Лето 1943 года моя мама, Юлия Леонидовна Хрущёва, запомнила как время, когда вокруг неё было слишком много народу. Все они возвышались над ней, толстенькой трехлетней девочкой, вынуждая её постоянно задирать голову и смотреть вверх. Она не очень понимала, кто все эти люди; знала только, что они - часть чего- то, что называется «семья», и что внутри этой семьи есть два человека, которые стоят особняком, которые более важны, чем другие: бабушка и дедушка.
Маме не нравилась шумная суета, царившая в доме бабушки и дедушки. Она хотела к себе домой, к привычным видам и звукам: к чайнику, громко кипевшему по утрам, и к солнечному свету, лившемуся сквозь занавески в её комнату. Её тети и дядя (вскоре ставшие её сестрами и братом) позже рассказывали ей, что у неё в глазах была тоска - тоска ребенка, мечтающего посидеть на коленях у отца или обхватить руками мать.
Её отец пропал в прошлом году. Вместе с матерью они оставили квартиру в Москве и уехали далеко-далеко, чтобы жить со всей семьей, но потом её мать тоже внезапно исчезла. Всё, что маленькая Юля знала, это то, что была какая-то «война», и из-за этой «войны» её мама и папа пропали.
В новом доме о ней хорошо заботились. Бабушка Нина укладывала её спать, утром поила молоком и настойчиво пыталась завязать её светлые волосы в хвостики. Но девочка так упорно сопротивлялась, что бабушка в результате обрила её налысо; бабушка была очень строгая. От неё пахло не так, как от мамы - [19] цветами, а так, как обычно пахнут почтенные домохозяйки - чистым, свежевыстиранным бельем. Завладеть полностью бабушкиным вниманием казалось невозможным. Она постоянно была занята другими, её собственными детьми: серьёзной Радой, молчаливой Леной и хмурым Сергеем, который вечно болел[20]. Моя мама им всем завидовала.
Она спала в одной комнате с Леной и каждую ночь беспокойно вертелась в своей кроватке, тараща глаза в темноту и изо всех сил пытаясь не заснуть. Она надеялась, что её родители скоро вернутся. Что, если они приедут ночью? Она ни за что не хотела пропустить их приезд. Но, как бы она ни старалась, веки её тяжелели, глаза закрывались, и она засыпала. А утром, когда её будил звук открываемой входной двери, она в восторге вскакивала, надеясь вот-вот увидеть мать. Но это обычно оказывалась сиделка Сергея.
А однажды она узнала, что домой с войны (слово «война» так часто звучало в доме, что, казалось, эхом отражалось от белых стен) приезжает дедушка. Целыми днями маленькая Юля бродила по дому, топая маленькими ножками по деревянному полу длиннющих и высоченных коридоров. Она не очень хорошо помнила дедушку, но он казался ей важным. Если кто-то и мог вернуть ей маму и папу, то это был он. Ей хотелось первой добраться до него, прежде чем набросятся, соревнуясь за его внимание, остальные дети, как это бывало с бабушкой. Каждый день до темноты она ждала у окна, теребя подол своего пестрого летнего платьица, а дедушка всё не приезжал.
Как-то вечером к дому подъехала черная машина. Она подумала, что это, должно быть, дедушка. Она заняла позицию рядом с вешалкой у входной двери, где он непременно должен был пройти. Но остальные дети тоже ждали его. Они слышали, как во дворе остановилась машина, и выбежали из своих комнат, чтобы встретить его. В этой радостной суматохе мою маму отпихнули, и она утратила свой форпост у двери. Потерпев поражение, она отступила и осталась стоять у двери в свою комнату.
Дедушка вошёл, одетый в военную форму, обутый в такие же блестящие черные кожаные сапоги, как у её папы на фотографии, которую она держала рядом с кроваткой. Он не такой красивый, как папа, подумала она. Слишком старый и лысый. Её папа был выше, и улыбка у него была более широкая.
Дедушка обнял бабушку и остальных детей, но его маленькая внучка упорно не желала принимать участия в семейном приветствии. А потом она услышала из коридора перекрывающий радостный гвалт дедушкин голос: «А ты что там стоишь? Иди сюда». Она сразу поняла, что он обращается к ней. Спотыкаясь, она подошла к дедушке и обняла его ногу. Он поднял её на руки, и у неё перехватило горло. В этот момент мама поняла, что её родителей больше нет, что они не вернутся. Она сдержала слезы - бабушка не разрешала плакать - и уткнулась лицом в дедушкино плечо, вдыхая запах кожи, который так напоминал ей об отце. Увидит ли она его когда-нибудь снова?
