Глава вторая ОРДЕР НА АРЕСТ ПУШКИНА

Две тонны цемента

Еще в институтские годы Юра Бразильский познакомил меня с бывшими учениками знаменитой в Москве 110-й школы. Они, как и Юра, были заядлыми шахматистами. Я в ту пору заканчивал второй курс юридического института, Юра был на курс младше. Входили в эту компанию: Валя Смилга, он учился на физтехе, Юлик Крелин — учился в медицинском, и Натан Эйдельман, для нас Тоник, — студент исторического факультета МГУ.

Ребята как ребята, дулись в подкидного дурака, и проигравший — чаще всего им почему-то оказывался шахматист Бразильский — должен был громко блеять барашком. Устраивали небогатые, но очень веселые и шумные застолья, во время которых Смилга и Эйдельман затевали буйные словесные баталии, один из них называл какое-нибудь историческое имя, скажем, Навуходоносор, а другой тут же обязан был отчеканить: «605–562 до нашей эры». Юлик Крелин находился в состоянии постоянной влюбленности, и нас, еще заставших раздельное обучение и окончивших мужские школы, это очень занимало.

В школьных и студенческих застольях я участвовал и прежде, и девочки давно уже меня интересовали. Однако компания Натана чем-то существенно отличалась от всех, где я бывал раньше. По возрасту мы были ровесниками, и росли примерно в одинаковых семьях, но что-то в этих ребятах было такое, чего не было в других моих сверстниках. Может быть, раскованность, легкость в общении друг с другом, этого мне лично всегда не хватало. Может быть, начитанность не по годам, чем они даже чуть-чуть кичились. От них впервые и услышал я запомнившуюся мне фразу о том, что всегда надо уметь «сохранять лицо». Я в ту пору об этом еще не задумывался.

Скоро в семью Эйдельманов пришла беда. Его отец, фронтовик и известный журналист, был обвинен в сионизме и посажен. Освободился он уже после смерти Сталина. Рассказывал, как в бараке сосед, старый еврей, однажды спросил его, сколько писем разрешено ему писать домой. Яков Наумович ответил: одно в полгода. Сосед вздохнул: «А если бы победил Лев Давыдович, вам бы разрешали писать целых два письма».

Эйдельман-старший отличался энциклопедической образованностью и взрывным темпераментом. Этим в полной мере наградил он и сына.

Когда через много лет отец умирал от рака, Натан от него не отходил. Умирал Яков Наумович тяжело, мучительно и при полном сознании. Накануне смерти, с трудом произнося слова, он спросил, когда играет бразильская команда — в те дни шло первенство мира по футболу. «Послезавтра», — сказал Натан. «Жаль, — прошептал Яков Наумович, — я уже не узнаю результат».

МГУ Натан закончил в 1952 году, диплом защитил о банковском капитале, очень тогда увлекался экономикой.

Отец еще сидел, и Натана никуда не брали на работу. Помогли… две тонны цемента. В одном из подмосковных городов — устроиться в самой Москве Натан и не рассчитывал — директор заводской школы рабочей молодежи, с которым Натан вел переговоры, спросил, чем он может им помочь. «В каком смысле?» — не понял Натан. «Ну, скажем, нашему заводу очень нужен цемент». Цемент? Откуда у Натана цемент? Но случайно оказалось, что дальний родственник Эйдельманов как раз занимается строительными материалами. Цемент был отправлен, и Натана взяли преподавать историю.

Слава о его уроках очень скоро обошла всю Москву. То не были уроки в обычном смысле, Натан устраивал увлекательные исторические игры. Персонажи из далекого прошлого здесь оживали, вели между собой дискуссии, потомки судили предков, опровергалось известное изречение о том, что история не имеет сослагательного наклонения, здесь она его имела: а если бы Петр не казнил сына, а если бы Самозванец взял столицу?.. Впрочем, учителей тогда катастрофически не хватало, и кроме истории Натану приходилось преподавать еще и географию, немецкий язык и даже астрономию. Когда через несколько лет он оставил эту школу и перебрался в Москву, у учеников был траур.

