Глава 3 Прогулки в прошлое

Лейтенант из моего детства

Была война, а мы были мальчишками.

Не помню, кто из наших прозаиков-фронтовиков написал о том, что на войне быстро взрослеют. Думаю, это можно отнести и к тем, кто четыре с половиной года войны жил в тылу.

У моего поколения пацанов было очень короткое детство: в июне 1941 года они сразу же, независимо от возраста, шагнули в юность. Война сделал нас осмотрительными, развила чувство опасности, научила беспощадной ярости драк с тишинской шпаной, а главное, сделала гражданами страны — понимание этого мы пронесли через всю нашу жизнь.

Военная Москва научила нас многому. В те годы существовало два цвета — светлый и темный, без полутонов. И мы росли максималистами, живя по своему неписаному кодексу чести. Я уверен, что всему хорошему, что есть во мне, я обязан военному детству и армии.

Война по-разному зацепила судьбы моих сверстников. Одни, как я, жили в военном тылу, другие стали ее непосредственными участниками.

Со мной в военном училище был Леня Вагин — отличный парень с Покровских ворот с необычной военной судьбой.

В начале июня 1941 года его отправили на лето к дяде, который служил в Белоруссии. Когда началась война, Леня вместе с семьями комсостава на машинах отправился в тыл. Но по дороге немцы разбомбили их колонну и, пока оставшиеся в живых люди пешком добирались к Могилеву, их опередили солдаты вермахта.

Леню приютили добрые люди в белорусской деревне. Хозяин был связан с партизанами и приспособил пацана в качестве курьера. Леня доставлял сообщения в отряд и приносил инструкции для квартирного хозяина. Потом того арестовали полицаи, и Леня ушел в отряд. Он перезимовал там, помогая разведчикам, был награжден медалью «За боевые заслуги», легко ранен во время бомбежки партизанского лагеря и отправлен на Большую землю.

Так сложилась военная судьба у моего однокашника, а ныне генерал-лейтенанта в отставке Леонида Петровича Вагина.

Ничем подобным я похвастаться не могу. Война застала меня на Кольском полуострове, где в лесотундре находился военный объект, на котором служил мой отец. Что делали военные вблизи норвежской границы, известно было только им. Мы с матерью приехали туда на две недели 10 июня. 22-го началась война.

На машине мы с семьей одного из отцовских сослуживцев доехали до Мончегорска, а там сели в поезд до Ленинграда. На станции Оленья завыли паровозы, закашлял зенитный пулемет, в ужасе заголосили люди.

Мы только собирались обедать. Меня перед едой обязательно поили рыбьим жиром с гематогеном — темно-коричневой бурдой отвратительного вкуса. Но моя мама считала, что это поможет мне вырасти здоровым и сильным. Иногда я думаю, что она была права.

Итак, несмотря на военное время, из сумки были извлечены две бутылки этой чудовищной гадости. И тут-то началась тревога. Мама поставила на стол рыбий жир и гематоген рядом с бутылкой лимонада.

Она побежала к проводнику, а нам приказала залезть под лавку, что мы и сделали. У меня тем временем созрел смелый план: пользуясь паникой, похитить лимонад и выпить его.

Решено. Я вылез из-под лавки и только хотел спереть заветную бутылку, как с треском разлетелось стекло, потом мне в лицо ударил комбинированный коктейль из рыбьего жира, гематогена и лимонада.

Как потом выяснилось, три пули из пулеметной строчки, прошедшей по вагону, попали в наше купе. Дико закричала наша соседка. Я сидел на полу, размазывая по лицу мерзкую жижу. Влетела мать и какой-то военный.

— Спокойно, — сказал он, — ваш пацан цел, его обрызгало из разбитых бутылок.

В купе воняло рыбьим жиром. Меня отмыли и пообещали выпороть, если я буду самовольничать. На этом и закончился мой боевой опыт.

Потом был Ленинград, ничего особенного не осталось у меня в памяти. Но зато я хорошо запомнил вокзал. Огромную толпу, штурмующую поезд, мат, вопли женщин и крик детей. Здоровенные мордатые мужики сбрасывали с подножек вагонов женщин и стариков, милиция ничего не могла сделать, поэтому вызвали комендантскую роту, которая прикладами отгоняла от поезда одуревших от паники людей. Тронулись только тогда, когда военные и милиция проверили билеты и документы и выкинули на перрон паникеров.

Поезд тащился нестерпимо долго, у станции Бологое он стал, и по вагонам пополз мерзкий слух, что немецкий десант с танками перерезал железнодорожную ветку.

А мы просто отстаивались, пропуская воинские эшелоны.

* * *

Москва чудовищно изменилась. Все окна были крест-накрест заклеены бумажными лентами: считалось, что они должны предохранить от ранений осколками разбитого взрывной волной стекла. Вечером на окна опускались светомаскировочные шторы. Если, не дай бог, из какой-нибудь щели просвечивалась узенькая полоска света, в квартире сразу же появлялись энкавэдэшники и выясняли, случайность это или сигнал вражеским самолетам.

Первое, что сделала мама по приезде, — пошла сдавать радиоприемник. Все дело в том, что в довоенные времена каждый приемник регистрировался в местном отделении ОСОАВИАХИМа. На третий день войны была дана команда сдать все радиоприемники: власти боялись, что немцы начнут активную пропаганду по радио, сея панические настроения и лишая людей воли к сопротивлению врагу. Те, кто не сдал приемники, привлекались как пособники в распространении вражеской пропаганды. Слушали только черную, похожую на сковороду, тарелку репродуктора.

Кстати, на этом пострадал наш сосед. Он был радиолюбителем: существовало в те годы такое повальное увлечение. Естественно, приемники свои и самодельный радиопередатчик он сдал. Но у него осталась целая куча ламп и радиодеталей. Их и обнаружило зоркое око уполномоченного по подъезду — существовала в те годы такая должность. У нас этим занималась противная толстая баба, ходившая в зеленой сталинке, синей юбке, хромовых сапогах. На груди ее устрашающе сиял значок, выпущенный еще при наркоме Ежове, он назывался «Добровольный помощник НКВД».

Она исчезла вместе со значком, кителем и сапогами в октябре 41-го, когда немцы подошли к Москве, и объявилась только в 46-м.

Так вот, «бдительный друг НКВД» заметил лампы и детали, и к нашему соседу пришли оперативники в тот самый момент, когда он за столом отмечал свой уход на фронт. Это и спасло его от обвинений в пособничестве фашистам.

Каждое утро все неработающее население нашего дома, в основном домохозяйки и старухи, дружно разбегались по близлежащим магазинам, скупая соль, спички, крупу, сахар, консервы, свечи, муку.

Спросом пользовались только товары длительного хранения. Все квартиры в нашем подъезде были завалены продуктами. Когда шкафы и погребки под окнами заполнились, харчи начали складывать в ванну.

Мама проявила отличное знание отечественной психологии. Она запасалась водкой, твердо зная, что это станет основ-ной валютой, на которую она сможет выменять любое количество продуктов, что впоследствии оказалось чистой правдой.

И вот, 17 июля 1941 года появилось постановление Моссовета о введении карточной системы. Теперь продукты и про-мышленные товары продавались по специальным карточкам. Карточки были хлебные, продуктовые и промтоварные.

Единственное, что еще продавалось свободно — это мороженое. И каждое утро пацаны из нашего дома ждали появления на углу улицы Горького тележки мороженщицы. Покупать его надо было утром, так как позже его разбирали ушлые хозяйки. Они растапливали его, смешивали с чем-то и хранили довольно долго.

Несколько лет назад я нашел таблицу норм выдачи продуктов в 41-м году. Вот она:

* * *

Скудные эти нормы соблюдались свято. Неотоваренных, как говорили в те годы, карточек не было.

Карточки выдавались по месту работы тем, кто вкалывал на заводах и учреждениях, а иждивенцам и детям их распределяло домоуправление.

Не все, но многие, кто заведовал так называемыми карточными бюро, были нечисты на руку. Самым простым методом приобретения лишних карточек являлись мертвые души, то есть эвакуированные. Семья уезжала в Ташкент, Челябинск или Новосибирск, а карточное бюро продолжало числить их как проживающих на его территории.

В августе и сентябре из Москвы начали эвакуировать госучреждения, заводы, театры. Сей массовый исход жителей столицы в тыл значительно облегчал задачу новой формации деловых людей.

В то время на продукты можно было выменять все. И тетки из домоуправлений меняли хлебные и мясные талоны на золото, котиковые шубы, ковры и редкие сервизы. Милиция постоянно арестовывала новых скоробогатеев, сажала их за решетку, конфисковывала наворованное, но это никак не влияло на аппетиты вновь назначенных руководителей карточных бюро.

Человек слаб, а дьявол силен.

В нашем доме почти не осталось мужчин. Те, кто помоложе, были мобилизованы и дрались с немцами; люди постарше осенью 41-го ушли в ополчение и сложили свои головы под Москвой, остановив врага на несколько часов.

Так погиб и мой дед, крепкий мужик со стальным кулаком.

В тылу оставались только бронированные. Существовало тогда такое понятие, как брóня. Ее получали кадровые рабочие, инженеры-специалисты, ученые и те, кто руководил работой в тылу.

Но, как тогда говорили, «сидели на броне» директора магазинов, работники ОРСов (отделов рабочего снабжения — была такая форма продовольственного обеспечения) и, конечно, партийные, советские и комсомольские активисты.

Получить долгосрочную броню и уехать в эвакуацию в сытую Сибирь было заветной мечтой многих «героев тыла».

Мы, пацаны, презирали их. Человек в штатском для нас являлся олицетворением трусости.

* * *

Вечер 21 июля 1941 года. Было еще совсем светло, и мы не зажигали свет. Мама возилась на кухне, я слушал по радио какую-то передачу. Вдруг передача внезапно прервалась, и диктор произнес: «Граждане! Воздушная тревога!»

Во дворе залаяли, завыли собаки. Это была первая настоящая бомбежка Москвы. Мы пересидели ее в метро, на станции «Белорусская», устроившись в углу, в самом конце нижнего вестибюля. Вся станция была забита людьми, работники метрополитена провожали их в тоннель, где они устраивались прямо на рельсах.

Когда объявили отбой и мы вышли из метро, ничто не изменилось, только на углу улицы Горького горела аптека.

Через много лет, собирая материал для повести «Комендантский час», я найду документ, который хочу привести полностью.

«По сводке ПВО, за июль — декабрь 1941 г. на город было совершено 122 налета; прорвавшиеся 229 самолетов сбросили 1445 фугасных и около 45 тыс. зажигательных бомб. В результате в городе было убито 1235 человек, легко ранено 3113 человек и тяжело ранено 2293 человека. Во время бомбардировок 2 предприятия и 156 жилых домов были разрушены полностью, 112 предприятий и 257 жилых домов — частично. В этот период были частично разрушены также 4 моста, 43 железнодорожных и трамвайных пути. В городе зарегистрирован 1541 пожар (на промышленных предприятиях и в учреждениях —221), из них 675 крупных».

Конечно, Москва не пострадала так, как Ленинград. Огромные силы ПВО защищали столицу.

Я помню, как мы узнали по радио о подвиге летчика-истребителя младшего лейтенанта Талалихина. Московский паренек, кажется из Сокольников, первым пошел на таран и сбил немецкий бомбардировщик. Его портрет появился во всех газетах, о нем рассказывали по радио. Он получил Звезду Героя Советского Союза.

Для нас, мальчишек, Виктор Талалихин стал непререкаемым авторитетом и примером для подражания.

Я вырезал его портрет из журнала «Огонек» и повесил над своим столом, за которым делал уроки.

* * *

Я увидел из окна лошадь, запряженную в зеленую армейскую двуколку. Было серое, клочковатое ноябрьское утро. Проснулся я рано в ожидании сводки Совинформбюро.

Я уже писал, что мы взрослели быстрее и, как и взрослые, ждали сообщений Совинформбюро и старались разобраться в них. Еще не начав изучать географию, мы умели читать карту и переносить на ней значки — все ближе и ближе к нашему городу.

Итак, я увидел лошадь во дворе. Она стояла, грустно опустив голову, словно собиралась заплакать. Я взял на кухне черный сухарь — их выдали вчера по карточкам вместо хлеба — и пошел знакомиться. Мне почему-то показалось, что она потерялась и случайно забрела к нам во двор.

Я подошел к лошади и протянул ей сухарь на ладони, она деликатно взяла его мягкими губами и начала громко хрустеть. Я погладил ее, но дальнейших отношений не получилось. Из подъезда выкатился нагруженный чемоданами сосед:

— Уходи, мальчик, нечего тебе тут делать!

Он начал загружать двуколку чемоданами и узлами, потом появился возчик с мешком, за ним — жена соседа. Они загрузили вещи и тронулись со двора.

Это был день начала знаменитой московской паники. По утрам во дворах мы находили интересные вещи: бюсты Ленина и Сталина, книги классиков марксизма, всевозможные наградные значки «Активист ОСОАВИАХИМа», «МОПР», «БГТО», «Ворошиловский стрелок». Во дворах валялись порванные документы, портреты вождей. Их выкидывали те, кто не верил, что Москву сумеют отстоять от немцев.

Мы, мальчишки, удивлялись тому, что люди никак не могут понять: Сталин в Москве, уж он-то защитит нас от немцев.

Через много лет генерал Иван Александрович Серов, бывший председатель КГБ, показал мне старые водительские права со своей фотографией на имя Васильева, а также справку об освобождении, где была написана та же фамилия: ему поручалось руководить подпольем в случае захвата столицы немцами. Значит, не совсем напрасно боялись те, кто выкидывал атрибутику партийной принадлежности на помойки. Поэтому сегодня я, пожалуй, воздержусь осуждать их.

* * *

Наверно, самым радостным в той моей жизни стал день, когда я услышал по радио сообщение «В последний час». В нем говорилось о разгроме немцев под Москвой. К нам пришли люди, водка у матери была, артельно собрали немудреный стол. В холодной квартире при свечах — электричество отключали постоянно — пели песни, радовались, говорили о том, что к весне война кончится.

* * *

А она не кончалась и не кончалась. Правда, жить стало легче. В 43-м, после Сталинградской победы, повысили продуктовые нормы, жизнь начала входить в привычные рамки.

В армии ввели новую форму: вместо скромных петлиц с алыми кубарями и шпалами появились золотые погоны.

Кем мы хотели стать тогда? Конечно, военными. Золотой блеск лейтенантских погон — вот что не давало заснуть нам. Мы не просто завидовали лейтенантам, идущим по улицам, — мы завидовали им до беспамятства, бессознательно чувствуя, что нам не придется увидеть того, что видели эти ребята, которые были старше нас всего на каких-то семь лет. А пока нам оставалось мечтать о погонах и портупеях и смотреть в кино «Боевые киносборники», «Партизаны в степях Украины», «Секретарь райкома» и «Она защищала Родину». Нам оставался иллюзорный мир кино и книг.

А над Москвой уже гремели первые салюты. Затемненный город на полчаса заливался фантастическим светом фейерверков. Ракеты рвались в темном небе, словно фантастические цветы победы.

Жил я рядом с Белорусским вокзалом. Это было одно из преимуществ нашей дислокации. На сортировочные пути приходили военные эшелоны с фронта, и мы только нам известными путями пробирались к ним.

Солдаты встречали нас по-доброму, поили сладким чаем, просили отправить письма, а москвичи давали номера телефонов, и мы звонили их родным, говорили, где стоит эшелон и что их отец, сын или брат не может отлучиться из вагона, и предлагали провести их к эшелону, что свято и выполняли.

Мы тырили дома папиросы, полученные по карточкам, и несли их нашим новым друзьям. А они одаривали нас всякой военной безделицей — самодельными зажигалками, погонами, немецкими железными крестами.

Но однажды нам чудовищно повезло: веселый молодой старшина, чью девушку мы провели на свидание нашим секретным фарватером, подарил нам ракетницу и четыре ракеты к ней. В тот день по радио объявили об очередном салюте. Во дворе нашего дома была огромная траншея. Это Метрострой, несмотря на войну, возводил станцию «Белорусская радиальная».

Так вот, мы забрались в траншею и стали ждать начала салюта. Как только над городом вспыхнули первые ракеты, мы зарядили наш пистолет… Но индивидуального салюта в честь войск генерала армии Рокоссовского не получилось. У моего кореша Витьки была слабая рука, а ракетница весила достаточно прилично, и ракета вместо того, чтобы гордо вспыхнуть в небе, влетела в открытое окно пятого этажа. Слава богу, что все обитатели квартиры были на балконе.

На следующий день к нам на задний двор пришел участковый, младший лейтенант Соколов. Мы уважали его за то, что он раненый фронтовик и имеет два ордена.

— Вот что, пацаны, — сказал он, — давайте не будем ссориться. Вы мне отдаете ракетницу, а я забываю, что вы из нее стреляли. В награду я отведу вас в милицейский тир и дам каждому по разу стрельнуть из своего пистолета.

От такого мог отказаться только сумасшедший. Мы разоружились. А через три дня стреляли в тире, правда не из пистолета, а из мелкашки, но все равно это было здорово.

Нашего участкового убили в конце войны, зимой 44-го, когда он задерживал урок, взявших квартиру в Большом Кондратьевском переулке…

* * *

О наш дом разбивалось чудовищное человеческое море под названием Тишинский рынок.

Для нас, пацанов, рынок был опасным, но необыкновенно привлекательным местом. После школы мы шмыгали по нему, разглядывая людей, вещи, наблюдая, как во дворах ушлые пацаны в кепках-малокозырочках играли в «три листика». Это было то же самое, что стало нынче популярной национальной забавой — игрой в наперсток.

— И только на туза!

— И только на туза!

— Как шестерку с восьмеркой подняли, так вы и проиграли!

— Как туз, так и денег картуз!

Кричали юные зазывалы, и летали карты на дощечке, хрустели красные тридцатки и синие десять червонцев. Люди проигрывали последнее.

А если кто-нибудь замечал, как «крупье» прячет в рукав заветного туза, начинался скандал. Из темных углов выдвигались здоровые мужики в хромовых сапогах гармошкой, в таких же кепочках и тельняшках под бостоновыми пиджаками.

— Ты чего, сука, пацана обижаешь? — хрипели они, ощерив фиксатые рты.

Много опасностей поджидало нас на Тишинке. Были беспощадные драки с местными хулиганами-огольцами. Они были старше нас и сильнее. Но мы все равно дрались и уходили побитые, но не сломленные. За это местная шпана относилась к нам со снисходительным уважением.

Но вот странное обстоятельство: стоило, например, в кинотеатре «Смена» к нам пристать огольцам с Патриарших прудов, как наши бывшие обидчики начинали «держать за нас мазу», то есть вступались за нас. Мы были пацаны из их района, между собой мы могли ссориться сколько угодно, но чужие не должны были к нам приставать.

* * *

В школе самым любимым предметом стало для нас военное дело. Мы истово маршировали, кидали деревянные гранаты, разбирали и собирали в военном кабинете старые трехлинейки. Мы любили этот предмет, тайно надеясь — правда, непонятно как — попасть на фронт и стать сынами полков. Поэтому, вполне естественно, больше всех преподавателей мы уважали военрука.

В середине учебного года наш старый преподаватель военного дела заболел и слег в госпиталь, и к нам пришел новый военрук.

О нем мы знали достаточно много: лейтенант, воевал, ранен. С каким нетерпением мы ждали последнего по расписанию урока…

Он очень понравился нам, наш военрук. Мы гордились им, его медалью «За отвагу», его зелеными полевыми погонами.

Он был настоящий фронтовик. И рана у него оказалась тяжелой. Пустой левый рукав гимнастерки лейтенант Ильичев заправлял за ремень. Пусть не обижаются наши учителя, но все мы подражали лейтенанту.

В тот день мы занимались ориентированием. Наш лейтенант называл предмет, и мы должны были как можно точнее определить до него расстояние.

И вдруг мы увидели, что на пустыре за школой двое в малокозырках и сапогах гармошкой бьют парня из соседнего класса, пытаясь отнять у него присланную с фронта отцом полевую сумку, которой завидовала вся школа.

Двое били одного. А мы, двадцать мальчишек, стояли и смотрели, как бьют нашего товарища по школе.

Лейтенант, позднее всех увидевший, что происходит на пустыре, глянул на нас с недоумением и, сделав несколько быстрых шагов к дерущимся, голосом, привыкшим командовать, крикнул:

— Прекратить!

Один из хулиганов обернулся и лениво процедил:

— Смотри, вторую руку отобью.

И тогда лейтенант побежал. Он бежал легко и упруго, как бегают хорошие спортсмены.

Военрук ударил первым, и один в кепке и сапогах гармошкой пластом рухнул на спину. Второй поднял обломок трубы. И тут бросились мы, все двадцать, крича и размахивая схваченными по дороге палками…

Потом военрук выстроил нас, прошел вдоль строя и, усмехнувшись, сказал:

— Действовали хоть с опозданием, но правильно. Помните, стать солдатом — это не только выучить уставы и овладеть оружием, не только храбрость. Солдат должен быть справедливым и добрым. Тогда только он настоящий солдат. Ясно?

Была война. А мы хотели стать солдатами. Позже, много позже, став старше, надев гимнастерку с погонами, я часто вспоминал слова лейтенанта. Мы все смотрели хорошие фильмы, запоем читали книги, где жили добрые и благородные герои. Мы знали, если можно так сказать, теоретически, что такое дружба, долг, доброта. А первый наглядный урок доброты преподал нам наш военрук.

Тогда, в далеком 44-м, он повел нас в атаку на зло. И именно тогда мы увидели, как оно отступает перед общим усилием людей. Но мы были мальчишки и не понимали, что, может быть, именно в этот день сдали наш первый экзамен на право называться мужчинами.

Мы выросли, и я не могу сказать, как ведут себя сейчас в подобных ситуациях мои бывшие одноклассники. Другие дела и другие заботы вытесняют из моей памяти детские воспоминания. Они постепенно уходят, тускнеют. Но почему-то удивительно ярко живет во мне воспоминание: школьный двор, пустырь за ним и наш военрук лейтенант Ильичев.

* * *

Второго мая вечером по радио передали приказ коменданта Москвы об отмене светомаскировки. Я бросился снимать с окон защитные шторы из черной плотной бумаги, а когда снял, то увидел, как загорелись окна домов.

Конечно, все высыпали на улицу. Долгих четыре с лишним года город стоял погруженный во мрак, даже в подъездах горели синие лампочки, и вдруг он стал необыкновенно прекрасным.

Мы побежали на улицу Горького и с изумлением глядели на ожившие фонари, на троллейбусы, снявшие маскировочные шторы, на машины без ограничителей на фарах.

А через неделю, 9 мая, я шел в школу в жутком настроении. Уроки были не сделаны; кроме того, предполагалась контрольная по математике, которую я терпеть не мог.

Но не успел я выйти из двора, как встретил нашего соседа дядю Мишу, работавшего в депо на станции «Москва-Белорусская».

— Ты куда? — спросил он меня.

— В школу.

— Отменяется твоя школа, друг. Победа! Германия капитулировала. Объявлен выходной день.

Я забежал домой, бросил сумку и помчался на улицу.

Почти весь день я шатался по улице Горького. Слушал джаз Леонида Утесова на площади Революции, смотрел, как качают военных. Люди смеялись и плакали. Танцевали и пели песни. Это была стихийная народная радость. Не подготовленная заранее, не ограниченная ровными рядами демонстраций, а просто радость. Люди гордились тем, что они выстояли и победили. Они не думали о завтра: этот сегодняшний день стал самым главным в их жизни.

Когда я вернулся домой, во дворе играл баян, на столе для домино теснились бутылки и закуска.

Наконец-то Победа пришла в наши дворы, на наши улицы, в наш город.

* * *

Сколько времени прошло! Подумать страшно. И прошлое постепенно уходит из памяти. Вытесняют его новые события, встречи, радости и горести. Но никогда не забудутся наши темные дворы военных лет, керосиновые коптилки, печки-буржуйки, которыми мы зимой отапливали квартиры, фильм «В небе Москвы», божественный вкус американской консервированной колбасы, которую мы получали по карточкам, и лейтенант из нашего детства, учивший нас быть мужчинами.

И день 9 мая 45-го года — наверно, самый счастливый в моей, тогда еще короткой, жизни.

Вечерние прогулки 50-х годов

…Вот уже и новый век наступил, а кажется, что это было вчера…

Теперь она снова называется Тверской. А тогда именовалась улицей Горького, или Бродвеем. Почему Бродвеем, а не Елисейскими Полями или, на худой конец, Маршалковской, я по сей день не знаю.

Когда я влился в могучий вечерний поток реки под названием «Брод», она уже носила это имя. Более того, те, кто гулял по ней до войны и во время оной, называли ее все также — Бродвеем, или «Бродом». Видимо, этот центр променада столичных пижонов назвали так в знак протеста против социалистического аскетизма.

И еще одна тонкость. Улица Горького начиналась от угла здания Совета министров, ныне Госдумы, и тянулась до площади Белорусского вокзала. Последним домом на ней был знаменитый одиннадцатиэтажный, который сохранился и поныне. Но это просто улица Горького, не вызывавшая никакого интереса у моих современников.

Московский Бродвей начинался у кинотеатра «Центральный», много лет украшавший Пушкинскую площадь, и заканчивался на углу здания Совета министров. Это была нечетная сторона.

Противоположный тротуар со знаменитым кондитерским магазином, популярной забегаловкой под названием «Соки-Воды», Моссоветом, Центральным телеграфом, Ермоловским театром и кафе «Националь» никакого отношения к Бродвею не имел.

Именно от «Центрального», минуя памятник Пушкину, и текла шумная, нарядная человеческая река. На берегах ее помещался замечательный ресторан ВТО, где царил знаменитый мэтр, с которого Михаил Афанасьевич Булгаков писал своего Арчибальда Арчибальдовича. Называли его двумя кличками: официальной — «Борода» и второй, пожалованной ему Юрием Карловичем Олешей, — «Жопа в кустах». На какую он откликался охотнее, не знаю.

А дальше река текла, естественно, мимо Гастронома № 1, в быту — Елисеевского, в который даже зайти было удовольствием необыкновенным. Никогда мы уже не увидим такого обилия высококачественных колбас, рыбы, сыров и пирожных. Нынче в Елисеевском тоже полки ломятся, но — качество!.. Раньше все это называлось продуктами, а нынче — «потребительская корзина».

Дальше течение тащило вас вдоль галантерейного магазина, замечательного погребка «Молдавские вина», где торговали вином в разлив и буквально за копейки. Можно было основательно нагрузиться.

Как сейчас, я помню узкий пенал торгового зала, маленькую стойку, два или три мраморных высоких столика. Здесь постоянно толпились мхатовские актеры, которых в лицо знала вся страна.

Ну а дальше была гостиница, которая сегодня именуется «Центральной». В народе ее звали «Коминтерновская» — там жили со своими семьями борцы за интересы мирового пролетариата: англичане, болгары, немцы, чехи, немцы, китайцы, скандинавы. Зайти с улицы даже в вестибюль гостиницы было невозможно. Охраняли ее крепкие ребята в одинаковых шевиотовых костюмах. Все интернациональные борцы стали заложниками кремлевского пахана.

В этой гостинице-общежитии половина номеров была свободной, и не потому, что постояльцы уехали в свои, ставшие социалистическими, страны… Местом их последующего, а часто и последнего жительства становились обжитые МГБ Колыма и Коми.

Но давайте оставим это неприятное здание. Тем более что оперативные машины приезжали за этими несчастными глубокой ночью и к черному подъезду.

Теперь, мимо Филипповской булочной, где за зеркальными окнами лакомились мои современники, мы подплываем к ресторану «Астория». В 50-е годы «Астория» потеряла былую славу. А во время войны это был самый популярный коммерческий ресторан.

В Москве, как, впрочем, и везде, все продукты отпускались по карточкам. Ты «отоваривал» карточку, получая положенную норму хлеба, жиров, сахара, и по весьма доступной для всех цене.

В коммерческом ресторане было все — от паюсной икры до рябчиков — и стоило это огромных денег. Поэтому гуляли в нем офицеры-фронтовики, попавшие в Москву проездом на передовую после госпиталя или командированные на несколько дней в тыл.

Дело в том, что жалованье и фронтовые надбавки эти ребята получали на аттестат, то есть их деньги накапливались в финчасти. Уезжая в тыл, они на несколько дней становились богачами.

Кутили в «Астории» постоянно торгаши, работники ОРСов, спекулянты с Тишинского и Перовского рынков, ворье и бандиты.

Слава об этом ресторане гремела до денежной реформы 47-го года.

После нее в Москве заработали все рестораны и кафе в обычном режиме, и вся гулявая публика ринулась в купечески роскошный ресторан «Аврора», на Петровских линиях. В «Асторию» по-прежнему приходили только солидные столичные блатари, ценившие традиции. Вели они себя весьма пристойно, но упаси бог затеять с ними скандал. На улице вполне возможно было нарваться на нож.

Но двигаемся дальше. Книжный магазин уже закрыт. Вечер. Книги не нужны тем, кто вошел в волны реки под названием «Брод».

Памятник основателю Москвы. Я еще тогда обратил внимание, что рядом с ним почему-то не назначали свиданий.

Наверно, из-за мрачно-воинственного вида монументального произведения.

Угол Советской площади и улицы Горького. Кафе «Отдых». Весьма элегантное заведение. Мы сюда ходили крайне редко из-за его некоторой чопорности. Основными посетителями были весьма респектабельные люди. Правда, позже я узнал, что у этого кафе было другое название — «Долина слез». Сюда приходили после решающего показа своей ленты кинематографисты. Те, у которых в Министерстве кинематографии на Большом Гнездниковском принимали фильм с отличной оценкой, ехали пить шампанское в рестораны «Москва» или «Метрополь».

«Отдых» был местом поверженных. Здесь утешали себя коньяком те, чьи картины были закрыты и ложились на полку. Именно здесь прощались с постановочными и перспективами дальнейшей работы.

В те годы наш кинематограф выпускал в год всего двенадцать фильмов.

Об этом печальном кафе прекрасно написал в своем романе «Землетрясение» Лазарь Карелин.

У гастронома, который все называли «Кишка», можно было не задерживаться, у «Академкниги» — тоже, а там уже и самое модное место гуляющей Москвы — «Коктейль-холл», или просто «Кок».

Удивительное дело: когда в стране началась знаменитая кампания борьбы с «безродными космополитами» и низкопоклонством перед Западом, начали бороться с засильем иностранщины в родном языке. Об этом всем указал И. Сталин в своей знаменитой работе «Марксизм и основы языкознания».

Поэтому в футболе форварды стали нападающими, в боксе раунды — трехминутками, французские булки — городскими.

Покойный Илья Григорьевич Эренбург со смехом рассказывал мне, что его друзья объявили негласный конкурс на лучшее название для «Коктейль-холла» в духе последних указаний партии. Победу одержал человек, который придумал наименование «Ерш-изба». И все же красные электрические буквы, сложившиеся в космополитическое название, продолжали победно светиться на главной улице Москвы.

Здесь пили пунши и шампань-коблеры, «Маяк» и «Ковбой», «Флип ванильный» и «Карнавал». Играл на втором этаже маленький оркестр, руководил им высокий усатый красавец-скрипач, которого все звали Мопассан. Он же — будущий прекрасный композитор Ян Абрамович Френкель.

Через много лет в Ленинграде, где по моему сценарию снимали фильм, а Ян Абрамович писал для него музыку, мы почти всю ночь проговорили о славном «Коке». Увенчанный славой композитор вспоминал о нем с тоской и нежностью.

И публика была здесь особая: писатели, актеры, известные спортсмены и, конечно, артельщики — специфическая категория московских жителей.

Несколько лет назад один новоявленный экономист доказывал мне до хрипоты, что теневая экономика появилась у нас вместе с перестройкой. Он обвинил Горбачева, Ельцина, Силаева, Гайдара, Черномырдина и многих других в том, что они породили теневую экономику. Прав он только в том, что раньше такого термина в официальных бумагах ОБХСС не было. Но подпольная экономика существовала с первых лет советской власти, породившей в стране дефицит товаров. Тогда эти люди именовались артельщиками.

Существовала такая структура — Промкооперация. Ее артели, густо разбросанные по Москве и области, выпускали все, что необходимо человеку: бритвы, ручки, рубашки, шапки, белье и так далее — до бесконечности. Но люди в них состояли ушлые. За счет экономии сырья и левых поставок они выпускали неучтенный дефицитный товар, который с ходу расходился в небольших магазинчиках.

Понятно, что поставка непланового сырья и реализация продукции не могли обходиться без поддержки чиновников разного ранга. Свою долю имели руководители Промкооперации, Министерства местной промышленности, крупные чиновники из исполкомов и райкомов и, конечно, шаловливые опера из БХСС.

Сейчас мы это все именуем коррупцией, тогда, в протоколах, об этом говорилось: «…вступив в преступный сговор…» Так что всегда это было у нас. Как говорили урки: «Где капуста — там жди козла». Тем не менее граждане страны поголовного дефицита носили дешевые рубашки из парашютного шелка, летние брюки из бумажного габардина, меховые шапки из белки и кролика, пальто из драп-велюра…

Никита Сергеевич Хрущев, борясь за чистоту рядов и нравственность, прикрыл Промкооперацию. Вот тогда появилось более страшное явление — подпольные цеховики. Денег у них стало больше, и покупали они начальников выше рангом. Но об их делах я расскажу в следующий раз.

Московские артельщики были детьми упраздненного Сталиным нэпа. Это был новый класс — предприниматели. Естественно, что они тоже любили пройтись по московскому Бродвею.

Куда девались синие вытертые галифе, хромовые сапоги и френчи-сталинки! По улице шли солидные люди в дорогих костюмах из «жатки» (был в ту пору у нас такой модный материал), пошитых у Зингера или Замирки, а может быть, у самого Лосева. Они не просто гуляли, они показывали себя и своих дам вечерней столичной публике.

Потом шли в «Аврору», самый модный по тем временам ресторан, отдохнуть и послушать джаз знаменитого Лаце Олаха. Они всегда занимали левую сторону. Это была богатая, «купеческая» сторона.

Артельщики той поры, естественно, не ездили на «мерседесах» и «ягуарах». Они даже 401-й «Москвич» боялись себе купить. Они жили странной двойной жизнью. После широкой гульбы в ресторанах уезжали на снятую «конспиративную» квартиру и там переодевались в старые галифе и френчи. Они смертельно боялись соседей и уполномоченных по подъезду (был такой «общественный институт» помощников МГБ).

Они жарили на кухне дешевые котлеты, а запершись в комнате на электроплитке разогревали полуфабрикаты из «Националя». Никто не должен был знать об их деньгах, дорогих костюмах, часах и бриллиантах. Но именно они, в отличие от нынешних дельцов, поставляли в магазины качественные и, что очень важно, дешевые товары.

Ах, московский Бродвей! Элегантный, денежный, праздничный, он звал к себе людей. И они шли. Многие, вырвавшись из коммуналок, выходили на эту улицу-реку. Словно стремительные корабли, проносились по ней ЗИС-110 с правительственными кукушками на радиаторе.

Но были минуты, когда эта река-улица словно замирала. И все расступались, освобождая дорогу одному человеку.

Этот человек…

Он часто ходил пешком по «Броду». Высокий, интересный, чуть сутуловатый. Я хорошо помню его в серой пижонистой кепке из букле, какие умели шить только в Столешниковом, и американском плаще цвета маренго.

Он шел не спеша, разглядывая толпу, улыбаясь приветливо кивал завсегдатаям «Брода». И от кивка и улыбки этого человека пробирал холодок.

Сам Абакумов, сам Виктор Семенович, генерал-полковник, могущественный министр самого главного ведомства страны сталинской империи, совершал свой вечерний моцион. Он шел спокойно, без охраны. Шел мужественно, ничего не боясь: ни «кровавой клики Тито — Ранковича», ни многочисленных террористов, ни крутых заговорщиков.

Шеф МГБ не боялся, поскольку точно знал, что их выдумали его сценаристы — специальная группа, которая, словно увлекательные романы, создавала сюжеты заговоров. Многие из них с интересом «читал» Великий вождь, и не просто «читал», но, когда считал нужным, пускал их в ход, а некоторые, как заговор маршала Жукова и присвоение никем не виденной короны из Норвегии (кстати, до сего времени хранящейся в королевском дворце в Осло), до поры до времени ложились на полку, чтобы возникнуть в свой час.

Поэтому Абакумов и не страшился ходить вечером по улице с одним адъютантом, семенящим сзади.

Нет, забыл я. На улице-то Горького так же, как и на Арбате, через каждые пятьдесят метров «в зоне визуального контакта» стояли одинаково одетые люди. Они осуществляли охрану правительственной трассы.

Прогулки Абакумова закончились в июле 1951 года.

Он был арестован и вскоре расстрелян.

* * *

Один из старых контрразведчиков рассказал мне, что кличка у Абакумова в «конторе» была «Витька Фокстротист».

Что делать, любил министр танцы и посещал модный тогда дансинг ресторана «Спорт» на Ленинградском шоссе, дом № 8. Ходил он туда, конечно, в штатском и инкогнито. Мужик он был интересный, хорошо одетый, поэтому местные барышни охотно с ним танцевали.

Незыблемым авторитетом в этом дансинге слыл приблатненный тридцатилетний господин по имени Алик. Вот с ним-то и произошел у Виктора Семеновича конфликт. Дело кончилось тем, что Алика с его компанией обработали приехавшие через час ребята из МГБ. Поучили в туалете как следует, но не забрали — оставили на свободе работать на лекарства.

А «Спорт» после этого быстро закрыли, и министр начал ездить танцевать в «Шестигранник».

Любил поплясать генерал Абакумов, потому что, в сущности, был совсем молодым человеком. Родился он в 1908 году, в рабочей семье, окончил начальную школу и, получив столь фундаментальное образование, пошел работать грузчиком на склад Центросоюза.

Парень здоровый, работал хорошо, поэтому в 1930 году вступил в ряды ВКП(б). В 1932 году партийная организация рекомендовала его на службу в НКВД, вначале спецкурьером, потом он стал младшим оперуполномоченным. В 1939 году с должности оперуполномоченного СПО (секретный политический отдел) был назначен начальником Ростовского УНКВД.

Кто же помог ему навинтить на петлицы ромбы старшего начсостава? Правая рука Берия, комиссар госбезопасности третьего ранга Богдан Захарович Кобулов, начальник СПО. Через год он же помог Абакумову стать замнаркома НКГБ.

В том же году Виктор Семенович становится начальником Управления особых отделов РККА, которое потом переименуют в ГУКР Смерш, и, по распоряжению Сталина, одновременно замнаркома обороны.

На новом посту Абакумов почувствовал себя вполне независимым и отдалился от Лаврентия Павловича.

Сразу после войны Абакумов стал наркомом государственной безопасности, а его предшественник Меркулов возглавил Госконтроль. Вот тогда и произошел у него конфликт с Берия. Абакумов отказался подписать приемо-сдаточный акт, и Лаврентий Павлович материл его прямо в кремлевских коридорах.

Об этом мне рассказывал бывший начальник ФПУ КГБ.

Я не буду пересказывать успехи в оперативно-чекистской деятельности генерал-полковника: об этом написано много и повторяться неинтересно.

Арестовали Абакумова после письма Сталину рядового следователя подполковника Михаила Рюмина. Он написал этот донос, спасая себя от гнева всесильного министра, недовольного его работой.

Безусловно, не это послужило причиной опалы Абакумова. Влияние на МГБ было необходимо двум политическим партнерам — Лаврентию Берия и Георгию Маленкову.

Так бывший министр госбезопасности, генерал, превратился в заключенного № 15 в семьдесят седьмой камере Бутырской тюрьмы.

Днем и ночью с него не снимали наручники, а после перевода в Лефортово заковали в кандалы. Его избивали на допросах, не давали спать. На своей шкуре бывший главный чекист страны испытал, что такое «особые условия допроса».

Но, как ни старался ставший замминистра МГБ полковник Рюмин и его подчиненные, Абакумов виновным себя не признал и никого по делу не притянул.

Он просидел под следствием три года. В декабре 1954 года в Доме офицеров Ленинградского военного округа, где в 50-м году приговорили к высшей мере социальной защиты Кузнецова, Попкова, Воскресенского и всех, кто проходил по знаменитому «ленинградскому делу», состоялся суд над теми, кто придумал сценарий несуществующего заговора против Великого вождя.

