часто приходил в эту квартиру, брал почитать у сестры Владимира Георгиевича, тети Нади, книги, старые подшивки журналов «Нива» и «Русский авиатор».

Дяди Володи не было, он уехал в командировку в 37-м, а потом воевал. В 44-м он приехал в отпуск с фронта и пришел к нам. Подарил мне две модели самолетов и серебряные погоны авиационного инженера. А потом опять исчез. И увидел я его только в 57-м, когда уволился из армии и вернулся в Москву.

Мы сидели с ним в знакомой с детства комнате. Зимнее солнце уходило за дома, освещая модели самолетов, свет его ломался в стеклах книжных шкафов, высвечивал старые фотографии в рамках на стене. Дядя Володя поведал мне историю поистине необыкновенную.

В его биографии была «каинова» печать. Дважды, молодым инженером, в начале 30-х он побывал в служебной командировке за границей — в Чехословакии и Австрии. В 1935 году он начал работать в управлении аэроклубов ОСОАВИАХИМа.

В 1937 году по делу о заговоре Тухачевского арестовали председателя Совета ОСОАВИАХИМа комкора Роберта Эйдемана. Один из чекистов, работавших в особом отделе этой полувоенной организации, был старинным приятелем Колыбельникова.

Люди всегда остаются людьми, где бы они ни служили, в какое бы время ни жили. И вот приятель предупредил дядю Леню, что скоро его возьмут как человека, наверняка завербованного или чехами, или австрияками.

— Что же мне делать? — спросил его Колыбельников.

— Сваливай из Москвы. Кадровик — мой кореш, он тебя уволит за один день.

Так все и случилось. Владимир Колыбельников исчез из Москвы. Он начал работать механиком на маленьком аэродроме в районе Тикси.

В те годы о советской власти там знали только понаслышке, работали в тех краях суровые мужики, для которых «закон — тайга, прокурор — медведь».

В 41-м Владимир ушел добровольцем на фронт. Сначала был инженером эскадрильи, потом инженером полка. Демобилизовался он в 46-м, прихватив и войну с Японией.

В его послужном списке число «каиновых» печатей увеличилось. Прибавились Польша, Германия, Китай. Он прекрасно понимал, что в Москве рано или поздно за ним придут.

В 37-м ночью в их квартиру приперлись энкавэдэшники с дворником и, узнав, что гражданин Колыбельников здесь больше не проживает, уехали, весьма раздосадованные, обратно на Лубянку.

Искать инженера Колыбельникова времени не было: ежовский конвейер работал с полной нагрузкой, вместо одного можно посадить двух других.

Война внесла свои коррективы в карательную систему, пришлось ловить настоящих шпионов. Но после войны машина арестов снова заработала, человек, выезжавший за границу, становился сладкой добычей.

И вот на Севере, опять на крошечном аэродроме, объявился толковый механик. Ближайший аппарат уполномоченного МГБ находился в окружном центре, за тысячу километров. Его сотрудники искали вражескую агентуру поблизости, до далеких аэродромов руки не доходили. Семь долгих лет проработал там Владимир Георгиевич Колыбельников.

Смерть Сталина на Крайнем Севере встретили спокойно. Никто особенно не убивался по вождю.

Когда радио сообщило об аресте Берия, Колыбельников взял расчет. Получил кучу денег за семь лет работы — тогда платили все положенные надбавки — и вернулся на Патриаршие пруды. Самое смешное, что дядя Володя не потерял московской прописки. И в домоуправлении о нем забыли, потому что его сестра регулярно в самые тяжелые годы подкидывала паспортистке продукты; кстати, всю войну эта дама пользовалась незаконно полученной продуктовой карточкой на фамилию Колыбельникова.

Итак, Владимир Георгиевич вернулся в свою квартиру, в которой жил еще его отец, известный в свое время русский авиатор Георгий Колыбельников, и пошел работать инженером в аэроклуб. Он рассказывал мне много забавных историй о своей северной одиссее. Я слушал, пытаясь представить затерявшиеся на Севере домики маленького аэродрома, где единственной радостью были спирт, сгущенное молоко, голос далекой Москвы по радио.

Я слушал, а за стрельчатым окном мирно спали Патриаршие пруды, самое любимое мое место в Москве. Для нас Патриаршие — это не просто небольшой пруд, аллеи вокруг него, огромный павильон на берегу. Понятие это для меня и моих сверстников более широкое.

— Где он живет? — спрашивали мы.

— На Патриарших.

— А где там?

— В Малом Козихинском.

Для меня Патриаршие — это и Южинский, и Бронные, и Спиридоновка, и Палашевские, и Трехпрудный. Все эти некогда тихие, но даже и сейчас прекрасные улочки старой Москвы.

И обычно именно на старых улочках случались самые забавные истории.

* * *

Это было в те далекие времена, когда зоркое око партийных вождей еще не остановилось на тихих улочках в районе Патриарших. Тогда престижно считалось жить в солидных домах на улице Горького.

Самые большие начальники кустились в коттеджах на Воробьевых горах. Место это получило название «Поселок „Заветы Ильича“». Чины помельче жили в роскошном доме на улице Грановского, ныне Романов переулок.

А на Патриарших шла своя размеренная жизнь. В Трехпрудном переулке в солидном доме проживал некто Борис Захарович Сандлер. Три раза в неделю он приходил в кафе «Националь», где всегда обедал в полном одиночестве, хотя знакомых у него было наверняка ползала.

Одевался он безукоризненно. В каждый свой поход в знаменитое московское кафе надевал новый, отлично сшитый у дорогого портного костюм. Он шил в каких-то таинственных местах все: рубашки, галстуки, пальто — и никогда не открывал этой жгучей тайны московским пижонам.

В «Национале» мне поведали, что в 20-е годы он был солидным нэпманом, имел на Кузнецком свое меховое дело.

Но, как человек умный, с дьявольской интуицией, он первым почувствовал, что нэпу наступает конец, продал дело, вложил деньги в ценности непреходящие — золото и камни — и стал театрально-эстрадным администратором.

Его не коснулись страшные московские аресты. Как он уцелел — не знал никто. Правда, поговаривали, что Борис Захарович истово помогал «любимым» органам каленым железом выжигать гидру контрреволюции. Но в те времена так говорили о любом заметном в определенных кругах человеке, которому посчастливилось уцелеть.

На карманчике пиджака у него всегда были прикреплены две наградные колодки медалей: «За доблестный труд в годы Великой Отечественной войны» и «800-летие Москвы». Носил он их с необыкновенной гордостью, и, что самое примечательное, награды эти он получил на законном основании.

Я встречал Бориса Захаровича не только в «Национале», но и у знаменитого пруда. Летом он был одет в прекрасные чесучовые костюмы, зимой — в габардиновые пальто на меху.

Борис Захарович степенно прогуливался в компании таких же, как и он, солидных людей, снисходительно-вежливо раскланиваясь со мной.

Но однажды осенью, когда Сандлер сидел на лавочке, любуясь лебедями, к нему подошли два шустрых молодых человека. Они плюхнулись на скамейку по обе стороны от моего солидного знакомого.

— Гражданин Сандлер?

— Да.

— Борис Захарович?

— Да.

— Мы из МУРа.

Молодые люди предъявили одинаковые квадратные удостоверения.

— Я вас слушаю.

— Это мы вас слушать будем. Просим проехать с нами.

О том, что Сандлера повязал МУР, в «Национале» стало известно в тот же день. Стало также известно, что в его квартире в Трехпрудном переулке был произведен тщательный обыск.

Как раз в это время я уехал в командировку на Сахалин и Курилы. В Корсакове устроился на рыболовецкий траулер, чтобы написать о «романтическом» труде рыбаков, и в Москву вернулся через три месяца.

Вполне естественно, что, смыв в Сандунах последние остатки рыболовецко-морской романтики, я отправился на встречу с дорогими друзьями в «Националь».

Первый, кого я увидел, войдя в кафе, был Борис Захарович. По-прежнему безукоризненно одетый, он сидел за своим столом. Кивнул мне свысока и продолжал есть котлету по-киевски.

Я не удивился. Обычное дело: посадили, потом выпустили, хотя все оказалось не так просто. Но сначала маленький экскурс в прошлое.

В архиве Ташкентского уголовного розыска лежало нераскрытое дело военного времени. В 41-м и 42-м годах в столицу Узбекистана хлынул огромный поток беженцев, как их в ту пору называли — эвакуированных. В основном это были женщины, дети и старики.

И вот, к пожилым людям стали заходить любезные работники собеса. Они вручали им небольшие суммы денег, немудреные продукты. А когда старики проникались к ним полным доверием, приносили продуктовый список, отпечатанный на бланке собеса и скрепленный официальной печатью. Сколько вкусных и дефицитных продуктов перечислялось на этой бумажке!

Инспектор спрашивал, интересует ли стариков этот набор.

— Да. Интересует!

Для многих купить такие продукты было подлинным счастьем. И доверчивые люди отдавали свои продуктовые карточки инспекторам собеса. И ждал их впереди месяц голода.

Конечно, местная милиция начала поиски мошенников, тем более что эпизодов таких по городу набралось несколько десятков, но поиски ничего не дали. Может быть, мошенники-гастролеры оказались более умелыми, чем ташкентские сыщики, а может быть, все силы милиции в тот момент были брошены на борьбу с разгулом бандитизма. В те годы бандиты тоже рванули в эвакуацию, точно зная старую истину: Ташкент — город хлебный.

Но вернемся в Москву 1965 года.

У автомобильного магазина на Бакунинской к двум колхозникам из Узбекистана подошел веселый доброжелательный молодой человек.

— Ну что, друзья, — сказал он им, — машина нужна?

— Нужна.

— Какая?

— Две «Волги».

— Многовато, но попробовать можно. По тысяче с каждой машины.

Граждане из среднеазиатской республики, не веря своему счастью, немедленно согласились со столь заманчивым предложением.

— Тогда так, — подытожил разговор молодой человек, — есть один очень солидный человек, он может помочь. Завтра к девяти часам приезжайте по этому адресу. Как ехать, я вам объясню.

Наутро два узбека встретились со своим благодетелем перед солидным учреждением. Ровно в десять подъехала черная «Чайка», из нее вышел солидный человек в роговых очках и шляпе. «Чайку» узбеки видели в Ташкенте, на них ездили республиканские руководители самого высокого ранга. Поэтому человек в шляпе сразу же завоевал доверие наивных узбекских хлопкоробов.

Их покровитель, почтительно кланяясь, подбежал к «большому начальнику» и начал ему что-то рассказывать. Тот повернулся, оглядел просителей и жестом пригласил следовать за ним.

Они поднялись на второй этаж. Там, на лестнице, «большой начальник» сказал:

— Дайте-ка ваши документы.

Узбеки достали паспорта и колхозные книжки.

— Конечно, наш долг помочь труженикам села. Но сделать я ничего не могу, нет ходатайства от колхоза.

В это время по лестнице спустился молодой человек с папкой в руках. Он подбежал к «большому начальнику»:

— Пожалуйста, подпишите, — раскрыл он папку.

— После совещания зайдите ко мне, и я подпишу.

— Но бумагу нужно немедленно отправить в Совмин.

— Совсем распустились, — строго сказал «большой начальник» и подписал важный документ. — Значит, так, товарищи колхозники, подготовьте ходатайство и тогда приходите ко мне.

— Я им помогу, — сказал благодетель.

Они вышли из солидного учреждения и отправились в ресторан «Узбекистан», где за выпивкой и пловом составили ходатайство от колхоза. Встретиться договорились через неделю на Бакунинской.

В назначенное время радостные колхозники привезли письмо на колхозном бланке, скрепленное подписью председателя и печатью.

— Вот это другое дело.

Они вновь подъехали к солидному дому. Благодетель вошел туда и, вернувшись через полчаса, заверил:

— Все в порядке. Завтра к десяти с деньгами приходите на второй этаж, вас будут ждать. А теперь давайте рассчитаемся.

Узбеки с радостью отдали обещанные деньги.

Точно в назначенное время узбеки приехали в знакомый дом. На площадке второго этажа их ждал «большой начальник».

Он протянул каждому по пачке документов.

— Накладные, — пояснил он, — разрешение на продажу, пропуск на выезд автомобилей с базы. А вот и кассовые ордера.

Он на секунду замялся.

— Впрочем, лучше я сам оплачу. Давайте деньги.

Растерянные узбеки протянули сумку с деньгами.

— Пересчитывать не надо? Отлично. — Он внимательно посмотрел на клиентов: — Сумма-то большая. Неудобно как-то. Давайте я вам свой паспорт оставлю. И вам спокойней, и мне легче.

Успокоившиеся узбеки взяли паспорт, даже не обратив внимания на то, что владелец его на фотографии запечатлен в шляпе. Ну а дальше, как говорят блатные, «кидок через сквозняк».

Дело поступило к грозе московских мошенников капитану Эдику Айрапетову. Он разработал план оперативных мероприятий, проинструктировал агентуру, вошел в контакт с операми, на «земле» которых находился автомагазин.

Но ничего пока не получалось. И вот однажды агент, крутившийся на бегах, дал информацию, что некий Володя, постоянный игрок, живущий в Палашевском переулке, по пьянке рассказал историю, как он заработал триста рублей, подойдя на лестничной площадке к какому-то человеку и сделав вид, что дает ему на подпись срочную бумагу в Совмин.

Володю установили, несколько дней наблюдали за ним, но у него никаких интересов, кроме лошадок, не было. Его задержали, и он сказал, что попросил его сыграть роль клерка знакомый — Борис Захарович Сандлер. Сандлера проверили. Но ни по каким учетам гражданин с такой фамилией не проходил. Начали отрабатывать связи и опять ничего криминального не нашли. И все-таки его задержали и привезли в МУР. Но ни на допросах, ни на очной ставке Сандлер не подтвердил показаний Володи. Стоял на том, что это клевета: Володя, запутавшийся в своих игорных делах, одолжил у него крупную сумму, поэтому и оговаривает своего кредитора. Показания Сандлера подтверждала расписка Володи на сумму пятьсот рублей, изъятая у Бориса Захаровича при обыске. Сандлера отпустили, но установили за ним наблюдение.

А тем временем в МУР поступили сообщения, что еще в четырех городах произошли аналогичные преступления. Четыре паспорта с наклеенной фотографией преступника были переданы в МУР. Эксперты установили, что все паспорта похищены в городах Кривом Роге и Запорожье.

Эдик Айрапетов вылетел на Украину.

В Кривом Роге местные сыщики устроили ему встречу с бывшим королем украинских карманников Витькой Пауком. Он, отсидев последний срок, накрепко завязал и жил тихо в маленьком домишке на окраине города. Без протокола он поведал Айрапетову, что известный фармазонщик Мишка Сирота заказал щипачам несколько паспортов. За ксивы он платил щедро — по две сотни за штуку. Айрапетов показал Пауку фотографии «большого начальника».

— Это он, — сказал Витька Паук.

И поведал, что во время войны Сирота помог ему закосить от армии и уехать в Ташкент, где по его заказу он «щипнул» удостоверение у двух лохов из горсобеса.

Мишка Сирота не проходил ни по каким учетам. Значит, он был классный мошенник, если за столько лет ни разу не попался. Кстати, в беседе Паук сказал, что Сирота родом из Запорожья.

Началась самая муторная часть работы. Оперативники поднимали десятки карточек паспортного учета. И наконец нашли. Мишка Сирота в миру был Мащенко Михаилом Ивановичем и имел вместе с сестрой в Запорожье собственный дом. Вполне естественно, что сестра ничего не знала о брате. На допросе она поведала, что Михаил ответственный работник и трудится в Москве.

Первоначально обыск ничего не дал. Тогда Айрапетов решил его повторить. На этот раз его интересовал фундамент. В городе стояла тридцатиградусная жара, и оперативники работали в плавках. На второй день из земли на лопате достали кучу денег.

Но Мащенко растворился на бескрайних просторах любимой родины.

Айрапетов помнил рассказ, не для протокола, старого карманника, особенно ташкентский эпизод. Он проверил и выяснил, что Сандлер тоже жил в эвакуации в Ташкенте.

Из архива угрозыска Узбекистана затребовали старое дело о работниках собеса. Сандлер и Сирота в те годы находились в Ташкенте, сейчас Борис Захарович правда краешком, но тоже проходил по делу об автомобильном мошенничестве.

Поиски Сироты продолжались, одновременно было усилено наблюдение за Сандлером. И однажды он получил телеграмму: «Жду во Львове. Варя».

Сандлер приехал во Львов и остановился в солидной гостинице «Интурист» на главной площади. Вел он себя как каждый приезжий: полюбовался оперным театром, погулял в Стрийском парке, посетил знаменитое кафе-кондитерскую на Пиршотравной улице. Вечером, тщательно одевшись, он спустился в ресторан. Вошел в японский зал, сел за столик, сделал заказ. А через полчаса к нему подсел Сирота.

Так закончились сразу два дела — нераскрытое военное и свежее о крупном мошенничестве.

* * *

В 70-х годах район Патриарших стал номенклатурным гнездом. На улице Алексея Толстого, ныне Спиридоновке, снесли красивые доходные дома, а на их месте построили жилье для крупной номенклатуры. И сразу же усилился режим. Замелькали на улицах мордатые ребята из «девятки», охраняющие покой вождей.

В одном из домов жил председатель Госплана, зампред Совмина и член ЦК Николай Байбаков. Был он человеком демократичным, поэтому возвращался с работы, высаживался из машины у музея-квартиры Максима Горького и шел в народ.

Однажды прекрасным зимним вечером у самого дома он встретил компанию пацанов.

— Дяденька, тебе далеко? — спросил один из них.

Байбаков подумал, что, видимо, это тимуровцы, которые хотят помочь ему дойти до дома.

— Нет, ребята, спасибо, я уже пришел.

— Тогда не замерзнешь! — крикнул один из пацанов, сорвал с головы председателя Госплана дорогую ондатровую шапку, и вся компания бросилась бежать.

Мне рассказывали мои друзья из 83-го отделения милиции, что такого у них не было даже после ограбления музея-квартиры Алексея Толстого.

Все отделение и бригада оперативников МУРа сутки стояли на ушах, но шапку члену ЦК все же вернули.

Потом я частенько встречал Виктора Васильевича Гришина, бывшего члена Политбюро и первого секретаря МГК КПСС, весьма демократично гуляющего с супругой возле памятника великому баснописцу.

Я и сейчас, проходя днем по скверу на Патриарших, вижу до боли знакомые лица, примелькавшиеся в свое время на газетных страницах и плакатах. Лица узнаю, а фамилии вспомнить не могу. Слишком много фотографий всякого начальства пришлось мне повидать за свою жизнь. Да и они теперь не такие, как раньше. Выходят играть в шахматы или домино на лавочки в сквере.

Правда, на лицах навсегда осталось неуловимое выражение превосходства.

* * *

Сейчас Патриаршие пруды срочно оккупируют новые русские. Элегантные магазины появились, рестораны на любой вкус.