В Москве, однако, осесть ему не удалось. В ту пору разразилось громкое политическое дело так называемой «группы Краснопевцева». Уж не помню, как она точно формулировала свои задачи, но провозглашалось возвращение к подлинному марксизму и объявлялась борьба с его искривлениями. То, что позже получит название «За социализм с человеческим лицом». Бывший студент истфака МГУ Краснопевцев и его единомышленники писали теоретические работы, живо их обсуждали, кажется, даже готовили прокламации. Натан в саму группу не входил, но в ней были его товарищи, и работы их он, конечно, читал. А дальше уж как водится: ночной обыск в квартире Натана, многочасовые допросы в КГБ, волчий билет. Его не арестовали, по уголовному делу он не проходил, но из комсомола тут же исключили и из московской школы, где он уже преподавал, немедленно выгнали. Директор школы, очень хорошо к нему относившаяся, сказала: «Натан, сейчас начнется собрание, я буду выступать, говорить про тебя, но ты не слушай».

Делались потом и другие попытки устроиться в Москве. Его согласилась было взять директор Исторического музея, старая большевичка, человек влиятельный, но КГБ наложил запрет: учреждение режимное, находится на Красной площади, подозрительным лицам здесь не место.

Пришлось опять искать работу вне Москвы. Приняли его в краеведческом музее в городе Истре. И, как оказалось, то был его счастливый билет. Приводя в порядок архивы, к которым никто никогда не прикасался, он обнаружил документы, связанные с Герценом, и они дали толчок к серьезной исследовательской работе Натана. Но произойдет это позже. А тогда он очень смешно рассказывал об атмосфере, царящей в краеведческом музее. Коллектив был женский, не случалось дня, чтобы по самым разным, чаще всего ерундовым поводам не вспыхивали склоки, не возникали два люто враждующих между собой лагеря. Каждый из них всячески пытался привлечь Натана на свою сторону. Его затаскивали в какую-то комнату и горячо, перебивая друг дружку, объясняли, какое исчадие ада их недруги. Натан слушал, кивал и говорил, вздыхая: «Да, бывает…» А за дверью его уже поджидали представительницы той, другой стороны. Зазывали к себе и не менее жарко доказывали, что мир еще не видел таких страшных людей, как их противницы. И Натан снова слушал, и снова говорил, вздыхая: «Да, бывает…»

Космическая куртизанка

В компаниях, в застольях Тоник всегда держал площадку, лучшего рассказчика среди нас не было. Ему говорили: «Хватит болтать, бери перо и пиши». Но до пера и бумаги руки все время как-то не доходили.

Однажды он зашел в редакцию «Литературной газеты» к своему товарищу Юре Ханютину. (Впоследствии Ханютин с Майей Туровской напишут сценарий к кинофильму «Обыкновенный фашизм».) В кабинете, кроме Ханютина, за маленьким столиком сидела незнакомая пожилая дама. Ханютин неожиданно спросил: «Тоник, а сейчас, в наше время, можно найти клад?» Натан возмутился: «Какой клад? Если ты имеешь в виду археологию…» И стал рассказывать. Ханютин слушал, кивал головой, а минут через пять неожиданно встал и вышел из комнаты. Натан растерянно замолчал. «Продолжайте», — строго сказала пожилая дама: это была стенографистка. И Тоник прочел ей великолепную лекцию об археологии.

Через несколько дней Ханютин взял стенограмму, сказал, что все годится, надо только начало поставить в конец, а конец в начало, и статья Натана о проблемах археологии была напечатана в «Литературной газете».

Так, почти анекдотически, появилась первая, насколько я помню, публикация замечательного писателя и историка Натана Яковлевича Эйдельмана.

Впрочем, в Союз писателей Натан вступил тоже довольно весело.