Пять бывших руководителей специальной следственной части во главе с Абакумовым предстали перед судом.

Но и там Абакумов не признал себя виновным, заявив, что обвинения — это провокация, сфабрикованная Берия и Кобуловым.

Девятнадцатого декабря 1954 года в 12 часов 15 минут Абакумов был расстрелян во внутренней тюрьме КГБ. При этом присутствовал генеральный прокурор СССР Роман Руденко.

* * *

…Мы шли вниз по Горького, на углу здания Совмина поворачивали обратно и медленно двигались к площади Пушкина. Там — новый разворот и снова — к Совмину. Сейчас этот променад, возможно, многим покажется странным, но в те годы он имел глубокий смысл. В процессе движения люди знакомились с новыми западными модами, законодателями их на Бродвее считались артисты Большого театра, операторы ЦСДФ и спортсмены. Это была когорта выездных, и тряпки они привозили из своих заграничных вояжей.

Днем и вечером здесь гуляли знаменитости: Борис Ливанов и Павел Массальский, невероятно популярные в те годы драматурги братья Тур, короли футбола Всеволод Бобров и Константин Бесков.

Я очень хорошо помню, как впервые увидел на Бродвее Константина Симонова.

По улице по-хозяйски шел красивый мужчина, одетый в светлый пиджак, на котором золотом переливались три медали лауреата Сталинской премии. В те годы носить их считалось особым шиком. Навстречу нам шла сама удача, воплотившаяся в образе знаменитого писателя.

Гуляющая толпа могла показаться однородной только глазу непосвященного человека. Мы, завсегдатаи, знали, кто к какой компании принадлежит. Их было на этой улице три: я имею в виду нас, молодых.

Одна объединяла приблатненных ребят. В нее входили Юрка Тарасов, Володя Усков, Мишка Ястреб, Сашка Копченый и другие. Они собирались в сквере на Советской площади.

Вторая компания была наша. Место встречи — парикмахерская на углу проезда МХАТа и улицы Горького. В нашей компании преобладали в основном ребята, занимавшиеся боксом: Володя Трынов, Валя Сургучев, Юлик Семенов, Артур Макаров, Леша Шмаков. Через несколько лет они станут известными литераторами, режиссерами, актерами. Мы сами ни к кому не приставали, но если наезжали на нас, то давали жестокий отпор. С приблатненными у нас были вполне дружеские отношения и негласная договоренность о взаимовыручке.

Третья большая компания ни с кем не общалась и жила обособленно. Это были номенклатурные дети. Сыновья маршалов и министров, послов и крупных аппаратчиков. Они все, в отличие от нас, учились в престижных институтах и военных академиях. Посторонних в свой круг избранных они не пускали. Они действительно считали себя избранными. С благословения Сталина в стране начинал формироваться новый класс — партийно-государственная номенклатура.

Дети этих людей со временем должны были занять командные высоты в стране. Я не называю их фамилий, потому что они ничего не скажут нынешнему читателю. Время беспощадно смыло их из людской памяти. Родители умерли в забвении, сыновья в основном спились.

Я уже писал о том, что вдоль Бродвея стояли и топтуны из МГБ. Как вытягивались они и даже вроде выше становились, когда медленно полз вдоль тротуара «паккард» Берия!

Он тоже не боялся агентов и террористов: такой уж отважный человек был маршал Берия. А тихую езду практиковал он совсем по другому поводу.

Полз за его машиной второй «паккард», и сидел в нем полковник Саркисов, начальник личной охраны лубянского маршала. По команде шефа выскакивал он из машины и проводил «оперативно-разыскные действия»: задерживал красивых блондинок.

У меня был друг — веселый и щедрый студент-плехановец Бондо Месхи.

И вот он влюбился. Он безнадежно полюбил девушку, которая нравилась всем нам. Она появлялась на «Броде», но только днем и всегда одна. Интересная, изящная, недоступная, она даже в кино ходила одна или с подругой. Никаких мужчин рядом. Никогда!

Мой друг проследил ее. Тем более что это было не очень сложно: она и жила на улице Горького. А потом были цветы и попытка знакомства. Все, что полагается в таких случаях. Но неудачно.

Однажды, когда мы стояли у ее дома, к нам подошел парень в модном костюме, взял нас под руку и отвел в переулок.

— Ребята, — он улыбнулся широко и добро, — оставьте ее в покое.

— Что? — удивился Бондо, который был скор и тяжел на руку.

— А вот что. — Человек достал из нагрудного кармана модного пиджака алую сафьяновую книжечку с золотым тисненым гербом и тремя буквами — МГБ.

Он раскрыл ее, я прочитал и навсегда запомнил: майор Ковалев Игорь Петрович, оперуполномоченный по особым поручениям.

— Ребята, я не хочу, чтобы у вас были неприятности. Она под нашей защитой.

Наша прелестная незнакомка оказалась подругой всесильного Берия. Кстати, судьба ее требует отдельного рассказа.

Мы все поняли. Да и как не понять, когда почти ежедневно исчезали в небытие наши приятели: скрипач Алик Якулов, поэт Виталий Гармаш, студент-востоковед Гарик Юхимов, трубач Чарли Софиев. Их имена в танцзале гостиницы «Москва» произносили шепотом. Исчезали и другие. Да разве перечислишь всех, с кем ходил на танцы, пил коктейли и просто гулял по «Броду».

Сегодня, когда мы хоть что-то узнали о своем же прошлом, можно легко вычислить, что товарищи наши один за одним становились статистами в очередной пьесе «Театра на Лубянке». Но тогда мы пребывали в неведении и… радости. Нам казалось, что каждый новый день станет для всех необыкновенно счастливым. Парадокс, который можно объяснить только нашей молодостью.

Вот так мы жили. Сегодня я часто думаю: когда в моих ровесниках появился страх? И понимаю, что тогда, когда в Елисеевском было все, когда гулял по «Броду» Абакумов и ловил девушек бериевский адъютант.

* * *

В конце 50-х вся читающая публика увлеклась романами Ремарка. Он стал для нас неким символом поколения.

В 1961 году я с огромным трудом приобрел «Черный обелиск». Первая фраза последней главы романа запомнилась мне своей бесконечной грустью. Но только через много лет я по-настоящему понял ее пронзительную горечь:

«Я больше не видел ни одного из этих людей».

Я живу в квартире Сталина

Когда-то наш дом назывался «Дом правительства». Потом его разжаловали, как, впрочем, и многих его обитателей. Сначала посадили одних, потом тех, кто сажал и занял их квартиры, а позже поснимали с работы и отправили в политическое небытие третье поколение сталинской номенклатуры.

После блистательного романа Юрия Трифонова дом наш стал именоваться «Домом на набережной». Сегодня он стоит на страже Замоскворечья, словно старшина-сверхсрочник, увешанный, как медалями, мемориальными досками.

Нынче творение архитектора Иофана — только памятник архитектуры, образец конструктивизма тех далеких лет.

В 1941 году я жил в доме № 26 по Грузинскому Валу. Немцы неуклонно приближались к Москве. Каждое утро мы, «не уехавшие в эвакуацию» (так говорили в то время) пацаны, бежали на задний двор и собирали все, что выкидывали по ночам перепуганные пламенные партийцы: портреты и бюсты Дзержинского, Ленина, Сталина, какие-то партийно-политические книги, подшивки газет и журналов.

Мне повезло: среди этого мусора я откопал подшивку замечательного журнала «30 дней». В ней я прочитал рассказ Б. Левитина «Тайна стен старого Кремля».

Суть его была в том, что некий инженер Гаврилов изобрел прибор, который подключался к стене и передавал на киноэкран веками спрессованные события, происходившие у стен Кремля. Чтение это было весьма занятным. Жаль, что не нашлось такого инженера и его прибора под названием «историофон».

Много чего могли бы спроецировать на киноэкран стены дома№ 2 по улице Серафимовича. Особенно 181-й квартиры, где я живу.

Когда мы переезжали в квартиру после капитального ремонта дома, сосед по лестничной площадке сказал мне:

— Знаешь, кто здесь жил раньше?

— Нет.

— Василий Сталин. Нехорошая это квартира.

* * *

Сегодня о Василии Сталине говорят по-разному, особенно летчики. Одни считают, что он был плохим командиром и никудышным пилотом. Другие рассказывали о его невероятных подвигах в небе.

Шла война, а мы были мальчишками. Мы знали, что сын вождя — военный летчик. Чего только не приписывали ему мы! И необычайные тараны, и десятки сбитых самолетов, и даже бомбежки Берлина. И если бы нас тогда спросили, кто отважнее всех — Гастелло, Талалихин, Сафонов, Покрышкин, мы не задумываясь ответили бы: «Василий Сталин». Да, именно он. Сын вождя.

Устные рассказы о его подвигах обретали в те годы характер эпический. На этом человеке лежал отблеск неземного, божественного величия его отца. Мы выдумывали и свято верили в это, потому что свято верили в вождя.

Как хорошо я помню торжественный голос Левитана, ведущего репортаж с первомайских и ноябрьских парадов на Красной площади:

— Первую эскадрилью, пролетающую над площадью, ведет командующий ВВС Московского военного округа генерал-лейтенант Василий Сталин.

Значительно позже, в 50-е годы, я видел его несущийся по Москве автомобиль: белый открытый «хорьх» с красными сафьяновыми сиденьями. Таких машин в столице было две. На одной ездил всесильный начальник сталинской охраны генерал Власик, а на второй — сын вождя.

Впервые я увидел его в спортивном дворце «Крылья Советов». Шла обычная тренировка, и вдруг кто-то сказал: «Сын Сталина приехал». Мы выскочили из зала. По коридору шел невысокий человек в низко надвинутой на глаза летной фуражке, в коричневом кожаном пальто, на которое были нашиты генеральские погоны.

Он посмотрел на нас, разгоряченных тренировкой, улыбнулся и подмигнул.

Сталин-младший формировал новый спортивный клуб ВВС и отбирал лучших футболистов, хоккеистов, боксеров. Он очень любил спорт. И сделал много хорошего для спортсменов.

О нем всегда тепло вспоминал мой друг и тренер, знаменитый боксер Николай Королев, много доброго рассказывал Всеволод Бобров.

Через десять лет в МУРе я узнал весьма интересную историю.

* * *

…Дверь была выломана грубо, по-дилетантски. Ни один уважающий себя квартирный вор не оставил бы столько следов. Майор Чванов внимательно оглядел ее, провел пальцами по щербатым вмятинам и спросил эксперта:

— Ваше мнение?

— Думаю, ломали фомкой или чем-то похожим.

Очередная квартирная кража произошла на Беговой улице в доме № 1а. Чванов вошел в квартиру, внимательно осмотрел коридор, явных следов взлома не было, да и откуда им было взяться, когда на месте преступления уже работала опергруппа 63-го отделения милиции. Чванов любил приезжать на происшествие первым, когда нетронутыми оставались мелкие детали — та самая мелочевка, из которой впоследствии складывается полная картина происшедшего.

В комнате — раскрытые настежь дверцы шкафов, вываленные на пол вещи, набросанные в кучу книги, осколки посуды. На стуле в углу сидела хрупкая большеглазая женщина, хозяйка квартиры, известная балерина Суламифь Мессерер.

— Я ушла на репетицию…

— В какое время? — спросил Чванов.

— В одиннадцать.

— А вернулись?

— В два.

— Так точно запомнили время?

— Когда я подошла к двери, часы пробили два раза.

— Вы ничего подозрительного не заметили?

— Кажется, нет.

Обычный ответ. Люди, живущие спокойно и тихо, никогда не замечают того, что может показаться подозрительным человеку, ждущему неприятностей. По словам хозяйки, из квартиры пропали два танцевальных костюма, шуба, пальто, костюм мужа, отрезы, несколько золотых украшений и сценическая бижутерия французской фирмы «Тет».

— Вещи очень красивые, практически неотличимые от настоящих драгоценностей.

Хозяйка замолчала и удивленно посмотрела на дверь. В комнату вошла огромная служебная собака Корсет. Огляделась, словно собиралась сказать: «Вот вы здесь сидите, бездельничаете, а я работаю», и скромно уселась в углу.

— Товарищ майор, — доложил проводник, — Корсет след взял, работал заинтересованно, довел до трамвайной остановки.

— Скажите, пожалуйста, — повернулся Чванов к хозяйке, — у вас есть чемоданы?

— Конечно.

— Они все целы?

— Сейчас посмотрю.

Как он и думал, двух чемоданов в квартире не оказалось.

— Вот что, ребята, — сказал Чванов оперативникам, — обрабатывайте жилсектор и их маршрут до трамвая. Я — на Петровку, вызову кондукторов.

Шесть немолодых женщин с беспокойством поглядывали на Чванова.

— Товарищи, — сказал он, — вспомните, сегодня между двенадцатью и двумя садились ли к вам пассажиры с двумя чемоданами.

— Садились, — вспомнила одна.

— А где вышли?

— На Лесной.

— Вы не помните, какие были чемоданы?

— Помню: богатые такие, светло-коричневые с ремнями.

— Опишите, кто держал чемоданы.

— Их трое было — девушка и два парня. Двоих я не помню, а тот, который спортсмен, билеты брал.

— Почему спортсмен?

— Да значок у него на пиджаке, такие все спортсмены носят.

— Погодите-ка.

Чванов спустился этажом ниже, где висел плакат спортобщества «Динамо», на котором красовались почти все спортивные значки. Стал снимать плакат со стены.

— Зачем тебе он? — строго спросил неведомо откуда появившийся замнач ХОЗУ.

— Хочу в рамку его вставить, — усмехнулся Чванов.

Вернувшись в кабинет, он положил плакат на стол и обратился к кондукторше:

— Смотрите внимательно. Здесь есть этот значок?

— Есть! — Она ткнула пальцем в знак «Мастер спорта СССР».

Поздно вечером дома Чванов подытожил день. Кое-что есть: два парня и девушка. Один из них среднего роста, блондин, в сером костюме, со значком мастера спорта.

Через два дня пришло любопытное агентурное донесение. Некто Морозов, инструктор спортобщества «Урожай», в пивной на Лесной улице по пьянке рассказал, что они с дружком готовятся «подломить» богатую квартиру. Разговор этот произошел за два дня до кражи у Суламифь Мессерер.

Агенту было поручено отработать связи Морозова. Среди прочих внимание привлек блондин среднего роста, мастер спорта по имени Витя. За Морозовым началось наблюдение.

Однажды вечером домой Чванову позвонил ювелир Малишевский: «Владимир Федорович, есть разговор, давайте встретимся». Несколько лет назад Чванов помог этому ювелиру избежать крупных неприятностей: не дал запутать честного человека в грязных аферах. И вот они встретились.

— Смотрите! — Малишевский положил перед майором брошь.

— Красивая вещь, — усмехнулся Чванов, — но если вы хотите предложить ее мне, то таких денег я за год не зарабатываю.

— Она ничего не стоит, дорогой Владимир Федорович, — засмеялся Малишевский. — Это отличные «тетовские бриллианты».

Чванов насторожился.

— Эта брошь мне знакома, я когда-то чинил ее. Принадлежит она Суламифи Мессерер, а ее, как мне сказали, обокрали.

— Откуда она у вас?

— Моей приятельнице Ане, барменше из «Коктейль-холла», предложил купить один из клиентов. Вот она и решила ее оценить у меня.

— Я могу встретиться с Аней?

— Конечно. Она сегодня не работает.

Они встретились на Тверском бульваре. А на следующий день Чванов с оперативниками сидели в «Коктейль-холле» за укромным столиком рядом с лестницей. Часов в семь к стойке подошел молодой блондин — крепкий, спортивный, со значком мастера спорта на лацкане модного пиджака. Аня подала условный знак. Чванов принял решение «спортсмена» не брать, чтобы не подставить Аню. За ним начали плотно следить. Выяснилось, что он действительно футболист, мастер спорта, нападающий в одной из московских команд — Олег Платонов.

На следующий день после тренировки оперативники проследили его до дома на улице Горького. В квартире жил замминистра коммунального хозяйства. У него была дочь Лена.

Платонова взяли при выходе из квартиры замминистра. В чемоданчике обнаружили два отреза, по описанию похожие на краденые. Через два часа Чванов с оперативниками позвонили в дверь известной квартиры. Им открыла моложавая дама. Прочитав постановление на обыск, она закричала:

— Да вы знаете, к кому пришли?!

— Знаю, — устало сказал Чванов. — Где ваша дочь?

В коридор вышла миловидная девушка в халате.

— Выдайте вещи добровольно, Лена, — предложил Чванов.

А через десять дней, когда уже делом вовсю занимался следователь, в кабинет Чванова ворвался генерал-лейтенант авиации. Чванов посмотрел на него и обомлел — это был Василий Сталин. Совсем недавно Никита Хрущев помиловал его, вернул ордена и генеральские погоны. Сын покойного вождя начал орать с порога.

— Товарищ генерал, — сказал Чванов, — я слушать этого не желаю! — Он встал и вышел из комнаты.

Через час его вызвал комиссар Парфентьев, начальник МУРа.

— Ну что, Володя, испугался? — засмеялся он.

— Не успел.

— А ты представь, если бы он года два или три назад к тебе пришел. Где бы ты был?

Чванов промолчал. Об этом даже думать не хотелось.

Но Василий Сталин все-таки добился своего. Футболиста отпустили «по подписке о невыезде», а на суде он получил два года условно.

Даже после опалы имя Сталина значило очень много. Генерал Василий помог своему дружку-футболисту. На такой поступок в его обстоятельствах был способен не каждый.

* * *

Наш дом построен весьма интересно. Стены между квартирами сделаны настолько тонкими, что можно услышать все, о чем громко говорят в соседней квартире. Это очень удобно, учитывая, что в 30-е годы подслушивание осуществлялось чувствительными мембранами. Потом опертехника шагнула вперед, а звукопроницаемые стены остались на «радость» соседям.

Когда мы переносили вещи в «нехорошую» квартиру, наш комендант Женя, ходячая энциклопедия нашего дома, сказал:

— Правильно делаешь, что переезжаешь в сталинскую квартиру. В ней ори, танцуй — никто не услышит.

— Почему? — удивился я, прожив почти двенадцать лет с соседом-алкашом, бывшим наркомовским сынком.

— Пошли.

Мы пришли в соседний подъезд, поднялись на пятый этаж и вошли в сопредельную квартиру.

— Слушай.

Из-за стены доносился еле уловимый шум, хотя там двигали мебель, матерились грузчики, стучали молотки…

Все дело в том, что Василий Сталин, окончивший Липецкое училище и выпущенный не как все его однокашники лейтенантом, а капитаном, сразу же получил квартиру в Доме правительства.

В 1941 году, когда в небе шла безжалостная рубка, Василию Сталину повесили очередную шпалу и сделали его инспектором авиации.

Кстати, надо сказать, что в небе над Москвой дрались сын Микояна, погибший потом в налете на Кенигсберг, и майор авиации Леонид Хрущев. А инспектор авиации весело жил в доме № 2 по улице Серафимовича.

В 181-й квартире Дома на набережной гуляла самая модная столичная тусовка. Каждый вечер приглашался джаз. Здесь бывали Алексей Каплер, Константин Симонов, известные актеры и футболисты. За стеной проживал соратник Ленина И.Ф. Петров, чудом не расстрелянный на Лубянке.

Он написал письмо Сталину, но Поскребышев не стал обременять вождя столь мелким вопросом, и через несколько дней ребята Власика перетащили шмотки Петрова в другой подъезд.

В квартиру народного академика въехал управделами ЦК КПСС, он и сделал звукоизоляцию, на наше счастье.

О том, как гуляли в моей нынешней квартире, я узнал случайно, как ни странно, в городе Целинограде много лет назад.

Итак, Целиноград. 15 мая 1963 года. Ресторан «Ишим». Празднуем мое тридцатилетие. Через два дня я уезжаю в Москву, проработав в этом городе два года.

Ресторан опустел, наступила ночь, только мы с приятелем остались догуливать мой двойной праздник. К нашему столу подсел аккордеонист Леня из ресторанного оркестра.

Он родился и когда-то жил в Москве. В 44-м его посадили по 58–10, потом ссылка в Акмолинск, так тогда именовалась столица Целинного края, здесь он и осел.

— Уезжаешь?

— Уезжаю.

— Поклонись от меня Москве. Особенно «Дому правительства».

— Почему ему?

— А из-за него я и подсел. Наш джаз играл на квартире Васи Сталина. Особенно сильно гуляли на Новый год. Там на моих глазах Алеша Каплер «заклеил» дочку Сталина. Его потом посадили, ну а меня чуть позже забрали, я по пьяни в компании лабухов эту историю рассказал.

Тогда я еще не знал подробностей романа, начавшегося в моей будущей квартире. Теперь мне известно о нем гораздо больше.

* * *

Итак, тридцативосьмилетний известный кинодраматург, автор сценариев «Ленин в Октябре», «Ленин в 1918 году», «Три товарища», «Шахтеры», «Котовский», «Она защищает Родину», человек, весьма обласканный режимом, влюбился на новогодней вечеринке в десятиклассницу Светлану Сталину.

Позже Борис Войтехов, журналист и кинодраматург, человек весьма заметный в московской светской тусовке тех лет, говорил мне, что Каплер действительно увлекся этой молоденькой девочкой.

Это был платонический роман. Алексей Каплер приносил Светлане хорошие книги, в просмотровом зале Комитета по кинематографии показывал американскую классику тех лет. Они гуляли по заснеженной Москве, ходили в театры. Ну, кажется, чего особенного?

Если бы не два обстоятельства. Первое и самое главное — это сам вождь. А второе — национальность Алексея Яковлевича Каплера. Понятно, что его предупредили и отправили военным корреспондентом в Сталинград. Вот там-то Каплер и совершил главное преступление.

О нем Светлана Аллилуева в своей книге «Двадцать писем к другу» пишет: «…В конце ноября, развернув „Правду“, я прочла в ней статью спецкора А. Каплера „Письмо лейтенанта Л. из Сталинграда. Письмо первое“, — и дальше, в форме письма некоего лейтенанта к своей любимой, рассказывалось обо всем, что происходило тогда в Сталинграде, за которым следил в те дни весь мир. Увидев это, я похолодела. Я представила себе, как мой отец разворачивает газету. Дело в том, что ему уже было доложено о моем странном, очень странном поведении. И он уже однажды намекнул мне очень недовольным тоном, что я веду себя недопустимо. Я оставила этот намек без внимания и продолжала вести себя так же, а теперь он, несомненно, прочтет эту статью, где все так понятно, — даже наше хождение в Третьяковку описано совершенно точно.

И надо же было так закончить статью: „Сейчас в Москве, наверное, идет снег. Из твоего окна видна зубчатая стена Кремля…“ Боже мой, что теперь будет?!»

Светлана Аллилуева была права, боясь гнева отца. Каплер не понял намека. Он ослушался, а это являлось тогда самым страшным преступлением. Его арестовали 3 марта 1943 года.

Вернемся еще раз к воспоминаниям дочери вождя.

«3 марта утром, когда я собиралась в школу, неожиданно домой приехал отец, что было совершенно необычайно… Я еще никогда не видела отца таким. Обычно сдержанный и на слова, и на эмоции, он задыхался от гнева, он едва мог говорить: „Где, где это все? — выговорил он. — Где все эти письма твоего писателя?“

Нельзя передать, с каким презрением выговаривал он слово „писатель“… „Мне все известно! Все твои телефонные разговоры — вот они, здесь! — он похлопал себя по карману. — Ну! Давай сюда! Твой Каплер английский шпион, он арестован!“

Отец рвал и бросал в корзину письма и фотографии. „Писатель, — бормотал он. — Не умеет толком писать по-русски! Уж не могла себе русского найти!“ То, что Каплер еврей, раздражало его, кажется, больше всего…»

Алексей Яковлевич Каплер попал в Воркуту. Но Сталину было мало посадить человека. Ослушник должен покаяться, и чекисты заставляют Каплера написать письмо Сталину.

Двадцать седьмого января 1944 года Каплер пишет «покаянное» письмо. В марте оно попадает к Поскребышеву, который направляет его Берия. 15 марта Берия затребовал справку о заключенном, и уже 16-го справка была ему предоставлена. Вот оба эти документа.

Секретарю ЦК ВКП(б) тов. И.В. Сталину

от заключенного Каплера Алексея Яковлевича,

кинодраматурга, отбывающего наказание

в Котласском отделении Гулждс.


Дорогой Иосиф Виссарионович!

Я осужден Особым Совещанием по ст. 58–10 п. 2 к 5 годам испр. труд. лагерей за высказывание антисоветского характера в разговорах с друзьями и знакомыми. Виновным в предъявленном обвинении я себя не признал и не признаю. Вполне возможно, что своим необдуманным поведением, излишней резкостью, преувеличениями, иной раз какой-нибудь сгоряча брошенной фразой я давал возможность любителям клеветы и злостных искажений, из числа своих знакомых, создать материал, направленный против меня. По существу же антисоветских настроений у меня никогда не было.

Всю жизнь я из всех сил старался принести пользу Родине и партии большевиков. На мою долю выпало большое, настоящее счастье быть награжденным за сценарии «Ленин в Октябре» и «Ленин в 1918 году» орденом Ленина и Сталинской премией первой степени. Во время Отечественной войны я пытался создать картины, которые бы отвечали задачам великой борьбы. Вышедшие на экран картины «Она защищает Родину», «Котовский», «День войны» и др. — были еще только первым результатом этой моей работы. Только-только началась работа, было у меня огромное множество замыслов, и думается, мне посчастливилось бы создать произведения значительные. К несчастью, работа была прервана арестом.

Дорогой, любимый Иосиф Виссарионович!

Я глубоко виновен, но не в том за что осужден. Я виновен в недостойном и глупом поведении, виновен в том, что, будучи щедро награжден и пользуясь в работе высоким доверием руководящих организаций страны, я то, что называется, «зазнался», вел себя нескромно и непозволительно.

Воспользовавшись тем, что после ряда очерков «В тылу врага» («Известия» — март 1942 г.) и «Сердце партизана» («Правда» — июнь 1942 г.) редакция ЦО отнеслась с полным доверием и доброжелательством к моему материалу, я позволил поместить в «Правде» антихудожественное, глупое и возмутительное «Письмо из Сталинграда». Вообще я вел себя недопустимо и как казнюсь теперь за это!

Простите меня, Иосиф Виссарионович, простите меня за все! Позвольте мне отправиться на фронт и принять участие в великой освободительной борьбе, которую под Вашим руководством ведет народ! Позвольте мне, пожалуйста, пожалуйста, дорогой Иосиф Виссарионович, умоляю Вас об этом!

27 января 1944 г.

А. Каплер

Совершенно секретно

СПРАВКА

на осужденного КАПЛЕРА Алексея Яковлевича, 1904 года рождения, уроженца гор. Киев, еврея, гражданина СССР, беспартийного, до ареста работал киносценаристом Всесоюзного комитета по делам кинематографии при СНК СССР.

КАПЛЕР А.Я. арестован 3 марта 1943 года Следственной частью по особо важным делам НКВД СССР, осужден Особым совещанием при НКВД СССР 25 ноября 1943 года за антисоветскую агитацию к заключению в исправительно-трудовой лагерь сроком на 5 лет.

Из материалов дела видно, что КАПЛЕР А.Я. являлся сыном домовладельца, имевшего собственную швейную мастерскую с наймом 10–15 рабочих. Родная сестра КАПЛЕРА в 1918–19 г г. эмигрировала за границу и с того времени проживала в Германии, а потом во Франции.

Сам КАПЛЕР А.Я., являясь антисоветски настроенным человеком, в своем окружении вел враждебные разговоры и клеветал на руководителей ВКП(б) и Советского правительства. В период Отечественной войны КАПЛЕР неоднократно высказывал свои панические и пораженческие настроения и с антисоветских позиций критиковал политику партии и мероприятия органов Советской власти.

В 1942-43 гг КАПЛЕР поддерживал подозрительную по шпионажу связь с американскими корреспондентами ШАПИРО и ПАРКЕР.

В предъявленном обвинении КАПЛЕР А.Я. виновным себя не признал, изобличается агентурными материалами.

Справка составлена по материалам следственного дела № 6863.


Начальник отдела «А» НКГБ СССР

Комиссар государственной безопасности: (Герцовский) 16 марта 1944 года

Покаяние не помогло. Каплер отсидел все пять лет от звонка до звонка. В 1948 году его выпустили и разрешили уехать в Киев к родителям. По тем временам это была великая монаршая милость. Всего одно условие было поставлено бывшему ЗК: в Москву ни ногой, с дочерью Сталина не встречаться.

Но жили в этом человеке отвага и некий мушкетерский авантюризм. И Каплер рискнул. В Москве он пробыл день и получил за это пять лет каторги в лагере под Интой.

Много позже в одной из наших бесед Алексей Яковлевич сказал:

— Не мог я не поехать в Москву. Надоело мне их бояться.

Мне посчастливилось несколько раз встречаться с этим прекрасным человеком. Долго и много беседовать. Смотреть его фильмы, читать прекрасные книги. Каждый месяц он приходил в наши дома, появляясь на голубом экране. По сей день я уверен, что Алексей Каплер был лучшим ведущим «Кинопанорамы».

* * *

Василий Сталин начал войну двадцатилетним капитаном, а закончил двадцатичетырехлетним генерал-лейтенантом.

Александр Иванович Покрышкин рассказывал мне, как Василий Сталин вызвал его, когда он учился в академии, продержал час в приемной и, не здороваясь, сказал:

— Будешь моим замом, сразу получишь генерала.

Александр Покрышкин, трижды Герой, лучший воздушный боец, отказался. У этого отважного в бою, но очень деликатного в жизни человека чувство самоуважении стояло на первом месте. Он никому не позволял хамить себе, даже сыну Сталина.

Правда, после этого он долго не мог получить генеральских звезд. Сын пошел в отца: был чудовищно злопамятен.

Люди, служившие с ним, рассказывали мне о его самодурстве, хамстве и даже рукоприкладстве. Вот что пишет о нем его сестра Светлана Аллилуева:

«В 1947 году он (Василий) вернулся из Германии в Москву, и его сделали командующим авиацией Московского военного округа…

Жил он на своей огромной даче, где развел колоссальное хозяйство, псарню, конюшню. Ему разрешали все — Власик старался ему угодить. Он, пользуясь близостью к отцу, убирал немилых ему людей с дороги, кое-кого посадил в тюрьму. Посаженными оказались маршалы авиации Вершинин и Новиков».

Мне рассказывали старые сотрудники МГБ, что ненависть «принца» умело направлял хозяин Лубянки генерал-полковник Абакумов.

Но пьянство не довело его до добра. 1 мая 1952 года последовал запрет командования: не использовать авиацию во время парада из-за погодных условий. Но генерал Сталин посчитал этот приказ личным выпадом и приказал поднять две эскадрильи.

В результате разбился самолет.

Разгневанный папаша снял его с должности и направил учиться в Академию Генштаба.

Надо сказать, что он ни разу не был на занятиях. Пил на даче со своими приживалками. Продолжал пить, и когда умер вождь. Его еле откачали и поставили у гроба. Ясно, что для новых вождей он представлял серьезную опасность: он много чего мог рассказать о тех, кто пришел к власти в стране. И рассказывал. Поначалу его отправили в отставку. Но он продолжал пить и бесчинствовать в кабаках.

Двадцать восьмого апреля 1953 года после пьянки с англичанами, которым он поведал массу интересных кремлевских тайн, его арестовали. Военная коллегия приговорила его к восьми годам, припомнив все: гигантское хищение казенных денег, доносы на военачальников, ну и, конечно, передачу секретной информации.

Но все же он был сыном вождя, которого тайно почитали те, кто открыто разоблачал покойника с высоких трибун. Через два года Василия из Лефортово перевели в госпиталь, а потом должны были освободить.

Но опять понаехали друзья, начались пьянки, и тут он что-то сказал. Только вот что?

Весьма компетентный человек поведал мне, что Василий проболтался о чем-то весьма серьезном.

И он исчез. Его просто не стало. Не так давно мне удалось найти документ о «железной маске» времен «оттепели». Привожу его полностью.

СССР. Министерство внутренних дел.

Управление МВД Владимирской области,

тюрьма № 2. 15. V. 1956 г. № 1229. гор. Владимир.

Совершенно секретно.

Экз. № 1.


Начальнику Тюремного отдела МВД СССР

полковнику тов. Буланову, гор. Москва.

Спецсообщение

В конце 1955 года в тюрьму № 2 УМВД Владимирской области дважды приезжал зам. нач. следственного Управления КГБ при СМ СССР полковник (кажется) тов. Калистов К., где осматривал расположение тюремных корпусов и подсобных помещений.

О цели посещения и изучения тюрьмы он сообщил, что КГБ при СМ СССР сочло необходимым поместить в одном из мест заключения особо важного заключенного, которому необходимо создать условия применительно к лагерным, приобщить его к труду металлиста, но чтобы с ним находилось не более 5–7 заключенных с большими сроками. Кто такой этот заключенный, мне было неизвестно, и все мои доводы, что требуемых условий для такого заключенного в тюрьме создать невозможно, оказались неубедительными.

В конце декабря 1955 года я был вызван в Тюремный отдел МВД СССР полковником тов. Евсениным, который мне сообщил, что в ближайшем будущем в тюрьму № 2 прибудет заключенный Сталин Василий Иосифович, а для инструктажа по приемке и размещению этого заключенного направил меня к начальнику Тюремного отдела КГБ при СМ СССР полковнику тов. Клейменову.

В кабинете тов. Клейменова зам. нач. следственного управления КГБ при СМ полковник тов. Козырев дал мне указание, чтобы по прибытии этого заключенного в тюрьму создать ему условия применительно к лагерным, использовать на работе в тюремных механических мастерских вместе с другими 5–7 заключенными, осужденными на большие сроки, и сделать так, чтобы, кто он такой, знало очень ограниченное количество лиц.

До прибытия его в тюрьму никому об этом не говорить.

Поздно вечером 3 января 1956 года Василий Сталин был доставлен в тюрьму № 2 УМВД Владимирской области на оказавшемся в Москве автозаке УКГБ при СМ СССР по Владимирской области с их двумя конвоирами.

Личное дело заключенного было запечатано в пакете, но в попутном списке и в справке по личному делу была указана подлинная фамилия заключенного и наклеена его фотография.

Эти документы конвой вручил ДПНТ тюрьмы лейтенанту тов. Кузнецову, а последний, не зная, как поступить с ними, позвонил ко мне на квартиру, называя его настоящей фамилией.

Таким образом, с первого момента прибытия в тюрьму части офицерского и надзирательского состава стало известно подлинное лицо этого заключенного.

Необходимо отметить, что во Внутренней тюрьме этот заключенный содержался под № 4 и незадолго до отправки к нам в тюрьму был разнумерован.

Во избежание могущих быть неприятностей, чтобы скрыть подлинное лицо этого заключенного, по договоренности с ним ему была присвоена фамилия его последней жены, Васильевой — Васильев Василий Павлович, под этой фамилией он значится во всех официальных документах тюрьмы и под этой фамилией ведет переписку с родственниками.

Васильев В.П. осужден Военной коллегией Верховного суда Союза ССР 2 сентября 1955 года по ст. 193-17 п. «б» с применением ст. 51 и ст. 58–10 ч. 1 УК РСФСР к лишению свободы в ИТЛ на 8 лет. Срок отбытия наказания исчисляется с 28 апреля 1953 года.

После соответствующей подготовки заключенный Васильев был помещен в 3-й корпус, в камеру совместно с двумя заключенными, осужденными по ст. 58 на длительные сроки заключения, которые уже давно содержатся у нас в тюрьме, нами изучены, один из них наш источник. С этими заключенными Васильев с 16 января работает в механической мастерской тюрьмы, вначале на сверлильном, а затем на токарном станках.

Кроме этих заключенных, в мастерской работает 5 заключенных из числа хоз. обслуги, осужденных на 5–7 лет ИТЛ.

Заключенные из хозяйственной обслуги размещены в корпусе для хозяйственной обслуги. На работе в мастерских Васильев также обеспечен достаточным агентурным наблюдением.

В камере Васильев не сжился с одним заключенным, который был переведен в другую камеру. В настоящее время заключенный Васильев содержится в камере только с нашим источником, и с ним же он выводится на работу в механические мастерские. К работе заключенный Васильев относится добросовестно, освоил сверлильное и токарное дело.

Для изучения токарного и других специальностей металлиста к нему прикреплен высококвалифицированный, до ареста преподаватель ремесленного училища, наш источник, заключенный из хозяйственной обслуги.

Заключенному Васильеву зачтено в январе 18 рабочих дней, в феврале 45, в марте 52, в апреле 56 рабочих дней.

К заключенному Васильеву приезжает жена в среднем два раза в месяц, им предоставляется личное свидание, в январе месяце к нему приезжала сестра.

Из числа заключенных подлинное лицо Васильева знает работающий в тюрьме заключенный Кальченко. Там он видел несколько раз Васильева, однако заключенный Кальченко это держит в секрете. Кальченко по отбытии срока наказания в конце мая будет освобожден, при освобождении от него будет отобрана подписка о неразглашении на воле подлинного лица Васильева.

Из числа личного состава кое-кто догадывается о личности Васильева, однако нами принимаются меры о неразглашении.

В обращении с администрацией тюрьмы Васильев ведет себя вежливо. Много читает, физически у нас значительно окреп.

Сообщается Вам для сведения.


Начальник тюрьмы № 2 Управления МВД Владимирской области

подполковник (Козик)

Мы начали в те годы говорить много и смело. Мы слушали Ива Монтана, смотрели «Мандат» Н. Эрдмана, спорили о романе В. Дудинцева «Не хлебом единым». Летом 57-го бушевал Международный фестиваль молодежи и студентов. А камере № 18 Владимирского централа сидела «железная маска».

Через много лет в Казани на кладбище мне показали могилу генерала В.И. Джугашвили. На памятнике было написано: «Единственному». И, думая сегодня о судьбе этого человека, я невольно прихожу к выводу, что в этой стране никогда ничего не менялось и долго еще не изменится — до тех пор, пока мы не узнаем главные кремлевские тайны.

* * *

Вот и все, что я хотел рассказать об истории моей квартиры.

Наш дом, как огромный корабль, неумолимо плывет сквозь время. Остались за кормой времена культа личности, потом «оттепели» и хрущевского волюнтаризма, весело миновал застой. Бурно покачались на волнах перестройки.

К какому же берегу причалит наш неуправляемый корабль? Писатель Александр Малышкин взял к своему трагическому роману о жизненном переломе «Севастополь» печальный эпиграф, созвучный с нашим временем:

Мы были моряки, мы были капитаны —

водители безумных кораблей.

«Идут на север срока огромные…»

В магазине «Лесная быль» на Сретенке мы купили четыре плетенки раков, а директор знаменитой торговой точки, наш добрый знакомый, позвонил в сороковой гастроном на улице Дзержинского, и мы разжились чудовищным по тем временам дефицитом — чешским пивом.

На город опустилось солнечное июньское воскресенье, и сретенские переулки залило радостным светом.

Мы выгрузили наше богатство у большого, когда-то доходного, дома в Большом Сергиевском, где жил наш товарищ Володя Казанцев. Мы часто собирались у него в большой коммунальной квартире, потому что Володя жил в тридцатиметровой комнате.

Когда-то вся квартира принадлежала его деду, известному инженеру-путейцу. После революции их уплотнили, но, принимая во внимание, что инженер Казанцев слыл крупным железнодорожным спецом, оставили его семье самую большую комнату.

Я любил приходить к Володе и разглядывать старые фотографии, которыми были завешаны стены комнаты. Это были портреты его огромной родни. Из темных рамок смотрели на нас мужчины в студенческих тужурках, служивых вицмундирах, офицерской форме. Женщины в платьях с буфами, высокими прическами и обязательным медальоном на груди.