Когда я сегодня приезжаю на съемки своего фильма на Патриаршие пруды, то думаю о том, что, хотя наше время не располагает к доброте, оно все же милосердно к нам, возвращая нам утраченное через воспоминания.

Двенадцать ступенек вниз

Почти триста лет назад начальник Тайной канцелярии генерал Ушаков докладывал наверх, что его людьми арестован дьякон Иван сын Федотов за то, что взгромоздился на колокольню и кричал:

— Быть сему месту пусту и земная твердь разверзится!

За слова сии поносные дьякон доставлен в Тайную канцелярию и кнутами бит нещадно.

Я вспомнил этот забавный случай, стоя на Большой Дмитровке (б. Пушкинская) как раз в том месте, где разверзлась земная твердь: земля обвалилась, словно упала сюда полутонная авиабомба, соседний дом треснул пополам.

Утро было серым и слякотным, вокруг стояло несколько зевак, горячо обсуждая, провалится ли под землю весь центр Москвы и когда. Все сходились на том, что провалится всенепременно. Милиционеры со скучными лицами вяло покрикивали на любопытных, не давая им подходить к опасной зоне. Почти напротив обвала расположился ресторан «Ладья». Он, видимо, тоже пострадал от передвижений земной коры: бравые молодцы вытаскивали из его недр столы и стулья.

— Наверно, затопило, — сказал кто-то рядом со мной.

Я обернулся, увидел знакомое очкастое, уже сильно потраченное жизнью лицо.

— Ты меня не узнал? — спросил очкарик.

— Конечно, узнал.

Я действительно вспомнил его, вот только имя исчезло, стерлось из памяти.

— Конец нашей «Яме». Знаешь, я все надеялся, что найдется человек умный и опять здесь пивную откроет.

— А ты по-прежнему тут живешь?

— Уже не живу, дом мой тоже накрылся. Приходили из жилуправления, предлагали Митино, а я попросил хоть конуру в коммуналке, но только здесь. Я же на Пушкинской шестьдесят лет прожил. Пойдем выпьем. Помянем нашу «Яму».

И мы пошли.

Прежде чем начать рассказ о знаменитом в столице подвале, я хочу кое-что вспомнить.

В Москве когда-то было много отличных пивных баров. Они все значились под номерами. Я, к сожалению, забыл цифры на вывесках этих замечательных заведений, но хорошо помню два из них.

Один назывался «Есенинским», говорили, что поэт-гуляка любил проводить там время. Теперь на его месте стоит огромный «Детский мир». Но, как сейчас, я вижу его обитые деревом стены и удобные кресла. Здесь собирались игровые люди, приезжали после бегов отдохнуть в своей компании.

И, конечно, пивной бар на Пушкинской площади. Теперь на его месте разбит сквер, где, по моим данным, собирались поставить памятник Леониду Ильичу Брежневу. Как раз напротив великого поэта. По замыслу цековских холуев, получалось здорово: автор великого сочинения «Малая Земля» и Пушкин совсем рядом, олицетворяя преемственность русской литературной гениальности.

Приглядитесь внимательно, и вы сразу же найдете в данном архитектурном ребусе место для так и не поставленного памятника.

Так вот, когда-то здесь был прекрасный пивной бар. Но публика сюда приходила особая, я бы сказал, элитная.

Напротив заведения расположились редакции двух газет — «Труд» и «Известия», чуть дальше — журнал «Новый мир», а в Путинковском переулке, в доме, где сейчас Комитет по печати, размещался Радиокомитет.

Наверное, ни одно пивное заведение не отражено в советской литературе так, как эта пивная точка. И только потому, что в двух шагах от бара находился Литинститут. Рядом три театра. Поэтому сбегались сюда после репетиции артисты. Клуб это был. Не пивная — клуб.

Но Никита Сергеевич Хрущев, великий преобразователь страны, посчитал, что все эти бары, коктейль-холлы и рестораны никакой пользы советскому человеку принести не могут. Он, еще будучи партийным вождем Москвы, вынашивал план уничтожения злачных мест. Став первым в стране, он ликвидировал деревяшки, маленькие пивные, находившиеся в каждом московском переулке, и закрыл пивные бары.

В 1957 году образовалось на Пушкинской площади всегда пустое молочное кафе. Только местные алкаши забегали сюда распить принесенную бутылку под невкусные, словно резиновые, сырники.

Брежнев был человеком широких взглядов. При нем постепенно начали вновь открываться пивные заведения. Так появилась на углу Столешникова переулка и Пушкинской «Яма». Давайте зайдем туда.

Если у железных перил, огораживающих вход, не было очереди, то, сбежав по этим ступенькам, ты оказывался совсем в другом мире. Тебя встречал сложный коктейль запахов: застаревшего табачного перегара, плохого пива и несвежих вареных креветок.

Сумрачный зал с бутафорскими колоннами, длинные деревянные, плохо вымытые столы, официанты в несвежих белых куртках.

Если повезло и ты находил место, то тогда мог заказать странный напиток, напоминающий пиво. Его безбожно разбавляли водой, а чтобы было нечто наподобие пены, добавляли в светло-желтый напиток соду.

Больше никогда и нигде я не видел таких мелких и невкусных креветок, а сосиски, если они подвались к столу, нужно было долго очищать от намертво приваренного к ним целлофана.

Правда, к пиву могли принести скумбрию — коронное блюдо бара, но она была настолько соленая, что есть ее решались не многие.

Добавьте к этому человеческую разноголосицу, нашпигованную матом, звон пустых бутылок, катающихся под столом, стук тяжелых пивных кружек, и вы спокойно можете представить себе обстановку в пивном баре, который в Москве называли «Ямой».

В легендарные годы застоя в центре города еще жили люди.

На Пушкинской, в Столешниковом, на Петровке и прилегающих переулках вечерами весело зажигались окна, на улицах суетились прохожие: что и говорить, центр города. И народ здесь был особый — коренные москвичи.

В районе «Яма» пользовалась дурной славой.

— Притон ворья и хулиганов, — уверяли законопослушные граждане, с опаской минуя пьяные компании, вылезавшие из подземелья на свежий воздух. Плохая слава была у «Ямы». Очень плохая.

Видимо, поэтому в один солнечный апрельский день ленинского субботника и пришел сюда секретарь Фрунзенского райкома.

Он отправился с инспекцией по району — посмотреть, кто несет нынче ленинское бревно, и решил проверить местное гнездо идеологического разврата. А в баре, в дальнем закутке, собралась компания завсегдатаев, и мы, конечно, пили не только местное пиво, а кое-что покрепче.

К столу подбежал перепуганный администратор Сережа.

— Не губите, ребята! Выручайте!

Но прятать стаканы и бутылки было уже поздно. В зал вплыл партийный лидер, сопровождаемый свитой, в которой находился и начальник Райотдела УВД.

И тогда Гена Смолин, парень с внешностью театрального соблазнителя и голосом певца из провинциальной оперы, вскочил и запел:

Мы на стройку идем,

Мы на вахту встаем,

Мы находимся в звездном полете…

Весь стол мощной разноголосицей подхватил:

Это мы коммунизм на земле создаем,

Значит, мы на партийной работе…

Секретарь выслушал песню, а потом сказал растроганно:

— А вы говорили, что здесь одни люмпены собираются. А это же наши, наши люди. Пусть отдыхают. Поработали на субботнике, выпили, хорошие песни поют.

А стол уже исполнял:

И вновь продолжается бой,

И сердцу тревожно в груди,

И Ленин такой молодой,

И юный Октябрь впереди…

Секретарь райкома со свитой ушел довольный и растроганный. Только замыкающий ряды проверяющих начальник 17-го отделения с порога погрозил нам кулаком. На это у него были основания: он лучше всех знал, кто действительно клубится в этом подозрительном месте.

Несколько лет назад по телевидению показывали фильм о шестидесятниках. Это были подлинные «фрондеры», и рассказывали они, как чудовищно пострадали за свою смелость и убеждения.

Один из них был главным редактором популярного журнала, но за смелую публикацию его освободили и отправили в ссылку… собкором «Известий» в Прагу. Второй за беспримерную смелость был переведен из консультантов международного отдела ЦК КПСС политобозревателем тех же «Известий». Третий потерял должность в штабе партии и стал одним из руководителей Института философии Академии наук СССР.

Действительно, «тяжелые» испытания выпали на долю номенклатурных шестидесятников.

А наш запевала Гена Смолин блестяще окончил философский факультет МГУ, работал в том же институте и был оттуда изгнан за философский ревизионизм: он слишком серьезно изучал неопубликованные ленинские работы.

Вспоминая ребят, которые составляли главную и самую интересную компанию «Ямы», я уверен, что подлинные шестидесятники собирались именно за этими нечистыми столами.

Сюда приходил Юра С, отличный парень, умница. Он в двадцать пять лет защитил кандидатскую диссертацию по экономике, но разошелся с корифеями социалистической науки во взглядах на многоукладность.

Приходил прекрасный цирковой акробат Гена Попов, человек, попавший в Книгу рекордов Гиннесса за то, что на руках, без страховки, обошел по карнизу Эйфелеву башню.

Приходил несправедливо забытый мой близкий друг олимпийский чемпион по боксу Володя Сафронов.

Компания. Странный конгломерат людей, так или иначе ощутивших нравственный кризис.

Здесь собирались прекрасные музыканты, способные актеры. Они приходили сюда становиться на душевный ремонт. Я никогда не слышал, чтобы кто-нибудь из моих товарищей жаловался или обвинял кого-то в своих неудачах. Жили все по игроцкому принципу: «Попал — попал». Здесь находили друзей прекрасные художники.

Врачи, инженеры, журналисты, киношники, актеры, ребята из науки, спортсмены нашли в этом неуютном подвале подлинную мужскую дружбу и братскую взаимовыручку. Попасть в компанию было так же непросто, как вступить в престижный клуб. Так люди оберегались от чужих, неинтересных им людей.

Только не подумайте, что все посетители «Ямы» были спортсмены или ученые. Нет. Сюда сбегалось центровое ворье: карманники, форточники, квартирные разбойники.

Приходили два брата, суровые ребята, державшие торговлю наркотой. Люди они были серьезные, вели себя сдержанно и вежливо, конфликтов в баре искусно избегали, но на улице, в любом проходняке в Столешникове, могли спокойно подрезать обидчика.

Постоянно бывали в баре ребята, которых я знал еще по «Броду» — так в пятидесятые называлась улица Горького: Юрка Тарасов, когда-то элегантный широкий «золотишник», работавший у скупки на Петровке, и приблатненный Вова Усков. У него был полный набор страшных рассказов о блатной жизни, о побегах, гопстопах и расстрельная статья.

По молодости, в далеком 51-м, он с подельником украл чемодан у иностранца, отсидел положенное и с той поры свято верил, что он «вор в законе».

Володька всегда носил с собой нож-выкидуху, которым пугал сопляков, заглянувших в бар. Но парень он был компанейский и неплохой. Приходил сюда не просто выпить, закусить и «посмолить косячок» — он приходил играть.

В «Яме» собирались московские каталы «зарядить в железку». Играли с открытия до окончания работы бара. У игроков были свои столы, за которыми и происходили баталии.

Здесь собирался цвет игровой Москвы: Боря Кулик, Сеня Фридман, Боря Крест, Бондо Месхи. Всех перечислить невозможно. Они приходили, «заряжали», угадывали или «попадали». Потом уезжали на бега и снова возвращались за своим эфемерным счастьем.

«Яма» была, пожалуй, единственным местом в Москве, где позволяли отыгрываться в долг. Но правила были жестокие: не принес деньги вовремя — можешь ответить кровью.

Постепенно круг игроков распадался. «Железка» — вещь заразная: если попрет, за вечер можно было снять несколько тысяч. Ну а если не попрет…

Я наблюдал, как зажимались в кулаках купюры, как тихо над столами говорились короткие фразы:

— Три первых… Две последних и первая…

Маленькие цифры на государственных банкнотах за минуту делали человека богатым или нищим.

Здесь текла особая жизнь, малопонятная непосвященному человеку.

Конечно, бывал здесь и солидняк. Тот же Павлик Кот, фарцовщик, торговавший «розочками», что на обычном языке именовалось драгоценными камнями. Он специализировался на сапфирах. В «Яме» назначал свидания клиентам. Он не боялся, что здесь его «кинут»: к Павлику в подвале хорошо относились и всегда могли оказать физическую поддержку, ну а милиция сюда не заглядывала.

Бар был нашпигован агентурой, но Павлик тоже был не фраер.

Сюда приходил странный, тщательно одетый человек, без возраста, с пустыми белесыми глазами, смотревшими мимо тебя. Имени его, чем он занимается, никто не знал. Знали только кличку — «Лангуст». Он аккуратно садился за стол, тщательно вытирал его бумажной салфеткой, заказывал пиво и креветки и закуривал трубку.

Лангуст частенько предлагал зажиточным посетителям приобрести у него любопытные вещи. То какие-то необыкновенные, вороненой стали наручные часы, сделанные в 15-м году, то плоскую широкую серебряную цепочку, то немецкий «Знак восточных народов», которым награждали власовцев и полицаев, то старый Устав РККА. Мне иногда казалось, что у него где-то есть подпольная мелочная лавочка.

Однажды он подошел ко мне и предложил купить за пятерку книжный раритет. На стол легла книга в коричневом переплете — тоненькая, практически брошюра, в солидном твердом переплете. Выпустило ее издательство «Заря Востока», расположенное в Тбилиси.

Это была пьеса «Инженер Сергеев», обошедшая во время войны и после победы практически все театры страны. Написал ее некто Всеволод Рокк. Судя по авторской ремарке в конце пьесы, драматург закончил ее в декабре 1941 года в Краснодаре.

Я начал перелистывать книгу и увидел фотографию комнаты, видимо гостиной, дорого обставленной по моде 50-х годов. Немецкая тяжелая мебель, ковры, картины, на полированной подставке в углу — большой самовар с накладным двуглавым серебряным орлом, у которого была обломана царская корона.

— Стоп, — Лангуст вырвал у меня фотографию, — это не продается.

Но мне уже не нужны были его разъяснения: я увидел самовар и понял, кто автор этой пьесы…

Когда-то, в далеком 47-м, мы, пацаны, бегали в магазин «Филателия» на Кузнецкий Мост. Рядом в антикварной комиссионке стояли на витрине две вещи, повергавшие нас в трепет: огромный орел из неизвестного металла с красными, как выяснилось, рубиновыми глазами и желтый самовар с накладным российским гербом.

Я хорошо запомнил этот герб: некогда венчавшая орла императорская корона была выломана. Позже мне рассказали, что самовар сей был из чистого золота.

Во время обмена денег, в том же 47-м, в московских комиссионках скупили все подчистую. Исчез красноглазый орел, пропал самовар с остатками упраздненного герба.

Потом след самовара обнаружился в протоколах обыска у известного в те годы драматурга Всеволода Рокка.

Правда, кроме драматургии, у автора этого сочинения было и другое занятие. Именно его сменил на посту министра МГБ генерал-полковник Абакумов, а литератор возглавил не менее звучное ведомство — Министерство госконтроля.

Подлинная фамилия человека, прикрывшегося звучным псевдонимом, была Меркулов, и имел он звание комиссара госбезопасности первого ранга. Его, несмотря на литературные заслуги, расстреляли в 1953 году по делу Берия.

Много позже, работая с материалами Московской ЧК, я наткнулся на любопытный документ. Некто, пламенный большевик Васильев, занял высокий пост в Сокольниках. Начал он с того, что выселил из особняка владельца ткацкой фабрики Николаева с семьей, естественно, унаследовал его имущество, в том числе и золотой самовар с двуглавым орлом.

Группа МЧК по борьбе с уголовной преступностью, возглавляемая Мартыновым, проверив жалобу Николаева, довела до сведения начальника МЧК Манцева, что Васильев, позоря высокое звание большевика, пьет, устраивает оргии и берет взятки у обывателей.

Тогда с этим злом боролись оперативно, и красивую жизнь номенклатурного работника оборвала пуля в 1918 году. Не правда ли, странное совпадение?

В 1959 году я работал в пресс-центре первого Московского международного кинофестиваля.

Вся элитная киножизнь проходила в гостинице «Москва». Столичных тусовщиков особенно привлекал пресс-бар, дислоцированный в ресторане на седьмом этаже. Вполне естественно, что не было отбоя от желающих попасть в этот оазис красивой жизни.

В администрации фестиваля оказалось много друзей, и они всегда помогали мне с пропусками для знакомых.

Однажды мой товарищ привел своих друзей. Мы весело провели время, затем поехали на Сретенку, в дом наших гостей — Коли и Жанны. И там я вновь увидел золотой самовар, совершенно случайно, когда изрядно принявший на грудь хозяин пригласил меня в другую комнату похвастаться необычайной красоты старинными часами «Нортон». А потом я узнал, что Коля был крупнейшим московским цеховиком.

Больше мы не виделись: Коля загремел «за хищение в особо крупных размерах». За год до этого он развелся с женой, разменял квартиру, продал дачу. Тогда так поступали, чтобы избежать конфискации, которая неумолимо шла за осуждением.

Но Колю не отправили в «солнечную» Коми — его расстреляли. Так уж сложилась его жизнь на конец эпохи Хрущева. Отмечено это время не только борьбой с абстракционизмом, но и серией высшей меры наказания. Причем стреляли не бандитов типа Рогожина или Асланова, а именно хозяйственников. И что любопытно: судили их в закрытых заседаниях, словно шпионов. Видимо, уже в те годы кто-то крепко боялся, что всплывут данные о взятках и дорогих подношениях тогдашней номенклатуре.

Получилось так, что все владельцы золотого самовара закончили свою жизнь трагически. Я уже говорил о странной цепочке совпадений. Некоторое время назад я семь дней прожил в элегантном курортном городке Хихон в Испании. Там проходила так называемая «черная неделя», а если проще — международная неделя детектива. Это был веселый карнавал, весь город словно стал огромной ареной детективного действа.

Ранним утром последнего дня я вышел из отеля и решил пройтись по пустому городу. Со знакомой улицы Корриды, улицы самых дорогих магазинов, я свернул в маленький кривой переулок, где теснились ювелирные и антикварные лавки. Я равнодушно скользнул взглядом по россыпи колец за стеклом, полюбовался моделью старинного парусника и… За стеклом стоял мой старый знакомец — золотой самовар. Да, это был именно он! Я не мог ошибиться. Тот же серебряный орел с отломанной короной.

А не так давно мне надо было найти милый и недорогой подарок, и я пошел к Павлику Коту, который теперь уже стал Павлом Ефимовичем и больше не торгует в пивных камушками, а имеет в самом центре солидное ювелирное дело.

Он повел меня к своим реставраторам, и у одного я увидел знакомый золотой самовар.

— Как он к тебе попал? — спросил я Павлика.

— Один богатенький прикупил его в Испании и отдал мне на реставрацию: орла короновать нужно.

— Ты не можешь мне сказать, кто владелец?

