Название книги нуждается в пояснении. Выражение «прóклятые поэты», пущенное в литературный оборот Полем Верленом, в строгом смысле относится, помимо самогó «бедного Лелиана», к пяти персонажам его очерков – Артюру Рембо, Тристану Корбьеру, Стефану Малларме, Марселине Деборд-Вальмор, Огюсту Вилье де Лиль-Адану, терзающимся певцам «несчастного сознания», как еще раньше окрестил феномен экзистенциальной души самый неэкзистенциальный из философов Гегель. Не определяя этот феномен (см. мои книги «Воскрешение духа», «Пророки и поэты», «Что такое философия и что такое истина?»), я могу констатировать, что люди, сознающие абсурд человеческого существования, пребывающие в «зазоре бытия», вечно озабоченные неразрешимостью человеческих проблем, остро взыскующие Бога и Истины, терзающиеся собственным «слишком человеческим», – рождались во все времена: достаточно привести примеры Плотина, Блаженного Августина, Данте, Паскаля, Киркегора, Толстого, Достоевского…
В широком смысле слова «прóклятые поэты» – большинство когда-либо живших художников, ибо довлеющее над ними «проклятье» было глубиной экзистенциального дара, состоянием между ужасом и восторгом жизни, способностью слышать все шепоты «зова Бытия». Иными словами, писать о «прóклятых поэтах» – значит притязать на составление поэтической истории шедевров мировой поэзии.
Задача автора гораздо скромнее – расширить круг французских «прóклятых», включив в него прежде всего Шарля Бодлера, того «самобичующегося», без которого не было бы самого описываемого феномена или, по крайней мере, он имел бы совсем иной вид. Естественным представляется автору и включение в этот круг ряда авторов, не относящихся к «прóклятым» в понимании Верлена, но явно предшествующих им, наложивших на их творчество определенный отпечаток. Меня не смущает, что при таком подходе в «прóклятые» попадают поэты, «числящиеся» за другими школами, – потому что, как я разумею, любые классификации великих поэтов порочны: великий – единственный и неповторимый, сам себе школа. «Прóклятые» – не классификация, а поэтическая судьба[1], структура сознания, темперамент, отношение к миру, состояние духа, тревога, страдание, боль… Объединяют «прóклятых» именно терзание, внутренний трепет, глубина ви́дения – не школа, а темперамент. Ибо первейшее качество «проклятья» – персональность, неповторимость, особость…
Интересно, а что сам Верлен имел в виду под прóклятостью? Неприкаянность? Душевный разлад? Изгойство? Неблагополучие как житейский удел? Отверженность? – Мне кажется – возвещающую правду, ту правду, которую никто не желает слышать и за которую подвергают проклятью…
Хрипы и плач сородичей по семейству «прóклятых» пробиваются из-под глыб бодряческой неправды охранителей устоев как истинная ее подноготная и вызов сытому самодовольству.
Нонконформизм и эпатаж «прóклятых» – не что иное, как проявление тонкой, сверхчувствительной души, реакция на безразличие и вечную спячку человека-массы. Не случайно Жан Руссело считал прóклятых предвестниками современного «духовного бунта».
Еще до появления верленовских прóклятых «прóклятые», «осужденные» (maudit, le damné) присутствуют в качестве главных героев лирики Бодлера, бросающих вызов лицемерию и ханжеству, «погрязающему» (vautrer) во лжи и пороке. Увы, им часто ничего не остается, кроме бравады, потому-то «прóклятые сердца» устремляются к «le vide, le noir et le nu» (пустоте, мраку, обнаженности), порой пытаясь уверить себя, что ужас жизни им приятен. Это – самообман. Сам Бодлер никогда не отдает предпочтения одной стороне жизни, даже «побежденный человек», «побежденный разум» для него – бывший «возлюбленный борьбы».
