Глава шестая МИЛОСЕРДИЕ ВЫШЕ СПРАВЕДЛИВОСТИ

Хочу оставаться самим собой

Состояние, в котором мы находились в самом начале перестройки, лучше всего, наверное, передать тремя словами: «Не может быть». На Красной площади 7 ноября перестанут вывешивать портреты членов политбюро? Не может быть. На выборах мы будем голосовать за одного из нескольких кандидатов? Не может быть. Журнал напечатает «Собачье сердце» Булгакова? Не может быть.

Но вот приближались первые реальные на моей памяти выборы, и вместе с небывалым ощущением новизны, свободы возникало и чувство растерянности, недоумения.

В одном из округов соперничали два кандидата. Один из них — партийный функционер, другой — журналист, мой коллега. Писал он очень лихо, выступал против всевозможных мерзостей нашей жизни, которые и у меня вызывали активный протест. Однако в разоблачениях своих — и в тех, что выглядели вполне достоверными, и в тех, что, скорее всего, были далеки от правды, — он никогда не утруждал себя поисками аргументов, фактов и доказательств. Целью его было не доказать, а пригвоздить, уничтожить. По принципу — раззудись рука! Если он так же начнет действовать, став депутатом, — беда. Но странное дело, это мало кого заботило. Наоборот, людям даже нравилось, что он не останавливается на полпути. Если уж бьет, то бьет наотмашь. Когда же я поделился своими соображениями с друзьями, они мне ответили, что да, все так, но другой альтернативной кандидатуры, которая имела бы столько шансов на успех, к сожалению, сегодня нет; что если в органах власти возобладает опять партократия, то на перестройке можно будет поставить большой жирный крест; что из двух зол приходится выбирать меньшее, это и есть политика.

Примерно это же самое говорил мне Егор Яковлев в том нашем споре.

Обо всех этих своих сомнениях и тревогах мне очень хотелось поделиться с читателями. Но как? Выступить против двух авантюристов-следователей я еще мог, на это меня хватало. Но публично сказать о том, что и в новые, благословенные времена, о которых мы вчера и мечтать не могли, многое меня не устраивает, вызывает протест, недоумение, — нет, тут я пасовал.

После долгих раздумий я поступил по рецепту Сергея Образцова. Когда-то он назвал одну из причин, побудивших его заняться куклами. Ему казалось, что певец, выходя на сцену петь лирические романсы и произнося на весь зал слова любви, изображая ревность, страдания, душевное смятение, должен всякий раз испытывать некоторую неловкость. Другое дело, если обо всем этом вместо него расскажет кукла, если певец спрячется за нее. Вот и я тоже выдумал некую «куклу». В статье я написал, что ко мне в редакцию пришел некий человек и, попросив не называть его имени, поделился со мной своими горькими сомнениями.

Вымышленный мой собеседник (за которым, разумеется, скрывался я сам) говорил о том, что прежде в его жизни всегда существовали «они» — власть, начальство, хозяева жизни, и существовали «мы» — его верные друзья-единомышленники, вместе с которыми он всегда старался «им» не поддаться — устоять, выдержать, сохранить свое лицо. Но кто же, спрашивал мой редакционный гость (а на самом деле это я задавал мучающие меня вопросы), кто же сегодня «мы»? Тот краснобай-журналист, чьи действия вызывают неприятие и протест? Или «мы» — это друзья-единомышленники моего собеседника (мои друзья), готовые на нравственный компромисс, на нравственную неразборчивость потому только, что в политике, как известно, из двух зол выбирают меньшее, и цель, несмотря ни на что, все-таки оправдывает средства? А кто — «они»?

Недавно мой собеседник прочел в газетах о событиях на грузинской станции Самтредиа. Пикетчики, требуя выполнить их политические условия, на несколько дней остановили все поезда.

Сами политические требования этих людей прекрасны. Мой собеседник тоже горячий сторонник демократических выборов на многопартийной основе. Более того, он отлично сознает, что многие замечательные политические призывы разбиваются сегодня как о каменную стену, а если видишь, что слова бессильны, то появляется жгучее желание действовать. Но он панически опасается и такого желаниями таких действий.

В газете была напечатана фотография (помню, увидев ее, я долго не мог успокоиться): на рельсах сидит молодой пикетчик и спокойно читает книгу. В двух шагах от него плачут дети, снятые с поезда, волнуются их матери, у людей рушатся все планы, коверкается нормальная жизнь. Но пикетчик ко всем этим переживаниям слеп и глух. Кто он? Бездушный, черствый злодей? Да ничего подобного. Наверное, чуткий, наверное, добрый, наверное, мухи не обидит. Но он — убежденный политик.

С детства мы слышали: «убежденный ленинец», «убежденный сталинец»… И невдомек нам было, что убежденный означает: на все готовый. «Будь готов! Всегда готов!»

Неужели теперь придется опасаться и «убежденных демократов»?

Заканчивая, мой мнимый собеседник говорил, что четкий политический водораздел, разумеется, необходим. Он не призывает к всеобщей консолидации. Такие призывы ему кажутся лицемерными и опасными. С кем консолидироваться? С теми, кто на съезде российской компартии требовал возвратить нас в состояние нового социалистического рабства? Или с погромщиками из общества «Память»? Но, решительно размежевываясь с ними по политическим соображениям, не принимая все их понятия о добре и зле, он не готов также закрывать глаза и на действия своих (моих, моих!) единомышленников, если вдруг с огорчением видит, что в погоне за политическим барышом они сквозь пальцы смотрят на любые мерзости или пожимают руку тем, от кого порядочный человек должен отвернуться.