— При всей старой дружбе — не могу. Тайна вкладов, брат. Имя уж больно известное.

Будем надеяться, что новый владелец самовара прочтет эту историю и постарается кому-нибудь втюхать золотое чудо, приносящее несчастье. Кстати, Павлик объяснил мне, что накладной орел сделан не из серебра, а из платины.

А началом этой странной истории стала фотография, увиденная в «Яме» у странного человека, как потом выяснилось, хорошо знавшего не только Меркулова, но и братьев Кобуловых, Гоглидзе и Влодзимирского.

Кто он был, постоянный посетитель пивного подвала: агент, чекист-расстрига или чей-то сын? Мне так и не удалось узнать. Время унесло его вместе со многими другими пившими, игравшими, спорившими в этом подвале… До чего же оно беспощадно…

Но когда становится скверно и муторно и кажется, что все не удалось и жизнь сложилась как-то не так, мне хочется попасть не в Дом кино, не в Дом журналиста. Мне хочется сбежать вниз по двенадцати ступенькам, зайти в зал, прокуренный и пропахший плохим пивом, сесть за стол и ощутить прикосновение добрых рук, услышать милые сердцу голоса и почувствовать покой и легкость.

Жаль, что этого не будет никогда.

Вращение шара

Шар висел над эстрадой и с первого взгляда казался очень большим. Свет, падая на десятки покрытых амальгамой кружочков, треугольников, квадратов и ромбов, создавал вокруг него своеобразный нимб, увеличивая его размеры.

Днем зеркальный шар словно съеживался, становился меньше. Он отсыпался перед вечерней гульбой, когда свет софитов с эстрады заставлял его вращающиеся грани бросать в зал разноцветные искры.

Ах, этот зал кафе «Националь», самого модного, самого привлекательного в Москве! Бронзовые светильники, тяжелые гардины, закрывающие окна; арка-перегородка красного дерева делила зал на две части. Изумительная посуда, конечно, гордость ресторана — столовое серебро восемьдесят четвертой пробы, изготовленное знаменитым мастером-ювелиром Овчинниковым.

Кафе в то суровое сталинское время было неким оазисом демократии. В нем совершенно спокойно пили коньяк и закусывали шницелем «по-министерски» иностранцы и наши соотечественники.

Сегодня многие высказывают различные предположения о причинах начала «холодной войны», о железном занавесе и прочих исторических ужасах. Лично я считаю, что поводом для знаменитой речи Уинстона Черчилля, произнесенной 3 марта 1946 года в Фултоне, бесспорно послужило происшествие в кафе «Националь».

За несколько месяцев до этого знаменательного события, повернувшего ход мировой истории, в Москву прибыл сын английского номенклатурного работника, политический обозреватель Рандолф Черчилль.

Надо сказать, что отпрыск британского премьера любил повеселиться, особенно крепко поддать. Приняв энное количество армянского коньяка, он становился необузданным и агрессивным.

Залив глаз в номере, он однажды спустился в кафе «Националь» и повел себя как истинный британец, приехавший в колонию. Войдя в кафе, он схватил стул и взгромоздился на эстраду, которую только что покинул оркестр. Вынул из кармана бутылку и начал пить.

На резонное замечание мэтра Юрия Михайловича, элегантного господина, весьма похожего на американского композитора Глена Миллера, о том, что у нас так себя вести не принято, Черчилль-младший послал его по-английски к матери.

Надо сказать, что Юрий Михайлович знал в совершенстве три иностранных языка и работа в сети общепита была «крышей» для его основной боевой профессии. На том же английском он предложил Рандолфу освободить эстраду и покинуть зал. Но член британской номенклатурной семьи пошел по стопам наших высокопоставленных сынков и запустил в него бутылкой. Юрий Михайлович увернулся, бутылка, словно граната «мильс», разнесла закуски на ближайшем столике, салат «оливье» поразил своими осколками дамские туалеты.

Тут, конечно, появились возмущенные советские граждане, которые и стащили заносчивого британца с эстрады. Они прекрасно помнили постулат великого вождя товарища Сталина, что самый простой советский человек стоит на две головы выше любого буржуазного чинуши.

Знатный гость покинул Москву, увозя в душе злобу и обиду. А после этого его папенька начал против нас «холодную войну», и железный занавес опустился.

Насчет причин начала «холодной войны» я, конечно, пошутил, но все остальное правда.

Впервые я попал в кафе «Националь» в 50-м году. Я был тогда мальчишкой, одетым в модные шмотки, которые мой отец щедро привозил мне из всевозможных заграничных поездок. И компания наша весьма неплохо одевалась по сравнению со среднестатистическими гражданами страны, строящей социализм.

Наше общество в то время было весьма пуританским. Половина страны ходила в форменной одежде, вторая половина носила вещи, сшитые на наших передовых фабриках.

Джаз запрещали, иностранные фильмы можно было увидеть только на случайных сеансах в окраинных клубах. Чтобы достать билет на американскую картину, мы иногда простаивали ночами в очереди. Мы смотрели эти фильмы и старались подражать экранным героям, по возможности так же одеваться, так же ходить, так же уверенно и твердо говорить.

Мы сидели в «Национале» и дымили сигаретами, именно сигаретами, хотя их тогда почти не курили — большинство людей предпочитали папиросы. Но мы именно дымили, потому что всерьез никто из нас курил. Просто сигарета казалась признаком мужественности и заграничности.

Мой покойный отец, профессия которого заключалась в том, чтобы доставать из-за кордона чужие секреты, любил широко погулять. Появляясь ненадолго в Москве, он веселился по полной программе. К тому, что я рано начал с приятелями ходить по ресторанам, он относился философски, субсидировал мои походы и давал дружеские советы.

— «Националь» обходите стороной, — говорил он.

Уж кто-кто, а он точно знал, что притягательное это кафе было своеобразным садком, из которого потом абакумовские ребята изымали нужных персонажей для своих сценариев заговоров.

Но наша компания жила в счастливом неведении, поэтому огни кафе на углу улицы Горького и Манежа заманивали нас в элегантный и немного чопорный мир.

В первый раз, когда я пришел в «Националы», меня поразили люди, сидевшие за столиком недалеко от нас. Как сейчас помню, слева сидели уже немного разгоряченные знаменитые актеры Михаил Названов и Павел Массальский, а через два столика что-то ели сошедшие на грешную землю Любовь Орлова, Григорий Александров и Ростислав Плятт.

Совсем недавно на экран вышел фильм «Весна». Имел он необыкновенный успех. В те годы — и вдруг фильм без соцсоревнования, партконференций, без рабочих-ветеранов!.. В фильме даже целовались. Такую непростительную эротику мог пробить через цековские препоны только режиссер, поставивший любимый фильм вождя «Волга-Волга». Я, кстати, не шучу. Начиная с 50-го года из старых фильмов добросовестно вырезали сцены с поцелуями, в новых — поцелуи заменило крепкое товарищеское рукопожатие.

Так ВКП(б) беспокоилась о нашем моральном облике. Мне приходится иногда делать экскурс во всевозможные глупости того времени, но иначе сегодняшнему читателю многое будет просто непонятно.

Нас, молодых, привлекала в «Национале», кроме интерьера, изумительной кухни (в те годы мы мало в этом разбирались), возможность увидеть рядом наших кумиров.

В кафе царила особенная дружелюбная обстановка, и мы, молодые, чувствовали себя практически равными с этими известными людьми, носившими на лацканах пиджаков медали лауреатов Сталинской премии. В те годы это было принято.

Привлекали и цены, что для нас было немаловажно.

В своем изумительном романе «Долгое прощание» Юрий Трифонов описывает, как его герой Гриша Ребров приходит в «Националь».

«Угнездившись за любимым столиком у окна, он пил кофе, жевал весь вечер один остывший шницель с картофельным паем, который умели по-настоящему делать только здесь, в „Национале“… Ребров был без денег. Утром взял у Ляли десятку».

И снова хочу пояснить. Это была десятка, которую в 1961 году Никита Хрущев переименовал в рубль. Правда, после «разжалования» на этот рубль в «Национале» можно было выпить две чашки кофе.

В 50-м году в читающей Москве произошло заметное событие: журнал «Новый мир» в октябрьском и ноябрьском номерах опубликовал повесть Юрия Трифонова «Студенты». Впервые на страницах журнала мы прочли нечто, похожее на правду, увидели послевоенный московский быт.

Я, Валера Осипов и Юлик Ляндрес, впоследствии Юлиан Семенов, бегали на какие-то диспуты, до хрипоты обсуждали поведение героев, и все это было нам необыкновенно интересно.

По-моему, в сентябре 51-го года к нашему столу в «Национале» подошел крепкий парень в пошитом, видимо, в Риге пиджаке-букле, на лацкане которого висела медаль лауреата Сталинской премии третьей степени. Он вежливо поздоровался с нами, присел за стол и завел с Валерой Осиповым разговор о баскетболе.

Поговорив несколько минут, Валера спохватился и познакомил нас.

Он представлял нас с перечислением всех спортивных достижений и наград, а про гостя сказал просто:

— Это Юрий Трифонов.

Я и раньше видел его, он сидел всегда в первом зале у стены: эти столы постоянно занимали уважаемые завсегдатаи, среди которых было много писателей.

Один из них вызывал у меня необыкновенный интерес: невысокий, коренастый, с большой головой и копной седых волос. Смотрел он на мир добро и насмешливо.

— Ты знаешь, кто это такой? — спросила меня как-то моя барышня Ира.

— Нет.

— Это Юрий Карлович Олеша, мы живем в одном доме.

— Ну, конечно, знаю, — решил я показать образованность свою. — «Три толстяка».

— Не только, — сказала Ира, — я дам тебе его книгу, вышедшую в 30-х годах.

Так я прочитал необыкновенный роман «Зависть», который и сейчас считаю шедевром нашей литературы 30-х годов.

Много позже, когда я вернулся в Москву, отстегнул погоны, спрятал их на память, а шинель, китель и синие бриджи подарил соседу по коммуналке слесарю Грише (он их немедленно пропил) и стал журналистом, я начал ходить в «Националь» несколько в ином качестве. Со мной как с равным разговаривали местные корифеи. Я стал человеком из их цеха. Пусть подмастерьем, но все-таки своим.

Я помню, мы сидели опять втроем с Юликом Семеновым и Валерой Осиповым, и к нам присоединился только что пришедший Юрий Карлович.

Он был один, без верного оруженосца — литератора Вени Рискинда. Дела у него немного поправились: переиздали «Три толстяка» и «Зависть». Вышла новая книга «Ни дня без строчки». Завсегдатаи «Националя» назвали ее «Ни дня без рюмки».

Юрий Карлович сел за наш стол, налил коньяку и сказал:

— Зима. Я нынче из окна видел Москву, похожую на гигантский пирог с глазурью.

Не знаю почему, но эти слова, его образный ряд, странное видение города поразили меня, я решил обязательно запомнить эту фразу. Но, конечно, не записал, забыл. Потом пытался вспомнить. А недавно купил его дневники и нашел ее там.

Юрий Карлович называл себя князем «Националя», хотя в те годы чудовищно бедствовал. А ведь до войны он был знаменитым писателем — со всеми вытекающими последствиями.

Бросок из известности в забвение, из богатства в бедность не сломил его. Несмотря на глухое пьянство, он оставался человеком с необыкновенным чувством собственного достоинства. В «Национале» его любили все. Не жалели, а именно любили — за талант, мудрость и смелость. Сердобольные официанты кормили и поили его не просто в долг, а иногда и бесплатно.

Началась «оттепель», и сразу вспомнили о его замечательных книгах. Их переиздали. У Олеши появились деньги. Как рассчитаться с теми, кто помогал ему в трудную минуту? Деньги? Пошло. Это не для Юрия Карловича. Он получил гонорар и купил всем официанткам наручные часы.

Опять хочу оговориться: в те годы часы были чудовищным дефицитом.

Когда я начал ходить в «Националь», совсем молодым, я еще не понимал, что это не просто кафе, не просто место, где пьют коньяк и едят судак «орли». «Националь» был клубом, кстати, точно таким же, как пивбар «Яма» в 70-е, только люди сюда ходили совершенно иные. Но у каждого из них, даже у процветающих в те времена, лежал на душе какой-то камень. Что-то недоброе заставляло их идти не в веселую «Аврору» или «Метрополь», а сюда, под успокоительное сияние зеркального шара.

Я попытаюсь восстановить один день «Националя» далеких 50-х годов.

Первыми приходили трое: Юрий Олеша, кинодраматург Александр Ржешевский и поэт-песенник Вениамин Рискинд. Об Олеше я уже рассказывал, два его спутника заслуживают не менее пристального внимания.

Когда я еще мальчишкой увидел Александра Ржешевского в «Национале», я никогда бы не подумал, что через несколько лет увлекусь его теорией эмоционального кино.

Лучшие режиссеры ставили по его сценариям фильмы — «В город входить нельзя», «Простой случай», «26 бакинских комиссаров» и, конечно, «Бежин луг» великого Эйзенштейна. Но, как ни странно, впрочем вполне закономерно для того времени, именно эта работа не понравилась Сталину, и фильм разгромили и уничтожили, то бишь смыли.

Ржешевский, человек сильный, ушел в театральную драматургию. Он был соавтором нашумевшей пьесы «Олеко Дундич», но в 46-м году Сталин разругался с Тито и, естественно, пьеса о сербском герое Гражданской войны была снята.

Уже после смерти автора в 1967 году, вышла необыкновенно интересная книга: А.Г. Ржешевский. «Жизнь. Кино. Театр».

Веня Рискинд был замечательным рассказчиком, очень добрым человеком, но творческая судьба его не сложилась из-за определенных свойств характера. Он много пил, был ленив.

Чуть позже приходил высокий, грузный человек с массивной папкой в руках — кинодраматург Иосиф Склют. Когда-то он написал сценарий к знаменитому фильму «Девушка с характером» и с тех пор так и не сделал ничего серьезного.

В обед захаживал очаровательный человек в форме моряка торгового флота — Женя Микулинский. Появлялся директор Московского ипподрома, одетый как легендарный конник времен Гражданской войны. А когда начинал крутиться зеркальный шар, за свой столик садились деловые, они всегда были втроем: цеховик, замдиректора Мосторга и крупный чин из Министерства легкой промышленности.

Писателя Эммануила Казакевича часто сопровождал интересный, прекрасно одетый молодой армянин — студент Института международных отношений Жорж Тер-Ованесов. Это был веселый, расположенный к людям парень, умевший необыкновенно легко общаться со всеми. Мы тогда познакомились и на всю жизнь остались в дружеских отношениях. Кстати, позже Жорж, послав к черту карьеру дипломата, стал замечательным фотокорреспондентом. И тогда, от кого-то в редакции, я узнал, что элегантный молодой человек, посещавший «Националь», половину войны отпахал в полковой разведке, награжден боевым орденом Красного Знамени, двумя орденами Красной Звезды и двумя орденами Отечественной войны. Именно он был прототипом командира разведроты в романе Эммануила Казакевича «Весна на Одере».

Потом я долго не ходил в «Националь», так как надел военную форму. Поэтому мое знакомство с этим замечательным местом делится на два периода — до и после.

Прежде чем перейти к «после», хочу поведать одну любопытную историю.

Мы с Валерой Осиповым пришли в «Националь» в одно из воскресений часика в три. Денег у нас было не густо, но на бутылку сухого и пару котлет «по-киевски» хватало.

Зал был полон, однако швейцар дядя Коля нас уже знал и пускал без всякой очереди. Рвались сюда мы еще и потому, что уже целую неделю в кафе играл джаз трубача Вадика Грачева. У него работали такие корифеи московского джаза, как Коля Капустин и Боря Матвеев.

Надо сказать, что утверждала коллективы, играющие в кабаках, комиссия райкома партии. Состояла она вся сплошь из «музыковедов». И надо же было так случиться, что именно в этот день она приперлась в кафе принимать репертуар.

Поначалу все шло чинно и тихо, пока в зал не прорвалась компания из пяти здоровых мужиков — как потом выяснилось, экспедиторов и грузчиков Кунцевской трикотажной артели. В тихую, почти семейную обстановку «Националя» они внесли свирепый ветер подмосковных пивных.

Рядом с нашим столом сидел мой коллега по спорту, замечательный и тогда уже известный боксер Валя Лавров. Теперь он знаменитый писатель и, наверное, забыл тот далекий день. Сидел он за столом с московской красоткой, как мы тогда говорили, барышней из первой сборной, Наташей Фоминой.

Кунцевские ребята, выпив третью бутылку, почувствовали себя совсем дома. Они начали разговаривать на привычном для них языке. Милая наша официантка Оля сделал им замечание и тут же была послана по матери.

Этого Валя Лавров перенести не мог. Он встал, демонстрируя всему залу купленный в комиссионке темно-серый американский костюм, и подошел к столику кунцевских ребятишек.

Зал затих.

— Извинись, — сказал Валя здоровому мужику.

Тот, видимо, не зная, что у этого худощавого паренька колотуха, как у задней ноги лошади, поднялся и послал Лаврова еще дальше, чем официантку. Послал, и сразу же лег под стол. Валя не зря входил в сборную команду Москвы по боксу.

Отлетел стол, загремела посуда, остальные четверо ринулись защищать честь любимой артели. Но тут подоспели мы с Валерой. А потом произошло непонятное: зал охватил какой-то психоз, все начали драться.

Вадик Грачев не остановил оркестр, а заиграл мелодию Глена Миллера «In the mood» из фильма «Серенада солнечной долины».

Звенела посуда, визжали женщины.

— Милиция! — кричал от дверей дядя Коля.

Только комиссия райкома безучастно глядела на это безобразие и смеялся в своем углу мудрый Юрий Карлович Олеша.

Вывод комиссии был однозначен и строг: джазовая музыка даже советского человека превращает в дикого зверя. Вадика Грачева с его музыкантами из кафе убрали.

А нас в тот вечер спасла Оля: она схватила Валю, Валеру, Наташу и меня и вывела через маленькую, деревянную, скрытую за портьерой дверь в вестибюль гостиницы.

Она даже не представляла, каких неприятностей мы избежали. А потом мне только оставалось вспоминать свое любимое кафе, «боевых» товарищей и милых девушек, с которыми было так легко и весело.

Я вернулся в Москву, когда милые девушки уже были чьими-то женами, товарищи мои тоже завели семьи, закончили институты.

Я вернулся и снова пришел в «Националь». Наступило другое время, и за столиками люди начали спорить, критиковать и сомневаться, говорить смело и с достоинством. Но кафе не изменилось, только слушать музыку и танцевать можно стало лишь по воскресеньям.

И, конечно, посетители там были другие, более молодые. Закрылась знаменитая «Аврора», вместо нее сделали сначала ресторан «Пекин», а потом «Будапешт», частично переместились в «Националь» московские деловые. С их приходом разрушилась обстановка келейности. Клуб стал превращаться в обычный ресторан. Но по-прежнему сидел за угловым столиком старик-завсегдатай, философски принимая нахлынувшие перемены.