Мама (которая из пухленькой трехлетней девочки превратилась в высокую красивую блондинку) впервые рассказала мне эту историю вскоре после того, как я начала собирать сведения о том, что случилось с её биологическим отцом, Леонидом, чей самолет был сбит в 1943 году немцами. Что произошло с её биологической матерью, Любовью Сизых, которую все считали женой Леонида, особой загадки не представляло: в том же году НКВД арестовал её по довольно распространенному обвинению в «связях с иностранцами» и отправил в лагерь в Мордовии. Моя мама была слишком мала, чтобы помнить всё о том дне, когда она поняла, что её родители больше не вернутся. То, что не смогла припомнить она, я узнала от тёти Рады. Несколько лет я вела с ними обеими беседы по телефону из Нью-Йорка и лично, когда приезжала в Москву.
Когда я вплотную занялась историей семьи, мне сразу стало ясно, что если я хочу узнать правду о Леониде, мне придется залатать пробелы между моими личными воспоминаниями о дедушке и бабушке и их публичной советской жизнью. Поэтому параллельно с расспросами членов семьи и друзей я также начала читать книги по истории моей страны, поглощая их с такой же жадностью, как в своё время диссидентскую поэзию, найденную мной в недрах маминого шкафа.
Конечно, официальный образ бывшего советского лидера - влиятельного человека, который, в зависимости от точки зрения, либо положил конец сталинскому деспотизму, либо нанес непоправимый вред величию сталинского СССР - не совпадает с тем, каким я запомнила моего деда. К моменту моего рождения в середине 1960-х он уже был в отставке и постоянно проживал на закрытой правительственной даче в Петрове-Дальнем - поселке, расположенном к западу от Москвы примерно в часе езды от Кремля. По меркам российской истории, в ссылке Хрущёва не было ничего трагического - и всё благодаря десталинизации. В России первые лица обычно расставались с властью одним из трёх способов: убийство, тюрьма, естественная смерть. Дед был первым, кто действительно оставил свой пост, о чём он с гордостью заявил своим противникам в Кремле в последний день пребывания в должности: «Моё самое большое достижение - это то, что меня отправили в отставку простым голосованием».
Однако у сравнительно безобидной отставки Хрущёва (остался в живых и формально на свободе) была и оборотная сторона. Всё, что он мог делать, это размышлять над результатами своего правления и допущенными просчетами. Живя в комфорте, на щедрую государственную пенсию и под заботливым присмотром врачей, он был не больше, чем политическим трупом. Его падение, хотя и без фатальных последствий, пагубно сказалось на всей нашей семье: моя мать больше не могла публиковаться даже под мужниной фамилией; муж Рады, главный редактор ведущей советской газеты «Известия» Алексей Аджубей был смещен с должности и был вынужден сочинять подписи к фотографиям. Ну и, конечно, Леонид, который к тому времени был мертв уже более двадцати лет, он больше всех пострадал от дедушкиной отставки.
Хрущёв, между тем, дабы не предаваться грустным мыслям, не позволял себе в отставке ни минуты покоя. Будучи реформатором даже на пенсии, он немедленно принялся превращать усадьбу Петрово-Дальнее в образцовое хозяйство, наполненное помидорными плантациями, тыквенными грядками и пчелиными ульями. Мама вспоминала, как дед, у которого теперь полно было свободного времени, загорелся идеей создать новую технику выращивания помидоров. В 1968 году он вырастил лучшие помидоры в округе: огромные - «с великаний кулак», хвастал он, - с тёмно-красной кожицей. Каждое утро он выходил в огород полюбоваться своей работой. Помидоры были такие красивые, что он никак не мог себя заставить собрать урожай. В тот год в сентябре случились ранние заморозки, и однажды, проснувшись, он обнаружил, что все его хваленые помидоры почернели и скукожились на кустах. Мама говорит, что дед был безутешен; он выглядел даже более сокрушенным, чем в день своей отставки.
«Плохой год во всём - и в погоде, и в политике», - говорил он детям, имея в виду ввод советских танков в Чехословакию месяцем ранее. Антикоммунистическая «Пражская весна» отцвела, не принеся плодов; Брежнев подавил её точно так же, как за десятилетие до этого Хрущёв подавил восстание в Венгрии. Теперь, на пенсии, Хрущёв сожалел о том своём решении. «За двенадцать лет мы так ничему и не научились», - сказал он, спотыкаясь о погибшие помидорные грядки на пути домой. В то время я не могла осознать в полной мере, какова связь между помидорами и танками, но смутно понимала, что то, что происходит в нашей частной жизни, так или иначе неотделимо от политики.