Я смотрел на эти прекрасные лица, и казалось, что кто-то из них, как чеховская Ольга из «Трех сестер» скажет внезапно: «…пройдет время, и мы уйдем навеки, нас забудут, забудут наши лица, голоса и сколько нас было, но страдания наши перейдут в радость для тех, кто будет жить после нас…»

Как все-таки прекрасно рассматривать старые фотографии! Рядом с портретом деда в красивой форме инженера-путейца — небольшая фотография отца; гимнастерка, на петлицах — три кубаря и саперная эмблема. Он не вернулся в Большой Сергиевский: погиб под Москвой в 41-м. А рядом портрет самого Володи Казанцева в форме штурмана-речника. Он остался один из всей дружной старомосковской семьи. Ее смахнули свинцовые ветры Гражданской войны, репрессий и Великой Отечественной.

Наш друг Володя учился в техникуме речного флота и иногда появлялся на улице Горького в красиво сшитой форме с узенькими курсантскими погонами.

Получив диплом штурмана, он проплавал на реках положенные два года, уволился, стал писать. Окончил заочно Литинститут и каждым летом нанимался на одну навигацию на судно. Плавал по Енисею, Волге, Каме, Москве-реке. Осенью возвращался домой и писал неплохие истории из жизни речников.

В том далеком июле 70-го он плавал в Московском пароходстве, и его сухогруз стал в столице на ремонт двигателя.

Здоровая коммуналка, типично московская, со старыми велосипедами на стене, с сундуками в коридоре, с непременными корытами, висящими в ванной, пустовала. Летом соседи разъезжались по садовым участкам. В те годы это было повальной эпидемией.

Раков поручили варить Валере Осипову, который считал себя непревзойденным специалистом. Мы с Володей выполняли его указания. Когда аромат варящихся раков стал нестерпимым, в глубине квартиры послышались шаги.

На кухню вошел Александр Гаврилович — сосед Володи.

— Меня разбудил этот божественный запах. Здравствуйте, друзья.

Манера говорить, одеколон «Лаванда» и безукоризненный пробор в седоватых волосах совсем не вязались с его профессией. Как мы знали, он вкалывал обыкновенным литейщиком на заводе «Серп и молот».

— Повезло мне, что я в ночную смену работал, — засмеялся Александр Гаврилович, — иначе уехал бы на свой садово-огородный рай и такое пиршество проспал. Возьмете в компанию? Моя доля — две бутылки «Столичной».

Когда разделались с первой кастрюлей раков, ряд пивных бутылок поредел и растаяла одна поллитровка «Столичной»; когда мы обсудили «Черный обелиск» Ремарка и поспорили о пьесе «Дион» Зорина, причем литейщик-интеллигент поразил нас точностью формулировок и знанием литературы, Александр Гаврилович сказал странную фразу:

— Раки, пиво, водка. Беседа душевная, день за окном изумительный. Повезло вам, ребята. В рубашке вы родились.

— Не понял, — обсасывая клешню рака, прогудел Осипов.

— А чего понимать-то. Вы же все трое с Бродвея, стиляжки московские.

— Ну и что? — поинтересовался я.

— А то, ребята, не откинь тапочки Великий вождь, валили бы древесину или дорогу строили на севере диком.

— С каких дел? — засмеялся Валера. — За нами ничего не было.

— А это вам не известно: было или не было. Да и не интересно это никому. Через семнадцатую вы должны были пойти, через семнадцатую.

— А вы откуда знаете?

— Он знает, — вмешался в разговор до этого молчавший Володя.

— Знаю, если говорю. — Литейщик-интеллигент налил себе водки, выпил, оглядел нас насмешливо. — Ну что ж, извините за компанию, — встал и вышел.

— Все, набрался, — усмехнулся Казанцев, — поплыл.

— Да кто он такой?! — рявкнул скорый на скандал Валера Осипов.

— Кто он? — Володя налил себе пива. — Страшноватый персонаж. Был совсем молодым полковником МГБ. Работал с генералом Влодзимирским, занимался контрреволюционными настроениями в молодежной среде. Когда бериевскую бражку арестовали, его тоже посадили. Он пять лет во Владимирской тюрьме просидел. Вернулся, пошел на «Серп и молот» литейщиком. Профессия хотя тяжелая, но денежная. Сложный, странный человек и страшноватый, конечно.

Чуть позже я выяснил, что Александр Гаврилович сам никого не арестовывал и не мучил на допросах: он писал сценарии заговоров. По его заданию агентура разрабатывала намеченных людей и на основании увлечений, разговоров, связей составляла проект будущего следственного дела. И для всех, кто шлялся тогда по московскому Бродвею, ходил на танцы в рестораны «Спорт» и «Москва», готова была знаменитая семнадцатая статья УК — умысел.

Я встречал его потом, когда приходил к Володе. Чекист-расстрига вежливо улыбался мне и мило обсуждал новости столичной культурной жизни. Он смотрел на меня так, словно знал то, что я никогда не узнаю.

Я помню многих, с кем гулял по нашей знаменитой улице. Там были разные компании. И со всеми я был в прекрасных отношениях. Регулярно наши приятели исчезали, и по Бродвею, «Коктейль-холлу», «Авроре» ползли слухи, что их посадили. Но мы тогда не знали, кто и за что. Истории об их исчезновении слагались самые невероятные и всегда с уголовным уклоном. Потому что, если бы кто-нибудь сказал, что наши приятели создали антисоветскую организацию или были причастны к шпионажу, мы бы не поверили.

Сомнения стали появляться позже и укрепились после смерти Сталина.

В ноябре 51-го года мы стояли с моим товарищем Виталием Гармашем у ресторана «Киев» на площади Маяковского.

В Центральном кукольном театре Образцова закончился спектакль «Под шорох твоих ресниц», театральный шлягер тех лет. Это была пародия на Голливуд, со всеми пропагандистскими аксессуарами, но нас привлекала музыка спектакля: пародия на американскую жизнь шла под прекрасные джазовые композиции.

Оговорюсь опять: после знаменитого письма ЦК ВКП(б) от 48-го года джаз в СССР, как идеологически вредная музыка толстосумов, был запрещен. Я знал двоих ребят с Бродвея — трубача Чарли Софиева и саксофониста Мишу, интересного блондина, получившего за свою внешность кликуху «Фриц», — арестованных за пропаганду чуждой нам культуры.

По разным лагерям сидело много джазменов. Даже звезда советской эстрады Эдди Игнатьевич Рознер тянул свой срок где-то на Магадане.

Но вернемся к тому ноябрьскому вечеру. Итак, мы стояли у ресторана «Киев», прощались и договаривались о встрече.

Виталий обещал дать мне почитать книгу Андрея Белого, которого не переиздавали с 20-х годов, так что каждая книга стал библиографической редкостью.

Виталий Гармаш учился в Экономическом институте на Зацепе, увлекался театром и литературой, писал стихи, которые очень нравились нам.

По сей день помню отрывок из его лирического стихотворения:

Не мани меня в даль,

Не буди меня сказкой обманной

Золотого вина, золотого крыла тишины,

Не развеешь ты мне мишурою своею обманной

Бесконечные сны, бесконечные желтые сны.

Конечно, критики скажут о вторичности, несовершенстве этих стихов. Но нам они нравились, потому что были созвучны с нашим состоянием души.

Со стороны Пушкинской неотвратимо надвигался двенадцатый троллейбус. Огромный двухэтажный сарай. Их уже практически сняли с маршрутов, осталось всего несколько машин. Считалось, что такой троллейбус приносит удачу.

— Повезло тебе, — засмеялся Виталий, — жди удачу. Значит, через три дня там же?

— На том же месте, — ответил я, — а удачу делим пополам.

Я побежал к счастливому троллейбусу, а Виталий пошел к метро.

Мы договорились встретиться через три дня у кафе «Красный мак» в Столешниковом… А встретились через сорок восемь лет в Доме кино.

Через три дня Виталий не пришел в условленное место, не появился он и на улице Горького. По Бродвею пополз слушок, что его арестовали за какие-то стихи.

Одновременно с ним исчезли еще два ярких бродвейских персонажа: Володька Усков и Володька Шорин, по кличке «Барон». Они стали персонажами антисоветской пьесы, сочиненной Александром Гавриловичем, впоследствии литейщиком-интеллигентом.

Двадцатого июня 2001 года я в «МК-воскресенье» опубликовал очерк «Вечерние прогулки пятидесятых годов», где писал о том, что пропал с улицы Горького и сгинул в ГУЛАГе поэт Виталий Гармаш. А через некоторое время получил письмо от товарища своей молодости, мы встретились в Доме кино, и он рассказал мне свою трагическую историю.

* * *

Как появился в его жизни человек по имени Володя, Виталий Гармаш не может сказать до сих пор. Тот, словно из небытия, материализовался где-то за ресторанным столом, потом они гуляли по ночной Москве и читали друг другу стихи.

Сегодня, когда прошло почти полвека с тех непонятных времен, Виталий вспоминал, что почти ничего не знал о новом товарище, кроме того, что тот читал по памяти всего Есенина. Они гуляли по улице Горького, ходили в пивной бар на Пушкинской площади, любили заглянуть в «Коктейль-холл» и посидеть в «Авроре». Не поужинать, не выпить, а именно посидеть. Было в те годы такое ритуальное действо.

Мы приходили в ресторан, одетые во все самое лучшее, брали легкую закуску, сухое вино, слушали музыку, танцевали, трепались со знакомыми.

Выпивка и еда нас мало интересовали. Главное было, если ты пришел без барышни, наметить за чьим-то столом хорошенькую девушку и постараться пригласить ее танцевать. А дальше — как карта ляжет: или умыкнуть ее из ресторана, или получить телефон.

Иногда возникали так называемые «процессы», когда спутники дамы начинали выяснять отношения по формуле: «А ты кто такой?» — или «большие процессы», когда начиналась драка.

Категорию ресторанных драчунов так и называли: «процессистами».

Новый друг Виталия почему-то не любил наших базовых кабаков: «Авроры», «Метрополя», «Гранд-отеля». Он предпочитал «Узбекистан», «Арагви», кафе «Арарат». Там, безусловно, вкусно кормили, но не было привычной компании.

Много позже я узнал, что эти кабаки, славящиеся своей экзотической кухней, посещали дипломаты и иностранцы, живущие в Москве, поэтому эти точки общепита находились под постоянным контролем МГБ.

Однажды Виталий с новым другом Володей решили посидеть. У «Авроры» стояла очередь, и надо было придумывать историю — мол, в зале ждут друзья — и совать деньги швейцару. Решили идти в «Узбекистан».

Сели, заказали, разговор не клеился, скучновато было в этом ресторане, да и оркестранты в декоративных халатах и тюбетейках играли какую-то тягучую узбекскую муру. К их столу подошел прекрасно одетый во все заграничное, как опытным взглядом московского пижона отметил Володя, высокий блондин.

— Позвольте присесть с вами? — с легким акцентом спросил он.

— Конечно, садитесь, — оживился Володя.

Разговорились, выпили. Новый знакомый начал говорить о том, как приятно ему пообщаться с советскими молодыми людьми, достал удостоверение газеты «Нью-Йорк Таймс».

Виталий прочел его фамилию — Андерсон.

Они проговорили весь вечер об искусстве, литературе, поэзии. Прощаясь, договорились встретиться завтра. Андерсон пообещал принести поэтические сборники русских эмигрантских поэтов.

Разве мог Виталий Гармаш тогда знать, что стихи тоже являются частью идеологической диверсии.

Тот ноябрьский слякотный вечер он запомнил на всю последующую жизнь.

Виталий, не торопясь, миновал кинотеатр «Центральный», прошагал мимо памятника Пушкину; у входа в ресторан ВТО поболтал пяток минут со знакомым джазистом Лешей Рыжим и подошел к Елисеевскому.

— Слышь, друг!.. — К нему подошел невысокий коренастый человек в драповом полупальто и улыбнулся фиксатым ртом. — Я приезжий, не скажешь, как к Центральному телеграфу пройти?

— Да вот он, на другой стороне, видите, земной шар све…

Виталий так и не успел докончить, ему внезапно умело вывернули руку.

— Не дергайся, — угрожающе проговорил человек в модной серой кепке-букле, — МУР.

Их затолкнули в небольшой автобус, стоявший у тротуара. В машине фиксатый дернулся, вырвал руку и вытащил из-за пазухи пистолет. Один из оперативников ударил его по руке и оружие упало на пол. Щелкнули наручники.

— Будешь дергаться, Хомяк, — сказал один из оперов, — я из тебя отбивную сделаю.

Ехали недолго, по Пушкинской улице, к знаменитому «полтиннику», 50-му отделению милиции. Это была славная точка. Виталий уже побывал здесь пару раз после кабацких скандалов, но все кончалось благополучно. Штрафовали и, несмотря на угрозы, писем в институт не посылали.

В «полтиннике» работали в общем-то хорошие ребята, и начальник их, подполковник Иван Бугримов, был хоть и громогласен, но к молодежи относился снисходительно, не портил нам жизнь.

Виталия отвели в кабинет, где муровский опер в две минуты разобрался, что парень никакого отношения к фиксатому не имеет.

— Посиди в коридоре, мы тебя сейчас по ЦАБу пробьем — и гуляй.

Виталий прождал в коридоре больше часа. Мимо него пробегали возбужденные люди в форме и в штатском, потом приехал какой-то важный чин в кожаном пальто.

Гармаш понял, что сыщики поймали крупную птицу.

В коридор вошел опер, занимавшийся им.

— Ты все сидишь?

— Сижу.

— Подожди. — Он скрылся за дверью кабинета и снова появился с паспортом Виталия в руках.

— Иди, ты свободен. Только теперь, студент, сначала документы спроси, а потом дорогу показывай.

— А кто он?

— Бандит, убийца и сволочь. Пойдем, я тебя выведу отсюда.

Виталий вышел на улицу и подумал о том, что вполне может успеть в «Узбекистан».

Он сделал первый шаг, и из «Победы», стоявшей напротив отделения, вышли двое в одинаковых синих пальто и серых шляпах.

— Гармаш? — спросил один.

— Да.

— Виталий Иванович?

— Да.

— МГБ. — Человек в шляпе достал удостоверение. — Быстро в машину и не дергайся.

— Что, ребята, — крикнул курящий у входа муровский опер, — опасного шпиона заловили?! Помощь не нужна?

— Сами справимся, — буркнула шляпа.

Все произошло настолько неожиданно, что Гармаш не успел испугаться.

«Победа» въехала в раскрывшиеся железные ворота и остановилась у небольшой двери с глазком. Один из эмгэбэшников нажал звонок, и они вошли. Дверь захлопнулась. На долгие годы.

Его вели коридорами совсем обычными, как в любом учреждении, и люди на пути попадались, похожие на многочисленных советских служащих, они уступали дорогу и на лицах у них не было любопытства, обычная рутинная скука.

Его ввели в большой, ярко освещенный кабинет, в нем было пять человек в штатском.

— А, Гармаш, — сказал хозяин кабинета, невысокий худенький человек.

Он встал из-за стола, взял в руки тоненькую папку.

— Конечно, МУР подгадил нам, но ничего, на тебя и твоих дружков вполне хватит. Во внутреннюю тюрьму его.

— За что? — только и смог спросить Гармаш.

— А ты не знаешь? К нам просто так не попадают. К нам привозят только контрреволюционеров. Уведите его.

Потом Виталий узнал, что этот невысокий человек был полковник Герасимов, начальник особой следственной части УМГБ Москвы.

— Все из карманов на стол… Так… Снять пиджак и рубашку… Так… Поднять руки… Рот открой… Да шире, слышишь?.. Так… можешь захлопнуть… Снять брюки и трусы… Так… раздвинуть ягодицы… Так… Одевайся… Опись готова… Подпиши… Ручка… Деньги… Записная книжка… Часы… Все на месте… Шнурки вынули, галстук и брючный ремень изъяли.

Оперативников в шляпах не было, конвоировали сержанты-сверхсрочники в шерстяных зеленых гимнастерках с голубыми погонами МГБ.

Ночь в боксе — в каменном мешке, стоя. Затекли ноги, появилось чувство страха. Не от того, что происходит, а от неизвестности. От непонятной тоненькой папки, от слова «контрреволюция», от ощущения своего бессилия.

Он все же задремал стоя, как лошадь, и разбудил его шум открываемой двери.

— Смотри, спал, — удивился надзиратель. — Пошли.

Ноги затекли, но с каждым шагом они вновь наливались силой.

Коридор. Дверь. Лестница вниз. Снова дверь. За ней вторая, решетчатая. Коридор. Железные двери.

— Стоять! Лицом к стене!

Лязгнул замок.

— Заходи.

Камера три на пять. Кровать. Параша. Стол. Табуретка.

Дверь захлопнулась.

Через час принесли завтрак: кашу из неведомой крупы, кусок черного хлеба, кружку якобы чая и два куска сахара. Страна, строящая социализм, не собиралась сытно кормить своих врагов.

При шмоне ему оставили сигареты. Две мятые пачки «Дуката», одна полная — десять штук, вторая початая — шесть. Виталий понял первую заповедь: курево надо экономить.

Неделю его не вызывали на допрос. Неделю он ел вонючий тресковый суп на обед и непонятную кашу на ужин. Неделю он надеялся, что тот невысокий худенький человек во всем разберется и выпустит его. И эта одиночка, и яркий, днем и ночью, слепящий свет здоровенной лампы останутся в прошлом.

Однажды дверь открылась и надзиратель скомандовал:

— На выход.

И опять коридоры, двери и команда стоять.

Сержант постучал и доложил:

— Арестованный для допроса доставлен.

Обычная комната, стол, шкаф, стулья.

За столом — молодой человек в аккуратном бостоновом костюме.

— Здравствуйте, Виталий Иванович. Садитесь. Я — ваш следователь капитан Жарков.

Он сел.

— Хотите курить? Берите мои папиросы. Я знаю, что сигареты у вас кончились. Но в тюрьме есть ларек, при обыске у вас изъяли сто двадцать рублей, на них вы можете покупать папиросы в тюремном ларьке. Сначала давайте запишем ваши установочные данные. Итак, фамилия, имя, отчество, год и место рождения.

— Но я же ни в чем не виноват.

— Невиновных к нам не привозят. А моя задача — разобраться объективно в этой непростой ситуации.

И начался первый, многочасовой допрос.

— При обыске в вашей квартире мы обнаружили два ствола, «вальтер» и «браунинг». Это ваше оружие?

Следователь положил на стол два пистолета.

— Это именное оружие моих родителей. Матери и отца. Вы же видите, на рукоятках еще остались следы наградных пластин.

— Значит, не ваше. Так и запишем. Ну а теперь перейдем к вашей активной контрреволюционной деятельности.

Первый допрос закончился ничем. Виталий не смог убедить следователя, что все происходящее — чудовищная ошибка, а Жарков не получил вожделенной подписи под протоколом.

Следующий допрос начался точно так же.

— Вы знаете Ускова?

— Да.

— Шорина?

— Да.

— Левина?

— Да.

Далее следовало перечисление еще десяти неизвестных фамилий.

— Этих не знаю.

— Знаете, только не хотите говорить.

— Не знаю.

И снова в камеру.

Два шага до одной стены, два — до другой. Виталий сочинял стихи. Пытался навсегда запомнить их. И они откладывались в памяти, врезались навечно, потом в лагере он запишет их на бумаге.

Вопросы, вопросы, вопросы:

Зачем, почему и в связи,

Кружатся допросов колеса

Вокруг Лубянской оси.

Вопросы, как гвозди Голгофы,

Пробили все ночи и дни,

И даже лубянские профи

Не знают ответа на них.

Но в этом Виталий Гармаш ошибался. Офицеры особой следственной части точно знали ответы на все вопросы. И они решили их подсказать двадцатилетнему несмышленышу.

Однажды, когда он заснул, его разбудили и повели на допрос.

На этот раз Жарков не жал на него. Расспрашивал о жизни, об увлечениях. Читал его стихи, изъятые при обыске.

— Ты каких поэтов любишь? — спросил он.

— Блока, Есенина, Ахматову…

— Вот видишь, любишь поэтов-патриотов, а следствию помочь не хочешь.

Жарков взглянул на часы.

— Засиделись мы, подъем через сорок минут. Иди в камеру.

Он пришел в камеру и провалился в темную пропасть сна.

— Подъем! Подъем!

Он пытался спать, сидя на табуретке. Но надзиратель регулярно будил его. Засыпал на ходу на прогулке, падал.

Дни превращались в кошмары. Начался бред. Он видел на бородавчатых стенах камеры какие-то яркие картинки, похожие на абстрактных животных. Он уже не пугался, не думал ни о чем, все его существо заполнило одно желание — спать.

И опять спасали стихи, которые он бормотал словно в бреду:

Каждый вечер, полчаса под фонарями,

Захлебнувшись болью на бегу,

Сумасшедший с дикими глазами

Мечется в асфальтовом кругу.

Дребезжат, скрипят изгибы водостоков

На карнизах. Стынут блики дня,

Мечется в зубах у черных окон,

Человек, похожий на меня.

На пятнадцатый день бессонницы, измученного, потерявшего ощущение реальности, его снова вызвал на допрос Жарков.

Виталий практически не мог отвечать на вопросы, не слышал их, не понимал.

— Подпиши! — кричал следователь.

— Подпиши!

— Подпиши!

И он подписал. Тогда Виталий не знал, что подпись эта была чистой формальностью и нужна была только Жаркову для отчета перед начальством. Приговор уже был подписан.

Однажды, когда он шел с допроса, в коридоре столкнулся с двумя офицерами МГБ. Один из них посмотрел на Гармаша, улыбнулся и подмигнул ему. Это был тот самый корреспондент «Нью-Йорк Таймс» Андерсон.

На заседание трибунала войск МГБ их привезли втроем: Володю Ускова, Володю Шорина и его. Заседание было предельно коротким.

За подготовку террористического акта против товарищей Маленкова и Кагановича, за создание антисоветской организации, ставящей целью подрыв советской власти, им дали три статьи УК 58–10, 58-4, 58-8 — через семнадцатую статью УК.

Общий срок — 25 лет исправительно-трудовых лагерей и пять лет «по рогам», то есть лишения избирательных прав.

Все трое получили одинаково, несмотря на то что Володя Шорин, по кличке «Барон», смог вынести и бессонницу, и побои и ничего не подписал.

Позже, когда они вернулись, Усков тщательно скрывал, что сидел как «враг народа», он говорил, что отбывал срок за грабеж с «мокрухой».

И Володька Шорин, заядлый охотник и рыболов, сказал мне просто:

— Знаешь, Эдик, ненавидел я их сильно, поэтому не боялся. Не сломили они меня.

В день приговора Виталий смотрел на трех солидных полковников в глаженых мундирах и не мог понять: неужели эти умудренные жизнью, пожилые мужики всерьез воспринимают происходящее, губят жизнь трем двадцатилетним мальчишкам — ему, студенту Экономического института, театральному осветителю Володе Шорину и неработающему Ускову?

Оказывается, делали они это вполне серьезно.

А дальше — два месяца в общей камере внутренней тюрьмы, потом — этап, почему-то Владимирская спецтюрьма — на одни сутки и снова — этап.

В вагонной камере — всего трое, несмотря на то что остальные камеры забиты под завязку. Террористов и убийц возили отдельно.

Потом знаменитый Степлаг и каторжный номер на спину и на грудь — СЖЖ-902.

Там Виталий встретил ребят, исчезнувших с Бродвея: Юру Киршона, сына знаменитого драматурга, и Алика Якулова, первого лауреата конкурса молодых скрипачей в Праге. Они тоже были очень опасны режиму — студент Литинститута и выпускник консерватории.

Всякое было в лагере — и ужасное, и хорошее. Человек приспосабливается ко всему. Работа, БУР (барак усиленного режима), редкие письма и передачи.

Я не буду повторяться, о лагерной жизни писали много.

— Знаешь, как я узнал, что наступили перемены? — спросил Виталий меня.

— Конечно, нет.

— Я увидел, как майор, начальник оперчасти лагеря, выносит из кабинета вверх ногами портрет Берия. Вот тогда я понял, что начались перемены.

В апреле 1955 года — Гармаш тогда находился в Лефортовской тюрьме — его вызвали и сказали:

— Ваше дело пересмотрено, вы свободны.

Он вышел в московский апрель, в солнце, в бушевание капели в лагерном комбинезоне со споротыми номерами.

* * *

Жизнь развела нас, и мы не встретились раньше. И вот мы сидим в баре Дома кино, и Виталий рассказывает мне свою длинную печальную историю.

Седой человек, в очках с толстыми стеклами, один из крупнейших наших специалистов-статистиков, а я все равно вижу стоящего у ресторана «Киев» молодого веселого московского парня. Жизнь не сломила его: человек все равно сильнее обстоятельств, хотя обстоятельства эти не всегда добры к нему.

Кровавая «оттепель»

На бывшей Пушкинской, а ныне Большой Дмитровке, из здания Совета Федерации густо повалили новые российские сенаторы, похожие на банщиков, вышедших прогуляться в выходной день.

Охрана оттесняла прохожих с тротуара, опасаясь за бесценную жизнь областных паханов.

Я подождал, когда власть влезет в свои иномарки, и пошел в сторону улицы Москвина, то бишь Петровского переулка, свернул в него и увидел настежь распахнутую дверь подъезда, в котором прожил пятнадцать лет, за вычетом достаточно долгой военной службы и работы на Севере и целине.

Я вообще-то не склонен к посещению старых пепелищ. Прошло и кануло. Осталось в памяти собранием смешных и грустных историй. Но все же зашел в подъезд и удивился, увидев, как реставраторы отмыли стены, закрашенные, как я помню, казарменной зеленой краской, и появились на ней рисованные медальоны, с виноградом, чашами и еще с чем-то неразборчивым.

Ремонт в подъезде шел по первому банному разряду, видимо, дом готовили под заселение для новых хозяев жизни.

На дверях нашей коммуналки еще оставалась цифра 20, а под ней каким-то чудом сохранился частично список жильцов.

«…цкий — 3 звонка», — все, что осталось от меня на этой двери.

Я толкнул ее, и она поддалась со знакомым мерзким скрипом. В длинном коридоре два здоровенных мужика волокли какие-то мешки в сторону бывшей кухни.

Из дверей комнаты, где когда-то проживал главный хранитель Музея искусств Андрей Александрович Губер, вышел персонаж с повадками бригадира и спросил меня просто и незатейливо:

— Тебе чего, мужик?

— Понимаешь, жил я здесь раньше.

— Понял, — обрадовался бригадир, — решил зайти попрощаться?

— Вроде того.

— А где твоя комната?

— Вот она, — показал я на дверь.

— Иди, мужик, посмотри, мы там еще ничего не трогали.

Пустая комната показалась мне большой и незнакомой.

Два окна, выходящие на север, ниша, где когда-то стоял платяной шкаф, куча мусора в углу — вот и все, что осталось от моей прежней жизни.

Я поселился в этой комнате, когда мне было восемнадцать, и ушел из нее в тридцать три, ни минуты не сожалея об этом.

Но все-таки жили в ней воспоминания, голоса ушедших друзей, лица веселых подруг. Здесь, вернувшись из командировки, писал я свои очерки, здесь сочинил первый киносценарий и первую книгу.

У этого подъезда зимой 57-го я вылез из такси, поднялся по ступенькам и открыл своим ключом дверь. Все, как в фильме «Жди меня», имевшем огромный успех у военной молодежи.

Я повесил шинель на вешалку у двери и затащил в комнату два здоровых чемодана, которые у нас назывались «Великая Германия». На достаточно крупную сумму восточных марок, выданных мне при увольнении, я прилично прибарахлился.

Я доставал пиджаки и брюки и вешал их в шкаф, когда в дверь моей комнаты постучали и вошел сосед — слесарь Сашка.

— Ты приехал? — спросил он.

— Как видишь.

— В отпуск или совсем?

— Вроде совсем.

— Значит, в народное хозяйство, — щегольнул он эрудицией.

— Именно.

— Тогда отдай мне шинель.

— А зачем она тебе?

— Я из нее куртку сделаю, а то не в чем на работу ходить.

— Бери.

— А кителек тебе тоже не нужен?

— Пока нужен.

— Ну, ладно, — милостиво согласился он, — я пока шинель возьму.

Я отстегнул погоны, бросил их в шкаф и отдал соседу шинель.

Пока я разбирался с вещами и собирался отправиться на кухню за горячей водой для бритья, именно на кухню, так как в ванной комнате проживала семья из четырех человек местного слесаря-сантехника, ко мне в комнату ворвалась разгневанная мать слесаря Саши. И, словно видела меня только вчера вечером, заверещала:

— Ты зачем ему шинель отдал, ирод?

— Так ему не в чем на работу ходить, Ольга Ионовна, — пытался оправдаться я.

— Пропить ему нечего, — зарыдала почтенная старуха и удалилась, хлопнув дверью.

Вечером, когда я одевался «во все дорогое», как любил говорить мой приятель Рудик Блинов, чтобы отбыть в кафе «Националь», где мои кореша уже накрыли поляну в честь моего возвращения к «мирной» жизни, хлопнула входная дверь, в коридоре повис пролетарский мат, в котором упоминались шпиндель, резец и еще ряд предметов слесарной оснастки. Это вернулся сосед Сашка, видимо, удачно продавший мою шинель. Мат прерывался криками Ольги Ионовны, женским плачем и звоном разбитой посуды.

Я вышел в коридор, застегивая пальто, и увидел стоявшую у телефона соседку, интеллигентнейшую Раису Борисовну, жену Губера.

Она прижала ладонь к щеке и сказала трагически:

— И так каждый день. Когда же это кончится?

— Проспится и затихнет, — ответил я.

— Ой, — сказала соседка, — вы вернулись? Надолго?

— Навсегда.

— Слава богу, может, вы его угомоните.

Я открыл дверь, вышел на площадку и понял вдруг, что вернулся навсегда. Залогом тому стала моя щегольская шинель, пропитая слесарем Сашей.

Я буду рассказывать в этом очерке о времени, которое тогда называли «оттепелью». О том, как после сталинской диктатуры интеллигенция мечтала о социализме с человеческим лицом.

Лик сей для меня загадочен и по нынешний день, хотя в те годы я в него свято верил.

Я не буду поднимать архивы пленумов ЦК КПСС, в которых описывается борьба Хрущева с антипартийной группой: пусть это делают историки.

Много позже я узнал о событиях 57-го года, о сваре на пленуме и Президиуме ЦК КПСС непосредственно от людей, оставивших Хрущеву власть — маршала Жукова и генерала Серова. В том же году ходили разговоры, что Никита Хрущев в обмен на документы о репрессиях на Украине, где он был в те годы первым секретарем украинских большевиков, отдал хохлам Крым.

Я же расскажу о том, что видел человек, в те годы далекий от политики и любящий литературу, кино и журналистику.

Самое ошеломляющее для меня заключалось в том, что вернулся я практически в другую страну. Я шел по улицам и замечал, что чего-то не хватает. И только через несколько дней понял, что исчезли плакаты с ликом Сталина. Раньше они выставлялись в витринах каждого магазина и подбирались строго по тематике.

Так, в Елисеевском красовался плакат, на котором седоусые колхозники вручали вождю плоды своего труда: протягивали снопы пшеницы и корзины с фруктами. В магазинах игрушек Сталин ласково улыбался детям. А в книжном был самый серьезный плакат: великий мыслитель склонился над столом с ручкой в руке, и все это на фоне монументального сталинского труда «Марксизм и вопросы языкознания».

Портреты и скульптуры поверженного вождя стремительно исчезли с улиц и площадей всей необъятной Родины.

Я помню единственное последствие исторического XX съезда партии, докатившееся до города Галле, расположенного в Восточной Германии.

Ночью меня разбудил дежурный по роте и срывающимся от волнения голосом сообщил, что только что в казарму влетел капитан, пропагандист политотдела (была раньше такая должность в вооруженных силах), и срывает со стены все изображения Сталина. Дежурный доложил, что на всякий случай он поднял отдыхающую смену дневальных и распечатал ружпарк.

Я быстро оделся и, ошеломленный этим известием, выдвинулся, как пишут в боевых донесениях, в расположение своей роты. Войдя в ленинскую комнату, я увидел потного капитана Анацкого, который срезал последний портрет вождя со стенгазеты.

— В чем дело? — спросил я.

Капитан ошалело посмотрел на меня, потом на четверых громадных бойцов рядом со мной и сказал трагическим шепотом:

— Сталин — враг народа, его разоблачили на съезде. Завтра все узнаете.

Я попросил его остаться, позвонил в штаб, где меня немедленно соединили с замполитом части, который, как ни странно, бодрствовал в это неурочное для политработников время, и он достаточно резко приказал мне не препятствовать работе политаппарата.

Дежурный по части, у которого я хотел прояснить обстановку, ответил мне с армейской простотой:

— Да пошли они все… Ложись спать, завтра все узнаем.

Армия была в те годы практически закрытым государственным институтом. Те, кто служил в Союзе, уходили вечерами в город, могли общаться с разными людьми, получать определенную информацию. Служба за границей полностью отрезала нас от любых новостей, даже письма из дома просматривались военной цензурой.

Из всех докладов и решений XX съезда до нас донесли главное: страна вступает в новый исторический этап и ей хотят навредить поджигатели войны, поэтому надо усилить боеготовность частей и подразделений. Правда, и меня мало интересовали партийные разборки, потому что шла подготовка к тактическим учениям, на которые должен приехать генерал-полковник Гречко.


Оторванность от событий, которые так близко к сердцу принимались в стране, мое мировоззрение, оставшееся на уровне 53-го года, заставили меня по возвращении домой заново постигать сложную науку московской жизни. Тогда я еще не мог понять, что время стремительно и переменчиво. Я уезжал из одной Москвы, а вернулся совсем в другую. Годы, в которые я не видел города, изменили его дух и быт до неузнаваемости.

«Оттепель»! Странное слово, перенесенное из романа Ильи Эренбурга на человеческие и общественные отношения.

Странное слово. Странное время. Москва заговорила, правда еще боязливо, с оглядкой. На кухнях, в редакциях, в заводских курилках. Ах, этот свежий ветер — пьянящий и обманный! Через несколько лет для многих из нас он обернется горем. Дорого заплатило мое поколение за этот в общем-то эфемерный глоток свободы. Но все-таки этот глоток люди сделали, почувствовали вкус свободы, и в этом главная заслуга XX съезда и политической линии Хрущева.

Я приходил в компании, слушал, о чем спорят люди, и мне становилось не по себе. Раньше за это немедленно волокли на Лубянку, где выписывали путевку на «продолжительный отдых». Но люди говорили об ужасе сталинских репрессий, о том, как член Президиума ЦК КПСС Екатерина Фурцева пробовала прекратить выступления возмущенных тяжелой жизнью рабочих московских заводов, осуждали наше вторжение в Венгрию. Они осуждали солдат, не имея никакого представления о том, что такое приказ и воинский долг, о том, что армия живет по другим законам и исповедует другие ценности.

Однажды Валера Осипов, тогда уже знаменитый московский журналист, спецкор «Комсомолки», приволок меня в какую-то огромную квартиру на Таганке, где собирались художники, молодые журналисты, поэты. Много пили, много спорили, читали стихи.

Мне особенно запомнились вирши, которые прочел Саша Рыбаков, молоденький студент журфака МГУ. Я не помню их все, не помню фамилию автора, хотя Саша называл ее. В память врезалось одно четверостишие, удивительно точно определявшее время, в которое мы жили тогда:

О романтика! Синий дым!

В Будапеште советские танки,

Сколько крови и сколько воды

Уплывет в подземелья Лубянки.

В этой последней строчке я почувствовал некое предупреждение, которое посылал всем нам неизвестный поэт. Но ощущение это было коротким и стремительным, как вспышка зажженной спички в темной комнате, о которой не стоит долго вспоминать.

Все это придет позже. А пока в Москве свершилось три культурных события: гастроли Ива Монтана, пьеса Николая Эрдмана «Мандат» на сцене Театра киноактера и роман Владимира Дудинцева «Не хлебом единым».

Приезд французского шансонье в страну победившего социализма был похож, как писали в свое время Илья Ильф и Евгений Петров, «на приезд государя-императора в город Кострому». Таких сенсационных гастролей не было в Москве больше никогда.

Они были обставлены на государственном уровне. Руководству страны приезд Ива Монтана и его знаменитой жены Симоны Синьоре был необходим, чтобы хоть как-то повлиять на общественное мнение Запада после подавления венгерской революции.

Монтан, человек близкий к самой могучей в Европе, французской, компартии, должен был доказать миру, что никакого железного занавеса не существует, что общество наше открыто и справедливо, что советский социализм — оптимальное государственное устройство.

Французскому шансонье предоставили лучшие залы. Наш шансонье Марк Бернес исполнял по радио песню, посвященную французскому гостю — «Когда поет далекий друг». Срочно издали книжку Ива Монтана «Солнцем полна голова».

Наверно, после похорон Сталина Москва не знала такого столпотворения. На сцену выходил киноактер, которого мы знали по нескольким фильмам, шедшим в нашем прокате. Особенной популярностью пользовалась лента «Плата за страх». Он был одет в элегантный твидовый пиджак и свитер. И мы, привыкшие к вытертым фракам и галстукам-бабочкам наших певцов, в восторге глядели на человека, поднявшегося на сцену прямо из зала. Ну и, конечно, его песни, их мелодии после многолетнего концертного аскетизма казались всем подлинным откровением.

Сам Ив Монтан был потрясен такой встречей. В одном из своих интервью газете «Монд» он рассказывал, что его поразил концерт в Лужниках — огромный зал, к которому он не привык, и масса людей. Действительно, на концерте присутствовало около десяти тысяч зрителей.

Мой старинный друг Жорж Tep-Ованесов, с огромным трудом прорвавшийся на этот концерт, рассказывал мне, что Монтан из зала казался совсем маленьким, но акустика была отличной и голос его звучал превосходно. Зал ревел, спутницы Жоржа умилялись до слез. Одна из них, известная в те годы московская львица Таня Щапова, сказала с придыханием:

— Все бы отдала, чтобы получить его автограф.

В руках, унизанных неслабыми кольцами, она сжимала заветную книжку «Солнцем полна голова».

Жорж вспомнил, что когда-то переплывал под огнем Одер, таща за собой полузахлебнувшегося языка. И теперь он встал и пошел к сцене. Армейским разведчикам часто сопутствует удача — он наткнулся на администратора концерта, своего доброго знакомца по кафе «Националь», и попросил его помочь получить автограф.

— Нет вопросов, — ответил тот и отвел Жоржа за кулисы.

В те годы «звезд» еще не охраняли амбалы из никому не ведомых агентств.

Монтан отдыхал в антракте, но встретил моего друга приветливо и с удовольствием подписал книжку.

Жорж вернулся к дамам и был, естественно, восторженно встречен. А через два дня в кафе «Националь» мне рассказали, что Tep-Ованесов давно дружит с самим Ивом Монтаном, тот принимает его в любое время и выполняет все его просьбы.

«Оттепель» заканчивалась, в газетах замелькали статьи: советский народ осуждает антипартийную группу Маленкова, Кагановича, Молотова и «примкнувшего к ним Шепилова».

Даже анекдот появился:

— Какая самая длинная фамилия в СССР?

— «Примкнувшийкнимшепилов».

А Юрий Карлович Олеша, выпив рюмку коньяка за нашим столиком в «Национале», прочитал веселое четверостишие:

Однажды, выпить захотев,

Зашли в знакомый ресторан,

Атос, Портос и Арамис,

И к ним примкнувший д’Артаньян.

Потом был Международный фестиваль молодежи и студентов. Самый веселый и красивый праздник, который мне пришлось увидеть в Москве.

Две недели город жил в праздничном угаре. Люди без всяких установок партийных и комсомольских организаций выходили на площади слушать джаз, петь, танцевать. Это, видимо, и испугало партийных лидеров, гайки начали закручивать сразу после окончания праздника.

Позже в Москве пройдет еще один фестиваль, но это будет четко организованное политическое мероприятие, скучное и неудачное.

Кстати, во время проведения Московского фестиваля в 1957 году в городе практически не было уголовных происшествий. Никто из гостей не пожаловался на то, что юркие щипачи обчистили карманы, домушники «слепили скок» в гостиничных номерах, а гопстопники в темных переулках поснимали с них фирменные шмотки. В чем был секрет этого, мне рассказал начальник МУРа, покойный Иван Васильевич Парфентьев.

Те, кто внимательно следит за процессами, происходящими в криминальном мире, могут объяснить, как он эволюционирует вместе с социальными и политическими изменениями в обществе.