Мой товарищ Валера Осипов из известного журналиста превратился в молодого писателя: такая раньше была градация в сложном литературном мире. Он опубликовал в журнале «Юность» маленькую повесть «Неотправленное письмо», которая сразу принесла ему подлинную известность. И это справедливо, потому что Валера Осипов был одаренным человеком и талантливым писателем.

Повесть заметил знаменитый режиссер Михаил Калатозов, чей фильм «Летят журавли» стал событием в культурной жизни страны. Начались съемки. Главную роль исполняла все та же Татьяна Самойлова. Вот тогда и случился роман Валеры с Татьяной. Теперь они вместе приходили в «Националь», садились всегда вдвоем, и мы понимали их, здоровались издалека, не нарушая уединения двух этих молодых, красивых, талантливых людей.

Говорят, что любовь созидает. Нет, это разрушительное чувство, оно ломает судьбы людей. Роман длился несколько лет. Он безжалостно прошагал по их душам, оставив после себя развалины. До самой смерти мой дорогой друг не мог оправиться от этого жестокого чувства. Возможно, не встреться они на съемочной площадке — и у обоих была бы иная, более счастливая судьба. Мой друг всю оставшуюся жизнь вел молчаливый диалог со своей любимой, словно хотел досказать ей что-то. Даже пред смертью он говорил со мной о ней.

А знаменитый шар над эстрадой продолжал висеть, но потускнел. Он уже был не нужен. Только на Новый год в нем, как и прежде, отражался свет разноцветных софитов. В конце концов его сняли.

На военном флоте, когда корабли отправляют на морское кладбище, в забытую богом бухту, то с него снимают государственный герб. Так же произошло с «Националем». Зеркальный шар был его гербом, под которым собирались пусть ущербные, но очень талантливые люди. Убрали шар, и началась новая жизнь. Вновь возбудился КГБ. «Националь» стал прибежищем московских фарцовщиков.

Так, внезапно появился там некий человек по имени Дима, по фамилии Яковлев, он всем с некоторой долей таинственности сообщал, что он якобы драматург, приехал из Риги, а папенька его — местный кардинал. Правда, драматург, видимо, не знал, что латыши в основном протестанты и у них нет кардинала, а главное, что человеку в таком высоком сане семью иметь не положено.

Он любил поговорить о литературе и в довершение рассказа доставал из портфеля договор на написание пьесы, заключенный с Театром имени Моссовета. На самом деле он оказался крупным валютчиком, а кафе сделал местом, куда его подручные приносили скупленную у иностранцев валюту.

Было забавно смотреть, как за щедро накрытым столом восседал Дим Димыч, такая у него была кличка, и принимал своих шестерок. Смешно потому, что за соседним за остывшей чашкой кофе сидел Ян Рокотов и получал добычу от своих бойцов.

Клуб кончился. И хотя сюда часто приезжали Леонид Луков и Иван Пырьев, приходили молодой Андрей Тарковский, Андрон Кончаловский, Вадим Юсов, прежнюю атмосферу восстановить не удавалось.

Мой друг Леонид Марягин, с которым мы познакомились именно в «Национале», рассказал мне о драке с фарцой, в которой участвовали он, и Юсов, и Тарковский.

Потом «Националь» закрыли на ремонт. Примерно через год двери его распахнулись, но это было уже не то место, к которому мы привыкли. Исчезла барская сервировка, да и столы заменили, поставили каких-то колченогих уродцев. Сняли гардины и обнажили окна, сломали арку, соединявшую залы. И начался исход завсегдатаев из «Националя»: только что открылся после ремонта ресторан ВТО на улице Горького.

Пожалуй, последним, кто остался в «Национале» из ветеранов, был скульптор Виктор Михайлович Шишков, по кличке «Витя Коньячный», веселый, добрый и щедрый человек.

Когда-то мы с Леней Марягиным, гуляя после «Националя» по ночной Москве, говорили о том, что хотели бы сделать в жизни. А совсем недавно мы подошли к углу Тверской и Манежной, посмотрели на вывеску над дверями бывшего «Националя» и вспомнили вертящийся зеркальный шар.

Воспоминания эти — сны наяву. Цветные сны, в них живут женщины, которых мы любим, и друзья, ушедшие навсегда.

А еще в этих цветных снах возвращаются к нам события тех давних лет. Человеческая память удивительна: она отторгает все плохое, что ты хотел забыть, поэтому прожитое кажется прекрасным и нежным.

Все-таки странную жизнь мы прожили, в ней мы спорили и мечтали, забыв о том, что с мечтами надо быть очень осторожным, а то они могут сбыться.

Джаз времен культа личности

1946 год. Первое по-настоящему мирное лето. Прошлой весной капитулировала Германия, осенью сложила оружие Япония.

Вечерами над Москвой пели аккордеоны. Замечательные, отделанные перламутром инструменты привезли солдаты-победители.

Прошлое лето было для них временем надежд и ожиданием счастья. Следующий год принес разочарование. Нелегкий послевоенный быт, продукты по карточкам, невысокие заработки.

Но все забывалось вечером. После работы московские дворы танцевали. Как только зыбкие московские сумерки опускались на наш район и дома зажигали окна, над площадкой под балконом нашей квартиры загоралась громадная многосвечовая лампа, заливая весь двор нереальным желтым светом.

Лампа эта была предметом конфликтов с управдомом Ильичевым, полным, совершенно лысым человеком, постоянно ходившим во френче-сталинке с двумя медалями на груди: «За оборону Москвы» и «За доблестный труд во время Великой Отечественной войны».

Дело в том, что лампу эту дворовые умельцы подключали напрямую к щиту Мосэнерго, так как в каждой квартире пока еще стояли рядом с электросчетчиком маленькие круглые коробочки, именуемые в народе минами замедленного действия, и если вы растрачивали дневной лимит электроэнергии, раздавался щелчок и квартира погружалась на несколько часов во мрак.

Лампа же над танцплощадкой значительно снижала показатели домоуправления по экономии электроэнергии.

Ильичев ругался, но с ребятами-фронтовиками связываться боялся.

Народ рассаживался по лавочкам и ждал, когда появится любимец двора — лихой аккордеонист и певец Боря. Фамилию его я не помню, в памяти осталась только кличка «Танкист».

Боря садился на лавочку, пробегал пальцами по клавиатуре сияющего перламутром инструмента и, как всегда, начинал с привезенного из поверженной Германии фокстрота, к которому были пригнаны родные русские слова:

Мы будем галстуки с тобой носить,

Без увольнительной в кино ходить,

Ночами с девушкой гулять

И никому не козырять.

— Розамунда! — подхватывали песню бывшие солдаты и офицеры — совсем молодые парни из нашего двора.

До войны вряд ли кто-нибудь осмелился бы петь этот польский фокстрот, не опасаясь стать агентом маршала Пилсудского. Война немного изменила представления о прекрасном. Идеологическая зараза с растленного Запада, минуя погранзаставы, проникла в страну, строившую социализм. Из Австрии, Германии, Венгрии, Чехословакии и Польши демобилизованные везли пластинки с фокстротами и танго. Из Румынии прямо на Тишинский рынок огромными партиями поступали пластинки «белогвардейца» — так именовали до войны милого русского шансонье Петра Лещенко советские газеты.

Но опаснее всего была война на Дальнем Востоке. Из Харбина прямо в Москву попали пластинки, записанные актерами-эмигрантами в русских варьете. Кстати, именно из Харбина пришел к нам диск со знаменитым шансоном «Дочь камергера».

В Москве в коммерческих ресторанах надрывался джаз. Самыми популярными фильмами были «Серенада солнечной долины», «Джордж из Динки-джаза» и «Девушка моей мечты».

Мелодии из этих фильмов играли на танцах, напевали и насвистывали по всей Москве. Даже по радио частенько звучали джаз-оркестры Утесова, Кнушевицкого, Цфасмана.

Сегодня, когда я думаю о том времени, то понимаю, почему появились знаменитое постановление ЦК ВКП(б) «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“» от 14 августа 1946 года, чудовищное постановление о музыке, о борьбе с низкопоклонством перед Западом. Все просто. Люди вынесли тяготы страшной войны, и те, кто сражался, и те, кто впроголодь вкалывал у станка, после Победы вновь обрели чувство собственного достоинства.

В те годы мы учились раздельно: барышни — в женских школах, пацаны — в мужских. Но устраивались общие вечера для старшеклассников.

Сначала проводилось что-то вроде диспута, на котором комсомольские активисты мужских и женских школ спорили об образе Павки Корчагина или Олега Кошевого, потом наступала главная часть — танцы.

Одно из таких коллективных свиданий проходило в женской школе. Туда мы притащили несколько джазовых пластинок. Окончился диспут, мы перешли к основной части программы. И как только раздалась музыка Глена Миллера из знаменитой «Серенады солнечной долины», в зал ворвалась секретарь Советского райкома комсомола.

— Прекратить! — диким голосом заорала она. — Вы что, не слышали, что поджигатель войны Черчилль грозит нам атомной бомбой?

Она сорвала пластинку с диска и разбила ее об пол. Черные осколки разлетелись по полу.

Мы стояли и смотрели с недоумением на обломки пластинки, слушали гневные слова комсомольской дамы о поджигателях войны и никак не могли сопоставить музыку Глена Миллера с личностью Уинстона Черчилля.

Война с «безродными космополитами» и «пресмыканием перед Западом» проходила, как и положено боевым действиям, с потерями и руинами.

Все иностранные наименования были немедленно выкинуты из обихода. Достаточно сказать, что знаменитые французские булки переименовали в городские. И, конечно, исчезло слово «джаз». Леонид Утесов переименовал свой знаменитый коллектив в эстрадный оркестр.

Кампанию борьбы с космополитизмом возглавил один из руководителей сталинского ЦК Андрей Жданов. Он был прославлен партийной печатью как человек, отстоявший Ленинград. Не генерал армии Жуков и не генерал-полковник Воронов, а именно этот человек с нездоровым отечным лицом «выиграл» Ленинградскую кампанию.

В те годы прославлялись прежде всего не мужество и воинское умение, а твердость партийной позиции, непоколебимая вера в торжество сталинских идей.

Много позже, когда я собирал материал для книги об уголовном розыске блокадного Ленинграда, я узнал страшные подробности руководства Андреем Ждановым осажденным городом. Но не спекуляция продуктами, не скупка антиквариата за пайку хлеба, даже не людоедство поразили меня, а история, которую мне рассказал бывший начальник Ленинградского уголовного розыска.

Утром его вызвали к Жданову. Тот завтракал в рабочем кабинете. На столе стоял стакан какао, яйца всмятку, в миске белый хлеб. Не предложив голодному человеку даже стакан чая, партийный руководитель, выскребая ложкой белок из яйца, отдал распоряжение и отпустил главного сыщика города.

— Знаешь, что поразило меня больше всего? — спросил он.

— Нет.

— У него на столе стояла ваза с персиками.

Дел было много, и партруководитель завтракал прямо за рабочим столом. Что поделаешь: война — для всех война.

Жданов работал масштабно. Он начал широкое наступление на все, что имело отношение к Западу. По его инициативе была создана газета «Культура и жизнь», в которой стали печатать сводки с полей идеологических сражений.

Замечательный публицист, ныне покойный, Борис Агапов, рассказывая мне о тех былинных временах, называл этот орган партии «Культура и смерть» — такое мрачноватое название дали ей в народе.

В 1961 году должен был состояться очередной съезд КПСС. Какой по счету — не помню, так как ни в рядах ВКП(б), ни в рядах КПСС не состоял никогда. Но год этот помню точно по некоторым сугубо личным делам.

Так вот, позвонил мне замечательный журналист Володя Иллеш, мой большой друг, и спросил:

— Хочешь заработать?

— А то, — находчиво ответил я.

— Тогда подъезжай на Смоленскую набережную, там редакция маленькой театральной шараги, тебя будет ждать редактор.

Я приехал по указанному адресу, разыскал редактора, и он действительно предложил мне приятную и денежную работу.

К партийному съезду московские театры выпускали спектакли, но, чтобы делегаты этого «форума» могли ориентироваться в культурном мире, я должен был написать небольшую брошюру аннотаций к этим замечательным постановкам.

Закончив сей труд, я пригласил работодателя на ужин.

Володя Иллеш рассказывал мне о нем, говорил, что он в свое время был зам. редактора газеты «Культура и жизнь». Меня тогда это мало занимало, просто было любопытно, как человек с номенклатурных высот свалился на такую низкую должность.

Мы пошли в ресторан «Астория». Выпивали, говорили о театре, слушали джаз. И вот, когда трубач начал весьма неплохо солировать, мой собеседник поморщился и сказал:

— А все-таки мы здорово дали им по рукам в свое время.

— Кому? — удивился я.

— Всем этим барабанщикам, трубачам, саксофонистам.

— За что?

— Вы помните очерк Максима Горького «Город желтого дьявола»?

— Не очень, — искренне признался я.

— Напрасно, великий пролетарский писатель уже тогда сказал, что джаз — это музыка «толстых». Горький предупреждал нас об этой идеологической заразе. После знаменитой речи Черчилля в Фултоне, когда мир окончательно разделился, мы, идеологические работники партии, не могли допустить проникновения к нам этой музыкальной заразы.

— Подождите, — возразил я, — но во время войны Утесов со своим джазом ездил по фронтам, был джаз ВВС…

— Никто не застрахован от ошибок… — Он говорил и преображался. Маленький, худенький, неважно одетый человек на моих глазах становился партийным вельможей. — Когда-нибудь партия поймет, как мы были правы, и вновь запретит всю эту буржуазную заразу. Спасать молодежь надо. Спасать!

* * *

Нас тоже спасали, как могли. Но мы почему-то не внимали мудрым словам партийно-комсомольских наставников. Мы продолжали любить джаз, продолжали собирать пластинки и танцевать фокстрот и танго.

И несмотря ни на что, джаз продолжал жить. Смешно сказать, но он ушел в подполье. В Москве появились «ночники». Официально в программах клубов, ДК и творческих домов мероприятия эти именовались музыкальными вечерами. Из зала убирали стулья, и начинались танцы. Идеология идеологией, финплан финпланом. Билет на «ночник» стоил двадцать пять рублей, по тем временам деньги немалые. Не было рекламы в газетах, не было сообщений по радио, но мы точно знали, когда и где будет очередной «ночник» или куда под Москвой приедут играть джаз наши любимые музыканты.

Особенно мы стремились попасть на выступления коллективов, где играл кумир молодежи ударник Борис Матвеев. Если он играл в Воронках или Малаховке, мы дружно ехали туда, хотя путешествия эти были небезопасны. Короли танцплощадок, местная шпана, нахально лезли в драку, и мы сражались с ними, отстаивая свое право встречи с любимыми музыкантами.

В нашей компании было несколько боксеров, и то, чему нас научили в тренировочном зале, практически всегда помогало нам одерживать победу. А потом драки внезапно прекратились, и местные стали относиться к москвичам вполне дружелюбно.

Правда, на танцплощадках появились фиксатые, татуированные мужики, перед которыми трепетала местная шпана. Все, как потом рассказали мне знающие люди, оказалось очень просто. Джаз стал прибыльным делом. Музыканты могли только играть, а за организацию подпольных концертов взялись ушлые теневики. Самым крутым считался завсегдатай «Националя» Семен Самойлов.

На загородных площадках билеты тоже стоили недешево. Местные шли на протырку, так что основной навар давали приезжие москвичи. Драки отпугивали молодых московских ребят и девушек. Поэтому Самойлов, как человек много повидавший в жизни, взял в долю местных авторитетных урок. Они наводили порядок в секунду одним, вскользь брошенным взглядом.

Но поездки за город были не очень частыми. Борис Матвеев играл в «Шестиграннике» — была такая танцплощадка в парке культуры — или в последнем столичном дансинге в гостинице «Москва».

Мы ездили туда, хотя в «Шестиграннике» тоже приходилось драться с местной шпаной, которую чья-то твердая рука направляла на борьбу со стилягами.

Что любопытно: милиция забирали только нас, потом какие-то молодые люди в штатском, именующие себя комсомольскими работниками, долго и нудно допрашивали, выясняя, где мы учимся или работаем, требовали предъявить паспорта и комсомольские билеты. Меня отпускали относительно быстро, выяснив, что я не являюсь членом ВЛКСМ.

В «Москве» подстерегала другая опасность. Примерно в двадцать три часа в дверях появлялись люди в штатском. Их старший махал рукой, и оркестр замолкал.

— Женщины налево, мужчины направо, — зычно командовал главный.

Как сейчас помню, у него была повреждена левая рука. И начиналась проверка документов. В танцзал ходили не только мы, молодые, но и люди вполне степенные. С ними разбирались быстро, а нас непременно отвозили в знаменитое 50-е отделение милиции, где задавали один и тот же вопрос:

— Где взял деньги на билет?

Билет в танцзал стоил целый червонец.

Я отвечал немыслимо однообразно:

— Сдал молочные бутылки.

Послушать джаз можно было в некоторых ресторанах. Правда, там всегда играли мелодии наших композиторов, и то не все. Играть танго и подобие фокстрота разрешалось в ресторанах системы «Интурист», так как их посещали иностранцы, живущие в отелях. Ходить в кабак, в котором бывали иностранцы, как впоследствии оказалось, тоже было довольно рискованным делом. Но тогда мы пребывали в счастливом неведении, поэтому ходили пить «Хванчкару» и танцевать.

Но особенно мы любили ресторан «Аврора», где играл знаменитый ударник Лаце Олах.

Когда-то мой дядька познакомил меня на Тверском бульваре с невысоким полненьким человеком с веселым лицом.

— Это знаменитый джазовый музыкант Лаце Олах, — сказал он мне.

Как ни странно, Лаце запомнил меня и, когда я появлялся в «Авроре», дружески здоровался, что очень льстило моему самолюбию.

Как только я усаживался с девушкой за стол, к микрофону подходил трубач и объявлял:

— Мелодия из кинофильма «Подвиг разведчика».

Оркестр начинал играть знаменитый фокстрот «Гольфстрим».

Играл оркестр и мелодии из спектакля Центрального театра кукол «Под шорох твоих ресниц» и даже музыку из сцены «Полярный бал» фильма «Музыкальная история».

Такие вещи комиссией, утверждавшей репертуар ансамбля, милостиво разрешались, хотя все знали, что стоит за этими безобидными названиями.

Однажды моя девушка Лена достала приглашение на вечер в клуб Совета министров. Сейчас там Театр эстрады. Весь вечер джаз играл лихие американские мелодии. Причем играл вполне официально и безбоязненно. Веселились под музыку «толстых» дети крупных чиновников, служивая молодежь да и солидные госдеятели со своими женами в панбархате.

И тогда меня поразило лицемерие нашей власти. Это напомнило, как на даче в Барвихе купаться в зоне Рублевского водохранилища могли только номенклатурные работники определенного ранга. Им выдавалось для этого специальное разрешение. Как будто они были чище других.