Он хочет, чтобы его свободу ограничивали только закон и совесть, закон и его совесть, но не узкие политические интересы, а иначе, неровен час, мы опять когда-нибудь услышим, будто нравственно все, что политически выгодно, а если враг не сдается, его необходимо тут же, немедленно уничтожать.

Статья моя называлась «Хочу оставаться самим собой». Опубликована она была летом 1990 года.

Наверное, предвидь я все, что потом случится — путч 1991 года, попытку реванша в 1993 году, штурм Останкина, бандитские демарши Макашова, Хасбулатова, Руцкова, политическое противостояние, которое чуть было не переросло в гражданскую войну, — я бы, наверное, писал не так или не совсем так. Очевидная наивность, поверхностное прекраснодушие, звучащие в словах моего мнимого собеседника, а на самом деле отражающие мои собственные тогдашние мысли и чувства, были, конечно, слишком далеки от суровой круговерти реальной жизни, не могли, не способны были служить в ней надежной опорой. Одними чистыми руками тут мало что осилишь, требуется еще и как следует мозгами шевелить. Ирония, скрытая в известном изречении: «совесть есть — ума не надо», что делать, достаточно справедлива. Живем мы не в дистиллированном мире, на черное и белое он не делится. Приходится, случается, и смиряться, и на компромиссы идти, и в союзниках иметь далеко не ангелов, и разрабатывать наиболее оптимальную тактику действий, и выбирать из двух зол меньшее. Не стал бы играться я и со словом «убежденность», вообще такие бездумные словесные игры часто совсем небезобидны.

И все-таки от основного пафоса той статьи мне не хотелось бы отказываться и сегодня. И сегодня, даже в самых нелегких, запутанных ситуациях, очень подмывает снова и снова сказать себе то же самое, по-детски беззащитное: «Хочу оставаться самим собой!» Пусть не всегда это получается, но иначе, без такой внутренней доминанты, очень просто споткнуться и сломаться. Когда-то, в очень трудные, мрачные времена Изольд Зверев любил повторять: «Жизнь — дерьмо. Но если ты сам дерьмо — не сваливай на жизнь».

Но чего бы уж точно не стал я сегодня делать, так это, обращаясь к читателям, не прятался бы за «куклу», за мнимого моего собеседника. То была моя безусловная ошибка. Если уж собрался что-то сказать, то надо было найти в себе смелость и сказать прямо, от своего имени. Может быть, нечестность, которую я позволил себе в обращении к читателю, в немалой степени и привела к тому, что статья эта тогда совершенно не прозвучала. Не вызвала ни одобрения, ни протестов. Ее просто не заметили. Я замахнулся на исповедь, а напечатал бледную, никого не тронувшую литературщину.

Подобных ошибок я никогда уже больше старался не допускать.

Ширма

С Анатолием Приставкиным я познакомился, если не ошибаюсь, где-то в конце шестидесятых. Известно было: пишет он о рабочем классе, о сибирских стройках. Ничем особенным его работы не отличались, да, впрочем, и все мы, разрабатывавшие тогда те же дежурные темы, писали, что называется, под одну гребенку. Знали: Толя не в меру обидчив, любая, даже вполне нейтральная шутка в его адрес вызывала в нем злобный отпор. При этом он очень старался самоутвердиться, любым способом. Всех убеждал, что обладает свойствами экстрасенса, может вылечить любую боль и взглядом погасить лампочку на потолке. Ни подтвердить, ни опровергнуть этого я не могу, мне лично наблюдать результаты его чудотворных действий как-то ни разу не довелось.

Оттого что ничего выдающегося от него никто не ждал, всех так поразила его замечательная повесть «Ночевала тучка золотая». Мы прочли ее в рукописи и тут же стали безоговорочными ее сторонниками, на обсуждении в Союзе писателей грудью защищали ее от нападок секретаря Союза писателей Феликса Кузнецова.

Повесть эта была автобиографической, описывая, как голодные обитатели детского дома боролись за свое существование, за ломоть хлеба, автор рассказывал и о своем собственном голодном детстве. О том, как с малых лет ему приходилось постоянно быть в обороне, не доверять людям, в любой момент ждать подвоха и жадно хватать каждый кусок. Видимо, эти суровые привычки, заложенные в самом детстве, постоянная подозрительность к окружающим сохранились в нем потом на всю жизнь.

Где-то в конце 1991 года я встретил его во дворе нашего дома, тогда мы были соседями. Он рассказал, что по инициативе известного правозащитника Сергея Адамовича Ковалева при президенте создается Комиссия по вопросам помилования, Приставкину предложено ее возглавить, не соглашусь ли я стать его заместителем? Предложение было неожиданным. Журналистская работа меня вполне устраивала, и в мыслях не было переходить в коридоры власти. Но он сказал, что бросать «Литературную газету» мне совсем не обязательно, эти два дела можно вполне совместить, да и работа в комиссии есть, собственно, продолжение того, чем я занимаюсь в газете, спасая несправедливо осужденных. Я подумал: а ведь и верно, предложение Приставкина вполне логично, вытаскивать несчастных из тюрьмы я пытался своими статьями, теперь же в комиссии у меня будет для этого куда больше возможностей. Думать так очень хотелось, и, что говорить, условия, которые вдруг открывались, тоже выглядели весьма соблазнительно.

Жена к сделанному мне предложению отнеслась отрицательно. Войти в общественную комиссию как другие рядовые ее члены, то есть без штатной должности и солидной зарплаты, — да, пожалуйста. Но идти на государственную службу, стать заместителем председателя комиссии — не надо: «не твое это дело». Мне казалось, она не права. Что значит, не мое дело? Почему? Важно ведь, не кем я числюсь, а чем занимаюсь. Короче, жену я не послушал. К великому сожалению.

