«Я — не диктатор», — любил повторять Гитлер,[462] и он был прав хотя бы в том отношении, что он был не совсем обычным диктатором, каковых было немало и в его время, и в периоды, смежные со временем его жизни — и в Европе, и вне ее.
Его же диктатура начиналась с того, что «большинство современников и не заметило наступления [этой] диктатуры»[463] — по крайней мере в первые недели после назначения Гитлера рейхсканцлером; об это мы уже рассказывали.
Затем все изменилось: «Итог первых шести месяцев правления Гитлера поражает воображение. Веймарская конституция была похоронена, немцы не пролили по погибшей республике ни единой слезинки. /…/ Власть Гитлера в его собственной стране была несокрушима. Томас Манн пророчески заметил в те дни: «Только война может ее свергнуть».»[464]
Диктатура была налицо, особенно — при взгляде со стороны: «В других странах казалось, что диктатура, установленная Гитлером, железной рукой сплотила всех граждан Германии. Она воспринималась как единственный в своем роде монолитный блок с фюрером во главе. Но на самом деле созданное заново государство все в большей степени приобретало черты характера своего создателя: в некоторых областях — предельная концентрация внимания и сил, иногда даже проблески гениальности, но в целом — все-таки неорганизованность, а подчас даже хаотичность»[465] — в такой оценке Кноппа, которого мы, конечно, не можем подозревать в позитивном отношении к диктатуре Гитлера, проглядывает все-таки критическое недовольство вполне определенного толка: Гитлер, по мнению Кноппа, был все-таки не настоящим, полноценным диктатором: в силу неорганизованности и хаотичности своего характера он вроде бы не дотягивал до роли руководителя и давителя всех и вся.
И Кнопп убедительно демонстрирует справедливость такой оценки: «Сам Гитлер очень редко садился за письменный стол, чтобы посвятить время изучению бумаг. Канцлер Германии и «вождь» всех немцев чурался систематического труда. «Одна гениальная идея, — любил повторять он, — важнее, чем целая жизнь, заполненная бюрократической работой».
Подобные убеждения /…/ привели к тяжелым последствиям для государственного управления. Поскольку свои приказы и распоряжения фюрер отдавал, как правило, мимоходом и всегда только в устной форме, его сотрудники были вынуждены состязаться друг с другом в искусстве их интерпретации. «Воля фюрера» нуждалась в правильном истолковании. Но распоряжения Гитлера зачастую рождались при случайных обстоятельствах, и потому их необходимо было корректировать с помощью «мер, предназначенных к исполнению» или же иногда намеренно оставлять безрезультатными. Просто не выполнять «распоряжение фюрера» было, конечно же, нельзя.
/…/ если возникала необходимость действовать решительно, он делал это с молниеносной быстротой и вулканической энергией, как, например, во время кризиса вокруг Рема или же при решении внешнеполитических проблем. [В то же время] Гитлер управлял своим государством небрежно. Редко случалось ему полностью сконцентрироваться на каком-либо особо важном деле, но и тогда он действовал исключительно импульсивно. /…/
В результате в государстве воцарился хаос соперничающих друг с другом инстанций — невиданные доселе злоупотребления и зависть. В отдельных областях гауляйтеры враждовали с имперскими наместниками. Партийные инстанции, такие как, например, «служба Риббентропа», конкурировали с дипломатами из Министерства иностранных дел во всем, что касалось влияния на внешнюю политику страны. Все более могущественные структуры СС вели борьбу с государственной полицией. Контролируемая нацистами Народная судебная палата была учреждена в дополнение к традиционным органам юстиции. Работу Гитлера обеспечивали не менее трех канцелярий, которые время от времени тоже враждовали друг с другом.
Вскоре число «особых» ведомств и «особых» уполномоченных стало немыслимым. Это было похоже на блицкриг во внутренней политике».[466]
Небрежность администратора Гитлера самым резким образом контрастирует со свидетельствами о замечательной деятельности выдающихся советских вождей и руководителей — Ленина, Троцкого и Сталина, хотя и последнего его ревностный соперник, безусловно энергичнейший из них троих Троцкий, также пытался обвинять в отсутствии прилежания и радения к делам.
Ленина и Сталина бездельниками, конечно, никак не назовешь: в коммунистические времена было опубликовано множество документов и свидетельств о том, как много и продуктивно они работали, как трогательно, например, Ленин занимался передачей целого пуда картошки детским садам с голодными ребятишками, а фунта гвоздей — крупнейшим объектам социалистического строительства; Сталин же в решающие дни битвы под Москвой самолично распределял имеющиеся противотанковые ружья между подчиненными ему фронтами, армиями и дивизиями — неважно, что ружья оказывались против танков совершенно неэффективными.
Советских людей старательно убеждали в том, что именно в этом-то и состоит подлинный идеал административного искусства — и многих-таки убедили в этом на всю их оставшуюся жизнь. Например: «можем ли мы представить ситуацию, чтобы кто-то не выполнил приказ Сталина? В самое трудное время, в критическое, в сверхкритическое, когда войска Гитлера стояли у ворот Москвы, когда Москва могла вполне пасть, все равно любые приказы Сталина бесприкословно выполнялись. Повторяю: любые! /…/ Гениальный замысел на вершине — беспрекословное подчинение на всех нижестоящих ступенях».[467]
Насколько эта «идеальная» картина далека от действительности (как раз особенно — во время битвы под Москвой!) — это нам еще предстоит демонстрировать. Сейчас же заметим, что Ленин и Сталин, конечно, вошли в историю своими судьбоносными, иногда отмеченными гениальностью решениями, уровнем которых они, вполне возможно, значительно превосходили Гитлера. Но что касается их стиля повседневного руководства, то он вполне выдает их общий менталитет и уровень кругозора прирожденных складского завхоза и ротного старшины, волею судеб и обстоятельств оказавшихся на вершине, недоступной всей прочей массе завхозов и старшин.
К тому же вопреки легендам, созданным, например, о Ленине — этом самом человечном человеке, манеры его обращения с ближайшими соратниками отдавали откровенным хамством, а стиль ведения собраний был поистине хулиганским.
Вот как описывает обстановку заседаний Совнаркома их нередкий участник А.Д. Нагловский — большевик с начала века, а с двадцатых годов — невозвращенец и политэмигрант: «тихо и скромно сидели наркомы, замнаркомы, партийцы. В общем, это был класс с учителем довольно-таки нетерпеливым и подчас свирепым, осаживающим «учеников» невероятными по грубости окриками, несмотря на то, что «ученики» перед «учителем» вели себя вообще примерно. Ни по одному серьезному вопросу никто никогда не осмеливался выступать «против Ильича». Единственным исключением был Троцкий, действительно хорохорившийся, пытаясь держать себя «несколько свободнее», выступать, критиковать, вставать.
Зная тщеславие и честолюбие Троцкого, думаю, что ему внутренно было «совершенно невыносимо» сидеть на этих партах, изображая из себя благонамеренного ученика. Но подчиняться приходилось. Самодержавие Ленина было абсолютным. Хотя все-таки шило распаленного тщеславия и заставляло Троцкого вскакивать с «парты», подходить к Ленину, выходить из комнаты и вообще держаться перед остальными «учениками» так, как бы всем своим поведением говоря: — «вы не воображайте, что я и вы одно и то же! Ленин, конечно, Ленин, но и Троцкий тоже Троцкий». И уже «тоном ниже», но все-таки пытался подражать своему шефу помощник Троцкого исключительно развязный Склянский[468]. /…/
Обычно Ленин во время общих прений вел себя в достаточной степени бесцеремонно. Прений никогда не слушал. Во время прений ходил. Уходил. Приходил. Подсаживался к кому-нибудь и, не стесняясь, громко разговаривал. И только к концу прений занимал свое обычное место и коротко говорил:
— Стало быть, товарищи, я полагаю, что этот вопрос надо решить так! — Далее следовало часто совершенно не связанное с прениями «ленинское» решение вопроса. Оно всегда тут же без возражений и принималось. «Свободы мнений» в совнаркоме у Ленина было не больше, чем в совете министров у Муссолини и Гитлера.[469]
На заседаниях у Ленина была привычка переписываться короткими записками».[470]
Не нужно воспринимать это свидетельство как злобную клевету беглого врага. Правоверные ветераны-коммунисты вспоминали то же, только, естественно, сильно смягчая формулировки. Вот, например, воспоминания Л.И. Рузера — члена коллегии Наркомпрода: «Во-первых он [Ленин] ведет собрание, но ведет его самым настоящим образом. Строго следит за порядком, за оратором, за временем, которое ему уделяется, за курением. В то же время он принимает самое живое участие в прениях по каждому вопросу. Очень редко бывало, чтобы Владимир Ильич не выступал по какому-нибудь вопросу с основательным разбором его и совершенно определенным мнением.
Для этого ему, конечно, нужно было внимательно слушать каждого оратора и раздумывать над его доводами. Все это не мешало ему делать третьего дела. Он всегда в то же время либо брал какую-нибудь канцелярскую справку для обсуждаемого вопроса, либо доставал энциклопедический словарь, атлас или другую книгу и вооружался данными для дискуссии. Часто он корректировал тут же, на заседании, свои статьи или речи, продолжая по-прежнему вести собрание… Но было еще одно дело, которым он занимался среди всех своих работ на заседаниях Совнаркома. Это его знаменитые записки. Переписываясь записками с наркомами, он тут же на заседаниях часто двигал какое-нибудь дело, касающееся какого-либо комиссариата или отдельного товарища»[471] — тут-то и решались судьбы пуда картошки и фунта гвоздей!
А вот и третий мемуарист, Е.Д. Стасова,[472] — по поводу эффектных завершений заседаний: «неизменно вызывало удивление участников заседаний Советского правительства, а иногда даже казалось неправдоподобным, /…/ когда, взяв слово, Председатель Совнаркома с поразительной точностью и остротой отмечал важные для обсуждаемого вопроса положительные и отрицательные стороны доклада и последующих выступлений».[473]
Как видим, никаких существенных противоречий между мемуаристами — разница лишь в трактовках особенностей этого цирка одного клоуна, смеяться над которым, однако, категорически не позволялось!
Гитлеровское же руководство, в свою очередь весьма далекое от идеала административного искусства, было начисто лишено подобных недостатков: Гитлер совершенно не стремился управлять всякими мелочами, абсолютно не интересными главе государства.
Гитлер при этом руководствовался вполне целенаправленными и осознанными устремлениями: «Ни одно из могущественных лиц гитлеровской империи не смогло сделать карьеру против воли Гитлера. Даже малейшее подозрение в недостаточной лояльности к фюреру было в те времена опасно для жизни, о чем напоминала всем карательная акция против Рема. Гитлер был «сильным диктатором», убирающим со своей дороги всех, кто ему не нравился, даже если это были его ближайшие сподвижники».[474]
Как это делали другие диктаторы всех времен и народов — хорошо известно.
Сталин был автором знаменитого лозунга: кадры решают все! На самом же деле в его время действовало правило, отраженное популярным тогда анекдотом (намного предшествующим появлению знаменитого армянского радио, которому этот анекдот подошел бы по стилю):
— Какая разница между кадрами и овощами?
— Овощи сначала сажают, а потом выращивают, а кадры — наоборот!..
И Сталин, и Мао Дзедун попросту снимали головы с конкурентов — и действовали так в традициях, известных со времен Чингисхана и даже ранее.
Гитлер не гнушался убийства приближенных (мы надеемся рассказать уже в следующих наших книгах о том, например, как и почему Гитлер уничтожил Гейдриха), но общая стратегия была у него совсем другой.
Третий Рейх, пораженный эпидемией административной конкуренции, столь красочно описанной Кноппом, оказался буквально кузницей кадров: талантливому человеку предоставлялись почти неограниченные возможности для роста, а в результате гибель Третьего Рейха в борьбе с колоссально превосходящими общими силами противников была надолго отсрочена именно усилиями этих талантливых людей, широко выдвигаемых и в армии, и в гражданском секторе, а после Второй Мировой войны чудо возрождения немецкой экономики имело множество мотивов и причин, но одной из основных стала организаторская деятельность людей, еще молодыми выдвинутых при Гитлере.
Именно так и решал Гитлер свои собственные, весьма корыстные личные проблемы: «предпринимались всевозможные попытки преодолеть хаос. Но все штурмы, организовываемые неутомимым министром внутренних дел Фриком при проведении административных реформ, проваливались по вине самого диктатора. Гитлер инстинктивно чувствовал, что только среди остро конкурирующих друг с другом верных палладинов собственное его могущество остается неуязвимым. Divide etimpera — «Разделяй и властвуй».»[475]
Гитлер, таким образом, создавал борьбу с ростом собственных конкурентов не столько уничтожением талантливейших из них, как это делали диктаторы более традиционного типа, сколько максимальным выдвижением наиболее способных, которые вдохновлялись на конкуренцию друг с другом и на защиту и продвижение своих идей и начинаний, а сам Гитлер царил над ними в роли якобы не заинтересованного в склоках, объективного и справедливого арбитра, способного выслушать и понять любого из них.
У этой системы имелись свои минусы (а где их не бывает?), но действовала она гораздо эффективнее и полезнее для германского государства и немецкого народа, чем диктатуры классического репрессивного типа.
«Для того чтобы укрепить свою власть среди молодой дикой поросли, появившейся во времена его господства, Гитлер разработал целенаправленную стратегию. Во всех спорах он лишь тогда являл себя в качестве последней судебной инстанции, когда было ясно, на чьей стороне победа. Это был дарвинизм чистейшей воды. Тот, кто оказывался сильнее, был благодарен диктатору и впредь был обязан демонстрировать ему свою лояльность. Так Гитлеру удавалось всегда оставаться неизменным центром своей империи. /…/
Диктатор был настолько «силен», что мог позволить себе, подобно капитану корабля, лишь указать правильный курс, доверив все остальное преданным до гроба штурманам».[476]
Корыстные интересы Гитлера прикрывались убедительной видимостью того, что и он сам, и его подчиненные старались действовать по общим принципам, которые были сформулированы уже после завершения войны: «Все задачи войны разрешимы только человеком и тесно связаны друг с другом. /…/ Все, кто служит[477] делу обороны, связаны одной общей судьбой. Из последовательного выполнения отдельных задач складывается и решение общей задачи. Для того чтобы нацелить достаточное количество подготовленных ресурсов нации на выполнение поставленных задач, требуется хорошее руководство. Наибольший успех в этом отношении будет достигнут только в том случае, если удастся «поставить каждого человека на свое место».»[478]
При этом вся структура организации власти в Третьем Рейхе была такова, что Гитлер оставался единственным элементом, объединяющим ее в единое целое, как, впрочем, бывает во всякой абсолютной монархии: «Из-за огромной раздробленности правительства в Третьем Рейхе основные сферы политики были связаны между собой только через Гитлера. Обсуждение политических вопросов приводило Гитлера к дискуссиям с разными людьми (такими, как Гиммлер, в вопросах расовой политики и оккупированных территорий, или как Борман и Ламмерс[479] — в вопросах, касающихся внутренних дел), либо к замене руководителей оборонных предприятий и военного командования (в связи с вопросами по производству военного снаряжения, оружия, боеприпасов и военной стратегии). Однако Гитлер оставался единственной нитью, связывавшей воедино отдельные ниточки этой паутины»[480] — и без Гитлера было невозможно решить ни одного серьезного вопроса.
Это, очевидно, раздражало многих в Третьем Рейхе — не одного Фрика. Поэтому неудивительна попытка создать единый коллективный орган руководства, призванный решать серьезные вопросы помимо Гитлера. Ее предприняли два крупнейших бюрократа в нацистском государстве — Мартин Борман и Ганс Ламмерс — взявшие в компанию крупнейшего военного бюрократа — безынициативного и нерешительного, но профессионально грамотного и работоспособного фельдмаршала Вильгельма Кейтеля.[481] Не случайно, что эта попытка пришлась на январь 1943 года — критический, переломный момент всей войны.
«Был учрежден Комитет трех, включавший Ламмерса, Кейтеля и Бормана — Геринг саркастически назвал их Тремя Королями[482]. Между январем и августом 1943 года Комитет провел одиннадцать заседаний».[483]
Психологически ситуация очень напоминала ту, что сложилась в 1921 году в советском руководстве в связи с тяжелой болезнью Ленина: тогда тоже начались игры во всякие двойки и тройки, пытавшиеся заменить постепенно устранявшегося единого вождя, — все это не привело ни к каким конструктивным результатам, пока новый человек не оказался единственным обладателем всей полноты власти в стране — с соответствующими результатами для всех остальных, объясняющимися, главным образом, индивидуальными особенностями этого человека, о которых ниже.
Гитлер в январе 1943 года тоже оказался «болен» — не физически (хотя его здоровье, повторяем, оставляло желать лучшего), но политически: создание такого Комитета определенным образом отразило тень недоверия к нему со стороны его ближайших соратников — и никак не могло его порадовать. Однако, в отличие от Ленина, Гитлер физически оказался достаточно крепок — и никуда не устранился. Характерно при этом, что ему, вроде бы, не пришлось принимать никаких мер против этого Комитета: все принципы прежней организации власти сработали на Гитлера — все его соратники, не включенные в этот Комитет, немедленно включились в борьбу с этим последним.
«Геринг, Геббельс, Шпеер и прочие из нацистской верхушки, не вошедшие в этот комитет, последующие несколько месяцев провели в интригах, направленных на его подрыв. /…/
Комитет трех был решительно настроен на труд во благо фюрера и ни разу не принял ни одного решения, которое бы шло в разрез с выраженными желаниями Гитлера»[484] — но и это не сохранило тройку: «провал оказался демонстрацией окончательной несовместимости любой систематической администрации с деспотической и бессистемной властью фюрера»,[485] которая, таким образом, подтвердила-таки свою незыблемость и несменяемость — покуда оставался жив весь Третий Рейх.
Вопрос лишь в том: действительно ли оппозиция со стороны Геринга, Геббельса и прочих лишила власти этот Комитет или на то нашлись какие-то другие причины?
К этому нам предстоит возвращаться.
Заметим, однако, что данный стиль руководства, явно в позитивную сторону отличающий Гитлера от иных диктаторов, отражал не столько личностное превосходство Гитлера над окружающими, сколь определенный дефицит такого превосходства.
Сталин в сложнейших ситуациях мог проявлять весьма гибкие и вариабельные подходы к своим оппонентам, переубеждая и уговаривая их, подчиняя себе, обманывая и обыгрывая их или, совсем наоборот, унижая и уничтожая непокорных. При этом почти никто не мог выдерживать целенаправленного психологического давления со стороны Сталина, если подвергался таковому — включая весьма небесталанных и очень волевых людей, прославившихся в годы Гражданской войны несгибаемой твердостью и предельной беспощадностью.
Троцкий, Склянский и еще немногие умели сохранить свой дух и не растерять собственные мысли при неотразимом давлении Сталина — и все они расплатились за это умение собственными жизнями. При этом почти никто из них не мог даже временно подчинить себе Сталина или радикально повлиять на него — это получалось лишь у Ленина, которому Сталин почти беспрекословно повиновался — до поры до времени, а иногда — у Свердлова, умершего, однако, еще в 1919 году.
В этом смысле Гитлеру было очень далеко до его основного внешнеполитического конкурента. В отличие от Сталина, Гитлер годами терпел психологическое превосходство многих своих соратников, отличавшихся самостоятельностью, волей, упорством и непреклонностью. При прямых столкновениях с ними Гитлер предпочитал отступать и уступать.
В Третьем Рейхе это отмечалось многими, например: «Гитлер, как это он всегда делал, столкнувшись с твердостью собеседника, начал отступать»[486] — это гросс-адмирал Редер о Гитлере, которого он уже очень хорошо знал ко времени, когда происходил конкретный эпизод, к которому относилась эта реплика — в начале 1943 года (опять — начало 1943 года!). Заметим, что сам Редер и был настоящим профессиональным капитаном — и прямых столкновений с ним не мог выдерживать Гитлер!
Так же к Гитлеру относились и некоторые другие. Все тот же знаменитый Эрнст Рем и вовсе снисходительно и покровительственно поглядывал на Гитлера, даже, похоже, не воспринимая его всерьез. Герхард Россбах, хорошо знавший их обоих во времена начала нацистского движения, так расценивал их взаимоотношения: «Рем запихал в сапоги этого умного и слабого, но одержимого человека и подтолкнул его к действиям».[487]
В критический, последний момент его жизни Рем, обнаруживший, что подвергается расправе по повелению своего ближайшего друга, потребовал, чтобы его расстреливал сам Гитлер.[488] Трудно выносить однозначную оценку этому поступку Рема, совершенному в столь сложной и трагической для него ситуации, но этот демарш не имел никакого успеха: Рема расстреляли и так — безо всякого участия Гитлера.[489]
Принято считать, что требование Рема отражало его уверенность не только в том, что Гитлер не посмеет поднять оружие на своего верного друга, но и вообще неспособен самолично пролить кровь.
На наш взгляд, однако, если такие убеждения Рема и имели место, то они значительно усиливали для Гитлера повод и причины расправы над Ремом: Гитлер все-таки не прощал такого отношения сверху к своей персоне — и жестоко ненавидел тех, в ком чувствовал способность к подобному. Его же собственная неспособность противостоять напору таких людей тем более усиливали его негативные чувства к ним — и это могло дорого обходиться последним, хотя в этом не было такой неотвратимой предопределенности, какая обрушивалась на непокорных соратников Сталина!
Отметим, что все, только что написанное, нисколько не противоречит свидетельствам о практически гипнотическом воздействии Гитлера на очень многих — речь тут идет о его взаимодействиях с людьми совершенно разных психологических типов и с характерами различной силы.
Гитлер, судя по всему, легко устанавливал экстрасенсорный контакт непосредственно с подсознанием окружающих, но в одних случаях они в результате подчинялись ему, а в других — он им! Он был явным медиумом, приемо-передатчиком и психической энергии, и информации, связывающих людей при непосредственном общении, причем как излучателем, так и поглотителем этих потоков — в зависимости от силы психологических потенциалов сторон.
При общении с массами во время его собственных речей происходил очевидный двойственный процесс: энергия и внмание массовых слушателей передавались ему и усиливали его возбуждение; последнее, воплощаясь в его речь, в свою очередь передавалось назад этим же людям, усиливая их собственное возбуждение и т. д. — происходила цепная реакция взаимовозбуждений. Все это и завершалось общим катараксисом, доходящим почти до полового оргазма. Известны и достаточно многочисленные случаи, когда изначальное равнодушие аудитории не позволяло стартовать такому процессу — и Гитлер комкал эти свои выступления, завершавшиеся явным провалом.[490]
При индивидуальном же общении Гитлера можно было бы рассматривать как индикатор силы других личностей, разбираясь в том, кто ему безусловно подчинялся, а кто, наоборот, подчинял его себе.
Но самостоятельная жизненная установка Адольфа Гитлера, которую он проводил на совершенно сознательном уровне, абсолютно не допускала его подчинения кому-либо.
По мере того, как Гитлер рос и взрослел, он все лучше овладевал искусством психологического давления на окружающих.
В быту это должно было у него неплохо получаться: сильные личности встречаются не так-то часто.
Однако заметим, что его бросающееся в глаза нежелание обзаводиться близкой подругой жизни (ту же Еву Браун он всегда держал на расстоянии) свидетельствует и о том, что при постоянном общении даже не с очень сильными личностями он постепенно подпадал и под их воздействие — и не мог себе позволить такую потерю собственного влияния на себя самого; это могло быть вовсе не капризом, а сугубо вынужденной формой поведения, если он стремился сохранять полный самоконтроль.
То же относится и к его дружбам с мужчинами — рано или поздно такие отношения начинали его тяготить даже тогда, когда первоначально эти его друзья (такие, например, как Рудольф Гесс или Йозеф Геббельс) безраздельно ему подчинялись.
Психика Гитлера была не на шутку тонким инструментом и требовала от него самого (с разными вариантами ударения в этом последнем слове) тщательного и внимательного самонаблюдения и ухода, периодического отдыха и профилактической самотерапии — вроде все тех же застольных бесед.
Его индивидуальные трудности возрастали по мере того, как он взбирался и наконец взобрался на вершины партийного, а затем и государственного руководства. Там ситуация нередко складывалась существенно похуже для него: сильные личности на верхах управления армией, а тем более — авиацией и флотом, были скорее уже не исключением, а правилом. Не удивительно, что вынужденно вступая в конфликты с ними, Гитлер должен был поскорее прерывать их, отступая и уступая — иначе ему самому угрожала утрата воли, что, повторяем, совершенно не устраивало его на сознательном уровне.
Так же поступали в ответ и некоторые из них. Гросс-адмирал Карл Дениц, такой же морской волк, как Редер, писал о своей стратегии общения с Гитлером: «Я сознательно посещал его штабквартиру лишь изредка, потому что чувствовал, что таким образом могу лучше сохранить свои силы… так как после нескольких дней… пребывания там у меня появлялось чувство, что мне необходимо избавляться от исходящего от него внушения».[491]
Любопытно, что Гитлер и заочно старался следовать тому же правилу: общаясь без проблем с такими политиками, как Муссолини, Чемберлен или Даладье, он явно избегал личных встреч с Черчиллем и тем более — со Сталиным, очевидно опасаясь возможности психологического проигрыша, хотя, как хорошо понятно, такие встречи в довоенные годы было бы нетрудно организовать.
Ханфштангль подробно рассказывает о том, как Гитлер постарался избежать встречи с Черчиллем в 1932 году, когда оба они оказались буквально в одном отеле в Мюнхене, причем Черчилль жаждал этого знакомства.[492] Ханфштангль пишет прямо: «Гитлер так и не появился. Он просто струсил».[493]
Не привела ни к чему и единственная встреча Гитлера с Франко в октябре 1940 — и не вызвала дальнейших желаний немецкого и испанского диктатора общаться друг с другом.[494]
Но гораздо тяжелее складывались индивидуальные отношения тогда, когда Гилер не мог избегать общения с сильными личностями, поскольку они входили в германское руководство и даже в его собственное личное окружение.
Характерно, что вопреки общепринятым представлениям и даже вопреки тому, что сам Геринг говорил о себе и о фюрере (напоминаем: «мы, все остальные, не больше чем пыль под его ногами»!), Гитлер очень нелегко переносил общение и с этим своим помощником.
Мы уже неоднократно цитировали опубликованные беседы бывшего шефа Гестапо Генриха Мюллера с американскими контрразведчиками в 1948 году.
Многие специалисты считают их фальшивкой. Мы придерживаемся иного мнения, хотя понятно, что объективно очень трудно оценивать подлинность текстов, на девяносто процентов заполненных прямой ложью, увертками, искажениями, странными предположениями, провокацией и издевательством надо всем, над чем возникала возможность поиздеваться. Нам, однако, представляется, что вся ткань этих бесед проникнута такой глубочайшей подлостью, на какую способны очень немногие индивиды, но вполне был горазд именно Мюллер — судя по всему остальному, известному о нем.
Если вся эта история все-таки не мистификация (со стороны американского журналиста Г. Дугласа или кого-либо еще), то публикация отражает чрезвычайно критический момент в жизни Мюллера. Дело происходило (или якобы происходило) в Швейцарии, где Мюллер проживал с документами на чужое имя. Целью собеседований, формально протекавших сугубо на добровольной основе с обеих сторон, было выяснение вопроса о возможности и целесообразности поступления бывшего шефа Гестапо на службу в американскую контрразведку, дабы последняя могла использовать колоссальный опыт Мюллера в борьбе с коммунистами.
Поскольку он был военным преступником и преступником против человечества (формально считавшимся погибшим), то обе стороны были нарушителями разнообразных законов, действовавших в то время. Пребывали же эти стороны совершенно не в равном положении.
Понятно, что если вопрос о последующей службе Мюллера у американцев решился бы негативно, то Мюллер никак не мог быть ими отпущен с миром: тогда потребовалось бы скрывать и от фактических противников (прежде всего — от Советского Союза), и от всех организаций, нейтральных по отношению к глобальной американской политике, но заинтересованных в обнаружении и наказании нацистских преступников, и сам факт этих переговоров, и их содержание — и это помимо всех тех секретов о прошлом, хранимых Мюллером, которые могли быть кем-то использованы лучше, чем американцами. В такой ситуации Мюллеру грозила неминуемая гибель, что он, конечно, прекрасно понимал — таковы законы в мире рыцарей плаща и кинжала! Причем даже поступление Мюллера на службу (и тем более именно оно!) лишь отодвигало столь печальный для него конец на будущее — в том случае, если он когда-либо почему-либо перестанет устраивать нанимателей! Понятно, как он должен был стараться, чтобы этого не произошло!
В этой книге Мюллер (действительный или мнимый) стремится доказать свою значимость, невероятную информированность и политическую эрудицию, а заодно и некоторое превосходство над собеседниками, бравируя при этом грозящей расплатой, что получается у него очень убедительно. Никто иной, не обладающий информированностью и кругозором, соответствующим высшему уровню руководства национальными или международными спецслужбами, не смог бы припомнить или придумать такие детали, какими заполнен весь конгломерат словоизвержений этого персонажа. Так почему же не допустить, что участником этих дискуссий был подлинный Мюллер?
Понятно, что подобный персонаж пришелся бы ко двору любой контрразведке любой державы. Как заявил сам Мюллер в одной из бесед: «Хороший полицейский нужен всегда. Заметьте, он может не нравиться, но он нужен».[495]
О моральном аспекте таких альянсов рассуждать не приходится: кто же в контрразведках руководствуется моральными побуждениями?..
Другая книга, рассказывающая о последующем пребывании Мюллера в США[496] — произведение совершенно иного жанра: это абсолютно наглая и неправдоподобная ложь и фантастика, не исключающая, однако, авторство или, скорее, соавторство Мюллера — в его бесспорный литературный талант как-то слабо верится. Но даже и в этой книге попадаются детали, которые очень и очень заставляют задуматься.
В основе же того, что достоверность первоисточников этих публикаций усиленно подвергается сомнениям, лежат, конечно, политические мотивы. Ну как, например, можно всерьез относиться к тому, что в 1948 году, лишь в самом начале Холодной войны, о Гитлере можно было рассуждать как о живом, да еще и нижеследующим образом?
Американский оппонент Мюллера: «для нас абсолютно ясно, что Гитлер должен навсегда сойти с мировой сцены. По этому пункту у Запада полное согласие с русскими: ни видеть его, ни слышать о нем мы больше не желаем. Я бы даже добавил, что судить его, на мой взгляд, не самая лучшая идея. Кто знает, чего он наговорит в зале суда?»
Мюллер: «Я-то знаю это, а вам его речи определенно не на пользу, и у вас остается один выход: убийство. Только кто возьмет на себя смелость отдать такое распоряжение теперь, когда Черчилль уже не у власти? Могу сообщить вам, что Гитлер настолько измотан и так разочарован, что и сам не вернется в политику… Если не начнется война с Советами и Запад сам не попросит его вернуться. В том, что народ его примет, у меня нет никаких сомнений…»[497] — это, конечно, явная крамола и издевательство над всеми учебниками истории Второй Мировой войны!
Однако даже заключительная фраза Мюллера или якобы Мюллера звучала в 1948 году достаточно весомо: экономическое чудо в ФРГ было еще впереди, а ужасные бедствия, начавшиеся еще во время войны, для немцев так пока и не прекращались!..
Притом объективных доказательств того, что Мюллер не мог быть участником подобных бесед в 1948 году (скажем, достоверных сведений о том, что он умер или погиб ранее указанного времени этих собеседований), не существует. Поэтому к заявлениям этого подлинного Мюллера или его столь искусно созданной модели (с возможностью существования которой трудно согласиться) стоит внимательно присматриваться.
Там, в частности, приводятся такие, несколько противоречивые, заявления Мюллера по адресу Гитлера и Геринга, вовсе не напоминающие, например, то, что говорилось другими наблюдателями о взаимоотношениях Гитлера и Рема: «За эти годы я много раз сталкивался с Герингом. Это именно он основал гестапо, когда был министром-президентом Пруссии, но затем был вынужден передать руководство этой организации Гиммлеру. /…/ Геринг был сильной, даже опасной личностью /…/.
/…/ достаточно было одного слова Гитлера, чтобы он клонился, как деревце на ветру. /…/
Ему нравилось производить впечатление. Очень театральный человек. Однако, несмотря на весь свой веселый нрав, Геринг был совершенно лишен милосердия. При этом он был одним из немногих людей, на кого можно было бы рассчитывать в серьезной ситуации. /…/
И что довольно странно, Гитлер, скорее, боялся Геринга».[498]
Столь странное сочетание различных тенденций в личных взаимоотношениях этих лидеров находит определенное подтверждение в знаменитой истории разрыва Геринга с Гитлером (или Гитлера с Герингом) в апреле 1945 года.
Напомним ее вкратце.
Главным недоброжелателем Геринга в окружении Гитлера был Борман — он сам стремился, несмотря на очевидную трагичность ближайших перспектив для руководства Третьего Рейха, добиться неофициального титула и фактической роли наци номер 2 — лучше поздно, чем никогда!
Как уже упоминалось, днем 22 апреля 1945 года Гитлер совершенно четко провозгласил на общем заседании в Бункере, что по существу отрекается от руководства, остается в Берлине, судьбу которого он разделит, а все прочие могут и должны покинуть столицу. Это страстное выступление поразило присутствовавших взрывом его чувств, бешеной энергией и очевидной потерей самообладания.
Приказ Гитлера был немедленно принят к исполнению, хотя уже раньше, примерно с 20 апреля, осуществлялись мероприятия по передислокации из Берлина важнейших учреждений, выводящие их из-под наметившегося окружения Красной Армией, решительно наступавшей с утра 16 апреля; уже тогда под шумок уносили ноги и многие ответственные лица, находя себе подходящие занятия подальше от гибнущей столицы. С вечера же 22 апреля бегство приняло широчайшие формы: «Всю ночь [на 23 апреля] из Берлина в Оберзальцберг уезжали группы людей, это была последняя сцена великого исхода»![499]
Геббельс немедленно протиражировал по радио основную суть решений Гитлера, сделав их достоянием всей Германии и всего мира: «фюрер в Берлине, фюрер не покинет Берлин и /…/ фюрер будет защищать Берлин до последнего вздоха. /…/ эта новость разлетелась по всему свету. Берлин и Прага, вещало немецкое радио, остаются двумя нерушимыми цитаделями рейха, а в Берлине Гитлер и Геббельс, фюрер и гауляйтер [Берлина], остаются до конца»![500]
Тем же вечером генералы Кейтель и Йодль упрашивали Гитлера изменить решение. В этом эпизоде наиболее важно то, что начало их беседы происходило при участии Бормана, старавшегося не упускать никаких подробностей, а затем Гитлер бесцеремонно выставил свою «тень» за дверь.[501]
После этого беседа Гитлера с генералами приняла такой ход: «Гитлер не внял их советам. «Я занял твердую позицию, — сказал он, — и не могу ее изменить». Не было смысла отдавать какие-то приказы, поскольку весь рейх разваливается на части. /…/ Но Кейтель и Йодль ждали приказаний и просили об этом. /…/
«Просто невозможно, чтобы после столь длительного руководства вы вдруг отослали куда-то свой штаб и ждали от него самостоятельных действий!» Гитлер повторил, что у него уже нет больше никаких приказов, и добавил /…/, что если им нужны приказы, пусть лучше обратятся к рейхсмаршалу [Герингу]. «Ни один немецкий солдат, — возражали Йодль и Кейтель, — не будет сражаться под руководством рейхсмаршала!»
— «Сейчас речь идет не о сражениях, — ответил Гитлер, — у нас ничего не осталось из того, чем мы могли бы сражаться. Если вопрос упирается в переговоры, то Геринг может провести их лучше, чем я».
Эти слова взяты из заявления Йодля. Версия Кейтеля так же ясно указывает на то, что если генералам нужны приказы, то им лучше поискать их у Геринга. «Мне кажется, что он еще сказал: «Геринг гораздо лучше умеет обходиться с противной стороной» — или что-то в этом роде».
После этих неосторожных [по мнению Тревор-Роупера!] слов Гитлер обсуждал с Кейтелем вопрос, каким образом можно было еще освободить Берлин. Двенадцатая армия под командованием генерала Венка, которого выдвинул лично Гитлер, сейчас сражалась на Эльбе, к юго-западу от Берлина; она должна выйти из боя и силой прорваться через Потсдам на выручку столице, рейхсканцелярии и фюреру. Кейтель вызвался немедленно отправиться к Венку с приказом, но Гитлер настоял, чтобы он сначала поужинал, поскольку было уже поздно — восемь часов вечера. Гитлер распорядился, и прислуга принесла еду, а Гитлер сел рядом и наблюдал, как он ест. Фюрер снова был совершенно спокоен; казалось, нервный стресс полностью прошел[502] и он опять стал простым и радушным хозяином из Оберзальцберга. Собирая Кейтеля в дорогу, Гитлер лично проследил, чтобы фельдмаршалу положили бутерброды, полбутылки коньяку и шоколад, словно он отправлял его на какой-нибудь пикник.
Кейтель с Йодлем отбыли вдвоем, Кейтель отправился к Венку, Йодль — на новую штаб-квартиру в Крампнитц»[503] — к западу от Берлина.
Вслед за этим состоялся дебют двойника Гитлера — в ночь на 23 апреля.
В качестве непосвященного в суть дела участника генеральной репетиции выступил один из ближайших соратников Гиммлера обергруппенфюрер СС Готтлоб Бергер.