Конец сталинского режима, амнистия 1953 года, пересмотр целого ряда уголовных дел, облегчение режима содержания в местах заключения не разрядили, а, наоборот, усложнили оперативную обстановку в стране. Как никогда, вырос в те годы авторитет уникального преступного сообщества «воров в законе».

В преддверии фестиваля партийные лидеры провели совещание с работниками милиции, где пообещали массовое изъятие партбилетов и снятие погон. Что оставалось делать сыщикам? Парфентьев с группой оперативников собрал на даче в Подмосковье московских «воров в законе» и криминальных главарей близлежащих областей.

Комиссар Парфентьев говорил всегда коротко и энергично, употребляя ненормативную лексику. Он разъяснил уркаганам сложное международное положение и пообещал, если они не угомонятся на время международного торжества, устроить им такое, что сталинское время они будут вспоминать как веселый детский новогодний утренник.

Уголовники в те годы свято блюли свои законы и дали слово просьбу сыщиков не только исполнить, но и со своей стороны приглядывать за залетными.

Правда, после фестиваля все пошло по-прежнему.

Никита Хрущев был человеком неожиданным. Запуск первого советского спутника был грандиозным успехом нашего ракетостроения. Новые боевые средства вполне могли донести ядерные головки в любую точку земного шара. Теперь мнение Запада утратило всякое значение. Яркой иллюстрацией отношения Хрущева к международному общественному мнению может послужить дело Пастернака.

Сознаюсь сразу: к своему стыду, я в те годы не читал ничего из того, что написал этот великий поэт. Да и где я мог это найти? В армейской библиотеке стояли поэтические сборники Константина Симонова (его, кстати, я очень любил в те годы), Николая Грибачева, Анатолия Сафронова… До армии я увлекался запрещенной поэзией Ивана Бунина, Николая Гумилева и полузапрещенного Сергея Есенина. Так что известие о Нобелевской премии и идеологической диверсии я принял на веру.

В ноябре меня вызвал главный редактор Миша Борисов и сказал:

— Поедешь в Театр киноактера, там собрание творцов. Будут осуждать Пастернака. Сделай хороший репортаж.

— Да я, Миша, должен сделать очерк о Школе милиции.

— Твоя школа никуда не убежит. Пастернак сегодня важнее.

Я вышел от главного и столкнулся в коридоре с нашим автором, молодым писателем Левой Кривенко.

— Ты что, завтра уезжаешь? — спросил он.

— Еду на собрание в Театр киноактера.

— Будешь писать о Пастернаке?

— Такое задание.

— А ты знаешь, что Константин Георгиевич Паустовский осуждает кампанию травли Бориса Леонидовича?

Паустовский был моим любимым писателем и непререкаемым нравственным авторитетом.

— Лева, у тебя есть стихи Пастернака?

— Конечно. А ты их не читал? — Он посмотрел на меня как на воскресшего мамонта. — Пошли, я тебе дам.

Всю дорогу до его дома, а жил он напротив редакции — на другой стороне бульвара, он сокрушался:

— Ты же любишь поэзию. Гумилева наизусть шпаришь… И не читал Пастернака…

Всю ночь я читал стихи и никак не мог понять, за что ополчились на такого прекрасного поэта.

На следующий день на судилище я увидел властителей дум, которые, брызгая слюной, обливали грязью своего талантливого коллегу. С тех пор я перестал читать книги многих наших авторов: я слишком хорошо помнил, что они говорили осенью 1958 года.

Материал я не написал и честно сказал об этом Борисову. Он отматерил меня, поставил в номер тассовку, а мне сказал:

— Мог бы имя себе сделать.

Нобелевская премия за 1958 год была присуждена Борису Пастернаку «за выдающиеся достижения в современной лирической поэзии и в области великой русской прозы». С присуждением высокого отличия Пастернака поздравил телеграммой секретарь Нобелевского комитета Андрес Эстерлинг. 23 октября 1958 года Борис Леонидович шлет ответную телеграмму:

«Бесконечно благодарен, растроган, горд, удивлен, смущен».

Заметьте, в формулировке о присуждении премии не упоминается крамольный по тем временам роман «Доктор Живаго».

Никита Хрущев воспринял это известие как страшную идеологическую диверсию западных спецслужб. Да и действительно, кто такой Пастернак? Не орденоносец, не лауреат, не секретарь Союза советских писателей. Сидит себе в Переделкине и пишет стихи из дачной жизни. И вдруг ему, а не героям социалистического реализма, как Федин, Марков, Бубенов, Сафронов, такая честь! И началась организованная на государственном уровне травля.

Сегодня, когда о деле Пастернака написаны сотни страниц, все почему-то вспоминают цековского идеолога Д. Поликарпова, Г. Маркова, К. Федина, но не они были главными: борьбу с беззащитным поэтом возглавили тогдашний председатель КГБ Александр Шелепин, зять генсека Алексей Аджубей и главный комсорг страны Сергей Павлов.

Не так давно я услышал, что Роберт Кеннеди говорил о том, как ЦРУ специально передало материалы на А. Синявского и Ю. Даниэля нашим спецслужбам, чтобы начать еще один виток утихающей «холодной войны».

С Борисом Леонидовичем Пастернаком случилось практически то же самое. После присуждения ему Нобелевской премии американский госсекретарь Джон Фостер Даллес выступил с заявлением о том, что премия Пастернаку присуждена за отвергнутый в СССР и опубликованный на Западе роман «Доктор Живаго».

Вспомните формулировку Нобелевского комитета: там ничего не говорится об этом романе.

Так прекрасный поэт стал разменной монетой в грязной политической игре.

В те годы я много ездил по стране. География комсомольских ударных строек была самой неожиданной: возводили Красноярскую и Братскую ГЭС, прокладывали дорогу Абакан-Тайшет, возводили комбинат в Джезказгане.

Мы писали репортажи и очерки не просто со строек — это были поля сражения за социализм с человеческим лицом. Люди работали с полной отдачей. ЦК ВЛКСМ рапортовал Политбюро о новых победах и взятых рубежах. Докладывали обо всем, забывая, в каких условиях живут те, кто брал эти рубежи. Но с точки зрения московских функционеров жизнь на морозе в палатках, балках и вагончиках — это главный признак романтики.

В 1959 году я уехал из Джезказгана, интернациональной молодежной стройки. Ездил я туда не за очерком и не за статьей, а за материалами для доклада какого-то босса из ЦК ВЛКСМ. Но именно там ребята-комсомольцы показали мне, в каких отвратительных условиях они живут и какой гадостью их кормят в столовых. А потом показали мне городок болгар-строителей — с прекрасной столовой и свежим питанием.

Я исписал целый блокнот, вернулся в Москву и рассказал об этом главному редактору нашего журнала Лену Карпинскому.

Он ответил мне просто:

— Тебя за этим посылали?

— Нет.

— Нужные данные привез?

— Да.

— Свободен.

А через неделю в Джезказгане начались беспорядки, жестко подавленные внутренними войсками.

Прошло несколько лет, и на этот раз армия кроваво подавила недовольство рабочих в Новочеркасске. Демонстрацию рабочих расстреляли прямо на площади перед горкомом партии.

Эфемерная свобода, чуть забрезжившая в 1957 году, завершилась.

В своих поездках на стройки Севера и Дальнего Востока, на целину и в Каркумы я поражался мужеству и трудолюбию людей, приехавших сюда со всей страны не за длинным рублем, а по убеждениям. Я видел, как они вкалывали, подгоняя завершение объектов к определенным датам по требованию партийного начальства.

Время то ушло безвозвратно, осталось в далеком прошлом, как моя восемнадцатиметровая комната на улице Москвина. Теперь у нас свобода, время никому не ведомых реформ. Но я вспоминаю 57-й год, всеобщую эйфорию и ожидание счастливых перемен. Вспоминаю, как это начиналось и чем закончилось. Не хочется дважды входить в одну реку.

А что делать? Сходите на Дмитровку, постойте у Совета Федерации, вглядитесь в лица наших нынешних сенаторов, а потом подумайте, что же нас ждет впереди.

Мусор на тротуаре

Меня всегда поражала очередь в Мавзолей. Здоровенная гусеница из людей загибалась к Александровскому саду и, несмотря на погоду, истово выстаивала томительные часы, чтобы за полминуты пройти мимо подсвеченного саркофага с тем, что осталось от человека, изменившего мир.

Я попал туда случайно вместе с участниками Международного форума молодежи и студентов. Под бдительными взглядами офицеров охраны мы прошли мимо общесоюзного дорогого покойника и вышли на воздух. Надо сказать, что в эту минуту я почувствовал облегчение. Случись это год назад, мне удалось бы увидеть и тело Сталина.

Восемь лет на Мавзолее было написано два имени: «Ленин, Сталин». Восемь лет в кругах, близких к Политбюро или Президиуму ЦК, я уже не помню, как в те годы именовалась эта могущественная структура, шли споры о выносе тела Сталина из главной усыпальницы страны.

Естественно, что все происходившее держалось в строжайшем секрете, но тем не менее информация просочилась, и на площади начали собираться люди. Одни пришли, чтобы выразить свое возмущение тем, что любимого вождя выносят из Мавзолея, другие — чтобы увидеть, как свершится еще один акт справедливости. Но милиция быстро освободила площадь, объявив народу, что вечером начнется подготовка к праздничному параду.

Вечером солдаты полка специального назначения КГБ СССР — их почему-то в народе именовали кремлевскими курсантами — вырыли могилу у Кремлевской стены и выложили ее десятью бетонными плитами.

Офицеры комендатуры вместе с научными работниками Мавзолея вынули тело Сталина из саркофага и уложили его в обыкновенный дощатый гроб, обитый красной материей. С кителя генералиссимуса спороли золотые пуговицы и вместо них пришили обыкновенные латунные. А по площади в этот момент шла, тренируясь перед парадом, колесная техника.

В 22.00 прибыли члены комиссии по захоронению во главе с ее председателем Шверником. И ровно через пятнадцать минут тело Иосифа Виссарионовича было предано земле.

У власти были все основания опасаться антиправительственных выступлений: у всех в памяти были живы воспоминания о тбилисских событиях, которые случились в 2-ю годовщину смерти Сталина.

Пятого марта в Тбилиси начались студенческие демонстрации. Молодежь шла по улицам, неся портреты Сталина. Власть смотрела на это снисходительно: действительно, люди идут к памятнику Великому вождю на берегу Куры, чтобы отдать ему положенные почести. Но с каждым днем ситуация в городе накалялась все больше и больше.

Седьмого марта на улицу вышли студенты всех тбилисских институтов и учащиеся школ. Они скандировали: «Да здравствует Великий вождь товарищ Сталин», «Не позволим пачкать светлую память вождя!».

На следующий день толпа начала захватывать автобусы и автомашины. На площади Ленина шел импровизированный митинг, на котором комсомольцы и коммунисты Грузии поклялись умереть за дело Ленина-Сталина.

Толпа устала от демонстраций и разговоров. Эмоциональные кавказцы требовали более решительных мер. Они атаковали здание штаба Закавказского военного округа. Спасли его только на совесть сработанные железные ворота и суровые солдаты, подогнавшие к забору бэтээры. Но тут кто-то крикнул: «Все к Дому связи!»

И толпа ринулась, как и положено, захватывать почту и телеграф. Начали избивать и обезоруживать солдат роты охраны. Те были вынуждены открыть огонь на поражение. Только это и смогло остановить толпу. Ну а дальше все происходило как всегда: на площади Ленина танки разогнали митинг, подоспевшие воинские части навели надлежащий порядок. Сутки в городе длилось чрезвычайное положение, потом его отменили.

Именно этого и опасались отцы народа в день перезахоронения Сталина. Но проходили по площади колесные боевые машины, готовые в любую минуту по команде развернуться и поддержать огнем подразделения милиции, а Москва жила своей обычной вечерней жизнью.

Пожалуй, 30 октября стало завершающим этапом похорон Иосифа Сталина.

Итак, восемь лет назад…

* * *

Сорок семь лет назад в те дни, когда я пишу эту статью, страна узнала о смерти Сталина.

Четвертого марта 1953 года по радио прозвучало правительственное сообщение от имени ЦК КПСС и Совета министров:

«В ночь на 2 марта у товарища Сталина, когда он находился в Москве на своей квартире, произошло кровоизлияние в мозг. Товарищ Сталин потерял сознание. Развился паралич правой руки и ноги. Наступила потеря речи».

И сразу же зазвучала траурная музыка. Позже я выяснил, что сообщение это читал не Юрий Левитан, а Юрий Ярцев. Но голоса их были чрезвычайно похожи. Или мы просто привыкли к тому, что все самое важное, о чем было разрешено знать рядовым радиослушателям, читал Юрий Левитан.

Но в этот день руководство Радиокомитета не допустило его к микрофону. Совсем недавно началось «дело врачей-отравителей», и, как мне рассказали знающие люди через много лет, Великий вождь готовил новую глобальную депортацию. Еврейское население страны должно было отбыть в «телятниках» в Среднюю Азию, на сооружение великой сталинской стройки — Каракумского канала. Но в тот день мы ничего не знали и посчитали, что о болезни Сталина нам сообщил Левитан.

Москва прилипла к радиорепродукторам.

Такое я видел только во время войны, когда зимой 41-го прозвучали слова Юрия Левитана, читавшего сообщение «В последний час». В нем было рассказано о начале нашего наступления под Москвой и о разгроме немецких дивизий. В то время радиоприемники были конфискованы, люди получали положенную информацию из «квартирных радиоточек». В нашем подъезде точки эти работали не у всех: что-то случалось от морозной зимы. Но нам повезло: заслуженный репродуктор, похожий на изогнутую почерневшую сковороду, в нашей квартире работал. Соседи пришли к нам, и по сей день я, военный пацан, помню их лица — плачущих от счастья женщин и гордых за свою армию стариков.

Как только 4 марта 1953 года передали правительственное сообщение, в коридоре нашей коммуналки заголосили соседки. Общенародное горе объединило их, отодвинув на время кухонные войны из-за лишней конфорки на газовой плите и бельевых веревок. Когда я вышел на кухню с чайником в руке, то увидел картину всеобщего единения. Три злейших врага в рядок сидели обнявшись посередине кухни на старых венских стульях. Они с подозрительным неодобрением посмотрели на меня. Видимо, в этот день я тоже должен был безутешно рыдать.

О своем отношении к Иосифу Сталину и его кончине я расскажу после небольшого отступления.

* * *

Москва. 99-й год. 1 мая. Тверская. Я подошел к Пушкинской площади как раз в тот момент, когда мимо шла колонна левой оппозиции, густо нашпигованная портретами Сталина. Несли их совсем старые люди, для которых Сталин на всю жизнь остался олицетворением их молодости, Великой победы, романтики строек, монолитных демонстраций на праздники, ежевечернего дворового единства.

Сталин для них был символом военных и трудовых успехов, их гордостью. Все, что сделали в свое время эти мужественные люди на фронте, в тылу на военном производстве, они с радостью приписывали Сталину, таким образом отнимая у себя ощущение победителя. Победил вождь! А они только помогали ему.

Но тем не менее не надо осуждать сегодня этих людей. Не надо смеяться над их песнями и тихой радостью общественных шествий. Это они построили фабрики, заводы, комбинаты и электростанции, которыми по сей день торгуют наши новоявленные лидеры; воздвигнув, они защитили их, когда началась война. А потом об их Победу и труд начали вытирать ноги в газетах и телепрограммах, и они вспомнили о вожде. Сталин над колонной ветеранов — это их протест против нашей неблагодарности.

Шла колонна старых людей. И вдруг меня кто-то хлопнул по плечу.

Я обернулся и увидел Юру Сомова, человека с удачной судьбой. В свое время, когда мой покойный отец еще не попал под подозрение как враг народа, мы жили на даче в Барвихе. Там я и познакомился с Юрой Сомовым, номенклатурным сыном. Папа его был какой-то крупный чин в Министерстве внешней торговли.

— Ты подумай, — засмеялся он, — несут портреты Сталина. Совсем выжило из ума наше старичье. Да когда он умер, этот день стал для меня самым счастливым. Ты это понимаешь?

— Нет, — твердо ответил я.

— Вся наша компания была счастлива, мы собрались у меня, принесли хорошие пластинки, танцевали, радовались. Мы-то все знаем про эту сволочь. Все, даже больше того, что Никита рассказал на съезде. Я вообще всегда, со школы, был антисталинистом.

И я почему-то вспомнил далекий 51-й год: последнее дачное лето, Юру и его замечательную компанию номенклатурных детей, которым было запрещено не только разговаривать со мной, но и здороваться. Видимо, тогда он стал борцом со сталинизмом.

Я знал еще несколько людей, которые говорили о том, что март 53-го стал для них самым счастливым днем, о том, что ненависть к Сталину они впитали с материнским молоком, что, еще будучи пионерами, они чуть ли не готовили заговор против человека, поправшего ленинские нормы.

Тогда это было очень современно — говорить о том, что Сталин до неузнаваемости исказил генеральную линию Ильича. В этом его главная вина. Правда, говорили это персонажи в буфете Центрального дома литераторов. Сами они были люди пишущие, достаточно известные, а главное — весьма благополучно жившие в годы тоталитарного режима, поэтому я им просто не верил.

В 60-е это считалось весьма модным.

Когда началась война, в далеком 41-м, я был сопливым пацаном, но, как и все мальчишки с нашего двора, свято верили, что Сталин, аки Кутузов, специально заманивает немцев к Москве, чтобы разгромить их.

После зимних каникул к нам в класс на один из уроков пришел молодой лейтенант с орденом Красного Знамени. Левая рука у него еще висела на перевязи, и он рассказал нам, как Сталин разгромил немцев под Москвой. Он сам был участником этих боев, стойко сражался, получил немецкую пулю, но говорил почему-то не о стойкости своих бойцов, а о подвиге Великого вождя.

Сталин сопровождал все наше детство. Когда в школе нам давали на завтрак бублик и конфету, то говорили, что Сталин недоедает, а все отдает детям.

Нас настолько приучили к тому, что всему хорошему мы обязаны лучшему другу детей товарищу Сталину, что знаменитый лозунг «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство» стал для нас нормой жизни.

В кинотеатрах мы смотрели «Боевые киносборники», в которых взвод наших бойцов с именем Сталина побеждал несметное количество немцев. «Оборона Царицына», «Сталинградская битва», «Падение Берлина», «Клятва» — все эти фильмы формировали наше сознание.

Сталин построил могучую индустрию. Сталин победил в Великой Отечественной войне. Сталин восстановил разрушенное хозяйство страны. Сталин ежегодно снижал цены на товары.

Мы знали о сталинских ударах на фронте и верили в сталинские послевоенные пятилетки. Это было похоже на сеанс массового гипноза. Сталин был непогрешим. Виноватыми во всем оказывались только мы. Как в старом цирковом анекдоте: «Весь зал в дерьме, а я в белом костюме».

* * *

Но вернемся в март 53-го, на кухню нашей коммуналки. Не скрою, я был поражен и расстроен до крайности известием о болезни, а потом и о смерти Сталина.

Кто же возглавит крестовый поход против поджигателей войны и победит американский империализм, добьется небывалого роста производства и невиданных урожаев?! А уж наше с матерью дело мог решить только товарищ Сталин.

Я не буду описывать историю моего отца, весьма типичную для того времени. Он служил в военной разведке, его не успели арестовать — он предпочел застрелиться. Два года тянулось следствие. Жить с клеймом подследственного в те годы было не очень уютно. Мы надеялись на Сталина как на последнюю инстанцию.

Но как сделать, каким образом передать письмо ему в руки? И выход нашелся. Надо сказать, что маменька моя была дама весьма красивая и светская, знакомых у нее было предостаточно. И выяснилось, что одна из ее подруг, некая Ирина Михайловна, была любовницей секретаря вождя, генерала Поскребышева. Письмо решили передать ему. В какой момент — в постели, в ванной, за столом — не знаю, но надеялись только на это.

И надежда рухнула. Ушел из жизни человек, вера в справедливость и мудрость которого с детства жила в моем сердце. Больше расчитывать не на кого и не на что, и перспективы рисовались для меня мрачные. Видимо, личные неприятности заслонили для меня общенародное горе. Что делать, человек эгоистичен.

Через несколько лет, в институте, я смотрел фильм, кажется, он назывался «Город слепых», суть его заключалась в том, что в одну минуту все жители города ослепли. Я помню отрешенные лица на экране, нечеткие движения, протянутые с мольбой о помощи руки. Когда я увидел это, почему-то вспомнил людей на улицах Москвы в день известия о смерти Сталина. Они шли по тротуару, как слепые, толкая друг друга, но на это уже никто не обращал внимания. Горе для всех было слишком сильным, я бы сказал, испепеляющим.

Мне рассказал товарищ, писатель Валентин Лавров, что он сам видел школьную учительницу, у которой в 37-м погибла в лагерях почти вся семья, и она, узнав о смерти Сталина, билась головой о постамент его гипсовой фигуры, стоявшей в школьном коридоре, и рыдала.

Поздно вечером я зашел в Елисеевский магазин. За прилавками стояли продавщицы с красными от слез глазами. Зал пустовал, поэтому три человека с узнаваемыми лицами были особенно заметны. Три звезды МХАТа. Трое самых известных актеров: Ливанов, Грибов и Яншин. С театрально-трагическими лицами они закупали напитки и закуски. Три театральных звезды являли собой олицетворение людского горя.

А через несколько минут я увидел их у машины в Козицком переулке, они грузили в такси коробки и свертки, на лицах у них было написано предвкушение веселого застолья.

Мой товарищ, неплохой боксер, Коля Мельников в те самые дни находился в лагере в Коми. Он не был врагом народа. Получил он срок как уголовник, за разбой: на людном в те годы катке на Петровке, 26, он подрался с компанией каких-то ребят, пристававших к его девушке. Коля прилично отделал их. Он был перворазрядник, с боевым весом восемьдесят шесть килограммов.

Сначала их за драку отправили в знаменитый «полтинник», 50-е отделение милиции, где оштрафовали, пожурили и отпустили. А через два дня Колю загребли по новой и предъявили обвинение в разбое. Оказалось, что он весьма серьезно покалечил сына одного из тогдашних министров. Так милый парень Коля стал «зловредным уркой».

— Ночью, — рассказал он мне потом, — в барак прибежал Леха, известный московский вор, и заорал:

— Урки, мужики! Усатый надел деревянный бушлат!

— Врешь!

— Точно. Мне дневальный в оперчасти рассказал, он сам по радио слышал. Все, земеля, — Леха обнял Колю, — скоро дома будем. Новый пахан верняком амнистию даст.

Потом, на разводе, начальник лагеря официально объявил об этом, вызвав необычайный энтузиазм заключенных. Они ждали амнистии, которая, кстати, была объявлена через два месяца.

Прав оказался московский вор Леха: новый пахан всегда хочет быть добрым.

Я в те годы газет, кроме «Советского спорта», не читал. Но на следующий день, после известия о кончине Сталина купил рано утром в киоске «Правду». Меня привлекла фамилия Константина Симонова на первой полосе. Я запомнил только первые строки: «Земля от горя вся седая…»

* * *

Начало марта 53-го было морозным. После небольшой оттепели грянуло похолодание, и тротуары и мостовые превратились в каток. В обычные дни это было не так страшно. С утра дворники скалывали лед и засыпали все песком. Но в те дни дворники занимались тем, что помогали милиции заколачивать черные ходы в подъездах и перекрывать проходные дворы.

Весь город — улицы, бульвары, переулки — был перегорожен военными машинами. Милиции не хватало, в оцеплении стояли офицеры, слушатели военных академий, курсанты всех московских военных училищ, солдаты частей столичного гарнизона.

Рано утром над городом запели гудки заводов, закричали на подъездных путях паровозы и электрички — это был своеобразный сигнал к началу траурных мероприятий. Никогда после я не видел таких всенародных похорон.

Вся Москва вышла на улицы. Неорганизованно, стихийно. Я сам видел многотысячные демонстрации тех лет. Но это были мероприятия, четко закованные в административные рамки. Сотрудники МГБ и милиции шли в колоннах, партийные функционеры всех уровней строго следили за их прохождением.

Машина власти умела направлять энтузиазм сограждан. В те мартовские дни ничего этого не было. Люди выходили на улицу, брали детей и шли к Колонному залу. Их было очень много. Мне тогда казалось, что на улицы города вышли все, кто жил в Москве. А на вокзалы приходили электрички и поезда. Из Дмитрова и Клина, Серебряных прудов и Зарайска, из Калининграда и Владимира ехали в столицу убитые горем соотечественники, чтобы проститься со своим отцом и кумиром.

Я прочел много книг об этом феномене, видел несколько фильмов, поставленных на тему великих похорон, но никто не дал ответа на вопрос: почему?

Почему, кстати, многие из тех, кто, рыдая, насмерть давились на Рождественском бульваре и Трубной, через несколько лет с наслаждением втаптывали в грязь своего умершего кумира?

У меня тоже нет ответа. Но никто не задумался, что Сталина хоронили всего лишь через 92 года после отмены крепостного права. Может быть, для большинства моих соотечественников смерть вождя ощущалась утратой царя-батюшки — отца отечества.

Не знаю, и, наверно, не узнаю никогда.

Моему другу Юре Гаронкину тогда было восемнадцать лет. Весь их двор пошел прощаться со Сталиным. Толпа зажала их в районе Трубной. По обледенелым тротуарам скользили и падали лошади конных милиционеров, а толпа, не останавливаясь, шла по ним.

Моему другу повезло: он с группой мужчин втиснулся в сломанную дверь подъезда, а потом, сорвав доски с черного хода, они ушли в проходной двор. Он потерял кепку, шарф, галоши, все пуговицы на пальто, но остался жив.

Я слышал крики и рев толпы на Трубной, но, к счастью, не попал туда. Мое передвижение было строго ограничено милицейскими и военными постами.

Я помню, как у Столешникова переулка встретил Петра Львовича Рыжей (одного из известных тогда драматургов братьев Тур). Как всегда доброжелательный и элегантный, он, пожав мне руку, сказал:

— Тороплюсь на траурное заседание в Театр киноактера. Ждите перемен, юноша, ждите перемен.

— Каких? — удивился я.

— Хороших для всех, для вас и для меня в том числе.

Я тогда не поверил Петру Львовичу, и напрасно. Для меня перемены к лучшему начались уже в конце марта.

Но пока я еще предпринимал тщетные попытки пробраться поближе к Колонному залу. В Дмитровском переулке мне повезло: в оцеплении стояли ребята из спортроты МВО, они знали меня и пропустили к Петровке.

Я подошел к ней, когда проходила организованная колонна одного из московских заводов. Люди пришли прямо от станков, они двигались по улице в промасленных ватниках и куртках. Колонна шла молча. Только в фильме «Клятва» о похоронах Ленина я видел такие скорбные лица. Но там были актеры, а по Петровке шли люди, которых в официальных докладах именовали главным классом страны. И они скорбели искренне и тяжело. Пожалуй, именно это стало для меня главным в событиях тех непонятных дней.

Рассказ о том, что на Трубной погибли люди, донес до меня мой товарищ Бондо Месхи. Он чудом выбрался из этой давки и дошел до улицы Москвина. Когда я вернулся домой, он ждал меня, собрав в коридоре все женское население квартиры. Рассказ его был эмоционален и живописен. Со свойственным ему грузинским темпераментом он нарисовал страшную картину, а потом показал растерзанное пальто и пиджак.

— Это как же, Бондо? — поразился я.

— Атак. Блатари, суки, прямо в толпе карманы выворачивали, шапки хорошие сдергивали, сумки у женщин вырывали. Ну я одного из них прибил, а его подельник меня «пером» задел.

— А ты?

— А что я? Толпа поперла, я еле жив остался. Слава богу, успел на машину вскочить.

— Какую машину?

— Военную. Ими весь бульвар перегородили. Не было бы машин, никто бы не погиб.

В 1958 году один из лучших сыщиков страны Игорь Скорин рассказал мне весьма занятную криминальную историю.

В дни похорон Сталина он был старшим одной из опергрупп. Днем ему позвонил агент и при встрече рассказал, что сретенский вор Витька Четвертаков, по кличке «Четвертак», организовал шайку, которая начала глушить скорбящих граждан.

А через некоторое время Скорину доложили, что в проходном дворе на Рождественском бульваре нашли нескольких раздетых оглушенных людей. Через толпу людей Скорин с оперативниками с огромным трудом пробрался на бульвар.

Вычислить место работы урок Четвертака особого труда не составило. Подъезд дома обнаружили быстро. Аработали бандиты так: когда толпа особенно сильно напирала, дверь подъезда распахивалась и в вестибюль врывалось человек двадцать. Их отправляли на черный ход, по пути выдергивали дам в дорогих шубах и хорошо одетых мужчин, оглушали, грабили и выкидывали в соседний двор через лаз в дощатом заборе.

Скорин с оперативниками не знал, сколько человек в шайке Четвертака и чем он вооружен.

Двоих они взяли прямо у лаза в щелястом заборе, когда они тащили в соседний двор очередную жертву. Проведя допрос на месте и предварительно набив разбойникам рожи, сыщики выяснили, что у Четвертака осталось пятеро бойцов, но есть два пистолета, добытых у ограбленных. Вещи и сам Четвертак находятся в подвале, который соединялся с соседним домом.

У выхода из подвала посадили трех патрульных милиционеров, а сами ворвались через черный ход.

Один из грабителей выстрелил, но его убили на месте, остальные сдались.

Витьку Четвертакова задержали милиционеры, когда он со здоровенным узлом пытался уйти через запасной ход.

День похорон Сталина стал воистину самым доходным днем для московских карманников. Каждый скорбел по-своему.

* * *

Отгремел траурный салют. Тело вождя сдали на вечное хранение в Мавзолей. Уехали с улиц военные машины, ушли в казарму солдаты. В стране был объявлен десятидневный траур. Не работали кино, театры, была запрещена музыка в ресторанах. На Мавзолее появилась вторая надпись: «Сталин».

Громадная страна еще не знала, что утром проснется в другой эпохе.

Рано утром, когда на город начал наползать весенний рассвет, я вышел из дома, миновал Пушкинскую, прошел Козицким и очутился на улице Горького.

Народу было не по раннему времени немного. Сосредоточенные дворники сгребали на тротуары огромные груды мусора.

Оторванные рукава, растоптанные шапки, галоши, резиновые женские боты, обрывки портретов и лозунгов — все это сметали московские дворники в своеобразные мусорные горы.

Это был мусор ушедшей эпохи.

Разговор за столиком кафе после великих похорон

Звонок телефона был неожиданным и резким, как выстрел. Я вскочил. К окнам прилипла темнота, часы показывали шесть.

— Да?

— Спишь? — спросил меня на том конце провода мой товарищ генерал милиции Витя Пашковский.

— В некотором роде. А что случилось?

— Ничего особенного. Просто хочу сообщить, что концерта ко Дню милиции не будет.

— Ну и что?

— Думай.

И хотя думать было нелегко, потому что мы начали отмечать милицейский праздник накануне, я сразу догадался, что наша великая страна осиротела.

Я вышел на кухню, достал из холодильника бутылку чешского пива, огромный дефицит по тем временам, и включил «Маяк».

Бодро и радостно диктор сообщил мне о том, что на Челябинском тракторном заводе вступила в строй новая линия, потом мне рассказали, как военнослужащие ограниченного контингента Советских войск в Афганистане вместе с простыми дехканам посадили первые деревья будущего сада Дружбы, потом я выяснил все о происках американского империализма в Африке. В заключение я узнал о погоде. Все. Более никакой информации.

По музыке определить политическое состояние державы было нелегко. Так как после новостей бодрый голос певца поведал мне и всем остальным соотечественникам, что «вновь продолжается бой, и сердцу тревожно в груди, и Ленин такой молодой, и юный Октябрь впереди».

Грех говорить, но сообщения о том, что человек навсегда покинул нас, с нетерпением ожидало большинство населения страны. Также, как и сегодня, когда многие гадают на кофейной гуще, кто же станет премьером нового правительства, наивно полагая, что со сменой персоналий наша жизнь станет лучше, в то время все пытались угадать имя нового генсека КПСС.

Кандидатуры были три: Юрий Андропов, Виктор Гришин и Григорий Романов.

Разговоры о них не затихали в течение последнего полугодия.

Как только заходила речь о бывшем ленинградском вожде Романове, сразу же из достоверных источников появлялась информация о том, что он устроил свадьбу дочери в Зимнем дворце. Сервировал стол царским серебром и сервизами, которые номенклатурные гости, несмотря на их музейную ценность, разбили вдрызг.

О Гришине говорили как о короле московской торговой мафии, что, кстати, было недалеко от истины, о его темных делах и пристрастии к золотым вещам.

В «белом венчике из роз…», как писал Александр Блок, перед населением представал секретарь ЦК КПСС бывший председатель КГБ Юрий Андропов.

О нем говорили как о гуманном, умном, высокообразованном человеке, который наконец сможет привести нашу страну, истосковавшуюся по копченой колбасе, к необыкновенному изобилию.

Через несколько лет я узнал, что Григорий Васильевич Романов никогда не устраивал гульбищ в Зимнем дворце, а потому не бил музейных сервизов.

Что касается Виктора Васильевича Гришина, первого секретаря МГК КПСС, то в тех разговорах была большая доля правды.

А слухи эти через свою агентуру распускали аналитики из КГБ, которые всеми доступными и недоступными путями старались привести на российский престол своего бывшего шефа.

Но тогда об этом никто ничего не знал и все, как мессию, ждали пришествия Андропова.

Наконец заиграла печальная музыка по телевизору, и стране объявили о тяжелой утрате.

Приблизительно за восемь месяцев до смерти Леонида Ильича я был в одном доме на развеселой вечерухе. Народу разного набежало видимо-невидимо, благо квартира была огромная. В разгар веселья приехала Галя Брежнева с очередным обожателем. Она решительно атаковала спиртное и через полчаса была весела сверх меры.

Я не слышал всего разговора, только фрагмент, но он стоил остального пьяного трепа.

— Папа себя неважно чувствует, — сказала дочь генсека, — некоторые радуются, ждут, когда он умрет. Но ничего, положат папу в Мавзолей, мы с ними иначе поговорим…

Конечно, заявление это можно было списать на пьяный треп советской принцессы. Но по городу уже ходили упорные слухи, что новый сквер напротив памятника Пушкину делают специально для монумента Брежнева. Чудовищными тиражами издавались «Малая Земля», «Целина» и еще две книги, названия которых вылетели из памяти.

Фараоны заранее строили свои гробницы, Брежнев возводил свою пирамиду в народной памяти.

И вдруг все это случилось. Трагический голос теледиктора объявил о кончине «пятижды» Героя Советского Союза и Социалистического Труда, лауреата Ленинской премии в области литературы, лауреата Ленинской премии мира, кавалера ордена Победы и еще семидесяти двух отечественных и зарубежных наград, Маршала Советского Союза Леонида Ильича Брежнева.

Много позже мы поймем, что страсть к наградам и званиям была невинной слабостью по сравнению с тем, чем будут развлекаться пришедшие ему на смену вожди.

Умер Брежнев, но его эпоха, которую окрестили богатым словом «стагнация», не закончилась, а продолжается в более извращенных формах по нынешний день.

Но мы тогда надеялись, что смена руководства ЦК КПСС наконец приблизит нас к социализму с человеческим лицом. Ах, эта старинная русская народная игра под названием «Ожидание доброго царя»! По сей день мы с властью играем в нее, забывая, что вожди наши всегда сдают нам крапленые карты.

Ночью в Москву входила дивизия Дзержинского и части Московского военного округа. Из близлежащих областей прибывало на великие похороны милицейское усиление. Ритуальное действо готовилось по первому банному разряду.

К утру город перегородили переносными турникетами; солдаты, милиционеры, курсанты военных училищ заняли свои места в линейных коридорах.

Центр Москвы был перекрыт и оцеплен, а город продолжал жить своей обычной жизнью. Люди сквозь оцепление пытались пробиться в Елисеевский магазин, так как по столице прополз слух, что по случаю траура на прилавок выкинут дефицитные продукты.

На пустых улицах уныло стояли солдаты и милиционеры, ожидая, когда толпы соотечественников пойдут на штурм Колонного зала прощаться с ушедшим от нас генсеком. Я ходил по пустому центру и сравнивал все происходящее с похоронами Сталина в марте 1953 года.

На Советской площади у памятника Юрию Долгорукому стояла группа людей, одетых в форму советской номенклатуры: ондатровые шапки, финские пальто, туфли «саламандра» — бонзы из ЦК КПСС, которым поручили руководить народным волеизъявлением. Одного из них я знал по ресторану «Архангельское».

Мы поздоровались, и цековский деятель по имени Саша спросил меня:

— Видишь, как подготовились?

— Впечатляет.

— Мы не допустим повторения эксцессов, которые были на похоронах Сталина.

— А ты уверен, что сегодня будет столько же людей?

— Без сомнения. Народ Леню любил.

Мы попрощались, и я пошел вниз по пустой улице Горького, вспоминая, как двадцать девять лет назад страна хоронила Сталина.

Нынешняя власть учла ошибки сталинского аппарата, нагнала войск и милиции. Но никто не торопился проститься с носителем многочисленных Золотых Звезд Героя страны. Мерзли на ветру солдаты и милиционеры, а город жил отдельной от большевистского траура жизнью.

Тогда было принято мудрое решение: к Колонному залу начали привозить организованно трудовые коллективы Москвы и области, за прощание с лидером КПСС давали два отгула. Об этом мы разговаривали в кафе Дома кино с моим другом, прозаиком и киносценаристом Артуром Макаровым.

Кафе по дневному времени было пустым. Самое лучшее время общественного одиночества. Мы пили кофе и вспоминали похороны вождей. Нам пришлось жить при Сталине, несколько дней при Маленкове, при Хрущеве и Брежневе.

В кафе вошел наш старинный знакомец фотограф Феликс Соловьев, как всегда элегантный и деловой. Он взял кофе и бутерброды и сел к нам. Так появился третий собеседник.

Феликс крутился в кругах партийно-правительственных детей и всегда располагал самой неожиданной информацией. Он поведал нам, что новый генсек Андропов распорядился провести изъятие документов на даче и в квартире Брежнева и что дача в Завидове с парком машин и дорогими подарками у семьи покойного отобрана, а вдове предоставлен другой загородный дом.

Мы не успели обсудить эту интересную новость, потому что в кафе появился веселый человек — Андрюша Чацкий.

Кем он был, я не знаю по сей день. Именовал он себя режиссером. Когда я спрашивал о нем у своих коллег, они отвечали неопределенно: вроде да, а вроде и нет. Единственное, что я могу сказать точно: Андрей любил кино самозабвенно. Он крутился в околокиношном мире. Мире просмотров и фестивалей. Мире киноклуба и искрометных идей. Мире легких, веселых и красивых людей. Никогда серьезно не занимаясь кинематографом, он видел только его праздничную мишуру, не сталкиваясь с тяжелыми буднями.

Андрей Чацкий стал некой данностью Дома кино. Бывал он там ежедневно: стройный, с набриолиненным пробором, с тонкими усиками голливудских негодяев, в темном элегантном костюме, белой рубашке и красивом галстуке. Он появлялся словно укор кожаным курткам и потертым джинсам режиссеров и операторов.

Правда, его немного портила страсть к подозрительным «золотым» перстням, браслетам, часам, зажигалкам, но эту маленькую слабость можно было простить веселому, доброму человеку. Он был широк и гостеприимен. Хотя финансовые дела его, как я слышал, были не очень хороши, тем не менее последнюю десятку он тратил необыкновенно красиво. Но это была внешняя, буффонадная сторона, немного напоминающая знаменитого персонажа из фильма Михаила Ромма «Мечта» — пана Станислава Комаровского.

Единственное, что я могу сказать точно: Андрей в те годы был как-то связан с видеобизнесом. Ежегодно в Репине, под Ленинградом, в Доме творчества Союза кинематографистов, в октябре проводился семинар работающих в жанре приключенческого и научно-фантастического кино.

Я как председатель совета, занимавшегося развитием именно этого жанра, хорошо знал, каких трудов стоило добыть в Госкино несколько западных фильмов для показа участникам семинара. И тут нас выручал Андрей. Он привозил на семинар огромный набор видеокассет с прекрасными французскими, итальянскими и американскими фильмами. Каждый вечер люди шли в организованный Андреем видеозал и смотрели хорошее кино.