Комиссия начала работать в марте 1992 года.

Ее членами стали Булат Окуджава, Фазиль Искандер, Лев Разгон, видные юристы, врач, священник — люди известные, глубоко порядочные, с безупречной репутацией. Собирались мы еженедельно, по вторникам. Каждый раз после заседания готовился проект Указа президента об освобождении осужденных или о сокращении им срока наказания. Сознавать, что на нашу долю выпало редкое счастье спасать людей от тюрьмы, было чрезвычайно приятно. Начальник отдела помилования администрации президента, который готовил материалы для комиссии, всячески старался укрепить в нас такие настроения. Нередко после заседания на столе появлялась бутылка, и мы поднимали бокалы за нашу прекрасную комиссию, за то, что на нашу долю выпала удивительная удача вызволять из беды людей. В стране, где десятилетиями царили страх и жестокость, нам, счастливцам, довелось наконец осуществлять милосердие. Страна слишком долго этого ждала. Очень скоро, однако, стало ясно, что мы невольно выполняем роль ширмы. Прикрываясь нашими именами, решения по сути принимал тот самый чиновник. Он отбирал, какие заявления мы будем рассматривать, остальные же, львиную долю, не советуясь с нами, отклонял своей собственной властью. Осужденный, обратившийся к президенту, получал бумагу: «Ваше ходатайство отклонено», хотя на самом деле прошение человека не доходило не только до президента, оно не попадало даже на стол нашей комиссии. Чиновник, по сути, действовал совершенно бесконтрольно. И ничего нельзя было изменить: заседая раз в неделю по три-четыре часа, общественная комиссия в состоянии была рассмотреть в год не больше семи-восьми тысяч дел, а их тогда поступало что-то около пятидесяти тысяч.

К чему подобная практика приводила, свидетельствует такой случай. На проходившей в то время международной конференции «Тюремная реформа» в качестве официального документа было распространено письмо заключенной Клавдии Ивановны Лапиной. Она писала: «Мы просим вас, вслушайтесь в нашу боль: все мы, конечно, виноваты, кто в большей степени, кто в меньшей. Почти все признали свою вину и искупаем ее уже 6-й, 7-й, 8-й, 9-й год… Все мы осуждены были в 1985–1987 годах, в годы действия Указа о нетрудовых доходах, в годы, когда судьи щедро раздавали — 10,12,15 лет… Лично я потеряла в жизни все: мне сейчас 53 года, с мужем развод, дочь младшая с 8 лет растет практически одна (старший сын — опекун). Ей сейчас 15 лет, ей сейчас трудно как никогда. Она говорит: „Я устала жить без тебя!“ Вдумайтесь в эти слова пятнадцатилетней девочки: „Устала жить…“ Это же страшно! Уже трижды из нашей колонии посылалось прошение о помиловании, но буквально через полтора месяца — отказ! Что вы! Разве можно такую преступницу помиловать или снизить срок! Вот если бы я убила кого-нибудь, то да! Убийцам и насильникам куда больше снисхождения…»

Документ этот был доведен до членов комиссии, и Лапину наконец помиловали. Ну а если бы этого не случилось? Если бы и последнее ее ходатайство опять было похоронено чиновником среди тысяч других отклоненных ходатайств? Сколько бы еще отказов, подготовленных работниками аппарата, она получила? Но может ли судьба человека зависеть от случая и лотереи?

Если говорить по существу, дела заключенных комиссия вообще не рассматривала. Правильнее было бы сказать, что в год мы рассматривали семь-восемь тысяч коротких справок, где о каждом из осужденных и о совершенном им преступлении сообщалось на одной-двух страницах и всего в нескольких абзацах.

«Михеева, — читал я в одной из таких справок, — 1964 года рождения, осуждена по ст. 103 УК РСФСР к пяти годам лишения свободы. Не замужем, не судима, училась на пятом курсе педагогического института, характеризовалась положительно. 18 июля 1989 года Михеева находилась дома, когда пришли родители. Отец был в нетрезвом состоянии. Между ним и матерью возникла ссора, перешедшая в драку. Затем отец пошел за сигаретами, а мать догнала его на улице, набросила на шею резиновый шланг и стала душить. Отец сопротивлялся. Михеева вышла на улицу, взялась за второй конец шланга, и вместе с матерью они задушили отца. Отбыла три года и семь месяцев…»

Жуть, кровь стынет. Но что говорит мне эта короткая справка о дочери-отцеубийце? Кто она, холодный, бесчувственный зверь или жертва какой-то страшной, неведомой мне семейной драмы? Ненависть к родному отцу родилась у нее неожиданно, мгновенно или же созревала, копилась годами? Дочь продолжает искать и находить себе и своей матери оправдание или же места себе не находит, до сих пор в ушах стоит предсмертный хрип отца? И каким человеком выйдет она на свободу, если президент сегодня ее помилует? Раскаявшимся? Не сломленным? Или же обозленным на всех и вся? В справке сказано: «В ИТК характеризуется исключительно положительно. К труду относится добросовестно. Принимает активное участие в общественной жизни. Администрация ИТК считает, что она встала на путь исправления…» Но что давала, что объясняла мне эта маловразумительная фраза?