«Когда он приехал, русские снаряды уже ложились рядом с рейхсканцелярией».[504] У Бергера, также направлявшегося в Баварию, было несколько серьезных вопросов к Гитлеру: нужно было решать судьбу важнейших англо-американских военнопленных: «Они размещались в лагере в западной части Германии. Поскольку союзные армии быстро продвигались вперед, этих пленных отделили от остальных узников и перевели в Баварию, где они должны были поступить под охрану Бергера. Обсуждался также вопрос о вспышках сепаратизма в Австрии и Баварии».[505]
Бергер был ошеломлен и ходом, и результатом беседы: «Гитлер, по словам Бергера, показался ему конченым и сломленным человеком. /…/ Бергер, если верить его рассказу, ободрил Гитлера в решении не двигаться из Берлина. /…/ «Все это время, — говорит Бергер, — фюрер не проронил ни слова, но вдруг закричал: «Все меня обманывали, никто не говорил правду! Лгали вооруженные силы!» — и все в этом духе. Он кричал все громче и громче. Лицо его вдруг побагровело. Я подумал, что каждую минуту его может хватить удар. У меня было такое впечатление, что удар уже наступил — отнялась левая сторона, но было темно, и я не мог воочию убедиться. Рука, которая две недели назад тряслась, вдруг стала неподвижной, левая нога никак не могла твердо встать на пол. Левая рука была опущена вниз, а правая лежала на столе». /…/
Когда Бергер уходил, Гитлер, сидевший за столом, приподнялся на ноги. Он трясся всем телом. «Тряслась рука, тряслась нога, и тряслась голова. И он то и дело повторял: «Всех расстрелять! Всех расстрелять!» Или что-то в этом роде». Но кого расстрелять? То ли военнопленных, то ли сепаратистов — из бессвязного рассказа Бергера так и осталось неясным».[506]
Рассказ-то Бергера как раз абсолютно не является бессвязным; этот эсэсовец, офицер Первой Мировой войны, соратник Гитлера с 1922 года, но с 1923 года остававшийся в стороне от движения вплоть до 1931 года, параллельно с тем был в 1921–1933 годах учителем и директором школы — и умел профессионально наблюдать за людьми;[507] он был просто потрясен нелепым поведением своего собеседника, описанным Бергером с почти клинической точностью.
Поразительно, но ни Тревор-Роупер, ни его читатели абсолютно не поразились резким контрастом между персонажем, оравшим в полутьме перед пораженным Бергером, и тем Гитлером, которого сам Бергер видел всего за две недели до этого, а главное — с тем Гитлером, который еще только пару часов назад по-деловому обсуждал с Кейтелем и Йодлем безрадостные перспективы фронта и всей Германии и заботливо провожал своих любимых соратников!
Перед Бергером была разыграна не слишком талантливая имитация того выступления Гитлера, которое прозвучало на совещании еще раньше — днем, до последовавшей беседы фюрера с Кейтелем и Йодлем.
Но полное вступление двойника в роль произошло лишь еще приблизительно через сутки. В эту же ночь и на следующий день Гитлер и его двойник действовали по существу параллельно, встречаясь и беседуя с разными людьми.
К сожалению, невозможно сделать точную привязку всех событий, происходивших в Имперской канцелярии и в Бункере Гитлера с вечера 22 апреля по утро 24 апреля, ни к точному времени, ни к помещениям, в которых происходили конкретные эпизоды.
Очевидно, однако, что одновременно (или — почти одновременно) с Бергером Гитлер встречался и с фельдмаршалом Фердинандом Шернером, войска которого обороняли территорию Чехии. Шернер так рассказывал об этом в 1947 году в русском плену, сообщая массу интереснейших подробностей.
Начало относилось к более ранним эпизодам: «В середине февраля 1945 года я был у Гитлера по вопросу дальнейших оперативных задач /…/.
Я слышал тогда в ставке Гитлера от Гудериана[508] и его заместителя генерала Кребса, что имеются предпосылки для заключения сепаратного мира с Англией, и что в этом направлении уже якобы ведутся переговоры в Испании, Швейцарии и Швеции.
Кроме того, посредничество в этом вопросе было обещано папой римским. В ставке мне сообщили, что еще в 1943 или 1944 году заместитель Риббентропа Вейцзекер, он же германский посланник при Ватикане, по поручению Гитлера имел беседы с папой по данному вопросу. Папа дал согласие быть посредником в переговорах между немцами и англо-американцами. /…/
В середине марта 1945 года я был вторично вызван в ставку Гитлера в связи с наметившимися к тому времени подготовительными мероприятиями советского командования к большому наступлению на Берлин»[509] — которое, таким образом, вовсе не было неожиданным.
«5 апреля 1945 года я снова вылетел в ставку Гитлера, где мне было объявлено о присвоении звания генерал-фельдмаршала. /…/
Я установил, что в ставке Гитлера к этому времени надежда на сепаратный мир возросла. Характерно, что Гиммлера в эти дни в ставке не было. Мне сообщили, что он где-то ведет переговоры с англичанами и американцами о сепаратном мире.
В воскресенье, 22 апреля 1945 года я вновь неожиданно был вызван Гитлером в его ставку в Берлин, и это была моя последняя встреча с ним. В тот же день я последний раз встретился с Геббельсом. /…/
Эта моя последняя встреча с фюрером состоялась в имперской канцелярии в присутствии вновь назначенного начальника генерального штаба Кребса и личного адъютанта Гитлера Бургдорфа.
Во время этой встречи Гитлер произвел на меня тяжелое впечатление своим внешним обликом совершенно больного и подавленного событиями человека. Лицо было бледное и распухшее, голос слабый. Беседу начал с того, что спросил меня, как я оцениваю создавшееся положение»[510] — и далее последовало вполне деловое, содержательное и продолжительное обсуждение Гитлером и Шернером сложившегося военного положения.[511]
«В этой беседе Гитлер впервые заявил, что он не видит возможности для выхода из войны военными средствами, однако он питает надежды на политические возможности. /…/
Тогда же Гитлер мне прямо сказал, что он намерен в надлежащий момент покончить с собою, чтобы не являться помехой в переговорах о сепаратном мире с одним из противников Германии.
Я пытался убедить Гитлера в необходимости выехать из Берлина в район Зальцбурга, мотивируя свое предложение тем, что с его смертью невозможно какое-либо действительное продолжение борьбы. Я говорил ему, что успешное сопротивление в зоне Альп требует его личного присутствия и что его смерть будет означать конец Германии. /…/
Гитлер мое предложение категорически отклонил и заявил буквально следующее: «Нет, ни в коем случае. Со мной обстоит дело иначе. Вы должны это понять. Полководцы должны остаться. Выехать из Берлина я не могу. Я взял обязательство перед войсками, что Берлин останется немецким. Падет Берлин, тогда я не останусь в живых. Я являюсь также главным препятствием на пути к дипломатическим переговорам. Пусть Геринг, Гиммлер или кто-либо другой договорится с англичанами…»
Затем Гитлер поставил меня в известность о том, что им составлено политическое завещание, которое он мне наряду с другими указаниями намерен в ближайшие дни направить со специальным курьером. /…/ в нем, в частности, указаны мои задачи по организации и руководству сопротивлением в Альпах».[512]
Последний фрагмент кладет конец дискуссиям о том, кто именно — настоящий Гитлер или его двойник — диктовал секретарше Гитлера Трудль Юнге это знаменитое политическое завещание от 29 апреля 1945 года — в ночь накануне свадьбы Гитлера и Евы Браун. Диктовка красочно описана в воспоминаниях этой словоблудливой дамы.[513] Теперь понятно, что почти наверняка никто и ничего ей не диктовал в ту памятную ночь, а если что и диктовалось, то только известное краткое дополнение Геббельса к завещанию Гитлера.[514]
Информация Шернера разоблачает и миф о «предательстве Гиммлера», произведшем, якобы, столь сильное впечатление на Гитлера: «28 апреля — последний удар для Гитлера. /…/ сотрудник пресс-службы Хайнц Лоренц приносит ошеломляющее известие: по сообщению «Рейтер», рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер вел через графа Бернадота переговоры с союзниками».[515]
Ясно, что с февраля по апрель 1945 Шернер имел дело в Берлине с одним и тем же человеком; понятно и физическое состояние этого человека в ночь на 23 апреля: уже почти сутки Гитлер провел на ногах, а его продолжительное выступление на дневном совещании было вполне обычной для него сценой, хотя и не часто исполняемой; в нее, по обыкновению, было вложено столько сил и экспрессии, что и в более молодые годы такие выходки погружали его потом в заметную депрессию на достаточно долгие часы: «Однажды он обнаружил грандиозное воздействие вспышек своего гнева; с тех пор гнев и неистовая брань стали любимым оружием в его арсенале»[516] — писал Отто Штрассер.
Хватало у Гитлера и других нагрузок в тот день. Тем более понятно, что теперь ему было бы совершенно нереально заново воспламеняться и орать в иступлении: «Всех расстрелять! Всех расстрелять!»
Для нашего же сюжета важно то, что Гитлер и в разговоре с Шернером продублировал сообщение о переходе переговоров в руки Геринга (и Гиммлера!) — и снова в отсутствии Бормана, хотя и в присутствии Кребса и Бургдорфа!
Широко разрекламированная весть об эвакуации руководства из Берлина и о том, что сам Гитлер остается в столице, достигла всех его ближайших соратников — и некоторые из них ринулись вновь встретиться с ним, дабы окончательно прояснить перспективы для себя самих.
В течение 23 апреля в Бункере снова (и уже в последний раз) побывали те же Кейтель и Йодль, а также министр военной промышленности Шпеер и министр иностранных дел Риббентроп.
Понятно, что иметь дело с Кейтелем и Йодлем пришлось снова настоящему Гитлеру. Эти люди были его ближайшими соратниками — и знали его как облупленного; к тому же еще накануне он беседовал с ними — и все они помнили все слова, сказанные друг другом. Представлять им двойника было бесполезно и очень опасно — это потребовало бы обязательного последующего их убийства (как и произошло с Борманом, Геббельсом и семьей последнего), и для этого их еще нужно было задержать в Берлине, а уже был общеизвестно решен вопрос о том, что они уедут руководить военными действиями — в полноценном командном пункте к западу от Берлина. Поэтому настоящему, подлинному Гитлеру пришлось еще несколько часов выступать в собственной роли — и, заметим, никто из этих двух генералов позднее не сообщал о неестественном поведении якобы разваливавшегося прямо на глазах Гитлера!
Но двойника продолжали обкатывать: его, похоже, подставили Шпееру. Последний затеял в предшествующие месяцы игру в оппозицию (позже он заявлял, что пытался подготовить даже убийство Гитлера[517]) и старался саботировать распоряжения Гитлера об уничтожении гражданских объектов на территории Германии, а также подговаривал к тому же и других. При этом он пытался держаться подальше от Гитлера (хотя и посетил его, конечно, в день рождения 20 апреля) и не стремился общаться с ним, как раньше. Это-то, по-видимому, и вдохновило ничего не подозревавшего Гитлера и его сообщников на попытку использовать Шпеера в качестве подопытного кролика — никто не ожидал от этого всегда послушного министра каких-либо неожиданностей.
В результате дело вылилось в тяжелый конфуз — почище чем с Бергером, которому теперь уже самостоятельно приходилось решать, кого же расстреливать! Заметим, кстати, что самого Гитлера это уже ни чуточки не возновало — кого же там расстреляет Бергер и будет ли он это делать вообще!..
Шпеер же отколол совершенно неожиданный трюк: «23 апреля, будучи в Гамбурге и услышав о решении Гитлера остаться в столице, он тоже решил, что личная преданность обязывает его отправиться в Берлин попрощаться с фюрером и подать в отставку. Политические акты неповиновения были совершены, и ничего нельзя было изменить. /…/ поэтому он и задумал навестить Берлин и объявить Гитлеру о своем решении, принятом «в конфликте между личной преданностью и общественным долгом». Что же произойдет с ним в результате такого признания? Шпеер не ведал. Он полагал, что его арестуют, возможно расстреляют, но /…/ он готов был принять все последствия разрыва с фюрером из-за своей верности общественному долгу, оставаясь при этом по-прежнему преданным ему лично».[518]
При всей мелодрамотичности и театральности задуманного Шпеером демарша, дело грозило обернуться для него нешуточной трагедией, но обернулось фарсом: «Шпеер дал Гитлеру полный отчет о своей последней деятельности, Гитлер выслушал и, как показалось Шпееру, был очень тронут его искренностью. Фюрер ничего не сделал Шпееру: его не арестовали и не расстреляли. Инцидент был исчерпан.
Почему же Гитлер, который в дни всеобщей подозрительности требовал пролития морей крови — крови заложников и военнопленных, крови узников тюрем и концлагерей, крови немецких офицеров и собственных слуг, — оказался столь снисходительным и терпимым к поступкам Шпеера? Этот вопрос допускает множество ответов»,[519] но мы, конечно, не будем повторять психологические изыски Тревор-Роупера.
Ответ на самом деле простой: потому что собеседником Шпеера был вовсе не Гитлер!
Ситуация оказалась абсолютно неожиданной для двойника: он не знал, что решить, и не имел никаких полномочий на принятие серьезных решений. Был же он вовсе не глуп — Мюллер о нем в 1948 году отзывался так: «Не слишком умен, но вполне пригоден для работы с ним»[520] — это почти высочайшая оценка в устах Гестапо-Мюллера по отношению к кому-либо, помимо Гитлера и Сталина, которых он просто превозносил!.. Двойник прекрасно понял, в насколько тяжелейшем положении он оказался — ему и оставалось лишь кивнуть и немедленно завершить аудиенцию!
Натуральный Гитлер оказался перед альтернативой: оставить без последствий эту неожиданную и вопиющую почти что измену или принять немедленно надлежащие и заслуженные ослушником меры? Как бы он поступил сам, оказавшись на месте своего двойника — сейчас уже не играло никакой роли. Принятые же теперь воспитательные или карательные меры могли сводиться исключительно к уничтожению Шпеера; любое половинчатое решение приводило бы Шпеера к обоснованному предположению, что беседовал он с одним человеком, а принимал затем решение совсем другой!
Но кому была бы какая польза от уничтожения Шпеера в сегодняшней ситуации, когда война уже по существу завершилась?
Его гибель требовала еще и объяснений, которые нужно было придумывать, а сами признания Шпеера, сделанные им один на один (с настоящим Гитлером или нет — неважно!) к протоколу не подошьешь. Да и публичное обвинение в измене одного из вернейших паладинов фюрера не играло позитивной роли ни для режима, ни для самого Гитлера — особенно с учетом того, что планировалось на ближайшие часы в отношении Геринга — об этом чуть ниже.
Нельзя было и расстрелять Шпеера просто так, как расстреляли Фегелейна (об этом — тоже чуть ниже) или чуть было не расстреляли Вейдлинга — эти были все-таки слишком мелкими сошками, и то гибель Фегелейна, как мы теперь знаем, вызвала множество толков и недоумений, продолжающихся по сей день! Уничтожение же Шпеера могло привлечь вовсе нежелательное внимание к таинственным событиям, происходящим в Бункере, и осложнить дальнейшие планы бегства Гитлера. И выглядела бы эта расправа вдобавок чудовищной наградой Шпееру за его личную преданность: ведь явился же он, как выглядело со стороны и как и было на самом деле, рискуя жизнью, в почти окруженный Берлин для того, чтобы засвидетельствовать свою верность и преданность остающемуся там Гитлеру!..
Подготовить же тайное убийство Шпеера — это требовало и времени, и привлечения дополнительных сообщников, с которыми позднее тоже нужно было как-то разбираться! И какой в этом, повторяем, был бы рациональный смысл?
Поэтому проще было отпустить Шпеера с миром — как фактически и был вынужден поступить двойник. Но для этого Гитлеру нужно было убедиться в том, что Шпеер действительно ничего не заподозрил — и закрепить впечатление Шпеера о том, что тот имел дело с настоящим Гитлером. Поэтому и произошло в тот же день еще две встречи Шпеера с Гитлером — уже, конечно, настоящим: «Он принял участие еще в двух беседах с Гитлером.
В первой речь зашла о решении Гитлера остаться в Берлине. Хотя фюрер и заявил о своем твердом намерении оставаться в городе, о чем было уже объявлено на всю Германию и на весь мир, Борман и Риббентроп еще пытались переубедить его и изменить решение. /…/ Борман взывал к Шпееру, ища у него помощи, но Шпеер ее не оказал. Вместо этого он откровенно высказался против политики бегства. Если Берлину суждено пасть, сказал он Гитлеру, то, значит, всему пришел конец; и будет более достойно встретить его именно здесь, в столице рейха, а не на «загородной даче» в Оберзальцберге. Возможно, его совет был так же неуместен, как и увещевания Бормана. Гитлер уже принял решение и не было случая, когда он изменил бы свое решение [— каково колоссальное уважение Тревор-Роупера к Гитлеру!]. Твердо и спокойно он еще раз подтвердил, что намерен остаться, затем повторил Шпееру все то, о чем он уже говорил Кейтелю и Йодлю, то есть каким образом он собирается встретиться со смертью. Он не выйдет из Бункера, чтобы умереть, сражаясь на баррикадах: его могут ранить русские и захватить в плен. Он застрелится в Бункере. Но труп его не попадет в руки врага, противник не сможет воспользоваться им в целях пропаганды. Уже сделаны все приготовления, чтобы сжечь его дотла»[521] — Шпееру, таким образом, наряду с Кейтелем и Йодлем, была вменена роль главного свидетеля, которому предстояло подтвердить подлинность предстоящей гибели Гитлера и заверить полное ее соответствие исходным планам фюрера!
«Вторая беседа состоялась в связи с поступившей днем телеграммой Геринга».[522] Тут-то и осуществился заключительный акт политической расправы над Герингом — и явление незванных Риббентропа и Шпеера позволило обставить это дело с максимальной убедительностью.
Еще в ночь на 23 апреля официальные представители Геринга при Ставке — авиационные генералы Экхард Кристиан и Карл Коллер — узнали от Кейтеля и Йодля о решении Гитлера передать власть Герингу. В полдень 23 апреля покинувший Берлин Коллер уже докладывал об этом лично Герингу в Оберзальцберге.
На последнего возлагалась колоссальная ответственность по организации мирных переговоров и прекращению военных действий, но для этого, конечно, было недостаточно личного устного распоряжения главы государства, переданного, к тому же, через цепочку лиц, не имевших на то строго официальных полномочий.
Тертый Герман заподозрил провокацию — и был в этом абсолютно прав! Но он действительно был одним из тех немногих, на кого можно было рассчитывать в серьезной ситуации — и не уклонился от риска и ответственности. Гитлер, несомненно, рассчитывал именно на это.
«Геринг /…/ собрал своих адъютантов и советников и послал за рейхсминистром Ламмерсом, который ведал делами рейхсканцелярии и являлся официальным экспертом в области нацистского права и законодательства. /…/ Геринг почувствовал, что он попал в очень деликатное положение. По декрету он считался преемником Гитлера, и теперь, по сообщению Коллера, фюрер ушел в отставку и передал власть ему, Герингу. С точки зрения законности и правопреемственности все было вроде бы ясно. Геринг послал за жестяной коробкой, откуда извлек текст июньского декрета фюрера от 1941 года. Все согласились с тем, что значение документа не оставляет места никакой двусмысленности и никаким ошибкам. Но как быть с Борманом? Все знали, что заветная мечта Бормана — лишить Геринга права наследия престола, который, по всей видимости, должен был освободиться. /…/ Геринг осторожно стал нащупывать путь среди возможных ловушек. А не мог ли фюрер издать другие указы с 1941 года, спросил он, которые бы отменяли действие июньского декрета? «Нет, — ответил Ламмерс. — Если бы фюрер издал такие указы, то мимо него они никак бы не прошли». На совещании присутствовал и личный помощник Бормана Мюллер[523], но он, по всей вероятности, не поднимал никаких встречных вопросов, которые могли бы вызвать затруднения. Геринг попросил каждого высказать свое мнение. Все были единодушны. Итак, следовало принять к сведению, что сообщение Коллера во всем верно, поэтому Геринг был обязан на законных основаниях взять на себя полноту власти. Геринг предложил послать телеграмму Гитлеру и дополнительные телеграммы Кейтелю, Риббентропу и фон Белову, чтобы последние подтвердили правильность выводов и одобрили принятое решение. Все согласились и с этим. Правда, Ламмерс, Мюллер и оберштурмбанфюрер Франк[524], глава эсесовцев в Оберзальцберге, хотя и согласились, но с некоторыми оговорками.
/…/ Геринг был решительно настроен на открытие мирных переговоров с Западом, как только вся власть окажется в его руках. Он даже заявил о своей готовности лично вылететь на встречу с генералом Эйзенхауэром[525]. /…/ Окончательный вариант телеграммы Гитлеру, казалось, был замечательно сформулирован:
«Мой фюрер!
Согласны ли Вы, чтобы я, учитывая Ваше решение остаться на командном пункте в крепости Берлин, согласно Вашему указу от 27.VI. 1941, немедленно взял бы на себя в качестве Вашего наместника руководство с полной свободой действий как внутри страны, так и за ее пределами? Если до 22.00 от Вас не последует ответа, то я буду считать, что Вы утратили свободу действий и Ваш указ вступил в силу. Тогда только я сочту себя вправе действовать на благо народа и отечества. Мое отношение к Вам в этот тяжелейший час моей жизни Вы знаете, словами его не выразишь. Господь да сохранит Вас и да даст Вам возможность, несмотря ни на что, как можно скорее прибыть сюда.
Ваш верный Герман Геринг»
Соответствующие телеграммы — объяснительные, дополнительные, примиренческие — были посланы Кейтелю, Риббентропу и фон Белову»[526] — последний был адъютантом Гитлера от Военно-воздушных сил.
Интересно, однако, что Геринг, в отличие от Шпеера и Риббентропа, не явился в Берлин, хотя это гарантированно защитило бы его от обвинения в попытке узурпации власти; до такой степени он, похоже, не был готов рисковать!
Постарался теперь держаться подальше от Берлина и Гиммлер.
Похоже на то, что оба они либо все-таки не полностью придерживались внутренней лояльности по отношению к Гитлеру, либо, что более вероятно, вовсе не были уверены в такой его лояльности по отношению к ним самим. Хотя оба, напоминаем, виделись с Гитлером совсем недавно — 20 апреля, в день его рождения.
И действительно, что произошло бы, если бы Геринг или Гиммлер, а не только Шпеер и Риббентроп заявились 23 апреля в Берлин к Гитлеру?
Ответа на этот вопрос никто не знает, но хорошо известно то, что группенфюрер СС Герман Фегелейн — официальный представитель Гиммлера при ставке Гитлера, женатый к тому же на сестре Евы Браун, поплатился жизнью именно за подобный визит.
22 апреля Фегелейн фактически присутствовал на совещании в Бункере, где Гитлер провозгласил свою волю — он находился в смежном помещении.[527] Затем Фегелейн информировал о происходящем Гиммлера по телефону, а сам выехал из Берлина.[528]
23 апреля Фегелейн встречался и совещался с Гиммлером в его штабе.[529] Последний уже с 21 апреля вел упоминавшиеся интенсивные переговоры со шведским графом Бернадоттом, пытаясь через него выйти на контакты с генералом Д. Эйзенхауэром — главнокомандующим союзниками на Западе.[530]
С утра 24 апреля Гиммлер продолжил переговоры с Бернадоттом — уже более энергично.[531] Тут, возможно, действительно наметились элементы «измены» — Гиммлер уповал уже больше на свои личные возможности в Германии, которые у него, как главы СС, были почти неограниченными (в частности — полная власть над жизнями всех военнопленных, заключенных и интернированных), нежели на Гитлера, который в своем Бункере явно утрачивал возможности влиять на события. А как еще он, Гиммлер, должен был поступать в такой ситуации? И как, с другой стороны, о таких оттенках переговоров могли бы узнать в Берлине?
Днем 24 апреля Фегелейн вернулся в Берлин — и сразу затем был послан в штаб командующего 3-й армией генерала Штайнера, которому еще раньше вменялось нанести деблокирующий удар по Берлину, но из этого ничего не получалось.[532]
25 апреля сомкнулось окружение советских войск вокруг Берлина. Передают слова Фегеляйна, якобы сказанные в тот день одному знакомому: «Я решительно не собираюсь умирать в Берлине».[533]
Тем не менее, 26 апреля Фегелейн снова вернулся в уже полностью осажденный Берлин: «Он прилетел на самолете «Физелер-Шторх» и приземлился на «Ост-Вестаксе»[534]. Фегелейн доложил /…/, что наступление, предпринятое 3-й армией Штейнера, окончательно провалилось».[535]
Когда Гитлер (так, по крайней мере, считается) вызвал днем 27 апреля Фегелейна, то оказалось, что его нет в Рейхсканцелярии. Его отыскали вечером того же дня в его собственной квартире в Берлине — он, следовательно, ни от кого не прятался. Фегелейн «был пьян» и находился «в обществе юной рыжеволосой дамы».[536]
Его арестовали и доставили в Рейхсканцелярию. По показаниям свидетелей (Иоахимсталер называет поименно четверых), «Фегелейна допрашивал группенфюрер СС Генрих Мюллер, начальник IV управления (гестапо)».[537]
28 апреля, как упоминалось, пришли известия об «измене Гиммлера» — сугубо в трактовке западных журналистов, прознавших, что попытки Гиммлера вести переговоры отвергнуты командованием западных союзников. Тем не менее считается, что именно это решило судьбу Фегелейна: утверждается, что либо у Фегелейна нашли «наряду с чемоданчиком, набитым украшениями и валютой, также /…/ портфель /…/ с документами, указывающими на уже давно идущие переговоры Гиммлера с графом Бернадотом, либо Фегелейн признал, что он знал о переговорах Гиммлера».[538]
Так или иначе, но «Гитлер приказал немедленно казнить его».[539]
«Все свидетели говорят, что Фегелейна расстреляли 28 апреля 1945 года незадолго до полуночи. /…/
После казни Фегелейна Гитлер женился на Еве Браун».[540] Выглядело это, понятно, весьма пристойно: Гитлер не казнил своего родственника, а лишь позднее женился на родственнице казненного!
За что же фактически пострадал Фегелейн — понять, казалось бы, просто невозможно — и так никто этого до сих пор и не понял. Обвинение его в дезертирстве просто нелепо: в эти дни в Берлине оставались вроде бы только те лица из окружения Гитлера, кто проявлял для этого добровольное упорство; никаких ответственных заданий, от исполнения которых мог бы уклоняться Фегелейн, ему не поручалось — по крайней мере к моменту ареста. Он сам, маневрируя между Гитлером и Гиммлером, мог выдумывать себе задания, ссылаясь на одну сторону перед другой — непосредственная связь между фюрером и рейхсфюрером была уже практически утрачена чисто по техническим причинам.
Обвинение уже не Фегелейна, а Гиммлера в измене — наглая ложь, годящаяся лишь для тех, кто не знал о том, что переговоры Гиммлера были санкционированы Гитлером; правда, Гиммлера не санкционировали на публичное разоблачение тайны проведения этих переговоров — но это оказалось заведомо не его виной!
Догадаться о рациональном разъяснении этой жесточайшей расправы, однако, очень несложно — ларчик просто открывался: Гитлеру всего-навсего понадобился самолет — тот самый «Физелер-Шторх», который и находился в полном распоряжении Фегелейна!
Гитлеру и Мюллеру нужно было выяснить точное местонахождение этого спрятанного (по крайней мере — от бомбежек и обстрела) самолета, причем достаточно конспиративно — не объявляя публично о его поисках, а затем обепечить молчание Фегелейна на эту тему.
То, когда и как Гитлер конкретно воспользовался этим самолетом, уже выходит за границы темы данной нашей книги.
Характерно, что Мюллер в 1948 году в переговорах с американцами начисто отрицал не только свою причастность к расправе над Фегелейном, но и сам факт такой расправы.
Американцы задали вопрос: «Официальная версия гласит, что Фегеляйн был убит по приказу Гитлера во дворе или в саду при канцелярии… прошу вашего внимания… 29 или 30 апреля[541][1945]. Что вы на это скажете?»[542]
Ответ гласил: «Это утка, запущенная англичанами. Полная чушь! Их сообщение полно ошибок. Начать с того, что Фегеляйн уехал раньше. Я видел его и разговаривал с ним. И я не сажал его под арест. /…/ уверяю вас, Фегеляйн не был у меня в тюрьме и никто его не убивал. А если позднее он появился бы в канцелярии или в бункере, я бы наверняка увидел его или, на худой конец, услышал о нем. /…/ Так что англичане все выдумали. А где Фегеляйн сейчас, я не знаю и мне это безразлично».[543]
Позже на том же допросе Мюллер счел необходимым сделать такое заявление: «позвольте вам заметить, что ситуация в ту, последнюю неделю была такой… Хаос был таким, что вряд ли даже через несколько дней кто-либо мог бы восстановить в памяти более или менее определенно все, что там происходило. Не забывайте, что я достаточно опытный полицейский с большим стажем и неплохой школой еще со времен Мюнхена, но даже мне нелегко расставить по местам факты и события того времени. Главное, конечно, я помню хорошо, но за мелкие эпизоды, за их точность и последовательность ручаться не могу».[544]
И еще позже, во время того же допроса, когда о Фегелейне давно уже ничего не говорилось, непрерывно думающий Мюллер переходит в наступление: «Кстати скажите, почему русские не нашли в саду канцелярии еще чьих-нибудь трупов? Почему не обнаружили генерала Фегеляйна, которого, как считают, Гитлер приказал застрелить? Да просто потому, что трупов там не было. /…/ Ни одного тела не найдено! А? Как вам нравится? Но почему? Почему надо скрывать что-то, если нашли? Почему не представить на всеобщее обозрение труп того же Фегеляйна с дырками в голове? Или Гитлера? Или его жены?»[545]
Напоминаем читателю, что об обнаружении трупов, которые по сей день объявляются трупами супругов Гитлер, в Советском Союзе официально было заявлено лишь в 1965 году, а до того о находках в саду Имперской канцелярии хранилось загадочное полное молчание — и за границей об этом молчании все прекрасно знали и в 1948 году, и во все прочие годы первого послевоенного двадцатилетия. Но Мюллер (если это был настоящий Мюллер) должен был знать и другое: только в саду Имперской канцелярии в первые дни мая 1945 было обнаружено около 180 трупов немецких военнослужащих и гражданских лиц — и это при отсутствии боев непосредственно на данном участке!
Такое обилие мертвых тел имеет обыденное объяснение: в подвале здания Новой Имперской канцелярии разместился импровизированный госпиталь на несколько сотен коек, куда беспрерывно доставлялись только что раненные; многие из них, естественно, умирали. Начиная с 25 апреля 1945, когда артиллерийскому обстрелу постоянно подвергались канцелярия и ее окрестности, вывозить тела в морги или на кладбища стало невозможным; около одной смерти в среднем за час и обеспечило в течение недели основную массу этих как следует не похороненных.
Один из свидетелей[546] показывал в 1947 году: «В последние несколько дней в Имперской канцелярии умерло много людей (госпиталь и т. д.). Некоторых убило при бомбежках и артиллерийском обстреле, их обгорелые тела валялись вокруг Имперской канцелярии. Останки без разбора складывались в бомбовые или снарядные воронки в саду. Гитлер не хотел видеть трупы вокруг, когда решался выходить в сад на свои получасовые прогулки».[547]
Обобщая подобные показания, Иоахимсталер писал: «Убежище не было приспособлено для того, чтобы люди постоянно находились в нем, жили и лечились. Но этого, конечно, не замечали в герметично отделенной от охраны[548] зоне старой Имперской канцелярии и в бункере Гитлера. Многие люди, в первую очередь раненые, умирали. Их тела сквозь переполненные людьми проходы выносили в сад Имперской канцелярии, бросали в воронки от снарядов и наспех сжигали или засыпали. Если артиллерийский огонь был сильным, мертвых просто укладывали у выхода, чтобы похоронить в саду позднее».[549]
Поэтому процедура сожжения, осуществленная с телами якобы вождей Третьего Рейха, ничем, по существу, не отличалась от прочих обыденных действий, неоднократно совершавшихся там в эти дни.
Хватало и горючего для всех этих импровизированных кремаций: об этом также имеется множество показаний,[550] включая и свидетельство заместителя Геббельса, популярнейшего в нацистской Германии радиокомментатора Ганса Фриче: «многие спрашивают, возможно ли вообще сжечь тела Гитлера и Евы Браун, используя лишь 180 литров бензина. Я не понимаю такого вопроса, потому что в последние недели в Берлине я имел в своем распоряжении больше бензина, чем в течение всей войны. Его привезли из аэропортов, которые эвакуировались. И я имел 20–30 или даже больше бочек бензина, хранившихся в саду Министерства пропаганды[551]. 27 или 28 апреля я позвонил в Имперскую канцелярию и спросил, не нуждаются ли они в бензине, так как у меня его было так много, что это могло представить опасность. Из Имперской канцелярии мне ответили: «У нас у самих слишком много». /…/ Когда меня русские брали в плен у бункера фюрера, я видел там собственными глазами множество пустых канистр».[552]
Это свидетельство подрывает основу общепринятой легенды о тщетной суете с поисками бензина для сожжения тел Гитлера и его жены, что, якобы, не обеспечило конечного успеха — уничтожения трупов до полной неузнаваемости. На самом же деле, конечно, тела целенаправленно были оставлены в состоянии, позволявшем провести процедуру опознания, на которую все это и было рассчитано. Об этом, впрочем, в будущих наших публикациях.
Понятно, что Мюллер (или, повторяем, не Мюллер, а его имитатор) мог рассчитывать, что американцы не знали в 1948 году таких подробностей, но что-то упорно заставляет его усиливать доводы в пользу того, что Фегелейн не был убит. Хотя очевидно, что никто из русских и не собирался искать тело Фегелейна в мае 1945 — никого он тогда не интересовал, а если бы и собрались, то, вполне вероятно, эти поиски и не привели бы к успеху при таком обилии полусожженных тел.
Помимо возможного обвинения в убийстве (наряду со многими тысячами аналогичных!) у Мюллера были особые мотивы для таких показаний — отличные даже от мотивов Гитлера. Они-то и открылись в одной из последующих бесед.
Американцы задали ему вопрос: «Были некие разговоры о том, что вы покинули Берлин, имея при себе целое состояние в золоте и драгоценных камнях. Есть ли в этом доля истины?»[553] — о Фегелейне, заметим, при этом (и достаточно задолго до этого) не было сказано ни слова!
Ответ Мюллера гласил: «Нет. У Фегеляйна была большая сумка, набитая этим добром, но у меня нет. /…/ разумеется, у меня имеется очень приличная сумма в сейфе швейцарского банка, часть ее была подарена Гитлером, но в значительно большей мере это мои собственные деньги. Иногда кое-кому приходилось заключать определенные соглашения, и я должен был забирать значительную долю прибылей /…/ и обращать их на мои собственные нужды».[554]
Трудно поверить в щедрость Гитлера на подарки, которой он никогда не отличался. Еще труднее поверить в то, что Мюллер — чужак в правящей верхушке Третьего Рейха, на которого нацистские бонзы всегда смотрели косо, а потому сильно заботившийся о сохранении своей репутации честнейшего полицейского профессионала, лишь в последний период войны (после проведенного им расследования заговора 20 июля 1944 года) удостоившийся особого доверия Гитлера, — мог бы рисковать, разворовывая государственные или партийные фонды.
При этом подтверждается, что у Фегелейна имелся не чемоданчик и не портфель, а большая сумка, но набитая вовсе не документами о переговорах Гиммлера!.. И понятно, куда она задевалась: на воре, как говорится, шапка горит!..
Поразительно, но этот прокол случился с Мюллером, который славился своим непревзойденным искусством ведения допросов. Понятно, конечно, крайнее его нервное напряжение при переговорах с американцами: это не самому допрашивать беззащитных арестованных! В то же время ясно, что для этого в принципе честного полицейского (в том смысле, в каком полицейские бывают честными!) было непривычно оказаться в роли убийцы с целью ограбления — и это продолжало его мучить спустя более чем три года, вынуждая на далеко не оптимальную формулировку аргументов.
Вот такие-то детали (а их — множество!) и заставляют считать беседы Мюллера с американцами абсолютно достоверными. Согласитесь, зачем было бы не настоящему Мюллеру, а чьей-то литературной выдумке врать именно так и именно по такому поводу? С учетом же того, что никто, помимо нас, таких подробностей не заметил, подобная литературная мистификация отдает уже такой изощренностью, какой не знает вся история литературных и исторических подделок!
Возвращаясь же к Гитлеру, следует заявить, что с ним требовалось проявлять величайшую осторожность — и более умные его соратники, нежели Фегелейн, прекрасно понимали это.
Расправа с Герингом, к описанию которой мы возвращаемся, полноценно подтверждает это наблюдение.
Кейтель и Йодль уже окончательно покинули Берлин ко времени прихода телеграмм от Геринга во второй половине дня 23 апреля — и не имели возможности хотя бы своим присутствием влиять на происходящее. Кребса и Бургдорфа также не привлекли к этому вопросу.