С джазом боролись вплоть до смерти Сталина. Потом перестали, начали сражаться с последствиями культа личности.

Мы продолжали любить джаз и бегали по ресторанам и клубам, где играли любимые музыканты: ресторан «Москва» — там пела прелестная Нина Дорда; «Аврора», в которой играл Лаце Олах, «Коктейль-холл», где руководитель ансамбля Ян Френкель иногда баловал нас запрещенными мелодиями. И, конечно, Борис Матвеев: мы старались попасть на все его выступления.

О Борисе Матвееве рассказ особый.

* * *

Он родился на Пресне и много лет жил в огромной московской коммуналке.

В 1944 году, тяжелом и не очень сытом, отчим устроил его воспитанником в военно-музыкальную команду. По тем временам это была большая удача. Парнишка питался из солдатского котла и получил военную форму.

Он любил музыку и увлекался ударными инструментами. В 1945 году, в День Победы Борис побежал в сквер к Большому театру, где играл ансамбль Кнушевицкого. Он хотел увидеть знаменитого ударника Лаце Олаха.

Как зачарованный следил он за его виртуозной игрой. Когда-то, еще до войны, Лаце приехал с джазом Циклера из Чехословакии на гастроли в СССР, здесь влюбился в пианистку Юлю, женился и остался навсегда в Москве. Он привез к нам европейскую школу игры на ударных инструментах.

— Понимаешь, — рассказывал мне Борис Матвеев, — саксофонисту, трубачу, аккордеонисту тогда было легче: они услышат мелодию, соло на определенном инструменте, и могут сразу же подобрать. Нам, ударникам, надо видеть, как играет мастер, и перенимать его движения.

Он так и делал: приходил в кинотеатр «Художественный», где перед сеансом играл Лаце Олах, и, как говорят музыканты, снимал все — от игры до движений. Одного только не смог освоить: Лаце Олах виртуозно жонглировал палочками.

В Гнесинском училище Матвеев занимался у знаменитого Кулинского, написавшего тогда первое в СССР учебное пособие игры на барабане.

Борис заболел джазом с того самого дня, когда впервые увидел фильм «Серенада солнечной долины». Он любил джаз и учился его играть. Он был хорошим музыкантом, но пока не мог попасть в настоящий большой оркестр. Пришлось работать в ресторанах. Но именно там к нему пришла первая известность, и его пригласили в кафе «Националь».

Шел 47-й год, только начиналась полоса запретов и идеологической борьбы. Но джазисты из кафе на уголке ничего этого не знали и продолжали веселить публику. Именно в «Национале», куда приходило много актеров, писателей, музыкантов, у него появились солидные поклонники. Его работой восхищались Майя Плисецкая и Родион Щедрин, они говорили, что приходят сюда послушать его знаменитое соло на ударных.

Однажды в перерыве, когда Борис пил кофе за столиком у эстрады, к нему подсел прекрасно говорящий по-русски человек. Он представился греком, живущим в Москве и работающим в одном из посольств. Он восхищался музыкой, хвалил Бориса за его соло.

Позже Борис узнал, что это был знаменитый коллекционер, сотрудник канадского посольства.

Доброе слово и кошке приятно, Борис сел к своей установке окрыленный. Как только они отыграли программу и собирались поужинать, к нему подошли два парня в одинаковых костюмах.

— Пошли с нами, Матвеев.

— Куда?

— Узнаешь, мы из МГБ.

Две одинаковые красные книжечки, два одинаковых равнодушных лица. Его привезли на Лубянку. В маленьком кабинете капитан в расстегнутом кителе лениво сказал:

— Садись и пиши о своей шпионской деятельности.

— Да что вы! Какой я шпион!

— А о чем с иностранцем разговаривал?

— О джазе.

— О джазе! А ты знаешь, что твой джаз — идеологическое оружие поджигателей войны?

— Нет.

— Сейчас мы тебе объясним.

Его били долго и очень сильно. Сознание к нему вернулось только в камере. Все тело налилось жгучей болью. Он приходил в сознание и снова проваливался в темноту. Наконец его снова притащили в кабинет к капитану.

— Ну что? Понял, что такое идеологическое оружие поджигателей войны?

— Пока нет.

— Пошел вон. А все, что было, забудь. Понял?

— Понял.

— И джаз свой забудь. Что молчишь?

Борис ничего не ответил, но и джаз не бросил.

Играл в ресторанах, на «ночниках», на загородных танцплощадках. Их безбожно обманывали вороватые администраторы. Но они все равно играли, потому что джаз стал их призванием.

После смерти Сталина, когда наступила так называемая «оттепель», вернулся из лагеря Рознер, снова начал формировать джазовый коллектив; из всех ударников, которых прослушал, выбрал Бориса Матвеева.

Потом было много хорошего. Гастроли с Эдди Игнатьевичем Рознером. Свой эстрадный коллектив. Звание «Заслуженный артист РСФСР».

В 1956 году, под Новый год, в Доме офицеров показывали фильм «Карнавальная ночь».

Появился джаз, и я увидел на экране любимого музыканта Бориса Матвеева.

Мы встретились с Борисом Владимировичем Матвеевым несколько лет назад. Он практически не изменился: такой же элегантный, стройный, красивый, только поседел, конечно. Мы долго вспоминали с ним годы молодости, ушедших друзей, грустные и веселые истории.

Все-таки мы счастливые люди, хотя в нашем прошлом было плохое и хорошее. Но невозможно, уходя из него, взять с собой только одну радость. Поэтому пусть все, что случилось, останется в наших воспоминаниях.

Уходят, чтобы вернуться

Когда по ночам звонит телефон, любой человек просыпается с ощущением тревоги и надвигающихся неприятностей. То же самое было и со мной, пока я не привык к частым ночным звонкам. Я-то привык, но мои соседи по коммуналке воспринимали их весьма агрессивно.

Телефонный аппарат с двумя колокольчиками наверху был, я думаю, поставлен в нашей квартире в 30-х годах; он был безотказен, как револьвер системы «Наган», а звонок его напоминал звук боевой тревоги крейсера.

Заслышав «колокола громкого боя», раздававшиеся в темноте моей уснувшей коммуналки, я, как матрос, бежавший в свою боевую часть, выскакивал в коридор. Звонил мне ночами один и тот же человек — мой друг писатель Юлиан Семенов.

Все дело в том, что работал он, впрочем, как и жил, запойно. Новую книгу он писал, не отрываясь. Писал, ел, спал, не обращая внимания на время и смену дня и ночи. Два, три месяца, за которые он ваял двадцатилистовый роман, сливались для него в один рабочий день.

— Ты не спишь, старик? — спрашивал он меня часа в три ночи.

— А что?

В большинстве случаев я тогда еще не спал. Но и не писал романов, а жил веселой жизнью молодого холостяка творческой профессии.

— Ты знаешь, у меня появилась гениальная идея.

И начинался необыкновенный семеновский рассказ сюжета новой книги, где историческая правда переплеталась с невероятным вымыслом, а герои, подчиняясь авторскому произволу, совершали чудовищные и необъяснимые поступки. Жаль, что я не записывал эти забойные сюжеты. Семенов мог бы их издать отдельной книгой. Самое интересное, что в новом романе из его ночных рассказов присутствовали только мелкие детали. Книги его раскупались стремительно, имя всегда было на слуху. О нем рассказывали самые немыслимые истории, похожие на его ночные откровения. Я слушал их и посмеивался внутренне, не споря с рассказчиком. Я слишком много лет знал Юлика Семенова.

* * *

«Мело, мело по всей земле…»

Декабрь 1951 года. По улице Горького ветер бросал комья снега прямо в лицо, закручивался метелью вокруг ног, гнал нас троих вверх по московскому Бродвею, по-хозяйски залезая ледяными руками под наши тоненькие пальто, пытаясь сорвать с головы модные кепки, пошитые в Столешниковом переулке.

Мороз-то для московской зимы тех лет был обычный — всего за двадцать градусов, но ветер!.. Он гнал нас, как легкие парусные лодки, и мы миновали Пушкинскую площадь, потом пронеслись мимо кинотеатра «Центральный», редакции газеты «Труд», магазина «Электросбыт», ресторана «Баку» и влетели в подъезд дома, выходившего на улицы Горького и Медведева.

Это был не просто подъезд — это было прибежище для всех путешествующих по зимней Москве. Огромный вестибюль, справа три горячие батареи, слева на стене шесть телефонов-автоматов.

Подсчитав наши скромные финансовые ресурсы, мы решили, что надо напроситься в гости к какой-нибудь знакомой барышне, так как на пару бутылок сухого молдавского у нас вполне хватало.

Светлая идея эта озарила самого старшего из нас — студента Института востоковедения Рому Белоусова, ныне прекрасного писателя, автора изящных исторических романов.

Мы достали записные книжки, честно разделили гривенники и оседлали три автомата.

С грохотом распахнулась дверь, холодный ветер бросил в наше убежище снежный заряд, и в подъезд ввалился круглолицый курносый парень в сером бобриковом пальто и странной, похожей на кубанку, шапке с опущенными наушниками.

— Старичок! — с порога закричал он и двинулся к Роме.

— Знакомьтесь, ребята, это Юлик Ляндрес из нашего института.

Мы познакомились. Юлик немедленно выяснил наши планы, одобрил их, но внес некоторые коррективы. Он немедленно вошел в долю всеми своими сбережениями, и, сложив деньги в общак, мы поняли, что вполне можем посидеть в «Коктейль-холле» в тепле и уюте, послушать музыку и выпить по паре вишневых пуншей.

Окрыленные новой идеей, мы мужественно двинулись против ветра на Бродвей, ориентируясь, как на маяк, на огромный трехцветный бокал, горящий синим, желтым и рубиновым огнем над входом в заветный дворец.

Тем вечером, за неделю до Нового года, мы подружились с Юликом Ляндресом. Он стал ходить к нам на тренировки. Учился драться обстоятельно и азартно. Из него мог бы получиться хороший боксер: был у него «кураж», как любят говорить цирковые, а это в спорте — главное, но он не хотел режимить, держать вес, бросить курить.

Мы всей нашей компанией шлялись по Бродвею, «клеили» девочек, сидели в «Коктейль-холле», бегали на танцы в «Шестигранник», прорывались на «ночники» в Дом журналиста или Дом ученых. И, конечно, запойно читали книги, которые издавали у нас в 20-30-е годы.

Нас с Юликом объединяла молодость и общая судьба, мы оба были детьми «врагов». Он постоянно боролся, чтобы остаться в институте; меня в институт, куда мне хотелось попасть, просто не принимали, а поступать в пищевой или пушной я и сам не хотел, поэтому поступал в разные военные училища, пока меня не отчисляли без объяснения причин.

Однажды Юлик прибежал ко мне.

— Слушай, давай украдем Ленку.

— Давай, — немедленно согласился я.

— Понимаешь, за ней один чувак начал ухаживать, такой, в порядке чувак. Папа — замминистра. У него сегодня день рождения, и они всей кодлой поехали на дачу в Раздоры.

Этот дачный поселок был мне знаком до слез, и я даже представлял, где находится дача, с которой мы должны были умыкнуть невесту. Но для проведения столь сложной операции необходим был транспорт.

И мы отправились к моему дружку Витьке Могису, по дворовой кликухе «Витя Велосипедный». Получил он ее за то, что вместо того, чтобы гонять с нами мяч на пустыре, притаскивал к себе в сарай найденный на помойке велосипедный хлам, приводил его в порядок и собирал вполне сносные велосипеды. Потом на смену им пришли мотоциклы, которые после войны были почти во всех московских дворах.

Витю мы застали за любимым занятием: он мыл в солярке останки мотоцикла.

Я коротко изложил ему нашу просьбу и причину, побудившую обратиться к нему. Могис внимательно посмотрел на нас. Потом спросил меня:

— Права с тобой?

Я кивнул. Права на вождение мотоцикла у меня были юношеские, полученные когда-то в знаменитом КЮА (Клубе юных автомобилистов), в свое время было такое поветрие в отечественной педагогике, сродни укрепившемуся через десять лет движению за овладение школьниками рабочими профессиями.

— Ладно, — сказал Могис, — бери «цундап».

Он выкатил из глубин сарая здоровый мотоцикл с коляской, выкрашенный в ядовитый зеленый цвет. Я сел в седло и сделал пару кругов по двору. Мотоцикл был допотопный, с ручкой переключения скоростей, но все работало нормально, только больно уж грохотал двигатель.

До Раздор мы добрались быстро. Поселок этот был мне, как я уже говорил, хорошо знаком, поэтому дачу, на которой справляли день рождения чувака, мы отыскали быстро.

Когда я заглушил двигатель, стала слышна музыка, доносившаяся из-за забора. Забор был сделан из штакетника, и мы в щель могли спокойно любоваться на чужие радости.

— Так, старичок, — сказал Юлик, — давай откатим аппарат чуть подальше. Ты садись в седло, заводи и жди.

— А ты?

— Я? — засмеялся Юлик. — Сейчас увидишь.

Он вошел в калитку, нарвал с клумбы рядом с забором цветов и пошел к дому, как важный, но запоздавший гость.

Все случилось минут через десять. За забором послышались крики, топот ног, калитка распахнулась и на просеку выскочил Юлик, тянущий за руку хохочущую Ленку. Он буквально бросил ее в коляску, прыгнул сзади меня и заорал:

— Давай!

Я выжал сцепление, врубил скорость и верный «цундап» рванул с места, подпрыгивая по корням деревьев, опутавших дорожку.

Сзади что-то кричали, грозили, но мы мчались к шоссе.

Юлик Ляндрес орал сквозь ветер песню «Миленький ты мой», наклонялся к коляске, и они целовались с Ленкой.

А потом все было, как в фильме «Покровские ворота». Помните, кожаный герой, мотоциклист Савранский, олицетворяющий, по задумке режиссера, неостановимо-стремительное время, оставляет своих седоков на тихой московской улице и летит вперед — в будущее?

Я тоже оставил своих пассажиров в тихом Армянском переулке, но в будущее не полетел, просто уехал в другую сторону.

Уехал стремительно, даже не успев попрощаться с друзьями.

* * *

Вновь мы встретились через много лет. Юлик Ляндрес стал довольно известным молодым писателем Юлианом Семеновым. В тот год он был на гребне успеха. В журнале «Знамя» опубликовали его пять рассказов из жизни геолога Наташи Рябининой и замечательные новеллы «Будни и праздники». О его прозе заговорили. В «Литгазете» появилась статья «Спор двух талантов», в которой автор сравнивал прозу Юлиана Семенова с произведениями Юрия Казакова.

Но я тогда никак не мог сопоставить моего доармейского товарища Юлика Ляндреса с удачливым литератором Юлианом Семеновым. Я даже не узнал его в полумраке редакционного коридора, прошел мимо бородатого плотного парня, о чем-то жарко спорящего с замредактора журнала «Вокруг света» Толей Никоновым.

А минут через десять ко мне в комнату ввалился этот бородатый, небрежно-элегантный человек из коридора, и с порога раздался знакомый голос:

— Ты что, старичок, с ума сошел? Не узнаешь?

После короткого разговора, из которого я выяснил, что, пока на холмах Тюрингии я изучал науку побеждать, мой стародавний дружок успел побывать спецкором «Огонька», пошататься по стране, съездить в Китай и Афганистан.

— Слушай, — сказал мне Юлик, — никуда не уходи. Жди. У меня сегодня праздник.

Через час он позвонил мне из вестибюля.

— Спускайся.

Я запер комнату. Наврал секретарше главного, что срочно еду по государственным делам, и спустился на Сущевскую улицу.

— Держи. — Юлик протянул мне книжку.

Называлась она «Дипломатический агент».

— Первая, — сказал он, — поехали отметим, старичок.

И мы поехали.

Мы жили в странное время. Почему-то нам казалось, что со Старой площади подул свежий ветер перемен, что сказка о построении самого счастливого общества на одной шестой части планеты — объективная реальность. И именно мы, я имею в виду наше поколение, тех, кому тогда было около тридцати, просто обязаны приблизить будущее социальное чудо.

Мы мотались по великим стройкам тех лет, поражаясь их грандиозности и размаху. Действительно, несколько месяцев назад ты едешь в командировку в глухую тайгу, а сегодня там уже видны вполне реальные очертания химкомбината и нового города вокруг него.

Нас завораживало упорство молодых ребят, приехавших вкалывать на эти стройки, их неукротимая энергия.

Дальний Восток, Крайний Север, Сибирь — вот места наших командировок в те годы.

* * *

Над Диксоном, как в знаменитой песне, бушевали снежные заряды. Пятый день я валялся в летной гостинице и перечитывал бессмертное произведение «Порт-Артур».

Утро начиналось с обязательного похода к метеорологам, чтобы выяснить прогноз погоды, но даже эти весьма просвещенные люди ничего вразумительного сказать не могли.

Пурга окончилась так же стремительно, как и началась. А через час на аэродром, срочно расчищенный бульдозерами, сели два борта, пришедшие с ледовой разведки.

Я, закончив «Порт-Артур», перешел на роман Ажаева «Далеко от Москвы».

— Слышь, корреспондент, — заглянул в дверь бортмеханик нашего Ли-2, об экипаже которого я сочинял бессмертное полотно, — там с ледовой два борта пришли, так на одном твой кореш подлетел, тоже журналист, ищет тебя.

А через несколько минут в комнату, наполнив ее шумом, топотом и запахом керосина, ворвался пришедший на Диксон экипаж: два пилота, штурман, бортмеханик, радист и больше всех похожий на полярного аса мой друг Юлик Семенов.

— Старичок! — заорал он.

В унтах, меховой куртке, в огромной шапке рыжего меха, он был похож на своего кумира — Папу Хэма, Эрнеста Хемингуэя.

В те годы вся страна повально была увлечена Хемингуэем. Портрет бородатого писателя висел почти в каждой квартире, словно символ вкуса хозяев и их мировоззрения. Отмечу сразу: Юлик увлекался талантливым американцем еще в те годы, когда тот был практически запрещен в СССР.

Юлик приносил мне книги серии «Интернациональная библиотека», где печатались «Прощай, оружие» и рассказы Хемингуэя.

Семенов был влюблен в него. Так же, как он, увлекся рыбалкой и охотой, так же, как он, отрастил бороду.

Он ссорился со мной из-за того, что я не хочу ехать на замечательную охоту или рыбалку. Но я никогда не любил эти мужские забавы, считая, что стрелять в беззащитных животных аморально. И также он не мог мне привить безоглядную любовь к знаменитому американцу. Я ценил его, но, как подлинный урбанист, предпочитал Ремарка.

Но на Диксоне я понял точно: если бы Папа Хэм, как фамильярно называли своего кумира его московские обожатели, увидел в столь романтических обстоятельствах своего русского последователя, остался бы доволен.

Немедленно стол в комнате накрыли газетами и расставили снедь. Мы пили спирт, разбавленный клюквенным экстрактом, закусывали разогретыми мясными консервами из борт-пайка. Мы отмечали встречу и одновременно расставание. Метео дало летную погоду на пять дней, и я улетал на Большую землю.