У отверженных, изгнанных, обреченных, прóклятых своя гордость – вызов миру, сильным и признанным, презрение к их ценностям и их счастью, бравирование своим мучительным душевным разладом, «изгнанием из рая». У Бодлера «вольнодумец» заявляет, что изгнание не страшит и не печалит его; своему «доброму ангелу» «мятежник» отвечает: «Не хочу и не буду!»
Следует иметь в виду, что «прóклятость» имела не только социально-психологические последствия, но и трагически отразилась на личных судьбах поэтов. По крайней мере четыре из них (Нерваль, Бодлер, Кро и Верлен) рано покинули этот мир в результате «последствий» прóклятости – я имею в виду психические и наркотические хвори или безумие.
Мне представляется, что проклятье, подразумеваемое прилагательным «прóклятые», есть выбор – Бодлером, Лотреамоном, Верленом, Рембо – самого себя, следование своей нонконформистской правде, служение свободе такого выбора, духовный аристократизм, не косящийся по сторонам – что обо мне подумают другие, каким я буду в их глазах?
В самом широком смысле «прóклятые» – это не такие, как все, не желающие подчиняться – власти, государству, народу, массовой морали, всеобщей вере, ходячим добродетелям, расхожим истинам… Во все времена «пророки и поэты» делились на «служивых» и «прóклятых», тех, кто желал иметь все «здесь и сейчас», и тех, кто изначально служил себе и вечности…
Мой читатель знает, что моя авторская позиция – не строить памятников, оставлять всё, как есть. Дело в том, что неприкаянное существование «прóклятых» посмертно облицовывается мрамором, обретает завершенность, монументальность, сияние. При этом теряется глубина человечности, тепло живой жизни, обилие правдивости. Вот почему «прóклятые» – в первую очередь – должны оставаться такими, какими они были – живыми, грешными, разными, человечными, земными.
Николай Гумилёв, рассматривая эволюцию французской поэзии со времен Малерба и Буало, проводил разделительную грань между парнасцами, прóклятыми и символистами:
Парнасцы попытались создать синтез романтизма и классицизма, сохранив от первого красочность образов, точность выражений и ритмические нововведения, а от второго – строгое развитье мысли, гармонию образов и объективность, возведенную ими в основной принцип под названьем бесстрастия. Прóклятые, с их духовным вождем Бодлером, предались анализу, а порой просто фиксированию самых сложных и наименее изученных ощущений и переживаний, создавая формы, капризные, утонченные и гипнотизирующие.
И парнасцев, и прóклятых сменила школа символистов, духовно более связанная с последними. Символизм во Франции был как бы вторым романтизмом, построенным не на чувстве, а на изученьи средневековья, его сложных и цветистых научных дисциплин, и показывал нам душу современного человека во всей ее многогранности и противоречиях, результате прошлого. Вскоре после возникновения символизма часть его адептов всецело отдалась средневековью, его языку и образам, не оставляя, однако, мысли о возможности связать его с античностью, и создала таким образом неороманскую школу. Другая часть, больше обращая внимание на осознанье символизмом современности, провозгласила принцип научной поэзии, т. е. поэзии, которая охватила бы всю сложность человеческой науки и интуитивными прозрениями объясняла бы то, что недоступно точному знанию. Большая же часть, однако, поставила себе задачей сохранить лирический порыв первых дней символизма и, стремясь к этому, не раз впадала в беспочвенный эстетизм.
Мне трудно согласиться как с «размежеванием», так и с «беспочвенным эстетизмом». Дело даже не в том, что прóклятые были связаны с Парнасом, а символизм пронизывал все направления французской поэзии, дело в том, что налицо естественная эволюция, внутренняя генетическая связь, невозможность появления «наследников» без «отцов». Сам Гумилёв вынужден признать, что новые направления не отменили романтические традиции и даже классицизм, а в другой статье уже не столько размежевывает, сколько прослеживает наследственные связи:
Вот романтизм, ведущий свое начало от Андре Шенье, от него выход через Теофиля Готье к парнасцам. Парнасцы попали в зачарованный круг формы и условности, Стефан Малларме и Поль Верлен разрывают этот круг – отсюда символизм. Последний, в свою очередь, разбивается на тpи ocнoвныe тeчeния: чиcтый cимвoлизм Aнpи дe Peньe, бeльгийcкую шкoлу Жopжa Poдeнбaxa и нaучную пoэзию Peнe Гиля.