«В телеграмме фон Белову излагалась просьба проследить, чтобы телеграмма фюреру попала по назначению и чтобы фон Белов еще раз попытался убедить Гитлера в необходимости переезда на юг. Борман забрал эту телеграмму у фон Белова и не возвратил. Он решил, что сам во всем разберется. /…/
Несомненно, Борман обратил внимание Гитлера на ту часть телеграммы, где Геринг требовал прислать ответ до 22.00. Это ультиматум, сказал Борман; он также напомнил Гитлеру, что шесть месяцев тому назад Геринга заподозрили в том, что он пытался начать переговоры с западными союзниками. Теперь ясно, что он хочет узурпировать власть и возобновить переговоры. Не требовалось большого труда, чтобы разбудить чуть задремавшую подозрительность Гитлера [— это, повторяем, мнение Тревор-Роупера]. Поэтому в ответ Герингу полетела телеграмма, что фюрер пока еще обладает полнотой власти и действий и запрещает ему предпринимать какие-либо независимые шаги. Теперь в присутствии Шпеера решалась дальнейшая судьба Геринга. «Гитлер был взбешен, — говорит Шпеер, — он сильно ругал Геринга и не стеснялся в выражениях. Ему известно, сетовал Гитлер, что Геринг не оправдал доверия, что он коррумпированная личность и наркоман. Кому, как не такому подлецу, вести переговоры о капитуляции? Впрочем, помедлил Гитлер, сейчас в Германии все, кому не лень, могут вести переговоры о капитуляции. Последним замечанием Гитлер выразил свое презрение всему немецкому народу». Но все же Гитлер был против расстрела Геринга, он согласился только с тем, чтобы немедленно убрать его со всех постов и лишить права наследия власти. Он попросил Бормана подготовить соответствующую телеграмму. Борман ушел и через некоторое время вернулся с текстом. Гитлер его одобрил, и телеграмму послали. В ней говорилось, что действия Геринга представляют собой государственную измену национал-социализму и фюреру и что он заслуживает смерти; но, учитывая его прежние заслуги перед партией, его простят и не будут применять к нему высшую меру наказания при условии, что он немедленно уйдет со всех занимаемых постов. Он должен дать ответ: да или нет. В то же самое время Борман послал свою телеграмму в Оберзальцберг — оберштумбанфюреру Франку и оберштурмфюреру Бредову — с приказом об аресте Геринга за государственную измену. Предлагалось также взять под стражу всех сотрудников штаба Геринга и его советников, включая Коллера и Ламмерса, или применить к ним форму домашнего ареста. «Вы за это ответите головой».»[555]
Сразу после полуночи с 23 на 24 апреля Геринг был арестован, Ламмерс также.[556]
Днем 24 апреля в Берлине было официально объявлено, что Геринг освобожден от занимаемых должностей в связи с состоянием его здоровья.[557]
25 апреля, в день завершения окружения Берлина, Борман отметил в дневнике: «Геринг исключен из партии!»[558]
26 апреля Геринг был замещен на посту командующего Военно-воздушными силами генералом Р. Риттером фон Граймом, возведенным при этом в ранг фельдмаршала.
Геринг, таким образом, был полностью растоптан!
Напрасно Коллер, не подвергшийся аресту, пытался в ближайшие дни апеллировать к Кейтелю и Йодлю.
27 апреля последний подтвердил все, что сообщал Коллеру раньше, но уклонился от демаршей, на которые его склонял Коллер, а Кейтель постарался вовсе избежать разговора с Коллером ввиду собственной занятости. Но после войны и Кейтель подтверждал справедливость того, о чем он сообщал Коллеру в ночь на 23 апреля.[559]
Оба они, Кейтель и Йодль, никак не могли себе позволить, конечно, выдвинуть какие-либо возражения Гитлеру, который с 26 апреля «без всяких разъяснений, что снова берет в свои руки управление войсками, /…/ как ни в чем не бывало издает приказы, будто он никогда и не оставлял руководства».[560]
Тем более нельзя было ожидать таких возражений от Шернера или от свидетелей беседы Гитлера с ним — от Кребса и Бургдорфа.
Понятно, что успех всей этой блестящей интриги был обеспечен казалось бы незначительной, но оказавшейся решающей деталью, а именно — дверью, захлопнутой Гитлером перед носом Бормана во время разговора с Кейтелем и Йодлем!
Какие бы личные цели ни преследовал Борман, но он, конечно, не позволил бы себе выглядеть полнейшим подлецом или идиотом и в своих собственных глазах, и в глазах троих людей (Кейтеля, Йодля и самого Гитлера), если бы сам присутствовал при распоряжении Гитлера, фактически передавшего власть Герингу. Но Борман этого просто не знал — и действовал от чистого сердца именно так, как, несомненно, рассчитывал на это и Гитлер!
Шпеер и Риббентроп сыграли, несомненно, хотя и не слишком активную (но это — по их собственным позднейшим утверждениям!), но весьма заинтересованную роль: оба потому и оказались в Берлине, что рассчитывали самостоятельно поучаствовать и в заключении мира, и в послевоенном руководстве Германией. Фактическое назначение Геринга полномочным главой государства нисколько не отвечало интересам обоих — каждый из них издавна и прочно не ладил с рейхсмаршалом, что и соответствовало общим принципам руководства, применявшимся Гитлером.
Это также очень серьезно подчеркивает Кнопп — вплоть до такого сильного утверждения: «Гитлер сам ставил перед собой глобальные цели, а затем последовательно осуществлял их. И если было нужно, он не боялся идти против всей своей компании, о чем свидетельствует развязанная им война. Геринг не хотел войны, Риббентроп тоже был против нее, но оба не знали об убеждениях друг друга и не доверяли друг другу, поэтому заключить между собой союз им не удалось».[561]
Здесь, согласитесь, Гитлер вовсе не выглядит капитаном корабля, которому достаточно лишь указать правильный курс, доверив все остальное преданным до гроба штурманам: роль Гитлера и много выше, и много ниже капитанской.
Любой капитан обязан справляться со своими подчиненными и один на один, и со всеми вместе и сразу; лучшие, образцовые капитаны в одиночку подавляли бунт на собственных кораблях — Гитлер явно не дотягивал до такой роли, и это очень существенно! Правда в то же время в том, что еще более лучшие капитаны вовсе не допускали возможности бунта на своих кораблях — и вот это гораздо ближе к ролям, игравшимся Гитлером всю его жизнь, хотя и его, как известно, не миновали бунты подчиненных, с которыми он зато справлялся с помощью других подчиненных!
Естественно, что 23 апреля оба министра — Шпеер и Риббентроп — должны были поддерживать в конфликте с Герингом именно Бормана, также, конечно, будучи не в курсе содержания беседы Гитлера с Кейтелем и Йодлем, состоявшейся накануне.
В то же время и Борман должен был ограничиться лишь свержением Геринга, но не мог в присутствии Шпеера и Риббентропа претендовать на освободившееся место: оба последних выглядели со стороны, особенно из-за границы, гораздо авторитетнее Бормана.
Да и все поведение Гитлера, отзывавшегося в эти часы о переговорах с противником в сугубо отрицательном контексте, лишало почвы явное стремление всех троих добиться у него каких-либо особых поручений и полномочий.
Тут уместно привести мнение Мюллера о Гитлере: «С Гитлером никогда нельзя было сказать наверняка, что он в действительности думает по тому или иному поводу. /…/ На самом деле временами Гитлер мог быть очень забавен и интересен. Он здорово умел иронически показывать разных людей и делал это с большой проницательностью и очень безжалостно. /…/ Гитлер умел разглядеть подлинный характер человека, и видел людей практически насквозь, едва начав общаться с ними. При этом он был очень скрытным и как бы играл некую роль, постоянно находясь на сцене, на глазах публики».[562]
В описанном эпизоде Гитлер продемонстрировал, насколько легко могли добиваться успеха такие люди, как он сам или его прадед Иоганн Непомук: для этого было достаточно говорить одним людям (в данном случае — Кейтелю, Йодлю и Шернеру, а заочно — и Герингу) одно, а другим (в данном случае — Борману, Шпееру и Риббентропу) — совершенно другое, но, конечно, при условии, что эти группы людей не имеют практической возможности столковаться непосредственно друг с другом!
На этом блиц-заговор против Геринга завершился — и все разбежались по своим углам, ближним и дальним.
Гитлер и Борман, избавившись от незванных посетителей, занялись своими делами.
Риббентроп немедленно выехал из Берлина.
Вечером 23 апреля, напоминаем, двойник Гитлера в первый раз принимал генерала Вейдлинга. Все дальнейшее руководство в Берлине переходило в руки этого двойника, т. е., разумеется, в руки его свиты: Геббельса и Бормана — по политической линии, Кребса и Бургдорфа — по военной; разным свидетелям в эти дни попадался и шеф Гестапо Мюллер — но никто не знал, чем же он тут занимается!..
Шпеер несколько помешкал — видимо, ожидая чего-то еще, но так ничего и не дождался (сообщается, что он восемь часов пережидал налет западной авиации[563]). Потом он уже не рискнул выбираться по земле — выезды из Берлина на запад уже простреливались советской артиллерией: близился час завершения окружения Берлина — это было очень существенно для дальнейших планов бегства Гитлера, в которых, возможно, его исчезновение назначалось сразу на 23 апреля или чуть позже — но сорвалось!
Шпеер вылетел из центра Берлина на маленьком самолетике в 4 часа утра 24 апреля.[564]
Он не остался вовсе без наказания со стороны Гитлера: Тревор-Роупер правильно отметил, что, согласно завещанию Гитлера, Шпеер не был включен в состав нового немецкого правительства[565] — и это совершенно не соответствовало авторитету этого гения административного руководства в Германии 1945 года. Но Шпеер, не будь дураком, сам пролез в правительство Деница!..
Но и это торжество оказалось недолгим!..
В чем вообще состоял смысл свержения Геринга для Гитлера, который, конечно, произвел эту акцию не по ошибке и не по неосторожности?
Геринг, авторитет которого был уже безнадежно утрачен вследствие поражений немецких Военно-воздушных сил в последние годы войны, нисколько не проявлял личной инициативы в собственном выдвижении, пока его не побудил к этому описанным способом сам Гитлер.
Иное дело — Гиммлер, который еще через несколько дней сделал совершенно явную попытку выйти на первую роль в переговорах с Западом за спиной Гитлера, безвылазно засевшего в Бункере в осажденном Берлине. Естественно, что и Гиммлер подвергся затем остракизму со стороны Гитлера, Геббельса и Бормана — и тут уже неважно, кому из них принадлежали главные усилия и инициативы в этом деле, поскольку никак навредить Гиммлеру они уже не успевали. Возможно, и этому скандалу не придали бы такого значения, если бы он не позволил отыскать предлог для расправы над Фегелейном, что имело, как мы разъяснили, вполне утилитарные цели!
Гиммлер же, повторяем, в свою очередь, не получил ни малейшего позитивного отклика от западных союзников (в смысле — противников Германии).
Акция против Геринга, таким образом, позволяла Гитлеру свести какие-то неизвестные никому другому счеты с этим его ближайшим соратником — и, вроде бы, не преследовала никакой иной рациональной цели.
Здесь вполне напрашивается общее объяснение, которое нередко стараются привлечь при рассмотрении достаточно странных поступков Гитлера: «Культ матери и ее смерть вылились в своего рода некрофилию. Гитлер бессознательно стремился унижать и уничтожать все, что его окружало»[566] — но это объяснение тех, кто и не подозревает, какие странные и страшные события сопровождали детство Гитлера — гораздо более серьезные для него, чем просто смерть любимой матери.
Но именно знание о них и заставляет нас согласиться с тем, что в изощренных интригах Гитлера, почти что на уровне искусства для искусства, повторялись и заново проигрывались его детские жизненные ситуации, к которым нам предстоит вернуться ниже: свержение кумиров было постоянной внутренней потребностью Гитлера — в этом у нас нет расхождений с другими аналитиками!
В то же время в отношении конкретных рассматриваемых событий мы вполне можем допустить, что никакое свержение Геринга заранее жестко не планировалось.
Вполне возможно, повторяем, что уже 23 апреля Гитлер рассчитывал тайно проследовать подальше от Берлина, а потому на прощание вполне четко и однозначно передавал власть Герингу — как и было описано. В словах, высказанных при этом Гитлером Кейтелю, Йодлю и Шернеру, содержался вполне прямой и ясный смысл — безо всяких кривотолков. Гитлер, однако, не подтвердил этого вполне официально; вероятно, он предпочитал сохранять для себя свободу рук — что затем и понадобилось.
Отсечение Бормана от информации о назначении Геринга преследовало, возможно, ту же цель. Но вот именно эта деталь заставляет заподозрить, что с самого начала у Гитлера были альтернативные варианты дальнейшего развития событий. Это предположение усиливается заведомо неформальной, конспиративной процедурой передачи власти Герингу — в противном случае отменить такое назначение было бы уже вопиющим, глобальным скандалом!
На следующий день выяснялось, который из вариантов подлежит исполнению. Визиты незванных посетителей задержали Гитлера в Берлине — и понадобилось осуществлять вариант с отстранением Геринга от власти. «Ультиматум» Геринга (который, конечно, не был никаким ультиматумом) требовал однозначного решения — либо одного, либо другого. Но отдавать власть теперь было совершенно невозможно.
Почему?
Очень просто: пока не выяснится как и, главное, когда удастся бегство Гитлера, невозможно отдавать власть никому — включая и Геринга. Этот кто-то (а решительный Геринг — в первую очередь!) может немедленно заключить мир, и тогда капитулируют по приказу сверху все немцы — включая охрану Бункера в Берлине. А что при этом будет с самим Гитлером?
Поэтому когда старый план бегства сорвался, а новый еще не созрел и не обеспечился техническими деталями (Полцарства за коня! Весь Третий Рейх за самолет!), то номинальная власть (главное же в ней было в данный момент — право на заключение мира, хотя бы путем подписания и провозглашения капитуляции!) должна была сохраняться в руках самого Гитлера.
Поскольку конец все отодвигался, то с 26 апреля Гитлер снова стал как ни в чем ни бывало отдавать формальные распоряжения всем войскам и учреждениям, хотя было полнейшим абсурдом управлять страной и фронтами, гибнувшими под ударами врагов, из осажденного Бункера, не имевшего эффективных средств радиосвязи, а телефонные коммуникации сразу после окружения Берлина были перерезаны русскими!
Но все немцы, кстати, подчинялись Гитлеру — или делали вид, что подчиняются.
А что им еще оставалось делать?
Глубочайшей трагедией 1945 года было то, что все сотни тысяч людей, погибших в боях, при обстрелах и бомбежках в Европе, начиная с 23–24 апреля, гибли потому, что военные действия должны были продолжаться до тех пор, пока Гитлер не изообретет надежный способ побега и не воспользуется им.
Сторонники традиционной версии имеют право считать, что война в Европе продолжалась до тех пор, пока Гитлер не покончил жизнь самоубийством — ведь фактическое течение событий не противоречит и этой версии. Для погибших же в те дни никакая разница этих вариантов не имеет ни малейшего значения.
Заметим только, что в любом варианте коррекции все же подлежит вся история завершения Второй Мировой войны: фактически она окончилась по личному приказу Гитлера, поскольку гросс-адмирал Карл Дениц, которому Гитлер формально передал власть, совершал, начиная со 2 мая 1945 года, именно такие шаги, которые и привели к подписанию капитуляции Германии с начала суток 9 мая 1945 года — и ничто другое не было в его, Деница, силах!
Аналогичный приказ Гитлера о назначении Геринга привел бы к тому же самому результату, если бы Гитлер не отобрал власть у Геринга 23 апреля: понятно, что Геринг делал бы практически то же самое, что и Дениц (ничего иного, повторяем, получаться не могло!), но начал бы это гораздо раньше и действовал бы, вероятно, гораздо энергичнее.
Таким образом, вместе с двойником Гитлера, убитым ради спасения оригинала, погибли и сотни тысяч всех тех, кто погиб после 23 апреля 1945 года — и тоже ради той же цели!
Никакого другого рационального смысла во всех этих смертях просто не было!
И никто из высших руководителей государств, воевавших против Германии, не смог и не захотел придать всем этим смертям никакого иного смысла!
Впрочем, все это и предвиделось, и даже фактически происходило уже с 1943 года.
Гитлер, памятуя о завершении Первой Мировой войны и тогдашней капитуляции Германии и пытаясь провидчески заглянуть в конец Второй, еще задолго до ее начала заявлял: «Мы не капитулируем никогда»![567]
Уже в самый разгар войны, 8 ноября 1942 года, Гитлер, выступая перед «старыми бойцами» — ветеранами Мюнхенского путча 1923 года, говорил: «Когда-то кайзер сложил оружие без четверти двенадцать, я принципиально прекращаю то, за что берусь, лишь в пять минут первого».[568]
Вскоре после этого, в дни разгрома Вермахта под Сталинградом и в Северной Африке, в январе 1943 года в Касабланке (Марокко) состоялось знаменитое соглашение британского премьера Черчилля и американского президента Рузвельта о капитуляции Германии, как единственно возможном условии завершения войны (осенью того же года к ним присоединился и Сталин).[569]
Заметим, что эти временные рамки четко соответствуют времени существования упомянутого Комитета трех. Это указывает на то, что в это время и в Германии практически готовился вопрос о возможной замене Гитлера. Интересно, участвовал ли в этом сам Гитлер или нет?!
Вопрос о закрытии этого Комитета и был решен тогда, когда окончательно выяснилось, что замена Гитлера не входит в намерения противников Германии ни на Западе, ни на Востоке.
Еще раньше, 18 февраля 1943 года, в ответ на декларацию Рузвельта и Черчилля и на почти одновременную капитуляцию войск фельдмаршала Паулюса в Сталинграде, прозвучала речь Геббельса в Берлине.[570] Доведя собранную аудиторию до экстаза, он провозгласил «тотальную войну» — и с того момента вся Германия твердила лозунги, отвергавшие капитуляцию.
Это был, очевидно, политический шаг со стороны сторонников сохранения власти Гитлера в самой Германии. Опять же интересно, участвовал ли в этом сам Гитлер или нет?!
По опыту подготовки «путча Рема» вполне можно предположить, что Гитлер участвовал и тут, и там!
Отметим, что общеизвестное решение руководителей антигитлеровской коалиции о требовании безоговорочной капитуляции Германии по сути дела санкционировало все последующие преступления Гитлера и его пособников: последним терять было уже нечего — все равно никто с ними и ни о чем договариваться не собирался.
В то же время это решение выбивало почву из-под ног у любой потенциальной оппозиции Гитлеру в самой Германии. Таковая оппозиция, как известно, вполне реально существовала — и теперь была почти парализована: ведь и с ней никто из воевавших противников и ни при каких обстоятельствах договариваться также не собирался.
При таких условиях любой удар против власти (в данном случае — против власти Гитлера) не вел ни к чему позитивному, а становился только ударом в спину собственному народу — т. е. таким актом, в котором сам Гитлер и множество его единомышленников в этом вопросе и обвиняли людей, якобы и неякобы вызвавших и санкционировавших поражение 1918 года.
И этим в значительной степени и объясняется крайняя неуверенность и нерешительность участников заговора 20 июля 1944 года — они совершенно объективно не имели реальной почвы под ногами, а настроения немецких народных масс (отнюдь не идеализировавших Гитлера к данному времени — о чем четко заявлял гросс-адмирал Редер, был ли он в этом полностью прав или нет!) в данном случае не были решающим фактором!
Это решение руководства союзников затянуло продолжение войны максимально возможным образом — и создавало идеальные условия для продолжения индивидуальных и массовых убийств любого рода, совершаемых всеми сторонами, участвующими в войне.
Заметим, опять же, что тот же трюк еще раньше проделал сам Гитлер: отказавшись априори (еще до 22 июня 1941 года, а затем настаивая на правильности этого решения) иметь дело с какой-либо оппозицией против Сталина, он максимальным образом укрепил режим последнего и обеспечил консолидацию всего сопротивления народов, попавших под прямую угрозу истребления немцами, вокруг Сталина и его славной коммунистической партии. Это тоже затягивало войну максимальным образом, а заодно и привело к поражению Гитлера и Германии.
Сталин, таким образом, имел с 1941 года фактическую гарантию Гитлера на несменяемость его, Сталина, на посту руководителя Советского Союза — вплоть до полного возможного краха этого государства, который так тогда и не наступил.
Гитлер, в свою очередь, получил в 1943 году совершенно аналогичную гарантию от правителей враждебных держав на несменяемость его во главе Третьего Рейха.
Похоже на то, что забота о сохранении жизни и здоровья Гитлера распространилась и на деятельность весьма нехилых террористических служб государств антигитлеровской коалиции.
Хорошо известно, что Гитлер оказался объектом почти что бессчетного количества попыток покушения.
Ныне очень трудно установить, были ли среди них действительные попытки, а не только инсценировки; помимо абсолютно достоверного покушения, совершенного увечным полковником Клаусом фон Штауффенбергом 20 июля 1944 года, все остальные вызывают массу вопросов.
Среди не слишком серьезных сведений о подготовке покушений на Гитлера фигурирует и якобы подготовленная руководством советскими террористическими службами. Исполнителем акции должен был стать боксер Игорь Миклашевский — чемпион Ленинградского военного округа. Он имел массу родственников в артистических кругах русской эмиграции, и в начале 1942 года был переброшен через фронт под видом перебежчика. «Он сумел войти в доверие к немцам и поселился в Берлине у своих родственников. Ему удалось выйти на знаменитую актрису Ольгу Чехову, которая регулярно общалась с руководителями Третьего рейха. /…/ в 1943 году Иосиф Сталин внезапно запретил проведение этой акции, хотя существовал план убийства в одном из берлинских театров во время спектакля, где играла Ольга Чехова. Ведь фюрер не пропускал ни одного спектакля с ее участием.
По утверждению Павла Судоплатова[571], разработанная операция имела очень высокую вероятность успеха. В 1944 году он снова запросил разрешение Иосифа Сталина на спецмероприятие и получил отказ.
В конце 1944 года Игорь Миклошевский перебрался во Францию к партизанам, а в середине 1945 года вернулся в СССР, где его наградили орденом Красного Знамени и позволили продолжить спортивную карьеру».[572]
Вся эта информация в целом — залихватская ложь, поскольку Гитлер, конечно, не торчал на спектаклях Ольги Чеховой — у него хватало и более важных забот. Но, тем не менее, дыма без огня не бывает (хотя химики придерживаются иной точки зрения) — и заботы спецслужб союзников об убийстве Гитлера безусловно должны были иметь место, и безусловно они не получили одобрения высшего руководства — иначе проявились бы в чем-нибудь существенном.
И, как показали все последующие события вплоть до конца апреля 1945 года (включая безнадежную попытку Гиммлера инициировать переговоры с Западом), выполнение этих гарантий свято соблюдалось — хотя и не без противоречий между руководителями антигитлеровской коалиции, все более понимавшими к концу войны, что их дальнейшие интересы радикально расходятся.
Между тем, еще в 1943 году окончательно стал ясен конечный результат войны — он обеспечивался колоссальным превосходством общих суммарных ресурсов противников Германии. При неизменности избранных политических позиций (а они остались неизменными!) конец, наступивший в мае 1945, был строго предопределен — не известны были заранее лишь его точные сроки, и эта неясность сохранялась вплоть до первых месяцев 1945 года. Все это было понятно и Гитлеру — не самомому глупому человеку на Земном Шаре в те годы.
И при всем при этом всех нас с 1945 года стараются уверить в том, что колоссальное время на раздумья, предоставленное Гитлеру, последний использовал лишь для того, чтобы решать, что лучше — застрелиться или отравиться ядом, но так, вроде бы, и не остановился на окончательном решении до самого последнего момента!
Да одной этой истории с уничтожением и унижением Геринга достаточно для того, чтобы понять, что все, происходившее в те дни, было просто развлечением для Гитлера, полночь для которого не маячила даже в перспективном удалении!
Никто не будет так развлекаться ни без четверти, ни без пяти двенадцать, ни в пять минут первого своей собственной жизни!
Понятно, что Гитлер имел совершенно законное право побеспокоиться о своей жизни и здоровье чуть больше, чем это делали непосредственные руководители государств антигитлеровской коалиции вместе со всеми их многочисленными советниками и профессиональными убийцами, столь трогательно заботившимися о Гитлере вплоть до самого конца войны!
Гитлер и побеспокоился — об этом свидетельствовал известный персонаж, прославившийся своими запутанными и противоречивыми признаниями и показаниями, зубной техник Фриц Эхтман.
В мае-июне 1945 году он «опознал» «труп Гитлера» по якобы изготовленным им самим зубным протезам,[573] которых он на самом деле не мог изготавливать — они были сделаны и установлены за несколько лет до его появления в окружении Гитлера.[574]
Затем к лету 1947 года Эхтману уже основательно надоело сидеть в советской тюрьме, и он начал осторожно, но очень прозрачно намекать на то, что еще в январе 1945 года получил четкое задание на изготовление дубликатов искусственных зубов Гитлера для последующей их установки его двойнику.[575]
Но политическая конъюнктура складывалась так, что никто в этих откровениях Эхтмана тогда не нуждался, и пришлось ему посидеть еще немало лет, а потом, позднее, возник спрос на совсем другие его показания — и уж он постарался не подкачать, снова доказывая, что в 1945 году опознал труп подлинного Гитлера, а потом вновь стал сеять в этом сомнения![576]..
Что сделаешь, если жизнь прирожденных или воспитанных лжесвидетелей обычно далека от безмятежности, покоя и комфорта и, главное, от последовательности!..
Так что Гитлеру — в отличие от повешенных по приговору трибунала Кейтеля, Йодля, Риббентропа, обманутого и отравленного Геринга, забитого насмерть англичанами Гиммлера, убитых Мюллером и его головорезами Геббельса, Бормана, Кребса, Бургдорфа и многих других, включая жену и детей Геббельса,[577] более десятка лет гноившившихся в тюрьмах и лагерях Шпеера, Шернера, Деница и других — практически ничего не грозило, хотя для спасения жизни ему и пришлось основательно покрутиться в 1945 году.
При этом он имел возможность не забывать о развлечениях в лучшем стиле, усвоенном им еще во времена его детства!
Чего стоит одно только откровенное признание, совершенное Шпеером 23 апреля якобы перед Гитлером, которое было, вполне возможно, истинной кульминацией жизни этого незаурядного человека, профессионального, но примитивного архитектора, в то же время — гениального строителя, руководителя и администратора, и одновременно при этом гибкого оппортуниста, приспособленца и карьериста. Это трагическое выступление оказалось лишь пустым славословием перед случайным посторонним персонажем, совершенно чужим и не более ответственным, чем ресторанный швейцар!
Как же над этим должен был потешаться фюрер всей германской нации, выслушивая весь этот монолог из тайника или прослушивая практически сразу после его завершения магнитофонную запись! Так и слышится хохот гиены, мысленно издаваемый Гитлером при этом прослушивании!..
А в это же время здесь же, в нескольких километрах и даже в нескольких метрах, но над поверхностью бомбоубежища, продолжали разрываться бомбы и снаряды и гибнуть люди!
Какое же чувство юмора было необходимо для такого поведения?
Но какое-никакое, оно действительно имелось у Адольфа Гитлера!
Выглядит достаточно очевидным, что изящный спектакль по смещению Геринга, в котором все действовавшие лица послушно исполняли предписанные им роли, даже не подозревая об этом, должен был доставить Гитлеру истинное удовольствие. Ему всегда доставляло радость неловкое и тягостное положение, в которое ему удавалось поставить других. Происходило это, например, так:
«С большим удовольствием Гитлер насмехался над своими подчиненными. /…/
В 1942 году Адольф Гитлер подстроил веселую шутку во время визита финской делегации. «Через широкую канаву, разделяющую полосу автобана[578] и штабную машину Маннергейма, была переброшена доска, которая была неустойчива и раскачивалась. Гитлер первым прошел по доске, спокойно и с чувством собственного достоинства. Вслед за ним это же без проблем проделал Маннейргейм»» — шуточка явно рассчитывалась на то, чтобы поставить в затруднительное положение 75-летнего финского фельдмаршала, нескладного на вид и высочайшего роста, но абсолютно не удалась в этом отношении.
Зато: «Всеобщий смех вызвал Кейтель, «под весьма солидным весом которого доска начала раскачиваться. Дойдя до середины, он начал балансировать как канатоходец, а под конец понесся по ней галопом».
/…/ Гитлер еще более жестоко разыграл своего эконома Канненберга. Зимой 1939 года он отправил ему повестку о призыве в химические войска. К большому удовольствию фюрера, который внимательно следил за тем, что происходило в его окружении, Канненберг впал в страшную панику. По прошествии нескольких дней эконом наконец-то собрал все мужество и спросил у Гитлера, не мог бы он освободить его от призыва. Однако фюрер решил повеселиться еще немного и со строгим видом ответил, что в народном государстве ни для кого не может быть исключений. Канненберг ушел от него в слезах. В конце концов Гитлер вызвал эконома и смеясь разорвал повестку у него на глазах».[579]
Во всех описанных эпизодах — и 1939, и 1942, и 1945 годов — мы видим, конечно, все того же мальчишку-хулигана, каким Гитлер был с самого начала ХХ века и оставался таковым до конца жизни.
Вот смысл шуток и их практическая значимость менялись, конечно, в широчайших диапазонах.
Поражают жестокость и цинизм, с которым великие политики ХХ столетия относились к собственным верным приспешникам.
Ленин явно не наигрался в собственную власть, к которой стремился всю жизнь, достиг ее лишь в возрасте 47 лет — и очень ненадолго. Откуда взялись его комплексы — в этом никто и не стремился всерьез разбираться.
В семье Ульяновых, во всяком случае, революционеров не воспитывали — и юные годы Ильича прошли в безмятежной и обеспеченной провинциальной атмосфере. Но его старший брат, успевший уже на студенческой скамье включиться в серьезную научно-исследовательскую работу (в области биологического изучения каких-то червей) совершенно неожиданно для себя самого оказался в гуще политического заговора — и немедленно, со всей его энергией и честолюбием, стал играть в нем заметную роль.
Это была чрезвычайно трагическая история: группу петербургских студентов — русских и поляков — втянули в сложнейшую международную политическую интригу, подставив под неизбежное разоблачение и расправу. Интрига блестяще удалась, а смысл ее заключался в том, чтобы разрушить восстанавливавшийся и укреплявший союз между Россией и Германией: уже упоминавшегося царя Александра III уверили в том, что заказчиком якобы готовившегося в 1887 году цареубийства был не кто-нибудь, а сам Бисмарк![580]..
Успех этой интриги сыграл колоссальную роль в истории всего последующего ХХ века!
Казненный старший брат был, конечно, не лучшей характеристикой для последующей карьеры Владимира Ульянова. Но царская Россия вовсе не славилась таким людоедством в отношении политических ослушников, как Советский Союз: многие видные деятели царской России имели не только родственников революционеров, но и сами прошли через революционную юность — тот же Витте, например, близко друживший в молодости с цареубийцей Андреем Желябовым.
Владимир Ульянов успешно закончил гимназию в Симбирске и учился в Казанском университере. Но вот там-то к нему все-таки стало придираться начальство — в связи с революционными настроениями студентов и этого университета. Хотя он закончил университет уже экстерном, но и дальнейшая карьера особых успехов не имела и не сулила. И, как множество других молодых экстремистов, Ильич махнул рукой на возможную долгую и нелегкую государственную службу (знакомый сюжет?) и сразу, в возрасте 23 лет, занял выдающееся положение в российском революционном движении.
Оно-то и поставило его спустя долгие годы во главе России, к чему он, конечно, совершенно не был готов ни по своей квалификации, ни по менталитету: ведь Ленин и его соратники десятилетиями до революции не покидали замкнутого мирка политических экстремистов, не способных по существу к общественно полезной созидательной деятельности!
В 1904 году с Лениным в Женеве познакомилась Ариадна Тыркова — младшая сестра одного из непосредственных участников убийства Александра II 1 марта 1881 года и близкая гимназическая подруга Надежды Крупской — жены Ленина. Тыркова была среди органицаторов кадетской партии (Партии народной свободы) и была затем членом ЦК этого конгломерата российских либералов.
Ленину тогда было 34 года.
Тыркова так вспоминала об этом знакомстве: любезно провожая гостью своей жены до ближайшей трамвайной остановки, Ленин, завершая совместные беседы, «неожиданно /…/, глядя мне прямо в глаза, с кривой усмешкой сказал:
— Вот погодите, таких, как вы, мы будем на фонарях вешать.
Я засмеялась. Тогда это звучало как нелепая шутка.
— Нет. Я вам в руки не дамся.
— Это мы посмотрим.
На этом мы расстались. Могло ли мне прийти в голову, что этот доктринер, последователь не им выдуманной, безобразной теории, одержимый бесом властолюбия, а, может быть, и многими другими бесами, уже носил в своей холодной душе страшные замыслы повального истребления инакомыслия. Он многое планировал заранее. Возможно, что свою главную опору, Чека, он уже тогда вынашивал».[581]
Тырковой, по счастью, повезло: после 1917 года она унесла ноги в эмиграцию!
Но «Чекой» дело при власти Ленина не ограничивалось. Он испытывал подлинный, почти юношеский восторг не только тогда, когда удавалось кого-нибудь повесить, но и переложить вину за это на других.
Когда в октябре-ноябре 1920, на самом финише Гражданской войны, Склянский разрабатывал планы рейдов отрядов Красной Армии по вражеской территории, Ленин писал ему: «Прекрасный план! Доканчивайте его вместе с Дзержинским[582]. Под видом «зеленых»[583] (мы потом на них свалим) пройдем на 10–20 верст и перевешаем кулаков, попов, помещиков. Премия: 100 000 рублей за повешенного»[584] — в условиях тогдашней инфляции это были не особо крупные деньги (что-то вроде нескольких обычных месячных зарплат), но какова вообще идея — платить за убийства ни в чем конкретно не повинных людей!
А когда весной 1922 года развернулась кампания по изъятию ценностей у православной церкви — под предлогом сбора средств на борьбу с голодом, Ленин писал: она «должна быть проведена с беспощадной решительностью, и в самый кратчайший срок. Чем большее число представителей реакционного духовенства и реакционной буржуазии удастся нам по этому поводу расстрелять, тем лучше. Надо именно теперь проучить эту публику так, чтобы на несколько десятков лет ни о каком сопротивлении они не смели и думать»[585] — и ведь так оно и вышло!
Любопытен такой диалог о Ленине:
Мюллер заявил: «Берегитесь человека, который хочет стать Богом».
Допрашивавший его американец уточнил: «Не применимо ли это к Гитлеру?»
Мюллер ответил: «Я имел в виду Ленина, но, пожалуй, в определенной смысле это применимо и к Гитлеру».[586]
Сходство здесь не случайно, и оно было общепризнанным в рядах массовых сторонников Гитлера: «СА /…/, «штурмовые подразделения» составляли самый левый элемент нацистского движения и они искренне верили в «социализм» Гитлера. /…/ сначала в СА Гитлера называли не иначе как «наш Ленин».[587]» [588]
Шуточки, которые Ленин допускал в своем руководстве Совнаркомом, лишь на первый взгляд представляются невинными, поскольку он вроде бы никогда не распоряжался расправляться со своими соратниками, сажать их или расстреливать.
Но и это было не совсем так, да и его знаменитые игры в записки вовсе не всегда относились к пуду картошки или фунту гвоздей и завершались беззлобно и справедливо.
Вот пример совсем иного исхода, описанный тем же Нагловским: «Чем шире развивалась гражданская война, тем усиленней Ленин интересовался ВЧК и террором. /…/ В этот раз очередная записка пошла к Дзержинскому: — «Сколько у нас в тюрьмах злостных контрреволюционеров?» — В ответ от Дзержинского к Ленину вернулась записка: — «Около 1500». Ленин прочел, что-то хмыкнул, поставил возле цифры крест и передал ее обратно Дзержинскому.
Далее произошло странное. Дзержинский встал и как обычно, ни на кого не глядя, вышел с заседания. Ни на записку, ни на уход Дзержинского никто не обратил внимания. Заседание продолжалось. И только на другой день вся эта переписка вместе с ее финалом стала достоянием разговоров, шепотов, пожиманий плечами коммунистических сановников. Оказывается, Дзержинский всех этих «около 1500 злостных контрреволюционеров» в ту же ночь расстрелял, ибо «крест» Ленина им был принят как указание.
Разумеется, шикаких шепотов, разговоров и качаний головами этот крест «вождя» и не вызвал бы, если бы он действительно означал указание на расправу. Но как мне говорила Фотиева:[589]
— Произошло недоразумение. Владимир Ильич вовсе не хотел расстрела. Дзержинский его не понял. Владимир Ильич обычно ставит на записке крест, как знак того, что он прочел и принял, так сказать, к сведению.
Так, по ошибочно поставленному «кресту» ушли на тот свет «около 1500 человек». Разумеется, о «таком пустяке» с Лениным вряд ли кто-нибудь осмелился говорить».[590]
Высшая степень черствости, бесчеловечности, равнодушия и вседозволенности, возведенных в ранг законности и порядка — исходящих от высшего лица в государстве и широчайшим образом принятых во всей этой великовозрастной, но инфантильной среде.
Замечательная история, рассказанная Нагловским, требует, однако, критической разборки.
Она, конечно, не придумана рассказчиком — в отношении того, что состоялось у него на глазах и подтвердилось затем в беседах шепотом с другими сановниками. И Дзержинский, конечно, расстрелял бы в такой ситуации 1500 несчастных заключенных, если бы мог это сделать, но в том-то и дело, что не мог!
Он мог об этом распорядиться, но выполнить это за одну ночь практически было бы возможно лишь при условии того, что такие расстрелы уже были бы поставлены на поток — и ежедневно в Москве расстреливалось бы по 1000 или 1200 заключенных, что вряд ли достигалось даже в 1937 году. Тем более ничего подобного не происходило во времена Гражданской войны.