Тогда видеомагнитофоны стоили дороже автомобиля и не все могли позволить себе приобрести их. Видео только входило в нашужизнь. Уверен, что эти поздние просмотры помогли мне и моим коллегам узнать, что происходило в мировом кинематографе.

Не знаю, каким Андрей был режиссером, но организатором он считался первоклассным. Он имел весьма необходимый талант находить нужных людей и заводить с ними короткие знакомства.

В годы горбачевской трезвости, когда участники семинара изнывали от желания опохмелиться, в его номере страждущие в любое время могли найти стопку водки и бутерброд. Баню ему предоставляли без всякой очереди, а в баре для его друзей всегда имелась подпольная выпивка.

Итак, в кафе появился веселый человек Андрюша Чацкий.

Он увидел нас, улыбнулся, подошел к столу:

— Не прогоните?

— Садись.

Андрей был верен себе: он раскрыл кейс и вынул из него бутылку коньяка «Енисели» и батон финского сервелата, что по тем временам весьма ценилось.

— Давайте, ребята, помянем генсека и выпьем за новые, счастливые времена.

Мы выпили и долго еще сидели, споря о том, что у нас впереди. Но, не соглашаясь в деталях, мы были едины в главном: наступает новая «оттепель», а за ней, возможно, свобода.

Это было 14 ноября 1982 года…

…Потом немного порулил Андропов, за ним настало безвременье Черненко, началась перестройка, перешедшая в Великую колбасную революцию. Атам и свобода наступила. Рухнул казавшийся незыблемым отечественный кинематограф.

Под его обломками оказались погребенными прежние привычки, дела и увлечения.

Не было денег не только на семинары, но даже на производство фильмов. Но все же Дом кино остался единственным местом, где потерявшие работу люди могли за столиком кафе хотя бы поделиться своими замыслами с коллегами.

Последний раз я встретил Андрея Чацкого на кинофестивале в 1995 году, он был все также элегантен и весел.

— Помнишь, как мы спорили в ноябре 82-го? — спросил он меня.

— Помню.

— Не сложилось что-то, — грустно сказал Андрей.

…Его убили первым. Через месяц после нашей встречи я утром смотрел по телевизору «Дорожный патруль».

Сначала был сюжет о квартирной краже. И тут с кухни донесся запах убегающего кофе. Я бросился туда, а вслед мне комментатор с телеэкрана произнес: «…у убитого было найдено удостоверение корреспондента газеты „Криминальная хроника“». Я вбежал обратно в комнату, но на экране полыхал пожар и храбрые бойцы в касках заливали водой квартиру.

Удостоверение газеты «Криминальная хроника» заинтриговало мня. Издание это в 1991 году создал я и несколько лет руководил им. Разумеется, всех корреспондентов знал хорошо.

Зазвонил телефон.

— Андрюшу Чацкого убили, — сказал мой товарищ.

В 91-м году Андрей пришел ко мне в редакцию и предложил услуги в качестве обозревателя криминальных видеофильмов. Получил желаемое удостоверение и исчез, на этом его сотрудничество с газетой закончилось.

Вечером я посмотрел повтор передачи и увидел знакомую квартиру и его труп со связанными руками на кровати. Он был далек от банковского бизнеса, не торговал цветами, металлами и недвижимостью. Все оказалось более прозаичным.

Сначала гуляли в ресторане Дома кино, потом в каком-то баре, в компании появились девицы и подозрительные молодые люди. Потом взяли выпивку и поехали к Андрею.

Господа налетчики сочли, что нашли богатую добычу. Режиссер, весь в золоте: часы, браслеты, цепочки, перстень. Да и деньги легко тратит. Если бы они знали, что деньги эти последние, а цацки туфтовые! Но они не знали. Зато знали, что нынче жизнь человеческая ничего не стоит. И отняли ее. Сначала опоили его клофелином, связали и задушили.

Вот так закончилась история веселого щедрого человека, севшего за наш стол 14 ноября 1982 года и верившего в новые, счастливые времена.

А 3 октября 95-го года я увидел на экране труп своего друга, убитого кинжалом. Это был Артур Макаров.

Мы познакомились в 50-х. В десять лет он остался сиротой и его усыновили родная сестра его матери, наша кинозвезда Тамара Макарова, и ее муж, знаменитый кинорежиссер Сергей Герасимов. Артур приходил к нам в зал тренироваться. Он мог стать хорошим боксером, у него был отличный удар и кураж. Но спорт не очень интересовал Артура, он просто учился драться.

В те годы мне частенько приходилось выступать третейским судьей в их разборках с Юликом Ляндресом, впоследствии прекрасным писателем Юлианом Семеновым. Кстати, неприязненные отношения у них сохранялись всю жизнь.

Потом Артур уехал в танковое училище, я отбыл постигать военную науку в город Калининград. Встретились мы уже журналистами. Артур закончил Литинститут и работал в АПН. Но скоро журналистика стала тяготить его. Он хотел писать, мечтал о кинематографе.

Вспоминаю Львов, весенний прекрасный Львов, и свое командировочное одиночество. И бегущую с вечерней улицы в стрельчатые окна моего номера в гостинице кинорекламу «Красные пески». И прочитанную на широком экране фамилию автора сценария — Артур Макаров. Потом были «Новые приключения неуловимых», «Один шанс из тысячи», «Горячие тропы», «Неожиданное рядом», «Золотая мина» и другие. За фильм «Служу отечеству» он был удостоен звания лауреата Госпремии Узбекской ССР. Но кино не было главным в его творчестве. Артур был прекрасным прозаиком.

Я помню, сколько шума наделал его первая повесть «Дом», опубликованная Александром Твардовским в «Новом мире».

Ленинский ЦК сразу же осудил и автора, и его сочинение. Артур купил дом в глухой деревне Заборовке Калининской области. Он писал прозу. Свои криминальные сценарии он переделывал в небольшие повести, которые я печатал в ежегоднике «Поединок». В журналах «Нева», «Звезда», «Сельская молодежь» печаталась его проза. И, наконец, в 1982 году вышла его первая книга «Много дней без дождя».

Артур бывал в Москве наездами. Жил в своей Заборовке, охотился, как внештатный охотинспектор гонял браконьеров. И, конечно, писал. Его всегда тянуло к людям неординарным, с судьбами опасными и сложными. Он дружил с сыщиками и браконьерами, судьями и уголовниками. Он изучал внутренний мир своих будущих героев. Он был талантлив и артистичен. За свою рано оборвавшуюся жизнь он, словно артист на сцене, прожил несколько выдуманных.

В то утро на экране телевизора я увидел связанный труп моего друга, убитого коллекционным кинжалом. Он сам пустил убийц в дом, хотя был крайне осторожен и подозрителен, но этим людям он верил и, видимо считал их друзьями. Накрыл для них стол…

Они перерыли весь дом, не тронули крупной суммы долларов и наших денег. Не сняли со стены дорогие картины. Они искали что-то другое…

Последние годы перед его смертью мы виделись редко. Артур забросил кино и литературу и занялся бизнесом. Он получил разрешение на табельное оружие, завел щофера-охранника. Он играл кинороль крутого столичного бизнесмена, не зная, что в этом фильме трагический конец.

Никто из нас, его друзей из прошлой жизни, даже не догадывался, что его фирма «Арт Гемма» занималась огранкой алмазов. Когда-то в своих детективных сценариях Артур писал истории о том, сколько горя людям приносят драгоценные камни. Писал, но почему-то сам забыл об этом.

На Электродной улице, в доме № 2, он открыл гранильный цех. Сырье Макаров получал от небезызвестного Бычкова, начальника Роскомдрагмета. Обработанные камни вывозились за рубеж партнерской бельгийской фирмой «Diamond Trust». Хозяином ее был некий Шарль Гольдберг. Возможно, это совпадение, но в 60-е годы я знал фарцовщика «розочками» (так блатные называют драгоценные камни) с такой же фамилией, активно спекулировавшего у магазина «Алмаз» в Столешниковом переулке.

Гольдберг попадет в сферу внимания следствия, когда начнется разработка компании «Голден АДА», принадлежавшей Андрею Козленку. Не надо забывать, что самого бриллиантового короля — Козленка — заманили в Афины из Брюсселя. Но в октябре 95-го об этом еще никто ничего не знал.

Следствие по делу об убийстве Артура Макарова не дало ничего определенного. Сначала его закрыли. Потом посадили за взятку следователя прокуратуры, который вел дело, потом снова начали искать убийц…

Возможно, через какое-то время Артуру надоели бы все эти дела, и он опять бы уехал в свою деревню, к охоте, собакам и письменному столу. Человек, убивший его, наверняка не думал о том, что поднял руку на талантливого писателя.

Солнечным октябрьским днем в Доме кино мы прощались с Артуром Макаровым. Прощались с киносценаристом и писателем, а не с «алмазным королем». Поминки были в том же кафе, где за угловым столом спорили о новых временах Андрюша Чацкий, Артур, Феликс Соловьев и я. А в декабре тремя выстрелами в подъезде дома, где была его мастерская, убили Феликса Соловьева.

Об этом я узнал из вездесущего «Дорожного патруля». Комментарий был скуп и лаконичен: «В Палашевском переулке в подъезде своей мастерской был убит известный фотохудожник и фотокорреспондент газеты „Ди Вельт“ Феликс Соловьев». Вот тут мне немножко стало не по себе. Третий мой товарищ пал от рук киллеров. Потом начальник уголовного розыска района Володя Колокольцев расскажет мне, что киллеров было двое, что стреляли они из «ТТ», потом сели в машину, отъехали на несколько кварталов и машину подожгли.

Андрюшу Чацкого убили «крысятники», соблазнившиеся золотыми цацками, Артура Макарова убрали его подельники по бриллиантовому бизнесу. А вот за что застрелили Феликса, мне было непонятно. Правда, надо сказать, что он всегда жил на «грани фола», как говорят спортсмены.

В 1958 году я сидел со своей барышней в кафе, и к нашему столу подошел красивый, элегантный молодой человек в английском твидовом костюме.

Барышня познакомила нас, а потом сказала:

— Феликс, у тебя чудесный костюм. Достань такой же моему другу.

— Сделаем, — засмеялся Феликс.

И через несколько дней позвонил и привез костюм из английского твида. Тогда это была большая редкость, и знакомые ребята с некоторой завистью поглядывали на меня.

Феликс немного фарцовал. Но делал это аккуратно и с опаской. Имел свою проверенную клиентуру, поэтому особенно не светился. Он достал мне несколько хороших вещей. Потом начал работать в управлении делами дипкорпуса, в знаменитом УПДК. Как он туда попал, одному богу известно, работал в посольстве Греции. Мы не были с ним особенно дружны, но встречались достаточно часто — в ресторанах, на каких-то приемах, кинофестивалях. К тому времени Феликс уже стал фотокорреспондентом.

Феликс всегда был в центре модной тусовки. Знал целую кучу историй о сильных мира сего, и, что самое любопытное, информация его была предельно точна. Его выставка «Светская Москва» стала событием.

Он много и талантливо работал в рекламе. После его смерти знающие люди говорили, что именно это и погубило его. Он решил стать не просто исполнителем, а менеджером. А в бизнесе этом, как известно, законы волчьи. Пожалуй, это была наиболее реальная версия о причине его убийства.

Но как-то на Патриарших прудах я встретил своего старого знакомого по московскому Бродвею. Мы не виделись несколько лет и немедленно зашли в летний ресторан у пруда. Разговор был обычным. О старых знакомых, кто где, кто жив, кого с нами нет.

Тогда, в далекие 50-е, Борис был связан с московскими уголовниками, отмотал два срока. Нынче он занимал твердое положение в криминальных кругах Москвы.

В разговоре мы случайно коснулись убийства Феликса Соловьева.

— Ты думаешь, его погасили за рекламные дела?

— Конечно.

— Нет, там другое было. Заигрался мальчонка. Снял не того и не с тем, а потом хотел за этот негатив двадцать тонн зеленых получить.

Вот какую информацию я получил от человека, находящегося в самом центре криминальной Москвы. Пусть эта версия останется на его совести.

…Через восемнадцать лет я пришел в Дом кино. Спустился в нижнее кафе. Столик, за которым мы сидели, по-прежнему стоит в том же углу. Как и в тот день, в кафе было пусто, я взял кофе и сел на то же место, что и тогда.

Странно устроена жизнь. 14 ноября мы сидели здесь и спорили об «оттепели» и свободе, не очень веря, что все это когда-нибудь придет. И вот, смотри-ка, пришла эта свобода. А вместе с ней наступило время жестоких, время крови, беззакония и грязных денег.

Зеркало в окне на первом этаже

Мы въехали в темный Армянский переулок, практически пустой по позднему зимнему времени. На часах было 22.30. Вылезли из машины, и мой товарищ Саша Кравцов, человек весьма известный в московских гулявых кругах, сказал:

— Погодите, ребята, надо маяк посмотреть.

Окна первого этажа старого доходного дома были плотно занавешены. Только в одном внезапно что-то сверкнуло, как-то изломанно и странно отразился свет проезжающей машины.

— Так, — сказал наш проводник, — все в порядке. Маяк на месте.

Я подошел ближе, вгляделся и понял, что за стеклом стоит здоровое наклоненное зеркало. И наша компания немедленно стала коллективным профессором Плейшнером из фильма «Семнадцать мгновений весны». Помните, как на улице Блюменштрассе в окне конспиративной квартиры стоял цветок, играющий роль маяка?

Потом мы вошли в подъезд и поднялись на четыре ступени. Саша пошарил за филенкой обитой коричневым дерматином двери и трижды надавил пальцем невидимый звонок, хотя обычный, с белой кнопкой, как и положено, красовался возле двери на стене.

Потом он тихо произнес что-то. Возможно, знаменитую фразу из фильма «Подвиг разведчика» о продаже славянского шкафа. Махнул нам рукой, и мы практически выстроились на площадке напротив дверного глазка.

Наверно, вид наш вполне удовлетворил кого-то по ту сторону коричневого дерматина. Раздались звуки, похожие на работу клиновидного затвора пятидесятимиллиметрового противотанкового орудия, и дверь отворилась.

— Быстрее, — предложил нам голос из темной прихожей.

За нашей спиной закрылась дверь и вспыхнул свет. В достаточно просторном коридоре, в котором милая сердцу мебель в стиле ампир соседствовала с платяным шкафом, сработанным в 50-е годы, стоял человек лет тридцати, весьма приятной наружности, одетый в джинсы и синий батник на «четыре удара», так называли фарцовщики рубашку с пуговицами на воротнике.

— Меня зовут Андрей, — улыбнулся он, — милости прошу. Только, пожалуйста, снимите обувь, тапочки в шкафу.

Когда мы выполнили указания, Андрей спросил:

— Вы будете только смотреть или хотите закусить?

— Конечно, и закусить тоже, — ответил за всех Саша.

— Такса обычная, — очаровательно улыбнулся Андрей.

Саша собрал с нас по четвертаку, и мы вошли в комнату.

В углу горела маленькая настенная лампа. Свет ее отражался, как в зеркале, в большом по тем временам экране телевизора. На нем стоял видеомагнитофон.

— Рассаживайтесь, — любезно предложил хозяин и вышел.

Появился он через несколько минут с подносом, на котором дымились чашки с кофе, лежали бутерброды с хорошей колбасой и стояли бутылка коньяка и рюмки.

— Угощайтесь. Саша сказал мне, что вы хотите посмотреть «Последнее танго в Париже».

Мы дружно выразили свой восторг.

— Начнем. Но сначала пара клипов с восходящей звездой американской эстрады Майклом Джексоном. — И Андрей включил видеомагнитофон.

Многие из тех, кто будет сегодня читать мой очерк, удивятся, что для нас было откровением то, что сегодня знакомо любому школьнику.

Но тогда цена хорошего видеомагнитофона с телевизором доходила до тридцати тысяч рублей. На такие деньги по тем временам можно было купить три автомобиля «Волга», а если транспорт вам не был нужен — то очень хорошую дачу в престижном районе Подмосковья.

Прощаясь, Андрей пообещал нам показать несколько интересных фильмов.

— Можете, — сказал он мне, — приходить без Саши. Друзей приглашайте только очень надежных. Я беру деньги за показ, но это не от хорошей жизни. Надо оправдать огромную сумму, вложенную в эту технику.

А приходить действительно надо было только с надежными людьми. На это было две весьма важные причины.

Начну с первой — криминальной.

* * *

Видео да, впрочем, и вся аппаратура в те годы была самой твердой валютой. Обычный японский магнитофон-кассетник стоил около тысячи рублей. А это были деньги немалые. Вот и появилась в Москве грузинская бригада, бомбившая квартиры с видеотехникой.

Это были налетчики высокого класса, командовал ими Нугзар Тохадзе — человек смелый, очень накачанный, в прошлом весьма неплохой боксер.

В солнечной, ныне абсолютно независимой республике под управлением партийной мафии процветал темный бизнес. Теневым его называли только в официальных сводках. Практически он был вполне легальным. Поэтому «на холмах Грузии печальной» богатых дельцов было больше, чем камней-голышей на пляже в Пицунде, а мечтой любого богатого грузина — иномарка и видео. Но заграничных машин в стране было немного, за них дети гор давали чудовищные деньги, а видеомагнитофоны стали в Москве появляться. Вот бригада Тохадзе и занялась «благородным» делом — нести кинокультуру в широкие массы теневых дельцов.

Работали налетчики предельно грамотно. Для хорошего «дела» необходим был точный подвод. Значит, нужен был хороший наводчик.

Понятное дело, что искомые видики не водились в квартирах обычных советских граждан. Их привозили из-за бугра немногочисленные работники наших загранорганизаций: дипломаты, внешторговцы, инженеры, вкалывавшие на строительстве всевозможных комбинатов в Африке и арабских странах.

Нужен был человек, вхожий в дома московской элиты.

При Леониде Ильиче Брежневе социальные акценты сильно изменились. Если при Сталине и Хрущеве светские компании формировались по номенклатурному положению родителей, то в период «застолья» они сбивались исключительно по количеству денег.

В Москве шел чудовищный «разгуляй». Появились загородные кабаки, где стали гулять до пяти утра, хотя официально они закрывались в 23.30. Но их патронировал КГБ, так как там любили веселиться иностранцы.

Московский бомонд не вылезал из ресторанов Дома журналиста, ЦДЛ, Дома кино и, конечно, старого доброго ВТО. Поэтому грузинские абреки нашли человека, вхожего во все эти места. Они упаковали его деньгами, и он начал проводить разведывательно-поисковые мероприятия.

Где еще собирался московский свет? Где душевно и откровенно говорили мужчины? Где обсуждались и решались важные дела? В элитных закрытых банях. Вот туда и проник наш доблестный разведчик. Положение его позволяло быть на равных с богатыми загранработниками. Там размякшие от пара и расслабленные пивом мужчины элитарных профессий вели свою неспешную беседу.

В бане завязывались неформальные отношения. Начиналась так называемая «дружба домами».

Наводчик из грузинских абреков как раз и был тем человеком, которого не стыдно было позвать в дом — не только не стыдно, но даже и приятно. Собеседник он был отличный, вращался в московском «высшем свете». Вхож в дома партийно-государственной элиты самого высокого разбора, был накоротке с известными деятелями культуры. Да и сам он был не из банно-прачечного комбината — журналист, литератор, автор бесчисленных статей и двух книг.

Я встречал его в ресторане Дома журналиста, он приезжал всегда с весьма солидными людьми или с ватагой знаменитых детей. Был в хороших отношениях с советской принцессой Галей Брежневой. Пару раз я сталкивался с Вадимом, так звали наводчика, на полукатране, как мы называли эту квартиру, у моего кореша Вити Гуся.

Витя жил в старом доме на Арбате. Дом стоит и по сей день, возможно, потому, что охраняют его тевтонские рыцари, устроившиеся на его фронтоне. Я знал его по нашему милому Бродвею. Витя был парень твердый, решительный и очень добрый. Отец его, довольно известный полярник, и мать — метеоролог, практически постоянно жили на Севере, а сын был предоставлен самому себе. Надо сказать, к чести Вити, что он не спился, как многие, не связался с дурной компанией, напротив, он поступил в Институт геодезии и аэрофотосъемки и мечтал о Севере. В его большой трехкомнатной квартире имелась огромная библиотека, посвященная освоению нашего Севера, с редчайшими книгами XVII и XVIII веков. Ни одну из книг на вынос Витя не давал: хочешь читать — приходи и читай.

Мне рассказывали, что когда Вениамин Каверин писал свой знаменитый роман «Два капитана», то пользовался библиотекой Витиного отца.

Но у Вити имелось одно сильное увлечение: он был игрок. Преферанс, покер, канаста — вот его подлинная страсть. Игроком он оказался блестящим, практически всегда выигрывал, видимо, потому, что в его компанию не допускались настоящие каталы.

Мы называли его квартиру полукатраном, потому что там играли любители. Каждую субботу в его квартире собиралась компания нормальных, достаточно сильных игроков. Народ приличный и интересный. Резались в карты всю ночь, поэтому к Вите всегда можно было приехать, чтобы продолжить веселье.

Я не играл и не играю ни в одну умную карточную игру и бывал там со своими друзьями, чтобы посидеть за рюмкой до утра. Вот там-то я и встречал пару раз Вадима. Он тоже был преферансистом и любил расписать пульку. Высокий, подтянутый, вежливо-холодный, с презрительно поджатыми тонкими губами, он не вызывал симпатии, пока не начинал говорить. Стоило ему улыбнуться, начать рассказывать какую-то веселую историю, как этот странный человек преображался, и к нему вы начинали испытывать непреодолимую симпатию.

В 85-м Витя Гусь женился на француженке и из столицы уехал в «захолустный» канадский Квебек, а человек по имени Вадим, отсидев свой срок, подался в Прагу.

Но вернемся к абрекам. По Москве прокатилась волна квартирных разбоев. Причем налетчики действовали с фантазией, не свойственной детям Кавказа.

Поздно вечером в квартире звонил телефон и приятный баритон сообщал, что привез посылку от лучшего друга, бывшего загранработника, из страны, где тот защищал геополитические интересы нашей великой родины. В посылке всякие приятные мелочи. Но у звонившего всего два часа, так как он уезжает к родителям в Киев или Минск, и он просит освободить его от посылки. Он даже готов сам приехать и отдать посылку.

Потом раздавался звонок в дверь, хозяин спокойно открывал, и в дом врывались четверо здоровых мужчин в масках и синих рабочих халатах. Дальше все было обычно. Под пистолетами, направленными на перепуганных хозяев, забиралась вся аппаратура и вторая советская валюта — чеки Внешторгбанка. Советские деньги и драгоценности не брали. Иногда для устрашения абреки включали принесенный с собой утюг. Но это было всего один раз — на квартире директора плодоовощной базы.

Сделав дело и щедро расплатившись с наводчиком, абреки соскакивали в свой большой аул под названием Тбилиси.

У них в Москве не было установившихся связей, посему сыщикам трудно было их искать, хотя работу они вели усиленно и уже начинали выходить «в цвет». Но тут произошло событие, положившее конец разбоям.

Наводчик Вадик наколол квартиру вернувшегося из-за границы в отпуск обычного работника МИДа. Прием был прежним. Хозяин открыл дверь. Четверо ворвались, но хозяин сразу же вырубил двоих. Тохадзе пришлось впервые применить оружие.

И бандиты, забрав покалеченных подельников, оставили поле боя.

Жена раненого позвонила не в милицию, а дежурному по КГБ, поскольку муж ее за границей занимался деятельностью, «несовместимой со званием дипломата». Что бы ни говорили сегодня о доме на Лубянке, но в те годы его обитатели умели работать.

Раненый полковник был занят каким-то весьма крупным делом, поэтому Андропов приказал: надо выяснить, было ли это специальной акцией для устранения офицера спецслужбы или обычным налетом. Московские сыщики щедро поделились с «соседями» своей информацией, и заработала огромная машина спецслужб.

За три дня отработав последние контакты раненого, вышли на Вадима. Быстро сложив его расходы и доходы, установив круг общения, поняли, что наводил именно он.

А потом ему велели позвонить в Грузию по связному телефону и сказать, что есть хорошая хата.

Разбойники прибыли в столицу и отправились на встречу с наводчиком в загородный ресторан «Иверия». Там их и взяли.

Но КГБ в брежневские годы не только защищал владельцев видеотехники, но и активно, по указанию ЦК партии, боролся со скверной, привозимой из-за бугра на видеокассетах.

В начале своего рассказа я говорил о двух причинах. О криминальной я рассказал. Осталась вторая, главная — идеологическая.

* * *

В нашей газете «МК» есть милая рубрика «День рождения». В номере от 21 ноября среди фамилий всяких знаменитых людей я вдруг прочел: «Михаил Суслов (1902 г.), главный идеолог КПСС».

Не главным идеологом я назвал бы этого человека, а главным инквизитором. Мне довелось один раз увидеть его. Я шел к своему товарищу, он жил в знаменитом правительственном доме на улице Грановского. Но дойти до его подъезда я так и не успел. Внезапно появились крепкие ребята, загородившие мне дорогу.

Подъехали два ЗИЛа, из первого вышел сутулый человек, в сером костюме, с серым аскетическим лицом, и вошел в подъезд. Суслов в жизни совсем не был похож на свои парадные портреты, висевшие во всевозможных кабинетах. На самом деле, как мне показалось, это был больной, озлобленный человек.

Но именно он, оставаясь серым кардиналом при Никите Хрущеве и Леониде Брежневе, как мог, угнетал нашу литературу и искусство. Главные редакторы газет и журналов произносили его фамилию с дрожью в голосе: в любую минуту он мог любого из них отправить, как писали Илья Ильф и Евгений Петров, «на культработу среди ломовых извозчиков в город Кологрив». Он был злопамятен и беспощаден, и аппарат его идеологических служб подбирался именно по этому принципу.

В 1931 году, при Сталине, он пришел на работу в Центральную контрольную комиссию Рабоче-крестьянской инспекции, иначе говоря, еще в один аппарат подавления инакомыслия. Его по сей день недобрым словом вспоминают в Литве, где в 1944 году он был председателем Бюро ЦК ВКП(б) по Литве: если переводить на немецкий, то гауляйтером. Именно ему доверила партия защиту коммунистической идеологии от проникновения на нашу территорию тлетворного западного влияния.

Суслов был не просто стратегом — он был творцом идеологической охраны.

Кроме государственной цензуры, существовала еще одна — ведомственная. Свирепствовала она и после смерти своего создателя. Мне самому неоднократно приходилось с ней сталкиваться по самым неожиданным вопросам.

Дело в том, что существовала особая категория советских людей — тех, у кого был, видимо, стойкий иммунитет к любой идеологической заразе. Их было немного. У себя на дачах они смотрели любые враждебные нам фильмы, читали книги, которые для них специально переводили. Изучали тем самым подрывную методику наших империалистических врагов. Люди эти были руководителями разных, но достаточно высоких уровней.

Существовала еще одна возможность увидеть хороший западный фильм — спецпросмотры. Обычно их устраивали в Госкино СССР, и могли туда попасть только избранные.

Фильм шел с синхронным переводом. Было несколько переводчиков, и среди них мой друг Леонид Володарский. Ему разрешалось приглашать одного человека.

Как-то Леня пригласил меня. Я пришел и, к своему крайнему изумлению, увидел, что кинематографистов там совсем немного. Зато я встретил несколько знакомых директоров магазинов, модных портных, известных московских львиц.

Это насмешило меня. Будучи председателем Совета по приключенческому фильму Союза кинематографистов, я ежегодно в Доме творчества «Репино» проводил семинары. Для участников семинара Госкино милостиво выделяло пять-шесть западных фильмов. Но, чтобы получить их, надо было пройти ряд специальных процедур. Занимался этим спецотдел Госкино СССР. От нас требовали список участников семинара, маленькие справки о профессии участников: сценарист, режиссер или актер. Потом из списков вычеркивалось несколько фамилий, и нам предписывалось не допускать их до просмотра, в противном случае мы, устроители, понесем некую ответственность.

Конечно, фильмы смотрели все участники семинара и специально приезжавшие наши кинематографические коллеги.

В перехвате телефонных разговоров директора Елисеевского магазина Соколова есть один смешной разговор. Хочу оговориться, что в те времена дружба с директором магазина была весьма выгодной и престижной. Неведомый деятель культуры приглашает Соколова на демонстрацию американского фильма в Дом кино.

— Спасибо, — небрежно отвечает Соколов, — я его видел. Я все смотрю на закрытых просмотрах в Госкино.

* * *

Но вернемся к авантюрной видеожизни тех замечательных лет. По сей день многие незнакомые люди узнают Леню Володарского по голосу. Он был у него весьма специфический, и его нельзя было перепутать ни с одним видеопереводчиком.

Жизнь его делилась на две равные части. Официально он переводил художественную прозу, неофициально — видеофильмы. Однажды он принес мне в «Подвиг» прекрасный перевод романа Джо Эстерхаса «Ф.И.С.Т.» — замечательную историю о становлении профсоюзов в Америке.

Нашему изданию она по своей специфике не подходила, но журнал «Советские профсоюзы» всегда просил меня подкинуть какой-нибудь перевод на их тему. Я отправил Леню в редакцию рупора школы коммунизма.

Роман понравился, его заслали в набор, а потом мне позвонил мой товарищ, через чей отдел шла эта сага об американских профсоюзах, и грустно сказал, что роман, видимо, не пойдет.

— Почему? — удивился я.

— Ты понимаешь, старик, мы отправили его наверх, а там сказали, что в Америке вышел по нему фильм.

— Ну и что?

— Понимаешь, в фильме этом играет Сильвестр Сталлоне.

— А он какое отношение имеет к публикации?

— Он играл Рэмбо.

Фильм этот, видимо, кроме директора Елисеевского гастронома, никто из простых смертных не видел, но те, кто надо, его посмотрели.

Я позвонил ребятам из Международного отдела ЦК КПСС, которые помогали мне проталкивать западных авторов в моем издании, и они решили вопрос с публикацией.

Я рассказал это как пример бдительности сусловских стражников.

Однажды ко мне приехал Леня Володарский и привез кассету.

— Хочу показать всем «Парк Горького».

— Спасибо.

— Только я буду вам переводить.

Когда мы посмотрели эту знаменитую ленту, которую чудовищно громили во всех наших газетах, я спросил Леню:

— А почему вы не записали на кассету свой перевод?

— Да вы что, посадят!

В ту пору в газетах начали появляться статьи, одну из них я запомнил по звучному названию: «Видеодиверсант». Некий человек показывал того самого «Рэмбо» и «Псы войны», за это и загремел валить древесину аж на целых четыре года.

Но видеомагнитофонов в Москве появлялось все больше и больше. Они перестали быть немыслимой роскошью, цены на них резко упали, более того: начался выпуск советской техники. Поэтому особенно внимательно начали искоренять идеологическую заразу.

В Москве пошли громкие процессы над людьми, которые подпольно тиражировали ходовые фильмы.

Изъятые кассеты отправляли на специальную экспертную комиссию. Состав ее был обычным: пара партийных дам, заслуженные педагоги, представители милиции и искусствоведы в штатском. Они должны были как представители общественности определять степень порнографии и меру жестокости.

Я читал одно из таких заключений по весьма невинному фильму. Облеченные высоким партийным доверием дамы посчитали порнографией девушек в купальниках бикини.

Однажды Леня Володарский, который уже стал королем видеоперевода, зашел в Елисеевский купить сыру. Стал в очередь, терпеливо дожидаясь подхода к вожделенному прилавку. Внезапно его кто-то сильно толкнул. Он обернулся и сделал замечание незнакомому парню. Тот толкнул еще раз и дико закричал:

— Хулиган, помогите!

Словно из-под земли появились два суровых милицейских сержанта и поволокли его в машину. Доставлен он был по территориальной принадлежности в 108-е отделение милиции. Началась обычная процедура.

— Все из карманов на стол, — скомандовал дежурный.

Леня законопослушно выполнил команду. Из записной книжки выпала моя визитная карточка.

— Вы его знаете? — спросил дежурный.

— Это мой товарищ.

— Позвоните ему и все расскажите.

Он отвел Леню в комнату с телефоном. И тот поведал мне эту печальную историю. Все дело в том, что я много писал об этом отделении. Несколько раз выступал у них, и у нас сложились теплые отношения, которые длятся по сей день. Даже мой фильм «На углу у Патриарших» и его продолжение «Опер с Патриарших» снимался в этом отделении.

Я позвонил начальнику.

— Понимаешь, — сказал он мне, — это операция не наша.

Чье это дело, мне объяснять было не надо.

— Да пошли они, — сказал мой милицейский друг, — я его сейчас выпущу.

И выпустил. После смерти Суслова идеологический террор несколько ослаб. Ну а через три года вообще началось время полной свободы.

* * *

Несколько дней назад я шел по Армянскому переулку. В доме, где целую жизнь назад мы искали зеркало в окне первого этажа, разместилось некое АО с мудреным названием. У подъезда топтались мордатые охранники.

Я вспомнил ту ночь, фильм «Последнее танго в Париже» и подумал: хорошо, что сегодня не надо ставить никаких маяков на окна, чтобы посмотреть кино или почитать хорошую книгу.

А может, это опять повторится?

«Сучья» зона

Письмецо от внука получил Федот,

Внук его как сука в лагере живет…

Это странное двустишие в 46-м году притащил к нам в класс Леха Бабушкин из Большого Кондратьевского переулка — великовозрастный бездельник, ему к тому времени сравнялось уже пятнадцать лет. Он дважды оставался на второй год.

Два его старших брата, приблатненные паханы, торговали билетами у кинотеатра «Смена». Они курили папиросы-гвоздики, носили кепки-малокозырочки и страшно хотели походить на настоящих блатных. Но вместе с тем ребята они были не вредные и к младшим не приставали.

К концу уроков братья приходили на школьный двор, в ожидании Лехи сидели в угрожающе расслабленных позах и учили малышей, из чего лучше сделать биток для замечательной игры в «расшибалку» или «пристенок».

Черт его знает, почему на многие годы память сохраняет совершенно ненужные фразы, четверостишия, поговорки. Двустишие Лехи Бабушкина надолго прописалось в наших головах, мы употребляли его без всякой нужды и смысла, словно детскую считалку.

Однажды на уроке физкультуры, когда мы с лихим приговором «письмецо от внука…» прыгали через «козла», Леха Бабушкин с некоторой долей высокомерия спросил меня:

— А ты знаешь, что такое в лагере жить как «сука»?

— Плохо жить, наверное.

— Нет, кореш, это значит быть ссученным.

— Как так?

— Потом поймешь, — снисходительно сказал Леха и пошел курить в туалет.

Я остался в полном недоумении. Мы, военные мальчишки, выросшие в районе Тишинки, считали себя крупными знатоками блатной «фени» и, естественно, старались между собой говорить именно на этом языке. Нам казалось, что он прибавляет нам не только независимости, но и делает равными с кучей приблатненных, крутящихся в нашем районе.

Мы «ботали по фене», понимая значение слов, но часто не зная их истинного смысла. Так и осталась для нас непонятной трогательная история про дядю Федота и его несчастного внука.

* * *

В 1959 году журнал «Молодой коммунист», в котором я работал, послал меня в Сталине, на Украину. Тогда шахтерскую столицу Донбасса еще не переименовали в Донецк, город был консервативен, шахтеры считались трудовой гвардией, покойный генералиссимус относился к ним с особым вниманием, поэтому, помня беспорядки в Тбилиси в 1955 году при попытке снять памятник Сталину, начальство не торопилось переименовывать город.

Задание у меня было полностью в духе того времени. Пару лет назад Никита Хрущев случайно прочитал письмо, присланное ему одним зловредным уркой. Он писал о том, что благодаря историческому решению партийного съезда жизнь его блатная пошла наперекосяк и решил он честно строить коммунизм, только вот как, он не знает.

Хрущев принял «вора в законе», долго беседовал с ним и потребовал от Дудорова, тогдашнего министра внутренних дел, начать кампанию по перековке уголовного элемента. Тема была новая, открытая после многих лет умолчания. Владимир Басов поставил прекрасный фильм «Жизнь прошла мимо», воплотив на экране историю рецидивиста по кличке «Акула», бежавшего из лагеря и занявшегося привычным делом. Но вокруг была иная жизнь, наступившая в нашей стране после исторического XX съезда партии, и он принял эту жизнь сердцем и добровольно отправился обратно в лагерь. Блестящий очеркист Леонид Почивалов начал публиковать в «Комсомольской правде» куски своей прекрасной документальной повести «К людям», в которой также описывал трагическую судьбу человека, ставшего за черту.

Как известно, новое — это несколько подзабытое старое, и все радостно, под лучами «оттепели», забыли, что наш главный правовед Иосиф Сталин уже проводил перековку после строительства Беломорско-Балтийского канала. Чем это закончилось, могут достаточно подробно рассказать оперативные сводки Главного управления угрозыска страны.

Но тогда об этом никто не думал, у социализма в ближайшие дни должно было появиться «человеческое лицо».

Итак, Сталине, по-своему элегантная столица Донбасса. Был август, и город стоял укрытый зеленью, по вечерним улицам гуляли нарядные пары. Это была не московская бродвейская тусовка. Выходили пройтись серьезные мужики, с руками, покрытыми антрацитовой копотью, и их жены, крепкие дамы в цветастых платьях.

Мой друг Игорь Скорин дал мне телефон начальника утро Сталине полковника Пурмиля. Я позвонил ему, мы встретились.

— Знаешь, — сказал мне Пурмиль, — ты очень осторожен будь со своим будущим героем, сложный он человек. Непростой. У меня есть некоторые документы, касаемые его дел, я тебе дам их посмотреть. Ну а переговорить с ним никаких проблем не составляет, колония находится прямо в городе. Завтра я начальнику позвоню — и встречайся со своим Глебом Варфоломеевым по кличке «Капитан».

— Неужели лагерь прямо в городе? — удивился я.

— А это «сучья» зона.

Я впервые слышал такое наименование места заключения. Тогда я еще только начинал работать в уголовной теме, милицейскую службу знал, как мне казалось, достаточно неплохо, а вот по зонам ездить не приходилось. Скажем так: это была моя первая ходка в мир за колючей проволокой.

Следующим утром я был в колонии. Встретил меня начальник, высокий худощавый подполковник. Вместе с «кумом», начальником оперчасти колонии, они напоили меня чаем с замечательным вкусным хлебом, который выпекали прямо на зоне, и домашним копченым салом.

— Варфоломеев этот, — несколько неуверенно сказал начальник колонии, — человек необычный, какой-то странный.

Статья у него поганая, 59-3 (бандитизм), срок пятнадцать лет. На следствии и суде вел себя искренне, вину признал полностью, крови на нем не было…

— А может, и была, — вмешался в разговор «кум», — только не доказали. Он же вину свою признал, но никого по делу не взял. Впрочем, чего брать-то было — угрозыск железнодорожной милиции всех повязал на месте преступления, да и агентурные позиции в бандочке этой крепкие были.

— Срок свой он получил в 47-м году. Пятнадцать лет. Суд учел молодость, ранения и военные заслуги.

— А он воевал? — удивился я.

— Хорошо воевал, за полтора года войны старшим лейтенантом стал, три ордена и две медали получил. Вот суд все это во внимание принял и вынес мягкий приговор.

— Пятнадцать лет. Ничего себе, мягкий приговор! А что же вы считаете строгим приговором?

— Их шестеро было. Двое к стенке пошли, двоим четвертак повесили, женщине-наводчице двадцать не пожалели, а Варфоломееву всего пятнадцать. Он в другом учреждении находился. Ну а как с 53-го режим содержания смягчили сильно и на зонах школы появились, то зекам разрешили в заочные институты поступать. Начальство с Москвой связалось, получили копию его аттестата об окончании десятилетки. Послал он документы в институт. В колонию комиссия приемная приезжала, там собрали по всем учреждениям желающих поступать. Экзамены они сдавали, некоторые студентами сделались.

— Студенты прохладной жизни, — с некоторой долей злости сказал «кум».

— Ладно тебе, — перебил начальник. — Раз такое время, мы должны все указания выполнять.

Он встал.

— Пойдемте, я вас с Варфоломеевым познакомлю.

— А он на работе?

— Он библиотекой заведует, — опять мрачно сказал лагерный опер.