Все было, как обычно: экипаж обсуждал летную обстановку, а мы сели в уголок поговорить.

— Я для классной повести материал собрал. О ледовой разведке, — сказал Юлик. — Знаешь, как ее назову?

— Нет.

— «При исполнении служебных обязанностей».

— Но так обычно пишут в некрологах.

— У меня трагически, спасая людей, гибнет герой. Слушай, ты еще работаешь с МУРом?

— Работаю. Только напечатать практически ничего не удается. Главлит рубит, говорит, что я пропагандирую преступность.

— Прозу надо о них писать, старичок. Прозу. Сведешь меня с муровцами?

— Нет вопросов.

Через два месяца Юлик привез мне рукопись новой повести — «При исполнении служебных обязанностей». Я прочитал ее за один вечер. Я даже узнавал героев. Узнавал маленькие полярные аэропорты, летные гостиницы, белого медвежонка, жившего на Диксоне у метеорологов.

Через несколько дней я отвел его в МУР. Там Семенов прижился. Подружился с Иваном Васильевичем Парфентьевым, начальником московского сыска, стал добрым товарищем замечательным ребятам, работавшим в те годы операми на Петровке.

Так появилась повесть «Петровка, 38», давшая новое направление творчеству писателя. После этой книги Семенова начали называть детективным писателем. А он никогда не писал и не собирался писать детективы. Так же, как в первой своей повести «Дипломатический агент», острый сюжет для писателя был не самоцелью, а своеобразным инструментом, при помощи которого он раскрывал характеры людей в критических ситуациях.

Покойный кинорежиссер Роман Кармен назвал Семенова «папой Штирлица».

Я помню дискуссии на читательских конференциях и на страницах газет, в которых спорили, был ли Штирлиц реальным лицом.

* * *

Владивосток, 1921 год. К власти пришло правительство братьев Меркуловых, и была провозглашена независимая Дальневосточная республика. Она стала последним оплотом Белого движения.

Отступать дальше некуда.

Сзади Японское море,

Здесь кончается наша Россия и мы.

Это слова из песни, которую через три года начнут петь в харбинских ресторанах.

Последнее место в России, где надеялись на восстановление Учредительного собрания и победу над большевиками. Трагическое время, трагические судьбы.

Именно тогда в редакциях владивостокских газет — а их при Меркуловых издавалось великое множество, прямо как у нас нынче, — появился молодой, весьма симпатичный человек. Он великолепно владел английским, французским и немецким, был смешлив, элегантен, умен. Он пропадал на бегах, причем играл достаточно удачно, посещал все многочисленные вернисажи и покупал картины. Деньги у него водились, и жил он широко и весело.

Человек этот начал работать в газете. Репортером он оказался отменным. За короткое время ему удалось наладить в городе устойчивые связи с нужными людьми. В круг его знакомых входили: японские коммерсанты, американские газетчики и офицеры из военной миссии, китайские торговцы наркотиками и хунхузы, крайние монархисты и офицеры Григория Михайловича Семенова.

Более того, он подружился с начальником контрразведки, и его единственного из репортеров, пропускали на Полтавскую, 3, где размещалась эта серьезная организация.

Покойный писатель Роман Ким рассказал Юлиану Семенову, что человека этого звали Максим Максимович Исаев и его круглосуточно охраняли люди из боевого отряда большевистского подполья. Роман Ким также рассказал, что Исаев имел прямой канал связи с Постышевым.

В Хабаровском краевом архиве Семенов нашел записку Постышева в Дальбюро ЦК. Тот писал, что переправил во Владивосток к белым «чудесного молодого товарища, присланного Дзержинским». Несколько раз в его записках потом упоминалось о «товарище, работающем во Владивостоке достаточно успешно».

О Исаеве Семенову много интересного рассказал журналист из Владивостока В. Шнайдер, работавший в подполье. Он, кстати, сказал, что когда Меркуловы были изгнаны из Владивостока, то Исаев появился в городе в форме ВЧК ОГПУ вместе с Уборевичем, а потом исчез. Вот и все.

Роман «Пароль не нужен» написан, на сценах идет пьеса по нему — «Шифровка для Блюхера», на студии имени Горького поставлен двухсерийный фильм.

Вполне можно забыть о блестящем репортере из Владивостока.

Но через несколько лет в Кракове Семенов собрал материал для романа «Майор Вихрь». Один из польских разведчиков, работавших в этом городе, рассказал, что о подготовке к уничтожению Кракова им сообщил штандартенфюрер СД, приехавший из Берлина.

Интересно, что словесный портрет офицера СД необычайным образом совпал с описанием Максима Максимовича Исаева. Роман Ким, по словам Юлиана Семенова, нарисовал ему великолепный и точный портрет «белогвардейского газетчика». Именно это случайное сходство позволило писателю перенести своего героя в Германию.

Случайное совпадение или исторический факт? Юлиан Семенов в наших ночных разговорах постоянно возвращался к этому.

Работая над романом «Семнадцать мгновений весны», он много ездил по миру. Разговаривал с самыми разными людьми: генералом Бамлером, в прошлом ближайшим помощником начальника абвера адмирала Канариса, с заместителем Алена Даллеса Полом Блюмом, немецкими офицерами, служившими в ведомстве Шелленберга. Все они, словно сговорившись, рассказывали, что в самом сердце немецкой спецслужбы находился хорошо законспирированный советский разведчик.

Только наше ведомство на Лубянке хранило гробовое молчание. Когда мой друг, а человек он был весьма напористый, пытался что-то выжать из наших генералов КГБ, они отвечали задумчиво: «Ничего не знаем, но все может быть». Тогда Юлиан Семенов не просто «родил» Штирлица — он написал его биографию. Позже появился роман «Бриллианты для диктатуры пролетариата», в котором читатель узнает, как начинал свою жизнь Максим Исаев.

— Ты знаешь, кто, по моему мнению, разведчик? — спросил меня как-то Юлик.

— Приблизительно, — ответил я. Меня мало интересовали дела спецслужб, я был привержен теме уголовного сыска и находил ее более интересной и гуманной, если хотите.

— Разведчик, — назидательно изрек Юлик, — это человек, который своими средствами проводит политику государства. Понимаешь, я начинаю писать серию политических романов, героем которых будет Исаев-Штирлиц.

Осталась в прошлом его романтическая проза — повести «Он убил меня под Луанг-Прабангом», «Дунечка и Никита», «Люди штурмуют небо», «49 часов 25 минут». Юлиан Семенов выбрал для себя весьма сложный жанр политического романа.

О нем говорили собратья-писатели как о конъюнктурщике и продавшемся спецслужбам. Над его романами иронизировали, стараясь доказать, что они не имеют никакого отношения к литературе, что все это заказная агитка типа «Окон РОСТа» в военное время.

На самом деле они просто мучительно завидовали его популярности, его успехам, его наградам и бесконечным поездкам.

Но ведь и тогда время было не очень мирное. «Холодная война» переходила в обычную. Воевал Вьетнам. Сражались в Анголе и Мозамбике, воевали в Латинской Америке.

Надо сказать, что я сам, с удовольствием читая романы своего друга, с некоторой иронией относился к его политическим прогнозам. А зря. В романах «Пресс-центр», «Межконтинентальный узел» он предупреждал о том, что может произойти, если США останутся единственной сверхдержавой. Предупреждал, не веря и не ведая, что это может случиться.

Случилось!

В романе «Югославский вариант» Штирлиц, изучая националистические процессы, протекающие в Югославии 1941 года, дает прогноз о возможном распаде этой страны. Случилось!

В романе «Альтернатива» Юлиан Семенов пишет об истоках и перспективах украинского национализма. И это случилось!

Люди, воспринимавшие его с интеллигентской иронией за то, что писатель рассказывал нам о работе советских спецслужб, видимо, не очень внимательно читали его романы.

Юлик был человеком необыкновенной трудоспособности. Он писал статьи для «Правды» и «Литературки», романы, пьесы, киносценарии. «Семнадцать мгновений весны» и «ТАСС уполномочен заявить…» по сей день не сходят с экранов телевизора. Но его энергии было тесно в достаточно жестких литературных рамках.

С началом перестройки он создает Международную ассоциацию детективного и политического романа и становится ее президентом.

Тогда же он пробивает через ЦК КПСС и Совмин газету «Совершенно секретно», ежемесячник «Детектив и политика» и издательство ДЭМ.

Кстати, он пригласил на работу совсем молодого журналиста Артема Боровика, и не ошибся: Артем талантливо сделал очень интересную, популярную, европейского класса газету.

В последнюю нашу встречу (а одно время наши отношения были весьма прохладными, потому что я отказался идти к нему на работу) он был растерян. Происходил пересмотр нравственных ценностей. У адепта «нового мышления» его герои автоматически превращались во врагов.

— Понимаешь, старичок, — сказал он, — я не отрекаюсь от своих героев и не хочу искать новых.

Потом инсульт. И два года мучений.

* * *

Я сел писать эту статью 8 октября. Чисто автоматически посмотрел на перекидной календарь и прочел:

«Сегодня родились

1873 г. — Александр Щусев — архитектор

1892 г. — Марина Цветаева — поэт

1931 г. — Юлиан Семенов — писатель».

Прочел, и мне стало стыдно, что я так быстро забыл день рождения друга.

Но все-таки какая-то необъяснимая сила заставила меня за неделю до этого начать обдумывать статью о нем.

Пожалуй, лучшая книга Юлиана Семенова, это мое субъективное мнение, — называется «Уходят, чтобы вернуться». Это книга о геологах, рыбаках, летчиках — о мужественных людях, уходящих в тайгу, уплывающих в море, улетающих в небо. Они уходят, чтобы сделать свою нелегкую работу, и возвращаются.

Юлиан Семенов сделал свою нелегкую работу и ушел. Ушел, чтобы вернуться к нам — в нашей памяти, на телеэкране, на книжном прилавке.

Проводы старого года

— Куда? — спросил шофер такси, крепкий такой московский мужичок лет сорока. Форменная фуражка надвинута на брови, летная кожаная куртка, видавшая виды.

— На улицу Черняховского, — ответил я.

— А, — водитель окинул меня оценивающим взглядом, — понятно. В дворянское гнездо.

— Почему дворянское? — удивился я.

— А вы что, дома там не видели? Кирпичные, высшей категории, а кто в них живет…

— Писатели, артисты, режиссеры, народ трудовой.

— Трудовой, — засмеялся таксист. — Трудовой народ на «Серпе и молоте» в литейке вкалывает или баранку крутит. А живет, между прочим, в «хрущобах».

— Так вы считаете, что писатели или актеры не работают?

— Да какая это работа, баловство одно.

«Дворянское гнездо» — смешное название. Так, оказывается, именовались в Москве дома, построенные рядом с метро «Аэропорт»: три писательских, четыре кинематографических и три эстрадных и цирковых.

Это была одна из первых в столице зона массовой кооперативной застройки. Сюда из коммунального рая вселялись актеры, которых узнавали в лицо, режиссеры, чьи фильмы смотрела вся страна, писатели.

Народ здесь жил, не считая писателей, веселый, доброжелательный, компанейский. Так возникла необыкновенная аура этих легкомысленных мест.

Собиралась устоявшаяся компания, душой которой был мой старинный товарищ Жорж Tep-Ованесов, известный фотохудожник и киносценарист. Он стал, как писали во времена культа личности, «организатором и вдохновителем всех наших побед».

Семидесятые годы. Хорошее время, которое позже обозначат «застоем», а я называю «застольем». Мы жили очень весело. Заработков вполне хватало, чтобы гулять в лучших московских ресторанах. Впрочем, в те годы это было доступно любому. Поэтому вечерами у кабаков выстраивались огромные очереди страждущих попасть в «мир чувственных удовольствий». Нас спасали рестораны творческих домов — ВТО, Домжур, Дом кино.

В Центральный дом литераторов (ЦДЛ) мы ходить не любили, потому что там царила атмосфера зависти и с трудом скрываемой взаимной неприязни. Писатели — люди особые.

Но вся беда в те годы заключалась в том, что московские рестораны работали до двадцати трех часов. Только начинается приятный застольный разговор, как появляется мэтр со своим обычным:

— Прошу заканчивать.

Лишь в двух местах, где можно было погулять до утра: аэропорт «Внуково» и Центральный аэровокзал.

Во «Внуково» надо было около часа добираться на такси, за столь долгую дорогу начисто пропадал весь кураж, а Центральный аэровокзал находился рядом, практически в центре. Да и вообще это замечательное сооружение имело много преимуществ: неплохая кухня, любые напитки и, конечно, игравший почти всю ночь оркестр знаменитого джазиста Георгия Гараняна. Только для того, чтобы послушать этот замечательный коллектив, можно было потратить силы на прорыв в здание аэровокзала. Дело в том, что Министерство ГВФ отдало строгое распоряжение: в здание аэровокзала пускать только транзитных пассажиров.

Но вернемся обратно в «дворянское гнездо». Я уже говорил, что люди там жили трудовые. Правда, праздников у них было намного больше, чем у остальных их земляков. И праздники эти были связаны с профессиональной деятельностью жителей микрорайона с тургеневским названием. Вышла книга — праздник. Сценарий приняли — застолье. Дали новую роль в кино — гулянка. Премьера фильма или пьесы — собирай друзей, накрывай поляну.

К компании, сплотившейся вокруг предприимчивого и веселого Жоржа Тер-Ованесова, принадлежали в основном люди знаменитые: народные артисты Сергей Голованов, Сергей Шутов, Георгий Юматов, заслуженный негр советского кино Гена Коновалов, Глеб Стриженов, Лаврентий Масоха, режиссер-мультипликатор Слава Котеночкин. Это, как говорят, основной состав. В разное время к нему примыкали другие веселые люди, в том числе и я.

Обычно встречались поздно вечером, так как все были заняты в театрах, на съемках. Идти в ресторан, чтобы посидеть час, не имело смысла, поэтому компания сразу отправлялась на Центральный аэровокзал.

Надо сказать, что, вопреки строгому запрету Министерства ГВФ, в ресторан аэровокзала проникали не только транзитные пассажиры. На моей памяти — а это солидный отрезок времени — москвичи всегда любили гулять, несмотря ни на что. Кстати, в день смерти Сталина рестораны были забиты народом, и, скажу вам честно, никто там особенно не плакал по любимому вождю. Скорбели по другому поводу: по случаю траура отменили музыку.

А в 70-е годы уходящего века столичные гуляки кутили, как никогда, серьезно. Поэтому ночной кабак на Ленинградском шоссе стал местом, необычайно притягательным для всех. В его зале я встречал уголовных крупняков, теневиков, дельцов из Столешникова; естественно, катал, которые днем работали прямо в пассажирском зале аэровокзала. И еще появлялись там крепкие ребята в кожаных куртках на меху и летных унтах. Они проходили за угловой столик, где их уже ждали, оставляли портфель или чемоданчик, выпивали и торопились на автобус, который вез их во Внуково на очередной рейс Москва-Магадан. Люди, прилетевшие из Магадана, были курьеры, они везли в Москву шлих — приисковый золотой песок.

Неумолимо надвигался 73-й год XX века. В городе началась предновогодняя суета. Практически все рестораны не работали — готовились к праздничной ночи. И тут решили мы проводить старый год в замечательном питейном заведении на аэровокзале, тем более что там всю ночь шла новогодняя эстрадная программа.

Когда мы в предвкушении приятного вечера подошли к дверям, то с удивлением увидели, что наших знакомых швейцаров нет. Вместо них вход в заветное место охраняли совершенно новые люди.

Жорж Tep-Ованесов прошел беспрепятственно. Уж такая особенность была у моего друга: он выглядел так, что швейцары в ресторанах пропускали его без лишних разговоров.

У меня был «самоход» — темно-вишневая книжечка с золотыми буквами «Советская милиция» — издавался в те времена такой замечательный журнал.

Сергея Петровича Голованова и Лаврентия Масоху, как главных шпионов советского кинематографа, пропустили без звука: уж слишком у них были знакомые по киноэкрану лица.

Конечно, и Жора Юматов проник за «оцепление» беспрепятственно. А вот режиссера-мультипликатора швейцары притормозили.

— А ты куда? Давай назад.

— Послушайте, — вежливо, но твердо сказал Жорж, — это же известный режиссер. Он сделал фильм «Ну, погоди!». Он — папа Волка и Зайца.

— Много здесь ходит известных режиссеров, — недоверчиво ответил старший стражник. — А раз он сделал «Ну, погоди!», пусть нарисует мне Волка.

Он протянул Котеночкину листок бумаги. Слава усмехнулся, вынул шариковую ручку и стремительно нарисовал Волка.

— Точно, он! — ахнул швейцар.

И к Славе немедленно потянулись десятки рук с листками бумаги. Он рисовал Волка и Зайца, а взрослые люди были счастливы, как дети.

Когда мы вошли в ресторан, Котеночкина уже ждали официантки с листками бумаги.

Наконец мы уселись. Выпили по первой за уходящий год — для нас не такой уж и плохой: вышли фильмы, в которых играли наши друзья-актеры, у меня вышла книга, у Жоржа Тер-Ованесова приняли сценарий на «Мосфильме», а Лаврентию Масохе присвоили звание народного артиста РСФСР.

Народ в ресторане веселился вовсю. Опытным взором окинув зал, я заметил, что транзитников в нем немного. Зато за соседними столиками мелькали до слез знакомые лица. Видимо, вся гулявая Москва собралась здесь проводить старый год.

Только в углу зала за скромно накрытым столом — два дорого одетых человека и парень в толстом свитере и кожаной монгольской куртке. Они о чем-то оживленно разговаривали, потом положили на стол толстый пакет, который парень не без труда засунул в карман куртки, взяли портфель, стоящий под столиком и ушли.

А парень оглянулся, внимательно посмотрел в нашу сторону и исчез. Минут через десять он вновь появился, неся в руках пять бутылок шампанского. Подошел к нашему столу, улыбнулся застенчиво.

— Вы меня извините, сказал он, — я с вами за наступающий Новый год выпить хочу. Такие люди сидят. Я вас всех по фильмам знаю. Давайте выпьем шипучки. Приеду к себе в Анадырь, буду рассказывать — не поверят.

— Садитесь, — сказал Котеночкин. — Бумага есть?

— Есть. А что?

— Я вам сейчас подтверждение выдам, что вы с нами за наступающий пили.

Он нарисовал Волка. Но на этот раз, отдавая дань северному колориту, добавил беломорину и смешную ушанку.

Парень ловко откупорил бутылку шампанского, разлил по бокалам. Мы выпили. А наш новый знакомый посмотрел на часы и сказал, вздохнув:

— Эх, загулял бы я с такими людьми аж на месяц. Лаве хватило бы, — он похлопал себя по карману куртки, — но не могу. Через два часа обратный рейс.

Он пожал всем руки и ушел. И я внезапно понял, кто это такой. Веселый парень был курьером бандитской группы, которую на Колыме прозвали «Ингуш-золото».