В месяцы знаменитого «Красного террора», осенью 1918 года, на всей территории, подконтрольной коммунистам, по официальным приговорам ВЧК было расстреляно четыре с половиной тысячи человек[591] — это был общепризнанный максимум интенсивности расстрелов за всю историю этих органов, завершившуюся в конце 1921 года. В самом 1921 году, как указывалось, этот максимум был приблизительно повторен: в том году было расстреляно вдвое больше людей, чем за полгода в 1918 году, но это — на значительной большей территории, подпавшей тогда под власть коммунистов.
Известный летописец «Красного террора» С.П. Мельгунов числит за тот же период 1918 года 50 тысяч расстрелянных, учтенных им, главным образом, по доступным ему газетным публикациям, и уверяет, что на самом деле их было гораздо больше.[592]
Газетные публикации, конечно, — не истина в последней инстанции. Но столь вопиющее расхождение объясняется, разумеется, тем, что тогда еще процветали никем или почти никем не санкционированные расправы — типа той, в какой едва не оказался жертвой Джон Рид.
ВЧК и была создана для того, чтобы упорядочить эту карательную деятельность масс (точнее — определенной прослойки этих масс), подмять ее под себя и сделать управляемой.
В каждой человеческой популяции имеется прослойка индивидов, обладающих повышенной агрессивностью: ее задача состоит в том, чтобы брать на себя защиту популяции при ее столкновениях с другими; это естественное пушечное мясо, создаваемое самой природой. Четыре года непрерывной бойни в Первую Мировую войну сместили, однако, все привычные психологические, моральные и социальные нормы, выведя эти слои на первые роли во всех воюющих государствах. Завершение войны сопровождалось катаклизмами насилия, в наименьшей степени захватившими Англию и Францию, в наибольшей — Россию и Турцию; Германия оказалась где-то посредине.
Ничего удивительного не было в том, что при таких условиях государственная власть оказывалась в руках людей, десятилетиями мечтавших о том, чтобы кого-нибудь вешать на фонарях.
Под стать Ленину подбирались и его помощники. Один из эпизодических героев революции, не вошедших в канонизированные летописи, некий поручик Матушевский, член ВЦИК,[593] так вещал еще в конце сентября 1917: «Вы не знаете, кто такой Троцкий. Поверьте мне, когда будет нужно, Троцкий не задумается поставить гильотину на Александровской площади и будет рубить головы всем непокорным… И все пойдут за ним…»[594] — последовавшая реальность не сильно отличалась от такого прогноза, хотя до гильотин в России так и не дошло!..
Тем не менее этим людям — Троцкому, Дзержинскому и прочим — предстояло и навести порядок, подчиняя себе массы необузданных насильников и расстрельщиков.
В 1918 году до этого было еще далеко, но уже в 1919 году бессудные расстрелы не производились по крайней мере на улицах Москвы, хотя от этого не сильно отличались интенсивные сражения с бандитами, боровшимися за власть на улицах российских городов еще с марта 1917 года — со времен разгона профессиональной царской полиции и освобождения из тюрем всех без исключения преступников, включая уголовных.
Мюллер был, конечно, прав: хороший полицейский нужен всегда; он может не нравиться, но он нужен! О нестерпимости сложившейся ситуации заявлял сам Ленин прямо в газетах в январе 1919: «налеты бандитов в Москве все более учащаются и каждый день бандиты отбирают по нескольку автомобилей, производят грабежи и убивают милиционеров».[595]
Еще бы: 19 января 1919 года бандиты отобрали автомобиль у самого Ленина, но по ошибке и небрежности не пристрелили его самого![596]
Так вот, если даже все четыре с половиной тысячи расстрелянных по приговорам ЧК за всю вторую половину 1918 года сгрузить на один сентябрь — месяц пика «Красного террора», отнести половину из них к Москве (интенсивнее всего, на самом деле, происходили тогда расстрелы в Петрограде), то и тогда получится, что там расстреливали в среднем по 75 человек в сутки — и стон от этого раздавался по всей России, поскольку совершать это в тайне тогда не имелось возможности, да это и не соответствовало целям — те расстрелы производились для устрашения всей страны, эта была акция типа упомянутой воображаемой гильотины, поставленной на площади!
Всякий расстрел по приговору ЧК сопровождался составлением массы документов и отдачей массы распоряжений — ведь это не бессудный расстрел на улице!
Затем требовалось вывести осужденного из тюремной камеры, доставить на место расстрела (расстрелы производились не только в подвалах Лубянки и не все заключенные содержались именно в этом комплексе зданий), расстрелять, убедиться, что расстрелянный мертв (позднее, например — в 1937 году, это удостоверялось врачом и составлялся соответствующий протокол), вывезти труп на место захоронения, похоронить и возвращаться за следующими.
Как ни объединяй такие расстрелы в целые пачки, особенно ускорить их не получится!
Гаранин мог на одной Серпантинке расстрелять 26 тысяч человек за несколько месяцев осени и зимы 1938 года, когда это понадобилось, т. е. — порядка по 200–250 человек в сутки.
Процедуры оформления документов сводились тогда к минимуму, расстрел можно было производить массовыми способами — хоть из пулеметов! Заключенных достаточно было выводить за лагерную зону, расстреливать и оставлять тут же, а следующую партию отводить чуть подальше и повторять то же самое. При колымских морозах не нужно было удостоверяться в том, что все расстрелянные — мертвы, а штабеля трупов никому не мешали и не представляли собою — при тех же морозах! — никакой санитарной угрозы.
Весной их можно было присыпать землей — и те, кого не раскопали за последующие десятилетия, так и лежат там по сей день — в целости и сохранности!
И происходило это безо всякого возможного вмешательства со стороны: на Колыме 1937–1938 годов не было практически никакого населения, помимо контингента лагерей и их разнообразной внешней обслуги — и все поголовно подчинялись лично Гаранину!
Ничего подобного нельзя было обепечить в Москве 1918–1920 годов.
При таких условиях, когда и речи не могло идти о массовой мобилизации всех коммунистов на выполнение данного срочного поручения вождя мирового пролетариата (издавать подобные распоряжения должны были иные инстанции — ЦК, ВЦИК, Совнарком, Совет Обороны, но не ВЧК!), максимальная производительность фабрики смерти по-прежнему не могла выходить за расчетные нормы и должна была соответствовать, очевидно, приблизительно тем же 75 расстрелам за сутки!
Никакая фабрика никакого производственного профиля (та же скотобойня, например) не может по внезапному приказу выдать продукции за сутки в 20 раз выше своей обычной нормы!
Стахановские рекорды, вошедшие в моду в тридцатые годы, заранее планировались, долго готовились, наносили при своем проведении катастрофические удары по техническому состоянию оборудования, изматывали работавших людей и вносили дисбаланс в производственные графики, но и то могли совершаться лишь в масштабах отдельной бригады (максимум — несколько десятков работников), но никак не в масштабах всего предприятия, переключавшегося при этом, конечно, с полезной производственной деятельности по выпуску готовой продукции на поддержку рекордсменов! Суммарный же выпуск продукции всего предприятия от таких рекордов только снижался!
Из общего аврала заведомо ничего получиться не могло — по совокупности чисто технических причин. Заметное же возрастание темпов и норм производства этих экстренных расстрелов наверняка должно было отставать от темпов передачи информации об этих расстрелах по столичной Москве, принципиально отличающейся в этом отношении от колымской полярной пустыни. Это и подтверждается свидетельством Нагловского о том, что на следующий день буквально все сановники оказались в курсе дела.
Сами подчиненные Дзержинского должны были встать на дыбы — не в связи с сочувствием к заключенным, а просто потому, что любой коллектив забастует, получив приказ выполнить работу в следующие сутки в 20 раз большую обычной нормы! Да и сочувствие к заключенным должно было иметь место: в те времена голода и безработицы именно их наличие и обеспечивало и следователей, и тюремную охрану продовольственными пайками и постоянной работой!
Дзержинский, к тому же, не был в Москве самым главным начальником. К Дзержинскому даже был приставлен официальный контролер и соглядатай от Политбюро: независимый от Железного Феликса и имеющий право вето на расстрельные решения коллегии ВЧК милейший Николай Иванович Бухарин[597] — «любимец партии»! Никаким расстрелам он, разумеется, обычно не мешал, но вмешаться имел полное право — и для этого, в принципе, достаточно было бы анонимного или даже не анонимного звоночка с Лубянки к нему относительно того, что происходит что-то непонятное, и все от усталости уже с ног валятся!
И к утру следующего дня недоразумение заведомо должно было быть выяснено и исправлено, хотя Нагловский, возможно, прав и в том, что гуманнейшего Ильича об этом постарались не оповещать!
В результате число расстреленных в ходе этой акции никак не могло превысить сотню человек, ну, может быть, две сотни! Моральный же аспект всего этого происшествия не подлежит никаким сомнениям, а воскресить расстреленных было невозможно.
Понятно, что вся эта история не могла не шокировать любого, узнавшего о ней: все-таки это было вопиющим по нелепости и абсурду происшествием. Но все коммунистические сановники (тогда — и сам Нагловский) нисколько не были поколеблены в своих основных политических и жизненных позициях.
Конечная же судьба и уцелевших в ту ночь из числа приблизительно 1500 злостных контрреволюционеров была в принципе предрешена. Может быть, единицы из них и вышли на волю, а некоторая часть попала в лагеря, не имевшие тогда еще широкого распространения и высокой численности контингента: «На 1 ноября 1920 г. в лагерях принудительных работ, по неполным данным, находилось 16 967 заключенных, в том числе за контрреволюцию — 4561»[598] — мы не знаем, сколько из них было злостных!
Но в тюрьмах почти никого из них уже не оставалось к январю 1921, когда сам Железный Феликс заявлял в своем официальном приказе: «Внешних фронтов нет. Опасность буржуазного переворота отпала. Острый период гражданской войны закончился, но он оставил тяжелое наследие — переполненные тюрьмы, где сидят главным образом рабочие и крестьяне, а не буржуи. Надо покончить с этим наследием, разгрузить тюрьмы и зорко смотреть, чтобы в них попадали только те, кто действительно опасен Советской власти. При фронтовой обстановке даже мелкая спекуляция на базаре или переход через фронт могли бы представлять опасность для Красной Армии, но сейчас же подобные дела нужно ликвидировать»[599] — последние слова, согласитесь, также выглядят более чем двусмысленно!..
Биография Сталина была совсем иной: явно имевшие место тайны его происхождения отравили все его детство и вносили заведомый дисбаланс между его собственными представлениями о социальном статусе, на который он объективно мог бы претендовать, и реальным положением его дел — такова участь многих незаконнорожденных.
Неслучаен его приход к оппозиционной среде. К тому же ему ее и не приходилось искать: при дефиците тогдашних общеобразовательных учреждений Тифлисская Духовная семинария издавна была очагом политического вольнодумства и грузинского сепаратизма — по меньшей мере с 1886 года, когда произошло убийство ее ректора одним из грузин-семинаристов — на политической почве.[600] Это случилось еще за восемь лет до поступления туда Иосифа Джугашвили и за тринадцать лет до его исключения оттуда — в девятнадцати или двадцатилетнем возрасте (мы уже упоминали о разночтениях его даты рождения).
Далее — карьера уже революционера, отягченная тем, что еще юный правонарушитель стал объектом усиленного давления со стороны полиции, старавшейся сделать из него агента — чему он до поры до времени пытался сопротивляться.
Сведения о его биографии к настоящему времени вполне исчерпывающи, но современные историки очень слабо представляют себе методы работы тогдашней российской полиции — и особенности поведения тех, кому приходилось иметь с ней дело.
Это очень положительно характеризует данных ученых: им явно не случалось быть ни участниками, ни жертвами предательств, караемых смертью. К сожалению, душевная чистота — не вполне достаточное качество для того, чтобы успешно заниматься историческими исследованиями.
В 1917 году, когда уже и полиция прекратила свое существование, Сталин оказался одним из ближайших соратников Ленина. Еще через двенадцать-пятнадцать лет, основательно укрепясь во власти, он с явным удовольствием то излучал слабо мерцающий ужас, то волнами обрушивал его напрямик на окружающих, подавляя всякое их осмысленное сопротивление. Мало кто понимает, что при этом он лишь ретранслировал то, что уже давно и прочно поселилось в самой его душе.
Нетрудно вычислить, когда он сделался именно таким.
Бежав в начале 1904 года из первой сибирской ссылки назад на Кавказ, Сосо Джугашвили оказался в самом центре подозрений, создавшихся там о нем, как о предполагаемом агенте полиции — и с января по июль, чистых полгода, он был отстранен революционерами-подпольщиками от всякой активной работы. Он, по существу, попал под бойкот. Все это время решался вопрос о том, был ли он действительно предателем: все желающие задаться этим вопросом думали об этом, вычисляли варианты, спорили и сомневались — почти не привлекая уже к этому самого подозреваемого.[601] Оставался лишь шаг до того, чтобы публично и недвусмысленно объявить его предателем — и тогда уже каждый уважающий себя революционер должен был бы уничтожить такого предателя при первой же встрече. Иное дело, конечно, то, что далеко не у каждого нашлись бы моральные силы и физические возможности, чтобы осуществить такое.
Заметим, что абсолютно узаконенных процедур для таких приговоров (скажем таких, как у воров в законе) у революционеров тогда не имелось. Причиной этого была в основном многопартийность тогдашней политической оппозиции — никто не стремился подчинять себя общим, внепартийным нормам. В особо вопиющих и сомнительных случаях собирался специально избираемый и организованный суд, иногда — по инициативе самого обвиненного, если он питал надежду оправдаться.
Таковым был, например, суд над Е.Ф. Азефом в 1908 году. Он был собран первоначально по разбору дела В.Л. Бурцева, затеявшего публичную кампанию по обвинению Азефа в связях с полицией. Большинство соратников последнего — бесспорного лидера и создателя Партии социалистов революционеров и ее террористической организации, было убеждено в клевете со стороны Бурцева. По мере же выслушивания доводов Бурцева, этот суд превратился в суд над Азефом. Азеф при этом вообще не присутствовал на этом судилище — от его начала и до конца, и лишь потом бежал без оглядки от прежних соратников и подчиненных, достоверно прознав о принятых ими решениях!
В гораздо более простых ситуациях, к каким, несомненно относилось положение Сталина в 1904 году (тогда — еще не Сталина[602]), решение мог вынести любой из его соратников — и самостоятельно привести приговор в исполнение.
Заботой такого судьи-палача оставалось лишь не попасть под подозрение в каких-либо неблаговидных мотивах при исполнении такого благородного дела — на практике получались истории с совершенно невероятными сюжетами!
Спасительную роль для Сталина составило искусно составленное алиби, которое было совершенно очевидно и просто организовано, но этого не смогли разгадать ни тогдашние современники, ни нынешние комментаторы, хотя все факты опубликованы и абсолютно прозрачны; их объяснение мы вынужденно откладываем до других публикаций — все это просто, но требует внимательнейшего разбора множества деталей. Решающую роль играл вопрос о том, вернулся ли он из Сибири за несколько дней до основных арестов в Тифлисе в январе 1904 или через несколько дней. Карты тогда легли в его пользу.
Но все эти полгода он должен был ждать смерти от любого подпольщика, который явится к нему с готовым приговором в кармане или даже вовсе без такового — таковы были порядки на их тогдашнем пиратском корабле! Полгода — и с тем, что он тогда пережил, ему предстояло жить всю его оставшуюся жизнь до конца!
Бежать он никуда не мог — у него, в отличие от Азефа, не было ни приличных документов, ни денег, которыми последний изрядно запасся заранее, лихо запуская руку в революционную кассу.
Полиция, совершенно очевидно, не приходила к Джугашвили на помощь — он для нее теперь также не представлял особого интереса; благородство же полицейских — категория мифическая! Возможно, они хладнокровно ждали, чем же все это завершится — ведь уцелевший Джугашвили представлял бы потом гораздо большую ценность для них! Да и не ясно до конца, действительно ли были к тому моменту столь уж велики его прежние заслуги перед полицией.
А ведь то, что с ним тогда случилось, вполне эквивалентно уже полученному смертному приговору и ожиданию его приведения в исполнение. На этом свихивались очень многие: всемирно известный пример — все тот же Федор Михайлович Достоевский.
Положение же Иосифа Джугашвили было едва ли лучшим: срок приведения в исполнение приговора, предположительно вынесенного ему, и не должен был быть назначен — ему постоянно приходилось ожидать либо внезапной казни, либо, наконец, позитивного отклика на доводы об оправдании, причем повлиять на решение никем не назначенного и никак не заседавшего суда он уже не имел почти никакой возможности!
Ожидание, как оказалось, вылилось в полгода. Можно посчитать, что Джугашвили пережил все это вполне благополучно, тем более потому, что был уже достаточно зрелым человеком — ему тогда исполнилось двадцать четыре или двадцать пять лет.
Но все обошлось совсем не просто и вовсе не стандартно.
Положение, конечно, не было полностью безвыходным: энергичные, инициативные люди и при более худших обстоятельствах находили силы скрыться, без гроша в кармане добраться до Америки или Австралии и начать новую жизнь — это не фантастика, а достаточно распространенные реальные судьбы. Недаром бабушка автора этих строк, даже не зная о попытке побега ее старшего сына, упомянутого Артемия Брюханова, мечтала о том, что он сумеет бежать с Колымы через Берингов пролив в Америку!..
Но Сталин в 1904 году поступил совсем по-другому. Поначалу он, как легко предположить, оказался просто в шоке: в его душу, повторяем, вселился ужас — огромный, почти материальный дракон ужаса!
В его тогдашнем поведении явно проявились затем и сила его духа, и его слабость, причем постепенно слабость вытеснялась силой. Эта была тяжелая, упорная и страшная внутренняя работа. Именно в те месяцы 1904 года он сживался со своим нестерпимым ужасом, терпел его и учился управлять им, сам в результате вырос в дракона, повелевающего любыми другими драконами, но уже никогда не сумел избавиться от демона своей души.
По сравнению с этим все в его последующей жизни оказалось просто пустяками — и Сталин позднее отличался буквально нечеловеческой выдержкой: воля иных людей и вообще внешние обстоятельства отступили для него почти что на второй план. Сталин поражал окружающих, сумевших догадаться о том, какое невероятное терпение проявлял он позднее, годами и десятилениями вынашивая и подготавливая возможность переиграть в свою пользу любые нежелательные для него обстоятельства, поначалу непреодолимые.
Вполне возможно, что относительная внешняя пассивность и отсутствие суеты и спасли ему жизнь в 1904 году — он не походил на других разоблаченных предателей.
Некоторые из последних сознавались, каялись, валялись в ногах у обвинителей и просили о пощаде, обещая реабилитироваться любой ценой, — и немалое число террористических актов совершалось тогда именно такими исполнителями, не нашедшими иного выхода и использованными хладнокровно и жестоко; самые известные классические примеры — участие разоблаченного агента полиции С.П. Дегаева в убийстве жандармского подполковника Г.П. Судейкина в 1883 году и смертельное ранение разоблаченным полицейским агентом Д.Г. Богровым российского премьер-министра П.А. Столыпина в 1911 году.[603]
Другие немедленно устремлялись в бегство — Дегаеву позволили это лишь после осуществленного убийства.
Третьи погружались в транс, парализованные ужасом и смирившиеся с неизбежным концом, — эти становились трупами еще при жизни.
Некоторые даже неразоблаченные предатели сами не могли пережить своих трагедий и ожидаемого их продолжения, и превращались затем в тени людей — к полнейшему недоумению их знакомых и родственников.
В отличие от них всех Иосиф Джугашвили выглядел вполне живым человеком, когда подпольщикам случалось сталкиваться с ним в те месяцы. И он вроде бы без суеты и лихорадки искал места приложения своих сил, скромно и ненавязчиво пытался договориться с отдельными авторитетными революционерами в разных городах Закавказья, без истерик обрисовывая ужасное положение, в котором оказался, — это, конечно, должно было производить определенное впечатление в его пользу.
Совершенно очевидно, однако, насколько же страстно он должен был тогда возненавидеть всех этих самовлюбленных и самодовольных революционеров, считавших себя вправе решать судьбы любых прочих людей — как это и демонстрировали Ленин, Троцкий, Дзержинский и прочие — пираты все с того же корабля!
И месть Сталина всем этим революционерам не имела границ! Досталось заодно и множеству всех прочих!
Современный историк Алексей Литвин почти прав, отмечая, что ленинская репрессивная политика «отличается от подписанных Сталиным расстрельных списков тем, что Сталин знал многих из тех, кого он решил казнить, а Ленин наверняка не знал абсолютное большинство тех, кого обрек на смерть».[604]
Но и Ленин в некоторых случаях прекрасно знал, кого же конкретно он сам санкционировал уничтожить. Типичный случай — расстрел известного профессора-химика М.М. Тихвинского. Последний с «1900 года /…/ был заметным деятелем большевистского крыла в социал-демократии, хорошо знакомым с Лениным. Накануне 1905 года Тихвинский, например, получил крупную сумму для большевиков от известного миллионера-сахарозаводчика Л.И. Бродского /…/.
В 1905–1907 годах Тихвинский вообще сыграл виднейшую роль, возглавив большевистские лаборатории по изготовлению динамита. Однако позже /…/ Тихвинский сначала отошел от политики, а в 1917 году встал на антибольшевистские позиции.
В 1921 году он был арестован в Петрограде как участник знаменитого заговора профессора В.Н. Таганцева. Друзья тщетно пытались спасти его: в ответ на многочисленные ходатайства сам Ленин цинично ответил: «Тихвинский не[605] «случайно» арестован: химия и контрреволюция не исключают друг друга»[606] — и Тихвинский был расстрелян».[607] Вот и такие были у Ленина записки!
Да и Сталин наверняка не знал абсолютное большинство тех, кого обрек на смерть!
Любопытно, что тот же пресловутый Мюллер умел читать в душе у Сталина, хотя мало что мог знать о конкретных обстоятельствах его судьбы. Он, тем не менее, вещал американцам в 1948 году:
«Гитлер, как и Сталин, умел использовать людей. /…/
Сталин, вы знаете, был человеком, который смотрел в будущее и планировал его. Рузвельт и Черчилль — нет. Рузвельт желал создать еще одну бесполезную Лигу Наций, а Черчилль мечтал сохранить свою гнилую империю. Сталин хотел безопасности для России, а для него безопасность означала наличие государств-буферов между Россией и Западом[608], он также стремился захватить германскую промышленную базу в Руре. /…/
Сталин был очень умным и очень коварным человеком. /…/ Сталин мог бы убить свою мать за плохую стряпню, но он мог и найти способ, чтобы повесить эту вину на другого человека. /…/
У меня есть некоторое представление о демонах его души, и я сомневаюсь, что товарищ Иосиф полностью закончил с кровавой вакханалией. /…/ он убил миллионы людей, но я сомневаюсь, что это конец. /…/
Сталин — крайне прагматичный и логичный человек… Никакой сентиментальности, один смертоносный прагматизм. /…/ свирепость объясняется несколькими факторами. Во-первых, низкое происхождение бедного и физически неполноценного грузина, представителя одного из меншинств в Советской России. Во-вторых, советское общество было очень сильно ориентировано на истинного Большевика. Я думаю, что Сталин был блестящим деятелем во многих областях, но его отношения с революцией были весьма сложными, и это вызывало презрение таких, как Троцкий, который сражался с белыми на фронтах. Сталин как Борман: очень работоспособный бюрократ, который не играл большой роли в кровавых акциях в России после Октябрьской революции, как и до нее, конечно. Этот комплекс неполноценности определялся сознанием того, что его презирают истинные революционеры; более того, они порочат его и, страшно сказать, мечтают о его устранении».[609]
Мог бы Сталин убить свою мать?
Мы заранее извиняемся перед теми, кто будет шокирован такой постановкой вопроса. Он даже не риторический и, как будет очевидно при прочтении нижеследующих разделов данной книги, относится по существу к совершенно иному персонажу.
Тем не менее, Мюллер был чуточку прав и в справедливости столь экстравагантного предположения: взрослый Сталин вовсе не стремился общаться с собственной матерью, «никогда не приглашал ее в Кремль. Даже в гости».[610] Он не приехал к ней во время ее предсмертной болезни и не возник даже на ее похоронах.[611] Впрочем, его не было и на похоронах его жены, Надежды Аллилуевой,[612] то ли покончившей самоубийством, то ли убитой им самим — свидетелей не оказалось.[613] «Он ни разу не посетил ее могилу на Новодевичьем» кладбище — отмечала их дочь Светлана.[614]
Отсутствию же на похоронах матери находится вполне весомое оправдание: мать Сталина, Екатерина Георгиевна Джугашвили, тяжело заболела 13 мая 1937 года и умерла 4 июня того же года[615] — это было время арестов маршала Тухачевского и его ближайших соратников и подготовки судебной расправы над ними.
Едва ли это было случайным совпадением: мать, например, автора этих строк всегда чувствовала на любом расстоянии действительно серьезные неприятности, переживаемые в тот момент ее сыном. И автора этих строк связывают с детьми подобные же узы. Легко понять, волны каких чувств могли донестись до матери Сталина в те недели!
Сталин никак не мог при этом приехать на Кавказ — поездка поездом надолго отвлекла бы его от самой напряженнейшей ситуации в его послереволюционной жизни, а самолетом он никогда не летал — боялся. В Тегеран в 1943 году и в Берлин в 1945 он также приезжал по железной дороге.
Это, кстати, — типичный показатель его неспособности быть полным хозяином своих собственных страхов!
Мюллер приписывал себе и изготовление знаменитых германских фальшивок, якобы спровоцировавших расправу над Тухачевским: «Подготовительная работа с целью внедрения идеи большой чистки в сознание Сталина была уже проведена, но я был единственным, кто мягко подтолкнул его с обрыва. И он продолжает лететь, даже сегодня».[616]
Многие, впрочем, приписывали себе инициативу в проведении этой провокации — Вальтер Шелленберг[617] и другие.[618] Рассказ Мюллера о технических деталях изготовления фальшивых документов выглядит, однако, убедительнее прочих.[619]
Разбираться же со всеми хитросплетениями событий 1937 года нам, однако, предстоит уже в следующих публикациях.
Так или иначе, но Мюллер не очень сильно заблуждался даже и относительно взаимоотношений Сталина с его матерью; он же, заметим, не утверждал, что Сталин мог ее убить — это было чисто полемическим выпадом! Недаром Мюллер заявлял: «Надо бы поручить полицейским детективам писать историю. Она будет, возможно, не такой захватывающей, но во всяком случае куда более точной. Опирающейся на реальные факты».[620]
С этим тезисом следовало бы полностью согласиться и принять его для широчайшего распространения, если бы не опасение, что полицейские детективы разворуют исторические факты на собственные нужды таким же образом, как они это делают с вещественными доказательствами в своей повседневной деятельности!
Гитлеру же было суждено столкнуться с самыми главными, основными проблемами его жизни, уже просто в детском возрасте.
Детали детства оказывают значительнейшее влияние на взрослую жизнь человека — это аксиома со времен Зигмунда Фрейда.
Но взрослые поступки и жизненные обстоятельства Гитлера известны гораздо лучше, чем детские — и нам теперь предстоит попытка разобраться в этих последних. Для этого нам и понадобилось учитывать уникальные способности Гитлера, способного гениально представлять себе то, как именно и кто именно из его ближних должен реагировать на изменения обстановки, инициированные самим Гитлером.
История свержения Геринга — это буквально эталон для интриг такого рода. Здесь буквально все действующие лица велись самим Гитлером на самом коротком поводке — и не совершили никаких действий, создающих Гитлеру хоть малейшие помехи: и Кейтель, и Йодль, и Геринг, и Борман, и Шпеер, и Риббентроп поступали так, будто каждый разыгрывал заранее выученную роль, совершенно не отступая от того, что требовалось Гитлеру.
Разумеется, переносить те его способности, какими он обладал на своем шестом десятке лет жизни, на него же самого, но во времена его детства, отрочества и юности — абсолютно некорректно: всему этому он обучался всю свою отнюдь не короткую жизнь!
С другой стороны, все-таки его детские ситуации (мы их внимательно рассмотрим ниже) были значительно проще (мы не имеем в виду намерение напрямую сравнивать их с поступками Гитлера 1945 года, имевшими колоссальное политическое значение — тут вообще разница огромна до полной несопоставимости!) — просто по числу задействованных лиц и ограниченности их возможных ходов, которые должен был предусматривать совсем юный Гитлер при подчинении этих персонажей своей воле.
К тому же нужно учитывать и специфические трудности, которые возникали у Гитлера в детстве, но совсем не мешали ему в его зрелые годы; эти трудности дополнительно заставляли его тогда, отыскивая оптимальные для себя решения, шевелить мозгами во вполне определенных направлениях, хорошо просчитываемых с высоты нашего взрослого опыта и полученных исторических знаний.
Это значительно сужает диапазон детских проблем Гитлера, как мы их себе представляем.
Мы уже отмечали, что Адольфу Гитлеру, которому, как и всем детям, волей-неволей приходилось интенсивно общаться с другими детьми — в том числе и в Шпитале, мог создавать значительные помехи и неприятности барьер, разделявший его со сверстниками.
Джим Гокинс из «Острова сокровищ» просто не общался с другими детьми — их не было ни на корабле, на котором он плыл, ни на самом Острове Сокровищ. А вот если бы они там имелись, то еще не известно, удавалось бы Джиму с ними успешно управиться!
Джим, легко справлявшийся со взрослыми пиратами, использовал то, что ему были прекрасно понятны все их устремления и нехитрые желания — это четко было продемонстрировано при единоборствах Джима с единственным пиратом — Израилем Гендсом, на пару с которым Джим временно овладел кораблем. Разумеется, возникает вопрос о том, насколько реалистично изображен этот Джим у Стивенсона и имеют ли какое-либо отношение к реальности подобные герои.
Нам представляется, что этот образ весьма реалистичен. Ребенок-вундеркинд, сделанный таковым в силу инициированного извне ознакомления с сугубо взрослым кругом вопросов, поневоле сделавшихся и его собственным жизненным кругом — это тот же взрослый человек, с ясной головой, данной ему природой и развитой всеми этими заботами, продолжавшимися не один месяц и даже год, но только с недостаточным жизненным опытом, что ограничивает его возможность понять: может ли произойти какое-либо определенное событие, принципиально новое для него, — или же это совершенно исключено в еще недостаточно изученном мире взрослых?
Зато такой вундеркинд с перегруженной памятью, с постоянным размышлением о взрослых проблемах, в которые он погрузился, уже не имеет душевных и умственных возможностей для поддержания эффективных контактов с детьми-сверстниками.
Адольф Гитлер, покончивший по существу и со школьной учебой, и с церковной обрядностью, и с мальчишескими играми в войну, должен был оказаться начисто отрезан от своих ровесников.
Так оно и происходило.
Адольф Гитлер, похоронивший в начале 1903 года собственного отца, а затем весною того же года перешедший из родного дома на пансионное проживание со своими одноклассниками по реальному училищу, оказался в результате в глубочайшем духовном вакууме.
Тематики и мотивов для общения с окружающими катастрофическим образом не возникало никаких: «в реальном училище у него не было «ни друзей, ни приятелей», и в /…/ пансионе, где он жил вместе с пятью своими ровесниками, он тоже оставался чужим, замкнутым и сторонившимся остальных».[621]
«Ни один из пяти остальных обитателей пансиона, — вспоминал один из его бывших однокашников, — с ним так и не подружился. В то время как все мы, воспитанники учебного заведения, говорили друг другу «ты», он обращался к нам на «вы», и мы тоже говорили ему «вы» и даже не видели в этом ничего странного».[622]
К таким изумительным иллюстрациям добавлять нечего — более чудовищного одиночества в таком возрасте просто и быть не могло!
Это, заметим, относится к периоду непосредственно после смерти отца, постоянное общение с которым не просто скрашивало существование сына, но было, как мы уже достаточно ясно описывали, единственной формой интеллектуального бытия для юного Адольфа.
Обратим внимание и на то, что столь тяжелые отношения сложились у Адольфа с детьми, близкими к нему по социальному статусу, культуре и семейному образу жизни. Это были городские воспитанные и достаточно обеспеченные дети.
Легко представить себе, что еще более сложные и наверняка более неприязненные отношения должны были складываться у Адольфа с детьми в Шпитале. Эти и вовсе не были цивилизованной публикой, у них был собственный мир, отделенный от мира взрослых вообще, их родителей — в частности, но совершенно не соприкасающийся и с миром юного Адольфа Гитлера. Было бы просто невероятным, чтобы между ними могли возникнуть дружба и взаимопонимание!
Этого, конечно, и не случилось. Тогдашние ровесники Гитлера не смогли оставить своим детям, которых интенсивно опрашивали солидные историки середины ХХ века, включая Мазера, никаких позитивных впечатлений от собственного общения с юным Адольфом — это непреложный факт!
Но ведь детский мир — черно-белый; отсутствие в нем положительных эмоций почти всегда предполагает наличие отрицательных — если конкретный объект зрим и ощущается доступным и понятным. Следовательно, юный Гитлер должен был постоянно пребывать в Шпитале в откровенно враждебной мальчишеской среде — и она должна была доставлять ему невыразимые душевные муки.
Вот именно они-то, эти ребятишки, как нам представляется, и должны были создавать ему наиболее серьезные проблемы в Шпитале, а вовсе не престарелые дедушка с бабушкой!
Разумеется, там мог возникнуть и еще более непреодолимый альянс: дедушка с бабушкой могли подозревать городского внука в разных мерзостях — и настраивать против него своих деревенских внуков; последние же, которым гораздо легче было следить за своим двоюродным братцем и отравлять ему существование, также могли находить сочувствие и взаимопонимание со стороны стариков!
В результате Адольфу было не то что не до добычи клада, но просто унести ноги из Шпиталя должно было стать его единственным желанием!
Вот, очевидно, что на самом деле приостановило успешное развитие всей хитроумно задуманной Алоизом Гитлером операции по овладению сокровищами предков!
И Адольф Гитлер должен был теперь изыскивать выход из этого тупика, соответствующий не только возможностям своего незрелого возраста, но и собственной изощренной логике и воображению интригана, уже сумевшего оградить себя от физических расправ со стороны собственного папаши, а в перспективе способного обводить вокруг пальца почти любого встречного и поперечного.
Одиннадцати-двенадцатилетний Адольф должен был прекрасно понимать, что если обстановка в Шпитале существенно не изменится, то ни о какой добыче клада не может быть и речи.
Должен был это понимать и его отец.
Начинать анализ того, каким образом Адольф Гитлер добрался до фамильных сокровищ Шикльгруберов и Гитлеров, нужно снова с нашего традиционного вопроса: а что должен был бы предпринять его отец, когда главное дело его жизни должно было в очередной раз зайти в тупик?
Мы ведь помним фразу, которая повторяется у нас прямо как заклинание: «Отец был очень упорен в достижении поставленных целей…»
Ну и что же этот упорный отец должен был предпринять, если бы его сын приблизительно в 1901 году вынужден был доложить, что операция зашла в тупик, поскольку он никак не может избавиться от настойчивого приглядывания со стороны его ровесников в Шпитале, а что делать дальше — не знает?
Ничего поделать в такой ситуации не мог и отец — такая ситуация исключала всякую возможность позитивного вмешательства взрослых.
Нередко встречаются ситуации, когда вмешательство взрослых в детские конфликты способно их разрядить и полностью прекратить: взрослые договариваются между собой и предпринимают соответствующие разъяснительные или карательные меры по отношению к собственным чадам, в результате чего последние, даже не желая изменений собственного поведения, принуждены подчиниться взрослым — почти каждый может припомнить аналогичные примеры из своего собственного детства. Такие разрядки ситуаций происходят и тогда, когда одна из взрослых сторон вовсе не согласна в принципе с другой, но вынуждена уступать более сильной позиции — более влиятельным родителям «противников» собственных детей или, например, учителям. Но в Шпитале-то такое было невозможным!
Пребывание Адольфа на каникулах в Шпитале было сугубо добровольным с его стороны и со стороны его родителей — последние, будучи более обеспеченными людьми, нежели их шпитальские родственники, вполне могли определить и совершенно иное место и форму отдыха своему сыну. К Алоизу в Шпитале, напоминаем, должны были относиться, мягко выражаясь, без особых симпатий. В такой ситуации претензии родителей Адольфа (отца или матери — неважно!) к поведению его шпитальских сверстников должно было вызвать соответствующую реакцию шпитальских взрослых: сам Адольф виноват в том, что не желает по-хорошему дружить с другими мальчишками, а если его родителям это не нравится — то могут сами забирать своего сына куда хотят — ведь сюда его никто особенно не звал и не приглашал!
Даже если бы реакция могла быть не столь агрессивной, то все равно возможность именно такой постановки вопроса положила бы предел всем устремлениям Алоиза: понятно, что мальчишеский конфликт легче всего было прекратить, растащив враждующих по углам, а для этого проще всего — удалить Адольфа из Шпиталя если не навсегда, то на достаточно продолжительный срок — пока все конфликтующие дети не подрастут и не поумнеют!
Дошло ли дело до подобного выяснения отношений между Адольфом и Алоизом или нет, но последнему, приведенному именно таким разворотом событий в явный тупик, не оставалось бы делать ничего иного, как в сердцах содрать со злополучного сына штаны и начать ему отвешивать мерные удары ремнем! Сыну же удачно могло прийти в голову в этой ситуации громко отсчитывать получаемые удары!
Это, разумеется, должно было бы оказать на отца отрезвляющее действие: он, конечно, прекрасно понимал, что сколько ни лупцуй сына, но ситуации в Шпитале это никак помочь не может!