Однажды, прочтя в справке, что осужденный «на путь исправления», наоборот, «не встал», я попросил показать мне всю характеристику. Узнаю: «Работает добросовестно, нарушений не допускает, вину свою признает частично, пишет жалобы на приговор суда в различные инстанции. В общении с администрацией ведет себя вежливо, легко входит в доверие к администрации, однако по складу характера скрытен, замкнут, на откровенный разговор с администрацией не идет…» Ну и что? Какие глубины в человеке открывает мне такой отзыв? Осужденный не считает себя целиком виноватым? Ну так многие заключенные до конца убеждены, что на них взвалили лишку. Не откровенничает с начальством? Так, может, начальство не сумело найти с ним общий язык, оказалось беспомощным перед сложным, неординарным характером, пасует перед ним и за это еще на него и злится?

Однако ни о каких иных, более полных источниках информации об осужденном при существовавшей в ту пору системе, когда все ходатайства о помиловании без какого бы то ни было серьезного их изучения, серьезной оценки на местах сплошным потоком шли в Москву, в администрацию президента, и говорить не приходилось. Приговор суда и официальная характеристика — вот и вся возможная информация о человеке.

Да и сама процедура рассмотрения просьб заключенных вряд ли способствовала принятию обоснованных решений. За неделю до очередного заседания комиссии нам раздавали 150–200 таких куцых, мало о чем говорящих справок, и за три-четыре часа необходимо было их все обсудить и по каждой принять решение. На осужденного выходило, стало быть, минуты по полторы. Вот в таком темпе, таким галопом и решались человеческие судьбы.

На этой почве между мной и тем чиновником возникли крайне напряженные отношения. Я не скрывал, что думаю о заведенном порядке, чиновник же, которому порядок этот давал огромную власть, искал повод со мной посчитаться. И нашел. Выступая в «Литературной газете» в защиту осужденных хозяйственников, тех самых, кто вынужден был совершать преступления, чтобы не останавливалась работа (давали взятку за необходимый заводу дефицитный насос или за бензин для машин «скорой помощи»), я познакомился с руководителями созданного в то время «Общества защиты осужденных хозяйственников». Теперь, когда я вошел в комиссию, они обратились ко мне с жалобой: ходатайства о помиловании хозяйственников долго лежат в отделе безо всякого движения, чиновник упорно не дает им хода, нельзя ли ускорить? По моему предложению дела эти стали поступать на комиссию, и, если мы видели, что человек оказался без вины виноватым, преступление его было вынужденным, комиссия рекомендовала президенту его освободить. И тут же пополз пущенный чиновником слух: «Борина хозяйственники подкупили». Метод расправы с противником при помощи «чемоданов компромата» тогда еще не получил широкого распространения, это произойдет несколько позже, но охотники навредить человеку, измазав его грязью, находились всегда, мы не раз с этим сталкивались в «Литгазете». Заступишься за кого-нибудь, и тут же твой противник, подвергнутый в газете критике, сигнализирует в инстанции: «обратите внимание, корреспондента подмазали». Так что действия чиновника из отдела помилования, как в свое время утверждения Тельмана Гдляна о полученных мною взятках, меня нисколько не удивили. Удивило другое: отношение к словам чиновника председателя комиссии. Не думаю, чтобы Приставкин ему поверил, но он довольно резко сказал мне, чтобы ходатайствами хозяйственников я больше не занимался.

Вообще с этого времени он все больше стал меня удивлять. Я прекрасно знал, каким он бывает подозрительным, как присуща ему болезненная мнительность, как настороженно относится к людям, чаще всего безо всякого основания, но не ожидал, что это коснется и меня: не первый день знакомы. Но тут, как-то сорвавшись, он вдруг крикнул мне: «Ты ведешь себя как начальник». Я ничего не мог понять. Естественно, никакого чинопочитания между нами не было и быть не могло, слишком давние нас связывали приятельские отношения, да и сам он всячески подчеркивал, что в комиссии собрались друзья, единомышленники и каждый может открыто говорить все, что думает. К тому же и спора-то у нас с ним обычно не возникало, мы оба были убежденными противниками смертной казни, оба на комиссии голосовали за освобождение осужденного или же, когда это было невозможно, за самое мягкое ему наказание. И вдруг — такой всплеск неприязни, откровенной злобы. Что это? Влияние того самого чиновника? Раскусив, как легко поддается Приставкин внушению, он вполне мог постараться на него воздействовать. Но к чиновнику отношение у него, мне казалось, тоже было достаточно осторожным, мы не раз с ним это обсуждали.

Дальше — больше. Звоню в бюро пропусков, заказываю пропуск человеку, с которым я договорился о встрече, а мне говорят: «Извините, но есть указание председателя комиссии вашу заявку не выполнять, только его и начальника отдела». Изучаю назначенное к рассмотрению на комиссии дело, материалы остались в кабинете Приставкина, дверь туда, однако, заперта, прошу у секретарши ключ, она отвечает: «Простите, Александр Борисович, но Анатолий Игнатьевич велел ключ вам не давать». Я разозлился. Вечером захожу к нему, говорю: «Давай объяснимся. Какие у тебя ко мне претензии?» Отводит глаза, мнется: «Вот ты проталкиваешь на комиссию дела хозяйственников…» «Хорошо, — говорю, — их ходатайствами будешь заниматься ты сам. Что еще?» — «Больше ничего». А назавтра крик: «Зачем ты втянул меня в разговор, в другой раз тебе не удастся». Что не удастся? Разговаривать нам друг с другом?

Разгадка такого поведения Приставкина обнаружилась много позже, спустя несколько лет, и оказалось, что не обошлось тут без Андрея Мальгина, того самого, кто написал когда-то в «Литгазете» невежественную статью об Эйдельмане, и кого, по словам Мальгина, «60 Эйдельманов» втоптали в грязь.