* * *

За несколько месяцев до этого, в самом конце колымского короткого лета, я сидел в кабинете начальника отдела уголовного розыска Магаданской области.

— Вот, смотри, — сказал он мне. Подошел к сейфу, достал оттуда старую спортивную сумку, расстегнул и вынул из нее тщательно завернутую алюминиевую миску. Обычную миску, в которой в столовых Анадыря подают щи или уху.

Она была целиком заполнена тусклыми желтыми дробинками.

— Вот он, шлих, золотой песочек. Можешь взять, подержать, только смотри, чтобы, не дай бог, под ноготь не попал. Нам потом всем отделом перед начальством не оправдаться.

Он копнул авторучкой груду шлиха и вытащил три самородка: один размером со спичечную коробку, а два — с мундирную пуговицу. Все это мало походило на золото, которое мы привыкли видеть. Тусклая горка металлического песка.

Я взял самородок, потер его пальцем, снял с него налет грязи, и он засветился желтым радостным цветом.

— Изъятое золото? — спросил я.

— Нет, вещдок по делу. Мы его в ближайшие дни сдать должны. Прокурор сказал, что хватит акта о приемке шлиха.

— А почему прокуратура дело ведет?

— У притока Колымы целая война была. Там «Ингуш-золото» на базу старательской артели напало, золото хотели захватить, но не вышло: его крутой мужик караулил. Двоих положил, но и его подранили. Он в нашем госпитале лежит. Я должен к нему подъехать, постановление вручить об отказе в возбуждении против него уголовного дела. Хочешь, поедем, он, кстати, твой земляк.

В палате на койке сидел мужик лет тридцати с перебинтованным плечом.

— Здорово, Морозов, — сказал подполковник. — Я вот тебе витаминов принес.

Он вытащил из кейса пять апельсинов, положил на тумбочку.

— Вот, прочти и распишись.

— Что это? — мрачно спросил Морозов.

— А в бумажке этой написано, что ты действовал точно по инструкции, народное добро защищал, поэтому никакого превышения необходимой обороны нет, и с этой минуты ты, брат Морозов, свободен, как ветер.

— Слава богу! — Морозов улыбнулся.

— А это, Морозов, твой земляк, корреспондент из Москвы. Хочет с тобой поговорить.

Разговор у нас получился странный: о перестрелке у притока Колымы рассказывали сразу Игорь Морозов и подполковник.

* * *

Игорь Морозов родился в Москве, в Колпачном переулке. Там и живет по сей день. Отец — участковый врач, мать — библиотекарь. Квартира коммунальная, шесть семей. Комната у Морозовых двадцатиметровая, выходит больше шести метров на человека, поэтому райисполком не числил его семью среди первоочередников.

Отец хотел, чтобы он поступил в МВТУ, но когда Игорь представил, что придется еще пять лет спать в углу за шкафом и выслушивать бесконечные замечания от родителей, то решил податься в военное училище.

Школу он закончил с серебряной медалью, поэтому в знаменитое Московское военное училище имени Верховного Совета СССР, кузницу, где из детей генералов выковывали широколампасников, поступил без проблем.

Но у него отец был не военачальник, а скромный врач, поэтому лейтенант Морозов, несмотря на красный диплом, поехал в Забайкальский военный округ.

Служил как все: сначала взвод, потом — рота, пришел срок и перешел Морозов на майорскую должность начальником школы снайперов.

А тут министр обороны маршал Гречко решил реформу проводить. Начали реформировать полковые школы, готовившие сержантов, сливать школы снайперов.

Так капитан Морозов остался без должности и решил уволиться из армии.

Вернулся домой. Перспектив на будущее не было. Предложили идти в милицию или военруком в школу.

Однажды Игорь встретил школьного товарища. И тот предложил ему ехать на Колыму в старательскую артель. Два сезона он, как трактор, вкалывал на берегах колымских рек. Ему повезло: артелью командовал битый-перебитый мужик, отлично знавший, где надо мыть золото. Два сезона у артели был «фарт». Взяли много шлиха, получили большие деньги. Борис Морозов купил машину, вступил в кооператив. Этот сезон был для него последним. И в нынешнее лето «фарт» шел к артели, намыли золотишка вполне прилично.

В тот день артель ушла выше по реке в поисках нового золотоносного места, а Игорь оставили на базе стеречь технику и ждать вертолет с инкассаторами, забиравшими золото. Борис готовил себе завтрак, когда раздался шум винтов. Над лесом появился вертолет, но не привычная зеленая армейская машина с бортовым номером 036, а легкая двухцветная. Она зависла над поляной и медленно опустилась. Дверь открылась, и появились трое с автоматами Калашникова. Это были явно не инкассаторы — Игорь взял охотничий карабин с оптикой и вышел на крыльцо. Два кавказца и один русский.

— Положи карабин, друг, — крикнул один из кавказцев, — мы тебе ничего не сделаем! Давай поговорим.

— Назад! — рявкнул Морозов и щелкнул затвором. Он понял, что за люди прилетели на спортивном вертолете. Два сезона бог миловал от ингушских налетов, и вот не повезло.

— Бросай карабин, сука! — Русский сорвал с плеча автомат.

— Назад! — снова скомандовал Игорь.

Свинцовая автоматная строчка прошила по срубу. Полетели щепки и мох. Словно дубиной ударило по левому плечу, рука сразу же стала неподвижной.

Игорь упал за крыльцо, вскинул карабин и с первого выстрела завалил русского. Прижимая оружие к доскам, передернул затвор.

Перекрестье оптического прицела точно легло на силуэт одного из кавказцев. Те продолжали бить из двух автоматов. Но пули уходили. Ингуши явно не служили в армии.

Игорь спокойно, как на учебных стрельбах, плавно надавил на спусковой крючок. Черный, выронив автомат, рухнул лицом вниз. Второй бросился к вертолету.

Собрав силы, Морозов прицелился, но раненое плечо жгло огнем, рука практически не действовала. Он опять с трудом передернул затвор и, пытаясь поймать бегущего в прыгающий крест оптики, выстрелил, когда кавказец уже подбежал к машине. Но, видимо, промахнулся. Бандит влез в вертолет. Набирая высоту, машина ушла на восток.

Морозов сидел у избушки, прислонившись спиной к холодным бревнам, и пытался куском разорванной рубахи перетянуть простреленное плечо. Тут подоспели услышавшие стрельбу артельщики. По рации связались с ментами. И к вечеру на поляну сел вертолет с врачом и сыщиками из угрозыска. Морозова отвезли в Магадан и поместили в госпиталь МВД.

— Ингуши здесь давно шалят, — сказал подполковник. — Они или нападают на старателей, или обкладывают артели данью: половину добытого — им, иначе пропадешь в тайге. Знаешь, сколько людей уходят и не возвращаются?

— А куда они девают золото?

— У них есть курьеры, которые за хорошие деньги перевозят золото в Москву и на Кавказ. Конечно, мы делаем все возможное. Выявляем курьеров, изымаем золото. Но все дело в том, что наша агентура не успевает. Слишком часто бандиты меняют курьеров.

Когда мы прощались с Игорем Морозовым, подполковник сказал ему:

— Врачи говорят, что скоро ты выпишешься. Я с бригадиром договорился, он завтра твою долю привезет. Мы тебе билет купили и на самолет посадим. Так что, брат, линяй с Магадана. Черные тебе своего убитого не простят.

Кстати, с Игорем Морозовым я встретился через несколько лет в Москве. Он купил квартиру, ездил на «Волге», женился, устроился на неплохую работу. Но потом бросил ее и ушел с золотодобытчиками в Иркутскую область. Видимо, есть особая притягательность в вольной лесной жизни.

* * *

А что же с золотом, которое привозили в ресторан Центрального аэровокзала?

Расходилось оно по черным ювелирам. Часть его уходила в Узбекистан, где бухарские евреи изготавливали из него украшения. Много шлиха оседало в Дагестане: там знаменитые мастера делали насечки на кинжалы, резные бляхи для поясов, необыкновенно красивые кубки и вазы. Но и в Москве были люди, находившие применение золотому колымскому песку. Одного из них я неплохо знал по кафе «Националь». Виктор Скопин приходил туда практически каждый вечер. У него была своя компания, сидевшая обычно во втором зале в самом углу.

Витя Скопин прекрасно одевался, ездил по Москве на маленьком «остине» с правым рулем. Иномарка в личном владении в те годы — огромная редкость, а с правым рулем — вообще одна на весь город.

Карьеру свою Витя Скопин начал делать в конце 45-го года, когда из Германии стали возвращаться домой наши солдаты. Они-то и наводнили столичный ювелирный рынок немецким золотом низкой пробы. Его легко было отличить по цвету. Скопин не мудрствуя лукаво скупал привезенные кольца, браслеты, корпуса часов, пластины для зубных протезов.

Он тогда работал в подмосковном городе Кунцево в артели, выпускающей металлическую посуду, ложки, пряжки для ремней, металлические колпачки для авторучек. Вполне естественно, что в этом индустриальном гиганте были своя литейка и свой цех штамповки.

Витя сговорился с ушлым ювелиром Семеном Розенфельдом, к делу привлекли доцента-картежника из Института стали и сплавов и начали свой бизнес: Витя скупал немецкое золото, в литейке его переплавляли, доцент добавлял в сплав нужные ингредиенты, и золото принимало привычный для нашего глаза червонный отлив. Потом из него Розенфельд со товарищами в мастерской на Сретенке делал украшения под старину, ставил высокую пробу поддельным клеймом и со свистом продавал. Фирма существовала три года. А потом их повязал областной уголовный розыск совместно с БХСС.

Историю индустриального гиганта в Кунцеве рассказал мне мой друг, Игорь Скорин, который в те годы был замначальника утро Подмосковья.

Отсидев положенное, Витя вернулся в родную столицу и вновь устроился начальником цеха металлоизделий на Гончарной набережной. С приисковым золотом его свел старый подельник, Семен Розенфельд, он же подал важную мысль штамповать туфтовые царские золотые монеты — империалы из низкопробного золота. Это сегодня можно обращать капитал в доллары или открывать счета на Каймановых островах — при советской власти такого баловства не было. Поэтому деньги вкладывали в самую твердую теневую валюту — царские золотые червонцы с профилем последнего императора. Стоили они на черном рынке от 196 до 200 рублей. Хранить наворованное в золотых монетах было удобно и просто.

Мне несколько раз приходилось бывать на дачах теневых деляг, когда там шел обыск. Из земли выкапывали бидоны, или трехлитровые банки, или глиняные горшки, набитые деньгами. Несмотря на все меры предосторожности, предпринятые владельцами, из схронов доставали влажные, липкие деньги.

И я вспомнил свою командировку в забытый богом и властью городок Гасан-Кули на Каспии.

Стояла немыслимая жара, мы с начальником милиции пили зеленый чай. Записывать было тяжело, рука потела, оставляя на страницах блокнота влажные пятна.

— Пошли ко мне обедать, жена все приготовила. Выпьем, плова поедим.

Дом начальника по второму этажу окружала открытая терраса. Когда мы подошли, я заметил, что на ней развешены какие-то мелкие тряпочки. Поднявшись туда, с изумлением понял, что это коричневые сотенные и зеленые полтинники аккуратно прикреплены обычными деревянными прищепками для белья.

— А, — махнул рукой начальник, — не обращай внимания. Отец деньги сушит. Понимаешь, знатный чабан, Герой Соцтруда, депутат, а государственной сберкассе не верит. Деньги в кувшине в земле держит. Вот два раза в год и просушивает их.

Чабаны тогда получали ломово. Но старик-отец не верил никаким госструктурам, и, как я понимаю сейчас, правильно делал.

Но знатный чабан сушил деньги, заработанные честным трудом, а московские деляги были лишены этой возможности.

Представьте себе на секунду: сосед заглядывает через забор и видит пришпиленный к веревке миллион.

Вот поэтому закопанные червонцы очень ценились в этих кругах. Им-то и решил помочь Витя Скопин. В своем маленьком цехе он начал из золотого песка с соответствующими добавками лить низкопробное золото. Потом из него штамповали монеты. По количеству золота, содержавшегося в них, эти монеты и близко не лежали рядом с настоящими.

Через некоторое время в кругах московских деловых пополз слух, что есть человек, который может достать царские червонцы. Бойцы теневого бизнеса начали радостно открывать банки с влажными сотнями и нести дензнаки в общественный туалет на Трубной площади.

Заведовал им известный в прошлом московский спекулянт, крутившийся в Столешниковом еще во времена нэпа, Леня Колесо, так его звали в узких кругах, а в миру — Станислав Андреевич Колесников.

В маленькой комнате общественного туалета заключались миллионные сделки. Покупатель приходил к Лене Колесу, брал монету. Доставал из кармана свой заветный золотой червонец. Сличал. Все один к одному. Ставил монету на ребро — стоит. Проводил ею по асфальту — следов нет. Значит, золото.

Наиболее ушлые приносили кислоту, но и этот тест давал положительный эффект.

Действительно, Леня Колесо торговал золотыми монетами, только очень низкой пробы. Если натуральный царский червонец стоил 200 рублей, то продукция Вити Скопина со товарищами была не выше 40–50 рублей. Считайте сами, какой навар получался с каждой монеты.

Правда, и расходы были. Денежки уходили на зарплату рабочим, своему человеку в ОБХСС, который предупреждал о возможных неприятностях и зорко следил за всем, что могло бы помешать Витиному производству. Так бы и работало предприятие на Гончарной, если бы не глупая жадность его создателей.

Как известно, любые пуансоны рассчитаны на определенный технологический процесс. Витины порядком поизносились, и монеты стали получаться с браком. Конечно, трудно заметить сразу нечеткую цифру, букву или дефект в бороде последнего самодержца.

Но фарт не бывает вечным, и фраеров, как известно, губит жадность. Вите Скопину давно нужно было прекратить производство. Но — деньги!..

Самый крупный теневой делец Москвы Игорь Аркадьевич (фамилию не называю, так как дети его считали папу секретным конструктором), рассказывая мне о многих московских деловых комбинациях, как-то сказал:

— Почему я по сей день на свободе, сплю в своей постели, а не на шконке в лагере? Да потому, что я знал, когда надо остановиться, прекратить дело и начать новое.

Скопин не знал этого золотого правила. Через Леню Колесо он «впарил» заезжим грузинам вполне приличную партию монет. А те дома, в родном Тбилиси, проверили выгодную покупку с помощью профессиональных экспертов.

В Москву была отряжена карательная экспедиция. Перед нею поставили две задачи: разобраться с кидалами и взять под контроль выгодное производство.

Но дети гор, как всегда, погорячились и «посадили на нож» Леню Колесо, когда он выходил из Сандуновских бань.

Сыщики угрозыска, проведя обыск в общественном туалете, нашли в подсобке не только мыло, тряпки, щетки и хлорку, но и сорок царских червонцев в тайнике. Эксперты НТО в момент определили, что это за монеты и даже откуда в Москву приходило золото, использованное для их производства.

Мне рассказывал приятель, следователь с Петровки, о том, что на Гончарной Витя сидел в своем маленьком кабинете под портретом Леонида Брежнева, а ниже висел красный вымпел, сообщавший всем, что данный цех является редприятием коммунистического труда.

* * *

Возможно, золото, ставшее сырьем для туфтовых червонцев, привез в Москву парень, подошедший к нашему столу, когда мы провожали старый год. Возможно. Но мы тогда не думали ни о чем плохом. Старый год принес всем удачу и новый просто обязан был быть таким же хорошим. Сколько раз я встречал Новый год в своей жизни, ожидая от каждого приходящего необычайных удач.

И сегодня, когда вы будете читать этот материал, мы с друзьями собираемся за ресторанным столом проводить не просто Старый год, но и уходящий век.

И опять мы будем ждать от новых цифр на календаре чего-то необыкновенного и прекрасного. Хотя Ильф и Петров в одном из своих романов написали: «Вот уже и телефон изобрели, а счастья все нет».

«Притон» в центре Москвы

В декабре 1955 года мы выдвинулись на полевые учения в районе деревни Лангенрода в Тюрингии. Местность здесь была гористой, покрытой диким лесом, это позволяло вести занятия с предельной физической нагрузкой.

Раз в десять дней в расположение уходил БТР, на котором обратно привозили продукты, газеты и письма. Я практически не получал писем, поэтому ждал очередной номер журнала «Огонек», в котором с продолжением печатали первую за много лет детективную повесть И. Ольшанского «Хочу верить».

Но на этот раз, как ни странно, я получил письмо из родной столицы.

Моя приятельница писала о всяких московских новостях, о том, что она выходит замуж за молодого артиста Олега Ефремова, а в конце письма она сообщила, что мы никогда уже не сможем пойти в любимый нами «Коктейль-холл», так как его закрыли и теперь там «Кафе-мороженое».

Новости из Москвы я воспринимал, как сообщения с другой планеты. Москва была где-то, за двумя границами, слишком далеко от города Галле, в котором дислоцировалась наша бригада.

Поэтому события в родном городе казались мне незначительными и малоинтересными. Меня больше интересовало техническое состояние десантных бэтээров и оценка на весенней инспекторской проверке.

Но печальная новость о закрытии «Коктейль-холла» меня сильно огорчила.

* * *

Жорж Tep-Ованесов когда-то сказал:

— Для гуляк от Владивостока до Калининграда нет в Москве более загадочного места, чем «Коктейль-холл».

Действительно, бар этот пользовался необыкновенной популярностью. Несмотря на борьбу с космополитизмом, на вечерней улице Горького зажигались светящиеся буквы с иностранным названием питейного заведения. Это было весьма демократическое и очень недорогое место. Поэтому сюда ежедневно сбегалась молодежь.

Посидеть в «Коктейль-холле» с девушкой можно было всего за двадцать пять рублей, которые после хрущевской денежной реформы превратились в два пятьдесят, но в 60-м году за эту сумму продавалась только бутылка дрянного портвейна.

Итак, у вас есть четвертак, заветная бумажка, добываемая разгрузкой вагонов, или уборкой снега рядом со спортивным залом, или, к стыду своему сообщаю, продажей книг в букинистическом магазине. Неважно, что вы сделали, но деньги получены.

И вот, вы с девушкой отправляетесь в «мир чувственных удовольствий», как изволил выразиться в романе «Сестры» Алексей Николаевич Толстой.

Раздевшись, вы попадали в длинный зал на первом этаже, половину которого занимала стойка бара с вертящимися круглыми стульями. Зеркальная стена многократно отражала бутылки с разнообразными ликерами, коньяками, джином, настойками, шампанским минимум семи сортов, водкой. Все это было отечественного производства, кстати, как говорили любители, весьма качественного. За баром безраздельно властвовали две красавицы — Нина и Марина, женщины лет за тридцать, на которых просто ходили полюбоваться столичные бабники.