Так все это происходило или не совсем, но все это заводило в совершенно очевидный тупик отношения уже отца и сына. Алоиз не мог терпеть столь очевидную приостановку всей операции, а сын, как ни крути, оказывался единственным виновником всех трудностей — больше ведь ни на ком Алоиз не мог вымещять свои весьма понятные отрицательные эмоции! Да это именно сын и оказывался ответственным за то, что не умел наладить отношения с ровесниками, и этой своею собственной бездарностью и неловкостью срывал их общее важнейшее дело!
Такое психологическое давление со стороны отца создавало совершенно невыносимые условия существования для сына: тут соотношение сил оказывалось гораздо более безнадежным для юного Адольфа, чем у него же много позднее с Ремом, Герингом и другими волевыми и сильными личностями!
Мотив конфликта, позднее измысленный Адольфом — якобы вокруг выбора профессии для сына! — был целиком придуман, но сам по себе конфликт образовался на самом деле — и оказался значительно более безысходным и для сына, и для отца, нежели придуманный!
И юный Адольф (как позднее и взрослый!) должен был изыскивать обходные обманные маневры.
Заметим, что мы не можем знать, действительно ли именно дедушка и бабушка, а не шпитальские мальчишки создавали в данном случае решающие помехи — объективные обстоятельства, которые мы рассмотрим ниже, показывают, что успех Адольфа, добравшегося до сокровищ, пришел к нему тогда, когда он избавился от влияния обоих негативных факторов — и от дедушки с бабушкой, и от мальчишек.
Нам представляется, что Адольф мог просто измыслить дедушку и бабушку в качестве совершенно непреодолимой помехи: ну что же сможет предпринять в ответ его отец, не имеющий никакого влияния на тестя и тещу и начисто лишенный возможности выяснить с ними отношения — как, например, в свое время и Геринг с Риббентропом!? Уже в такой ситуации вроде бы оказывался виноват не сын, а сам отец — именно его терпеть не могли тесть и теща, а внук — только громоотвод для этих их чувств!
На самом же деле нерешительность Адольфа могла иметь множество иных причин, в том числе просто то, что у него пока духу не хватало перейти к решительным действиям, а именно — к краже со взломом с колоссальным риском столкновения с местной публикой. Ему ведь было только двенадцать лет, и он вовсе не был по прирожденным качествам таким супергероем, как, например, Отто Скорцени,[623] Ганс Рудель[624] или Ханна Райч! Да и эти суперлюди становились таковыми не в двенадцать лет, а существенно позднее!
И все это дополнительно заставляло Адольфа измысливать совершенно непреодолимые барьеры для продолжения операции, руководимой отцом. Ниже мы назовем еще один возможный источник трудностей, возникших у Адольфа, сознаться относительно которого ему также было бы предельно неудобно перед собственным отцом.
К тому же все происходящее потеряло для Адольфа элемент новизны — и вполне естественным было бы его желание выйти из изрядно поднадоевшей игры, не приносящей никаких практических результатов. Поэтому он просто мог выдумать наиболее убедительный предлог для того, чтобы отказаться от дальнейшего.
Не могло же ему прийти в голову, что он выносит смертный приговор собственным дедушке и бабушке!
Но вот тут-то и наступил, как мы это себе представляем, наивысший критический момент во всей биографии Адольфа Гитлера: вдруг четко прояснилось, что для его отца эта игра вовсе не является игрой!
Отец, конечно, не должен был изменять своему упорству, а действовать в прежнем духе: «Решающую роль играет вопрос, целесообразно это или нет», как, напоминаем, формулировал уже сам Адольф Гитлер много лет спустя.
Он же писал в «Майн Кампф»: «Кто не хочет идти неприятными путями, тому приходится просто-напросто отказаться от своей цели. Это не зависит от наших добрых желаний.
Так уж устроен наш грешный мир»![625]
Если первый тесть Алоиза, Гласль-Хёрер, умер насильственной смертью (этого мы, повторяем, доказать не можем), то единственным виновником его смерти мог быть только Алоиз. Он же мог быть виновником смерти и своей первой жены Анны. К другим же возможным насильственным смертям в этом семейном клане, он, как мы полагаем, не мог иметь никакого отношения. Но и указанных двух вполне достаточно: мы, повторяем, разделяем известное убеждение (или заблуждение), что всякий неразоблаченный убийца приобретает устойчивую тенденцию к рецидиву убийств!
Ситуация, описанная, как мы полагаем, Адольфом, требовала единственного возможного решения Алоиза: дедушку и бабушку, создающих непреодолимые помехи, следовало убрать!
Такое неожиданное решение должно было оказаться крайне неприятным сюрпризом для Адольфа. Ему вдруг пришлось окончательно переместиться в странный мир взрослых и в еще более страннейший и страшнейший мир собственного отца.
Тут вспоминается анекдот в стиле абсолютно черного юмора:
сын спрашивает у отца, стреляющего из винтовки:
— Папочка, а что это там бабушка так странно подпрыгивает?
— Кому бабушка, а кому — и теща, — отвечает отец, — А ну-ка, сынок, подай-ка еще обойму!
Оцените всю трагичность и глубочайшую важность этой ситуации: еще вчера Адольф верил в Бога, а сегодня вдруг оказалось, что Бога нет — и можно убивать, например, если не всех подряд, то все-таки ненавистных жену и тестя, как объяснил ему собственный отец — или попросту проговорился об этом по пьяни! И вот двенадцатилетний мальчишка, еще вчера бывший школьным отличником и певший в церковном хоре, получает вдруг задание на убийство — и не кого-нибудь, а собственных дедушки и бабушки!
Адольф лишь входил в это время в возраст, характерный максимальным дисбалансом физических и умственных сил, морали и чувственных устремлений. Если не присматривать внимательно за детьми в таком возрасте, то они могут совершать поступки, чудовищные по нелепости и душевной черствости: девочки — продавать себя за три рубля, мальчики — вскрывать телефоны-автоматы, а те и другие — убивать за пачку сигарет пьяного прохожего, пользуясь отсутствием свидетелей на улице, и черт знает что еще! А потом уже никакое перевоспитание не может сделать из таких детей полноценных личностей, а не примитивных преступников, лишенных какой-либо тени морали!..
Адольфа Гитлера никак нельзя посчитать обойденным родительским вниманием — совсем наоборот! Алоиз самолично, явно не понимая всех последствий, и постарался сделать своего сына Адольфа именно таким, каким тот и стал, не только отметая все моральные запреты, но и буквально благословив его на вседозволенность — и притом стараясь обучить его конкретным преступным методам.
Сам Гитлер так высказался о себе самом много позже — в мае 1942 года, не упоминая притом о своем отце: «вдруг жизнь сказала свое слово, освободив человека от всего, что мешает исполнению им своего предназначения, и молокосос показал себя в борьбе сорвиголовой, справиться с которым невозможно».[626]
В истории человечества было ничтожное число великих политиков, полноценно воспитанных своими отцами практически не меньшего масштаба: Александр Македонский, сыновья и внуки Чингисхана, упомянутый Чезаре Борджия, Филипп II Габсбург, Фридрих Великий — многие ли еще?
Ясно, например, что среди таковых не оказалось, например, ни Ленина, ни Сталина, воспитанных вовсе не усилиями собственных отцов. Но среди этих немногих «счастливцев» был, оказывается, Адольф Гитлер.
Алоиз Шикльгрубер-Гитлер был, несомненно, личностью немалого масштаба, имевшим к тому же целый ряд незаурядных предков и добившимся значительных личных успехов благодаря выдающимся собственным способностям и характеру — это все-таки счел обязанным подчеркнуть и его сын, в целом старавшийся напустить туману, вспоминая об отце.
Другого учителя, подобного Алоизу, не было практически ни у кого из крупнейших политиков ХХ века — в особенности в их юном возрасте, когда учеба производит наибольший эффект — и это получилось гораздо существеннее для Гитлера, чем обучение в традиционной австрийской провинциальной школе, хотя последующее высшее образование, конечно, не повредило бы и ему!
Но это оказалось уже несколько выше понимания и отца, и сына Гитлеров: сказался все-таки жутчайший дефицит у них культуры — и слава Богу, скажем мы, учитывая интересы всего остального человечества: хорошенького понемножку!
Алоиз, каким мы его видим и постарались показать читателю, при всех его умственных способностях и волевых качествах, оказался, однако, примитивнейшим существом, вовсе не заподозрившим, что подобными уникальными методами можно воспитать не кого-нибудь, а даже своего собственного убийцу!
Адольф изначально оказался личностью с достаточно гибкой моралью — ведь его старший брат устоял от соблазна!
Но, повторяем, наученный неудачей со старшим сыном, их отец во второй раз должен был вести себя и более тонко и изобретательно, и более упорно.
Совращение обычного ребенка на романтику преступного поведения — не слишком сложная задача; по инерции и по мере разрушения моральных ограничений она естественно может перетечь в задачу подготовки ребенка к убийству, хотя тут уже возникает качественный барьер. Уголовная хроника знает примеры множества преступников, даже и малолетних, так и не ставших убийцами — и не только в силу складывающихся обстоятельств, но и занявших в этом вопросе жесткую и непримиримую позицию.
А тут предлагается убивать своих же дедушку и бабушку!
Конечно, у него с ними в Шпитале скорее всего действительно сложились неприязненные отношения — и, по-видимому, не по его инициативе. Поэтому слишком теплых чувств Адольф к ним питать не мог — но от этого еще далеко до убийства!
К тому же это были родители его матери, а сам Адольф очень любил родителей, особенно мать, и даже, повторяем, позднее горько плакал на могиле отца!
Поневоле он тут должен был призадуматься и о том, как же его отец относится и к его матери, и к нему самому!
Так или иначе, но если даже, с учетом реального соотношения их физических и психических сил, посчитать, что отец буквально изнасиловал Адольфа, то все равно он не имел возможности привести его за руку на место преступления и заставить его совершить.
Следовательно, Адольф и сдался, и, наверняка, соблазнился и очаровался особой сложностью, необычностью и привлекательностью поставленной задачи — хотя бы и в чисто негативном плане!
Адольф же не был лишен высоких эстетических чувств, а тем более — самолюбия и честолюбия!
Ему ведь теперь предлагалось стать не каким-то примитивным вором, а просто грандиознейшим преступником — не чета всем остальным!
От этого должно было дух захватывать!
Чудовищная ситуация и в криминально-уголовном плане, и в психиатрическом!
Алоиза, заметим, принято было считать и при жизни, и после смерти абсолютно психически нормальным человеком. Об Адольфе Гитлере, как известно, таких однозначных мнений уже не высказывалось.
Автор этих строк, однако, считает и Адольфа Гитлера вполне психически здоровым, трезвомыслящим, предельно логичным и даже довольно простым и примитивным человеком по психическому устройству, что не противоречит изощренности и интеллектуальной сложности принимаемых им решений и определенной нервозности его поведения.
Только ни на минуту не нужно забывать, расценивая решения и поступки всей его взрослой жизни, о том, что же с ним произошло в 1902–1903 годах, когда ему было двенадцать-тринадцать лет!
Гвидо Кнопп писал о Гитлере: «Если бы только удалось обнаружить ту детскую травму, которая оправдала бы все последствия»![627]
Теперь, похоже, мы именно этого и достигли, если, конечно, правильно трактовать едва ли подходящее к ситуации слово оправдание!
Но Кнопп еще и надеялся: «Если мы будем знать, что сформировало его, мы станем неуязвимы для желания вновь в тяжелые времена позвать «сильного человека».»[628]
С этим уже трудно согласиться: едва ли нашему будущему могут помочь такие наши знания о детстве Гитлера, какие изложены здесь — подобное едва ли может повториться, хотя — кто знает!
Вот мотивы поведения лиц, выдвигавших на авансцену истории именно такого ребенка, подросшего до взрослого состояния, — вот что интересно и поучительно, потому что таких-то лиц полным полно и в нашем настоящем, и, увы, в нашем будущем!
Но исследованием этих проблем нам предстоит заняться уже не в данной книге.
Вполне возможно, что Алоиз и не собирался изначально прибегать к подобным крутым мерам, а тем более — создавать отравителя в лице своего практически единственного сына, но теперь-то уж что поделаешь!..
Зато данная ситуация позволяет и нам внести полную ясность в вопрос, от кого мог Адольф Гитлер обучиться использованию ядов — не от матери, во всяком случае!
Нам трудно рационально обосновать наше убеждение, но мы полагаем, что Клара Гитлер, убившая, как мы предполагаем, предшествующую жену Алоиза и, возможно, кое-кого еще, едва ли стала бы обучать действию ядов и вручать их в руки своему сыну для того, чтобы последний убивал ее собственных родителей — сначала отца, а потом (как будет рассказано) и мать!
Зато у Алоиза колебаний быть не могло: у него с этой супружеской парой родителей жены были, как мы помним, свои давнишние личные счеты, а теперь эта парочка вдруг заново оказалась между ним и его богатством!
Войдите в его положение: если ситуация складывалась именно так, как это представлялось в результате оценок, представленных, как мы полагаем, Адольфом, то у Алоиза просто не оставалось иных возможностей: нужно было либо идти на такое убийство, либо окончательно отказываться от дела всей его жизни!
Руководителем и организатором нового преступления должен был снова стать отец, а сыну отводилась роль непосредственного исполнителя — заменить его в этом качестве было некем.
По всем юридическим нормам цивилизованных государств главным виновником такого преступления становился, конечно, Алоиз. Если бы их судили, то Алоиз был бы наказан гораздо суровее сына.
Но до суда дело не дошло, а в чисто бытовом плане роли отца и сына оказывались совершенно несопоставимы: сын явно таскал каштаны из огня для собственного отца — так наверняка должен был посчитать и сам Адольф.
И это тоже внесло свою лепту в их последующие отношения.
Читатель может поверить, что нам уже надоело разбирать подобные ситуации, не доставляющие автору никакого удовольствия. Но и нам придется повторить: теперь-то уж что поделаешь!..
Альтернативой предполагаемому развитию событий является, естественно, только ненасильственная смерть деда Гитлера. Могла, конечно, произойти и она — всякое бывает. Вот, например, в «Пиковой даме» пришел человек немножко попугать старушку, а она и отдала концы! Мог и тесть Алоиза просто сам взять и умереть — уже после того, как его решили убить: иначе ведь не объяснишь умение Адольфа пользоваться ядами!
Мы не знаем, как обстояло дело на самом деле — четкий ответ содержится лишь в могилах предполагаемых убитых, но если произошло убийство, то тут уже, исходя из общего контекста семейных событий, трудно усомниться в применении мышьяка.
Пока что нам придется зафиксировать возможность того, что уже 9 января 1902 года, когда умер его дед, двенадцатилетний Адольф Гитлер совершил первое убийство в своей жизни — с этого и пошел его личный отсчет, сопровождавший его до конца дней.
Однако весь дальнейший ход событий в клане Гитлеров и их ближайших родственников развивался таким образом, что для последующего было все равно: был ли дед Гитлера насильственно лишен жизни или нет.
Итак, Иоганн Баптист Пёльц умирает — по совершенно естественным причинам или его убивают. Что дальше должны были предпринимать Алоиз и Адольф?
Понятно, что Алоиз должен был бы немедленно потребовать, чтобы теперь была убита и его теща — если она не изменит своего поведения, срывающего дальнейшие планы Алоиза и Адольфа.
Опять же независимо от того, убил ли он деда или тот умер сам, но Адольф должен был воспротивиться и такому решению отца. Ведь если смерть Пёльцля сошла им с рук (была ли она, повторяем, убийством или нет — все равно), то последовавшее вскоре убийство его вдовы должно было бы вызвать уже вполне четкие подозрения — ведь такое повторение уже не выглядело бы случайностью, а определенные слухи или сведения о ядах должны были упорно ходить среди членов этого семейства.
Понятно, что самым подозреваемым оказался бы Адольф; это и объективно выглядело бы так, если обе смерти совпадали с его приездами в Шпиталь.
Вполне возможно, что мнения родственников уже начали накручиваться в этом направлении: по всем законам преступного жанра и по существовавшему семейному статусу Адольф был обязан присутствовать на похоронах деда — и мог насмотреться и наслушаться того, как к нему, Адольфу, относились окружающие, особенно — вдова покойного! Может быть это выглядело и не так трагично и угрожающе, но воображение-то у Адольфа было богатейшим!
Круг завершился: Алоиз снова должен был требовать решительных действий, а Адольф должен был сопротивляться.
Отец готов был из осторожности подождать, но достаточно недолго: ведь ему в 1902 году пошел уже шестьдесят шестой год и он уже более тридцати лет ждал момента, когда сокровища Гитлеров и Шикльгруберов свалятся ему в руки! Сколько же он мог еще ждать?
Поэтому конфликт между отцом и сыном после небольшой передышки должен был обостриться заново.
Если верна общая схема наших рассуждений, то в данный момент Адольф (отравил ли он деда или нет) уже должен был быть достаточно посвящен в технику применения яда и, в принципе, располагал самостоятельной возможностью принимать решение на его применение.
Алоиз, таким образом, совершил величайшую ошибку, по-видимому стоившую ему жизни: он оказался виновником того, что под одной крышей оказались проживающими два человека, умеющие применять яд, знающие это друг о друге и связанные такими отношениями, что поневоле возникал соблазн к этому применению. В свое время, напоминаем, ни Иоганн Непомук, ни Клара Пёльцль-Гитлер не позволили себе ничего подобного.
К какому же решению подводил Алоиз сына?
Последний к этому времени должен был окончательно убедиться в том, что его отец является совершенно закоренелым убийцей, а им самим, Адольфом, пытается играть как игрушкой (как роботом — скажем мы), совершенно не стремясь учесть его мнения и интересы.
Сначала — убить дедушку (мы, повторяем, не знаем, произошло это или нет), теперь — убить бабушку, а дальше-то что? И кому за все это придется отвечать, если все это раскроется? А ведь это вполне может раскрыться, если подходить к этому делу так настойчиво, упорно, топорно и неосторожно, как этого требует папаша.
Да отец и сам может проболтаться об этом по пьяни — этого ли Адольфу было не знать?
А если папаша разбогатеет и завладеет кладом, то с ним и вовсе не совладать. А что же тогда достанется самому Адольфу? Сидеть и еще десять или пятнадцать лет (а в его возрасте это должно было казаться бесконечно длинным сроком!) ждать, когда уже ему достанется наследство от отца, да и достанется ли — или отец найдет ему другое применение, закупив, допустим, тысячу-другую ульев, а все пчелы потом разлетятся в разные стороны! С него ведь станется!
Не могло не коробить Адольфа и отношение отца к его матери, родителей которой тот порешил жесточайше уничтожить.
В то же самое время сам Алоиз, как мог полагать Адольф, теперь уже нисколечки не был нужен для окончательного завершения дела по добыче клада Иоганна Непомука! — и это было очень существенно!
В общем, ответ на все эти вопросы напрашивался сам собою, и при этом решающую роль играет вопрос, целесообразно это или нет!
И похоже на то, что Алоиз, определенное время подождав, а затем заявив в очередной раз сыну, что не намерен больше ждать и терпеть, подписал этим себе окончательный приговор!
Заметим, что у Адольфа имелся серьезнейший мотив (вероятно — наисерьезнейший изо всех его мотивов!) не соглашаться на убийство бабушки.
В свое время, незадолго до смерти деда, Адольф, как мы это предполагали, объявил именно дедушку и бабушку главными помехами для развития операции в Шпитале. Если это было не так (а мы, напоминаем, считаем такими главными помехами шпитальских мальчишек, не исключая и другие варианты!), то убийство деда и бабки становилось абсолютно бессмысленным, поскольку ни на шаг не придвигало Алоиза с Адольфом к овладению кладом.
Выдумка Адольфа должна была казаться очень удачной ему самому, но в результате, скорее всего, привела к гибели деда. При этом поклеп, который возвел Адольф на дедушку и бабушку, оказывался, однако, неразвенчанным: еще оставалась бабушка, которая якобы продолжала мешать.
Но если убить и ее, а цель — овладение сокровишами! — останется по-прежнему недостижимой, поскольку по-прежнему продолжают мешать шпитальские мальчишки, то обман Адольфа становится очевидным для отца.
И Адольфу затем придется иметь дело с отцом, обнаружившим, что сын водил его за нос, спровоцировал два совершенно бессмысленных убийства, а дело по-прежнему остается незавершенным и безнадежно осложненным!
Вот к чему должно было бы привести убийство уже и бабушки!
Понятно, что оно было совершенно не в интересах Адольфа!
Выше мы указывали, что рассудительность была не только сильным, но и слабым качеством Шикльгруберов, заставлявшим их подозревать самые изощренные козни противников, — и трезвомыслящий Адольф должен был обладать и этими силой и слабостью, несмотря на свой нежный возраст.
Поневоле он должен был задуматься: а к чему должно было бы привести то, что теперь он, Адольф, жесточайшим образом упрется — и тогда его отец окажется не в состоянии не только убивать тещу, но и должен будет на какой-то срок (совершенно не известно — на какой именно) отказаться ото всей возможности завладеть сокровищами Иоганна Непомука — главной мечты, главного дела всей его жизни?
А не приведет ли это к тому, что отец окончательно разобидится на сына, а разобидившись, возьмет — и попросту отравит!?
И решение, к которому подходил Адольф, должно было казаться ему абсолютно естественным и даже оправданным необходимой самообороной.
В первый раз эту ситуацию разыгрывал не кто-нибудь, а тринадцатилетний мальчишка, из которого уже выветрили всю прежнюю церковную мораль, не привив взамен никакой иной — одни лишь соображения о целесообразности!
Существует, однако, и еще один чрезвычайно существенный фактор, который, вполне возможно, дополнительно обострил отношения отца и сына, еще более усилив соответствующие настроения последнего.
«Только в августе 1969 г. у одного из двоюродных братьев Адольфа Гитлера отыскалось составленное между 1897 и 1903 гг. одним из служащих суда в Вайтре /…/ завещание крестьянки Вальбурги Гитлер, которая в 1853 г. вышла замуж за Йозефа Роммедера, жила в достатке и умерла бездетной в своем доме в Шпитале»[629] — это, напоминаем, вторая дочь Иоганна Непомука и жена, а в 1903 году, по-видимому, уже и вдова одного из свидетелей, заявивших в 1876 году о том, что Алоиз является сыном Георга Гитлера.
«В этом завещании Вальбурга, родившаяся в январе 1832 г., указывает, что все имущество должна после ее смерти унаследовать сестра Иоганна[-старшая], родившаяся в 1830 г. В том случае, если эта сестра умрет раньше ее, /…/ право на наследство имеют ее дочери Клара, Иоганна[-младшая] и Терезия».[630]
Из контекста изложения Мазера можно сделать вывод, что указанная Вальбурга скончалась в 1903 году, но, конечно, дата такого незначительнейшего события Мазера вовсе не интересует, что существенно снижает точность и убедительность наших последующих построений. Хотя, исходя из здравого смысла, трудно предполагать, что эта смерть, если она действительно пришлась на 1903 год, оказалась в узком интервале времени до 3 января, когда умер Алоиз Гитлер; почти очевидно, что она наступила позднее.
Так или иначе, но речь здесь идет о суммах, исчисляемых, по-видимому, некоторым количеством тысяч крон. Мазер поясняет: «Величину суммы установить не удалось. Умершая в 1911 г. Иоганна Пёльцль[-младшая], бывшая одной из трех наследниц, оставила после себя 3800 крон. Сумма, унаследованная Кларой Гитлер, должна была быть примерно такой же».[631]
Последняя информация порождает целое дерево сюжетных вариантов, продвигаться по которому можно крайне ограниченно — ввиду ужасающего дефицита информации.
Можно, однако, предположить, что о завещании Вальбурги было кое-что известно заранее — она сама могла об этом публично сообщить, не ожидая при этом никакой опасности для себя ни со стороны любимой сестры Иоганны-старшей, ни со стороны ее мужа Иоганна Баптиста Пёльцля (он уже мог умереть к моменту составления завещания, напомнив этим, кстати, и Вальбурге о том, что все мы смертны, и именно этим актом и вдохновить ее задуматься о посмертной судьбе ее собственных средств), ни со стороны уже их наследников. Если так и было, то в последнем она жестоко ошибалась, поскольку среди ее наследников определенное место занимал и Адольф Гитлер. Он (совместно с сестрой Паулой) был наследником и своей матери, и, потенциально, бездетной горбатой тетки Иоганны-младшей.
До денежек этой последней, как мы увидим, Гитлер сумел позднее непосредственно добраться; тогда же мы разъясним, что Мазер очень неточно расценил наследство, оставшееся после Иоганны Пельцль-младшей — оно было значительно большим.
Но едва ли слухи о таком завещании абсолютно точно отражали его текст, обнародованный, естественно, только после смерти Вальбурги.
Здесь имеет смысл обратиться к рассмотрению и возможных мотивов такого завещания.
Напоминаем, что в 1888 году Иоганн Непомук умер, не оставив ни гроша денежных средств своим наследникам. Ходили, повторяем, слухи, что еще при жизни он передал все деньги семейству Алоиза Гитлера — и мы постарались показать, что это было не так.
Но ведь какие-то легальные деньги должны же были существовать у богача Иоганна Непомука, если только он сам не собирался умирать, покончив жизнь самоубийством и заранее подгадав к этому моменту завершение растраты всех своих наличных накоплений — о таком теоретически возможном варианте абсолютно ничто не свидетельствует! В то же время, повторяем, из текста его завещания однозначно следовало, что никому никаких денег по наследству он оставлять был не намерен. Следовательно, деньги, которые требовались ему до самого момента смерти (да и на похороны!), заранее находились у кого-то другого. Этому кому-то другому должен был достаться и остаток этих денег, который мог быть весьма не малым, и этот кто-то должен был тогда об этом тщательно помалкивать — с учетом всей нервозности, сложившейся вокруг наследства Иоганна Непомука!
Завещание Вальбурги дает естественный ответ на предположение о том, кому же достались эти деньги.
Учитывая нашу гипотезу о том, что накануне смерти Иоганна Непомука против него мог образоваться заговор его родственников и наследников, теперь мы должны отметить, что к этому общему заговору едва ли могла принадлежать Вальбурга. Конечно, мы ничего не знаем о том, когда и как умер ее собственный муж; не знаем даже и о том, были ли у нее собственные дети, которых она, возможно, пережила. Но весьма вероятно, что у нее не могло быть никаких личных претензий к Иоганну Непомуку, какие могли иметься у ее старшей сестры Иоганны и у ее дочери Клары.
Поэтому естественным было бы и то, что и Иоганн Непомук должен был по-иному отнестись именно к Вальбурге, избрать ее в качестве ближайшей наперстницы и еще при жизни облагодетельствовать ее деньгами — в ущерб всем остальным.
Теперь, много лет спустя, у Вальбурги мог возникнуть мотив как-то исправить такую несправедливость — хотя бы после собственной смерти.
Естественно, что и облегчить душу, и заполучить какую-то моральную признательность от старшей сестры и племянниц Вальбурге хотелось еще при жизни — отсюда и мотивы разглашения сведений о завещании.
Из текста завещания однозначно следует, что три дочери Иоганны-старшей являются наследственницами независимо от того, кто из старших — Иоганна-старшая или сама Вальбурга — умрет в первую очередь. Таким образом, хронологический порядок смертей Вальбурги и Иоганны-старшей вроде бы не играл никакой роли для действия этого завещания.
Но, во-первых, это было не совсем так: если бы Иоганна-старшая умерла раньше, то это могло дать повод Вальбурге для пересмотра завещания и изменения его. Во-вторых, повторяем, о характере этого завещания предварительно могло быть известно лишь в самых общих чертах. Юный Адольф Гитлер, например, мог самолично слышать в Шпитале в 1902 году от самой Вальбурги или в чьей-нибудь передаче такую, допустим, броскую фразу: когда она умрет, то все достанется Иоганне и ее дочерям.
Адольф же Гитлер был вовсе не такой человек (наверняка — и в самом нежном возрасте), чтобы пренебрегать подобными выгодами!
По этой части психология Гитлера была и оставалась в течение всей его жизни столь же ясной и понятной, какой была у наглого и жизнерадостного Буратино, сочиненного А.Н. Толстым и заметно отличающегося от его прототипа — Пиноккио. Напомним, как решал Буратино математические задачи:
— У Буратино было два яблока. Некто взял у Буратино одно яблоко. Сколько яблок осталось у Буратино?
— Два!
— Почему???
— Так и позволит Буратино какому-то некту забрать у себя одно яблоко!
Вот и у Гитлера в таких ситуациях не возникало вариантов!
Такая диспозиция создает дополнительные варианты при анализе конфликта Адольфа с его отцом Алоизом.
Последний, конечно, должен был настаивать на скорейшем убийстве Иоганны-старшей, поскольку его ничто не интересовало, кроме немедленного извлечения сокровищ Иоганна Непомука, чему, предположительно, продолжала мешать его теща. Наследником же Вальбурги Алоиз оказывался лишь очень теоретически — только после смерти своей жены, которая была моложе его на 23 года, да и несколько тысяч крон, в оценке порядка которых он, вероятно, не сильно ошибался, не должны были его особенно волновать.
Адольф же, которого время совсем не так поджимало, как его отца, вполне готов был сохранять жизнь своей бабушке до того момента, пока она не унаследует деньги от Вальбурги. К тому же такая затяжка дела по овладению сокровищами Иоганна Непомука отодвигала и неприятнейший момент, в который Алоиз должен был обнаружить, что его сын с ним нечестен и втянул его уже в целую серию бессмысленных убийств.
И тут нашла коса на камень: Алоиз настаивал на необходимости убийства Иоганны-старшей, а Адольф был гораздо более заинтересован в первоначальном убийстве Вальбурги; последнее же затем неизбежно, из соображений осторожности и безопасности, заставляло откладывать последующее убийство Иоганны-старшей; обратный же порядок убийств мог начисто лишить Адольфа наследства Вальбурги — этого, по крайней мере, нельзя было заранее исключить.
В итоге в качестве разрешения такого конфликта и должен был быть убит в первую очередь Алоиз, договариваться с которым стало невозможно.
Алоизу Гитлеру предстояло стать первым, кого Адольфу Гитлеру категорически не удавалось подчинить своей воле; в их ряду — Грегор Штрассер, Эрнст Рем и даже Герман Геринг, которого лишь ненадолго спасло от окончательной расправы исчезновение самого Гитлера с политической сцены.
Потом, вслед за Алоизом, дошла очередь до Вальбурги, и лишь затем — до Иоганны-старшей.
Автор вполне осознает, что может показаться кое-кому из читателей (а может быть — всем без исключений) полным идиотом или сумасшедшим (второе автора устроило бы больше!).
Действительно, высказав одно или два предположения в отношении возможно насильственного характера кое-каких сомнительных смертей, автор затем пытается делать то же самое и в отношении чуть ни всех смертей подряд! Конечно, это может показаться, мягко говоря, странноватым!
Однако виновны в этом, все-таки, не мы, а просто именно такова логика систематических убийц.
В Москве двадцатых годов получила, например, громкую известность следующая уголовная история — абсолютно достоверная и позднее неоднократно описанная в специальной литературе.
На окраине, где-то на Шаболовке, жил ничем не приметный мужичок и держал по существу крестьянское хозяйство. Регулярно по базарным дням он приводил на рынок продавать свою корову — торговля животными производилась на Птичьем рынке, который тогда (и много позднее) размещался на Трубной площади. Приобретение коровы — дело серьезное (стоили они тогда немало!), и, естественно, сопровождалось всякими сопутствующими разговорами. Продавец продавал корову только тем, кто приезжал из неближних деревень и не имел родственников и знакомых в Москве, которые сразу могли бы поднять тревогу по поводу исчезновения человека.
Затем это серьезное дело — покупку коровы — полагалось по русскому обычаю обмыть, т. е. отметить выпивкой. Для этого продавец приглашал покупателя к себе домой, и они долго, со все той же коровой, брели через почти весь столичный город (тогда еще совсем маленький) с Трубной на Шаболовку, где, заодно, гостю предлагалось и заночевать. В результате покупатель бесследно исчезал, а продавец через некоторое время снова приводил на рынок все ту же корову — и цикл полностью возобновлялся.
Такие серийные убийцы — не сверхъестественная редкость для любых стран и любых времен.
Уголовный розыск существовал тогда без компьютеров, и прошло немало времени, пока многочисленные заявления из различных деревень о пропаже людей, уехавших в Москву для покупки коровы, оседавшие в различных территориальных органах, не оказались на столе у одного следователя. Шаблонные действия преступника позволили без проблем его вычислить. Понятно, что его судили, и понятно, что расстреляли.
Защитником его был адвокат Н.В. Коммодов, печально знаменитый двусмысленными ролями, которые он играл на крупнейших политических процессах двадцатых-тридцатых годов;[632] на последнем из Московских процессов, где в 1938 году судили Н.И. Бухарина, А.И. Рыкова, Г.Г. Ягоду и прочих «врагов народа», Коммодов защищал несчастного профессора Д.Д. Плетнева — одного из первых в СССР «врачей-отравителей».
Бывший, к сожалению, друг автора этих строк историк Е.В. Михайлов-Длугопольский был в юности знаком с Коммодовым и пересказывал с его слов такую притчу.
Коммодов как-то спросил этого подсудимого с коровой: как же он мог убить стольких людей?
Беседа происходила в комнате с застекленным окном, по которому ползали мухи. Подсудимый раздавил пальцами одну из них и сказал: для меня так же запросто раздавить и человека!
Просто и понятно!
Только вот автор этих строк почему-то после этого рассказа старался не убивать мух, а увидев их на стекле (в современной Германии это, надо сказать, довольно редкое зрелище!), неизменно вспоминал эту историю.
Образ Земного Шара в виде стеклянного глобуса, по которому ползают мухи-люди, это, согласитесь, не самая привлекательная штука, но вполне удобный способ видения реальности для Гитлера и прочих привычных убийц!
Понятно, что когда продавец коровы продал ее уже два или три раза, то ничто не мешало ему сделать то же и в десятый, и в двадцатый раз — кто же их, мух-то, считать будет?! Вот и не остановился он вовремя!
Это — естественное и достаточно стандартное поведение серийных убийц: первое убийство может происходить по очень нестандартным мотивам и сопровождаться нестандартными обстоятельствами. Но успех, легкость и безнаказанность происшедшего уже диктуют возможность поставить такое дело на поток. Вот и упоминавшая маркиза де Бренвийе свое предполагаемое первое убийство (собственного отца) осуществила, вероятно, из личной мести. Зато последовавшие убийства двух ее братьев совершались уже разумно и хладнокровно — ради получения наследства![633]
Если Адольф Гитлер уже убил одного только своего родственника (неважно — которого именно) и благополучно пережил это — т. е. не бежал на край света (подобно его старшему брату), не сошел с ума (заметно для окружающих), не покончил самоубийством, не спился, а продолжал спокойно жить и поживать, то какая ему была затем разница, скольких он еще убьет: еще одного, еще двух, еще десять миллионов, еще двадцать?!
Точно так же не столь уж и важно, действительно ли все перечисленные лица были убиты Адольфом или кто-либо из них умер естественной смертью — это лишь незначительно усиливает возможные разночтения в общем списке всех жертв Гитлера.
В наши дни находится множество людей, которые спорят с пеной у рта: — Нет, было убито не шесть миллионов, а больше! — Нет, было убито не шесть миллионов, а меньше!
Не будем спорить с людьми, находящими смысл в таких спорах (сплошь и рядом — совсем не невинных по внутренней сути!), а укажем лишь на то, что самого Гитлера это нисколько не могло волновать: сколько надо — столько и убили: решающую-то роль играет вопрос, целесообразно это или нет!
Не будет же он лишних убивать — он же не зверь и не какой-то там Дзержинский! Вон о нем сколько хорошего и интересного написано: он и маму любил, он и папу любил, он и художник, он и архитектор, он и всю Германию покрыл сетью новейших автодорог! Скольких надо, стольких, повторяем, и убил — ну, может быть, немножко меньше, чем надо — не все же у него получилось!
И ни у кого не может все получаться!
Зафиксируем достигнутые позиции: в 1902 году у Алоиза и Адольфа был мотив для убийства Иоганна Баптиста Пёльцля; в 1903 году у Алоиза был мотив для убийства Иоганны-старшей, но для Адольфа он был недостаточен; зато у Адольфа был мотив для убийства Вальбурги, а у Алоиза его не было совсем.
В результате возник конфликт, а по мере его развития у Адольфа созрел мотив для убийства Алоиза. Затем у Адольфа возникла принципиальная возможность без помех заняться убийством Вальбурги; после же 1903 года можно было вернуться и к убийству Иоганны-старшей.
Отметим и такой психологический нюанс: нервному и впечатлительному Адольфу было бы некомфортно надолго оставаться без активности после такого неприятного дела, как убийство любимого отца; следовало это чем-то перебить или как бы закусить по-людоедски такую неприятную психологическую трапезу, плохо перевариваемую душой и чреватую неспокойными снами, — вот и Вальбурга вполне могла сгодиться на роль такой закуски, и уже не так важно было, насколько это было выгодным! Попутно возникал мотив настоять на своей правоте в незаконченном споре с отцом — пусть и пост фактум!
Вот и убийство Иоганны-старшей могло оказаться окончательным расчетом во всем этом сюжете: Адольф должен был завершить исходный спор, доказав и себе самому, и покойному отцу, что он вовсе не чрезмерно осторожничал и не отлынивал от неприятной и опасной работы, а просто раньше убивать эту бабушку было не целесообразно, а вот теперь стало целесообразно!