Работая теперь в комиссии, я заметил, что Мальгин зачастил вдруг к Приставкину, и, запершись, они о чем-то подолгу беседуют. Никакого значения этому я не придал: ну зачастил и зачастил. Ему удалось за это время сделать неплохую карьеру в журналистике, он стал редактором крупного столичного журнала, писатели были ему нужны, да и после той истории с его безобразной статьей прошло уже немало времени, самого Натана уже три года как не было в живых, что сейчас говорить? При встрече мы холодно кивали друг другу: «привет» — «привет». И все.

Но как выяснилось, Мальгина и Приставкина связывало в ту пору одно очень важное и секретное дело. Будучи близок к высоким московским кругам, Мальгин, взяв в союзники Приставкина, стал добиваться, чтобы вместо нового здания, где планировалось разместить Русский Пен-центр, с удобными кабинетами, с отелем для гостей (Центр до сих пор занимает убогое помещение), построили роскошные квартиры. Пробить это, конечно, было не просто, хорошее помещение Пен-центру требовалось позарез, но необходимый аргумент в пользу строительства элитного жилого дома у инициаторов затеи нашелся: многие известные писатели нуждаются в хорошем жилье. Такой довод при соответствующей поддержке влиятельных лиц, как видно, сыграл свою роль. При этом, понятно, требовалось, чтобы в списке будущих новоселов оказалось как можно больше громких писательских имен. Особого труда это не составило. Только Булат, я знаю, вселиться в новый дом отказался, сказал: «Зачем, у меня есть квартира». Сами же инициаторы, Приставкин и Мальгин, за бортом, разумеется, не остались.

Узнал я обо всем этом, спустя длительное время (историю несостоявшегося помещения для Русского Пен-центра рассказал мне его почетный председатель Анатолий Наумович Рыбаков), а узнав, с грустью подумал, какой же, видимо, страх, сам не ведая того, внушал я в ту пору этим двум людям. К их проекту у меня не было и не могло быть никакого интереса, квартиру имею великолепную, членом Пен-центра не состою, за хороших писателей, въезжающих в этот дом, только бы порадовался. Но Мальгин, помня позорную историю с его публикацией и редакционную летучку, на которой я под общий смех рассказал, как Эйдельман выправлял его безграмотную статью, выгребал из нее чушь и нелепицы, сумел, вероятно, внушить Приставкину, какой я опасный человек, как нужно меня остерегаться, как могу навредить их делу, и вообще лучше всего от меня отгородиться. Понятным мне стал и его нервный крик: «Не втягивай меня в разговор», и его постоянно взвинченное состояние.

«Мы работаем вслепую»

Я еще продолжал оставаться членом комиссии, но, видя, что ничего в ней не меняется, мы продолжаем быть удобной ширмой, опубликовал в «Литературной газете» статью «Милосердие выше справедливости». Привел в ней слова заместителя председателя Конституционного суда Тамары Георгиевны Морщаковой: «Человек, чье ходатайство о помиловании не дошло до президентской комиссии, а в рабочем порядке отклонено аппаратом, вправе обратиться в Конституционный суд… Установив, что существующая процедура… не исключает произвола, Конституционный суд может предложить законодателю заполнить правовую нишу и разработать закон, который обеспечивал бы единый правовой порядок при рассмотрении всех без исключения ходатайств о помиловании». В Государственно-правовом управлении президента было организовано обсуждение этой статьи. Выступили видные юристы, работники суда и прокуратуры, члены комиссии. Сохранилась магнитофонная пленка. Член комиссии Лев Разгон: «Мы работаем вслепую. Что мы знаем об осужденном? В справке, которую мы получаем, приводятся две строчки из характеристики, выданной ему администрацией колонии: человек исправился и достоин помилования, или же нет, наоборот, не исправился. Почему? Оказывается, одет был не по форме, усмехнулся, не так ответил начальнику. И этого уже достаточно, чтобы администрация рекомендовала отказать осужденному в помиловании». Директор общественного центра «Содействие» Валерий Абрамкин: «Ученые МВД делят заключенных на три группы — „отрицательные“, „нейтральные“ и „положительные“, то есть те, кто сотрудничает с администрацией зоны. Но это отнюдь не критерий исправления человека, это лишь критерий управляемости им. В тестах, которые проводят американские психологи, „хорошая приспособленность к жизни в тюрьме“ показатель, наоборот, отрицательный. Если человек хорошо приспособился к тюремной жизни, значит, ему очень трудно будет на воле… В таком деле никак нельзя доверяться только бумагам. Но пока вопрос о помиловании осужденных, рассеянных по всей России, решается здесь, в Москве, ничего другого не остается. В бумагу вы заглянете, а в глаза человеку — никогда». Выступающие говорили, что максимальная децентрализация этой системы, наверное, позволила бы как-то решить назревшие проблемы. Предлагалось также разработать специальный закон о помиловании. Разумеется, регламентировать, в каких случаях человека надо помиловать, а в каких — нет, нельзя, дело это чрезвычайно тонкое, сложное, советчиками тут каждый раз могут быть только профессиональный подход и отзывчивое сердце. Но установить единую процедуру рассмотрения всех ходатайств о помиловании — действительно необходимо. Как же иначе защитить человека, ищущего милосердия, от чиновничьего произвола?

Меня пригласил руководитель администрации президента Сергей Александрович Филатов. Скоро я получил проект распоряжения президента о создании специальной рабочей группы для изучения проблем, связанных с институтом помилования. А еще через некоторое время проект президентского распоряжения неожиданно был отозван. Уж не знаю, кто, но Филатову объяснили, что с помилованием у нас в стране все в порядке, менять ничего не следует.