Вскоре выяснилось, что справляться с сельскохозяйственными проблемами куда проще, чем с политическими печалями, и Хрущёв всей душой прикипел к своей даче[21]. То, что она была государственная, не имело значения; для него - и для других - это было место, где он мог укрыться от всевидящего ока власти. Дом с тремя спальными комнатами - большой, по меркам СССР 1960-х годов - стоял в лесу и был огорожен высоким забором. Забор, как правило, означал привилегированность участка. В дедовом случае он означал ещё и ссылку.
Долгие годы Петрово-Дальнее было для моей семьи воскресным домом. Во время наших визитов действовало негласное правило: мы должны были поддерживать деда, скрашивать его одиночество. Из моих дачных ощущений той поры больше всего мне помнится именно это чувство долга, а ещё - трагедии, черным облаком нависшей над дедом Никитой.
Я также помню, что даже простая прогулка могла обернуться государственным делом. Однажды в конце лета 1970 года мы с двоюродным братом Никитой и дедушкой гуляли в окрестностях Петрова-Дальнего. Дед настоял, чтобы мы прогулялись подальше, проверить состояние большого пшеничного поля. «Самое время собирать урожай, она совсем перезрела», - сказал он, и мы принялись искать кого-нибудь, чтобы спросить, почему не собирают пшеницу. Когда мы, наконец, нашли одного колхозника, то он в ответ на требование Хрущёва, объяснившего, что, мол, радеет о народном хлебе, рассмеялся: «Ты нам больше не начальник. Иди к черту со своими указами!»
Вскоре к нам подоспели охранники из Петрова-Дальнего, чтобы вернуть своего «узника» и его внуков на вверенную им территорию. С кагэбэшниками позади, мы возвращались на дачу в полном молчании. Дед то и дело снимал свою новую шляпу - недавний подарок, он любил, когда ему дарили шляпы - и вытирал пот с бровей. Был прохладный августовский день, и я не могла понять, отчего ему так жарко. Оглядываясь назад, я думаю, что он тогда должен был почувствовать себя уязвленным. Он, столько лет посвятивший служению СССР, не мог не ощутить острую обиду, может быть, даже более острую, чем от своей принудительной отставки. Однако его преданность советскому государству была непоколебимой. Когда мы сели ужинать, он только и говорил о том, что нужно будет утром позвонить председателю колхоза и напомнить, что эта пшеница не его собственность.
Не знаю, позвонил он тогда или нет, но я до сих пор неуютно себя чувствую в окружении деревьев и зелени. Я тут же вспоминаю те неприятные эмоции и начинаю паниковать. Я даже дыни не люблю: они были навалены горой на веранде, и их сладкий, резкий аромат всегда будет ассоциироваться у меня с чувством обреченности и смертной тоски.
Однако дед никогда не поддавался унынию. Временами он проявлял склонность к шалости, к восхитительной непосредственности. Даже если взрослые решительно пресекали баловство на даче и заставляли нас вести себя как образцовые советские дети, дед всегда позволял нам подурачиться.
Помню, как однажды мы с младшей сестрой Ксенией спрятались в библиотеке, чтобы избежать работы в саду. Дед считал, что даже самым маленьким детям необходимо «трудовое воспитание», поэтому мы регулярно должны были собирать клубнику или помидоры. Но это было грязное и утомительное занятие, и мне вовсе не хотелось так проводить выходной день. Зато библиотека с её монументальным письменным столом и книжными полками во всю стену казалась мне, пяти-шестилетней, величественным, почти священным местом. Полки были заставлены книгами всех цветов и размеров, а также сувенирами кремлёвской эпохи: памятными подарками от глав государств и организаций, с которыми дед имел дело. Тут же стояла кушетка, обитая желтокрасной парчой, под которой явственно чувствовались пружины.
Я, как вечная заводила, подначила Ксению опробовать их на «прыгучесть». Мы прыгали и скакали, вопили от восторга, пока в комнату не вошла мама и не застыла в ужасе. Как посмели мы вести себя так безответственно в этом доме?!