И эта правота в споре была для него, возможно, даже поважнее, чем действительно рациональная необходимость такого убийства в 1906 году: ему требовалось поставить завершающую точку во всем этом деле, дабы не мучиться впредь сомнениями в собственной правоте! Впрочем, к этой ситуации мы еще вернемся.
Возможности же для всех этих убийств у Адольфа в принципе имелись, но мы не знаем деталей, позволяющих однозначно выяснить, были ли эти возможности реализованы на самом деле.
Все эти убийства объединяются и одним общим мотивом: Адольф был очевидным наследником всех умерших — а это вполне весомый и стандартный мотив множества раскрытых и нераскрытых преступлений, совершенных и продолжающих совершаться в мире, управляемом наследственным правом, — и Гитлер тут вовсе не оригинален!
Наши предшественники, тысячи профессиональных историков, славно потрудились, но их интересовали совсем иные подробности жизни и деятельности Гитлера, а интересующих нас подробностей они не припасли для нас в должных объемах и с нужными нюансами. Теперь же объективная ситуация такова, что требуются усилия еще десятков или сотен специалистов, чтобы окончательно разобраться в тех вопросах, которые поставлены в данной книге — если, конечно, это кому-нибудь захочется.
И прежде всего нужны усилия гробокопателей и экспертов по выявлению отравлений мышьяком.
Описания смерти Алоиза Гитлера, приведенные выше, никак не могут вооружить нас критерием для проверки нашей гипотезы: это вовсе не протоколы полицейского типа, позволяющие оценить, похоже ли это на отравление мышьяком.
Нет и медицинского заключения относительно причин смерти Алоиза — оно всем показалось излишним. Понятно, что на окружающих не могла произвести особого впечатления внезапная смерть этого пьянчуги, которому, повторяем, шел уже шестьдесят шестой год, — в кабаках это явление обычное.
Нет и сведений о том, присутствовал ли при смерти отца Адольф Гитлер, про которого, однако, известно, что он продолжал жить в то время в родительском доме: лишь после этого, «весной 1903 г. он переезжает в школьное общежитие в Линц».[634]
В любом варианте никто не смог бы заподозрить Адольфа в отцеубийстве: помимо чудовищности самого такого факта, никому не могли прийти в голову и главные возможные мотивы этого преступления — Алоиз же не был в данный момент основным получателем наследства от отца.
Правы ли мы в своих очередных гнусных подозрениях или нет, но зато понятно, где нужно искать правильный ответ.
Ведь недаром же достопочтенный патер Иоганн Хаудум, бывший однокашник Гитлера, так заботился о том, чтобы могила родителей Гитлера сохранилась «во веки веков» — там-то и находится ответ на вопрос, правы мы или нет.
Разумеется, не будет преувеличением считать, что описанные эпизоды 1902 и 1903 года оказались кульминацией всей жизни Гитлера. Они дают вполне однозначный ключ к пониманию его личности и к пониманию его будущности, равно как и печальной будущности многих миллионов людей.
Можно полагать, что до начала 1902 года Бог еще сохранялся в душе юного Адольфа в каком-то более или менее обычном виде, в каком он существует во множестве душ и других людей. Убийство деда должно было с этим покончить — и для этого было достаточно даже не самого убийства, а намерения к нему.
Ответственность за это убийство, конечно же, должен был принять на себя Алоиз Гитлер — наверняка в той или иной форме он это и сделал, успокаивая Адольфа, а заодно узурпировав, таким образом, место Бога в душе сына — но ненадолго.
Для Адольфа должно было стать невероятным открытием, что такие поступки можно вообще совершать, а потом убедиться и в том, что это и практически возможно — притом совершенно безнаказанно! Но при этом Адольф, в отличие от отца, еще должен был знать, что дед убит почти совсем понапрасну, посольку едва ли он был столь уж существенной помехой к завладению сокровищами! А потому Адольф — не меньший, а по существу — больший виновник в этом убийстве, чем его отец!
Акт отцеубийства стал уже завершением богоборчества в душе Гитлера — отныне он сам стал своим богом, об этом однозначно свидетельствуют все его последующие высказывания и поступки.
Еще совсем юный Гитлер обрел, таким образом, в своих собственных глазах совершенно невероятный демонический статус, возвышавший его над любыми злодеями в человеческом облике — это придавало ему уникальное ощущение собственного превосходства, обеспечивая действительно колоссальное преимущество в любых конфликтах и столкновениях. Он всегда готов был пойти дальше любого своего соратника или соперника; оставалось лишь научиться рационально пользоваться таким преимуществом — и Гитлер почти всю оставшуюся жизнь не старался уклоняться от ситуаций, требовавших проверки всех его внутренних сил, хотя решаться на такие проверки ему иногда бывало очень и очень непросто.
Регулярно самоутверждаясь в своем уникальном статусе, он все выше и выше поднимал его — и в конце концов все остальные, как заявил Геринг, становились пылью под его ногами.
Но для этого они должны были ощущать этот демонический статус Гитлера, признавать его и преклоняться перед ним!
Разумеется, Гитлер не оказывается такой уж совершенно необычайной персоной, невероятным и чудовищным изгоем из всего человеческого рода. Не часто, но подобные возникают — и среди его предков был не один такой.
Не приходится даже сетовать на то, что таких людей допускают до власти в громадных государствах. Как раз среди власть имущих и попадается немалое число подобных типов.
Нам, конечно, ближе отечественные, российские примеры. Не нужно нас при этом подозревать в антипатриотизме — понятно, что в истории Англии и Франции, например, подобное же встречается в неменьшем изобилии.
Итак, хорошо известно, например, что Петр I распорядился убить собственного сына.
Его внук Петр III был убит по распоряжению его собственной жены, Екатерины II, узурпировавшей трон.
Менее популярны сведения об участии в убийстве собственного отца, императора Павла I, его старшего сына — Александра Павловича, ставшего в результате Александром I, хотя в свое время сведения об этом широко прокатились по Европе и аукались русскому царю еще много лет спустя; нам уже случалось об этом писать.[635]
Судьба готовила Александру I, казалось бы, сверхъестественное будущее: он заботливо воспитывался собственной бабушкой, Екатериной II, знавшей о жизни и людях буквально все — и убившей, как упоминалось, собственного мужа. Но как раз Александр и не вырос в колоссального антигероя — оказалась слабовата нервная система!
Известный мемуарист Н.И. Греч отмечал: «Смерть Павла отравила всю жизнь Александра: тень отца /…/ преследовала его повсюду. Малейший намек на нее выводил его из себя» — и приводил характерный пример: «Когда после сражения при Кульме [в августе 1813 года] приведен был к Александру взятый в плен французский генерал Вандам, обагривший руки свои кровию невинных жертв Наполеонова деспотизма, император сказал ему об этом несколько жестоких слов. Вандам отвечал ему дерзко: «Но я не убивал своего отца!» Можно вообразить себе терзание Александра».[636]
Мало того, эти терзания Александра выходили боком не только ему, но и целым державам и народам: за такой же «намек Наполеон поплатился ему троном и жизнию»[637] — утверждал тот же Греч. Ныне такая точка зрения представляется достаточно весомой.
Действительно, изгнание Наполеона из России и практическое уничтожение его армии вторжения, завершившись к концу 1812 года, обеспечили России полную свободу рук во внешней политике (безоговорочно, например, избавили от пресловутой континентальной блокады) и предоставили ей роль стороннего и хорошо вооруженного арбитра во всех последующих европейских спорах. Вместо этого Александр I предпочел довести уничтожение Наполеона до самого конца, таская тем самым для других каштаны из огня, и почти на век утвердил мировое преобладание злейшего врага России — Англии. Ничем иным, как личными побуждениями Александра I, такую глупость объяснить невозможно!
По поводу другой его жизненной коллизии мы уже замечали в его адрес: «Вот ведь как вредно слабонервным людям убивать своих родителей!»[638]
Другие же российские царственные цареубийцы оказывались попроще, а также и попрочнее нервами, чем Александр Первый.
В нашей новой книге, в данный момент находящейся в печати, впервые рассказывается о соучастии будущего царя Александра III в убийстве его отца Александра II.
И все эти царственные убийцы — очень уважаемые люди, высоко почитавшиеся при жизни и весьма ценимые современной российской историей. Что уж говорить о цареубийцах не царственного происхождения — нередко интеллигентных, умных и симпатичных!
В свое время в Советском Союзе прославляли Николая Кибальчича — он де не только бомбы изобретал и изготавливал,[639] но и проектировал целые космические корабли!..
Небрезгливость и глупость комментаторов и теперь доходят просто до анекдотов: «От Бога все его труды»[640] — так отозвался об уже цитированном нами Льве Тихомирове в заголовке к предисловию, предваряющему его мемуары, современный автор, М.Б. Смолин, и это — об изувере и террористе, главном из лиц, принявших непосредственное решение об убийстве того же Александра II!
Что же касается просто убийств близких родственников, то это, естественно, гораздо более распространенное явление, чем цареубийство. Имя таким убийцам (включая неоднократно упоминавшуюся маркизу де Бренвийе) — легион!
Иногда и такие чисто бытовые трагедии приводили к очень серьезным общественным последствиям.
Вот, например, 6–8 апреля[641]1903 года «произошел знаменитый Кишиневский погром: 42 убитых (38 евреев и 4 христианина), 586 раненых и изувеченных, полторы тысячи разгромленных и разграбленных еврейских домов, квартир и лавок.
/…/ погром нужно было предвидеть, начиная с февраля, когда в Кишиневе возникли слухи об очередном убийстве христианского ребенка, якобы совершенном евреями (официальное расследование показало, что конфликт возник из-за наследства, а убийцей был родной дядя четырнадцатилетнего мальчика). Слухи эти в течение двух месяцев подогревались ничем не пресекаемой пропагандой в правой прессе. Уже начавшийся погром можно было ликвидировать в любой момент; он и прекратился сразу, как только в город были введены войска»[642] — исходный конфликт, заметим, случился в феврале 1903 года.
Как там в это время обстояло дело с пятнами на солнце или еще с чем-нибудь таким подобным?
В свое время в Советском Союзе очень возмущались и издевались над анкетной системой, в которой попадались, например, такие вопросы, как: Находились ли вы или ваши родственники на территории, занятой фашистскими оккупантами?
А ведь однажды честный ответ на этот вопрос не позволил, как гласит молва, принять в секретные сотрудники (т. е. — в стукачи) КГБ одного симпатичного молодого человека, ставшего позднее уважаемым (особенно — в Германии) президентом СССР!
Претендентам на ведущие роли в государствах невредно было бы задавать и вопрос: Не убивали ли вы своих родственников?
Впрочем, Адольфа Гитлера едва ли можно было бы этим смутить: «22 мая 1904 г., когда Адольфу исполнилось уже 15 лет /…/ он прошел конфирмацию и после этого первый раз в жизни побывал в кино»[643] — какой хороший, благовоспитанный и законопослушный мальчик!
Иногда, однако, Гитлер позволял и себе закусить удила и выплеснуть наружу свои истинные чувства, что привело однажды к заметному повороту в его школьной карьере, с 1900 года, как упоминалось, не блещущей успехами: «В сентябре 1904 г. Гитлер объявляется в государственном высшем реальном училище в Штайре /…/ и подает заявление о приеме в четвертый класс. Причина этого перевода долгое время оставалась в тени и давала повод для самых разнообразных предположений. Так, например, политические противники в 1923 г. утверждали, будто Гитлер вынужден был покинуть училище в Линце из-за того, что во время причастия выплюнул просвиру и положил себе в карман. После того как газета «Мюнхенер пост» 27 ноября 1923 г. [дело происходило после подавления Мюнхенского путча, а Гитлер в это время сидел в тюрьме] рассказала об этом святотатстве молодого Гитлера, «Байришер курир» 30 ноября 1923 г. дал волю своей фантазии и сообщил, что этот случай привел в Линце к «большому скандалу»»[644] — Мазер явно возмущен такими инсинуациями в адрес его любимого героя!
Какие пустяки — имеем теперь право воскликнуть мы!
Но в пустяках-то и проглядывает человеческая сущность, как справедливо учил Зигмунд Фрейд!
Об Адольфе Гитлере, повторяем, опубликовано множество психологических, психиатрических и психоаналитических изысканий.
Какова же им цена, если они не учитывают факты (пусть и гипотетические!), изложенные нами непосредственно выше?
По поводу всего прошедшего и последующего вспоминается фраза, прочтенная когда-то в «Пиквикском клубе»: Ну теперь все в порядке, — как сказал король, отрубив головы членам парламента!
По какой бы причине ни умерли сначала дед, а потом и отец Адольфа Гитлера, но теперь он совершенно спокойно, без помех, советов, указаний и приказаний с чьей-либо стороны, мог готовиться к завершению операции по извлечению сокровищ Иоганна Непомука.
Начинать же ему нужно было с другого.
Где и как должен был хранить свои нелегальные накопления сам Алоиз Гитлер?
Возможных вариантов два: в личной сейфовской ячейке в банке или в тайнике в собственном доме. Оба варианта имеют плюсы и минусы. Деньги в банке недоступны ни для кого другого и гарантированно застрахованы от кражи или пропажи (если банк не обанкротится, риск чего был в те времена не велик — при грамотном выборе конкретного банка), чего не скажешь о тайнике в доме, в принципе доступном для воров.
С другой стороны, вышедшему на пенсию чиновнику уже не пристало слишком часто появляться в банке для проворачивания каких-то тайных махинаций, неподконтрольных служащим банка, — это могло вызвать нежелательные кривотолки; тайник же в доме гарантировал от таких побочных неприятностей и всегда находился под рукой, а не только тогда, когда банк был открыт для посетителей.
Оптимальным, очевидно, было бы и то, и другое: крупные суммы изредка извлекать из банковского сейфа (или класть их туда — но это относилось еще ко времени до выхода Алоиза на пенсию), а суммы помельче извлекать из той части, что запрятывалась в собственном доме.
С 1895 года собственные дома постоянно были в распоряжении Алоиза (дом в Вёрнхарстсе, существовавший с 1888 года, был не в счет, т. к. находился на отлете), за исключением паузы с июля 1897 по ноябрь 1898, когда, как упоминалось, семейство жило на съемных квартирах. Зато потом дом в Леондинге пребывал в полном распоряжении Алоиза. Разумеется, этот специалист по тайникам должен был оборудовать и подходящие для себя — особенно с учетом ожидания того, что он заполучит сокровища Иоганна Непомука, которые также предстояло разместить частично здесь же, а частично в банке. Оборудование тайников, очевидно, и произошло в период между ноябрем 1898 и февралем 1899 — между приобретением дома и переездом в него всего семейства.
Адольф, уже втянувшийся в операцию выслеживания шпитальского клада, должен был бы рано или поздно об этом догадаться. Кто знает, не было ли это еще одним мотивом обострения отношений с отцом: тот мог обнаружить, что сын приглядывает за ним — с целью установить местонахождение его собственного, Алоиза, тайного хранилища. Больно уж двусмысленно выглядит зафиксированное Фестом наблюдение: «вполне правдоподобна /…/ описанная Гитлером атмосфера продолжительной напряженности, причиной которой было частью несходство темпераментов, а частью и решение отца осуществить давно лелеемую /…/ мечту /…/ уйти на пенсию, чтобы, освободившись наконец от груза служебных обязанностей, отдаться безделью и удовлетворению собственных наклонностей. Для сына такая перемена означала самое непосредственное ограничение свободы в доме — вдруг он повсюду стал натыкаться на крупную фигуру отца, постоянно требовавшего уважения и дисциплины и воплощавшего свою гордость за достигнутое и претензии на безоговорочное послушание, так что именно в этом, а не в конкретных разногласиях по поводу выбора профессии и скрывались, по всей вероятности, причины конфликта».[645]
Когда Адольф перестал повсюду натыкаться на крупную фигуру уже умершего отца, то получил возможность быстро и решительно разобраться с созданными отцом тайниками, проявив для этого все свое искусство и умение, воспитанные тем же отцом.
Понятно, что ключ от банковского сейфа, равно как и вполне легальный банковский счет Алоиза, должна была унаследовать его жена Клара. Позднее это создало запутанную финансовую ситуацию: никто по сей день не может разобраться в том, сколько же реально денег унаследовали ее дети уже после ее смерти (к этому нам еще предстоит возвращаться), и ясно, что незаконные накопления Алоиза, хранившиеся в банковском сейфе и перешедшие к Кларе, а потом не известно как и к кому, и не позволяют, и не позволят устранить сложившуюся неопределенность.
Зато совершенно ясно, как должен был распорядиться с деньгами, обнаруженными в тайнике отца в доме, сам Адольф: полностью присвоить их себе самому, ни с кем не поделившись — вспомним тут Буратино с яблоками!
Сколько он мог обнаружить в доме денег, спрятанных отцом? Этого мы, конечно, абсолютно не знаем.
Обратим, однако, внимание на возраст Адольфа в то время: ему было тринадцать лет. Едва ли до этого момента в его безраздельном распоряжении оказывались суммы более пяти, максимум — десяти крон: он ведь жил с родителями и на полном их обеспечении и не нуждался ни в каких объективно обусловленных значительных тратах. Лишь позднее, после весны 1903, когда он уже жил в общежитиях или на съемных квартирах, его могли снабжать чуть большими суммами на его содержание, скажем — на месяц, на дорогу туда и обратно и т. д. — но все это было впереди. Еще и при живом отце его могли послать сбегать в лавку за покупками или ему приходилось расплачиваться в ресторане за пьяного отца, но в таких случаях это были уже не его деньги, да и тогда реальные суммы ограничивались, скорее всего, указанным верхним пределом — это ведь были, напоминаем, немалые деньги!
Следовательно, он должен был бы почувствовать себя миллионером, если бы завладел вдруг собственной суммой в сто крон, и супермиллионером, если бы их оказалась тысяча, а ведь реально, конечно, денег могло быть и много больше!
Последующие события заставляют полагать, что доставшихся денег хватило ему самому весьма надолго: как минимум до самой осени 1905 года. Если даже допустить, что он тратил на себя по 50 крон в месяц (а следовательно — ни в чем себе не отказывал в масштабах тогдашнего возраста и социального положения), то за два с половиной года ушла сумма в 1500 крон — вполне реальная вещь!
Понятно, что для комфортного самоощущения Адольфу хватило бы тогда и много меньшего. Конечно, лишь он один мог судить о том, много ли было у него в то время денег или мало — но он никогда об этом ничего не вспоминал.
Все его поведение, однако, сохранившееся в памяти окружающих, и объективные данные его тогдашней жизни создают очень ясную и точную картину, по сей день, однако, остающуюся нерасшифрованной.
Вся эта ситуация должна была оказать на него чрезвычайно сильное влияние — причем в относительно различных аспектах.
С одной стороны, он должен был утвердиться в сознании собственной профессиональной пригодности к обнаружению и тайному вскрытию тайников — и с гораздо большим оптимизмом готовиться к последующей встрече с сокровищами Иоганна Непомука.
С другой стороны, он удовлетворял на ближайшее время свои собственные вожделения, становился в своих самоощущениях относительно обеспеченной и финансово независимой фигурой, свободной от необходимости клянчить деньги на сладости, игрушки, пиво и что-либо еще.
Поэтому он утверждался и в возможности еще более обстоятельно, грамотно и не торопясь продолжать подготовку все к тому же похищению шпитальских сокровищ, уже не терзаемый и не раздражаемый понуканиями отца.
Это напоминает известный детский анекдот:
— Бабушка, а ты умрешь?
— Умру.
— И тебя в землю закопают?
— Закопают.
— Глубоко?
— Глубоко.
— И ты оттуда уже никогда не вылезешь?
— Не вылезу.
— Вот когда я твою швейную машину крутить буду!!!
Для этого, согласитесь, вполне стоило убивать собственного отца!
И очень даже стоило!
Бывают богатые от рождения люди — и у них в детстве и юности возникают собственные проблемы.
Бывают бедные от рождения люди — и у этих имеются собственные проблемы, но совсем иные.
Адольф Гитлер удивительнейшим образом не принадлежал ни к тем, ни к другим. У Адольфа теперь образовалась совершенно оригинальная индивидуальная проблема, крайне редко возникающая у детей его возраста: он ощущал себя свободным, материально независимым и обеспеченным человеком — и, вполне возможно, действительно объективно был таковым — по крайней мере на ближайшие несколько лет, а его упорно заставляли тратить время на учебу — и какой в этом был теоретический и практический смысл?
Сделать карьеру, чтобы заработать много денег, а затем оказаться совершенно свободным, как его собственный отец?
Но ведь у него, Адольфа, было уже вполне, как он считал, достаточно денег, а позднее он мог и собирался обзавестись еще большим их количеством, о котором только мечтал его отец, — и сразу очутиться в конечной точке отцовского маршрута, но в несоизмеримо более раннем возрасте!
Известен такой анекдот с определенным расистским душком:
Европеец спрашивает у африканца, развалившегося в тени пальмы:
— Что ты тут лежишь и ничего не делаешь?
— А что делать? — спрашивает в ответ тот.
— Заберись на пальму, нарви плоды, отнеси на рынок и продай — заработаешь деньги.
— Зачем? — спрашивает тот.
— Сделаешь так много раз, заработаешь много денег, купишь грузовик и будешь возить еще больше товара.
— А дальше? — спрашивает африканец.
— Дальше наймешь других людей, они будут работать на тебя, а ты сможешь ничего не делать.
— Так ведь я и так ничего не делаю!
Вот почти в положении такого придуманного африканца и оказался школьник Гитлер!
При этом он не имел никакой возможности объяснить окружающим, даже — собственной матери, объективные основы такой странной жизненной позиции, никому не понятной тогда и не понятой позднее ни одним историком.
Ему приходилось постоянно исполнять ученические обязанности, совершенно, как он считал, ему не нужные, и он мог отвечать только упорным сопротивлением — подрывом дисциплины и безобразной успеваемостью, абсолютно, конечно, не соответствующей его природным интеллектуальным качествам и его уже закаленной непреклонной воле практически законченного профессионального убийцы, действующего в своих собственных интересах.
К лету 1905 года все эти мучения со второгодничествами (он уже дважды оставался на второй год) и переводами из училища в училище завершились — с учением-мучением было окончательно покончено.
Последующие детали его личного поведения, несколько раздражающие его здравомыслящих биографов, нуждаются в определенной коррекции: «После смерти отца мать продает их дом в Леондинге и перебирается в Линц. Гитлеру уже шестнадцать лет, у него нет никакого иного дела, как слоняться по дому; благодаря тому, что мать получает за потерю кормильца приличную пенсию, он может не забивать себе голову планами на будущее, а предаваться видимости привилегированного ничегонеделания, которое ему так нравится. Ежедневно он совершает променад по принятым для прогулок местам города, регулярно бывает на представлениях местного театра, вступает в музыкальный кружок и становится читателем библиотеки Общества народного просвящения. /…/ Согласно описаниям, которыми мы располагаем, Гитлер был долговязым, бледным, робким и всегда тщательно одетым юношей, обычно он ходил, помахивая тросточкой с набалдашником из слоновой кости, и по внешнему виду и поведению казался студентом. /…/ у него не было конкретного занятия»[646] — глубоко несимпатичный по сути образ бездельника, паразитирующего на пенсии, получаемой его больной и озабоченной матерью.
Понятно, что это не имеет никакого отношения к действительному состоянию тогдашнего Гитлера — не в том смысле, конечно, что Гитлер был симпатичным, а в том, что он был тогда совсем другим! Дорогая трость и все прочее — это, конечно, не на деньги матери, а на деньги отца, доставшиеся ему еще в 1903 году.
Бедственное положение матери, конечно, тоже сильно преувеличено.
В 1905 году семья состояла из самой Клары, ее младшей сестры горбатой Иоганны-младшей, шестнадцатилетнего Адольфа и девятилетней Паулы. Ангела, старшая дочь Алоиза, вскоре после смерти отца, в сентябре 1903 года, вышла замуж за чиновника Лео Раубаля и покинула родительский дом. Заметим притом, что муж Ангелы жил в Вене — и она переехала в столицу.[647]
Клара после смерти мужа получала пенсию — на себя 100 крон и по 25 крон на каждого из двоих детей, итого 150 крон в месяц.[648] Это было, напоминаем, больше, чем зарабатывал тогда Муссолини в поте лица на двух работах и вдвое больше, чем получали начинающие учителя и чиновники. Семейная пенсия стала меньше только на 33 кроны в месяц, чем ранее получал отец, но притом семья сократилась почти одновременно на двух едоков из прежних шести — выбыли сам покойник и Ангела; причем Алоиз, конечно, в своих ресторанных застольях просаживал денег больше любого другого члена семьи. Так что, возможно, оставшаяся семья даже улучшила свое финансовое положение после 1903 года.
Заметим, что такой финансовый исход смерти Алоиза прекрасно просчитывался еще до его смерти!
Еще при жизни Алоиза одна комната в доме в Леондинге сдавалась одинокой жиличке — некоей Элизабет Плеккингер, и это продолжалось вплоть до продажи дома.[649] Да и ульи с пчелами, теперь никому не нужные, тоже были проданы.
21 июня 1905 дом в Леондинге был продан — номинально за 10 тысяч крон. При этом, очевидно, был погашен упоминавшийся старый долг, перенятый Алоизом от прежнего домовладельца — 2520 крон, так что выручка составила 7480 крон. Каждому из троих детей досталось по 652 кроны; Ангела свою долю получила, а доли Адольфа и Паулы (всего — 1304 кроны) были отложены в банк. Оставшиеся 5500 крон Клара положила в банк под четыре процента, приносившие 220 крон в год.[650]
В солидной квартире, нанятой в Линце,[651] Клара открыла небольшой пансион, тоже приносивший доходы, частично или полностью покрывавшие стоимость аренды помещения.
Еще до этого, заметим, Клара должна была получить наследство после смерти собственного отца в 1902 году, но это последнее могло быть очень небольшой суммой.
Так или иначе, но ни о каком бедственном положении семьи речи быть не может. При этом ни слова, почему-то, не сообщается о суммах, которые должны были находиться на банковском счету Алоиза к моменту его смерти; они, конечно, могли быть не очень велики и должны были основательно уменьшиться расходами на его похороны.
Но Кларе, напоминаем, должны были достаться еще и нелегальные деньги мужа, спрятанные в ячейке его банковского сейфа — и это совершенно неопределенная величина, но измеряемая, скорее всего, тысячами крон.
С бездельем поведение Адольфа также не имело ничего общего, как не был бездельником и его отец в свои пенсионные годы: оба они трудились, может быть — с перерывами, но упорно и настойчиво: продолжали анализ исходной информации и готовили конкретные планы достижения целей. С таким же основанием, как их, можно было бы считать бездельниками, допустим, современных астронавтов и космонавтов, выполняющих свою профессиональную работу лишь относительно кратковременно и далеко не каждый год.
Таким оставался и Гитлер в Линце в 1905 году: «один из жильцов пансиона, который держала его мать, рассказывал впоследствии, что порой Гитлер начинал вдруг рисовать во время обеда, нанося как одержимый, на бумагу наброски зданий, арок и колонн. Конечно, в этом сказывалась вполне законная потребность вырваться с помощью искусства из тисков и рамок узкого буржуазного мирка, к которому он принадлежал от рождения, уйти в идеальные сферы».[652]
Какие, к черту, идеальные сферы? Бред собачий! Абсолютно точно описанная сцена: человеку в голову пришла какая-то совершенно конкретная идея, и возникла срочная потребность ее зарисовать. Относиться же она могла исключительно к какой-то детали шпитальского дома. Лихорадочно же изображенные арки и колонны, естественно, появились сразу вслед за этим, чтобы никто из окружающих, по нечаянности присутствующих тут же, не смог бы понять, что же на самом деле было нарисовано, и не заинтересовался бы этой странной вещью. Остальные рисунки, даже начертанные безо всяких свидетелей, также, очевидно, подвергались аналогичной последующей шифровке, дабы не оставались улики!
Никакой мечтательности у Гитлера никогда не было, как не принадлежал он от рождения ни к какому буржуазному мирку, а был от рождения пиратом — если не капитанского, то, во всяком случае, офицерского уровня!
Если бы человек с такими характером и способностями захотел бы стать художником или архитектором, то он и стал бы им — и никто бы ему не помешал! Но у него были совсем иные задачи и проблемы: «Ведь с каким-нибудь определенным трудом, «профессией ради хлеба насущного», как он презрительно говорил, Гитлер связывать себя никак не желает»[653] — вот тут Фест совершенно прав, но это уже не Фест, а сам Гитлер!
Очевидно, Гитлера в Линце уже могла поджимать нехватка личных денег — и приходилось форсировать дальнейшие события. Отсюда и лихорадочные коррекции прежних, еще вместе с отцом задуманных планов — со всеми необходимыми будущими вариантами проверок на конкретном объекте.
Гитлер в Линце в 1905 году — это никакой не бездельник. Это — лев, готовящийся к прыжку, а точнее — волк, готовящийся к атаке. И для этой атаки ему, вполне возможно, требовалось еще набраться духу, несколько поутраченному за два с половиной года после убийства отца и сколько-то (сколько — нам в точности неизвестно, но не менее полутора лет) после предполагаемого убийства Вальбурги. Отсюда — и эти бесконечные волчьи петляния по улицам Линца, во время которых он достигал необходимой степени концентрации воли и чувств.
Хотя Гитлер при этом был и актером — и в его поведении был налет театральности, появившийся именно тогда, в Линце: ему все-таки очень хотелось признания окружающих. Было обидно: он, такой и серьезный, и деятельный, занятый такими важными делами, а никто этого не понимает и никому нельзя это объяснить!
Отсюда — и неудержимые театральные эффекты: конечно, человеку, абсолютно владеющему собой, вполне можно было бы подождать до конца обеда, а не рисовать при всех за столом. Но, что поделаешь — так хочется выглядеть хоть чуть-чуть таким в глазах окружающих, как с полным на то основанием он выглядел в своих собственных! Позже это стало очень значимым моментом в его поведении, пока новые дела в Вене не захлестнули его.
Но и сейчас главным было дело.
И прыжок вскоре последовал!
Понятно, почему для достижения поставленных целей Гитлеру было необходимо бросить учебу: все прежние его попытки приблизиться к запрятанным сокровищам Иоганна Непомука натыкались на непреодолимое противодействие его сверстников — детей шпитальских родственников и их друзей. Когда Адольф бывал в Шпитале на каникулах, тогда и они находились там — и исключить эту закономерность было невозможно.
Адольфу необходимо было оказаться в Шпитале во внеканикулярное время, когда можно было избавиться от присутствия всех этих соглядатаев: старшие должны были учиться в школах вне Шпиталя, а младшие ходили в местную школу (в которой когда-то учился Алоиз-старший), но тоже, естественно, отсутствовали дома в большую часть дня по будням, находясь в школе. Алоизу при этом требовалось пребывать в Шпитале достаточно долгий срок — чтобы не торопясь и без помех решить все технические задачи, отделяющие его от поставленной цели. Понятно, что это никак не могло сочетаться с его учебой в реальных училищах.
Но он не мог и не должен был особенно форсировать этот сюжет: во-первых, повторяем, ему до поры до времени хватало добытых денег; во-вторых, ему никак нельзя было обострять отношения с матерью — только ее протекция и обеспечивала его появление в Шпитале. Да и мотив для пребывания в Шпитале должен был быть достаточно естественным и весомым.
Мать, как известно, до поры до времени препятствовала его оставлению учебы. Не исключено, что эта конфликтная ситуация, не соизмеримая, конечно, с прежними конфликтами Адольфа с отцом (совсем по иным поводам!), вызвала у юноши устойчивое раздражение по адресу любимой матери!..
Вот тут-то и вспоминается Иоганн Непомук, который, как мы полагаем, совершал совершенно конкретные и результативные действия, когда его раздражали его родственники!..
Так или иначе, но добиться оставления школы удалось лишь с помощью болезни.[654] Мазер цитирует Гитлера: «И тут мне на помощь пришла болезнь и всего за несколько недель определила мое будущее, ликвидировав постоянный источник споров в доме отца[655]. Ввиду тяжелой легочной болезни врач настоятельно посоветовал матери… ни при каких обстоятельствах не отдавать меня на работу в контору. Посещение училища также следовало приостановить по крайней мере на год. То, на что я втайне надеялся, из-за чего спорил, вдруг стало само собой реальностью… благодаря этому событию. Под впечатлением моей болезни мать наконец согласилась забрать меня из реального училища и разрешила поступить в художественную академию»[656] — последняя приплетена для поддержания классической легенды о конфликте между государственной службой и художественным творчеством. Осенью 1905 никакой речи о поступлении в академию, очевидно, не было, поскольку первая попытка поступления в нее состоялась лишь через два года — осенью 1907!
Относительно же болезни Мазер глубокомысленно рассуждает: «Чем был болен Гитлер, не установлено. Излишним будет приводить здесь список многочисленных и разнообразных предположений. Известно только, что в 1905 г. он действительно был болен».[657]
Мы, однако, позволим себе сделать вполне определенное предположение относительно диагноза. Если Адольф оставался совершенно здоровым молодым человеком (а так, по-видимому, и было — по крайней мере до фронтовых ранений), то симулировать серьезное легочное заболевание было не просто. Адольф же, однако, должен был сделаться к этому времени уже профессионалом по применению мышьяка; он наверняка должен был пополнить знания, полученные от отца, знакомством с последними достижениями медицины в этой сфере — даром он, что ли, заделался читателем библиотеки Общества народного просвящения!
При этом отметим, что симуляция грудной водянки, от которой умерла его бабушка Мария Анна Шикльгрубер-Гитлер, и от которой, как мы полагаем (об этом ниже!), умерла Клара — мать Гитлера, но в степени, безопасной для итогового состояния организма самого Гитлера, требовала от него, несомненно, незаурядной доли мужества и самообладания!.. Тем не менее, на это приходилось идти — иначе поставленная цель оставалась недостижимой!
«Гитлер счастлив и вместе со своей тоже нездоровой матерью едет на поезде из Линца в Гмюнд, где их встречают Шмидты, родственники из Шпиталя, и подвозят на воловьей упряжке. В Шпитале он попадает в руки врача Карла Кайса из Вайтры, пьет много молока, хорошо питается и быстро идет на поправку. /…/
Наконец-то он разделался со школой, которую, как рассказывает с его слов друг юности Кубицек, он покинул с чувством ненависти»![658]
Мы не имеем практически никаких подробностей о жизни и деятельности Адольфа Гитлера с осени 1905 года, когда он переехал в Шпиталь, и до мая 1906, когда он ненадолго оказался в Вене: находился ли он непрерывно это время в Шпитале или циркулировал между Шпителем и Линцем — совершенно неизвестно.
На этот период приходится лишь одно достоверно известное событие — смерть его бабушки, Иоганны Пёльцль-старшей, случившейся, повторяем, 8 февраля 1906 года в Шпитале (№ 24); ее последний прижизненный день рождения, когда ей исполнилось 76 лет (19 января 1906), также пришелся на этот отрезок времени.
Действительно ли она мешала Адольфу завладеть сокровищами — остается лишь гадать. Возможно, как мы уже упоминали, он просто подводил таким символическим образом черту подо всей операцией, доказывая своему покойному отцу, что он не по душевной слабости отказывался в свое время от исполнения этого убийства!
В свою очередь это могло оказаться очередным перебором, вызвав определенные подозрения у матери Гитлера, прошедшей, как мы полагаем, также определенную школу убийств мышьяком, как минимум — в теории, под руководством еще Иоганна Непомука. И она могла как-то и чем-то выдать это возникшее у нее подозрение перед сыном.
Тогда это создавало и определенный мотив у ее собственного сына уже для ее убийства: ему приходилось убирать свидетеля — это во-первых, а во-вторых — совместное проживание двух отравителей под одной крышей, взаимно знающих о таковом совместном качестве, поневоле порождает у каждого из них боязнь быть отравленным — и приводит к спонтанному осуществлению превентивных мер! И третий мотив, общий, повторяем, для всех возможных убийств в этом семействе, начиная с 1902 года, — Адольф наследовал половину ее имущества и финансов (другая половина предназначалась его сестре Пауле).
Так или иначе, но Кларе Гитлер предстояло умереть от легочного заболевания, но в точности не ясно — того же ли самого, от которого страдал, но вылечился ее сын!
К этому нам еще предстоит возвращаться.
Эпопея в Шпитале оставила, конечно, весьма значительный след в душе Гитлера, причем весьма особый. На нижеописанных чертах его личности и его поведения останавливали внимание многие, но самым дичайшим образом их не принято связывать со шпитальской эпопеей Гитлера.
Гитлеру в Шпитале пришлось решить массу частных технических задач, прежде всего — наладить постоянный доступ в дом № 36, в котором и были спрятаны сокровища. Для этого, повторяем, ему, вполне возможно, понадобилось убить бабушку. Но этим, конечно, проблемы не ограничивались.
Хотя сам он жил совсем рядом — у тетки Терезии в доме № 37, но не известно, запирался ли соседний дом тогда, когда в нем не было никого из постоянных жителей. Если запирался, то организовать изготовление отмычки или чего-либо подобного, конечно, не составляло труда. Наверняка эта задача была разрешена еще при жизни Алоиза. Но и этим решались не все проблемы: нужно было проникать в дом и действовать там бесшумно, не привлекая к дому постороннего внимания — тем более внимания самих хозяев, находящихся, возможно, неподалеку. При этом нужно было и не прозевать их возвращения домой!
Работы при этом Адольфу предстояло выполнить немало: обнаружить, наконец-то, местонахождение тайника (а он мог оказаться и не один!); создать затем собственный тайник или тайники, коль скоро было решено вывозить клад из Шпиталя частями — об этом мы расскажем ниже.