У него уже вышла книжка о Герцене, появилось «Путешествие в страну летописей», другие книги, они имели успех, ими зачитывались, но на приемной комиссии Союза писателей кандидатуру его каждый раз упорно отклоняли: да, конечно, все это очень интересно и лихо написано, но где же тут литература? Это скорее наука, история.

Не знаю, чем бы борьба с приемной комиссией закончилась, если бы не очередной забавный случай. Как-то в ресторане Дома литераторов (в просторечии мы его называли «гадюшником») кто-то из сидящих за столиком пожаловался: он, мол, взялся составить сборник фантастических повестей и рассказов, сроки поджимают, а материалов нет. Тут же возник спор: можно ли за неделю написать фантастическую повесть. Натан сказал: да, можно. Поспорили на бутылку коньяка и четыре порции шашлыка-бастурмы.

Натан написал в срок. О чем там шла речь, уже не помню, помню только, что главной героиней была… космическая куртизанка. В том самом сборнике повесть эта была напечатана.

И когда в очередной раз Эйдельмана представили на приемной комиссии, докладчик сказал: «Вы говорите — наука, наука, но космическая куртизанка — это же настоящая литература, прекрасный художественный образ». И Натана Эйдельмана наконец приняли в Союз писателей.

«Не можешь помочь — страдай!»

Понимали ли мы, какого масштаба этот человек, как глубоки и блестящи его книги, какую роль начал играть он в нашем, взбудораженном оттепелью шестидесятых обществе? Вероятно, понимали. Но в житейской суете, в повседневных контактах, в шумных застольях, в вываливании друг другу всего, что накопилось на душе, в яростных спорах и в веселых стычках — этого, наверное, не ощущали. Или ощущали не в полной мере. Для нас он был Натан, Тоник, который, проиграв в пинг-понг любимой дочери Тамаре, мог в ярости швырнуть наземь ракетку, а через минуту уже смущенно улыбаться. Который отказывался ехать смотреть свою новую квартиру (тогда расселяли обреченные на снос арбатские переулки), говоря, что ему достаточно увидеть ее план, на Сенатской площади в декабре 1825 года он тоже не был, но по схемам знает, что там происходило лучше, чем сами декабристы. Который, отличаясь драгоценнейшим умением жить вкусно, увлеченно, даже азартно, часто в сердцах пенял мне: «От твоего занудства скисает молоко». А в конце восьмидесятых, в письмах из Москвы в Пицунду, где я каждый год отдыхал, писал: «Сейчас твое время, смотри, не упусти». Он говорил мне: «Вот такой-то (и называл одного из наших близких друзей) — суетный, а ты суетливый». «Почему я суетливый?» — не понимал я. «А потому что уже сегодня ты нервно соображаешь, что тебя ждет послезавтра».

Можно было не видеться с ним неделями, но при встрече оказывалось, что он в курсе самых мельчайших подробностей твоей жизни. Он обладал редчайшим, почти не встречающимся сегодня качеством: каждый, кто с ним общался, чувствовал, как он Натану интересен. И это не было вежливой маской, это было действительно так. Иной раз я даже отказывался его понимать, спрашивал: «Ну о чем ты два часа болтал с этим тупым партийным функционером?» — «Ты ничего не понимаешь, — возражал он, — это такой кладезь информации!»

Бывало, услышав, что с кем-то поступают несправедливо, Тоник просил меня, чтобы вмешалась «Литературная газета», где я работал, и помогла человеку. Говорил он это даже чуть-чуть стесняясь: вот, мол, наваливаю на тебя лишние хлопоты, но что делать!

Нередко действительно удавалось заступиться за невиновного. Но случалось и так: Тоник просил за кого-то, не очень даже будучи в курсе той ситуации. Ему кто-то что-то рассказывал, и он тут же обращался ко мне. А иногда речь шла о человеке, которого неправильно исключили из партии, что по тем временам означало крушение всей карьеры.