Что интересно, красавицы барменши знали по именам всех постоянных посетителей. Конечно, нетрудно было запомнить таких известных посетителей, как Павел Массальский, Борис Ливанов, Иван Переверзев, Константин Симонов, Всеволод Бобров, Николай Королев и Константин Бесков. Их знала вся страна. Тогда не было модно брать автографы, и люди просто меняли свой маршрут, чтобы пройтись рядом со знаменитостью и как следует ее рассмотреть. Но Нина и Марина знали по именам даже нас, совсем еще молодых людей, что, естественно, нам очень льстило.

Если вы не хотели сидеть за столиком или у бара на первом этаже, могли подняться по знаменитой винтовой лестнице на второй этаж. Мы, правда, не любили второй зал, потому что он был рядом с оркестром, расположившимся на балконе. Руководил музыкантами красавец скрипач с мопассановскими усами — Ян Френкель, впоследствии знаменитый композитор.

Итак, вы пришли с барышней в «Коктейль-холл», денег у вас — все те же двадцать пять рублей, то бишь два пятьдесят.

Человек, несведущий в местной разблюдовке, наверняка растеряется, но постоянный посетитель точно знал, как выйти из этого сложного положения. Я в таком случае заказывал два шампань-коблера, два вишневых пунша, две рюмочки очень вкусного малинового ликера, и стоило все это ровно двадцать три рубля.

Вполне естественно, что из двух оставшихся рублей один оставлялся на чай официантке, а второй опадал в карман дяде Коле, зорко контролирующему дверь.

Хорошим, а главное, вполне пристойным был бар с иностранным названием. Сюда не ходили артельщики и приблатненные по двум причинам: в «Коктейль-холле» не подавали шашлыков и не танцевали, а танцы были одним из главных развлечений тех лет.

Когда в три часа ночи в ресторанах оркестр исполнял заключительную песню «Дорогие мои москвичи», усталые официанты начинали собирать посуду и свет в зале постепенно угасал, определенная категория московских гуляк отправлялась досиживать в «Коктейль-холл», который был открыт до пяти утра.

Как ни странно, именитые посетители приходили сюда без дам. Это был их мужской клуб. Они снисходительно поглядывали на нас, молодых, понимая, что именно дешевые, легкие, практически безалкогольные коктейли позволяют нам пригласить сюда своих подруг.

Конечно, в девятнадцать лет тебе лестно, когда на улице Горького Павел Массальский здоровается с тобой за руку, а Константин Симонов кивает, как доброму знакомому. Мы восхищались этими людьми, их талантом, известностью и манерой поведения. Не просто восхищались, но и старались подражать им. Думаю, что для многих из нас это ресторанное знакомство пошло на пользу.

* * *

Прочитав письмо, я вдруг понял, что никогда уже не выпью необыкновенно вкусный и самый дорогой коктейль «флип ванильный», стоивший аж десять рублей с копейками, не увижу прелестных барменш, не встречусь запросто ни с Борисом Ливановым, ни с Павлом Массальским, не увижу художника с «Мосфильма» Колю Савицкого.

Почему закрыли это славное, дешевое заведение в центре Москвы, я не могу понять по сей день.

В 1985 году мы ночью гуляли с Яном Френкелем по улице графа Игнатьева в Софии — там до утра были открыты всевозможные забегаловки — и вспоминали наш любимый «Коктейль-холл».

— А знаешь, почему его закрыли? — спросил мня Френкель.

— Нет.

— На одной из московских партийных конференций вездесущий Никита Хрущев как всегда боролся с пережитками культа личности и заявил, что при Сталине народ спаивали, и приказал ресторанам работать только до одиннадцати часов, «притон разврата в самом центре на улице имени великого пролетарского писателя закрыть».

Основоположник волюнтаризма ничего не пускал на самотек, дотошно проверял исполнение своих распоряжений, что, кстати, является для руководителя очень хорошим качеством.

Ян Абрамович Френкель сказал мне, что историю борьбы партруководства с милым сердцу московских гуляк заведением поведал ему один из помощников генсека, он даже фамилию его назвал, но, к сожалению, я ее не запомнил. Это была вполне реальная для тех времен версия, но существовала и другая.

Девятнадцатого ноября 1953 года в газете «Комсомольская правда» появился знаменитый фельетон Б. Протопопова и И. Шатуновского «Плесень». Я не смог тогда познакомиться с ним, так как читал в то время только две газеты — «Красную звезду» и «Советский воин», орган политуправления Группы советских войск в Германии. Но люди, принадлежавшие к определенному столичному обществу, считали, что «Коктейльхолл» был закрыт именно из-за этого фельетона.

Цитирую начало статьи:

«В третьем часу ночи, когда начали гасить свет в ресторанах, Александр как обычно появился в „Коктейль-холле“.

— Ребята здесь? — спросил он швейцара, небрежно кидая ему на руки макинтош.

— Давненько уже сидят, — ответил тот, услужливо раскрывая двери».

Это сегодня можно писать о чем угодно и никто не обратит внимания. А в те годы фельетон, подписанный Семеном Нариньяни или Ильей Шатуновским, двумя самыми громкими фамилиями отечественной журналистики, немедленно становился руководством к действию. Вполне возможно, что его прочитал и Никита Хрущев, тем более что в 1953 году заместителем главного редактора газеты был его зять Алексей Аджубей.

Первыми, как ни странно, на эту «криминальную драму» откликнулись певцы-инвалиды, побиравшиеся по электричкам. Именно там я услышал сразившую меня песню.

Я ехал в Серпухов, существовала договоренность о моем переводе в тамошнее авиационно-техническое училище. Двери вагона распахнулись, и появились два нищих музыканта. Грянул полуаккордеон, и два голоса весьма профессионально начали исполнять песню на злобу дня. Цитирую по памяти:

Я родился в семье профессора истории,

И мог осмыслить курс любых наук.

Но отчий дом стоял как раз против «Астории»,

И ресторан в меня впился словно паук.

Я пировал с друзьями и подружками

И для учебы дней не находил,

С утра на Пушкинской стучал пивными кружками,

А ночи в липком «Коктейль-холле» проводил.

Как говорится, сегодня — в куплете, завтра — в газете.

Кстати, на площади Пушкина в те годы существовал замечательный пивной бар.

Еще тогда меня поразил образ: «липкий „Коктейль-холл“». Все правильно. Ликер — напиток липкий, а он был одним из обязательных ингредиентов любого коктейля.

Неужели опухшие от пьянки певцы-инвалиды сами сочинили эти впечатляющие вирши? Нет, не они. Я отвлекусь от основной темы своего рассказа, чтобы познакомить читателя с одним интересным персонажем.

* * *

В апреле 1960 года я был послан в Ташкент, чтобы подготовить для журнала, в котором тогда работал, статью главы узбекских коммунистов Шарафа Рашидова «Комсомол и хлопок».

В гостинице «Ташкент», где я тогда стоял постоем, в соседнем номере жил замечательный мужик, киносценарист Владимир Крепс. Он был автором сценариев многих фильмов, поставленных практически на всех национальных студиях. На его пиджаке гордо красовались две лауреатские медали: Сталинская премия второй степени (тогда их еще не переделали в государственные) и Госпремия КНР. А я считал, что этому человеку нужно повесить все существующие награды за то, что он украсил мое детство, создавв 1946 году радиопередачу «Клуб знаменитых капитанов».

Однажды Владимир Михайлович зашел ко мне в номер:

— Пошли ужинать, будущий коллега, я познакомлю вас с прелестным человеком.

Мы ужинали втроем: Крепс, я и некто Яков Иосифович, веселый человек с печальными глазами.

Яков Иосифович представился мне весьма своеобразно:

— Литературный поденщик, перевожу с узбекского на сберкнижку.

Когда мы расстались с ним, Крепс сказал:

— Талантливый человек. Учился в ИФЛИ. На фронте его тяжело ранили. Растратил себя по мелочам, правда, зарабатывал после войны чудовищно.

— Каким образом?

— А он для бригады нищих, работавших на электричках, песни писал. Помните песню о «плесени», врачах-отравителях, о Берии?

Так вот кто создал образ — «липкий „Коктейль-холл“», так поразивший меня восемь лет назад.

* * *

Но давайте вернемся в «Коктейль-холл» 52-го года.

Сегодня я не буду называть фамилии в те годы очень молодых людей, ставших действующими лицами знаменитого фельетона. Но скажу одно: я их знал. Не просто видел в «Коктейль-холле» за соседним столиком, но и общался, а однажды весной с ребятам и девушками из этой компании мы протрепались до утра в сквере на Пушкинской о джазе. Но у них тем не менее была своя компания, а у нас — своя, и интересы наши никогда не пересекались.

Их компания концентрировалась вокруг одного человека, сына известного ученого Андрея П. У него была машина «Победа», водились деньги, поэтому авторитет его был непререкаемым. Все ребята из этой компании учились в институтах, семьи их по тем временам считались весьма обеспеченными. Хорошо помню, что девушки с ними всегда были первоклассные.

Весной в одном из подмосковных районов появился «подснежник» — так на сленге сыщиков называется труп, закопанный в снег зимой. «Подснежник» был с явными следами насильственной смерти и совсем молодым. Никаких документов при нем не обнаружили, только в кармане брюк завалялся билет московского троллейба 1-го маршрута.

Вполне естественно, оперативники подняли все заявления о пропавших молодых людях за зимний период. И нашли мать покойного, которая опознала в убитом своего сына.

Молодого человека убили зимой, а найден он был в рубашке и брюках. Следовательно, его убили в корыстных целях, то есть сняли пальто и пиджак; трагедия же произошла в помещении, а потом труп перевезли в лес, что подтверждали следы от буксовавшей неподалеку машины.

Постепенно выстроилась окончательная версия: молодого человека, студента престижного института, убивают на даче, а потом труп на машине, возможно «Победе», перевозят в лес.

Оперативники взяли в активную разработку всех знакомых убитого и путем исключения вышли «на след» — компанию завсегдатаев «Коктейль-холла», где главным был Андрей П.

Вот здесь-то дело об убийстве из областной прокуратуры ушло в московскую, и дальнейшую оперативную разработку вели следователи и МГБ.

Не надо забывать, что дело начало раскручиваться еще при жизни Великого вождя, поэтому оперативники из МГБ быстро слепили из компании молодых гуляк устоявшуюся преступную группу, которая готовила ограбление квартиры одного большого советского начальника и вооруженное нападение на кассу некоего подмосковного института. Тем более что двое из этой компании уже посягнули на госсобственность, украв в лаборатории своего учебного заведения старый микроскоп.

Убитый якобы знал, что ребята из компании Андрея П. собираются раздобыть стволы и совершить вооруженный налет, и хотел, как подобает комсомольцу, воспитанному на светлом образе героя-пионера Павлика Морозова, сообщить об этом компетентным органам.

Игорь Скорин — мой друг, участвовавший в расследовании на первом этапе как зам. начальника угро Московской области, — рассказывал мне, что мальчонку завалили явно в пьяной драке, испугались, увезли в лес и зарыли. Но следствие решило иначе. По лучшим образцам тех лет было сработано дело о группе молодых людей, ведущих антиобщественный образ жизни, который и привел их к самому тяжкому преступлению.

По делу об убийстве и организованной преступной группе проходило четыре человека. Двое получили по двадцать лет лагерей, один — 15 и один — 10 лет. Так закончилась история компании Андрея П., которая, возможно, и стала толчком к закрытию «Коктейль-холла».

В 1982 году по моему сценарию на Киностудии имени М. Горького снимали фильм «Приступить к ликвидации».

Однажды в коридоре студии я встретил человека, кого-то мне напомнившего.

— Слушай, кто это? — спросил я своего товарища режиссера Володю Рогового.

— Ты что, его не знаешь?

— Удивительно знакомое лицо.

— Это же знаменитый Андрей П., помнишь фельетон «Плесень»?

— А что он здесь делает?

— Работает художником-постановщиком.

Я пошел в библиотеку, попросил старую подшивку «Комсомольской правды» и впервые прочитал известный фельетон. Прочитал историю о банде Андрея П. и вспомнил своих знакомых по московскому Бродвею, которых в те годы сделали антисоветчиками, террористами, шпионами англо-американской разведки.

Но прав, конечно, был полковник Игорь Скорин: не было банды — драка была.

* * *

В «Коктейль-холле» мы отмечали день рождения моего товарища, студента факультета журналистики МГУ Валеры Осипова, впоследствии замечательного писателя, автора повести «Неотправленное письмо». Отмечали сей славный праздник в складчину, пили в основном вишневый и лимонный пунш, самые дешевые, но очень большие коктейли, и веселились от души.

Пришел наш друг Коля, студент Московского института международных отношений, и привел элегантного парня.

— Это мой однокашник Игорь Качнов.

Несмотря на то Игорь никого не знал, он моментально освоился за столом. Внес свою долю, рассказал забавный анекдот, похвалил новорожденного за его спортивные успехи: Валера играл в баскетбол за студенческую сборную Москвы, и Игорь видел их матч с ленинградцами.

Короче, он вполне естественно и непринужденно стал своим парнем в нашей компании. У Игоря была удивительная особенность моментально знакомиться с девушками на улице, как говорили в те времена, «клеить». Он был умен, начитан, деликатен, не жлоб, да и в различных конфликтах за чужие спины не прятался, а мог дать сдачи, защитить слабого.

В свободное время мы гуляли; когда возникали деньги, любили скромно, но со вкусом посидеть в ресторане, посещали гостеприимную квартиру в знаменитом доме Нерензее в Гнездниковском переулке. Потом жизнь развела нас, и мы вновь встретились через семь лет в «Арагви». Мы пришли с Юликом Семеновым, а Игорь сидел в какой-то большой компании.

Но он тут же пересел к нам, рассказал, что вернулся из Пакистана, где работал в посольстве. Юлик по образованию востоковед, у них с Игорем нашлось о чем поговорить.

Потом мы вышли на бывший Бродвей в надежде встретить старых бойцов. Но так никого и не встретили. Погуляли и разошлись, обменявшись телефонами. Опять мы встретились через пять лет. В Доме журналиста, ставшем под эгидой Алексея Аджубея одним из самых модных московских творческих домов. Я вернулся с целины, Игорь — из Америки. Мы мило поболтали, снова обменялись телефонами и договорились встретиться. У нас с Игорем изначально сложились добрые приятельские, без взаимных обязательств, отношения. Встретились — рады друг другу. Не увиделись — ничего страшного не случилось.

Мне стало известно, что мой старинный товарищ не просто дипломат, а офицер разведки КГБ. Потом я узнал, что он перевел пьесу для театра «Современник», кажется «Двое на качелях», а может быть, другую, не берусь утверждать. Меня это нисколько не удивило, Игорь рассказывал о своем интересе к изящной словесности, о том, что потихонечку пишет рассказы.

Потом на экраны вышел фильм «Ответный ход», автором сценария, правда под псевдонимом, был Игорь Качнов. Лента рассказывала о том, как наш разведчик якобы перебегает в стан врага, чтобы выявить «крота» в нашем КГБ. Он проводит блестящую операцию, выявляет предателя и вербует одного из руководителей вражеской разведки; со всякими приключениями, рискуя жизнью, возвращается домой, где его встречают боевые товарищи и любимая женщина.

Потом мне сказали, что Качнов женился на Светлане, дочери Екатерины Алексеевны Фурцевой, и ушел работать «под крышу» в один из академических институтов.

Кажется, году в 77-м мой товарищ приехал с ним к нам в гости. Игорь писал роман о разведчиках и советовался со мной, как лучше его построить.

И вдруг я узнал, что он скоропостижно скончался на автозаправке. Я был в командировке и не смог приехать на похороны старого товарища, о чем жалел, так как мог встретить там весьма интересных для меня людей. Всезнающие ребята из Столешникова переулка довели до моего сведения, что семья умершей министра культуры крупно балуется антиквариатом. Мне казалось, что я достаточно хорошо знаю своего товарища молодости. Его принимали в самых высоких московских домах. Вращался он в избранной номенклатурной компании. Был преуспевающим сотрудником КГБ, сценаристом, переводчиком. Но оказалось, что все это только внешняя, открытая для всех нас сторона его жизни. Но, когда я узнал, кем он был на самом деле, это потрясло меня.

Один из крупных наших разведчиков, Александр Соколов, написал книгу «Суперкрот ЦРУ в КГБ». В ней он уделил достаточно много места Игорю Качнову. Советую прочитать ее, а пока перескажу, что пишет полковник Соколов о моем старом приятеле.

Качнова прислали в Вашингтон для помощи в вербовке бывшего нашего морского офицера Артамонова. Бежал тот на Запад не по политическим, а по чисто личным мотивам: чтобы жениться на своей любовнице польке Еве Гурой. Ему дали политическое убежище, и ЦРУ сразу же прибрало к рукам столь ценный кадр. Артамонов стал работать в американской военной разведке РУМО.

А дальше все развивалось как в фильме, поставленном по сценарию Игоря Качнова.

Он позвонил домой заместителю директора ЦРУ по оперативной работе Ричарду Хелмсу, благо телефон столь высокопоставленного работника разведки указан в телефонном справочнике, лежащем в любом автомате. Позвонил, представился, договорился о встрече. Так, в ЦРУ появился новый агент под псевдонимом «Китти Хок» и в вашингтонской резидентуре КГБ агент «Ларк», то бишь Артамонов.

На встрече с Ричардом Хелмсом Качнов сказал, что его не устраивает положение в управлении внешней контрразведки КГБ и он бы хотел, чтобы ЦРУ снабжало его определенными материалами.

Соколов пишет, что Качнов сдал противнику одного из наших лучших агентов — работавшего в американских спецслужбах, человека необыкновенной судьбы Сашу Орлова. Американские контрразведчики получили эту информацию в 1966 году, и пятнадцать лет, до смерти Орлова, пытались его на чем-нибудь поймать и разоблачить. Но у них ничего не вышло: переиграл их сотрудник КГБ.

Но тем не менее история эта каким-то образом просочилась в американские печатные издания; правда, на страницах газет Качнов фигурировал под фамилией Козлов. Соколов пишет об этом достаточно подробно. Он объясняет, что Качнова убрали с оперативной работы только потому, что он был женат на дочери Фурцевой.

Книга Соколова весьма интересна и убедительна. Он пишет, что спецслужбы не имели никакого отношения к смерти Игоря Качнова.

Но я опять вспоминаю фильм «Ответный ход», сценарий которого написал агент ЦРУ Китти Хок и где, как мне кажется, он пытается угадать свою судьбу.

Но у спецслужб свои тайны, которые не всегда открывают нам, простым смертным.

* * *

Я стою на Тверской у дверей бывшего «Коктейль-холла». Теперь здесь ресторан с замысловатым названием. До этого было кафе-мороженое, потом кафе «Московское», потом казино, теперь ресторан.

За моей спиной шумит шинами Тверская. Город наш постоянно меняется. Живет какой-то странной лихорадочной жизнью.

Но я все-таки люблю наше прошлое. Потому что это совсем другая страна, в ней все иначе, а радость значительно дольше живет в нашей памяти, чем печаль.

Загрузка...