Собственные тайники следовало создавать где-то вне непосредственно жилой зоны: кто знает, как в дальнейшем будут складываться личные отношения Адольфа с жителями различных конкретных шпитальских домов; следовало обеспечить себе возможность добираться до спрятанных уже им самим сокровищ независимо от всего этого — лишь приехав в Шпиталь или даже в его ближние окрестности.
Затем предстояло перетаскать все эти сокровища из старых тайников в новые.
Что и кто при всем этом могло составлять непреодолимые препятствия — помимо дедушки, бабушки и местных мальчишек, воздействие которых было к весне 1906 года тем или иным способом преодолено?
Ответ очевиден: конечно — деревенские собаки!
И вот эти-то брехливые (а может быть — и кусучие) существа, вполне возможно, и составляли абсолютно непреодолимое препятствие для Адольфа в прежние годы! Это-то и было, вполне возможно, истинной причиной того, что Адольф забастовал в 1902–1903 годах, отказавшись подчиняться отцу, и вынужденно пошел на его убийство, не найдя никакого иного выхода из создавшегося тупика!
Все, что мы знаем о взаимоотношениях Гитлера и собак, не противоречит такой версии!
««Адольф Гитлер и его собаки» — отдельная глава в жизни нацистского вождя»,[659] как сформулировал Гвидо Кнопп. Но ни он сам и никто другой так эту главу и не написали (насколько нам известно) — и это вовсе не случайно, поскольку у Гитлера с собаками складывались вовсе не простые взаимоотношения.
У Адольфа Гитлера с самого рождения и до начала Первой Мировой войны никогда не было собственной собаки. У его родителей было не принято держать животных в доме — и это вовсе не удивительно. Алоиз, его отец, напоминаем, практически постоянно держал пчел, а пчелы и домашние животные — категории существ, мало подходящих для общения друг с другом. Бывают пасечники, держащие в хозяйстве и собак и умеющие обращаться и с ними, и с пчелами одновременно — что очень непросто. Неудивительно, что Алоиз, с определенными усилиями отвлекавшийся на пчел от своих служебных забот, мог постараться оградить себя от подобных проблем. Отсюда — и все последствия для его детей, лишенных позднее всяких домашних животных.
При таких условиях дети не приучаются понимать животных — и нередко боятся их. Гитлер, скорее всего, не был исключением из этого правила. Неприязненно он относился, напоминаем, и к лошадям.
Собаки же (за исключением самых тупых из них) обычно хорошо чувствуют людей (в частности — детей), боящихся их — и нередко сами выступают с инициативами, провоцирующими подобные страхи — и в результате могут возникать вовсе не безобидные развлечения для их жертв. Шпитальские же мальчишки, недолюбливавшие Адольфа, также должны были бы заметить такую особенность их городского родственника — и уж тем более небезобидно подтравливать на него собак.
Алоиз Шикльгрубер-Гитлер явно не был универсальным гением — и многие стороны людского бытия оказывались сокрыты для него. Он, в частности, выросший от рождения и до шестнадцатилетия среди деревенских псов, мог просто не понимать того, как можно их бояться.
Это-то и создавало очередной барьер между ним и его сыном и сообщником: Адольфу очень неловко было признаваться перед отцом в такого рода страхах. Тем более, что отец, разумеется, не был в состоянии облегчить и эту проблему сына, возникшую в Шпитале. Зато сыну приходилось ждать отцовского обвинения в неспособности управиться и с такой незначительной проблемой; едва заикнувшемуся на эту тему Адольфу должно было стать это вполне понятным. Отсюда — еще один возможный мотив для назревания и трагической развязки конфликта между ними: ведь страхи и неспособности именно сына и срывали, повторяем, достижение поставленных целей.
Это — и мотив для того, чтобы уже подросшему Адольфу дополнительно собираться с духом при непосредственном переходе к запланированной операции осенью 1905 года.
Очутившись в 1905 году в Шпитале в отсутствии все тех же мальчишек и слегка научившись управляться с собственными страхами, Адольф должен был без особого труда приучить к себе в последующие месяцы всех окрестных дворовых собак: ведь деревенские собаки в большинстве — достаточно дружелюбные и не слишком злобные существа, отзывчивые на внимание и ласку. Понятно, что Адольфу нужно было добиться того, чтобы они ему подчинялись, не поднимали тревоги при его подозрительных действиях и даже, по возможности, служили ему охраной, выдавая своим поведением приближение к дому хозяев или кого-либо еще. Адольф был обязан справиться с этой проблемой — и справился в конце концов.
Совсем не исключено, что в предшествующих блужданиях по улицам Линца Адольф приучал себя «знакомиться» с незнакомыми собаками и учился общаться с ними, но это — только предположение.
При этом его в целом равнодушное отношение к собакам не изменилось — он не делал позднее попыток завести собаку ни в Линце до 1908 года, ни в Вене в 1908–1913 годах, ни в Мюнхене в 1913–1914, хотя это, разумеется, оказывалось в пределах возможного, хотя и не при всех обстоятельствах, сменявшихся вокруг него в те годы.
Тем не менее, общение с собаками в Шпитале, очевидно, многому обучило его. И когда в особый, несомненно несчастливый и тоскливый последующий период его жизни, судьба неожиданно столкнула его с бесхозной собакой, то Гитлер ухватился за возможность подружиться с ней.
Гитлер на фронте усиленно изображал из себя чудака, безвредного для товарищей по окопам, поскольку общаться с однополчанами ему вовсе не хотелось — у него с ними было не больше почвы для общения, чем раньше — с мальчишками-одноклассниками.
Таким он оставался все эти годы — Мазер констатирует: «Из писем Гитлера периода 1905–1918 гг. ясно видно, что писал их человек, страдавший отсутствием контактов и проявлявший внимание к людям только в том случае и до тех пор, пока они были для него полезны и делали то, что он считал правильным. /…/ Он не искал обмена мнениями и не испытывал потребности сомневаться в своих суждениях. Ему нужны были только слушатели, интересующиеся его проблемами и бессловесно внимающие его точке зрения»[660] — понятно, что среди окопной братии найти таковых было мудрено.
Поэтому: «Он по-прежнему оставался чудаком, который часами просиживал в одиночестве на корточках в углу блиндажа. Единственным его настоящим другом на этой войне был британский «перебежчик», белый терьер. Гитлер назвал его «Фоксель». В течение трех лет четвероногий приятель верно служил своему новому хозяину, пока чья-то зависть не положила конец суровому фронтовому братству: «Этот подлец, который украл его у меня, даже не представляет, что он со мной сделал».»[661]
Известна и фотография этого «перебежчика» с хозяином и его двумя однополчанами; Гитлер — с усами a`la Буденный, совершенно несоответствующими его позднейшему общеизвестному облику, — узнать его практически невозможно![662]
Как говорится: собака — лучший друг человека, но плохо, если лучший друг — собака! Гитлер же с этого времени открыл для себя необременительную возможность находить лучшую дружбу именно с собаками. И когда в двадцатые годы он сумел наладить для себя обеспеченный послевоенный быт (сменившийся затем спокойным же организованным непосредственно для него бытом во время Второй Мировой войны), то общение с собаками стало необходимой составной частью его внутреннего мира и окружающей его обстановки — как было и у его отца с пчелами!
Для Гитлера держали целый улей собак — небольшой питомник, которым заведывал специалист — фельдфебель Фриц Торнов.
Общение Гитлера с собаками носило для него сугубо личный, интимный характер (безо всяких намеков с нашей стороны в смысле возможных сексуальных извращений): «Фюрер ужасно злился, если во время игры с собакой его заставали врасплох. Он панически боялся показаться смешным. Его секретарши рассказывали: заметив, что за ним наблюдают, Гитлер тотчас же «грубо» отгонял собаку прочь от себя. Если же животное не повиновалось его воле, он заставлял его почувствовать, что такое плетка».[663]
При этом Гитлер постоянно проигрывал шпитальскую ситуацию 1905–1906 годов, но только наоборот. Он прекрасно понимал и определенным образом болезненно пережил явную измену, которую совершили шпитальские собаки по отношению к собственным хозяевам, а спровоцировал их на нее он сам — юный тогда Адольф Гитлер. Теперь его навязчивой идеей становилось иметь такую собаку, которая никогда, ни при каких обстоятельствах не изменит ему самому, — и страшно переживал, обнаружив, что это не получается абсолютно полностью.
«В собаках Гитлера привлекала возможность полностью подчинить животных своей воле. Однажды врач Фердинанд Зауэрбрух и имперский руководитель прессы Отто Дитрих стали свидетелями припадка бешенства, который случился у фюрера. /…/ Когда врач ожидал в приемной, на него неожиданно бросилась собака фюрера. Ему удалось успокоить животное, и оно в конце концов село возле него, положив лапу ему на колено. В этот момент в комнату вошел Гитлер, увидел происходящее и закричал: «Эта собака была единственным верным мне существом! Что Вы с ней сделали? Я не желаю ее больше видеть! Берите эту дворняжку себе!»»[664] — до практической реализации этого указания дело, конечно, не дошло!
Автор этих строк прочитал множество книг по поведению животных, сам владел более чем десятком собак и около десятка кошек (кавказские овчарки прекрасно уживались с персидскими кошками — сказывалась, вероятно, близость их исторических родин!), был знаком с серьезными специалистами по воспитанию животных. Адольфа Гитлера автор не отнес бы к мастерам данного жанра. Расписанная «измена» Блонди — пустяк, который нужно уметь терпеть, подобно улыбке любимой женщины, адресованной другому мужчине!
Но Гитлер не смог бы себя уберечь и от более серьезных измен, поскольку строил свои взаимоотношения с собаками на дрессировке, а не на воспитании любви. Последнее тоже практиковалось им, но это была типичная любовь по расчету, основанная на пищевом поведении — Гитлеру явно не были доступны более высокие материи, по крайней мере — в отношении собак; понятно, чем он взял шпитальских собачонок!
Хотя в такой оценке, мы, возможно, несколько перегибаем палку!
«Шпеер рассказывал об одном особенном свидетельстве доверия к нему фюрера. Гитлер разрешил ему присутствовать при кормлении им своей любимой собаки. Посторонним присутствовать на этой процедуре строго воспрещалось.
Весной 1942 года Адольф Гитлер взял себе молодую овчарку. 20 мая 1942 года Йозеф Геббельс записал в своем дневнике: «В настоящий момент это животное является единственным живым существом, которое постоянно находится близ фюрера. Она спит подле его кровати, а когда он находится в своем спецпоезде — в его купе». С удивлением, которое граничило с завистью, рейхсминистр пропаганды писал, что собака «пользуется у фюрера такими привилегиями, которые никогда не смог бы получить ни один человек». Геббельс даже поинтересовался происхождением живого существа, которое добилось высшей благосклонности Гитлера: «Собака была куплена у мелкого почтового служащего в Ингольштадте, который, посетив фюрера и спросив, кто кормит животное, получил ответ: «Сам фюрер лично». Услышав это, он сказал: «Мой фюрер, я вас уважаю»». Особенно Геббельса поразило то, что любящий подольше поспать Гитлер позволял щенку рано утром забираться к себе в постель и будить себя ударами лап в грудь».[665]
В таком особом способе кормления содержалось еще одно рациональное зерно: Гитлер уберегал своих собак от намеренного отравления, а следовательно — усиливал и собственную защиту со стороны таких неуязвимых собак. В этом определенно содержится намек на то, как он сам, возможно, поступил в Шпитале, все же столкнувшись с непримиримой агрессией одной-двух дворовых шавок!
Заметим, что учет этой особенности позволил автору более точно восстановить подробности событий в Бункере Гитлера в апреле 1945, поскольку отравить своих собак мог лишь сам Гитлер, но не его двойник!
И в этом тоже был характерный психологический жест: шпитальская история получила окончательное завершение — Гитлер на прощание рассчитался и со всеми собаками в своей прежней жизни, которых он, на самом деле, сильнейшим образом ненавидел в глубине своей души!
Характерно, что опасения быть отравленным периодически навещали и самого Гитлера — причем когда у него еще только начали появляться собственные собаки.
Вот как Ханфштангль описывает день рождения Гитлера 20 апреля 1923 года: «Я /…/ пошел к нему с утра, чтобы поздравить, и нашел его в одиночестве, хотя вся неряшливая квартира была загромождена цветами и пирожными от пола до потолка. А у Гитлера было одно из его подозрительных настроений, и он не притронулся ни к одному из них. /…/ «Ну что ж, герр Гитлер, — сказал я, — теперь вы точно можете устроить себе пиршество». «Я совсем не уверен, что они не отравлены», — ответил он. «Но все они от ваших друзей и почитателей», — возразил я. «Да, я знаю, — ответил он. — Но этот дом принадлежит еврею, а в наши дни можно капать по стенам специальным медленным ядом и убивать своих врагов. Я никогда нормально здесь не ел».
/…/ ничто не могло его переубедить, и мне пришлось в прямом смысле отведать пару пирожных самому, прежде чем он притронулся к ним. После этого его настроение стало улучшаться».[666]
Разумеется, Германия 1923 года была страной, где происходило немало политических убийств, а у Гитлера хватало врагов — не только евреев. Но никто никогда не слышал, чтобы при тогдашних убийствах использовался яд: у каждой эпохи, у каждой страны и у каждой социальной среды — свое оружие!
Эта нелепая история весьма точно характеризует страхи, испытываемые Гитлером!
Вернемся, однако, в 1906 год.
Напомним, что в результате смерти их матери именно в это время и Клара, и Иоганна-младшая и должны были получить деньги, оставшиеся от умершей в 1903 году тетушки Вальбурги (весьма немалые, о чем ниже), а также и от самой Иоганны-старшей. Последняя умерла, будучи, судя по всему, владелицей собственного дома (Шпиталь, № 24); уже одно это предполагает, что наследство, оставленное ею, было вовсе не символическим.
Последующая поездка Гитлера в Вену обставлена, естественно, его биографами подобающими комментариями и предположениями: «В мае 1906 г. он отправляется в Вену, где до июня посещает музеи и другие достопримечательности города. Но вступительных экзаменов он так и не дождался. Он откладывает поступление на следующий год. Уже 7 мая он пишет своему другу[667]: «Я доехал хорошо и теперь целыми днями брожу по городу. Завтра иду в оперу на «Тристана», послезавтра на «Летучего голландца» и т. д. Хотя здесь все очень красиво, я скучаю по Линцу». Возможно, изучение произведений искусства в Вене слегка сбило с него спесь».[668]
Что ж, это было бы вполне возможно, если бы кто-нибудь или что-нибудь могло бы сбить спесь с Гитлера! Но этого уже не было и не могло быть до самого конца его жизни: едва ли многие иные деятели всего ХХ века могли бы похвастать в соответствующем возрасте большими результативными достижениями, чем семнадцатилетний Гитлер! Он сам, к собственному своему раздражению, также не мог этим публично похвастаться!
Рассуждения Мазера о вступительных экзаменах — обычный бред по инерции: ретрансляция реальных событий и намерений на год вперед; в 1906 году мысль о том, чтобы сделаться художником, еще, по-видимому, не посещала Гитлера — об этом нет ни малейших достоверных сведений.
Сам Гитлер мотивировал это поездку кратчайшим и, на наш взгляд, маловразумительным образом: «Тогда я поехал в столицу с целью посмотреть картинную галерею дворцового музея. Но в действительности глаз мой останавливался только на самом музее. Я бегал по городу с утра до вечера, стараясь увидеть как можно больше достопримечательностей»[669] — остается задуматься о том, а попадал ли Гитлер в этот самый дворцовый музей хоть раз в жизни?
Поездка в Вену, совершенно очевидно, имела исключительно утилитарный характер, как и упомянутая поездка туда же его отца в мае 1892 года — и этому Алоиз, конечно, тоже обучил своего сына: сокровища Иоганна Непомука состояли из драгоценностей, а не денег, имевших хождение. Их требовалось обменять на соответствующие деньги (попросту — сбыть краденное), и делать это нужно было подальше от дома, проще всего — в Вене.
Возможно, и исходными адресами для этого снабдил Адольфа все тот же папаша!
После 1906 года Адольф Гитлер совершил еще три поездки в Шпиталь — и более не появлялся там до конца жизни. Эти три поездки, бесцельные во всех иных отношениях (какие бы глубокомысленные рассуждения и о них ни приводили бы Мазер и остальные), — летом 1908 года и во время отпусков с фронта — в сентябре-октябре 1917 и в сентябре 1918,[670] позволяют нам сделать качественную прикидку размеров ценностей, добытых Гитлером весной 1906 года.
Тот факт, что Гитлеру пришлось разделить весь клад на четыре части, каждую из которых можно было незаметно для окружающих спрятать среди его общего багажа — так, чтобы никто из посторонних, взявших, допустим, в руки предмет поклажи (чего никак гарантированно невозможно было избежать!), ничего бы не заподозрил, позволяет нам оценить весовые пределы этой тайной ноши — хотя и в самых широких границах. Гитлеру самостоятельно приходилось решать такую задачу — и мы не знаем, какие у него были при этом вполне легальные предметы багажа и насколько сам Гитлер был готов допустить риск вызвать подозрения окружающих, не имеющих, заметим, никаких исходных отягчающих мотивов для серьезных подозрений.
Мы можем условно заложить вес каждой из четырех частей в предположительные пределы от полукилограмма до пяти килограммов — общий вес клада, таким образом — от двух (это, конечно, невероятный минимум) до двадцати килограммов; это примерно соответствует и тому, что уже немолодые люди — Иоганнес Шиккельгрубер, а затем и Иоганн Непомук Хюттлер — вполне могли управляться с переноской (возможно — также по частям) такого клада с места на место.
Весовые показатели золотых и серебряных гульденов нами приводились выше. Если бы этот клад целиком состоял из серебряных монет, то его номинальная сумма составляла бы, таким образом, от 180 до 1800 гульденов (от 360 до 3600 крон); если бы клад состоял целиком из золотых монет, то его номинальная сумма составляла бы от 2400 до 24000 гульденов (от 4800 до 48000 крон); смешанное содержание дает произвольную сумму в широчайших пределах — от 360 крон до 48 тысяч!
Учитывая же, что едва ли юный и тем более уже не очень юный Гитлер стал бы практически делить на части клад весом всего в несколько килограммов, следует склоняться к достаточно высоким уровням принимаемой оценки. А вот если клад содержал еще и ювелирные изделия и драгоценные камни, то стоимость его могла подниматься вообще до заоблачных высот — типа упомянутой сумки Фегелейна, доставшейся Мюллеру!
Однако нужно учитывать и нелегальность каналов, по которым Гитлеру приходилось реализовывать свою добычу — при этом в его руках могло оставаться лишь порядка половины названных сумм, а может быть и меньше. Вот обмен непосредственно золотых и серебрянных монет не должен был сопровождаться такими серьезными потерями — это все-таки было достаточно стандартной процедурой, поскольку разменивались монеты, еще недавно ходившие в обращении.
Так или иначе, речь идет о конечной сумме, доставшейся непосредственно в распоряжение Гитлера, минимум в двадцать тысяч крон — меньше практически невозможно при сложившихся обстоятельствах; реальной представляется и сумма в тридцать или сорок тысяч крон — или даже больше.
Учитывая же, что стоимость жизни в Австрии предвоенных лет обеспечивала возможность одинокому мужчине (каковым Гитлер оставался почти всю свою известную жизнь) вполне прилично существовать на сумму примерно в тысячу крон в год, Гитлер обеспечил себе беззаботное существование не менее, чем на двадцать лет, а возможно — и на значительно больший срок.
Всяческие коловращения с инфляцией, происходившей во время Первой мировой войны и позднее, лишают эти расчеты смысла, но при этом еще и увеличивают оценку обеспеченного периода его жизни с учетом того, что капитал Гитлера сохранялся в золоте и драгоценностях, в условиях инфляции даже выигрывавших по сравнению с текущим уровнем покупательной способности денег.
Оглядев дальнейшую биографию Гитлера с высоты сегодняшних дней (возможности чего, разумеется, был лишен сам Гитлер), мы увидим, что Гитлер находился на полном государственном обеспечении с начала августа 1914 до начала апреля 1920[671] (служба в армии), снова с ноября 1923 по декабрь 1924 (заключение в тюрьме, которое сам Гитлер иронически назвал «высшей школой за государственный счет»[672]) и вновь с января 1933 — и до конца его официальной биографии. Все остальное время — суммарно заведомо менее двадцати лет, начиная с 1906 года.
С учетом же того, что порядка половины его добычи (если не больше) досталась ему практически в руки лишь после Первой Мировой войны (в результате двух последних поездок в Шпиталь в 1917 и в 1918 годах), то время нужды в жизненной поддержке этой суммой у него реально ограничивалось менее чем двенадцатью годами.
Заметим, что четыре части, на которые Гитлер разделил доставшуюся добычу, вовсе не обязательно должны были быть приблизительно равными.
Первая из них могла быть и много меньше четверти, если Гитлер собирался сначала лишь опробовать каналы сбыта сокровищ, и много больше — если Гитлер стремился сразу вывезти побольше.
Вторая часть могла вынужденно оказаться и вовсе равной нулю — к этому нам предстоит возвращаться.
Зато уже взрослый Гитлер, вновь добравшись до своих сокровищ летом 1917 года, мог вполне сознательно разделить их на примерно равные две части: их приходилось вывозить в напряженной обстановке военного времени, да еще и перевозить через границу между Австро-Венгрией и Германией, а в условиях массовой шпиономании и уже начавшейся борьбы со спекуляцией продуктами питания следовало ожидать усиленного осмотра провозимых грузов. Гитлер должен был считаться с возможностью бросить перевозимый им багаж на произвол судьбы — ради спасения своей собственной жизни и свободы. Поэтому вполне разумно было бы в тот момент разделение клада на две части — дабы застраховать возможность сохранить хотя бы половину имеющихся сокровищ.
Вероятнее всего, заслуженному фронтовику Гитлеру удалось без помех осуществить обе эти вывозные операции. Заметных скандалов вокруг этого, во всяком случае, не зафиксировано.
Эти рассуждения вполне сочетаются с соображениями, приводимыми ниже, о том, что реализация значительной части клада Иоганна Непомука была осуществлена Гитлером лишь в двадцатые годы.
Разумеется, клад Иоганна Непомука вовсе не должен был обеспечивать регулярное финансовое поддержание существования Гитлера: ведь Адольф, так или иначе, что-то дополнительно и зарабатывал все эти годы (что он и выдавал за свои единственные источники доходов!), а с 1925 года — довольно основательно: за счет продажи «Майн Кампф» и других публикаций!
Понятно, что «наследство» от Иоганна Непомука, никем и никак не учтенное, составляло значительные резервы для финансовых маневров Гитлера — в этом и состояла его главная роль.
И наличие таких резервов ощущается очень весомо.
«Его обнаруженные уже после войны документы свидетельствуют, что /…/ его расходы значительно превосходили декларированные им доходы /…/. В письме к властям /…/ он уверяет об отсутствии у него средств и о своем скромном образе жизни: «Имуществом или капиталами, которые я мог бы назвать собственными, я нигде не располагаю. Мои личные потребности ограничиваются самым необходимым, а именно в том смысле, что я полностью воздерживаюсь от употребления алкоголя и табака, питаюсь в самых скромных ресторанах и, помимо того что плачу небольшую квартплату, не имею никаких расходов, за исключением издержек писателя-политика на рекламу… И автомобиль для меня это только средство для работы. Только с его помощью я могу осуществлять свою постоянную деятельность». В сентябре 1926 года он заявил, что не в состоянии платить начисленные ему налоги, и не раз говорил о своей большой задолженности перед банком. И еще годы спустя он будет при случае вспоминать об этом периоде и скажет, что порой ему приходилось питаться одними яблоками».[673]
Действительно, доходы от «Майн Кампф» в первые годы обещали многое, но затем резко покатились вниз: «10 декабря 1926 года выходит 2-й том «Майн Кампф» /…/. Если 1-й том был продан в 1925 году в количестве почти 10 000[674], а год спустя к ним добавились еще около 7000, то в 1927 году оба тома находят только 5607 покупателей, а в 1928 году и того меньше — всего лишь 3015».[675]
1929 год оказался по-настоящему кризисным — и для всей западной экономики, и для Гитлера лично. Но кризис этот послужил затем трамплином для успехов национал-социализма — и возродил и усилил интерес к произведениям писателя Гитлера: «Продажа книги возросла лишь после превращения НСДАП в массовую партию, особенно когда вышло дешевое издание стоимостью всего 8 марок за оба тома. В 1930 году было продано 54 086 экземпляров, в 1931-м — 50 808, а в 1932-м — 90 351, а затем, начиная со следующего года, продажа уже стала превышать в несколько раз стотысячный рубеж. В 1943 году общий тираж книги составил 9 840 000 экземпляров»[676] — Гитлер, таким образом, превратился в конечном итоге в писателя-супермиллионера!..
Колоссальный денежный фонд, созданный в результате таких продаж, не тратился Гитлером в годы его правления на личные нужды, но создал особый механизм, с помощью которого Гитлер совершенно не подконтрольно для других мог подкупать нужных людей и финансировать операции любой направленности.
Иное дело то, как он поступал еще до прихода к власти. Характерно, что вопреки, казалось бы, всякой логике, именно в эти кризисные для него годы, 1928–1929, Гитлер позволяет себе баснословные личные расходы!
С начала 1926 года Гитлер поселился в Берхтесгадене — на вилле Бехштайнов; хозяин был владельцем знаменитейшей фабрики, производившей фортепьяно, а его жена и он сам — ревностными поклонниками Гитлера.[677]
««Это было невыносимо. Бехштейны сами говорили, что им несколько неудобно мое присутствие, все-таки они были людьми светскими, несколько напыщенными, то есть полной противоположностью нам [национал-социалистам][678]», — вспоминал Гитлер в своих дневниках. «Года полтора-два после этого с перерывами я прожил в отеле «DeutschesHaus» в Берхтесгадене, но всегда в одной и той же комнате /…/».»[679]
15 октября 1928 года[680] (Залесский называет другую дату — 3 марта 1927 года[681]) Гитлер арендовал довольно простенькую виллу «Вахенфельд» в Оберзальцберге — за 100 марок в месяц.[682] Старшая сестра Гитлера Ангела Раубаль, бывшая до того скромной служащей в Вене, с самого начала была приглашена на роль домоправительницы в этом имении. Затем, по-видимому в 1929 году,[683] эта вилла была приобретена в собственность за 30 тысяч марок — покупка оформлена на Ангелу Раубаль.[684] Позднее «Вахенфельд» был перестроен в знаменитое роскошное поместье «Бергхоф» — это происходило уже после 1933 года за государственный счет.[685]
Примерно тогда же Гитлер приобрел очередной совершенно необходимый ему автомобиль — роскошный шестиместный «Мерседес-Компрессор» за 20 тысяч марок.[686] А в сентябре 1929 он снял девятикомнатную квартиру в престижном районе Мюнхена за 4176 марок в год[687] (ее называют и 15-ти комнатной[688]).
Едва ли это могло покрываться благотворительностью его известных поклонниц, хотя ходили слухи, что «Вахенфельд» якобы полностью финансировался Бехштайнами.[689] Это, однако, было, скорее всего, сознательным напусканием тумана, хотя: «Фрау Бехштайн помогает ему при покупке мебели, а Вагнеры из Байрота снабжают дом постельным бельем и посудой»[690] и т. д.
«Мерседес», приобретенный в 1929 году, оказался уже не первым автомобилем, порожденным аналогичным «чудом»: еще в 1923 году «ему нужна была машина для себя, чтобы добираться до собраний быстрее. Он подобрал себе одну машину, которая выглядела как конная коляска без верха, но вскоре поменял его на «зельв», заплатив из средств, которые загадочным образом нашел сам в тайне от всех[691]. Это был грохочущий монстр, его концы, казалось, движутся в разных направлениях, однако Гитлер считал, что это придавало ему дополнительное достоинство, и с тех пор не помню, чтобы он когда-либо пользовался трамваем или автобусом».[692] После путча в ноябре 1923 года тот автомобиль был конфискован властями.[693]
Совершенно понятно, почему именно в кризисном 1929 году Гитлер мог и должен был усилить собственные траты: с одной стороны, в условиях общего рыночного кризиса цена семейного золота стала заметно относительно расти — и Гитлер мог отоварить его с наибольшим успехом; с другой стороны, вложения в недвижимость спасали имеющиеся денежные запасы от вновь угрожавшей инфляции!
Можно сделать вывод, что, начиная с весны 1906 года, Гитлер был вовсе лишен каких-либо материальных забот — что полностью соответствует и его фактическому положению дел и его субъективным настроениям по этому поводу — за исключением периода 1909–1910 годов, о котором особо.
Эта очевидная финансовая независимость Гитлера сбивала с толку любого, кто задумывался о ее возможной основе, и заставляла выдвигать самые разнообразные и нередко нелепейшие предположения об источниках финансирования Гитлера. Она же позволяла ему вести самые рискованные политические игры — его личное материальное положение не зависело от их непосредственного исхода!
Понятно, что тут возникали вопросы о таинственной поддержке, получаемой Гитлером неизвестно от кого — о чем поговаривали уже с 1921 года, и Гитлеру постоянно приходилось отбиваться от обвинений, исходящих от его собственных соратников.
В уже цитированном воззвании Эрнста Эреншпергера говорилось: «На вопросы со стороны отдельных членов, на что же он, собственно, живет и кем он раньше работал, он всякий раз реагировал гневно и возбужденно… Так что его совесть не может быть чиста, тем более что его выходящие за все рамки связи с женщинами, перед которыми он уже не раз называл себя «мюнхенским королем», стоят очень много денег».[694] В последнем обвинитель, конечно, ошибался: не Гитлер тратил тогда на женщин деньги, а они на него!..
В том же 1921 году Гитлер отвергал обвинения в том, что якобы получает гонорары за речи на партийных собраниях.[695]
«Несомненно, в ранние годы командование немецкой армии в Баварии предоставляло денежную поддержку организации, которая всячески обещала бороться с коммунистами, но к 1923 году этот источник стал иссякать, так как нацисты становились чересчур независимыми».[696]
«В то время бытовало мнение, что партия получает деньги от французских оккупационных властей, хотя поверить в это было решительно невозможно, вспомнив яростную кампанию, которую вели нацисты против французов после оккупации Рура в начале 1923 года».[697]
В 1925 году Гитлер заявлял на суде по делу о клевете, выдвигавшейся против него еще в 1923 году: «Меня оскорбили, все общественное мнение показывает на меня пальцем и говорит, что Гитлер подкуплен на французские деньги!»[698]
Но весной 1923 года тактика Гитлера была действительно крайне двусмысленной: он по существу развалил общенациональный фронт сопротивления оккупантам-французам. Гитлер «вышел из единого национального фронта и пригрозил своим опешившим сторонникам, что исключит из НСДАП всякого, кто будет активно участвовать в сопротивлении Франции. Есть факты, подтверждающие, что он выполнял эту угрозу. /…/ Когда командующий рейхсвером генерал фон Сект, беседуя с Гитлером в начале марта, спросил, присоединится ли Гитлер со своими сторонниками в случае перехода к активному сопротивлению к рейхсверу, то получил недвусмысленный ответ, что сперва нужно сбросить правительство. И представителю рейхсканцлера Вильгельма Куно он тоже четырнадцать дней спустя заявил, что сперва нужно покончить с внутренним врагом. «Надо призывать не «долой Францию», а долой предателей Отечества, долой ноябрьских преступников!»»[699]
Вместо борьбы с французами Гитлер накануне 1 мая 1923 года попытался поднять баварских нацистов против коммунистов, но массовая акция сорвалась, встретив сопротивление полиции. В тот день его не поддержал и Эрнст Рем, заявив: «Время еще не пришло. Правительство и рейхсвер терпимо относятся к первомайским демонстрациям красных. Северная Германия еще не готова».[700] Отто Штрассер писал про Гитлера, что «ненависть, которую он питал к Рёму, родилась именно в этот день».[701]
В 1926 году Гитлера обвиняли уже в другом, и он заявлял в опубликованном открытом письме к очередному обидчику в нацистском движении — Альбрехту фон Грэфе с севера Германии: «Вы на севере по всему движению распространили ложь о том, что я якобы заключил с Римом мирное соглашение, сотрудничаю с иезуитами, нахожусь в союзе с Баварской народной партией и объединился с клерикалами, вступил в связи с баварским правительством, обручен с ультрамонтанной дамой (евреи называют ее еврейкой), и т. д. и т. д.
Нет, господин фон Грэфе, я принимаю это как клеветническое очковтирательство».[702]
Вспомним эти обвинения фон Грэфе, когда будем рассматривать обстоятельства гибели племянницы Гитлера Гели Раубаль!
Подобные голословные опровержения Гитлера не снимают обвинений в тайной поддержке, также, впрочем, голословных в значительной степени, но в том-то и дело, что Гитлер, обеспеченный собственными финансовыми резервами, мог позволить себе не выклянчивать такую тайную поддержку, не связывать себя любыми произвольными политическими обязательствами с любым потенциальным нанимателем, а вести себя достаточно независимо и принципиально — набивая себе цену и обеспечивая тем самым требуемую поддержку вернее и значительнее!
Все это облегчалось и совершенно противоречивыми политическими лозунгами Гитлера, в которых каждый желающий мог находить нечто созвучное собственным устремлениям: «своими постоянно повторяющимися масштабными обличениями лживости капитализма Гитлер мобилизует немало сторонников — и это вопреки всем капиталистическим ассигнованиям. Управляющий делами партии Макс Аманн, давая показания мюнхенской полиции после попытки путча в ноябре 1923 года, будет утверждать, что заимодавцам Гитлер «вместо расписки давал программу партии». /…/ добиться от него чего-то, кроме тактических уступок, было невозможно».[703]
Характерно, что все политические противники Гитлера в нацистском движении, доведя дело до разрыва с ним, тут же оказывались в финансовой луже! Вся экономическая независимость, например, основного конкурента Гитлера — Грегора Штрассера,[704] сводилась к владению собственной аптекой, отнимавшей, к тому же, массу его времени и забот, пока он ее не продал в 1924 году![705]
В этой личной материальной независимости Гитлера, обретенной еще в 1906 году, — один из главных ключей к анализу всей его последующей политической биографии!
В то же время совершенно понятно, что ситуация 1928-го и значительной части 1929 года характерна минимумом чьей-либо посторонней политической заинтересованности в оказании поддержки Гитлеру и возглавляемому им движению — и то, и другое представлялись тогда объективным наблюдателям в качестве абсолютных политических трупов!
Никакой посторонней финансовой поддержки он тогда получать не мог, а если бы и получал, то никак бы не мог тратить ее целиком или значительную ее часть на сугубо личные нужды — приобретение престижного особняка и автомобиля, съемку раскошной квартиры и т. д.
И, однако, он осуществил именно это!
Психологически и политически данная ситуация совершенно прозрачна, хотя ее и затушевывают шаблонные представления о карьере Гитлера, сложившиеся уже в последующие годы и десятилетия.
В 1923 году Гитлер впервые добился общегерманской и даже европейской известности. Активнейшая его роль в Мюнхенском путче, а затем мужественное и достойное изложение его патриотической позиции на последующем суде снискали ему симпатии очень многих.
Одновременно с тем, что Гитлер весной 1924 года был приговорен к 5 годам тюремного заключения, его сторонники на выборах в Рейхстаг набрали более 2 миллионов голосов и получили 32 парламентских места из 472,[706] несмотря на официальный запрет НСДАП и фактический ее раскол на различные части.
Один из его соратников сформулировал в это самое время: «Наша программа в двух словах: Адольф Гитлер».[707]
На этой волне Гитлер был выпущен из тюрьмы еще до Рождества 1924 года, воссоздал в феврале 1925 Национал-социалистическую рабочую партию и распродал с осени того же года значительный тираж первого тома своей «Майн Кампф»:[708] «Появившаяся в продаже «Майн кампф» раскупалась с большим успехом, но не потому, что все хотели прочесть ее, а потому что каждый уважающий себя член НСДАП должен был иметь это программное произведение национал-социализма на своей книжной полке».[709]
«Из 55 000 членов 1923 года НСДАП сумела к концу 1925 года привлечь в свои ряды примерно половину, двумя годами позже их стало 100 000».[710]
Но в то же время прояснялось, что успехи национал-социализма уходят, казалось бы, в безвозвратное прошлое: с 1925 года в Германии восстанавливалась нормальная экономическая ситуация.
Уже первые шаги воссозданной Гитлером партии продемонстрировали ничтожность ее практического влияния: ядро нацистского движения сохранялось, но к нему перестали прислушиваться извне. Генерал Эрих фон Людендорф, выступавший партнером нацистов во время путча в ноябре 1923 года, а в апреле 1925 поддержанный ими на общегерманских президентских выборах, «не набрал даже одного процента голосов».[711]
Выход «Майн Кампф» и энергичная деятельность самого Гитлера, несомненно, способствовали затем росту популярности НСДАП, но Гитлер был лишен возможности использовать основной свой пропагандистский дар: в Баварии и в большинстве других германских земель в последующие годы действовал запрет на его публичные выступления.[712]
Далее популярность Гитлера и его книги продолжали катиться все ниже и ниже — это определялось дальнейшим укреплением всей экономической ситуации в Германии: «В 1928 году доходы населения превысили уровень 1913 года почти на 20 %, значительно улучшилось социальное положение, а количество безработных сократилось примерно до 400 000 человек».[713]
Понятно, что экстремизм выходил из моды: «О вере в необратимость улучшений жизни в Германии и недооценке роли НСДАП свидетельствовало принятое весной 1927 года правительствами Саксонии и Баварии решение об отмене запрета на выступления вождя партии».[714] После выборов 1928 года этот запрет был отменен и в других землях.[715]
В мае 1928 года НСДАП получила на выборах в Рейхстаг всего 810 тысяч голосов, хотя и завоевала при этом 12 парламентских мест из 491[716] (в числе прочих был избран Геринг[717]). Затем популярность Гитлера и НСДАП и вовсе достигли минимума к началу 1929 года.