Узнав, что Филатов отозвал проект президентского распоряжения, я понял, что оставаться в комиссии мне уже нет никакого смысла, и я из нее вышел. Вместе со мной оставил комиссию известный правозащитник, друг С. А. Ковалева — Михаил Михайлович Молоствов.

Так закончилась для меня эта история. Однако пути Господни неисповедимы. Тесная дружба Приставкина с чиновником, когда-то попортившим мне немало крови, тоже обернулась, в результате, их громкой ссорой. Что-то они не поделили, в чем-то крепко разошлись, Приставкин стал поносить его на всех углах и добился в конце концов, чтобы того убрали.

Впрочем, и с Мальгиным отношения у него сложились совсем не безоблачные. В той самой, опубликованной в «Дне литературы» переписке с Есиным («мы не антисемиты»), Мальгин сетует на то, что Есин проболтался о весьма нелестных отзывах Мальгина о Приставкине. «А семья Прис-киных, — прозрачно камуфлирует он фамилию, — очень опасная и коварная сила, которая в самый неожиданный момент может отыграться».

Скоро на книжных прилавках появилась и скандальная книжка Мальгина, герой которой назван, чтобы читатель уж никак не мог ошибиться, Игнатием Присядкиным. Отпустив все тормоза, автор не щадит здесь ни главного героя, ни жену его, ни даже пятнадцатилетнюю дочь, вываливает на них ушаты самой густой, черной грязи. И совершенно не тянет разбираться, есть ли в том пасквиле что-то списанное с натуры или здесь один сплошной вымысел, хочется поскорее отбросить дурно пахнущее произведение и почище вымыть руки.

Через девять лет

То, чего не произошло в 1993 году, случилось через девять лет, комиссию в конце концов ликвидировали. Однако перед тем вокруг нее разгорелась полемика — бурная, но не слишком предметная. Власти всех пугали изрядным количеством помилованных убийц, не беря в расчет, что убийство убийству рознь, что в России по статистике до 90 процентов убийств совершается импульсивно: друзьями сели за стол, рюмка за рюмкой, и в ход пошел нож. Да и вообще, закрыть дорогу к помилованию какой-либо одной категории осужденных — любой! — означает обессмыслить сам институт помилования. Сторонники же комиссии активно выступали в защиту прав человека, забывая, что и при существовании комиссии, даже в лучшие ее времена, грубо нарушались конституционные права десятков тысяч осужденных.

Все больше сказывалось и отсутствие закона о помиловании, который в свое время, несмотря на предложение специалистов, так и не был принят. На рассмотрение комиссии передавалось все меньше и меньше ходатайств осужденных, рекомендации комиссии до президента вообще не доводились, вокруг комиссии разгорался ажиотаж, распускались разные слухи.

Положение осложнялось еще и тем, что, строго говоря, президент, освобождавший по рекомендации комиссии тысячи осужденных в год, в сущности, не миловал преступников, а исправлял пороки и огрехи нашего правосудия. По закону, понятно, ему это не положено, но что же оставалось делать, когда наши тюрьмы переполнены, когда уголовный кодекс непомерно жесток, когда за украденную булку или ведро картошки человеку дают три года лагеря, когда, не умея найти преступника, милиция порой выбивает «чистосердечное признание» из невиновного, когда пройдены все дороги ада, исчерпаны все судебные инстанции, однако пробить головой стену бедняге так и не удалось, и остается ему одно-единственное — просить у президента прощения? Этим соображением и руководствовались многие мои товарищи, члены комиссии: соглашаясь, что работа комиссии весьма несовершенна, они полагали все-таки, что без нее заключенным стало бы еще хуже. Как говорится, лучше синица в руках, чем журавль в небе.

Проблема, однако, состояла в том, что и пороки правосудия нельзя было исправлять вслепую.

В конце концов поступили как советовали девять лет назад специалисты: процедуру помилования максимально децентрализовали. В каждом регионе была создана своя общественная комиссия, она и должна рекомендовать, чьи ходатайства о помиловании удовлетворить, а чьи — отклонить. Рекомендации комиссии публикуются в местной печати, после чего губернатор направляет их президенту страны. Процедура рассмотрения всех ходатайств одинаковая, а значит, прекратилось нарушение конституционных прав десятков тысяч осужденных.

Вместе с тем нововведенье это внушало и серьезные опасения. Произвол местных властей хорошо известен, не почувствуют ли его на себе тысячи заключенных? Где гарантия, что губернаторы не введут в такие комиссии своих послушных, хорошо управляемых клевретов? Где уверенность, что здесь, вдалеке от центра, не загуляют всякий раз большие деньги?

Впрочем, с самого начала выявилась еще и другая опасность. Началась драчка между чиновниками. Рекомендации региональных комиссий стали торпедироваться в Москве работниками Министерства юстиции. Отвергая предложения о помиловании, поступающие с мест, они клали на стол президента свой список заключенных, заслуживших, по их мнению, прощенья. В результате все меньше и меньше осужденных выходило на свободу, из-за чиновничьих свар страдали живые люди.

Получалось, что прежде было плохо, но и новый порядок не принес улучшения, скорее, наоборот.

Бывая за границей, я видел, как четко работают там институты помилования, как сведена до минимума власть чиновников, как решения о помиловании принимаются не наобум, а всякий раз тщательно выверяются.