Я объяснял: «Есть категорическое указание Чаковского в партийные дела „Литературной газете“ не вмешиваться. На то существует партийная пресса. Даже если статья и будет написана, ее у нас никогда не опубликуют».

И тут Тоник взрывался: «Ненавижу твой советский тон, — кричал он мне. — Не можешь помочь — страдай! Страдай, если не можешь помочь! Слышишь?»

До сих пор звучат у меня в ушах эти его слова.

Как историк Эйдельман вылечил меня от гриппа

Натан очень любил выступать перед слушателями, делал он это блестяще и никогда не отказывался от приглашения.

Помню в Коктебеле, собираясь на какую-то встречу с читателями, писатель Зиновий Паперный (шутки его передавались из уст в уста) сказал: «Тоник, смотри, какая хорошая погода. Море, солнце. Люди приехали сюда отдыхать. Пожалуйста, не огорчай их, не порть им настроение. Не говори, что Дантес убил Пушкина».

Но одна лекция Натана, если ее можно так назвать, навсегда останется в моей памяти. И если мне бывает худо, тоскливо, на душе скребут кошки и хочется всех и все послать подальше, я вспоминаю тот необыкновенный день.

Я тяжело заболел гриппом. Пять дней температура держалась под сорок. Через день приезжал доктор Юлик Крелин и, кажется, впервые смотрел на меня с явным профессиональным интересом.

Когда жена выходила в магазин или в аптеку, входную дверь она не запирала: подняться и отворить ее у меня не было сил.

И вот слышу, кто-то вошел в переднюю. «Кто там?» — хриплю я. «Ну чего разлегся?» — раздается бас Тоника, и со своим всегда туго набитым, видавшим виды портфелем он появляется у меня в комнате. «Тоничка, — прошу я, — пожалуйста, не подходи ко мне, я очень заразный». — «Да плевал я на твою заразу, — говорит он, употребляя слово куда покруче, берет стул и садится у постели. — Я еду сейчас из архива, — сообщает он. — Час назад я нашел ордер на арест Пушкина».

Какой ордер, какой арест? У меня разламывается голова, меня тошнит, я не очень даже соображаю, о чем идет речь.

Но Тоник рассказывает. Он возбужден и взволнован. Давно уже было известно, что в июле 1826 года некий шпион Бошняк под видом странствующего ботаника отправился в Псковскую губернию разузнать о поведении ссыльного Пушкина, о его опасных стихах и разговорах. Только что закончилось следствие над декабристами, и Пушкин был у властей на большом подозрении.

Я слушаю с трудом. В голове полный туман. Но о поездке Бошняка ведь много уже сказано, написано, пытаюсь возразить я, какая тут новость?

«Да, — соглашается Тоник. — Тут новости нет. Известно и то, что, сидя за крепкой наливкой с игуменом Ионой, Бошняк не узнал о Пушкине ничего его порочащего. Самым опасным с точки зрения правительства было свидетельство, что Пушкин иногда ездит верхом, а приехав, приказывает отпустить лошадь одну, говоря, что „всякое животное имеет право на свободу“».

Это смешно. Я пытаюсь рассмеяться, но меня тут же бьет дикий кашель.

Тоник ждет, пока кашель утихнет.

«Ты слушаешь?» — спрашивает он. — «Да, да, — говорю я. — Я слушаю». Мне трудно, я задыхаюсь, но я слушаю. Мне становится интересно.

«Известно, — продолжает Тоник, — что, вернувшись, Бошняк подал генералу Витту рапорт. При нем он возвратил полученный им при отъезде из канцелярии царя „оставшийся без употребления открытый лист за № 1273“. До сих пор этот „открытый лист“ никто не видел. Ни в одном архиве обнаружен он не был». Тоник придвигает стул поближе к моей кровати и сообщает: «Сегодня я его нашел. Час назад». — «Сегодня?» — «Да, в центральном военно-историческом архиве».