Внезапный экономический кризис всей капиталистической системы, угрозой прихода которого был некоторый экономический застой, замаячивший с начала 1929 года, разразился крахом Нью-Йоркской биржи 24 октября 1929 и возродил своими последствиями политическую активность и популярность всех экстремистских движений по всему Западному миру.
Численность безработных подскочила с 1,3 миллионов в 1928 году до 6 миллионов в 1932-м![718]
«За 1929-33 объем производства [германской промышленности] сократился наполовину. После краха ряда крупнейших банков правительство Германии в мае 1931 приняло решение закрыть все банки».[719]
Все это и реанимировало Гитлера и гитлеризм. Но стало это очевидным далеко не сразу осенью 1929, а все же несколько позднее.
Сам Гитлер вполне мог тогда считать, что его политические успехи ушли в прошлое — и дальше с этим будет все хуже и хуже. Он мог, как тогда казалось, так и остаться до конца жизни политической фигурой второго-третьего ряда — или каким-то радикальным образом должен был изменить весь род своей деятельности и занятий. Возможно, что он уже сам посчитал себя политическим трупом, хотя никогда не позволял себе высказываться подобным образом.
В то же время именно тогда проявились два существенных фактора: во-первых, относительная популярность «Майн Кампф» в предшествующие годы создала ему имидж достаточно процветающего писателя, а не бедствующего графомана; во-вторых, его собственные партийные друзья, также разочарованные в общих политических успехах, уже не так ревностно присматривали за Гитлером и друг за другом — и им уже не могли приходить в головы в 1928–1929 годах подозрения, что он растрачивает партийную кассу или пользуется услугами тайных доброжелателей — ни того, ни другого теперь просто быть не могло!
В рядах сторонников Гитлера царило уныние: Рем даже уехал в 1928 году служить инструктором-наемником в Боливию, и был вызван Гитлером обратно лишь осенью 1930 года — когда отряды СА стали выходить из повиновения Гитлера.[720]
Именно в 1928–1929 годах Гитлер и мог позволить себе извлечь на свет Божий значительные деньги абсолютно неизвестного происхождения и, почти не таясь (но оформление дома произошло все-таки на Ангелу — главным образом для того, чтобы не дразнить германские налоговые службы!), потратить их на разумные с обывательской точки зрения приобретения, уже не вызвавшие ни тогда, ни позже никакого нездорового интереса. «В течение 1929 года из его бумаг внезапно исчезли упоминания о процентах по долгам и долговым обязательствам, — а долги были немалые»![721]
Вот когда вступили в дело основные сокровища Иоганна Непомука, до этого (но после Первой Мировой войны) растрачиваемые лишь незначительными долями и в крайних случаях — включая покупку автомобиля в 1923 году! Сделано это было теперь буквально по заветам Алоиза Шикльгрубера-Гитлера: деньги были вложены в долговременные семейные нужды и благополучие!
И никакого другого объяснения этих трат 1928–1929 годов никто, насколько нам известно, не представил!
Ханфштангль пытался их связать с «поступлением денег из Рура», когда Гитлер «перестал строить из себя лидера рабочей партии», но происходило это последнее, однако, уже незадолго «до конца 1929 года».[722]
На этом, можно считать, в 1928–1929 годах успешно завершился более чем двадцатилетний биографический цикл Адольфа Гитлера: он вполне достиг предела своих мечтаний 1905–1908 годов, обрел независимое, вполне весомое и легальное материальное положение, приобрел известность и определенное уважение, позволявшие ему общаться на равных с интересными и незаурядными современниками.
Казалось бы, ну что еще было нужно?
Но в свою очередь эти демонстративные изменения экономического статуса Гитлера послужили теперь значительной рекламой его личного положения и престижа; это был уже не какой-то аптекарь Штрассер или кто-либо еще того же калибра!
Солидность и надежность Гитлера уже отдавали заметной устойчивостью во вновь разразившейся анархии политических и экономических банкротств и сулили гарантию определенным экономическим и политическим вложениям в возглавляемое им предприятие.
И соответствующая закулисная возня вокруг Гитлера закружилась, несомненно, уже в том же 1929 году.
В 1906 году у Гитлера не было еще никаких политических проблем, а также, повторяем, и никаких забот о своей художественной карьере! Но весной 1906 года у Гитлера, естественно, обострилась старая серьезнейшая проблема: невозможность публичной демонстрации своего богатства.
Понятно, что внезапно разбогатевший семнадцатилетний юнец вызывал определенные подозрения, которые не остались бы без серьезных доказательств: тела отравленных мышьяком обеспечивали вполне ожидаемые результаты экспертизы — стоило лишь возбудить соответствующие наветы.
Тщательность, с которой Гитлер скрывал сам факт своего богатства (вплоть до 1929 года, как мы показали) является дополнительным аргументом в обоснование наших предположений о том, как именно он расправлялся со своими жертвами. Об этом же свидетельствует и истерика, о которой упоминал Фест — это мы уже цитировали: «Когда в 1942 году ему доложили, что в деревне Шпиталь обнаружена имеющая отношение к его семье могильная плита, с ним случился один из его припадков безудержного гнева».
Единственной возможностью избежать подобных подозрений для Гитлера оставалась одна: придумать законный способ приобретения своего богатства — и это Гитлеру удалось лишь в середине двадцатых годов.
Совершенно не удивительно, почему он ухватился за идею написать книгу, высказанную его соратниками в 1924 году, когда они вместе сидели в комфортабельной тюрьме в Ландсберге, где тюремщики стремились создать заключенным максимум уюта и куда их поклонники с воли присылали им массу выпивки и угощений.
Отто Штрассер рассказывал об этом так — со слов своего брата, Грегора: «Обитатели первого этажа тюрьмы были бы совершенно счастливы, если бы не надоедливая привычка «человека со второго этажа» беспрерывно выступать с речами. «Человек со второго этажа» — это, конечно, Адольф Гитлер.
Однажды заговорщики, проживающие внизу, провели «военный совет», обсуждая способы и методы защиты от красноречия Адольфа. Грегору Штрассеру пришла в голову замечательная идея — убедить Гитлера написать книгу.
Гитлеру стали мягко и тактично намекать, что он просто обязан написать мемуары. И довольно скоро Адольф клюнул на эту приманку. С этого момента Штрассер и другие «джентльмены с первого этажа» могли спокойно пить и играть в карты. Гитлер предпочитал заниматься своими мемуарами и непрестанно ходил взад-вперед по комнате, обдумывая их»[723] — упомянутым джентльменам и в головы не пришло, насколько Гитлера могла вдохновить идея написать книгу, способную произвести фурор и создать хотя бы видимость получения значительных гонораров!
Пока что, в 1906 году, Гитлеру приходилось хвататься за более примитивные возможные оправдания приобретения богатства.
Собакой он, повторяем, в то время так и не обзавелся, а вместо этого держал при себе тогда (с конца 1904 по осень 1908 года) своего единственного приятеля — сына линцского декоратора Августа Кубицека, «с которым Гитлера связывали мечты о музыкальной карьере».[724]
Фест, подчеркивающий романтическую мечтательность и непрактичность Гитлера, любит цитировать Кубицека. Совершенно подавленный своим другом и безропотно глядящий ему в рот Кубицек вполне устраивал Гитлера — оставалось лишь заботиться о том, чтобы не увлекаться чересчур подробной откровенностью.
Итак, Фест пересказывает: «На день рождения Гитлер «дарит» ему [Кубицеку] дом в стиле итальянского Ренессанса из мира своих мечтаний: «Он не видел разницы, говоря о чем-то готовом или о том, что еще только планировал». Куплен лотерейный билет — и вот он уже на какое-то время переселяется в ирреальный мир и проживает там на третьем этаже барского дома (Линц-Уфар, Кирхенгассе, 2) с видом на другой берег Дуная. До тиража остаются еще недели, а он уже подбирает обстановку, ищет мебель и обивку, рисует образцы и разворачивает перед другом планы своей жизни в гордом одиночестве и щедрой любви к искусству, такой жизни, которая должна будет опекаться «немолодой, уже немного поседевшей, но необыкновенно благородной дамой», и он уже видит, как она «на празднично освещенной лестнице» встречает гостей, «принадлежащих к одухотворенному, избранному кругу друзей». А потом наступит день тиража и развеет чуть или[725] уже не осуществившуюся мечту, и Гитлер в припадке дикой ярости будет осыпать проклятиями не только собственное невезение, но и — что весьма характерно — еще в большей степени легковерие людей, систему государственных лотерей и, наконец, само обманувшее его государство.
Говоря об этом времени, он дает себе очень точное определение — «не от мира сего» /…/»[726]
Действительно, поведение такого не от мира сего Гитлера граничит с полным идиотизмом: надо же, купил единственный лотерейный билет — и размечтался безмерно разбогатеть и переместиться в сказочный мир!
На самом же деле полным идиотизмом будет поверить в эту историю в том виде, как она рассказана Кубицеком и пересказана Фестом, хотя в этом рассказе нет почти ни одного лживого слова! Постараемся объяснить, как же тут обстояло дело на самом деле.
Автор этих строк выступает здесь в трех ролях: в роли специалиста по теории вероятностей, знающего все о количественных методах организации лотерей; в качестве ныне жителя европейской страны, почти ежедневно сталкивающегося с рекламами различных лотерей, суть которых (реклам) не могла существенно перемениться за последние сто лет, и, наконец, в качестве жителя Москвы, которому было двенадцать лет в 1957 году, когда в СССР впервые (со времени рождения автора и его сверстников) возобновилось проведение государственных лотерей.
Тогда, в 1957 году, всех нас — и мальчишек, и взрослых — почти одинаково поразила возможность получить в подарок за клочок бумаги стоимостью в три рубля сказочную вещь — целый автомобиль!
Деньги, имевшие хождение в Советском Союзе до 1961 года, характеризовались следующими примерно показателями: средняя зарплата городского рабочего или служащего не достигала тысячи рублей в месяц, порция мороженого эскимо стоила 1 рубль 10 копеек, бутылка «Московской особой» водки — 21 рубль 20 копеек, за пять рублей можно было одному человеку пообедать в ресторане (без употребления алкогольных напитков, дорогих в этих заведениях), а автомашина «Волга» первой модели стоила 36 тысяч рублей; потом цена на нее подскочила до 40 тысяч! Приобрести автомобиль на обычную зарплату (будучи не генералом, профессором, директором крупного завода, видным писателем, деятелем театра и кино, знаменитым спортсменом и т. д.) было, таким образом, совершенно невозможно!
Лотереи позднее стали регулярно повторяться. Тогда-то и родился знаменитый анекдот про академика Амбарцумяна, процитированный выше. Азарт охватил очень многих: кто мог, покупал единственный билет, кто мог — больше; ходили легенды о людях, регулярно покупавших по двадцать или даже по сто лотерейных билетов каждого тиража!
Крупные выигрыши происходили, понятно, столь же редко, как и везде и всюду, но в Советском Союзе, имевшем богатые традиции теневой экономики, сложилась целая нелегальная индустрия перепродаж выигравших лотерейных билетов (по условиям лотереи можно было получить по желанию вещевой выигрыш или его стоимостной эквивалент деньгами): за билет, на который пал крупный выигрыш, обычно — автомобиль, платили на черном рынке гораздо больше номинальной стоимости выигрыша.
С какой целью? Очень просто: владелец денег, нажитых незаконным путем, получал возможность вполне легально приобрести автомобиль, что в ином случае привлекло бы совершенно ненужное внимание властей — и поставило бы на повестку дня разоблачение преступного бизнеса; при получении же денежного выигрыша такой мнимый победитель лотереи получал возможность публично потратить много денег, объясняя их происхождение тем же выигрышем.
Вот это-то и послужило, наверняка, руководящей идеей и юному Адольфу Гитлеру, который никогда не был «не от мира сего»! В единственном он соврал Кубицеку, не имея возможности совладать с собственными нервами и хладнокровно ожидать результатов лотереи, — в количестве приобретенных билетов. При этом он, по неопытности и необразованности, попался на рекламу устроителей лотереи, которая, повторяем, строится всегда единственным примитивным образом: обещается, что увеличение числа купленных билетов повышает вероятность крупного выигрыша, что определенное число купленных билетов практически гарантирует такой крупный выигрыш — и т. д.
Купившись на это, Адольф наверняка закупил целую партию билетов, на что у него заведомо тогда хватало денег. Разумеется, Кубицеку он мог рискнуть рассказать только о единственном билете. На самом же деле он купил их ровно столько, сколько, согласно рекламе, и должно было хватить на приобретение дома по указанному адресу: Линц-Уфар, Кирхенгассе, 2 — или даже одной только квартиры в нем на третьем этаже. Это-то он и осуществил бы на совершенно законных основаниях, получи он такой выигрыш на самом деле!
Как видим, ничего фантастического и ирреального в таком поведении не было; именно эта мечта (с исправлениями — согласно его изменившимся более чем за двадцать лет вкусам) и была полностью реализована Адольфом Гитлером в 1928–1929 годах, но с помощью уже другой, более верной комбинации. Вот тогда-то он и получил, по нашему мнению, совершенно законное право задать и по этому поводу свой сакраментальный вопрос: «Так кто же был прав, фантазер или другие?» — и ответить на него: «Прав был я»!
Но в те ранние времена в Линце Гитлер, затратив огромную сумму (вполне возможно — порядка тысячи крон), получил какое-то количество выигравших билетов (вероятно — несколько десятков), обеспечивших ему суммарный выигрыш лишь в несколько сотен крон — в полном соответствии с законами теории вероятностей и правилами проведения лотерей. Это не только не привело к решению изначально поставленной им задачи и вызвало потерю массы денег, но и загнало его в затруднительное положение: предстояло как-то втихую получить все выигранные деньги (Буратино заведомо никому не мог их подарить!), не привлекая к себе подозрений относительно огромного числа приобретенных билетов.
Удар был жестокий, а адреса, по которым Гитлер посылал проклятия, вполне соответствовали сути разыгранного сюжета!
Следующий сюжет оказался еще более экзотическим: семнадцатилетний Адольф Гитлер вознамерился стать музыкантом! Это напоминает известный анекдот:
— Вы умеете играть на скрипке?
— Не знаю, не пробовал!
Вот и Адольф Гитлер тоже не знал, умеет ли он играть на фортепьяно, но решил попробовать: «начиная со 2 октября 1906 г. до 31 января 1907 г. [он] берет уроки игры на фортепьяно у бывшего военного музыканта Преватцки-Вендта, регулярно ходит в местный театр, смотрит все постановки Вагнера, рисует, пишет стихи, сочиняет музыку, разрабатывает проекты театральных декораций, мостов, городов и улиц и обсуждает со студентом музыкальной школы Кубицеком великие и фантастические планы».[727]
Трудно сказать, собирался ли Гитлер изо всего этого соорудить какое-нибудь практическое занятие, позволяющее имитировать источники получения финансовых средств. Скорее всего, он пытался нащупать их во всем этом хаосе профессиональных направлений, отвечающих его внутренним настроениям и, как могло ему казаться, его творческим способностям.
Сам учитель музыки не мог понять, чему и почему пытается обучиться его ученик, но, разумеется, старался отрабатывать получаемые деньги: «Преватцки-Вендт никогда не видел его открытым и готовым к более близким контактам».[728]
Автор этих строк рискнет высказать сожаление, с которым, возможно, не согласятся специалисты, о том, что общий недостаток культуры и отсутствие соответствующих личных контактов не позволили Гитлеру всерьез заинтересоваться шахматами; думается, что даже при позднем дебюте в том достаточно зрелом возрасте, в каком он тогда пребывал, он мог бы стать выдающимся мастером игры, для которой, с его феноменальной памятью, расчетливостью и способностью к риску, он был буквально создан; это спасло бы человечество от дальнейших менее безобидных проявлений его гения, а самого Гитлера обеспечило бы и приемлемым для него образом жизни, и удовлетворяющими тщеславие человеческими контактами, и вполне практичным способом отмывки украденных средств.
Было, правда, у Гитлера личное качество, не очень соответствующее типичной шахматной карьере: у него не было склонности к перемене мест — всю жизнь он оставался скорее домоседом, хотя обстоятельства вынуждали его порой к невероятным по интенсивности перемещениям — особенно во время предвыборных кампаний в Германии в 1930–1933 годах.
Всему этому своему безделью Гитлер смог бы, вероятно, предаваться еще годами, но нужно учитывать, что у такого его странного поведения, ставящего в тупик всех комментаторов его биографии, был весьма заинтересованный зритель, которого очень нелегко можно было обмануть — его мать.
Клара Гитлер должна была прекрасно знать своего сына — и едва ли она могла всерьез принимать артистически изображаемые метания его творческой души. Его очевидная незаинтересованность в обретении профессии, обеспечивающей его надежными источниками существования, должна была наводить ее на достаточно ясные подозрения.
Сильной или слабой личностью была Клара Гитлер?
Историки, отдающие в этом плане определенную дань отцу Гитлера, абсолютно игнорируют в этом смысле его мать. Между тем автор этих строк не взялся бы однозначно сравнить силу личностей этих двух персонажей.
Клара изначально появилась в доме Алоиза в качестве служанки — притом весьма юного возраста. Находясь как бы под шапкой-невидимкой, она имела возможность выстроить собственную жизненную концепцию — и реализовать ее в полной мере. Она не уступала мужу в конфликтах просто потому, что таких конфликтов практически и не было — но от кого это зависело? В итоге же получилась весьма слаженная и дружная пара — и кто может судить о том, кто в ней на самом деле верховодил?
Трагедией этой пары было то, что между ними отсутствовала полная откровенность, но, как говорилось, это было необходимым залогом сохранения между ними нормальных отношений — для практически профессиональных убийц большая близость была бы вовсе невозможной!
Клара, как нам кажется, была очень не слабой личностью — и не стала бы подчиняться воле собственного сына. Недаром он не мог настоять на прерывании учебы, а ему пришлось идти для этого на симуляцию болезни!
К тому же в том возрасте Адольф Гитлер еще заметно не дорос до уровня своих будущих возможностей: если позднее, в его зрелые годы, он мог подчинять себе большинство встречных, то при жизни матери ему приходилось специально отыскивать специфического слабака вроде Кубицека, который бы легко ему подчинялся.
Ну и к чему должна была вести новая конфронтация между Гитлером и его матерью?
Вполне вероятно, что состояние здоровья Клары оказалось под давлением нешуточных переживаний, понятных и оправданных при столь странном поведении сына. Именно в это время ее здоровье основательно пошатнулось.
«18 января 1907 г. она ложится в Больницу сестер милосердия в Линце, и хирург Карл Урбан в течение часа делает ей сложную операцию, после чего заносит в историю болезни диагноз: саркома малой грудной мышцы. Клара перенесла эту операцию, но прожила после этого всего лишь 11 месяцев».[729]
Автор этих строк обладает в целом обывательскими представлениями о медицине, слегка усилинными лишь огромным опытом личного общения с больными и с врачами, а также и привычкой по любому поводу заглядывать в специальную справочную литературу. Рассказанная медицинская история может иметь множество трактовок.
Во-первых, не ясно, можно ли было при установленном диагнозе саркомы все-таки прожить эти 11 месяцев в достаточно сносном физическом состоянии, но об этом лучше судить профессионалам.
Во-вторых, непонятно как при уровне медицинских представлений начала ХХ века можно было бы отличить саркому от, скажем, почти безобидной кисты; представляется, что никак.
В-третьих, описанная ситуация вполне напоминает многие другие, когда хирург, осуществив сложную операцию, просто не обнаруживает никаких объективных оснований для ее проведения, а затем выносит заумный и зловещий диагноз, дабы оправдать собственную то ли опрометчивость, то ли якобы опрометчивость: ведь проведенная операция должна была значительно пополнить его собственный кошелек!
Последняя ситуация чревата логическими следствиями, уже очевидными для наших терпеливых читателей: мать Гитлера была больна чем-то, но неизвестно чем именно; по общей симптоматике была предположена опухоль в груди, но диагноз, возможно, не подтвердился при операции. Тогда, естественно, всплывает предположение о многократно упоминавшейся грудной водянке, от которой умерла в 1847 году бабушка Гитлера Мария Анна!
Само поведение Гитлера, если к нему присмотреться, вызывает определенные подозрения.
Пока мать лежит в больнице и ей делают сложную операцию, он спокойно продолжает обучение музыке. Но когда выяснилось, что мать выжила и возвращается из больницы (сравните приведенные выше числа дней января 1907 года!), то он бросает никчемное обучение музыке и, вероятно именно теперь, принимает вполне конкретное решение о своем будущем: он собирается поступать в Академию изобразительных искусств.
Поскольку вступительные экзамены — осенью, то Гитлер оправдывает следующие полгода своего безделья в глазах окружающих и, главное, в глазах матери уже без таких ухищрений, как бренчание на фортепьяно!
Читателю, вполне понимающему, повторяем, к чему мы снова клоним, разъясним, что случай Клары представлял для отравителя Гитлера особые трудности: все прочие предполагаемые жертвы его искусства, погибшие в 1902–1906 годах, были престарелыми людьми, не блещущими здоровьем — включая его отца. Их смерти не вызвали ни недоумений, ни подозрений у окружающих. Иное дело мать, которой в 1905 году, когда впервые заметилось ее нездоровье, исполнилось лишь 45 лет — и она никогда раньше особенно не болела. Ее внезапная смерть никак не могла бы не обратить на себя серьезного внимания — и это грозило катастрофой для Гитлера.
Поэтому, если бы он решился на отравление матери, то существовал лишь один путь: отравление малыми дозами мышьяка, вызывающими тяжелую и длительную болезнь — как в свое время поступили и с его бабушкой Марией Анной.
Это было нелегким занятием: долгими месяцами отмеривать дозы и вносить в них коррективы согласно производимому эффекту. Занятие это требовало абсолютно убийственного хладнокровия!
Напоминаем, что речь тут не идет о каких-то особых зверских качествах Адольфа Гитлера: просто это было уже его привычным профессиональным занятием на протяжении последних пяти, а затем уже и шести лет — и эмоциям уже не оставалось места; все они должны были остаться в безвозвратном прошлом! Оставались лишь хладнокровие, привычка и профессионализм!
Мы сознаем, что можем вызвать ожесточенную критику со стороны строгих моралистов и особенно поклонников бесспорно гениального фюрера — но что поделаешь! Тут мы даже лишены возможности взывать к эксгумации тела Клары Гитлер — если мышьяк входил в состав лекарств, прописываемых врачами для лечения ее легочного заболевания; зато у нас, напоминаем, имеется твердая надежда на труп отца Гитлера, которого заведомо никто не лечил мышьяком!
Но попробуйте — опровергните наши доводы!
Эпопея со вступительными экзаменами Гитлера в 1907 году описана со всеми подробностями[730] — и мы не будем их воспроизводить. Обратим зато внимание на то, что происходило во время и после этих экзаменов в Линце.
«Чтобы не тревожить его [сына], она [мать] делает вид, что ей лучше, хотя знает, что жить ей осталось недолго. Адольф, похоже, неправильно оценивает ее состояние. Во всяком случае, он оставляет ее одну с сестрой[731] и уезжает в Вену. Когда Кубицек навестил ее в конце лета 1907 г., в то время как Адольф был в Вене, сдавая вступительные экзамены в Академию изобразительных искусств, он увидел перед собою старую [ей только что исполнилось 47 лет!] и больную женщину. «Она показалась мне, — писал он, — более озабоченной, чем прежде. Лицо было покрыто глубокими морщинами. Глаза были мутными, голос звучал тихо и отрешенно. У меня создалось впечатление, что сейчас, когда Адольфа не было рядом с ней, она сильно сдала и выглядела более больной и старой, чем обычно. Конечно же, она утаила от сына состояние своего здоровья, чтобы облегчить расставание… Теперь же, оставшись одна, она показалась мне старой больной женщиной».»[732]
Нам эта ситуация представляется более трагической: на прощание, похоже, Адольф повысил дозу «лекарства», приведя мать в критическое состояние, — и уехал в Вену. Предполагавшаяся удачной сдача вступительных экзаменов заставила бы его оставаться в Вене безвозвратно — вплоть до получения известия о смерти матери, на похороны которой он, конечно же, обязательно приехал бы. Это было бы идеальным алиби.
Но человек предполагает, а Бог располагает — не получилось ни того, ни другого: Адольф провалил вступительные экзамены, а Клара выдержала очередную атаку болезни.
Адольф явно попытался задержаться в Вене — он ведь любил свою мать и ему вовсе не хотелось возвращаться к ней и довершать недоделанное дело: «он в растерянности продолжает оставаться в Вене и даже, очевидно, не сообщает домой о том, что не выдержал вступительного экзамена».[733]
«После получения отказа на отделении общей живописи Гитлер обращается с заявлением о приеме на архитектурное отделение академии, хотя для этого у него отсутствуют необходимые предпосылки. Ему очень пригодился бы аттестат зрелости, которого у него не было. Спустя шестнадцать лет он напишет: «Все, что я из упрямства упустил, учась в реальном училище, жестоко отомстило мне». Его мечта рухнула только из-за того, что он отказался получить аттестат зрелости. «Знакомые, у которых он жил в Вене, проявили… настойчивость и заставили вернуться в Линц, чтобы сдать экзамены за курс средней школы»»[734] — каковой сдачи, понятно, так и не произошло, хотя множество людей успешно справлялось с решением подобной задачи, сдавая экстерном экзамены и за школы, и за университеты!
Тот же Генрих Мюллер родился 28 апреля 1900 года, а вместо продолжения школьной учебы ушел добровольцем в авиацию. В семнадцатилетнем возрасте он пилотировал бомбардировшики и за последние полгода Первой Мировой войны был награжден Железными крестами 1-го и 2-го класса.
Будучи, таким образом, заслуженным военным ветераном, он был принят 1 декабря 1919 в мюнхенскую полицию — и лишь в 1923 году завершил среднее образование без отрыва от производства.[735]
Заметим, что Мазер по каким-то неясным нам причинам избегает упоминать, у кого же именно жил Гитлер в то время в Вене. Между тем ясно, что это могло быть, скорее всего, у его сестры Ангелы или каких-либо людей, имевших с ней непосредственные контакты.
В 1907 году получалось, таким образом, так, что из Вены Адольфа изгоняли, а в Линц, наоборот, призывали — и пришлось возвращаться: «получив письмо от соседки матери — жены почмейстера — о том, что самочувствие Клары резко ухудшилось, Адольф Гитлер отправился в Линц и уже 22 октября 1907 года вместе с младшей сестрой был на приеме у лечащего врача Эдуарда Блоха».[736] Притом позднее, переехав в Вену окончательно (с той точки зрения, что Адольф окончательно покинул родные места в австрийской провинции), он уже не появлялся у своей старшей сестры или ее знакомых.[737]
Затем Адольф «ведет домашнее хозяйство, следит за учебой сестры Паулы, стирает, моет полы, готовит еду для матери, сестры и себя и выполняет функции главы семейства. Доктор Блох /…/ рассказывал в ноябре 1938 г.[738]: «Он относился к матери с самой трогательной любовью, ловя каждое ее движение, чтобы сразу же прийти на помощь. Его обычно устремленный вдаль печальный взгляд прояснялся, когда боль у матери отступала».»[739]
Интересно другое: «После ухудшения состояния матери Адольф сдвинул в ее комнате в сторону шкаф, поставил софу и спал каждую ночь рядом с кроватью матери. Она умерла на руках своего сына».[740]
Во всем этом принято видеть нежнейшую заботу Гитлера о матери; нам же видятся строжайшие меры, предпринятые им для того, чтобы затруднить ее контакты со всеми остальными — и исключить возможность того, что она поделится с кем-либо подозрениями относительно сына!
Непонятно куда задевалась и сестра Клары горбатая Иоганна — о ней в это время почему-то ничего не упоминается!
Зато поведение Гитлера чрезвычайно напоминает поведение царедворцев, окружавших Александра I в 1825 году, когда происходила заключительная стадия убийства последнего путем отравления![741]
Напомним еще раз, что Адольф был непосредственным наследником своей матери — теперь уже не абстрактно и умозрительно, как было тогда, когда в 1902–1903 годах происходили его споры с отцом, а сейчас, конкретно, вполне осязаемо!.. Продолжение ее жизни только уменьшало это наследство, увеличивая траты на лечение и лекарства — а физическое состояние ее, с чего бы ни начиналась ее болезнь, становилось уже безнадежным!..
Клара Гитлер скончалась 21 декабря 1907 года в 2 часа ночи.[742] Посторонних свидетелей при этом, понятно, не было…
«23 декабря 1907 г., накануне сочельника, Гитлер хоронит мать на кладбище в Леондинге рядом с отцом. Блох вспоминает: «За всю свою почти сорокалетнюю врачебную практику я никогда не видел молодого человека, который бы так страдал, как Адольф Гитлер».»[743]
Имеются и менее восторженные формулировки того же Блоха: «доктор Блох был просто потрясен тем, что Гитлер после смерти матери вдруг обнаружил в себе «человеческие» чувства, хотя до этого всегда казался ему замкнутым и недоступным человеком».[744]
Все возможные ошибки как предварительного, так и окончательного диагноза — на совести Блоха, хотя, как мы указывали — не его одного. Так и не известно, возникали ли у Блоха определенные сомнения в этом диагнозе или какие-либо подозрения, был ли он субъективно честен, как и положено врачу, или глаза ему несколько затмила необыкновенная сыновняя любовь Гитлера, отразившаяся в щедрых гонорарах служителям медицины, но с этого времени Блох должен был оставаться ревностным союзником Гитлера. Блох объективно оказался в ситуации, когда лишь отсутствие каких-либо сомнений в истории болезни матери Гитлера становилось и необходимой защитой его собственных ума, чести и совести.
Гитлер в 1938 году мог спокойно выпускать Блоха за границу — это было надежнейшим решением вопроса о пресечении всех возможных сомнений и инсинуаций в чистоте и невинности этой давней истории. Тем более, что теперь все могилы предков Гитлера оказывались на территории Третьего Рейха: любые попытки из-за границы инициировать обвинения Гитлеру в насильственной смерти кого-либо из его родственников, натыкались теперь в невозможность добраться до их могил без позволения фюрера. Понятно, что Блох, старающийся хотя бы из желания защиты собственной врачебной непогрешимости настаивать на прежних диагнозах, становился лучшим трубадуром невинности Гитлера за границей.
И никакой антисемитизм Гитлера не должен был становиться в таком деле никаким препятствием осуществленному решению. Наоборот: такое демонстративное исключение из правил, диктуемых самим Гитлером всем немцам и всем европейцам, только подчеркивало все ту же его необыкновенную сыновнюю любовь.
А вот мог ли Гитлеру и в 1938 году угрожать шантаж, связанный с этим старым делом — в этом нам предстоит разобраться позднее.
Горестные чувства Гитлера отразились и в щедрых затратах, отпущенных им на похороны матери: «Адольфу Гитлеру пришлось выложить 369,62 кроны за перевоз ее тела из Линца в Леондинг и за похороны. /…/ Адольф к тому же купил для своей матери гроб с металлической внутренней обшивкой за 110 крон»[745] — как видим, предпринимались и демонстративные меры для лучшей сохранности тела в гробу — это ли не свидетельство полнейшей невинности сына в каких-либо обстоятельствах, приведших к смерти матери?!
«После того как опекун Гитлера Йозеф Майрхофер[746], бургомистр Леондинга, крепкий, практично мыслящий человек, необразованный крестьянин, находящийся в плену деревенских предрассудков, спустя несколько дней дает Гитлеру подписать протокол о наследстве, Гитлер покидает Линц и опять уезжает в Вену, где живет до сентября вместе со своим другом Августом Кубицеком у одной польки по фамилии Закрейс на Штумпергассе, 29».[747]
Здесь, конечно, возникает вопрос, за что же бургомистр Леондинга удостоился практически ругательской характеристики со стороны Мазера?
Ответ находим в другой книге того же Мазера. Оказывается, вот за что: при оформлении документов на получение пенсии Адольф ошибся (!!!) и указал своей сестре Пауле возраст на два года меньше настоящего, что автоматически продлевало бы ей срок выплаты сиротской пенсии еще на два года. Майрхофер же, со свойственным крестьянам предрассудками, считал, что воровать грешно, исправил допущенную Гитлером ошибку и выразил свои чувства по этому поводу![748]
Не известно, желал ли когда-либо позднее этот Майрхофер еще раз лицезреть Адольфа Гитлера, но сам Гитлер постарался уже не появляться в Леондинге до конца дней этого грубияна: «опекун получил как-то от него одну-единственную немногословную открытку»![749]
Вот доктору Эдуарду Блоху «Гитлер сперва передавал из Вены приветы с «преданнейшей благодарностью»»![750]
Укажем на определенную странность, относящуюся к взаимоотношениям Гитлера уже с сестрами.
Он, с одной стороны, старался обеспечить Паулу материально — вплоть до дурацкого жульничества с ее годом рождения, совершенно бескорыстного для него самого. Но высказывается предположение, что и свою-то пенсию, начисляемую ему до 20 апреля 1913 года (дня его 24-летия), он получал столь долго также лишь в результате обмана: «сиротская пенсия, которую он получал обманным путем, как якобы учащийся в Академии».[751] Тут он, конечно, тоже ошибался!
С другой стороны, его поспешное практически бегство в Вену, похоже, диктовалось именно нежеланием общаться с сестрами. Ниже мы обоснуем, что Гитлер, уезжая и устроившись на новом месте, даже не сообщил сестрам (ни старшей, ни младшей) своего нового адреса, и абсолютно все их личные контакты — и очные, и заочные — прервались аж до 1920 года; в 1911 году они имели связь друг с другом исключительно через судебные инстанции, о чем также ниже.
«Ангела /…/ больше о нем ничего не слышала»[752] — хотя жили-то они с 1908 и по 1913 год в одном городе!
Спустя годы, когда прошло немало времени после смерти родителей, Гитлер изменил собственное отношение к сестрам.
После Первой Мировой войны и Ангела (с детьми), и Паула продолжали жить в Вене.[753]
В октябре 1920 года Гитлер был в Вене и выступал перед местными национал-социалистами. 8 октября 1920 года он по собственной инициативе заглянул на квартиру к Ангеле — с этого возобновились их контакты.[754]
После этого Гитлер действительно оказывал сестрам материальную помощь; Пауле, в частности, было положено ежемесячное содержание (с 1930 года — 500 рейхсмарок).[755]
Вся дальнейшая биография Паулы Гитлер складывалась достаточно нестандартным образом: она никогда не была замужем, хотя, будучи ближайшей родственницей Гитлера, наверняка должна была пользоваться в достаточно молодые годы очень большим интересом у мужчин.
Она казалась ничем не ущербной женщиной, завершила (еще на наследственные деньги) коммерческое образование, а после Первой Мировой войны (уже получая материальную помощь от брата) увлекалась горными лыжами и развлекалась на модных курортах.[756] И, тем не менее, она вела гораздо более замкнутый и скромный образ жизни, нежели можно было бы ожидать.
Несколько по-иному складывалась дальнейшая биография Ангелы. Некоторые сведения об ее жизни после 1927 года мы уже упоминали, а ниже расскажем о ней и ее старшей дочери чуть подробнее. В конце 1936 года Ангела вторично вышла замуж — за профессора, доктора технических наук Мартина Хаммича, далекого от политики.[757]
24 апреля 1945 года Ангеле и Пауле были вручены 100 тысяч рейхсмарок, переданных на прощание от Адольфа Гитлера.[758] Эта подачка обернулась по сути изощренным издевательством: в самой Германии уже давно было трудно потратить деньги полезным образом — почти на все, помимо денег, требовались специальные карточки. Вне Германии марки котировались очень низко, а послевоенная инфляция быстро обесценила прежние купюры и внутри страны. К тому же в мае 1945 Ангела и Паула попали под арест к американцам; Паула провела год в заключении.[759]
12 мая 1945 муж Ангелы покончил самоубийством.[760]
Последующий образ жизни сестер Гитлера граничил с нищетой.
Ангела умерла в 1949 году.[761] Паула, сменившая фамилию на Вольф (Волк) — весьма выразительное самопрозвище Гитлера, умерла в 1960 году, не успев ничего получить из того наследства, которое ей отписал к тому времени суд, разбиравшийся с имуществом, остававшимся после Гитлера, официально признанного покойным.[762]
Не оказалась ли Паула, которой в январе 1908 исполнилось двенадцать лет, свидетельницей вполне определенных криминальных подробностей, связанных с последними днями жизни и смертью матери?
И не произвело ли это на нее тяжелейшего впечатления, чреватого сильнейшими угрызениями совести, отравившими всю ее оставшуюся жизнь?
Или не показалось ли все это просто ее брату?
И не постарались ли, с другой стороны, высшие силы, чтобы Паула никогда-таки не обрела полного богатства и независимости, ради которых ей пришлось поступиться собственной совестью?
На эти вопросы крайне мало надежды получить определенные ответы!
Лишь в 1938 году Гитлер в следующий раз побывал на могиле родителей; позднее — еще дважды.[763]