Мама ругалась так громко, что в библиотеку, привлеченный шумом, вошёл дед. Плотный мужчина, одетый в традиционную белую рубашку и мешковатые серые брюки, он имел своеобразную походку: двигался быстро и плавно, широкими шагами, словно бы скользил по полу. И вот он стоял в дверях и обозревал сцену: наши с сестрой испуганные мордашки, повернутые к нему, и возмущенное лицо матери. Дед от души расхохотался и сказал маме: «Да ладно, они же дети! Конечно, им хочется попрыгать. Я бы и сам с удовольствием попрыгал, да боюсь, пружины не выдержат. Так что они это делают за меня». Мы, довольные, захихикали.
Дедово добродушное легкомыслие не исчерпывалось только этим эпизодом. Помню, как-то мы все собрались за длинным обеденным столом в огромной, обшитой казенными деревянными панелями столовой. Обеды на даче были для меня всегда до слез утомительным испытанием. Мы, дети, должны были сидеть молча в течение всего этого очень взрослого мероприятия. И вот, чтобы как-то развлечься, я начала хлюпать - шумно всасывать лапшу из супа. Мама увидела - и услышала - и её лицо побледнело. Я в очередной раз опозорила её. Хрущёвы, красноречиво говорил её взгляд, не должны себя так вести. Она велела мне сейчас же перестать, а я из чувства противоречия ответила, что перестану, только если мне позволят выйти из-за стола. Мама настаивала, что я должна сначала доесть суп. Наше препирательство зашло в тупик, и внезапно мы оказались в центре скандала.
Все разом замолчали и посмотрели на нас. Я продолжала шумно есть суп, и моё протестное хлюпанье эхом отражались от стен столовой. Я и хотела бы перестать, да не могла, пригвожденная всеобщим вниманием. Наконец дед нарушил молчание: «Что ж, Нина, ты думаешь, что у тебя хорошо получается, но я могу хлюпать громче. Давай поспорим. Если я хлюпну громче, ты прекратишь. Если ты громче, мы все порадуемся, и ты продолжишь». Я согласилась. Он наклонился к тарелке, зачерпнул суп и, поднеся ложку ко рту, со знанием дела тоже хлюпнул. Звук, который он произвёл, был несравнимо громче моего. Я проиграла честно, и все вокруг рассмеялись. Это было то, что мне нравилось в дедушке: он не стеснялся вести себя глупо перед гостями; он был готов слезть с пьедестала, чтобы помочь внукам выйти из неловкой ситуации. Эта отзывчивость была свойством его натуры, и, как я позже узнала, многое объясняла и в его политике, и в его абсолютной преданности делу коммунизма, и в его человеческом отношении к людям, лишенном обычного советского чванства и советской же жесткой субординации. Но я также выяснила, что это его понимание и терпимость никогда не распространялись на его старшего сына.
В то время, однако, я ничего не знала про Леонида и помню только, что позже в тот же день бабушка взяла меня с собой в теплицу, в теплом, влажном воздухе которой круглый год росли и благоденствовали клубника, разные цветы и дыни. Расположенное в нескольких шагах от дома, строение это было дедушкиной гордостью: он сам его соорудил из деревянных реек и целлофановой пленки. Я же терпеть не могла туда ходить, потому что там трудно дышалось. Бабушка сказала, что ей якобы нужна моя помощь с кабачками, но на самом деле она хотела поговорить со мной с глазу на глаз. Она заявила, что если я и дальше буду плохо вести себя, мама больше никогда не возьмет меня на дачу.
― Ну и ладно, останусь дома, - выпалила я, подумав с облегчением, что больше не придется терпеть диктат строгих манер. Но бабушка с готовностью парировала:
― Дедушка расстроится, если не увидит тебя в следующее воскресенье. И я тоже.
В этом была вся Нина Петровна: сдержанная, строгая и справедливая, неизменно желавшая видеть лучшее в людях. Даже политический крах её мужа не поколебал её большевистских убеждений. Мы все должны были, в её разумении, придерживаться некоего набора безупречных стандартов. «Наши поступки всегда имеют значение», - часто повторяла она. Мама говорит, что это был её способ уберечься от хаоса, который, она боялась, непременно наступит, если все будут вести себя так же импульсивно, как дед, который, несмотря на карьеру советского аппаратчика, никогда не был привержен ригористическому стилю советского руководства. Бабушка не только свято верила в учение Карла Маркса о диалектическом материализме - в то, что материальный, то есть физический, мир первичен, а человеческое сознание вторично, - она применяла это учение в повседневной жизни.