Голова у меня продолжает раскалываться, но мне уже не до того. «Почему в военном?» — спрашиваю я. «В том-то и дело», — смеется Тоник. Пушкинские архивы искали где угодно, но только не здесь. Какое отношение, казалось бы, имел Пушкин к военному ведомству? Но Российская империя — государство военное, в фонде бывшего главного штаба или канцелярии военного министра вдруг находятся документы о разливе Невы или о пьяной драке. Да и шпион Бошняк связан с военным ведомством. И Натан отправляется в военный архив. Здесь ему попадает в руки папка, названная: «Дело о разных сведениях, собранных коллежским советником Бошняком в С.-Петербургской, Псковской, Витебской, Смоленской губерниях на 25 листах. Начато 8 августа 1826 г., кончено 15 декабря 1826 г.»

«Соблазнительное название, не находишь?» — спрашивает Тоник. Еще бы! Те самые места и то же самое время. Я уже не лежу пластом, я пытаюсь сидеть, опершись на подушку. Его увлечение передается и мне.

Первый же документ в папке назван: «Открытое предписание № 1273…» «Тот самый номер, помнишь?» — Тоник открывает свою тетрадь и читает только что переписанный в архиве текст: «Предъявитель сего… отправлен по высочайшему повелению Государя императора для взятия и доставления по назначению, в случае надобности при опечатании и забрании бумаг одного чиновника, в Псковской губернии находящегося, о коем имеет объявить при самом его арестовании…»

«Ты понимаешь, — говорит он. — Это же ордер на арест Пушкина. Если бы Бошняк счел поведение его предосудительным, поэта бы скрутили и тут же взяли под стражу. Вот повеление самого императора. Пушкин был, можно сказать, на волоске от крепости».

Я понимаю. Я понимаю, что до сегодняшнего дня это можно было предполагать, имелось множество косвенных подтверждений, но документ, прямо на это указывающий, стал известен нам только сегодня, час назад. Тоник узнал о нем и по дороге из архива заехал мне рассказать. Ему не терпелось поделиться.

Он смеется, и я смеюсь. Документ найден совсем невеселый, но нам весело от того, что в руках Натана оказалась редчайшая находка. Чудо!

«Тоник, — говорю я, — по-моему, мне здорово полегчало. Дай-ка я поставлю градусник».

Температура — 36,6. Впервые за несколько дней.

История эта у нас называлась: «Как доктор Крелин не смог меня вылечить от тяжелого гриппа, а историк Эйдельман взялся и вылечил».

Унизительно!

Недавно, в апреле 2003 года, в газете «День литературы» была напечатана переписка двух литераторов — Андрея Мальгина и Сергея Есина. Оба они печалились о том, что стоит лишь проявить некоторое инакомыслие, как тут же тебя без всякого повода окрестят антисемитом. А какие они антисемиты? Мальгин даже уверял, что, не будучи евреем, «животных антисемитов» он «не переваривает с детства». Правда, тут же огорчался: «разгромив НТВ и еще кого-то в еврейском лагере, Путин не создал никакого идеологического бастиона для подлинных государственников, для настоящих патриотов». Убежденный же неантисемит Есин, которому «до чертиков надоело говорить о евреях» и который «с удовольствием не знал бы о них», ему вторил: «процентное соотношение евреев-литераторов… чудовищно по отношению к русским. Мы что хуже пишем?» И с тоской вспоминал, что когда-то в журнале «Юность» он «стоял всегда во вторую очередь и проходил только тогда, когда проходили все свои». Ну, словом, обыкновенные инакомыслящие — что с них взять.

Так вот, среди прочего Мальгин рассказывает, как в свое время он сильно пострадал из-за Эйдельмана. Вспоминает редакционную летучку в «Литературной газете», где обсуждалась его статья об Эйдельмане. В ней он «доказательно», по его словам, назвал Эйдельмана «плагиатором». «Зная, что по поводу Эйдельмана меня будут бить, — продолжает он, — я взял с собой на летучку целую папку дополнительных материалов. Меня втоптали в грязь шестьдесят Эйдельманов, сидевших в зале, …я понял, что никому не интересна суть вопроса. И я им сказал с трибуны фразу, из-за которой меня выгнали с работы… Я сказал в сердцах: „Вот вы всегда так, слышите только одно: „Наших бьют““».