Пpaвильнo ли, однако, такое хронологическое деление на школы? Не следует ли отнести Альфреда де Виньи к символистам или, по крайней мере, к парнасцам, как тоже несомненным творцам символа, отметить как важный симптом неустанные проблески классицизма (за последнее время хотя бы в лице Мореаса)?
Теофиль Готье не принадлежал к прóклятым ни как наследник романтиков, ни как преуспевающий буржуа. Однако помимо того, что многие из прóклятых были выходцами из Парнаса, усвоившими фронду «романтического варвара», как порой называли главу школы, сам он пострадал от дружбы с ними, не удостоившись звания «бессмертного». Не склонный к эпатажу и конфликтности[2], он обладал многими чертами будущих символистов – стремился к раскрепощению, испытывал органическую неприязнь к меркантилизму и прагматизму окружающего мира. К творчеству Готье в полной мере относится бодлеровское противостояние между сплином и идеалом – разлад между «наличной действительностью» (в том числе «службой» Готье как литературного поденщика) и «поэзией идеала».
Его творчество – это отнюдь не бесстрастные литературные упражнения отрешенного от жизни эстета, это не отрицание жизни, но тоска по «другой жизни», стремление совершить побег в «грезу», где идеал нашел бы свое воплощение.
Впрочем, у начинающего Теофиля Готье уже есть вполне лотреамоновские мотивы-кошмары, упреждающие ужасы «Цветов Зла»:
Ненасытного голода не поборю я —
Раздавить на зубах эту кожу гнилую,
Сунуть жадные зубы в дырявую грудь,
Черной крови из мертвого сердца хлебнуть!
Леконт де Лиль, не будучи прóклятым, испытал многие известные им тяготы жизни, нужду и отверженность, не говоря уж о том, что предвосхитил тематику не только Бодлера, но и поэтов XX века, – я имею в виду темы «полых людей» и «бесплодной земли», по эстафете переданные им Лафоргу, Шару, Бонфуа, Пеги, а затем и Элиоту.
Почему в этой книге присутствуют только чужие прóклятые – разве мало своих: расстрелянных, сгноенных в концлагерях, повесившихся, уничтоженных «лучшим из миров»? Вспомним трагические судьбы Гумилёва, Мандельштама, Ахматовой, Цветаевой, Волошина, Белого, Сологуба, Кузмина, Клюева, сотен и сотен других. Читайте Надежду Мандельштам, Шаламова, Солженицына… Здесь уже не только поэтические метафоры или гиперболы несчастья и проклятья – здесь вся наша подлинность: подлинность, подли́нность и подлость…
Слава богу, мне повезло: нашим прóклятым я посвятил отдельный трехтомник, опубликованный «Террой».
Я ненавижу слово «революция», притягательное для недоумков и психопатов, с его помощью пытающихся разрешить проблемы личной патологии. Революция разрушительна для общества и, как мне кажется, неприемлема для культуры. Во-первых, потому, что культура предполагает наследование, и, во-вторых, крупное культурное явление, будь то Ницше, Вагнер или Верлен, индивидуально, неповторимо, уникально (даже если Ницше провозглашает «переоценку всех ценностей», а Вагнер видит в себе революционера). Культура эволюционизирует, меняет парадигмы, этику и эстетику, но это движение персонифицировано, связано с иррадиацией личности, мощью ее влияния, новыми путями, проложенными Гением.
Бодлер, Верлен – не революция, а новая поэтическая эпоха, новая поэтика, новый путь. Поэзия прóклятых – вновь открывшаяся поэтическая перспектива, новое ви́дение мира. Поэзия прóклятых – оттенки, песенное начало, глубина переживаний, полифония чувств, богатство душевных мелодий, но – главное – человеческая глубина, полнота, правда.