Но сначала мы прошли по колонии, и я поразился тому, как похожа она на привычное для меня расположение воинской части: клумбы у штаба, посыпанные песком дорожки, стерильная чистота во дворе жилой зоны, свежевымытые полы и ровно заправленные койки в бараках, дневальные, четко докладывающие начальству.

Мы подошли к зданию КВЧ, и начальник сказал мне:

— Теперь сами идите. Он вас ждет.

Я прошел через вполне приличный клубный зал, вышел в коридор и увидел надпись «Библиотека».

Мне навстречу вышел молодой мужик, как ни странно, не стриженный наголо. Был он одет в хорошо ушитую, подогнанную зековскую робу, на ногах вместо безобразных бутс — вычищенные до зеркального блеска черные туфли. Волосы разделял косой пробор, точно так же, как у всех московских ребят моего времени. Мы сели за стол, на котором лежали два растрепанных тома Бориса Лавренева, клей, бумага и картон.

— Книги привожу в порядок, слишком уж много здесь негодных, — сказал Капитан. — Вы из Москвы?

— Да.

— А где живете?

— На улице Москвина, а раньше жил в доме № 26 на Грузинском Валу.

— Не может быть, — обрадовался Капитан, — а я родился и жил на Большом Тишинском. В какой школе учились?

— В 127-й.

— Я ее окончил в 42-м.

— А я тогда перешел в третий класс.

— Значит, земляки. Так о чем говорить будем?

…Он окончил школу в 42-м, пришел домой с аттестатом, а на столе уже лежала повестка из военкомата. Утром, попрощавшись с больной матерью, он ушел на улицу Красина в военкомат.

— Кончил десятилетку? — спросил военком с двумя шпалами на петлицах. — Значит, пойдешь учиться на командира РККА. Иди домой, есть у тебя три часа, с девушкой простись, с родными.

А через десять дней Глеб Варфоломеев стоял на плацу пехотного училища на окраине хлебного города Ташкента.

Что такое ускоренный курс командира пехотного взвода? Это бесконечные строевые занятия, изучение матчасти винтовки Мосина, винтовки СВТ, пулеметов Горюнова и «максим», автоматов ППШ и ППД. Это изучение БУП (боевого устава пехоты), естественно, тщательная проработка истории ВКП(б) и бесконечные полевые учения на жаре, с полной выкладкой, когда пить хочется, как жить на земле, а вещмешок, противогаз и винтовка кажутся тяжелыми, как жизнь.

Потом ускоренный выпуск, один кубик на зеленые петлицы. Портупея вместо зеленого ремня и кирзовые сапоги взамен обмоток и тяжелых ботинок.

Ему выпала доля воевать под Сталинградом. Он принял взвод из пяти человек, потом — роту из восемнадцати. Сталинградские карьеры были стремительны, в 43-м он уже носил погоны лейтенанта и два ордена на гимнастерке.

Судьба берегла его: ни одной царапины. В 44-м командир штурмовой роты танкового десанта старший лейтенант Варфоломев был тяжело ранен. Тыловой госпиталь в Калинине, три операции и демобилизация.

Со школьной скамьи он попал в училище, стал офицером, научился только командовать людьми и воевать. За два года войны любой офицер привыкает к своему особому положению. Он получает достаточно большое денежное довольствие, его хорошо кормят, старшина приносит ему водку, на складе ординарец получает для него обмундирование. Это плата за то, что офицер ведет своих людей в бой.

И вдруг все кончилось: и доппаек, и казенная водка, и щегольское обмундирование, и уважение. Из госпиталя вышел двадцатилетний парень, получивший крупную сумму денег, но без всяких перспектив.

Он приехал домой и понял, почему мать не отвечала на его письма из Калинина. Похоронили ее соседи на Ваганьковском, а в квартире жила другая семья.

Он ходил в военкомат, милицию, райком, райисполком: просил вернуть квартиру. Он не знал тогда, что мордатые дяди из исполкома продавали такие квартиры. Но все же он, как раненый офицер, получил конуру, похожую на пенал, в старом домике на Васильевской, рядом с Домом пионеров.

Деньги кончались. Всего добра у него было — трофейные часы и пистолет «вальтер», вот его он и решил загнать на Тишинке.

В деревяшке, пивной на Большом Кондратьевском, он познакомился с лихими ребятами и, плюнув на все, пошел с ними на дело. Они на путях Белорусской-Товарной взяли вагон меланжа, яичного порошка.

И через два дня у него появились деньги. Он купил хороший костюм, пальто, стал гулять в коммерческих ресторанах.

Потом были вагоны с американской консервированной колбасой, маргарином…

Короче, жизнь устроилась. Молодого, богатого, бывшего офицера-фронтовика хорошо знали в кабаках и на Тишинском рынке. Естественно, появилась подруга.

В сентябре 45-го они взяли вагон, набитый трофейными отрезами, на эти деньги можно было долго жить безбедно. Он решил завязать. На последнее дело не отпустила подруга. А остальных взяли, со стрельбой. Глеб был спокоен. Много раз их главный, Володя Музыкант, внушал ему, что блатные корешей не сдают. А он по молодости поверил уголовным сказкам.

Взяли его в ресторане «Астория» и окунули в КПЗ. Он не сел в «несознанку», а честно рассказал о делах, в которых принимал участие. То есть взял на себя все свое. Потом суд, срок, лагерь. У него была бандитская статья, а подлинные воры бандитов не любили, считали их фраерами и мокрушниками. Но все же он достойно прошел зоновскую школу. Вкалывал, как любой мужик, ни в какие группы не входил. Жил обособленно и независимо. Потом началась «оттепель». Глеб поступил в институт.

— Когда вы его закончите, останетесь в Донбассе? — спросил я.

— Нет, уеду на Север, по ходатайству администрации мне скостили срок на два года, скоро выйду на волю.

— У вас есть друзья в колонии?

— Что вы, это же «сучья» зона.

— Знаете, я не силен в зековской терминологии.

— Это место, куда свозят всех стукачей и активистов из других лагпунктов. На воровских зонах блатные поддерживают свой, но порядок, а это — зона доносов и нравственного беспредела. Она чем-то похожа на наше государство. Если будете писать обо мне, не говорите, что я раскаялся или ссучился: меня сюда перевели, чтобы я мог учиться в Донецком горном институте. Я сознательно пошел на грабеж и сам решил покончить с этим. Просто после госпиталя я попал в большую сучью зону. Вы столкнетесь с этим, присмотритесь внимательно к жизни, к тем, кто окружает вас, и все поймете.

Я ушел из колонии несколько обескураженный нашим разговором. Не это я хотел услышать. По дороге в Сталине я практически придумал свой очерк, слепив своего героя из вора Акулы в фильме «Жизнь прошла мимо». Капитан оказался другим человеком. Он не считал, что жизнь прошла мимо, и совершенно не хотел к «людям». Оказавшись в суровых обстоятельствах военного тыла, он сам выбрал дорогу и сам ответил за свои поступки. Более того, Варфоломеев раньше многих понял, что все общество живет по лагерным понятиям.

* * *

Мне было трудно воспринимать слова Варфоломеева. Я свято верил, что вот построим еще одну ГЭС, проложим в Сибири еще десятки километров железной дороги и прямиком по ней приедем в обещанный социализм. У молодости есть одна счастливая особенность — свойство забывать неприятности.

Очерк я написал, теперь он должен был пойти по инстанциям: в Главное управление мест заключения и, понятно, в ЦК ВЛКСМ, чьим органом наш журнал являлся.

В редакции нашей был весьма небольшой, но светлый период, когда журнал возглавлял Лен Карпинский. Он вызвал меня и сказал:

— Наш журнал будет менять лицо. Он должен стать трибуной молодых талантливых писателей, драматургов, художников, кинематографистов. Мы будем посылать их на ударные комсомольские стройки, на целину, на Север. Они увидят подлинную жизнь, а мы получим талантливые материалы. Займись этим.

Я занялся и начал собирать молодых ребят с именами. Так в нашей редакции появился известный к тому времени драматург Михаил Шатров. Мы быстро подружились, он думал о том, куда поедет в командировку за очерком, пока же он ждал решения судьбы своей новой пьесы «Глеб Космачев». Ставить ее собирался театр Вахтангова.

Однажды Миша пришел в редакцию очень грустный и рассказал, что пьесу его репетировать не будут. Некие партдамы осудили ее как идейно порочную.

— Дай почитать, — попросил я.

Он положил пьесу на стол и ушел, такой же грустный. Я прочитал ее за два часа. Прочитал и не понял, что же в пьесе идейно порочного. Действие развивается на фоне далекой стройки. Построена на конфликте молодого бригадира, исповедующего новые, пришедшие с «оттепелью», идеи, и начальника стройки, руководителя старого образца. Пьеса мне очень понравилась, и я отнес ее Карпинскому.

— Прочитайте.

— Но мы никогда не печатали пьес.

— Прочитайте.

— Хорошо.

Через два часа он позвонил мне и сказал:

— Снимай всякую комсомольскую муру, засылай пьесу.

Распоряжение это произвело в редакции эффект разорвавшейся бомбы. Но пьеса набиралась. Мы уже думали о верстке, а художник Толя Кохов готовил иллюстрации.

Однажды Карпинский вернулся из высших сфер, встретив меня в коридоре, сказал:

— Пьесу снимаем.

— Но…

— Никаких «но», там есть мнение.

Я отдал набор Шатрову, в память о нашем неудачном эксперименте, с острым чувством вины, словно именно я в тех заоблачных «там» решил судьбу пьесы.

А через некоторое время меня вызвал главный. Был уже конец дня. По тому, как в его кабинет секретарша несла чай с сушками, я понял, что прибыло какое-то начальство. И они действительно явились. Комсомольское руководство выше среднего уровня.

Оно сидело, развалясь в кресле, отхлебывало чай.

— Ну, здравствуй, — покровительственно сказало начальство…

…Москва. Декабрь 1951 года. На улице бесчинствует метель. Снег раскручивается на ветру, бьет в лицо, оседает у стен домов, насыпает и сам разметает сугробы на тротуарах.

Я не иду, а почти бегу по милому сердцу московскому Бродвею. Я словно здоровенный парус, который гонит ветер. Скорее к спасительному телеграфу, там наверняка наша компания обсуждает, где спрятаться от непогоды на вечер.

У памятника Юрию Долгорукому сталкиваюсь с человеком, который кричит:

— Старик, я тебя искал!

Мой старинный знакомец Вадик. Только зачем меня искать? Он из другой компании — номенклатурных сынков, которые прекратили общение со мной, после того как из моего отца сделали врага народа.

— Старик, умоляю, помоги мне.

— Что случилось?

Мы зашли в подъезд, укрылись от метели, и он поведал мне знакомую до слез историю.

Отец его, один из начальников ГУСИМЗа, что по-русски означало Главное управление советским имуществом за границей, короче говоря, надзор за всеми трофеями Германии, вчера был арестован в Лейпциге.

— Чем же я могу тебе помочь?

— Понимаешь, они завтра придут к нам, отнимут квартиру, вещи. Ты же сам был в таком положении. Матери плохо с сердцем. Помоги вынести и спрятать вещи. Я наших ребят просил, но ты же знаешь…

Я все прекрасно знал. Но знал и другое, что если их квартиру пасут, то вполне могу влипнуть в мерзкую историю.

— Ты боишься? — спросил он.

— А чего мне бояться. Пошли.

Мы перешли улицу Горького. Словно ночные воры, хоронясь, вошли в подъезд его номенклатурного дома.

В квартире горел свет, видимо, его маменька была дома.

— Ты подожди меня в коридоре, я вещи уложу.

Я сел в кожаное кресло рядом с огромным венецианским зеркалом, украшенным цветами из разноцветного хрусталя. Ждать пришлось недолго. Видимо, больная мама заранее все приготовила. Мой знакомец вытащил к зеркалу четыре огромных кожаных чемодана и два здоровенных тюка.

— Выноси.

— Я один не справлюсь, а дважды ходить не стоит. Давай потащим вместе.

Мы быстро загрузили в лифт все это добро. Слава богу, что метель разыгралась не на шутку и все номенклатурные жильцы решили отсидеться дома. Мы никого не встретили и благополучно вытащили вещички во двор.

Сложили их у арки, и мой приятель побежал искать такси. На наше счастье, «Победа» с шашечками на борту выезжала с улицы Станиславского. Шофер, здоровенный мужик в зимнем драповом полупальто, увидев чемоданы и тюки, сказал:

— Могу отвезти вас прямо в милицию. Вы что, ребята, квартиру обнесли?

— Нет! — закричал мой знакомец Вадик. — Вот паспорт, я живу в этом доме.

— Значит, от жены линяешь, — засмеялся шофер и открыл багажник.

— Нет, — вдруг просто сказал Вадик, — отца арестовали.

— Понятно. — Шофер захлопнул багажник. — Ты, парень, побольше из дома забери, а то, когда они к вам придут, все заберут и меж собой поделят. Куда едем?

— Куда? — повторил я.

— К тебе, — просительно ответил Вадик.

Мы приехали на Москвина. Шофер помог дотащить чемоданы ко мне в комнату и покачал головой, увидев протянутую полсотню.

— Я с вас денег не возьму. На чужом горе дом не строят.

На следующий день я пришел домой и не увидел чемоданов. Мама рассказала, что приезжала милая дама с приятным вежливым сыном, не таким, как я, и забрала вещи. А через несколько дней я узнал, что отца его никто не арестовывал, а просто пригласили в тамошний филиал МГБ для решения каких-то каверзных вопросов.

Потом мы несколько раз виделись мельком. И встретились в 58-м году в Театре сатиры на премьере пьесы Назыма Хикмета «Дамоклов меч», театрального шлягера тех лет.

Вадим стал весьма вальяжен, смотрел на меня усталым взглядом государственного человека.

— Знаю, знаю, ты за ум взялся, в «Комсомольце» работаешь. Если что, обращайся в ЦК ВЛКСМ.

И вот он сидит в кабинете моего шефа, комсомольский вождь выше среднего ранга. Прихлебывает чай и смотрит на меня строгими руководящими глазами.

— Значит, это ты пьесу Шатрова проталкивал? Незрело, незрело. Не понял ты ее, неправильно прочел. Он неплохой парень, Лен Вячеславович, только не понял еще сути нашей работы. Вы учите его. Ну, я пошел.

Он попрощался с главным, мне кивнул от дверей, сказал радостно:

— А очерк твой не пойдет. Не того ты героя нашел и не так написал о нем.

Через несколько месяцев я опубликовал этот очерк, правда, в другом журнале.

А в 1961 году в театре Ермоловой поставили «Глеба Космачева», спектакль приняли тепло и писали о нем много и хорошо.

* * *

Мне потом приходилось встречать много людей, пострадавших нелепо и безвинно.

Однажды мы сидели в ресторане с Андреем Петровичем Старостиным, замечательным нашим футболистом. Он, немного выпив, ударился в воспоминания, рассказывал, как попал в ведомство Берия.

А потом мне в руки попал интересный документ, расписанный Лаврентию Павловичу лично секретарем Сталина Поскребышевым.

Москва, Кремль

Иосифу Виссарионовичу СТАЛИНУ


От Старостиной Александры Степановны,

прожив. в г. Москве

по Ново-Рязанской ул., д. 7/31,

кв. 43, тел. Е-1-81-47


Дорогой Иосиф Виссарионович, мои четыре сына, бывшие орденоносцы и заслуженные мастера спорта, футболисты и спортсмены, братья Старостины: Николай, Александр, Андрей и Петр были арестованы органами НКВД 21 марта 1942 г., а 18/Х-42 г. приговором Военной коллегии Верховного суда СССР осуждены по ст. 58–10 УК к 10 годам лишения свободы каждый.

Я, старая мать, слезно прошу Вас оказать милость моим сыновьям и разрешить им сражаться на фронте против проклятых фашистов. Знаю я, что они вполне осознали свою вину и горят желанием героически биться за освобождение своей родины. Я уверена, что они или геройскими поступками на фронте с немецкими захватчиками искупят свою вину, или отдадут свою жизнь за отчизну, перед которой так провинились.

В течение 25 лет, т. е. с малого возраста до зрелых дней, они были ведущими спортсменами Советского Союза. Десятки раз защищали честь советского спорта за границей, являясь поочередно капитанами сборной команды футболистов Советского Союза. Все они являются командирами запаса, а сын Александр окончил Высшие артиллерийские курсы «Выстрел». Физически они вполне подготовлены для зачисления в ряды Красной армии, а их полное раскаяние и всемерное стремление искупить свою вину сделает из них бойцов, способных на героические подвиги на фронте.

Умоляю Вас, дорогой Иосиф Виссарионович, откликнуться на просьбу моих сыновей и их старой матери и дать мне спокойно умереть, зная, что родина доверила моим сыновьям право с оружием в руках бороться против ненавистных захватчиков под Вашим мудрым руководством.


12 марта 1944 г.

Поступило в ОС ЦК ВКП(б)

Старостина

Чем дольше живу, тем чаще вспоминаю слова Глеба Варфоломеева: «„сучья“ зона».

Мы жили и живем в удивительной стране. Нигде так погано не относятся к людям, как в России.

Работая над повестью «Сто первый километр», мне удалось познакомиться с любопытными архивными документами наших спецслужб. Прочитав один из них, я вспомнил слова Белинского, что декабристы разбудили Герцена. Далее великий демократ ударил в «Колокол», звук его с туманного Альбиона донесся до России, и пошло и поехало.

А чем кончилось? Вот письмо Ольги Валентиновны Серовой, дочери замечательного художника В.А. Серова, адресованное пахану «сучьей» зоны Лаврентию Берия.

Глубокоуважаемый Лаврентий Павлович, прошу Вас принять меня, чтобы я могла Вам рассказать о судьбе моего крестника, правнука декабриста Пестеля — Юрия Анатольевича Пестеля.

Вот уже 10 лет, как он находится в ссылке, не имея за собой никакой настоящей вины.

Хлопоты, предпринятые мною, ни к чему не привели.

Единственная моя надежда — это иметь возможность лично рассказать Вам все, что я знаю по этому делу.


Дочь художника В.А. Серова

Ольга Валентиновна Серова

30/V-44 г.

Москва. Б. Молчановка, д.18, кв.10. т. К-4-78-97.

* * *

И все-таки, хоть и прошло много лет с моей поездки в Сталине и за это время я повидал всякого, я не верю словам моего давнего собеседника Глеба Варфоломеева.

Не в зоне мы живем, но, к сожалению, часто нашей судьбой распоряжаются те, кому место в «сучьей» зоне.

Не верь, не бойся, не проси…

Когда начинало темнеть, многотысячная толпа на Тишинском рынке постепенно расползалась.

В те годы уличные фонари не горели, окна домов были плотно закрыты светомаскировкой, что осложняло свободную торговлю, бушующую от Тишинской площади до Грузинского Вала. Каждый вечер в наш двор сходились «инвалиды-фронтовики».

Днем они сидели в самых людных местах, в выношенных гимнастерках, с медалям на потертых ленточках, и собирали деньги с доверчивых граждан.

В нашем дворе на небольшом взгорке стояло несколько сараев. За ними у забора была хорошо замаскированная от посторонних глаз площадка. Вот туда-то и сползались «увечные воины». А дальше все происходило, как в сказке. Словно некто поливал их живой водой. По волшебному мановению прозревали слепые, у одноруких из-под гимнастерки вырастала потерянная на полях сражений рука, появлялись оторванные минами ноги.

Они сидели на земле, злобно матерясь, ожидая, когда отойдут части тела, затекшие за время многочасового сидения в пивной в Кондратьевском переулке или у кинотеатра «Смена».

Нас они не боялись: мы, пацаны, были их союзниками, молчание наше покупалось неведомо откуда взявшимися у них погонами, значками и ядовито-красными петушками на палочке.

Потом они умывались, благо из забора торчал обрезок водопроводной трубы с краном, переодевались в цивильное и усаживались в кружок вокруг фанерного ящика, пили водку-сырец, закусывали подозрительными дарами Тишинского рынка и матерно кляли войну, легавых, приблатненных и свою разнесчастную жизнь.

Потом они расходились по домам, а свою спецодежду, медали и гвардейские знаки оставляли безногому инвалиду дяде Мише. Из всей этой лукавой компании он был настоящим инвалидом, ходил с костылем, но никогда не вешал на свой вытертый френчик чужих наград и не врал, что потерял ногу под Харьковом или Ковелем.

Он честно рассказал нам, что работал по вербовке в Верхоянске, как известно, одном из самых холодных мест в стране, напился сильно, упал и отморозил ногу. Из больницы вышел; пока собрался, пока до Москвы доехал, а немцы уже Минск захватили. Так он и прижился в нашем дворе. Зимой и летом ютился в сараюшке, который ему дали не из жалости, а из корысти.

Сараев было четыре. Военной зимой Москва отапливалась печками-буржуйками, которые стремительно накалялись и также быстро остывали, потому огонь в них надо было поддерживать постоянно, а это требовало больших затрат дров. Их давали по талонам. Владельцы сараев, редкие счастливчики, складывали их туда, а у нас поленица стояла вдоль всего коридора.

Вот дядя Миша и охранял дрова собственников подсобных помещений. Он был мастер на все руки: умело чинил старую обувь, лудил и паял тазы и кастрюли, мастерил «жучки».

Во время войны Мосэнерго в каждой квартире рядом со счетчиком установило круглую коробочку, напоминающую мину. Подача электроэнергии была строго лимитированной. Как только счетчик откручивал положенное количество киловатт, раздавался щелчок, и квартира погружалась во мрак. Через несколько дней эта электромина вновь включала свет в квартире. «Жучок», изобретенный дядей Мишей, заставлял счетчик крутиться значительно медленнее, он легко убирался, когда за дверью раздавалось грозное слово:

— Могэс.

Тогда власть не верила нам на слово, и показания расхода электроэнергии снимали с прибора специальные уполномоченные.

И еще одно делал дядя Миша в своем сарае. Он всей приблатненной вольнице района накалывал на спину, грудь, ноги татуировки. Его постоянными клиентами были все огольцы от Патриарших до Пресненского трампарка.

Нас допускали посмотреть, как работает маэстро, как на обычной, порой не очень чистой спине появится клубок из ножей, женских головок и башен. И каждому он писал на груди, правда, с грамматическими ошибками, но кому это было важно: «Не верь, не бойся, не проси».

Как любой художник, за работу свою он получал положенный гонорар: консервы, хлеб, папиросы.

Мы мечтали об этих синих рисунках так же страстно, как и о золотых лейтенантских погонах. Мы готовы были украсть из дома практически все продукты, чтобы на груди засинела магическая надпись. Но дядя Миша был категоричен:

— Вам, пацаны, ничего колоть не буду.

— Почему, дядя Миша?

— Не пришло ваше время. Да и придет оно не к каждому. А к кому заглянет, тот без меня наколку сбацает. Но слова эти помните. Сейчас вы их не понимаете вовсе. Пожить надо, потереться среди людей, горе узнать. Вот тогда и колите их хоть на груди, хоть на руках.

Еще военным пацаном я пытался пробиться в магический смысл этих слов. Но они как-то не укладывались в моем лучезарном восприятии мира. Позже, в 50-м, я впервые понял смысл этой блатной истины. Понял и вспомнил слова дяди Миши о том, что нас должна потереть жизнь.

* * *

Интеллигенция времен «оттепели» жила особой интеллектуальной жизнью: восхищалась Ивом Монтаном, зачитывалась Ремарком, спорила о фильме «Канал» Анджея Вайды.

Во всей стране от Калининграда до Северо-Курильска появился новый кумир. Интеллигенты называли его фамильярно «Папа».

Эрнест Хемингуэй — совесть целого поколения. В Хатанге, в маленьком доме, где жили инженеры, на стене висел портрет бородатого человека в грубом свитере. А в Москве его изображение можно было увидеть в квартирах так же часто, как когда-то репродукции со знаменитой картины «Утро нашей родины». Портрет Хемингуэя стал неким отличительным знаком принадлежности к советской интеллигенции.

Миша Хайт, ушлый парень с Петровки, открыл в колхозе имени Ленина Балашихинского района цех, который штамповал великого американца на латуни. Чеканка с изображением кумира разлеталась стремительно, и Миша очень скоро стал заметной фигурой среди теневых коммерсантов.

Почти в каждом доме, где хозяева причисляли себя к нравственной элите, кроме портрета бородатого писателя, обязательно на письменном столе, или на застекленной полке книжного шкафа, или на стеллаже стояли три обезьянки. Одна закрыла лапами глаза, вторая — уши, третья — рот. Когда ты подходил к этим культовым фигуркам, хозяева многозначительно поглядывали на тебя. Молча. Ничего не объясняя. Мол, видишь, какие мы смелые.

Они усмехались, глядя на эту языческую троицу, не понимая даже, что зверьки эти стали их символом в эпоху победившего социализма.

Наши далекие предки искренне считали, что мир лежит на трех китах. Идеология наших кухонных трибунов зиждилась на трех трусливых мартышках. Удобную, комфортную позицию олицетворяли они.

* * *

В октябре 1961 года я поехал в командировку по Восточной Сибири освещать небывалые трудовые свершения, которые народ дарил к съезду любимой партии. И если слова «подарки партии» в моем тексте звучат с некоторой долей иронии, то работа людей была поистине героической, если учесть, в каких условиях они жили на этих ударных комсомольских стройках.

Мы, столичные журналисты, приехавшие на неделю за материалом для очерка о «молодых романтиках», не обращали внимания на сырые бараки, несвежее белье, консервы «свинобобы» на завтрак, грязные столовые с невкусной едой.

В часе лёта на АН был Иркутск — роскошный сибирский город с чистыми красивыми улицами, прекрасными ресторанами, уютными кинотеатрами, где шли красивые французские фильмы с Жаном Марэ.

И мы смотрели на неустроенность и тяжелый труд строителей как на некий новый романтический порыв «молодых сердец», как на продолжение строительства знаменитой узкоколейки из культового романа того времени «Как закалялась сталь».

Утром 17 октября 1961 года в Иркутске я спускался в ресторан гостиницы позавтракать.

— …Сегодня вся страна слилась в едином порыве… — хорошо поставленным голосом объявлял радиодиктор.

Открылся, как всегда исторический, XXII съезд КПСС, на котором огласили и приняли третью программу партии.

В том основополагающем документе были определены три главных направления: создание материально-технической базы коммунизма, преобразование социалистических общественных отношений в коммунистические и воспитание нового человека — активного строителя и труженика коммунистического общества.

Программа была своевременной, как никогда. Наш партийный лидер Никита Хрущев заявил с высокой трибуны о том, что нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме, а наступит он в 1980 году. Коротко и просто: не пройдет и девятнадцати лет, и мы попадем в рай земной.

Но до этого еще нужно было дожить. Девятнадцать лет — срок немалый, тем более что из тебя срочно начнут формировать «нового человека, активного строителя и труженика…». Короче говоря: «Гвозди бы делать из этих людей…» Так предугадал много лет назад главное направление новой партийной программы великий поэт.

Самого доклада Никиты Сергеевича я не слышал: не до того было. Я встречался с прокурором области, пытаясь, кроме очерка о романтике ударных строек, собрать материалы о хищении приискового золота.

День складывался неплохо, прокурор оказался мужиком веселым и контактным, свел меня со следователем Лешей, моим ровесником.

Я собирал материал о золотом песке, сильно окропленном человеческой кровушкой, надеясь, что мне удастся проломить его через главного редактора, а потом и через Главлит.

Вечером мы с Лешей неплохо посидели в ресторане «Ангара», и я в отменном настроении вернулся в гостиницу. Когда я брал ключ от номера, на меня как-то странно посмотрела всегда приветливая дежурный администратор, но я на это внимания не обратил.

Проснулся я от яркого света, под потолком сияла гостиничная люстра. И в ее казенном свете я с удивлением обнаружил, что в номере моем гости: капитан в синей милицейской форме, дежурный администратор и три персонажа в штатском.

— Проснулся? — поинтересовался у меня мужик лет сорока в сером костюме и ярко-синем галстуке.

— Как видишь, — ответил я спросонья.

— А мне тыкать не надо, понял? — В голосе мужика послышались угрожающие нотки. — Вставай.

Я поднялся и сразу же двое штатских начали изучать мое анатомическое устройство.

— Татуировок нет, — сказал один.

— Странно, — удивился второй.

Я хотел предложить им снять трусы, но постеснялся хорошенькой администраторши.

— В номере все вещи принадлежат вам? — со скрытой угрозой сказал первый.

— Кроме тех, которые являются собственностью гостиницы.

— Проверим, — почему-то ляпнул наиболее активный из троицы молодой, видимо, начинающий оперативник.

— А вы мне документы будете предъявлять или так говорить будем?

— А тебе что, сотрудника милиции мало? — оборвал меня человек в сером. — Когда понадобится, мы тебе не только документы предъявим.

— Капитан, в шкафу висит пиджак, там мои документы, возьмите.

На стол легли командировочное удостоверение, авиационные билеты, удостоверение родной редакции и синяя книжечка с золотыми буквами: журнал «Советская милиция». Я всегда сотрудничал с этим журналом, потому что принадлежность к милицейскому ведомству помогала в командировке решать массу насущных проблем.

— А где паспорт? — после некоторой паузы спросил серокостюмный.

— Вот он. — Один из оперов положил его на стол.

— Как он попал в гостиницу системы «Интуриста»? — грозно спросили у администратора.

— По броне обкома.

— Так, проверим. — Он захватил мои документы и вышел.

Вернулся минут через двадцать, аккуратно положил все мои «ксивы» на письменный стол, посмотрел на меня с сожалением и сказал своим:

— Уходим.

Они растворились также стремительно, как и появились.

— Ты заходи, если что! — успел я нагло крикнуть вслед человеку в сером костюме.

Возможно, кто-нибудь другой и спустил бы дело на тормозах, но я решил раздуть скандал. Я точно знал, что штатские деятели — не сотрудники угрозыска, а бойцы местного управления КГБ. А вот что они искали в номере и среди моих небогатых командировочных вещей, для меня оставалось загадкой.

Утром я позвонил областному прокурору и попросил меня принять. Когда он прочитал мое заявление, ему стало не по себе.

— Все так и было?

— Ни одного слова неправды.

— Они представились?

— Нет.

— Хорошо, идите, мы разберемся, только очень вас прошу: не надо сообщать в Москву. Мы как-нибудь сами этот вопрос закроем.

Я ушел от прокурора и занялся своими делами, а вечером ко мне в номер постучали.

— Да?

— Здравствуйте. Не прогоните? — в комнату вошел невысокий человек, светящийся доброжелательством. — Не скучаете после столицы?

— Простите…

— Все понял. — Мой гость достал из кармана сафьяновую книжечку. Я прочитал ее и выяснил, что ко мне пришел большой по местным меркам чин — зам. начальника областного управления КГБ.

Я предложил ему присесть и поинтересовался, почему КГБ не дает мне покоя в городе Иркутске.

— Знаете, что нам в номере разговаривать-то в такой вечер?.. Поехали к Байкалу, шашлыков поедим, омуля попробуем, по рюмке выпьем.

Когда мы приехали в Литвянку и разместились на пустой террасе летнего ресторана, мой новый знакомый попросил меня:

— Вы, пожалуйста, заберите у прокурора заявление, давайте миром поладим.

— А, собственно, что случилось той ночью? Почему они ко мне в номер пришли?

— Хотите правду?

— Конечно.

— Номера перепутали. А пока с вами разбирались, человек, которого мы ищем, ушел.

— Прямо как в кино. А кто он?

— Эх, — махнул рукой полковник, — раз уж пьем, закусываем, скажу. Вы, конечно, о том, что в Муроме случилось, слыхали?

— Конечно, — ответил я, хотя толком ничего не знал.

— Так вот, — полковник вынул из кармана фотографию человека, очень похожего на меня, — его мы и разыскивали.

— А что он сделал?

— Один из главных антисоветчиков. Подстрекатель. Ну, во общем, сами понимаете. Сотрудник наш молодой, увидел вас, сличил с фотографией. Так неудобно получилось.

Я, закусив копченым омулем, пообещал, что завтра же порву свое заявление и об истории этой никому рассказывать не стану. На том и порешили.

Я сдержал свое слово, а вот друзья-чекисты…

В коридоре редакции меня встретил наш партийный вождь Боря Лапохин, всегда с неодобрением глядевший на мою беспартийную вольницу, и сказал строго:

— Что у тебя за скандал с чекистами в Иркутске произошел? Мне звонили, интересовались тобой.

— Há тебе телефон заместителя начальника УКГБ, позвони ему.

— Ну, раз так… — Он кивнул мне сановно и двинулся по коридору претворять в жизнь решения партийного съезда.

На следующий день мне домой позвонил полковник из Иркутска и рассказал, что успокоил нашего парторга, который связался с ним и интересовался, что же я учинил в Иркутске.

Бдительность — наше оружие.

История с Муромом весьма заинтересовала меня. Я начал с опроса моих многознающих коллег. Но они только пожимали плечами. Знакомые из КГБ отвечали мне односложно: меньше знаешь — дольше живешь.

Тогда я сам поехал в Муром, благо электрички до Владимира ходили достаточно часто.

Муром — городок небольшой, старый, и дома в нем приземистые: в центре — из добротного кирпича, ближе к окраинам — деревянные, словно вросшие в землю.

Я уезжал из Москвы 10 декабря. В столице было слякотно, таял снег, под ногами хлюпало противное месиво. А через три часа я попал в снежную Россию — в город, заваленный зимним серебром, в сугробы, с заметенными снегом домами.

У чайной были привязаны лошади, запряженные в сани. Мужик в валенках и тулупе нагружал на них какие-то бочки.

Тихий провинциальный городок.

В городской милиции начальник угрозыска как родного встретил корреспондента журнала «Советская милиция», немедленно потащил обедать к себе домой, где и состоялась наша приятная беседа. Причем я не спрашивал ничего о июньских событиях, разговор о них зашел спонтанно, видимо, слишком болезненной была эта тема.

* * *

Двадцать шестого июня 1961 года старший мастер завода имени Орджоникидзе, основного предприятия города, Юрий Костиков, крепко выпив, решил добраться до дома на проезжавшем грузовике. Как известно, пьяный человек всегда храбр, поэтому он прыгнул и уцепился за борт идущей на приличной скорости машины. Его отбросило, он сильно ударился головой и, потеряв сознание, остался лежать на мостовой.

В ту пору мимо проезжал начальник горотдела милиции. Увидев непорядок, он приказал убрать пьяного с дороги. Подъехавшие патрульные сочли Костикова смертельно пьяным, благо от него несло, как из бочки, и по врожденному милицейскому равнодушию посчитали, что кровь на голове — симптом «асфальтовой болезни». Они доставили его в горотдел и бросили в камеру: мол, проспится, тогда и поговорим.

Только утром они поняли, что у задержанного проломлена голова, вызвали «скорую», но было поздно — Костиков скончался. По городу немедленно разлетелся слух, что менты забили насмерть рабочего человека.

Надо сказать, что Муром — город особый. Он находится в так называемой «зоне сотка»: сюда из Москвы высылались проститутки, фарцовщики, тунеядцы. Именно здесь определялось место пребывания тем, кто после отбытия срока не получал столичной прописки. Видимо, поэтому местные и столичные власти держали Муром на низшей категории снабжения продуктами и промышленными товарами.

Коренные жители города работали на заводе и многочисленных мелких фабричонках. Эти люди были не виноваты в том, что когда-то Великий вождь определил их городу и десятку других такую незавидную судьбу.

На подмосковных дачах консультанты ЦК КПСС писали речь главному большевику страны, в которой добросовестно указывали на то, что развитой социализм сделал жизнь советских людей обеспеченной материально и нравственно богатой и что все они, затаив дыхание, ждут команды Никиты Хрущева, чтобы броситься в последний штурм и построить коммунизм «в одной, отдельно взятой стране».

А тем временем в Муроме практически исчезло мясо. Исчезали молочные продукты, начались перебои с детским питанием. Рабочие в городе были недовольны и недовольства своего не скрывали. Партийные инструкторы на собраниях тщетно пытались объяснить рабочим, что трудности с мясом и молоком возникли из-за нескончаемых происков американских империалистов. Но рабочим американцы были до лампочки.

— Где продукты?

— Почему снижают расценки?

Это интересовало их значительно больше появления авианосцев американского шестого флота у берегов Египта. Работяги всю жизнь ждали обещанного рая, как когда-то ждали их отцы и как сегодня ждут их дети и внуки.

Местное Управление КГБ постоянно докладывало в райком КПСС, что рабочие у последней черты и необходимо наладить продснабжение, тем более что город нашпигован уголовным контингентом. Но районным вождям было не до этого: видимо, готовили справку о пришествии коммунизма в город Муром.

Тридцатого июня состоялись похороны Костикова. Городские власти пытались направить траурную процессию в обход горотдела милиции. Но рабочие все-таки прошли там, где наметили. Плыл в голове колонны гроб, а идущие за ним забрасывали камнями окна милиции.

Немедленно возник стихийный митинг. Траурная процессия продолжила свой печальный путь, а огромное количество раздраженных людей остановилось у горотдела. Разбушевавшаяся толпа повалила милицейский «газон», который немедленно стал импровизированной трибуной. Спонтанно возникли ораторы. Говорили о произволе властей, мизерных заработках, нехватке продуктов.

Ни партийная, ни советская власть на митинг не прибыли. А милиция была рядом, под рукой. Вот она и ответила за все.

Толпа ворвалась в здание горотдела, там же размещался и аппарат уполномоченного Владимирского УКГБ. И начался погром.

Ушлые уголовники воспользовались случаем и принялись жечь оперативные дела, избивать милиционеров.

Пять часов продолжалось побоище на фоне непрекращающегося митинга. Были полностью разгромлены горотдел милиции и помещение УКГБ, поломаны и вскрыты сейфы, разрушена КПЗ и освобождены 26 матерых уголовников.

Самое страшное, что исчезло шестьдесят стволов оружия и большое количество боеприпасов. Они потом объявятся в разных концах страны при вооруженных налетах. Спецконтингент, воспользовавшись недовольством рабочих, занялся своим привычным делом.

Ночью в город прибыли подразделения внутренних войск и резерв милиции, которые навели порядок. Сбежавших уголовников, захвативших оружие, чистые бланки паспортов и печати, разыскивали несколько лет. Один оказался похожим на меня.

* * *

Три трусливые мартышки — символ нашей прошлой жизни. Нынче я почему-то не встречаю их в домах моих знакомых: отошла на них мода, как и на других кумиров 60-х.

Я много лет писал о хищении приискового золота, о драгоценных камнях, о крупных бандитских налетах времен социализма. Все эти материалы благополучно исчезали в редакционных столах.

Когда я написал о русско-финско-эстонской банде, наводившей страх в 1972 году на маленькую Эстонию, начальник штаба МВД генерал Крылов сказал:

— Я ваши материалы прочел. Случай не типичный. Кучка подонков…

— Как кучка, Сергей Михайлович? Двадцать стволов!

— Какие там стволы. Зачем пугать людей? Я не завизирую материал. И не расстраивайтесь. У вас хорошо получаются исторические вещи, и мы решили кое-что вам дать из архивов.

Нет ничего печальнее, чем знакомиться с документами из истории своей страны.

В 1958 году в нашей газете я писал репортаж об открытии памятника Феликсу Дзержинскому. В 1991 году я стоял у «Детского мира» и видел, как разъяренная толпа сносила его. Смотрел и почему-то вспоминал свою поездку в Муром.

Нынче по телевидению я слушаю дискуссии о восстановлении памятника на прежнем месте.

Мне думается, что не надо воевать с памятниками. Видимо, нужно было опубликовать один документ, который хранится в секретных архивах.

Копия


Народному комиссару внутренних дел

Товарищу Л.П. Берия


Внучки Феликса Эдмундовича —

Дзержинской Ядвиги Иосифовны,

проживающей по Потаповскому пер., 9/11, кв.21

Заявление

Дорогой товарищ Берия, я очень прошу Вас принять меня по делу моей мамы Дзержинской Ядвиги Генриховны, которая Особым Совещанием НКВД СССР осуждена на 8 лет.

В течение 4 лет она находится в Карагандинских лагерях НКВД (ст. Жарок Карагандинской области, п/я 246/6-188900).

В настоящее время мама очень больна, у нее туберкулез легких, цинга и бруцеллез. Она находится в очень тяжелом положении.