Мальгин врет. Врет беспардонно. Дело в том, что, работая в «Литературной газете», я был на той самой летучке и отлично помню всю позорную историю с его статьей, громившей книгу Натана «Большой Жанно».

Статью эту я увидел еще в верстке. Прочел ее. Злобный разнос. Создавалось впечатление, что Мальгин, готовя свой материал, выполнял чей-то влиятельный заказ. Позже стало ясно: действительно, статья эта, как и некоторые другие публикации в «Литгазете», должна была помешать выдвижению Натана Эйдельмана на Государственную премию.

Впрочем, квалифицированно справиться с поставленной задачей Мальгин не сумел. Статья его была вопиюще безграмотна. Имена исторических персонажей, даты, фактические обстоятельства — все было переврано, перепутано.

Прочтя полосу, я позвонил Натану. «Любопытно, — сказал он, — захвати полоску, вечером я приеду».

Проглядев текст, Натан возмутился. Нет, не руганью в свой адрес, она его не тронула, он возмутился фантастическим количеством ошибок. «Ну какой неуч!» — вздохнул он и… стал править материал. Весь вечер он приводил ругавшую его статью в божеский вид.

Удивительно, но мне это показалось тогда совершенно нормальным. Уж не знаю, что на меня повлияло, может быть, въевшаяся профессиональная привычка при виде ляпов тут же хвататься за карандаш.

Однако когда Натан уехал, я подумал: идиоты, что мы делаем? Почему мы помогаем злопыхателю, исправляем его огрехи, прячем его безграмотность? Пусть читатель видит, как он дремуч.

Я позвонил Натану. Но он не согласился. «Понимаешь, — сказал, — тогда я не смогу публично ему возразить. Ловить его на незнании, тыкать носом в его ошибки — мелко и унизительно. Если я решу с ним спорить, то разговор надо вести по сути, принципиально и без дураков. Нельзя терять лицо».

Слова, которые я от Натана слышал с ранней юности.

Я попытался было отговорить заместителя главного редактора «Литгазеты» Изюмова печатать безграмотный материал, но Изюмов возразил: «Я видел полосу, ошибки, кажется, уже исправлены?» Что я мог ответить. Видно, начальство имело на этот счет твердую установку.

А на той летучке я, конечно, рассказал, как Эйдельман приводил в порядок поносящую его статью, выгребал из нее все нелепицы. Очень смеялись. И выгнали из редакции Мальгина, разумеется, отнюдь не «шестьдесят Эйдельманов» (что они могли тогда, в начале восьмидесятых?), и не за мнимую его смелость на летучке. Просто в какой-то момент в нем разочаровалось редакционное начальство, делавшее на него свою ставку. Как говорилось тогда, не оправдал оказанного ему доверия. Однако виноватыми оказались, естественно, евреи.

Впоследствии, когда, рассказывая об Эйдельмане, я приводил этот случай, люди недоуменно пожимали плечами: «Помочь злопыхателю тебя же и поносить, улучшить направленную против тебя статью — это, знаете ли, уже слишком. Такого не требует даже христианское непротивление злу». Но Эйдельман так поступил отнюдь не ради христианского милосердия. Когда чьи-нибудь слова или поступки вызывали у него гнев, резкое неприятие (речь в таких случаях не шла о причиненной лично ему обиде, дело касалось всегда вещей общих, принципиальных), то выступал он смело и яростно, не щадя ни оппонента, ни самого себя. Его резкие отповеди, бывало, причиняли ему немало неприятностей. Однако мелочные придирки, мелочное сведение счетов, ловля блох — ему претили. Самоуважение, чувство собственного достоинства, которые были в нем очень сильно развиты, не позволяли ему вместо спора опускаться до мелких разборок. «Унизительно!» — сказал он мне.