В Италии, например, к принятию решения о помиловании привлекаются специалисты: психолог, социолог, воспитатель, священник, имеющие возможность оценить личность осужденного, его поведение, среду, в которую он возвращается. То же происходит и в Германии. В Испании, как только поступает ходатайство о помиловании, суд, осудивший человека, открывает специальное дело — дело о помиловании. Собираются заключения психолога, социолога, прокурора, испрашивается мнение потерпевшего. С осужденным встречаются, ведут беседы, выясняют его планы.

Пока десятки тысяч ходатайств гигантским потоком шли в Москву, в центральный аппарат, у нас такое было совершенно невозможно. Но отныне, когда регион стал иметь дело всего с сотнями ходатайств в год (с десятками в месяц), что, казалось бы, мешало нам не изобретать свой велосипед, а перенять ценный зарубежный опыт?

Нет, не получилось. Слишком силен наш российский чиновник. Укоротили одного, встали на его место десятки других. Свою власть, свой интерес, свое место под солнцем утратить они не готовы. Всеми способами доказывают, кто в доме хозяин.

После роспуска комиссии Приставкин, однако, без работы не остался. Его назначили на высокую должность советника президента. Многих удивило даже не столько само это назначение, сколько — с какой легкостью и при каких обстоятельствах он его принял. Еще накануне он со всех трибун, с газетных полос и с экрана телевизора доказывал, что ликвидация комиссии есть наступление на права человека, причинит делу и людям огромный вред, приглашенный в тот день на прием к президенту, сообщил своим товарищам, что едет ее отстаивать, а выйдя из президентского кабинета, рассказал перед объективами телекамер, какой у нас обаятельный президент — и все, ничего больше. О назначении Приставкина на высокий государственный пост, последовавшем сразу же за роспуском комиссии и всеми воспринятом как своеобразная ему компенсация, так сказать отступное, мы узнали из печати на другой день. Приставкин объяснил, что и сам он услышал об этом тоже только по радио, президент, целый час беседуя с ним, ничего ему не сказал. Кто-то в это поверил, кто-то — нет.

Смертная казнь

Большинство членов комиссии были принципиальными противниками смертной казни. Это нередко ставило нас в очень сложное положение. Совершено жуткое преступление. Изверг убивал детей, насиловал женщин, пролил реки крови, даже пятнадцать лет заключения, предел, предусмотренный при помиловании тогдашним законом, для него слишком мягкое наказание. Такого впору на всю жизнь упрятать в темницу, пусть страдает, проклинает собственную судьбу. Но пожизненного заключения в нашем уголовном праве тогда еще не было. Мы как могли пробивали такую меру наказания в Верхнем Совете, а пока, чтобы не переступать через собственные убеждения, не рекомендовать президенту казнить человека, принимали решение: «Дело отложить для дополнительного изучения». Конечно, мы хитрили, никакого дополнительного изучения обычно не требовалось, однако ничего иного нам не оставалось. Либо такая хитрость, либо человека казнят. А проголосовать за это у большинства из нас не подымалась рука.

Правда, однажды я был вынужден так поступить.

Среди других, с формулировкой «для дополнительного изучения», было отложено дело одного насильника и убийцы. Дело это очень страшное. Отсидев десять лет за убийство, вернувшись из колонии, на пятый уже день преступник изнасиловал и убил двух девочек: девяти и одиннадцати лет. Заманил их в лодку покататься по реке, отвез на безлюдный остров, там совершил свое гнусное преступление и там же закопал трупы.

Некоторые члены комиссии потребовали ходатайство изверга немедленно отклонить. Жить такой изверг не должен. Однако другие члены комиссии все-таки предложили отложить дело с той самой, изобретенной нами формулировкой: «Для дополнительного изучения». Нельзя быть «чуть-чуть», избирательно, противником смертной казни. Либо мы этот принцип исповедуем всегда, либо нет. Третьего не дано. Пусть бумаги пока полежат, а как только долгожданный закон о пожизненном заключении появится, мы к ним вернемся и порекомендуем президенту навсегда лишить негодяя свободы. Большинство членов комиссии так и проголосовало.

Председатель комиссии уехал в отпуск, я остался за него.

Во вторник, как обычно, началось очередное заседание комиссии. И тут наш чиновник сказал, что должен ознакомить присутствующих с одной газетной публикацией.

Речь в ней шла как раз о том самом насильнике и убийце. Автор статьи писал, что, как стало ему известно, президентская комиссия отложила это дело для дополнительного изучения материалов. «Что еще не ясно уважаемым членам комиссии? — спрашивал газетчик. — Что детей нельзя насиловать и убивать? Что за подобные злодеяния расплатой может быть смерть и только смерть? А если бы так поступили с дочерью кого-нибудь из членов комиссии? Он бы тоже спасал убийцу, предлагал его дело отложить в долгий ящик?» Автор корреспонденции советовал членам комиссии посмотреть в глаза матерям замученных девочек. Только посмотреть. Одна из женщин сошла с ума, другая сказала корреспонденту, что если преступнику сохранят жизнь, она поедет в Москву и на Красной площади устроит демонстрацию протеста.

Чиновник кончил читать. Наступила мертвая тишина. Я спросил: «Кто дал информацию в газету, что комиссия отложила дело?» «Я, — ответил чиновник. — Мне позвонил их местный депутат. Что я должен был ему говорить? Врать?»

Ситуация складывалась тяжелейшая.

«Какие будут предложения?» — спросил я у членов комиссии.

«Рекомендовать президенту отклонить ходатайство о помиловании», — сказал один.