Очень прошу Вас не отказать мне в приеме и пересмотреть дело моей мамы.

Дзержинская Ядвига Иосифовна

18/1 — 44 года

* * *

Мы живем в стране, в которой не было и нет национальной идеи. Поэтому и появляются у нас недолговечные кумиры и скоротечные идеологические догмы. Мы не знаем всей правды ни о прошлом, ни о настоящем.

Я твердо усвоил только одно: сбылись пророческие слова дяди Миши, жившего в сарае в нашем дворе.

Мы стали жить в стране, где нет законов, а есть только понятия. Поэтому я жалею, что не наколол себе татуировку постулата основного уголовного закона:

«Не верь! Не бойся! Не проси!»

Расстрельная статья

Вместе с рассветом в город врывались автобусы. Они, урча разболтанными моторами, атаковали субботним утром столицу.

Казалось, будто где-то в лесах под Можайском с далекого 41-го отстаивались танки фельдмаршала фон Бока, а потом внезапно пошли на Москву.

Город просыпался от рева моторов. Люди не смотрели в окна, они точно знали, что в выходные дни сотни старых ЛИАЗов и «икарусов» везут в Москву колбасный десант.

Милиция для чистой формальности иногда останавливала эти боевые машины, проверяла путевые листы, в которых была одна стандартная формулировка: «Экскурсия по ленинским местам Москвы». Узнать, как жил и работал Ильич в любимой столице, ехали механизаторы из Калинина, станочники из Владимира, ивановские ткачихи, ремонтники из Рязани… Даже калужские, а то и пензенские любители партийной истории заскакивали в столицу.

Но транспортные средства десантников концентрировались совсем в других местах, весьма далеких от тропинок, по которым ходил вождь мирового пролетариата. Каждую субботу набережную Москвы-реки напротив Театра эстрады забивали десятки автобусов с периферийными номерами. Чуть позже подтягивались еще единиц двадцать транспортных средств, и они выстраивались цепочкой вдоль нашего дома, вблизи дверей «Гастронома».

Почему-то в народе в те годы ходила странная легенда о том, что «Гастроном» в «Доме на набережной» снабжается по-особому. Видимо, давнишнее название нашего жилого массива — «Дом правительства» — создавало у людей некую иллюзию.

Но «Гастроном» наш ничем особенным не отличался от сотен предприятий торговли, раскиданных по Москве, и набор продуктов в нем был стандартный. Колбаса вареная, двух сортов: «отдельная» и «московская», сыр трех сортов и широкий набор всевозможных рыбных консервов.

Что касается колбасы, то в ней с трудом обнаруживалась мясная составляющая. Делали ее из специальной смеси, за разработку которой коллектив авторов в свое время получил весьма престижную в те годы премию Совета министров СССР.

Во время войны иногда по мясным талонам продуктовых карточек можно было получить колбасу. Она была жестковатой, но сочной. Мясо в ней было грубое, но все-таки это было мясо.

Но «десантников» не останавливали ни технологические, ни вкусовые качества колбасы — они брали ее батонами. Из дверей магазинов выходили люди, на вытянутых руках которых, словно дрова, лежали покрытые липким целлофаном упаковки колбасы. У них в Рязани, Калуге, Владимире, Пензе и т. д. и т. д. не было в продаже даже такой гадости.

За утро полностью очищалась магазинная подсобка. Скупалось необыкновенное количество рыбных консервов, масла, сыра, заветренного, залежалого мяса.

Если мне случалось утром попасть в магазин за молоком или хлебом, то в кассу приходилось отстаивать огромную очередь. Стоя в ней, я прислушивался к разговорам, которые вели между собой туляки и владимирцы, и говорили они о том, что в стране, где с каждым днем растет благосостояние трудящихся, этим трудящимся просто нечего есть.

Я слышал рассказы о непропеченном хлебе, о консервах, давно утративших срок годности, о зараженном мясе. И при всем своем московском снобизме не осуждал этих людей, которые целую неделю вкалывали на производстве, а вместо отдыха отправлялись на охоту «по ленинским местам».

Власти закрывали на это глаза. Они не видели пищевого десанта. Для них надпись в путевом листе водителя автобуса была проста и убедительна. И каждое утро по радио и в 21 час из телевизионной передачи «Время» мы узнавали о новых победах на трудовом фронте и все должны были принимать на веру, как и решения очередного съезда КПСС.

Геронтократия, власть неумных стариков, вознесенных в члены Политбюро ЦК КПСС, жила в своем иллюзорном мире — мире специальных продуктовых пайков и закрытых промтоварных распределителей. Прорваться во власть для любого партийного чиновника значило подойти к кормушке. Так именовался спецраспределитель во дворе нашего дома и на улице Грановского.

Отоваривались там по специальным книжкам. Кормушка была полной, половинной и четвертушной. Давались эти книжечки в зависимости от чина.

Мой товарищ Женя Котов стал директором Киностудии имени М. Горького и посему попал в коллегию Госкино. Ему была положена низшая категория продуктового обслуживания. Однажды, уезжая в отпуск всей семьей, он оставил свою книжку мне, и я в течение месяца получал в кормушке карбонад и потрясающую любительскую колбасу, хороший кофе и дефицитные конфеты, икру и печень трески. Сразу замечу: продукты для кормушки производились совсем на других комбинатах.

Однажды у своего приятеля, директора магазина, я увидел странный документ, в котором было написано, что ему с базы отгружена колбаса для населения и дефицитная колбаса для заказов. До чего же интересно мы живем: власть считает нас народом только в случае войны; в мирное время для Политбюро мы были населением, а для нынешних вождей стали физическими лицами.

Году в 89-м мы с женой были на каком-то торжестве у прелестного человека — искусствоведа Светланы Покрышкиной, близкой подруги моей жены. На торжестве был и ее отец — знаменитый воздушный боец Александр Иванович Покрышкин.

За столом сидел номенклатурный народ, занимавший высокое положение в московской служивой иерархии. И вот одна партдама, вся в камнях, с прической типа «хала», стала жаловаться на неблагодарное население, не желающее ценить усилий московской партийной организации. Слово «население» она произнесла несколько раз.

И вдруг на стол с грохотом опустился маршальский кулак:

— Не сметь при мне говорить это слово! Я что, за население дрался в небе? Я народ защищал!

Повисла неловкая пауза, и номенклатурщики стали успокаивать великого летчика.

Я запомнил эту сцену. Запомнил лицо Александра Ивановича, его глаза, ставшие холодными и ненавидящими. Запомнил, как испуганно залебезила горкомовская дама, решавшая судьбы населения. Итак, мы тогда были населением, чем-то аморфным и безликим.

Кроме административно-командных приводных ремней, был еще один, заставлявший крутиться шестеренки ржавой машины, — дефицит. Дефицит был не просто основой социалистической экономики — он был явлением социальным. Дефицит управлял страной, возносил или бросал в пропасть человеческие судьбы.

У нас ходит старая байка о том, будто Марина Влади, выйдя замуж за Володю Высоцкого, сказала:

— Какая у вас удивительная страна. В магазинах ничего нет, а придешь в дом — стол ломится от всевозможных закусок.

Не знаю, почему эти слова приписывают именно знаменитой француженке. Тем не менее правда в этих словах была. Праздничные столы у определенной категории жителей нашей столицы действительно по тем временам поражали изобилием. Вот в этом-то и заключалась власть дефицита. Через магазинные подсобки люди накрепко повязывались круговой порукой. Невидимые нити соединяли всех несчастных охотников за дефицитом, и это были не просто нити, а некие провода, по которым передавалась команда: ты — мне, я — тебе.

Я много лет курю трубку. Завел ее в свое время не из пижонства, а по острой необходимости. В училище нам давали махорку, а делать самокрутки из газеты я не любил, поэтому и купил трубку, ну а потом втянулся. Курил я обычно наш табак «Золото руно» или «Трубку мира». Но с каждым годом табак, как и колбаса, становился все хуже и хуже. Изредка друзья привозили из-за границы голландский табак «Амфора».

Однажды ко мне в редакцию пришел мой друг и спросил:

— Хочешь регулярно иметь «Амфору»?

— А то! — радостно закричал я.

— Тогда надо сделать одним людям несколько подписок на твой «Подвиг».

Я тогда сам «сидел на дефиците». «Подвиг», которым я тогда заведовал, литературное приложение к журналу «Сельская молодежь», пользовался огромным спросом и, несмотря на огромный тираж, тоже являлся «дефицитом».

Так сложилась «преступная цепочка»: я — подписки на «Подвиг», мне — табак «Амфора».

А с кем же я вступил в сговор? Оказывается, с милой дамой, заведовавшей табачным отделом в Елисеевском магазине.

Об этом магазине и его директоре Юрии Соколове разговор пойдет отдельный.

Практически никто из посетителей магазина на улице Горького, поражавшего своим изобилием в те скудные времена, даже представить не мог, что гастрономический храм, построенный в прошлом веке купцом Елисеевым, станет полем политической битвы.

Брежнев уходил. Люди, внимательно следившие за его появлениями на телеэкране, могли без всяких кремлевских врачей сказать, что генсек приближается к роковой черте. В отличие от такой же развалины Ельцина, Брежнев не навязал народу своего преемника. Да и не он решал, кто войдет в главный кабинет на Старой площади — решало Политбюро, компания стариков, больше всего опасавшихся за свое положение.

Большинство было за Андропова. Он являлся наиболее информированным советским руководителем. Как известно, «знания умножают скорбь», поэтому никаких радужных перспектив дальнейшей нашей жизни Юрий Андропов не видел. Он понимал, что перемены необходимы, но понимал и то, что именно партия с ее карающим и идеологическим аппаратом должна стать во главе новых реформ и заставить население пойти этой дорогой. Реформы были необходимы, чтобы избежать повторения муромских и новочеркасских событий. Но приступить к реформированию системы Андропов мог, только придя к власти.

Юрий Владимирович, конечно, был весьма неглупым человеком, но, мне кажется, он весьма заблуждался относительно готовности «населения» к революционным преобразованиям. В 1956 году, будучи послом в народной Венгрии, Андропов видел настоящее народное восстание, и страх перед ним преследовал его всю жизнь. Мне говорил об этом человек, достаточно близкий к нему.

В КГБ было создано специальное управление, занимавшееся исключительно сбором материалов о коррумпированных руководителях страны всех уровней. Но контрразведчики боролись не просто с врагами, а с системой, которую сами создавали и укрепляли.

Когда Андропов пришел к Брежневу, чтобы доложить ему о знаменитом деле «Океан» и попросить санкцию на арест министра рыбного хозяйства Ишкова, генсек сказал, что никогда не даст согласия на арест члена ЦК. Ишкова заставили вернуть в казну 260 тысяч рублей доказанных взяток, потом на пленуме вывели из членов ЦК и отправили на почетную пенсию. За все ответил его заместитель Рытов по кличке «Боцман», он-то и получил пулю, предназначавшуюся Ишкову.

Но вернемся на поле сражений 82-го года. Григорий Романов заверил Андропова, что не жаждет верховной власти, и обещал свою поддержку на Политбюро.

Оставался Виктор Гришин. Он был весьма небезгрешен. Но идти к Брежневу с оперативными материалами на члена Политбюро после истории с Ишковым Андропов не решался. Нужна была твердая доказательная база. И тогда на помощь пришел бог нашей жизни — дефицит.

Московская торговля была организацией весьма специфической. Она делилась на две части: официальную с прилавка — для всех и из подсобок — для избранных. В подвалах крупнейших магазинов отоваривались те, кто не дослужился до так называемой кормушки. В Елисеевском был свой особый контингент. Попасть в него считалось большим счастьем.

Беззаконие сверху порождало беззаконие снизу. Торгаши бессовестно обманывали своих сановных посетителей. Обвешивали их круче, чем на рынке.

В то утро Юрий Соколов, поставив свой «мерседес» практически поперек стоянки у магазина, вошел в свой кабинет. Он знал, что с машиной его ничего не случится. Рядом немедленно появлялся инспектор ГАИ и бдительно следил за машиной знатного торгаша. Кстати, я сам видел, как автоинспектор перекрывал движение, чтобы дать возможность отъезжающему Соколову сделать запрещенный левый поворот. Кого же мог опасаться человек, руководивший самым лучшим магазином?!

На его служебном столе лежала большая стопка визитных карточек. Так уж получалось, что однажды Юрий Константинович продемонстрировал их мне. Там было столько знаменитых фамилий и крупных должностей…

30 октября 1982 года утром в кабинет всесильного директора Елисеевского гастронома вошел высокий худощавый молодой человек в недорогом чешском костюме. Соколов говорил по телефону. Видимо, ему звонили из театра, и он, смеясь, рассказывал, что жена этот спектакль уже видела, а он не такой уж театрал.

— Подождите, — закрыв ладонью трубку, сказал он посетителю и продолжал разговор. Потом положил трубку и недовольно спросил: — Ну что у вас?

Молодой человек подошел и положил на стол бумажку. Соколов взял со стола ручку, чтобы, как всегда, разрешить или отказать выдачу колбасы, но ручка так и застыла в его руке.

На бумаге были страшные слова: «Постановление на арест».

Молодой человек достал из кармана красную книжечку, на которой было написано: «КГБ СССР». И сразу же кабинет заполнился деловитыми людьми. Они начали обыск.

Это был странный арест. Соколова могли вывести из кабинета, а там узеньким коридорчиком сразу во двор. Но его провели через весь магазин к основному выходу, чтобы все видели плоды необыкновенной победы московских чекистов.

По словам начальник УКГБ по Москве и Московской области генерал-полковника Алидина, сразу после ареста Соколова ему позвонил один из секретарей горкома партии и сказал, что Соколова арестовали напрасно.

— Посмотрим, — ответил ему Алидин, — время покажет.

В различных статьях о Юрии Соколове писали, что до этого он был дважды судим. Я что-то не верю в это. Был бы он ушлым уркой, то знал бы главный постулат подследственных: «Чистосердечное признание облегчает душу, но удлиняет срок».

Руководитель следственной бригады УКГБ полковник Сорокин, лихой и многоопытный следователь, раскрыл много запутанных и сложных дел. Он знал, что время поджимает, генсек практически дышит на ладан. И хотя Соколова изобличали огромные суммы денег, изъятые при обыске, и ценности, спрятанные на даче, следствие предложило Соколову пойти на сделку. Он давал показания на окружение секретаря МГК Гришина, а ему обещали дать всего пять лет лагерей.

Показания Соколова весьма пригодились Андропову. Перед самой смертью генсека они стали достоянием Политбюро. Последний противник на пути к политическому олимпу был скомпрометирован.

Брежнев умер через полторы недели после ареста Соколова.

Думаю, что Юрий Андропов пришел бы к власти и без показаний директора магазина: за его спиной стояло самое мощное и монолитное ведомство страны. Но так уж случилось, что в политическую борьбу вдруг вовлекли людей, всегда считавшихся клиентурой ОБХСС.

А потом начался процесс, напоминающий суды далеких сталинских лет. Обычных взяточников судил Верховный суд РСФСР. Там судили не Соколова — в помещении Бауманского народного суда судили самого могущественного члена Политбюро Виктора Васильевича Гришина.

Юрий Андропов не просто расправлялся с Сокололвым — он лишал Гришина возможности войти на вершину власти.

Никто не ожидал, что Юрия Соколова приговорят к высшей мере, подведут под расстрельную статью.

Я не оправдываю Соколова. Он давал и брал взятки. Занимался торговыми махинациями, но честно служил тем, кто посадил его на это сладкое место. Директор магазина был маленьким винтиком в огромной коррупционной машине, действовавшей в эпоху Сталина, Хрущева, Брежнева и спокойно докатившейся до сегодняшнего дня.

Вполне возможно, если бы не те трагические десять дней, Соколов спокойно дожил бы до двухтысячного года и стал крупнейшим бизнесменом, как и все ему подобные. Возможно. Но эти десять дней были. И человек, которому по закону должны были дать не больше пятнадцати лет, пошел под расстрельную статью.

Говоря с людьми, участниками тех событий, читая документы, я снова и снова убеждаюсь в том, что в нашей стране ничто не меняется, как бы не именовал себя существующий политический строй.

Ну а как же продуктовый десант? Повлияли ли смерть Соколова, арест начальника Управления московской торговли Николая Трегубова и десятка директоров баз и магазинов на изобилие продуктов? Нет. И всю недолгую эпоху Андропова, а потом Черненко и Горбачева ревели по субботам моторы владимирских и тульских автобусов и десантники озверело штурмовали магазинные прилавки.

А могущественный Гришин тихо умер в помещении собеса — в очереди, в ожидании пересмотра скромной пенсии. Интересно, куда делись его миллионы, о которых так много говорили?

Расстрельная статья, примененная к Соколову, ничего не изменила в нашейжизни. Она даже никого не напугала. Атолько доказала, что в нашей стране криминал и политика всегда были и будут связаны самыми прочными узами.

Будьте вы прокляты!

«С Новым годом, товарищи! С Новым годом!» — на русском и казахском радостно сообщило местное радио. Мы подняли рюмки и выпили за 1963 год. Я закусил куском жесткой колбасы и пошел одеваться, оставляя веселое застолье своих шумных коллег без особого сожаления.

В эту новогоднюю ночь я, как дежурный редактор, должен был в ноль тридцать подписывать номер. Так уж исторически сложилось, что редакция была на одном конце города, а типография — на другом.

Я вышел на улицу и закурил. Настроение было поганое. Именно в этом году мне исполнялось тридцать лет, и, как ни странно, новый отрезок жизни я начинал практически с нуля, так как приехал в этот город не по велению сердца, а из-за собственной неустроенности. Уехал побежденный чистым нокаутом. Тогда я еще не понял, что во всех неприятностях надо винить только себя. Понимание пришло значительно позже.

Ночь была морозной. Над городом висели большие и яркие звезды. Силуэты башенных кранов напоминали огромных аистов. Недостроенные дома на улице Мира в темноте выглядели страшновато. И все это показалось мне грубо выполненным театральным задником из плохого спектакля.

Я стоял, курил и с тоской думал о том, что целых полчаса придется переться по этой засыпанной снегом улице Мира, где есть проезжая часть, а вместо тротуаров вдоль домов засыпанные снегом груды строительного мусора. Постарался проскочить мимо универмага, от него уходила параллельная улица имени какого-то казахского героя, и вела она в чеченский поселок, где жили высланные в свое время кавказские разбойники, терроризировавшие город.

Я жил на улице Мира в общаге московских строителей. Делил комнату с прорабами и монтажниками. Засыпал под грохот домино и просыпался от резкого запаха мясных консервов, которые ребята готовили себе на завтрак.

Чеченцы, не пожелавшие вернуться на историческую родину, достаточно сытно устроились, наезжая на казахов.

Но когда началось величайшее строительство — возведение столицы Целинного края, то, вполне естественно, в город из России широким потоком пошли стройматериалы. Это очень вдохновило будущих моджахедов, и они попробовали напасть на наше общежитие. Особенно их интересовали отделочные материалы. Но дети гор получили жестокий отпор. Боевые действия между чеченами и москвичами продолжались.

Иногда вялотекущий конфликт, как писали в военных сводках, «стычки патрулей» переходили в масштабную драку с применением охотничьих ружей, бульдозеров — в качестве тяжелой техники.

Милиция не вмешивалась, с истинно восточным лукавством ожидая, кто же победит.

Мне не раз приходилось вступать в конфликт с кавказцами, особенно в ресторане «Ишим». Их извиняло только незнание, потому что единственное, чему я научился к тридцати годам, это хорошо драться.

Но тем не менее тащиться ночью мимо вражеской территории мне не очень хотелось, а что поделаешь — надо.

И тут, как в новогодней сказке, произошло истинное чудо. Я услышал шум мотора и увидел такси с зеленым глазком под стеклом. Я поднял руку. Машина остановилась.

— С Новым годом! — засмеялся шофер. — Ты чего ночью по городу рыскаешь?

— С Новым годом, Борис.

Я знал этого человека. Он был самым странным шофером в этом городе: в щегольских галифе, до зеркального блеска начищенных хромовых сапогах с высокими голенищами. Форменная темно-синяя фуражка со знаком таксопарка лихо замята, а козырек щеголевато отрезан, и носил ее Борис с неким гвардейским шиком, чуть набекрень.

Своим полувоенным видом он разительно отличался от промасленно-неопрятных казахов и расхристанных русских ребят, приехавших по комсомольскому набору в целинные совхозы и сбежавших в столицу Целинного края за легкой копейкой.

О Борисе мне говорили, что он отмотал приличный срок сразу после войны, а потом был сослан в Акмолинскую область.

Мне много приходилось видеть бывших зеков, и я их отличал сразу. У этого человека с аккуратно подстриженными английскими усиками ни в речи, ни в поведении не проглядывало ни малейшего намека на его тюремное прошлое. Он был холоден, ироничен и вежлив.

Несколько раз Борис возил меня в местный аэропорт типа барак. Там в кафе, а точнее, в замызганном буфете иногда продавалось сухое вино — чудовищный дефицит в этом крае романтики и комсомольских подвигов.

Я покупал ящик «Цинандали», казавшегося мне необыкновенно вкусным после питьевого спирта, местной водки «Арак» и неведомо где сделанного крепленого вина. Помню, в одну из моих первых командировок в благословенный районный центр Арботсар я зашел в магазин рядом с гостиницей и спросил у милой румяной девушки-продавщицы:

— Сухое вино есть?

— Нет, — ответила она, — только в бутылках.

Потом мне объяснили, что на этой территории сухое вино именуется кислым, спросом не пользуется из-за своей малой крепости и его сюда не завозят.

Так вот, когда мы ездили за вином, Борис поразил меня своей необычайной осведомленностью в современной политике. Кстати, он первый рассказал мне весьма подробно о резне в Новочеркасске, о которой я, к своему стыду, ничего не слышал. Он же поведал мне весьма интересные подробности о Карибском кризисе. Я поразился его осведомленности, а потом, у него дома увидев мощный приемник «Шарп», понял, откуда черпает он всю эту информацию.

Но вернемся в новогоднюю ночь, на улицу Мира, под небо, усыпанное бутафорскими звездами.

Итак, мы ехали в типографию по заснеженной улице, обмениваясь ничего не значащими фразами, и Борис спросил:

— Ты долго будешь в типографии?

— Минут двадцать.

— Я тебя подожду и пойдем в «Ишим».

— Сговорились.

Меня это вполне устраивало, ведь в лучшем ресторане города — всего их было целых три, считая с вокзальным, — гуляли мои дружки по общежитию. И хотя двери были закрыты на все замки, нас узнали и впустили. Музыка играла, табачный дым висел под потолком. За огромным столом сидели наши крепкие надежные ребята, и мы всю ночь пили за Москву, за дружбу и счастье, за девушек, оставшихся в родном городе.

Именно этот вечер сблизил меня с Борисом. А через некоторое время я узнал, что жена у него прелестная немецкая дама из Республики немцев Поволжья, которых в 41-м году выслали в Казахстан, и что во время войны он был власовцем. Правда, в РОА (Русской освободительной армии) он прослужил совсем немного, так как до этого был в бригаде РОНА (Русской освободительной народной армии) под командованием бригадефюрера Бориса Каменского.

* * *

Итак, 1941 год.

Ах война, что ты сделала, подлая,

Стали тихими наши дворы…

Нет, ему не надо было уходить с родного двора в июне того проклятого года. Он уже второй год служил на действительной.

Вернемся в 1940 год.

Каждое утро город Борисов просыпался от лихой песни:

Город спит привычкой барской,

А горнист поет стране подъем,

Клич несется пролетарский

Над казармой боевой.

Школа младших командиров

Комсостав стране своей кует,

Смена в бой идти готова

За советский наш народ.

С посвистом, зычно пели курсанты полковой школы, топая на стрельбище.

Треск выстрелов. Пороховой запашок. Осмотр мишеней.

У Бориса все шло хорошо. Стрелял он отлично. Строевиком был лучшим. Матчасть трехлинейной винтовки и СВТ знал назубок. С закрытыми глазами быстрее всех собирал и разбирал «дегтяря» и «максима». Даже новую технику, грозное ПТР, усвоил быстрее всех. Был отличником политической и физподготовки. Казалось, военная карьера должна сложиться неплохо.

По окончании школы ему, как отличнику, нацепили на петлицы не один треугольник, а два, что давало шанс стать не отделенным, а сразу помкомвзвода.

Но не повезло. Сгубило образование. Он окончил десятилетку — в те годы в армии большая редкость, так как после разгрома Ежовым командных кадров у полковников было образование три класса пополам с братом. И вместо строя попал он старшим писарем в штаб дивизии.

Совсем немного погулял он по Борисову со своими сержантскими треугольниками на петлицах. Война началась. И все смешалось. Штаб дивизии не знал, где находятся подчиненные ему части. Немцы беспрерывно бомбили. Армия отступала.

Во время одной из бомбежек его и молоденького лейтенанта, раненных, оставили в поселке Локоть. Лейтенант умер, а он выжил. Добрые люди пожалели и спрятали его.

На Орловщину пришли немцы. Поползли по улицам Локоти тяжелые танки, грузовики «бьюсенги» с мордатыми пехотинцами, помчались юркие штабные вездеходы с элегантными офицерами в расшитых серебром кителях. Великая армия пришла на Русь — победившая всю Европу, сокрушившая за несколько месяцев хваленую Красную армию.

За три месяца войны Борис испытал все, что выпало на долю солдата первого года войны: бои и окружения, прорывы, блуждание по лесам. Его дивизии уже давно не было, он служил в разных, сформированных из окруженцев, частях. Был рядовым бойцом и взводным командиром. Сражался честно, от пуль не бегал.

До войны в Ленинграде после школы он собирался, по семейной традиции, поступить в Кораблестроительный институт, но Финская война обожгла воображение, и он по комсомольскому набору ушел добровольцем в РККА. В полковой школе он полюбил строгий военный порядок и решил связать свою жизнь с армией навсегда. Год школы, год в строю. Три, а повезет — четыре треугольника в петлицы и рапорт о зачислении в военное училище. Даже горечь и неразбериха первых дней войны не повлияли на его любовь к военной службе. И вдруг он увидел другую армию: мощную, победоносную, прекрасно вооруженную и одетую, и именно она стала для него недостижимой мечтой. А на Орловщине некто Воскобойников начал формировать подразделение по борьбе с партизанами.

Борис явился к нему, показал документы умершего младшего лейтенанта и под его именем стал командовать ротой в антипартизанской бригаде. Сбылась его мечта: он стал винтиком огромной непобедимой армии. Он получил серебряные погоны, щегольские сапоги и начал воевать против тех, с кем, возможно, учился в полковой школе в городе Борисове.

Когда Борис рассказывал мне об этом, то в голосе его я не уловил ни одной нотки сожаления. Он не считал себя предателем. Он был частью великой армии. Он воевал, а за это получал хороший паек, красивую форму и боевые награды. Ему был пожалован, кроме положенной для неарийцев награды «Знак восточных народов», Железный крест второй степени.

Антипартизанская бригада достаточно успешно сражалась. В одном из боев ее основатель Воскобойников был убит, и дело возглавил Каменский, бывший инженер, перед самой войной освобожденный из лагеря НКВД. Если Воскобойников был просто отщепенцем и карьеристом, не сумевшим при большевиках пробраться на самый верх и поверивший, что при немцах ему удастся занять искомое положение, то Каменский был врагом. Вернее, стал им, пройдя школу спецлагерей. Он ненавидел, и именно это чувство двигало всеми его помыслами. Кроме того, он оказался прекрасным организатором и, как ни странно, способным военным.

Он провел несколько удачных боевых операций, освободив практически весь район от партизан. За спиной Каменского и его солдат оставались виселицы и массовые расстрелы мирных жителей. Но наступил перелом в войне. Немецкую армию не спасли ни могучие танки, ни расшитая серебром офицерская форма, ни пайковый голландский хлеб и сигареты «Каро».

Борис вместе с бригадой Каменского отступил в Белоруссию. Там они опять сражались с партизанами. За успешные боевые действия Каменскому был присвоен чин бригадефюрера СС, то есть генерал-майора.

А потом была Варшава. Там солдаты Каменского не столько воевали, сколько мародерствовали. Часть их ушла к восставшим, и немцы, скорые на расправу, расстреляли больше не нужного им новоиспеченного бригадефюрера. Остатки антипартизанского подразделения были отправлены на пополнение РОА.

Борис попал в Первую офицерскую школу РОА в городе Мюнзенгене. Через три месяца он получил чин подпоручика и был отправлен на Западный фронт.

Потом союзники, которым сдались власовские части, передали пленных нашему командованию.

Все годы войны, втайне от всех, прятал Борис свою солдатскую книжку, где было написано, что он сержант Красной армии. Англичанам он сдался под своей фамилией. Умерший в поселке Локоть в 1941 году младший лейтенант воскрес, стал власовским подпоручиком и опять умер в 1945 году. Видимо, это и спасло Бориса от высшей меры. Он получил пятнадцать лет, отсидел тринадцать и был сослан на поселение в Акмолинск.

Мне довольно часто за годы работы в журналистике приходилось встречаться с бывшими власовцами. Они не очень любили рассказывать о своем прошлом, а если и удавалось их разговорить, то говорили о нем с горечью. Я, слушая их, пытался примерить на себя чужую судьбу. Думал о том, выдержал бы я голод и издевательства в лагере для военнопленных, точно зная слова Великого вождя, что у него нет военнопленных, а есть предатели Родины.

Ответ человек получает только тогда, когда попадает в такие обстоятельства: боль, страх, унижения, голод — и делает выбор: как настоящий русский солдат генерал Карбышев или как бывший член партбюро академии генерал Власов.

В Борисе меня поражало то, что он не чувствовал себя человеком, совершившим преступление. Он по-прежнему считал себя винтиком огромной военной машины вермахта: не преступником, а военнопленным.

Я уехал из Казахстана в Москву, так и не разобравшись до конца в этом человеке. Больше я его никогда не видел.

Несколько лет назад на вернисаже в Доме художника я встретил знакомого живописца из Целинограда. Мы любили бывать у него в мастерской. Там собирались московские ребята, и нам это очень напоминало наши старые посиделки с водкой, гитарой и бесконечным кофе. Туда частенько заглядывал Борис.

— Ты знаешь, — сказал мне живописец, — а Борька-фашист уехал в Германию.

— Каким образом?

— Как только репатриация казахских немцев началась, они с женой в ФРГ подались. Там он документы разыскал, что воевал на стороне фашистов, и ему хорошую пенсию положили как ветерану.

Я сразу же вспомнил наших старых солдат у Большого театра. Их боевые ордена и медали, их гордость победителей. Но вспомнил и другое — как считают они копейки у кассы магазинов.

Видимо, мой знакомец в Германии все же пошил себе власовскую форму, награды свои восстановил и ходит в ней на ветеранские встречи. Наверно, есть у них какой-то торжественный день. Сидят в гаштете, пьют баварское пиво, сытые убийцы своих братьев, живущие на приличные пенсии в дойчемарках.

* * *

— Мы о войне знаем все, — сказал мне вальяжный полковник из Института военной истории.

Потом, правда, одумался, все-таки доктор наук, и добавил:

— Все самое главное.

Для историков главное, безусловно, это анализ побед и поражений. Мощные боевые операции и тактические решения. Но есть еще одна история войны. Это история каждого человека, попавшего в ее суровые обстоятельства.

Много лет назад мой товарищ, замечательный сыщик Игорь Скорин, рассказал мне практически невероятную историю о человеческой судьбе в годы войны.

Скорин работал в том подразделении уголовного розыска, которое вместе с армейскими частями входило в освобожденные города и налаживало службу криминального сыска. Вот именно тогда мой друг и познакомился с человеком, которого называл Сергеем Лучниковым. Он сразу предупредил меня, что фамилия вымышленная, но история подлинная — трагическая и необыкновенная.

В то время я писал роман об уголовном розыске в годы войны. История, рассказанная Скориным, с которого я писал главного героя, четко ложилась в ткань повествования.

Я написал заявку и поволок ее в издательство. Там ее внимательно прочли и вызвали меня для беседы.

— Ты что? — Директор издательства постучал пальцем по лбу, показывая тем самым, что у меня «поехала крыша». — Ты что? — повторил он. — Кого героем хочешь сделать?

— Но ведь история подлинная.

— Да, тема интересная. А ты сделай этого, как его, — он заглянул в заявку, — Лучникова нашим разведчиком, вот тогда все станет на место. Подумай.

— Подумаю, — ответил я и ушел.

А заявку так и не переделал.

* * *

Человек, которого я буду называть Сергеем Лучниковым, работал в Москве в Главном управлении уголовного розыска. В 1939 году, когда началось воссоединение Западной Белоруссии и Западной Украины, его отправили налаживать работу уголовного розыска в новых регионах СССР.

Лучников сразу же столкнулся с преступлениями, о которых знал только понаслышке. Ловкие фальшивомонетчики немедленно начали печатать самую расхожую нашу купюру — красные тридцатки. Знаменитые польские «кобурщики», бежавшие от немцев, грабили по ночам только что организованные сберкассы и банки; местные и приехавшие из Союза урки разбойничали на улицах и брали богатые квартиры. Работы хватало — настоящей, мужской, с перестрелками и хитроумными оперативными комбинациями.

А за Неманом стояли немцы, которых почему-то в официальных документах и газетных статьях именовали союзниками.

В мае 41-го, на праздники, сильно поддав, Сергей Лучников назвал фашистов врагами и высказал недоумение, почему такой мудрый человек, как Сталин, с ними цацкается. Сказал он это первого числа за праздничным столом. А второго за ним пришли.

Следователь даже не очень напрягался. Свидетелей было достаточно, но отправить «во глубину сибирских руд» одного Лучникова было неинтересно: нужно было пристегнуть к нему группу единомышленников, которые по заданию польской эмигрантской разведки и английских спецслужб собирались подорвать горячую советско-германскую дружбу.

А Лучников сидел в тюрьме в камере с фармазонщиками и налетчиками, которых сам недавно заловил. Днем над ним издевались уголовники, ночью его бил следователь. Но Сергей стоял на своем. Говорить — говорил, а на других клепать не стал.

Полтора месяца кошмара, когда перепутались день и ночь, и вечная боль.

В конце июня он попал в тюремную больницу. Лежал в бреду, а когда очнулся, то увидел сидевшего рядом с его койкой человека в незнакомой форме.

— Вы — Сергей Лучников? — спросил военный по-русски.

— Да.

— Капитан милиции?

— Да.

— Зам. начальника уголовного розыска города?

— Да.

— Неплохо вас обработали. Поправляйтесь.

— А вы кто?

— Я представитель немецкого командования.

Немец ушел, и появился поляк-санитар.

— Слушай, друг, а почему здесь немец?

— Пока вы, пан начальник, в бреду лежали, война началась и швабы пришли.

А через несколько дней, когда Сергей окреп, за ним пришли двое молчаливых людей в одинаковых штатских костюмах. Его побрил тюремный парикмахер, ему дали костюм, рубашку, полуботинки. Он оделся. Его вывели на улицу и усадили в машину.

Потом с ним говорил немецкий полковник, военный комендант города.

— Вы пострадали от большевиков, вы — известный криминалист. Мы предлагаем вам работу. Прежнюю. Возглавите уголовный розыск. Город переполнен преступниками. Никакой политикой заниматься не будете, для этого у нас есть свои специалисты.

Лучников вспомнил полтора месяца унижений и согласился.

Агород начал жить горячечной бредовойжизнью. Открылись частные рестораны и варьете, игорные дома и магазины, салоны свиданий и пивные. Несмотря на строгости военного времени, уголовники, как и прежде, делали фальшивые деньги, грабили квартиры, совершали налеты на казино и рестораны.

И снова Лучников инструктировал агентов, выстраивал комбинации, участвовал в перестрелках. Он не берегся, поэтому не боялся получить бандитскую пулю. Сергей был решителен и смел, но пули словно нарочно обходили его.

Надо сказать, что с 39-го года в городской банк свозились изъятые у буржуазного элемента ценности. Они описывались, складировались в сейфах. Когда началась война, в город прибыл представитель Наркомата финансов из Москвы. Он получил немыслимое количество ценностей и исчез. На окраине города нашли пустую машину, убитых охранников и шофера. Куда делся специальный уполномоченный Москвы, куда исчезли ценности, не знал никто. Но к партизанам поступили сведения, что человек этот в городе и собирается со всем добром махнуть в Лихтенштейн. Ценности надо было вернуть любыми способами.

Посылать в практически тыловой город оперативную группу было невозможно. Вот тогда и вспомнили о Лучникове. Тем более что, по всем данным, против подполья он не работал.

К нему послали человека, которого он знал по работе в угрозыске, и не только знал, но и дружил с ним.

Игорь Скорин никогда не говорил мне, кто пошел связником к Лучникову, но по многим деталям я сам вычислил его.

Связник пришел к Лучникову днем, в воскресенье, совершенно открыто. Просто шел мимо и зашел в гости к старому знакомому.

Разговор был долгим, и Лучников согласился.

— Если найдешь, отсидишь немного и жить будешь, как человек.

— А если не найду?

— Тогда решай сам.

Лучникову передали фотографию уполномоченного и список ценностей.

— Дайте мне двух толковых ребят, я их сыщиками к себе устрою.

Ребят дали.

За неделю поставили на голову всю агентуру. Работали жестко и беспощадно. И вышли на певицу из варьете, которая хвасталась перед подругами перстнем и браслетом, находившимися в разыскном списке.

Остальное было делом техники. Ребята действительно оказались толковыми оперативниками. Ценности и бывшего уполномоченного переправили в лес, а ребята остались дослуживать в отделе у Лучникова.

Они его и арестовали, когда пришли наши, и переправили в Москву.

— Молодец, Лучников, — сказали ему на Лубянке, — большое дело провернул. Поэтому получай по низшему пределу десятку и поезжай валить древесину.

Так оно и вышло. Правда, отсидел он девять лет. После смерти Сталина его освободили, но не реабилитировали. Он дожил свой век под Москвой, работая пожарным на хлопкопрядильной фабрике.

Вот еще одна человеческая судьба из истории Великой войны.

* * *

В 1978 году в дачном поселке «Горки-6», в котором жили известные военные, все, как один фронтовики, я вышел на аллею, ведущую к шоссе. У дачи замечательного человека, генерала Белобородова, о чем-то спорили маршал Руденко, сам Белобородов, адмирал Котов и генерал Епишев. Чуть поодаль возился в моторе подержанного «Москвича» пожилой человек в сером костюме.

— Эдуард! — позвал меня Афанасий Павлантьевич Белобородов.

Я подошел.

— Видишь того гада? — Он показал на человека в сером костюме.

— Да.

— В академии с нами учился. Потом Власову продался. Отсидел, вернулся, пенсию хлопочет. Просит, чтобы мы ему письмо подписали, каким хорошим командиром он был. Да я его знаешь куда послал…

— Знаю, — засмеялся я.

А человек в сером кончил копаться в двигателе и закрыл капот.

— Будьте вы прокляты! — крикнул он и уехал.

Прошло много лет, а я помню того человека. Его лицо, глаза, полные тоски.

Прошло много лет, но мы-то все равно знаем, кто проклят. И помним тех, кого нас заставляют забыть.

Колье для «принцессы»

Пятьдесят четвертый троллейбус, который везет меня от редакции к Дому кино, поворачивает с Грузинского Вала на Брестскую, и я в проеме между домами, в глубине, вижу свой бывший балкон на третьем этаже, окна квартиры.

Помните, как Шулепа в романе Юрия Трифонова «Дом на набережной»: «…Спустя несколько минут он проезжал мостом через реку, смотрел на приземистый, бесформенно длинный дом на набережной, горящий тысячью окон, находил по привычке окно старой квартиры, где промелькнула счастливейшая пора, и грезил: а вдруг чудо, еще одна перемена в его жизни?..»

Я не грежу и не жду чуда. А если бы меня спросили: «Хочешь вернуться в этот дом, в ту квартиру, в ту жизнь?» — я бы ответил — нет. Потому что, в отличие от героя Трифонова, не сложилась в том доме моя счастливая жизнь.

Но почему-то иногда я вспоминаю и свой двор, и пацанов, с которыми дружил, и видится мне холодная зима 44-го.