Похороны

Месяца за два до смерти Натан позвонил мне, сказал, что находится рядом и сейчас зайдет. Придя, рассказал, что художник Борис Жутовский составляет альбом рисунков, сделанных в лагерях осужденными. Отца Тоника там тоже нарисовали, и Жутовский берет этот рисунок в альбом. Но должен быть какой-то текст, и Тоник написал о своем отце. Если хотим, он нам с женой сейчас прочтет.

Те несколько страниц, что он нам тогда читал, вызвали у меня какое-то особое, щемящее чувство. Он не просто рассказывал другим о своем отце, казалось, он торопился сказать ему самому все, что не успел и, может быть, уже не успеет сказать в этой жизни.

Мы сели ужинать. И вдруг, уж не знаю почему, я стал говорить Тонику, как я его люблю.

Жена моя очень удивилась. Такой тон у нас не был принят. В ходу была, скорее, мальчишеская грубоватость. От Тоника так и не отлипло до конца дней его старинное, школьное прозвище «Гусь».

Но в тот вечер он сказал мне: «Нет, ты говори, говори…»

Чокнувшись, мы выпили в память об его отце. Тоник настаивал, что за мертвых нужно пить, чокаясь, как за живых. «Может, они там сейчас тоже пьют за нас?»

В эту пору Натан с женой Юлей собирались в Швейцарию, уже были куплены билеты. Но чувствовал он себя отвратительно, скакало давление, все время ему было жарко, постоянно просил открыть окно. Однако к врачам не шел. В поликлинику Юля его залучила обманом, сказала, что болит сердце, и ей надо сделать кардиограмму. Анатолий Исаевич Бурштейн, прекрасный врач и наш большой приятель, предложил Тонику: «Может, и вам заодно сделаем?» А поглядев его кардиограмму, велел: «Срочно, срочно в больницу, никаких отговорок» и созвонился с приемным покоем.

Но в больнице произошла какая-то неразбериха. Эйдельмана долго не брали. Потом он длинным подземным коридором шел из одного помещения в другое…

Уже вечером мне позвонил Крелин. Спросил, на каком этаже в той больнице лежит моя жена — ей тогда предстояло удаление желчного пузыря. «Понимаешь, — сказал он, — Тоника туда положили. Не знаю, может быть, разовьется инфаркт».

Особой опасности я почему-то не почувствовал. Мелькнула даже мысль: если Тоника признают ходячим, жене до операции будет с ним веселей.

А ранним утром меня разбудил телефонный звонок. Я посмотрел на часы: жена? почему так рано? В трубке, однако, слышалось какое-то всхлипывание, я не сразу и разобрал, чей голос. Потом понял: звонит Юля. Услышал: «Умер Тоник».

Через час мы с Крелиным были у нее. Что Тоника нет, по-настоящему еще до меня не доходило. Надо было срочно что-то делать, решать… Где организовать прощание, в Большом или Малом зале Дома литераторов? Если в Большом и он будет полупуст, это ужасно. Значит, решили мы, в Малом. (Потом окажется, что и Большой не вместил бы всех, пришедших проститься с Эйдельманом. А радио «Свобода» передаст, что власти намеренно выделили для панихиды Малый зал, мстили покойному.) Кто будет вести панихиду? Положено, чтобы то был какой-нибудь литературный начальник. Но кто из них достоин стоять у гроба Тоника? Мы сошлись на том, что попросить надо члена правления ЦДЛ, кинодраматурга Якова Ароновича Костюковского. Его участие не оскорбит памяти Натана.

Потом там же в ЦДЛ были поминки. Опять говорили речи. Я никого и ничего не запомнил. Помню только чьи-то слова: «Надо привыкать жить без Натана».

Привыкнуть к этому я не могу до сих пор.

Загрузка...