Я всегда думала, что эти мои ранние воспоминания не имеют большого значения, что они лишь часть моего детства. Бабушка в моём детском представлении была серьёзная, а дед с причудами, но, главное, они были оба любящими и заботливыми. И хотя мама часто говорила мне, что они были строгими родителями, только начав копаться в истории семьи, я осознала, что со своими детьми они были совсем другими; что политические изменения в стране - от большевиков до Брежнева - изменили их тоже, сделали менее требовательными. Хрущёв, которого я знала, был человеком, пережившим унизительный крах своей карьеры и оставшимся не у дел. «Я теперь пенсионер», - часто повторял он, как бы смирившись и одновременно не веря в это. Но, чем больше я узнавала о прошлом моих бабушки и деда, о том, как они росли и как встретились, тем отчетливее я понимала, насколько суровый революционный дух ранней советской эпохи сказался на воспитании их старшего сына Леонида.
Родившийся в крестьянской семье в деревне Калиновка Курской губернии, что на границе России и Украины, мой дед ребенком пас овец. Его отец, Сергей Хрущёв, отслужил в царской армии и был, как говорили, рукастым мужиком. В поисках заработка и лучшего применения своим рукам он в 1908 году решил сменить русскую деревню на украинские шахты. Никита, которому тогда было четырнадцать, не желая всю жизнь оставаться деревенским пастушком, последовал за ним. Отец и сын поселились в Юзовке на Донбассе и принялись обучаться навыкам своих новых рабочих профессий. Свободное от работы на фабрике время Никита проводил, подрабатывая слесарем-механиком. Однажды из найденных им на свалке сломанных деталей он самостоятельно собрал примитивный, но работающий велосипед с мотором и гордо разъезжал на нём по улицам Юзовки, привлекая внимание прохожих громким ревом.
Работая на фабрике, двадцатиоднолетний Никита был освобождён от призыва в русскую армию во время Первой мировой войны. В это время он начал ухаживать за своей будущей первой женой, Ефросиньей Писаревой, которую встретил однажды на молодёжной вечеринке. Фрося, как называли её друзья, была на два года младше Никиты. У неё были ярко-рыжие волосы, белая кожа, мягкие черты лица и тонкая талия. Она была из образованной семьи; и сама она, и четыре её младшие сестры, которых она помогала растить, - все посещали местную гимназию, образовательное учреждение для благородных девиц. Никита, квалифицированный рабочий с приличным заработком, был выгодной партией, и вскоре после знакомства в 1914 году они поженились. Через год у пары родилась дочь Юлия (моя двоюродная бабушка, впоследствии тётя), а в 1917 году - сын Леонид.
Как-то, будучи старшеклассницей, я случайно наткнулась на семейные фотографии того периода, которые моя мама, болезненно воспринимавшая прошлое, хранила сложенными без разбора в обувных коробках под кроватью. На снимках, сделанных примерно в 1916 году, привлекательная пара в своих лучших воскресных нарядах позирует на камеру: Ефросинья в белой блузке, Никита в темном пиджаке и галстуке-бабочке. Он - худой и стройный, но ниже её ростом и уже начинающий лысеть. Мне нравились эти снимки, нравилось, что я могу заглянуть в прошлое моего деда, пусть всего на мгновение, запечатленное фотокамерой. Меня поражал респектабельный, почти буржуазный вид дореволюционных Хрущёвых, совершенно не похожих на грязных рабочих или замученных крестьян царской поры, фотографиями которых обычно иллюстрировали советские учебники истории.
Между тем, в стране нарастало коммунистическое движение, и мой дед - сын крестьянина, ставшего шахтёром - был тем, кому, в соответствии с «Коммунистическим манифестом» Маркса, «нечего терять, кроме своих цепей». В пролетарскую борьбу Хрущёв активно включился незадолго до революции 1917 года. В 1918 году, в разгар боёв белых и красных за контроль над Украиной, он официально вступил в партию большевиков[22]. В 1919 году в возрасте двадцати пяти лет он уже был младшим комиссаром в рядах Красной Армии. В 1921 году, после окончания гражданской войны, он вернулся домой в Юзовку и узнал, что его красавица жена и мать его детей Фрося умерла от тифа - типичная судьба в сельской России в постреволюционные годы. Её смерть явилась для него страшным потрясением: революция, за которую он сражался, казалось, должна была нести благо всем и каждому, а не горе.
Несмотря на трагическую потерю, молодой большевик Хрущёв продолжал двигаться по партийной лестнице, пытаясь достичь верхушки коммунистического пантеона. Отсутствие надлежащего образования - он лишь несколько лет проучился в деревенской церковно-приходской школе - было преимуществом в Советском государстве, которое взяло курс на коммунизм всего через пятьдесят лет после отмены крепостного права в России. К началу XX века страна была населена преимущественно сельскими жителями - крестьянским большинством и помещичьим меньшинством; следовательно, демократизирующее влияние нового порядка, «диктатуры пролетариата» (признанной впоследствии жестокой и кровавой, унесшей девять миллионов жизней в результате войны, голода и болезней, не считая двух миллионов, эмигрировавших из страны)[23], создало массу возможностей для выходцев из низов.
Для кого-то из них тектонический сдвиг, вызванный революцией, обернулся реальным осуществлением обещанного «Интернационалом» (коммунистическим гимном): «кто был ничем, то станет всем». Этот новый род людской, официально провозгласивший себя «государством рабочих и крестьян» (последние - в статусе колхозников), изначально дал всем равные возможности. Ожидалось, что люди получат образование, и это приведет к возникновению «рая на земле», что, по мысли Троцкого, и есть «raison d’etre коммунистического движения»[24]. И Хрущёв был готов следовать призыву Троцкого: «протянуть провода воли в подспудное и подпольное и тем самым поднять себя на новую ступень - создать более высокий общественно-биологический тип ... сверхчеловека»[25].
Борьба с безграмотностью стала одним из главных способов, которыми новые кремлёвские лидеры надеялись достичь цели просвещения нации. Создание на фабриках социально сознательных коллективов самореализующихся пролетариев - советских «сверхлюдей» - привело бы к дальнейшему прославлению идеалов коммунизма. Во всяком случае, такова была теория.
В отношении моего деда эта теория сработала. Он не мог дождаться, когда сможет приступить к самореализации посредством учёбы. Не желая быть просто солдатом революции, он всерьез воспринял обещание Ленина «научить каждую кухарку управлять государством»[26]. И, как та самая целеустремленная кухарка, в 1921 году поступил на рабфак техникума в Юзовке, где вместе с другими жаждущими знаний рабочими изучал математику, литературу, физику и идеологию. Очень скоро он выбился в политические лидеры студенческого коллектива и был назначен секретарём партийного комитета техникума. А ещё привлек внимание преподавателя истории Нины Кухарчук, которая влюбилась в выдающегося студента, как ранее влюбилась в большевизм. Вскоре она стала для него не только учителем.
Я впервые узнала эти подробности из жизни моих бабушки и деда летом 1981 года, сразу после того, как сменила фамилию. В то время я готовилась к вступительным экзаменам в Московский государственный университет, но особенно не усердствовала. Я наслаждалась свободой и независимостью и хотела больше общаться с друзьями и мальчиками. Если честно, я тогда была по уши влюблена и собиралась замуж.
Мама не знала, что со мной, напрочь отбившейся от рук, делать, и обратилась за помощью к бабушке. Было решено, что я поживу пару месяцев в Жуковке. В конце концов, бабушка была профессиональным учителем строгой советской закалки, и мама ещё помнила свою нелегкую жизнь в старших классах школы. «Как-то, - рассказывала она, - мой класс в полном составе прогулял химию, а поймали только меня. Учительница позвонила Нине Петровне, и мне досталось по полной программе. Ты Хрущёва, выговаривала она, ты должна подавать пример, а не нарушать дисциплину вместе со всеми. После этого она еженедельно созванивалась с учителями, и они держали её в курсе всех моих дел».
Мама позже признавалась мне, что, с учётом этой истории, решение послать меня к бабушке было довольно суровым. Наше с сестрой воспитание не было таким строгим, как у неё. После смерти отца, с матерью, вечно занятой на работе - она работала заведующей литчастью в театре имени Вахтангова - мы были предоставлены себе и нашей няне Маше. В СССР все состоятельные семьи имели платную прислугу; в нашем же случае Маша была полноценным членом семьи, и более заботливого и надежного человека было просто не найти. Маша приехала из бедной деревни в Орловской области и была страшно суеверной: верила в то, что полнолуние помогает вылечить ячмень, и что ехать куда-то в понедельник - дурная примета. И хотя, с одной стороны, присутствие Маши как-то очеловечивало наше преимущественно интеллектуальное воспитание, её воспитательные стандарты не дотягивали до бабушкиных. А в этом случае, мама чувствовала, мои мозги нуждаются в более строгом контроле, хотя и понимала, что я могу счесть ссылку во «Вдовью деревню» посягательством на мою свободу и воспринять её как личный Гулаг.
Бабушка беспокоилась обо мне ещё больше. По словам Маши, она говорила моей маме, что я, возможно, буду, как Леонид. Маша не знала, что это значит - разве что, родись я мальчиком, меня назвали бы его именем. Я тоже не знала, что это значит, но, приученная не задавать лишних вопросов о семье, просто подчинилась, мрачно думая о том, что осень никогда не наступит.
Несмотря на мой изначальный протест, это лето оказалось одним из лучших в моей жизни. Я придумала, как обходить бабушкины правила, и очень гордилась собой. Частенько около полуночи я вылезала из окна - предварительно оставив вместо себя в постели куклу - садилась в электричку и уже через полчаса была в Москве, где встречалась со своим будущим (теперь уже бывшим) мужем. Дмитрию Марголису было восемнадцать, он был студентом, футболистом и красавчиком с темными усами - «как молодой Ален Делон»[27], с завистью говорили мои подружки.
Я была ещё школьницей, поэтому мне, естественно, льстило его внимание, и я изо всех сил стремилась удержать его интерес. Когда он приезжал в Жуковку, я всё бросала, чтобы увидеться с ним. Бабушке при этом я объясняла, что хочу в одиночестве позаниматься историей под соснами на другом конце деревни или что мне позарез нужно купить бутылку молока (магазин был в пяти минутах ходьбы, но я ходила «за молоком» часа два).
Позже бабушка говорила мне, что мои тайные отлучки не укрылись от неё, но моей матери она ничего не сказала. Она много раз могла поймать меня, но предпочла делать вид, что всё нормально, предоставив мне самой разбираться со своей любовью и личной жизнью. Недавно, когда мы с мамой наконец начали обсуждать историю семьи, она сказала, что Нина Петровна со мной была словно другим человеком. «От меня, а тем более от Леонида, она никогда бы не потерпела такой вольницы, какую позволяла тебе», - удивлялась она. Правильно говорят: суровые со своими детьми, родители превращаются в воск с внуками.
В моём случае бабушкина необычайная терпимость была ещё и следствием того кульбита, который совершила наша семья: из небожителей мы превратились в политических изгоев. Бабушка, очевидно, почувствовала, что ей отныне придется соразмерять свою тягу к совершенству с нуждами повседневной жизни, в которой человеческие взаимоотношения были важнее чистоты коммунистических идеалов. Тем не менее, режим у меня был очень строгий: завтрак, затем мировая литература, обед, история и английский язык. Благодаря её решительным усилиям, мне удалось поступить на филологический факультет МГУ.
Часто после обеда, когда я делала перерыв в занятиях, а бабушка заканчивала читать многочисленные литературные журналы, мы с ней садились попить чаю и поговорить в её комнате. Помимо деревянного обеденного стола, в ней были старинный радиоприемник, проигрыватель, телевизор, кушетка и несколько простых стульев. Эти предметы были центром её уединенного существования. На столе громоздились аккуратные пачки газет и журналов с торчащими из них закладками, ожидающие «проработки». Иногда я думала: «Вот, что осталось от великой Советской власти». Меня подмывало спросить её о Молотовской «версии КГБ»; я хотела знать больше о судьбе Леонида. Почему это было плохо для меня оказаться такой же, как её приёмный сын? Но я, как обычно, промолчала и лишь наблюдала, как бабушка в её простом ситцевом платье и тёмной шерстяной кофте, наброшенной на плечи для тепла, ловко орудует ножницами. Рассказывая мне историю своей жизни, она вырезала из газет и журналов понравившиеся ей статьи и всякие полезные сведения и рассылала их родным и друзьям. Моя мама до сих пор хранит эти вырезки.
Нина Петровна родилась в 1900 году на Западной Украине в крестьянской семье Петра и Екатерины Кухарчук, живших в деревне Васильево близ города Холм (ныне Хелм) Люблинской губернии, входящей сегодня в состав Польши[28]. Кухарчуки имели свой дом, надел земли и даже лошадь. «Мы жили получше Хрущёвых в России», - бывало, говорила она с выражением шутливого превосходства. Она также гордилась тем, что всегда очень хорошо училась - дидактический кивок в мою сторону - настолько хорошо, что местный пастор убедил её отца, что она должна продолжить образование. Так Нина оказалась в Одессе - крупном черноморском порте и четвертом по величине городе Российской империи, именуемом «восточным Рио-де-Жанейро» за теплый климат и красивую архитектуру. Успешно окончив курсы при элитной Мариинской женской гимназии, Нина осталась в Одессе учить науке и манерам юных девушек.
Когда бабушка рассказывала мне свою историю, я как раз читала Шарлотту Бронте к экзаменам, и подивилась сходству её судьбы с судьбой Джейн Эйр. «Моя любимая книга, лучший образец упорства и настойчивости в достижении цели, - пояснила Нина Петровна. - Когда твоя мама была маленькой, я читала ей её на ночь». Конечно, бабушка, которая всегда с готовностью превозносила преимущества коммунизма над капитализмом, не преминула подчеркнуть различие: в буржуазной викторианской Англии возможности женщины были ограничены желанием выйти замуж. Она с гордостью рассказывала мне, как, откликнувшись на революционный призыв, вступила в подпольную организацию большевиков. Я подумала, что боги революции, должно быть, имели чувство юмора: бабушкина фамилия Кухарчук по- русски и по-украински значит «кухарка». Но пошутить вслух я не осмелилась, поскольку в тот момент она как раз описывала, как начала культивировать идеальный образ ленинской «кухарки».
Во время гражданской войны она, благодаря своему знанию польского языка (помимо украинского и русского), оказалась на Западном фронте. Там она возглавила местную женскую ячейку, призванную объяснять крестьянам окрестных деревень преимущества советской власти. Затем, после года учёбы на высших пропагандистских курсах в Москве, бабушка получила новое революционное назначение: преподавать историю компартии и теорию марксизма в районных партшколах Донбасса. В 1922 году она приступила к работе в Юзовке.
В том же году она встретила моего юного амбициозного деда. При том, что оба они были простого происхождения, она была умнее его и более образованна, что, возможно, компенсировало тот факт, что она, в отличие от первой жены Никиты, не была красавицей, в общепринятом смысле. У Нины было простое лицо с носом-пуговкой и соломенного цвета волосы. Она была среднего роста и довольно плотного телосложения. А ещё у неё были такие большие ноги, что они с дедом носили обувь одного размера.
Но, несмотря на заурядную внешность, для шахтёра из Юзовки она была завидной партией. История их знакомства и ухаживания была тем редким случаем, когда учительница сумела изменить своего ученика на всю оставшуюся жизнь. И, вдобавок к сильному характеру, она была родом из Украины, к которой Никита Сергеевич всегда питал теплые чувства из-за своего шахтёрского прошлого. Бабушка рассказывала, что всякий раз, когда её муж настойчиво пытался говорить «на сносном, но не родном ему украинском языке, как будто он украинец», ей было так стыдно, что она готова была «провалиться сквозь пол».
Бабушка и дедушка никогда не были официально женаты. Как верные ленинцы, они полностью разделяли позицию советского руководства, согласно которой, брак - это «буржуазный институт»[29], призванный держать женщину в домашнем рабстве. Изданный в 1918 году советский Кодекс законов о браке и семье в первое постреволюционное десятилетие стал «самым прогрессивным семейным законодательством в мире»[30]; он покончил с многовековым патриархальным рабством и выдвинул новую доктрину «гражданского союза», основанного на равенстве полов. «Узы брака» отныне считались «пережитком прошлого», на смену семье должны были прийти радикальные социальные отношения. Свободный союз моих бабушки и дедушки, хранивших верность друг другу на протяжении пятидесяти лет, с 1922 г. до смерти деда в 1971 году, - как раз тот случай.
Несмотря на отсутствие у пары официального брачного свидетельства, мать Никиты, Ксения Худякова, была рада, что сын нашёл новую жену. Хрущёв был занят построением коммунизма и нуждался в женщине, которая могла бы позаботиться о его детях, семилетней Юлии и пятилетнем Леониде. Ксения Ивановна и Сергей Никанорович были уже старыми. С появлением Нины - сначала как учительницы Никиты, а затем его спутницы жизни - семья, в традиционном русском понимании, вновь стала полной. Проблема была в том, что Нина, первоклассный советский пропагандист, тоже работала и была вынуждена полагаться на школу, детский сад и помощь свекрови, что всегда возмущало Ксению Ивановну, считавшую, что у деревенской женщины не должно быть другой работы, кроме заботы о детях.
Так за десятилетия до того, как бабушка взялась укрощать меня - на тот момент самого непослушного ребенка в семье - она попыталась укротить своих падчерицу и пасынка, Юлю большую (как её называли дома, чтобы отличать от Юли маленькой, моей мамы) и Лёню.
Но дети, как я вскоре узнала, с трудом привыкали к Нининой идейной жесткости, особенно мальчик.