Декабрь. Вечер. Окна плотно забраны светомаскировочными шторами. Лампочки в люстре, горящие вполнакала, свет тусклый и какой-то болезненный.

Я один в квартире, мама придет поздно, перед комендантским часом. Я оставлен на хозяйстве, моя обязанность поддерживать тепло. У нас в квартире две комнаты, и в каждой стоит печь-«буржуйка», трубы их выведены в круглые дыры, вырезанные в оконном стекле.

Чуть позже лампочки начинают тихо жужжать и гаснуть. Тогда я зажигаю немецкую блиндажную лампу — огромную ценность, выменянную на бутылку водки. У нее, как у примуса, рукоятка подкачки керосина, и если раз пять пошуровать ручкой насоса, то лампа начинает гореть ярко и радостно.

«Буржуйки» стоят на толстенных листах кровельного железа, прибитых к паркету: что поделаешь — война, рядом навалены мелко порубленные дрова.

Свет уже вряд ли дадут. На дверях подъезда висит плакат: «Экономя электричество, ты помогаешь фронту». Вот мы все посильно и помогаем.

При свете трофейной лампы я читаю книгу «Двадцать лет спустя», которую выменял на пять школьных завтраков. Потом откладываю книгу и иду в другую комнату: надо подкинуть дрова в печку.

В большой комнате темно, я открываю заслонку топки и бросаю дровишки. Они ярко вспыхивают, и по комнате начинают прыгать яркие пятна света. Алые всполохи яркими пятнами падают на картину. И она словно оживает: белый дом с бельведером становится красноватым, вода в пруду багровеет, и кажется, что дом объят пожаром. Все длится несколько секунд, пока я не закрываю дверцу топки. И снова темнота.

Эту картину — белый дом на берегу, купальня, деревья над прудом — я помню с тех пор, как стал осмысленно взирать на окружающий мир. Становясь старше, я находил на полотне новые детали. Мне нравилась картина. Особенно сильно я любил ее зимой: она напоминала о веселом лете.

А потом закрутилось, понеслось и не стало квартиры в доме на Грузинском Валу, привычных с детства вещей и картины, которую я так любил разглядывать.

Но есть какая-то странная закономерность: можно через много лет встретиться со знакомыми людьми, а иногда неожиданно столкнуться с известными вещами.

* * *

Тогда эта улица еще носила имя болгарского вождя Димитрова, а вместо нынешнего храма устаревшей моды «Карло Пазолини» был знаменитый на всю Москву антикварный магазин.

В то время я часто наведывался в МВД СССР. Там, в управлении политико-воспитательной работы, был отдел, который визировал публикации, связанные с работой милиции. Написал статью о сыщиках — тащи в УПВР. Подготовил к печати очередную криминальную повесть или сценарий — иди на поклон к милицейским цензорам.

На обратном пути я шел в антикварный магазин — просто посмотреть на красивые вещи и хорошие картины.

Я увидел ее сразу. Белый дом с бельведером, пруд, деревья на берегу. Это была картина из моего детства. Я знал ее наизусть. Даже рама осталась прежней — темная, под бронзу, с отбитой в левом углу лепниной.

— Простите, — спросил я продавщицу, — чья это картина?

— Ранний Клевер.

— А сколько она стоит?

— Шестьсот пятьдесят рублей.

Внезапно девушка потеряла всякий интерес ко мне, потому что в магазин вошел элегантнейший господин в светло-бежевом пальто. Я знал его. Звали его Андрей Навроцкий, и был он одним из самых известных в Москве черных антикваров и денежным человеком.

Навроцкий вошел в магазин по-хозяйски, и сразу же к нему бросились продавщицы, даже директор вышел в торговый зал.

Я еще немного посмотрел на картину Клевера, и решил купить ее. Но таких денег у меня с собой не было. Из магазина я поехал в редакцию с завизированным цензурой МВД материалом, на работе навалилась текучка. Когда я на следующий день приехал в магазин, картины там уже не оказалось. Выходя из антикварного рая, я подумал, что, наверно, это к лучшему. Воспоминания не всегда бывают приятными.

Прошло несколько лет. Мне позвонили сыщики из 108-го отделения и радостно сообщили, что «подняли» дело об ограблении коллекционера и если я хочу, то могу приехать и посмотреть на изъятые картины.

День был по-осеннему пасмурным, но когда я вошел в кабинет оперов угрозыска, то мне показалось, что в этой обшарпанной комнате поселилось солнце. У стены на сейфе, на подоконнике, на столе, на стульях стояли картины в золотых рамах.

— Видишь? — сказал зам. по розыску. — Целая галерея.

— Откуда? — изумился я.

— Мы расскажем, как было на самом деле, но писать ты сам знаешь как.

На территории отделения появилась группа цыганок-воровок. Они звонили в квартиру, просили воды или разрешения перепеленать ребенка, а когда наивные и добросердечные москвичи открывали двери, по комнатам разбегался цыганский табор, тащивший все ценное.

В отделение позвонила дворничиха из Южинского переулка и сказала, что во дворе толкутся цыганки. Немедленно два опера и участковый при оружии и наручниках выдвинулись в указанный двор. Зловредных воровок там не оказалось, и троица бойцов уселась на лавочке за кустами в рассуждении, не спроворить ли пузырек хлебного вина.

Сбросились, хватило даже на закуску, потянули спички, и одному из оперов выпала дорога до углового магазина. Он вышел из укрытия и стремительно вернулся.

— Ты чего, дорогу забыл? — спросил его участковый.

— Да нет. Там из подъезда какие-то вещи волокут.

У подъезда дома стоял «рафик», и трое шустрых ребят загружали в него какие-то завернутые в простыни предметы.

— Пошли, — скомандовал старший.

Опера приблизились к машине, заглянули в окно и увидели под простынями картины.

Дальше они действовали по обстановке: задержали четверых — троих сковали наручниками, четвертому связали руки ремнем.

У двоих за поясом оказались стволы «вальтер» с двумя патронами и «наган» со снаряженным барабаном. Изъяли также нож-выкидуху кастет и самодельную резиновую дубинку.

— Какую палку срубили! — радостно сказал один из оперев. — Квартирная кража, к гадалке не ходи.

Участковый остался караулить задержанных, а опера поднялись в «обнесенную» квартиру. Из ванной доносились стоны. Они открыли дверь и увидели хозяина, как позже выяснилось, гражданина Андрея Станиславовича Навроцкого, лежавшего на полу со связанными руками и ногами и кляпом во рту. Под глазом потерпевшего набухал здоровенный синяк.

Это была уже совсем другая «палка». Не обычная квартирная кража, а вооруженный грабеж, с нанесением телесных повреждений.

Я рассматривал изъятые у налетчиков картины и среди работ Нестерова, Сомова, Корина вдруг увидел того самого Клевера. Картина из моего детства.

Раздался деликатный стук в дверь, и на пороге появился элегантный гражданин Навроцкий. Темные очки никак не могли прикрыть здоровенный бланш, разливающийся на поллица. Видимо, лихие налетчики засадили ему по роже резиновой дубинкой.

— Прекрасные у вас картины, — сказал зам. по розыску.

— Все это, — быстро ответил Навроцкий, — унаследовал от отца и дядек. Они были собирателями-фанатиками.

— Ну, ну, — не поверил зам. по розыску. — Унаследовали, значит?

— А эту? — вмешался я и ткнул пальцем в картину Клевера.

— Это работа художника Клевера, — печально вздохнул Навроцкий, — принадлежала моей покойной матери.

Я посмотрел на него и усмехнулся.

Выслушав оперов и поговорив с задержанными, я вышел из отделения. Навроцкий поджидал меня у выхода.

— Вы, как я знаю, журналист? — учтиво спросил он.

— Да.

— Собираетесь писать об этой грустной истории?

— Собираюсь.

— У меня к вам просьба. Не называйте мою фамилию, имена художников и адрес.

В принципе он был прав: такая статья вполне могла послужить наводкой на его квартиру.

— А впрочем… — Навроцкий усмехнулся. Странная была улыбка, я бы сказал, однобокая. — Впрочем, — продолжал он, — вам, полагаю, не удастся опубликовать эту статью.

— Почему?

— Не удастся. — Навроцкий вежливо поклонился и ушел.

И действительно, через пару дней мне позвонили из МВД и не рекомендовали писать об этом ограблении.

— Почему?

— Позвонили от самого.

«Самим» был всесильный министр Николай Анисимович Щелоков. Меценат. Покровитель искусств и коллекционер.

Правда, коллекцию свою он собирал странным способом.

* * *

Выписка из уголовного дела в отношении Щелокова Н.А.

«Щелокову переданы антикварные ценности на сумму 248,8 тысячи рублей, являющиеся вещественными доказательствами по уголовному делу валютчика Акопяна М.С. Первоначально уникальные шкафчики из наборного дерева, картины, кресла, большая часть изделий из фарфора и серебра были поставлены на госдачу № 8 в Серебряном Бору. Некоторые антикварные ценности: скульптурная фигура „бегемот“ из нефрита с золотыми стопами (ориентировочная стоимость 15 тысяч рублей), стакан из камня нефрит, печатка в виде пасхального яйца, фарфоровая группа „Бегство Наполеона из России“ и 9 различных предметов из серебра на общую сумму 42 тысячи рублей — были переданы непосредственно Щелокову и хранились у него в комнате отдыха при служебном кабинете». В ноябре 1979 года по распоряжению Щелокова НА. все указанные ценности с дачи и из комнаты отдыха «перевезли в служебную квартиру на улице Герцена…».

Обратите внимание на взятые в скобки слова «ориентировочная стоимость 15 тысяч рублей». Изъятая коллекция Акопяна оценивалась по госрасценкам, поэтому и возникла сумма 248,8 тысячи рублей. Рыночная ее стоимость у коллекционеров уходила за миллион советских рублей. В те годы это была громадная сумма.

Мне говорили знающие люди, что значительное количество ценностей, изъятых у теневых дельцов — а они, надо отдать им должное, хорошо разбирались в картинах и антиквариате, — не пошли, как писали в судебных постановлениях, «в доход государства», а переместились в квартиры и на дачи руководства страны.

Деньги могли обесцениваться, а антиквариат всегда оставался в цене.

* * *

Попасть в эту квартиру на улицу Чехова считалось особой честью и большой удачей: здесь решались любые вопросы. За столом собирались люди, чей телефонный звонок мог стать судьбоносным для просителя.

В молодости моей в знаменитом «Коктейль-холле» подавали замечательный коктейль под названием «Карнавал». Он делался из разных сортов ликеров, наливок и вин. Получался восьмислойный, многоцветный напиток. Пить его надо было через соломинку, высасывая сначала нижний, зеленый слой, потом все остальные. Но если перемешать той же соломинкой красивую многослойность в бокале, то получалась мутная липкая жижа.

То же можно было сказать об обществе, собиравшемся в квартире Бори Цыгана. Его посещали теневые дельцы, крупные чиновники, актеры, журналисты, номенклатурные дети и просто откровенное ворье. Но приходили они сюда не для того, чтобы посмотреть на картины, развешенные по стенам — кстати, живопись у него была не очень хорошая, — и не ради обильного стола. Приходили сюда ради встречи с любовницей Золотого Мальчика, дочерью «хозяина» Галиной Брежневой.

После смерти Леонида Ильича о ней писали много плохого. На мой взгляд, не совсем заслуженно. Она, в отличие от дочери первого вождя демократической России, не лезла в политику, не имела недвижимости за границей, а построенная ею со своим мужем генералом Юрием Чурбановым дача не идет ни в какое сравнение с замками, которые воздвигают в Подмосковье подельники по так называемой Семье.

Была она человеком веселым и широким. Правда, у покойной советской «принцессы» была одна слабость — драгоценные камни и ювелирные украшения, выполненные искусными мастерами.

Но давайте вернемся на квартиру Бори Цыгана. Однажды на развеселый ужин попала дочь одного из секретарей ЦК КПСС, а на ней было надето изумительное колье работы русского знаменитого ювелира.

— Начало века, — точно определил хозяин квартиры время изготовления колье.

— Оно мне очень нравится, — вздохнула «принцесса».

— Нравится — значит оно у тебя будет, — пообещал Золотой Мальчик.

Он немедленно подсел к милой гостье и предложил ей за колье любые деньги. Та отказалась, так как это был подарок родителей к несостоявшейся свадьбе. Жених, советский дипломат, оказался агентом ЦРУ и отравился во время задержания.

Ну что делать? Не продает — и не нужно. Есть и другие способы добыть колье. Но от них Борис отказался сразу же. Грабеж в темном переулке или квартирная кража отпадали начисто.

Во-первых, папа, секретарь ЦК, подымет страшный шум, а, главное, Галина никогда не сможет надеть эту вещь.

И тогда ему пришла в голову гениальная идея. На вечеринке был фотограф из Министерства культуры, весьма ходовой человек. Позже его будут, как водится, таскать по делу об ограблении квартиры-музея Алексея Толстого, нынче он безбедно живет за бугром.

Борис попросил его сделать снимок на память. Для гостей это стало нечаянной радостью — сфотографироваться на память с дочерью генсека на фоне «накрытой поляны» — это дорогого стоило.

Фотограф сделал свою работу. Особенно тщательно он снял колье. Получив фотографию, Боря Цыган поехал к ювелиру Виталию Жамову, показал ему.

— Отличная работа. Старые русские мастера умели делать изделия не хуже самого Фаберже.

— Ты можешь выполнить эту работу?

— Могу, но нужны хорошие камни. Если хочешь, чтобы колье гляделось лучше, чем оригинал, ищи камни.

— У меня есть.

— Нужны другие. Колье заиграет, если мы вставим крупные изумруды и сапфиры.

— Буду искать.

— Я тебе подскажу, где они есть, — сказал ювелир.

Он поведал Борису весьма занимательную историю.

В далеких 20-х, когда пала Бухара, а эмир бежал в Иран, доблестные красные конники захватили один из караванов, который через пески вез сокровища эмира бухарского. Взяли редкие ковры, серебряную и золотую посуду, мешки царских червонцев и старинное оружие. Золото, ковры и серебро конники добросовестно сдали в казну, а клинки и кинжалы забрали в качестве трофеев.

Командиру отряда, естественно, досталась лучшая часть трофеев. Не знали тогда лихие кавалеристы, какую ценность представляют трофейные сабли, шашки, кинжалы и ятаганы. Они простые ребята, две войны провели в седле, нещадно рубили белых, махновцев, поляков и эмирских аскеров, шашки были для них рабочим инструментом.

Позже комполка, гонявший бухарских кавалеристов по пескам, стал комбригом, потом комдивом, потом маршалом. Он умер, а коллекция холодного оружия перешла к его сыну. Маршальский сирота жил на скромную полковничью пенсию и поэтому начал потихоньку распродавать коллекцию.

Так вот, именно у него оказался ятаган редчайшей работы, рукоять которого была украшена огромными сапфирами, изумрудами и алмазами. Каждый камень, по словам ювелира, весил не менее десяти-двенадцати карат.

Продавать ятаган отставной полковник не собирался. Но была у него одна страстишка — карты.

Боря Цыган разыскал известного каталу Витю Кота и поручил ему это деликатное дело.

И вот однажды на маршальскую дачу приехал друг хозяина со своим приятелем. Как водится, выпили, закусили и решили перекинуться по маленькой в картишки.

У хозяина нашлась новая колода, которую Витя Кот умело подменил. К двум часам ночи гость проиграл восемьдесят тысяч, снял золотые часы и перстень с бриллиантом и поставил их на кон.

Вот тут ему и поперло, он отыграл свои деньги и все деньги хозяина.

Маршальский сирота поставил на кон двое золотых часов и опять проиграл.

В ход пошли украшения покойной матери. Деньги, ценности переходили из рук в руки, и к утру на столе, заваленном купюрами и золотом, появился знаменитый ятаган.

Когда его увидел Витя Кот, у него так затряслись руки, что он чуть не сдал партнеру хорошую карту.

Получив весь выигрыш, Кот решил кинуть своего нанимателя. Увидев камни, которыми был украшен ятаган, он понял, что может много лет прибыльно играть во всех катранах огромной страны.

Он вышел с дачи, сел в машину и поехал не в Москву, а в Ленинград.

Кот и не мог предположить, что его плотно пасут бойцы, нанятые Борей Цыганом.

Осилив многочасовую дорогу, он приехал в маленький дачный поселок Репино, где жила дама его сердца.

Но не успел он умыться и сесть за стол, как от мощного удара вылетела дверь и в домик ворвались каратели. Они как следует отлупили Кота и забрали все, что он выиграл на маршальской даче, в том числе и деньги, которые Боря Цыган дал ему на игру.

Камни были добыты, и ювелир Жамов сделал колье редкой красоты.

* * *

Если бы Боря Цыган был знаком со студентом Коржовым, ему не пришлось бы разрабатывать столь сложную комбинацию.

Коржова задержали оперативники в тот момент, когда у ресторана «Хрустальный» он пытался продать грузинам изумруд весом в 10 карат. Коржов не стал ничего отрицать и сообщил, что изумруд просил продать его друг — реставратор из Калининского музея.

Реставратор тоже не стал ничего выдумывать и пояснил следствию, что камень ему подарила заведующая Калязинским музеем — сказала, что нашла эту «стекляшку» в мусорной куче, оставшейся после ремонта. Оправу из желтого металла оставила себе, а «стекляшку» отдала ему.

Когда сыщики приехали в город Калязин и провели обыск на квартире заведующей музеем, то в старом диване в кладовой обнаружили старинные церковные книги, серебряные подсвечники и монеты XVII века.

Но самое неожиданное открытие ждало сыщиков на огороде: из грядки моркови извлекли рукавицу, в которой находилось одиннадцать драгоценных камней: сапфиры, рубин, шесть изумрудов, один из которых был уникальным колумбийским и весил 17 карат. Все камни по способу огранки относились к XVII веку. Самое смешное заключалось в том, что из самого музея ничего не пропало. Но сыщики все же докопались до истоков этой истории.

В 30-м году, когда под городом Угличем строили плотину и под водой должен был остаться старинный монастырь, его ценности передали директору краеведческого музея Никольскому. В музее не хватало места для экспонатов, поэтому Никольский спрятал всю редчайшую церковную утварь, книги, одежду, украшенную драгоценными камнями, в сундуки, а крышку забил гвоздем. Четверть века хранил он бесценные сокровища русского ювелирного искусства, а после его смерти в музей прислали бывшую работницу райисполкома. Она-то и обнаружила в запасниках забитые сундуки.

Не представляя ценности сохраненных вещей, она просто сдирала дорогие оклады с икон, срезала с не имеющих цены уникальных одеяний камни и жемчуг.

Хорошо, что город Калязин находится так далеко от Москвы и о сокровищах местного краеведческого музея не прознали шустрые иностранцы, иначе уплыли бы за кордон камушки, ограненные в XVII веке.

* * *

Андрей Навроцкий, о котором я рассказывал, нынче проживает в уютном городе Дельф, в Голландии. Я пытался разыскать его там, но безуспешно. Видимо, черный антиквар сменил фамилию.

Ему удалось в 1992 году вывезти из Москвы всю свою уникальную коллекцию. Как он это сделал, я не знаю, видимо, с помощью «зеленого друга» — так ласково называл доллары знаменитый московский фарцовщик Ян Рокотов.

Но я знаю десятки историй о том, как наши ценности уплывают за границу.

Сразу после того как железный занавес был сдан на пункт приема вторсырья, нашу страну заполонили антиквары и галерейщики со всего мира.

Одни отрабатывали новые контрабандные каналы, другие действовали вполне легально.

У меня был товарищ, прекрасный художник, талантливый и скромный человек, не избалованный выставками, потому что писал замечательные пейзажи, а не создавал полотна о трудовых подвигах монтажников-высотников, румяных колхозников и о членах Политбюро, посетивших Малую Землю. Он писал свои картины, а хлеб насущный зарабатывал, рисуя рекламы фильмов для кинотеатров.

Но однажды ему повезло. Несколько слайдов с его работ были напечатаны в немецком художественном журнале. И вот несколько лет назад к его вдове приехал галерейщик из Гамбурга. Он посмотрел работы и сказал, что покупает все.

Сумму предложил вполне приличную, оформил покупку через соответствующие инстанции и вывез работы, которые по заключению экспертов не представляли большой художественной ценности.

Но, думаю, галерейщик из портового города Гамбурга не из альтруизма заплатил ломовые, в нашем понимании, деньги за пейзажи моего товарища. О судьбе его работ я подумал прошлым августом в подмосковных Химках. В скромном зале местным художественным комбинатом выставлялись картины Анатолия Воронкова.

С утра радио рассказало мне о чудовищных государственных долгах новой России, днем телевизор показал последствия взрыва фугаса под Ханкалой, газеты поведали об очередном витке политической войны в высших эшелонах власти. Ав зале художественного комбината со стен глядели на меня грустные осенние пейзажи.

Дом на окраине поселка, деревья, печально склонившиеся над ним, подмосковные рощи, застывшие в ожидании дождя, трогательные лесные дорожки. Неброская, печальная, но так милая сердцу красота средней России.

Я смотрел на эти картины и думал о том, как мало мы знаем о работах и судьбе подлинных талантов, живших и творивших в наше время.

Всего два часа я пробыл в выставочном зале в городе Химки. Два часа праздника после многих дней крови и грязи. А когда мы возвращались домой, нас не пустили на Пушкинскую площадь: там как раз в это время взорвали подземный переход.

* * *

Когда-то в детстве я бежал на Тишинский рынок, где забавный старик в маленьком, сколоченном из досок вагончике показывал за пятерку живые картинки из волшебного фонаря. Маленькие кусочки давно ушедшей жизни. Конка, едущая по площади, даму, у которой ветром сорвало шляпу, усатого господина в котелке, шагающего по улице. Проходит время, и начинаешь понимать, что жизнь — это просто собрание историй, похожих на картинки волшебного фонаря. Печальных, смешных и страшных.

Операция «кадр»

— Стоп, — скомандовал режиссер-постановщик Вадим Дербенев. — Давайте еще один дубль.

В маленьком, залитом светом кабинете оперативников было жарко и душно.

— Ты готов? — спросил режиссер оператора Володю Шевелева.

— Через две минуты.

— Давай быстрее.

— Вы че, мужики?

Из глубины коридора в комнату ввалился здоровенный парень в кожаной куртке.

В кабинете сидели два опера угрозыска: обычные менты с наплечными кобурами на свитерах, из которых торчали рукоятки «Макаровых».

— Слушай, — спросил парень в кожаном артиста Игоря Ливанова, — ты давно здесь сидишь?

— С утра.

— Мое заявление у тебя?

— Какое?

— Я же заяву подавал, что у меня «вольво» раздели.

— У меня ничего нет.

— Гражданин, гражданин, — вмешалась замдиректора картины Саня, — здесь кино снимают.

— Ты мне, красивая, пургу не гони. Какое там кино, вино и домино? Я заяву отдал? Отдал. Где моя запаска и набор инструментов?

— Товарищ, мы кино снимаем, — устало вмешался режиссер.

— Кино? Фраера нашли. Искать не хотите.

Кто-то догадался и сбегал за опером Колей Вешняковым.

— Ты чего орешь? — появился Коля. — Видишь, люди делом заняты, кино снимают.

— Понял, командир, — обрадовался кожаный мужик, — «Дорожный патруль». Понял. Вот я им расскажу, как вы в своей ментуре простого русского человека разруливаете.

Они уходят, а мы продолжаем снимать кино. Мы делаем художественный фильм в 108-м отделении милиции. Странное дело, с этим отделением милиции я был связан многими годами жизни.

В 1951 году, когда я переехал жить в коммуналку на улицу Москвина, отделение это находилось во дворе моего дома. В 1957 году, после возвращения и увольнения в запас, меня вызвали туда и со мной долго беседовали серьезный мужик в синем кителе-сталинке и кудрявый пацан из райкома комсомола. Они заманивали меня на суровую милицейскую службу. Обещали быструю и ослепительную карьеру, суровую, но интересную службу.

Тогда я отказался надеть синюю шинель и отправился восвояси, получив, как выстрел в спину, многозначительную фразу человека в синем кителе:

— Смотри, парень, тебе жить.

Позже, когда я стал журналистом и начал писать о боевых буднях «людей в синих шинелях», я подружился с операми из «сто восьмого» и они частенько бросали камушек в мое окошко, выходившее как раз на отделение.

Жил я в бельэтаже, подходил к окну и видел, как ребята щелкают себя по шее, приглашая составить компанию для вечерней беседы. Они приходили ко мне, мы слушали Окуджаву, пили водку и говорили «за жизнь».

Потом отделение переехало на Большую Бронную; и я часто бывал там — и просто потрепаться с ребятами, и с корыстной целью. Все дело в том, что на их территории находился самый модный в Москве ресторан ВТО. А многие мои кореша воспринимали алкоголь по-разному. Люди они были молодые, любили помахать кулаками и, естественно, попадали в 108-е отделение.

Среди ночи я шел на Бронную, благо улица Москвина была совсем рядом, и выручал своих дружков или их товарищей.

В 1986 году по моему сценарию делали фильм «Последняя осень», заключительную сцену мы снимали в дежурной части 108-го отделения милиции.

И вот снова, через восемь лет, мы подъехали к новому четырехэтажному зданию в Палашевском переулке, куда переехало это отделение. У входа остановился кинообоз, и из него начали выгружать игровые костюмы на длинных вешалках, штативы, коробки, кинокамеру в элегантном заграничном ящике.

Из автобуса вылезали киноработники в вытертых джинсах и потрепанных куртках.

Милиционеры в форме помогали нам затаскивать съемочное барахло в двери отделения.

На все это с нескрываемым удовольствием посматривало местное население.

— Спекулянтов поймали, — сказала дама с сигаретой в зубах, — видишь, сколько костюмов навезли.

— Не спекулянтов, а воров, которые в Малом Козихинском квартиру ограбили.

— И точно, рожи-то у них бандитские.

Надо сказать, что нам крупно повезло. Мы снимали фильм на бюджетные копейки. Ежедневная инфляция съедала нашу смету. Строить декорацию отделения в павильоне студии было делом непосильным. И, как всегда, «сто восьмое» пришло мне на помощь. Начальник отделения Владимир Колокольцев пригрел нищих киношников: без его помощи мы никогда бы не сняли четыре серии фильма «На углу у Патриарших». Он помог не только помещением, но всем, без чего нельзя обойтись, делая фильм о милиции.

С тех не столь далеких дней, когда мы на Бронной снимали заключительную серию «Последней осени», на самом деле прошла целая историческая эпоха. И если тогда только начиналась перестройка, то в Палашевский переулок мы приехали в самый разгар демократических реформ.

Мы делали фильм, а вернее, как говорится в договоре, «многосерийный кинороман о Москве», но показывали город через призму одного центрового отделения. Мы рассказывали о «земле», на которой работают сыщики.

* * *

«Землей» на профессиональном сленге ментов называется все: мостовые и тротуар, дома, квартиры и скверы, подвалы и магазины, рестораны, гостиницы, театры и ночные клубы, подпольные публичные дома и здание Государственной Думы. Это зона ответственности 108-го отделения милиции, кусок города от Охотного Ряда до Триумфальной площади.

На этой «земле» полный набор всех видов преступлений, ведь центр всегда притягивал к себе карманников, лохотронщиков, грабителей и сексуальных извращенцев.

Вместе с опером Колей Вешняковым я отправляюсь в путешествие по ночной «земле».

«Пушка», то есть, в переводе на общедоступный язык, Пушкинская площадь, забита иномарками. В подземном переходе тусуется куча молодых людей — странно одетые девчонки и пацаны. Они обвешаны цепями, на которых на дачах держат собак, в ушах болтаются серьги, сделанные, как мне показалось, из деталей списанных самосвалов. Они пьют пиво, играют на гитаре, говорят на каком-то странном птичьем языке.

— Панки или черт знает кто. Это с виду они странные, а так ребята с криминалом не связаны.

Увидев Колю Вешнякова, трое парней бегом бросаются к выходу на Тверскую.

— Пушеры, сволочь. Или глухонемые, или косят под них, — объясняет Коля, — мы их берем, а они молчат, только ручонками машут. Вызывали переводчика из общества глухих, он начинает руками махать, те не понимают, показывают молдавский или украинский флажок: мол, мы там учились языку жестов.

— Ну а потом?

— Потом начинают говорить на чисто русском, — смеется Коля. — Их задержать трудно. На кармане у них одна доза или вообще пусто. Дурь в тайниках держат.

Пушкинская площадь, Тверская, примыкающие переулки живут своей особой, непонятной и опасной жизнью.

Мимо нас проходят два пацана лет по пятнадцати — стройные, длинные светлые волосы почти до плеч. В желтом свете фонарей их покрытые гримом лица кажутся мертвенными. Они одеты в дорогие лайковые куртки и такие же брюки.

— Голубые, — говорит Коля, — работают только за валюту, по-крупному. Местные звезды мужской проституции.

— Сколько им лет?

— Одному пятнадцать, другому четырнадцать. Сейчас их снимут. Из-за них чуть не каждый день драки.

На секунду я потерял пацанов из виду, и они исчезли, только от «Макдоналдса» отъехал светлый «мерседес».

— Все, — говорит Коля, — сняли красавцев.

А мы продолжаем нашу прогулку по Тверской, по бывшему моему любимому Бродвею. С Колей почтительно здороваются солидные дамы — мамки, веселые проститутки кричат ему:

— Начальник, бери своего папика, пошли с нами, не пожалеешь!

Коля говорит:

— Ничего с ними сделать нельзя. Забираем каждый вечер «ночных бабочек», целый автобус набиваем. Штрафуем, заводим карточку, и все. Нет в УК статьи за проституцию. Демократия говенная. Этим правозащитникам на «земле» бы поработать…

Мы идем дальше. Мимо итальянского кафе, мимо ночного клуба «Найт Флайт», мимо еще каких-то шалманов.

Стремительно пробегают по улице одинокие прохожие, случайно оказавшиеся в самом центре ночных развлечений, на углах сбиваются в кучу молодые пустоглазые люди в кожаных куртках.

Вся криминальная Москва съезжается сюда на тусовки.

* * *

А мы снимаем милицейскую киножизнь. Наши герои — опера Игорь Ливанов, Саша Берда, Игорь Петров — под руководством начальника отделения, народного артиста Николая Кузнецова, — успешно борются с главным мафиозо — народным артистом Алексеем Шейниным. На площадке у нас все идет по сценарию: кого нужно — задерживают, кого нужно — убивают, кого нужно — допрашивают.

На наш этаж поднимаются оперативники отделения посмотреть, как делается кино.

— Ну что, ребята, — спрашиваю я, — похоже?

— В общем, да, — отвечает мне опер Саша Долгушин.

— Непохоже? — подходит режиссер, — давайте будем снимать иначе.

— Не надо, — говорит Саша, — пусть нас увидят такими, как на этих съемках.

Александр Долгушин окончил МАИ, работал на заводе, потом в НИИ. В милицию ушел добровольно.

— Почему? — спрашиваю я его.

— Работа нравится.

* * *

В дежурной части сидит и пьет чай неопределенное существо, называющее себя Леной. На самом деле это двадцатилетний парень по имени Сережа, одетый в яркие женские тряпки. Он приехал из Запорожья на заработки. Его хорошо знают в отделении и относятся к нему с иронией и жалостью, не дают в обиду на «Пушке».

Он приехал в Москву зарабатывать деньги на операцию. Наперекор земному и божескому закону он решил стать женщиной.

Я смотрю на него и никак не могу определить свое отношение к этому «голубому» пареньку.

Но все же его судьба связана с ребятами из «сто восьмого». И я придумываю сцену, говорю режиссеру. Ему нравится, он даже актера подбирает.

Но редактура говорит:

— Нет, мы этого не допустим.

И не допустили. А жаль.

* * *

Весь кинотабор выезжает на натуру. Снимаем сцену в ресторане «Сказка», недалеко от Сергиева Посада. Время поджимает, инфляция сжирает деньги. Администрация с грустью прикидывает, сколько потребуется денег, чтобы взять у пиротехников напрокат четыре автомата, нанять милицейскую машину, пригласить статистов в форме для группы захвата.

И опять нас выручает наш консультант — начальник отделения Владимир Колокольцев. Он просит четверых сменившихся милиционеров поехать с нами, конечно, направляет нам в помощь Колю Вешнякова и молодого помощника оперуполномоченного Сережу Волкова.

Мы приезжаем, выгружаем технику, начинаем гримировать артистов.

К ресторану подъезжает «боевая машина вымогателей», в просторечии БМВ.

Из нее вылезают трое крутых и по-хозяйски приближаются к нам.

— Кто у вас бригадир? — спрашивает малый с лошадиным лицом.

— Ну я, — отвечает режиссер.

— Ты, мужик, на нашей территории работаешь. Плати.

— Все вопросы к ним, — кивает Вадим в сторону милиционеров.

— Я с твоими арцыстами базарить не буду. Тебе объяву сделали — плати.

К ним подходят Коля Вешняков и Сережа Волков. Из-под расстегнутых курток торчат рукоятки пистолетов.

— Уголовный розыск. — Коля достает удостоверение.

Четверо автоматчиков полукольцом надвигаются на крутых.

И те стремительно бегут к машине. Взревел двигатель, и БМВ исчез.

— Жаль, — говорит Вешняков, — надо было машину обшмонать, наверняка у них там стволы.

Победа над местным рэкетом одержана, начинаем работать по плану.

Сцена простая, но вместе с тем есть некоторые сложности. Никто из нас не умеет пытать. По сценарию, хозяин ресторана прячет у себя бандита, совершившего налет и взявшего кучу драгоценностей. Его разыскивает другая бандитская группировка. Главный в ней артист Игорь Верник. Он-то с двумя братками и пытает хозяина. Они надевают на голову несчастного артиста Саши Пяткова полиэтиленовый мешок. Тот мычит, вырывается.

— Не могу, — хрипит Саша.

Пробуем снять. И снова не получается.

— Вы, братки, в натуре не по теме делаете. — К нам подходит здоровенный парень в синем кашемировом пальто.

— А как надо?

— Давайте сюда пакет.

Парень берет пакет, достает нож-выкидуху и делает маленький разрез.

— Вот так, ваш клиент будет слегка живым, пока не поплывет, а сколько его держать с гондоном на голове — зависит от характера.

Мы послушались совета специалиста и сняли сцену со второго дубля.

* * *

Пока мы снимали, на территории отделения работала цыганская банда. Район был богатый. На Бронной, в Южинском, Козихинском было много богатых квартир. Цыганки действовали обычно днем, когда в квартире оставались только пожилые люди, и по точной наводке. Звонили в дверь, говорили, что они из фонда социальной защиты, что их послали именно сюда, чтобы увеличить пенсию. И, как ни странно, эти весьма небедные люди радостно открывали дверь.

Дальше все шло как обычно. Пока обрадованная пенсионерка писала на кухне заявление, цыганки разбегались по комнатам и одним им ведомым методом находили драгоценности.

Потерпевшие с утра толкались в коридоре, мешая нам работать.

Дама в норковой шубе, приняв меня из-за кожаной куртки за опера-переростка, скорбно поведала, что у нее унесли огромную сумму денег и все драгоценности. Правда, кое-что у нее все-таки осталось. В ушах — серьги с крупными сапфирами, а на пальцах многокаратные бриллианты.

— Мой муж, — предупредила она, — работает у Гайдара, у вас могут быть неприятности.

— Мы это переживем, — нагло ответил я и ушел.

А на следующий день опер Миша Ялыкин пошел «топтать землю» и увидел весь цыганский табор. Он был один, а воровок — четыре, поэтому он решил их «пропасти». На его счастье, по Южинскому шли трое милиционеров из «сто восьмого».

Они задержали всю команду и приволокли в отделение. При обыске у них нашли похищенные вещи, их опознали потерпевшие. Дело стремительно закрутилось.

В отделении был праздник: к концу квартала раскрыли десять «висяков». И тогда в отделении появился человек в чудовищно модном светло-бежевом кашемировом пальто, весь обвешанный цепочками и унизанный перстнями: цыганский барон приехал выручать соплеменников.

* * *

— Значит, так, — сказал мне Вадим, — играть прокурора будешь ты. Актера нет, и денег тоже.

— Бога побойся, Вадик!

— Смета горит.

Я надел прокурорскую форму с полковничьими погонами, меня загримировали, и я пошел на второй этаж, где снимали кабинет прокурора.

— Ты что-то очень скованный, — сказал мне режиссер, — пока свет ставят, походи, подумай о чем-то хорошем, расслабься.

Ко мне подошел мой друг актер Боря Клюев.

— Ты чего?

— Не знаю.

— Пошли, я тебе помогу.

Мы вошли в кабинет на третьем этаже, Боря приволок полстакана водки и кусок соленой рыбы.

— Давай.

Я выпил, расковался и пошел играть свою первую роль в кино.

* * *

А в кабинете Володи Колокольцева сидел цыганский барон.

— У тебя такие добрые глаза, начальник, — сладко пел он, — ты нас пойми, цыган. Поймешь — простишь. Отпусти девочек, они бедные, у них дети…

— Не могу, дорогой, — улыбается Володя, — над ними моей власти нет. Ты же видел в коридоре прокурора? Теперь он все и решает.

* * *

Я отснялся на удивление быстро.

— Ты пока не раздевайся, — сказал Вадим, — может, еще что-нибудь доснимем, погуляй пока, только сильно не расслабляйся.

Я поднялся на третий этаж, и на меня наехал человек в бежевом пальто.

— У тебя добрые глаза, начальник. Не говори нет, вижу, что ты открытый человек. Помоги моим девочкам. Цыгане друзей любят. Добро помнят. За добро добром платят.

— Это как?

— Ты только скажи, все будет.

— Не могу, дорогой, служба не позволяет, — гордо ответил я и пошел к Колокольцеву.

Вечером, когда я после смены садился в машину, он опять подошел ко мне. С недоверием оглядел мою кожаную куртку и, видимо, что-то понял.

* * *

Мы снимали кино, меняя многие сцены, стараясь приблизить их к той реальной милицейской жизни, с которой сталкивались ежедневно.

Но пусть простят меня сыщики уголовного розыска: если бы мы с документальной точностью сняли их рабочие будни, то получился бы жестокий и не очень интересный фильм.

Я зашел к заму по розыску 108-го отделения майору Совкову и увидел в углу кабинета весьма удобное кресло.

— Ты не садись в него, — сказал он мне.

— Почему?

— Посмотри сам.

Серо-голубоватая обивка была покрыта бурыми пятнами. Обычно в протоколах о них пишут: «Бурые пятна, похожие на кровь». И это действительно была кровь человека, сидевшего в этом кресле.

Борис Демин работал в магазине на Тверской обычным продавцом, но имел еще и свой дополнительный бизнес, кстати весьма прибыльный.

Изо всех сил он рвался к вершинам финансового могущества, к получению почетного звания «новый русский». Но у него был партнер: старший партнер и богатый. А значит, и власти, и прибыли имел больше. Вот он-то и мешал Борису. Они были в товарищеских отношениях. Поэтому, когда Демин пригласил его в магазин и повел в подсобку, он спокойно пошел с ним.

Демин усадил его в то самое кресло, которое я увидел в кабинете, и сказал, что сейчас сварит кофе по особому рецепту. Вместо этого достал газовый пистолет, переделанный под дробовые патроны, и выстрелил партнеру в сонную артерию. Потом он пил кофе и ждал, когда перестанет идти кровь.

— Не хотел пачкать новый костюм, — так Демин объяснил на допросе.

Через час он упаковал убитого в целлофан, вытащил в соседний подвал, замуровал в стене, выключил плитку. Вымыл пол и заменил ковровое покрытие.

Сыщики из 108-го нашли труп через пять часов по свежеуложенному кафелю и раскололи Демина, как орех.

Ну разве придумаешь такую историю.

* * *

Ну а теперь еще об одном объекте на «земле» опера Коли Вешнякова — о Государственной думе.

Приведу один документ:

«Справка.

Дана гражданину Швецу А.И. в том, что он обращался в 108-е о/м по поводу пропажи картин „Московская улица“ и „Березовая роща“ из здания Государственной думы…»

Так печально окончился вернисаж для владельца картин.

* * *

Мы сняли кино и уехали. А прототипы наших героев остались защищать свою «землю», потому что их «земля» — маленькая часть всей нашей заворованной и измученной земли.

Загрузка...