Другой, однако, возразил: «Дело кошмарное, прочитав его, я до утра не мог уснуть. Но в любом случае за смертную казнь я не проголосую, не смогу. Здесь нельзя руководствоваться эмоциями, слишком далеко они нас заведут. Каждый должен поступить так, как ему диктуют его убеждения».

На комиссии в тот день присутствовало девять человек. Четверо потребовали смерти преступнику. Четверо, однако, проголосовали против.

Все должен был решить мой голос.

Я хорошо понимал, какая поднимется волна, какой шум, какие посыплются гневные публикации, как используют этот случай определенные политические силы, если насильнику и убийце детей по рекомендации нашей комиссии президент сохранит жизнь.

«Хорошо, — сказал я. — Я голосую за отклонение ходатайства».

Чиновник наш прямо-таки засветился от радости: голосование большинства членов комиссии против смертной казни всякий раз вызывало у него лютое раздражение. Не поручусь, что вся история с утечкой информации и газетной статьей не была им умело подстроена. Хотел проверить: выдержу я такой натиск или нет. Я, увы, не выдержал.

Это был первый случай, когда комиссия порекомендовала президенту расстрелять человека. И хотя такое ее решение не осталось единственным, потом, после моего ухода из комиссии, опять возникали ситуации, когда иначе поступить она не могла (например, дело Чикатило), и люди, публично заявлявшие прежде, что им физически, до слез, невыносима сама мысль о санкционировании убийства, теперь послушно голосовали за расстрел, — меня это слабо утешало.

И то, что мои друзья-правозащитники, Сергей Адамович Ковалев говорили мне, что в той ситуации вряд ли был у меня иной выход — тоже не снимало камня с моей души.

Многое рано или поздно забывается, многое с годами уходит в песок, выясняется, что события, которых, казалось, нет важнее, не стоят и ломаного гроша. Но то, что я сам, своими руками, послал человека на смерть, останется со мной навсегда. Не человека — изверга и убийцу? Да, конечно. Но это факт его биографии. А факт моей — подписал сметный приговор. Поступил во имя высокой справедливости и строго по закону, камня в меня за это никто не кинет? Да, все так. Но факт остается фактом: мог не убить, а я убил. И от этого уже никуда не денешься.


Работая журналистом, мне пришлось дважды встретиться с людьми, содержащимися в камере смертников. Но какие же то были разные истории и какие разные люди дожидались там своего смертного часа.

Безобидный Вакорин

Как-то позвонил работник Верховного Суда и рассказал, что у них в кассационной инстанции только что прошло любопытное дело: муж заказал убийство своей жены. «Да что же здесь любопытного? — удивился я. — Разве в первый раз?» «Нет, конечно, — согласился мой собеседник, — такие дела бывают. Но чаще всего преступлению предшествует вражда супругов, дикие ссоры, кипят страсти, убийство — последняя, так сказать, капля. А тут, по показаниям свидетелей, счастливая была семья, у супругов были самые добрые отношения, да и муж-убийца, все говорят, милейший, безобиднейший человек, худого слова о нем никто не сказал». — «А где это произошло?» — «В Новосибирской области. И заказчик, и исполнитель содержатся сейчас в новосибирской тюрьме, ждут расстрела. Если хотите, можете туда слетать, мы дадим разрешение на свидание. Только торопитесь, дело уже прошло все инстанции, скоро приговор может быть приведен в исполнение».

Когда-то, до революции, этот город назывался Каинском. 4321 житель, пять кабаков, десять публичных домов. И библиотека — триста книг на сорок читателей.

В ту пору, о которой идет речь, бывший Каинск, переименованный при советской власти в город Куйбышев, стал крупным, быстро растущим промышленным центром. Население — сорок пять тысяч человек. Политехнический техникум, педагогическое и медицинское училища, одиннадцать клубов, Дворец культуры. Постоянно гастролировали театры из Москвы, Ленинграда, Новосибирска. Сибирский народный хор показал свою новую программу перед поездкой во Францию. Только что открылась первая городская выставка цветов. Георгины, астры, редкие черные гладиолусы. Из сорока пяти тысяч жителей выставку посетили 30 тысяч. В книге отзывов писали: «Не верится, что все это может вырасти в Сибири, там, где прежде росли одни ели с медведями между ними».

В городе 650 личных автомобилей, 5500 мотоциклов (мотоцикл — на каждые восемь душ населения, считая грудных младенцев).

Здесь, в городе Куйбышеве, убили учительницу географии 4-й средней школы Надежду Ивановну Варлакову. В одиннадцатом часу вечера, в двух шагах от дома, выстрелом из обреза. Совершено было дикое, страшное, неожиданное преступление. И непонятное. Необъяснимое. Необъяснимость этого преступления потрясла жителей города не меньше, чем само случившееся.


В этот день Варлакова задержалась на собрании. Муж пошел к школе ее встречать. Вместе они возвращались домой. У спуска к калитке он сказал: «Осторожно, Надя, здесь скользко. Я пойду первым». Стал спускаться. И тут кто-то отделился от забора и выстрелил Надежде Ивановне в затылок.

Муж закричал, бросился стучать к соседке, звонить в «скорую помощь». Приехал врач. Но было уже поздно. Не приходя в сознание, Надежда Ивановна скончалась.

Утром о случившемся знал весь город.

А к вечеру того же дня мужа покойной, Василия Ивановича Вакорина, арестовали.

Это вызвало в городе не изумление — гнев. К прокурору явились возмущенные учителя 4-й школы, сослуживцы Надежды Ивановны: «Что вы делаете? Хватаете невиновного, чтобы настоящего убийцу не искать? Позор! Да если б вы знали, какая это была идеальная, примерная семья!» