Лето в городе

На работе получил эсэмэску: «Доброе утро. Когда надоест, скажешь». Ответил: «Было бы приятно получить „хочу“ и ответить „лечу“». Десять минут метался — вдруг слишком? Наконец: «Если бы я разобралась, чего хочу!» Ладно: «В таком случае мое „лечу“ опередит твое „хочу“». Еще десять минут думала, наконец родила: «Допустим». Прыгнул в машину, перенес три встречи, приехал в Домодедово — был дневной рейс. Через полтора часа в этом городе. Звонить из аэропорта не стал, приехал прямо в квартиру. Во дворе скрипят качели, дети скачут под присмотром бабок — странно: предчувствия счастья нет. Чего-то — есть, но счастья нет. Открывает хмурая. Дик прием был, дик приход. Самое ужасное, что заранее знал: то ли у нее подсознательно такая манера — дерг туда, дерг сюда, чтобы крепче сел на крючок, то ли действительно не понимает, чего хочет. Вялое «входи». Что говорить — непонятно. Кофе еще предложи. Садится на диван, поднимает голову: «Я тут подумала — ничего не получится». Я так и подумал, что ты так и подумала. «Ну что, я тогда полетел?» Молчит. Повернулся, вышел, взял такси, поехал в аэропорт.

По дороге вспоминал: ведь все уже было. То же бурное начало, не могли разлипнуться, ходили чуть не до утра по бульварам, сирень, естественно, — на другой день звоню, она неохотно говорит «ну ладно», встречаемся, ходим, все не то, где все ее вчерашнее шампанское — вообще непонятно. Наконец я прямо: «В чем дело?» Дело в том, что она не хочет ломать свою жизнь. Вчера я был дико обаятелен, а сегодня она отрезвела. Там есть учитель танцев, она занимается спортивным танцем. Если впускать меня, то прощайте, спортивные танцы. А она не готова, какие претензии? По самому началу ясно было, что если будет, то серьезно. И не факт, что легко. «Они пугаются напора», — сказал однажды Андрей Ш. Ехал и думал: почему-то никакого отчаяния. Жалко, правда, денег. Еще бесила жара. Только потом догадался, что привык прятать от себя самую сильную досаду, ни в чем не признаюсь, вот и проявляется подспудно: то дикая головная боль на ровном месте, то столь же дикое раздражение из-за ерунды. По дороге в аэропорт пробка на переезде. Все они, что ли, уезжают из города? Город южный, все цвело. Прикидывал, что буду делать дома. Надо бы чем-нибудь утешиться. Кого сейчас вызвоню? Да и, по совести говоря, чем после нее утешусь? Следовало бы успеть заметить в ней что-то разочаровывающее, отвратительное, но до того ль, голубчик, было. И всего грустней, что жалел ее, сидящую на диване: в самом деле несладко девочке. В двадцать два бы, наверное, возненавидел, сейчас при всем желании не мог. Но денег жалко: мог потратить на дело. Мало ли на какое — нажрался бы в хлам, все польза.

Она ждала в аэропорту, и странным образом знал это тоже. Может, потому и не было настоящего отчаяния по дороге. Как опередила? Ну еще бы не опередила. Выросла тут, знает все закоулки, сосед дворами добросил на мотоцикле. Надо еще посмотреть, что там за сосед. Пока торчал в пробке, жалея деньги, как-то так пронеслась — и вот торчит под табло, сияя. «Ты что, правда бы уехал?» — «Естественно». — «Ладно, поехали».

По пути, оглядываясь с переднего сиденья:

— Это ты меня уже воспитываешь?

— Я не воспитываю, Варь. Я просто пытаюсь… ну не насиловать же мне тебя, верно?

— А я что должна? Притворяться?

— Нет, ни в коем случае. Ну а что мне было делать?

— Не знаю. Наверное, все правильно.

— Ну посмотрим.

— Что посмотрим?

— По результатам.

Неделю назад ничего не было: «лежали говорили об искюсствах». Приехал по делам, затащили в компанию, масса общих знакомых, большая запущенная квартира, прекрасная, как в молодости — в Москве сейчас таких уже нет: чья-нибудь бабушка завещала, внук оказался раздолбаем, таскает таких же бездельников, ночами забредают совсем посторонние, пьют, поют, свечи, разговоры на балконе, рассвет, потом кто-то остается, кто-то расползается, иногда с этого что-то начинается. Здесь разговаривал, как не разговаривал давно: все всё понимали, отвечали быстро и в тон, много знали, через час были как родные. Раньше Москва опережала в тех самых искюсствах, теперь опережает в падении, бычится, возглавляет всякое движение, хоть вверх, хоть вниз. Приметил ее сразу и взаимно, как и положено: старалась подсесть поближе, ответить парольной цитатой, но тогда же заметил и эти внезапные отшатыванья, дерг-дерг, чтобы, значит, не мнил о себе. К пяти утра хозяева начали задремывать — двое местных безработных, живущих на родительские переводы из Штатов: она студентка, он что-то где-то по мелочи, кажется, строительное то ли ремонтное, строгий и самоуверенный мальчик, как бы глава как бы семьи, хотя квартира ее. Задерживаться стало неловко, разговор шел с провалами. Встала, решительно взяла за руку, потащила к себе. Дома никого, с кем живет — не спрашивал. Двадцать два года. Усадила в кресло с книгой, пошла в ванную, вышла в короткой ночнушке, постелила кровать — без краски и платья казалась младше, совершенный ребенок, несколько медвежковатый. Белые сильные ноги, крепкие икры, длинные пальцы. Ни маникюра, ни педикюра, ничего. Чудесно. Волосы теплые, соломенные, своего цвета, с легким духом абрикосового шампуня. Гладил, но не приставал. Потом целовались, вроде все уже должно было быть, но останавливала, и я не настаивал. Во дворе уже орали вовсю сначала птицы, потом дети. Наконец задремали, проснулся к двум, еле успел на обратный самолет. Записал телефон, из самолета написал: «Прямо хоть возвращайся». Не ответила, с утра прислала — «Доброе утро».

— Со мной хорошо спать, все говорят. Свойство организьма.

— Это молодость, пройдет.

— Не пройдет. Я не храплю, не верчусь, уютно сворачиваюсь.

— Что да, то да.

— Я даже думала с одной подругой открыть дормиторий. Для страдающих бессонницей, слабостью там… Пришел, выспался, ушел свежий. Секса никакого.

— Это ты умеешь, да.

— Молчал бы. Развел на все, лежит довольный, как слон.

— Я и есть.

— Семнадцать лет разницы, ужас.

— Почему ужас?

— Не вздумай говорить, что мог бы быть моим отцом.

— Не мог бы, нет. Я в семнадцать только начал.

— Не вертись. Рассказывай.

— Про первый раз не буду, пошлость.

— Я не прошу про первый. Что хочешь, то и рассказывай. Устраивается, вертится, укладывает голову на груди.

Город-то был — герой, с боевой славой, и больше, в сущности, ни с чем. В застольях поют военные песни — сначала дурачась, потом всерьез. Угрюмый бородатый мужик мог среди общего стеба резко встать и заявить, что ему невыносимо издевательство над святынями. (Слава Богу, никогда не издевался.)

Первое время она таскала его по компаниям — оба боялись, что наскучит вдвоем, но скоро наскучили компании. Вдвоем не надоедало, обходились без обсуждений третьих лиц. Кого было обсуждать? Все понятные. Показала подругу — девочка-декаденточка, старше на пять лет, страшно обиделась, кажется, что увлеклись не ею. Уже перебраживает, перекисает. Могла бы утащить в свой декаданс, как Парнок Цветаеву (может, интерес, и здесь не без этого). Показала свою театральную студию, так себе студия. С режиссером было, теперь вроде как дружат. Старался больше молчать, в таких коллизиях верной линии не бывает. Начнешь ругать — столичный хам, хвалить — столичный подхалим с чувством вины, фальшивым, разумеется; молчишь с умным видом — столичный сноб, хуже первых двух. Что-то мямлил. Ночью, вдруг:

— Самое странное, что ты добрый.

— Я примерно понимаю, о чем речь. То же одна говорила — это от заниженного мнения о людях. Как бы я так плохо о них думаю, что восхищаюсь любым человеческим проявлением…

— Нет, это она со зла. Она тебя не любила.

Пару раз приехала без предупреждения, появилась внизу, ждала. Почему-то почувствовал, дико вдруг захотелось мороженого, выбежал за мороженым — стоит. На работу не вернулся, что-то наврал, хотел везти в гости — «Нет, я же не в гости»… Потом начала врать, что приехала «рвать»; никогда раньше не обращал внимания на эту анаграмму.

— Ну сам же подумай, никакого же будущего.

— Этого мы не знаем.

— Ты всегда прячешься. Что тебе, трудно подтолкнуть меня? Ну скажи: возьми себя в руки…

— Что ж я буду себе голову рубить?

— Не голову. Это у тебя обычные стрельцовские гоны. Стрелец себе придумывает, мечется, гонится, а на самом деле ему никого не надо.

— В этом что-то есть, я с тобой через что-то должен перепрыгнуть.

— Ну видишь! Ты перепрыгнешь, а я куда? Ты мною спастись хочешь.

— Живу тобой, как червь яблочком.

— А у меня там хороший человек. Я не могу врать вообще, понимаешь ты это?

— И не ври.

— Так нельзя. Я должна его сдать в хорошие руки или сделать так, чтобы сам ушел.

— Вот этого я никогда не понимал.

— Конечно.

— Будь уверена, он с величайшим облегчением тебя отпустит на все четыре. Нечего преувеличивать свою единственность.

И опять птицы, и опять не спали до шести, и почему-то после ночи с ней не было вялости и злости, а вскакивал свежий, словно после шести безмятежных часов на горной веранде. Ревниво следил: не подвампириваю? Нет, и ей не хуже. Главное — все можно было сказать, это важней всякого секса, однако и он, надо признать… Хотя по большому счету все это ведь только для подтверждения, вроде печати.

Не сказать, чтобы обходилось без взаимных дрессировок, замечаний об этикете, летучих обид. Но все это быстро гасло — зачем отравлять чистый воздух?

Почему-то из окна ее комнаты на третьем хрущобном этаже город напоминал Новосибирск, хотя там были сосны, а здесь тополя. Может быть, просто из окна «Золотой долины» смотрел в схожем состоянии, там тоже был роман (но это ведь не роман!) и, казалось, совершенный бесперспективняк. Тогда уже клонилось к осени, все было лихорадочное, и у Тани был насморк, и оттого оба задыхались вдвойне.

Здесь, напротив, все расцветало и расцветало, налетали дожди, освежавшие среди жары, и со двора поднимался запах мокрого асфальта. Мне кажется, во времени прошедшем печаль и так уже заключена: печально будет все, что ни прошепчем. У радости другие времена. Нет, здесь все было уже в прошедшем, но непонятно пока было, из будущего счастья мы на это смотрим или из будущей разлуки. Сначала все казалось, что из разлуки, но чем дальше, тем крепче срастались: три дня в Питере, неделя в Крыму, разъезжаться каждый раз казалось все более противоестественным, но подспудно осознавалось, что это еще и подогревает, подливает остроты, так что пока подождем.

— Интересно, что у нас (уже «у нас»!) не было никакой весны. Сразу с лета.

— Что, осенью кончится?

— Не знаю. (Хихикает.) Созрею.

Совершенно так и вышло, кстати, — осенью навалилась новая работа у нее, у меня, потом кризис, виделись реже, все ослабевало, а ведь тут с самого начала ясно — либо все, либо ничего. На все не решались, ну и вот. И потом — все главное выпито: как в детстве, тройной сироп. Дальше вода, зачем? Все поместилось в одно лето. Перепрыгнули через что-то, оттолкнувшись друг от друга, — бывает и так, и, может, не худший вариант.

Иногда, конечно, хочется позвонить, но подозреваю, что сменила телефон. И не звоню.

Загрузка...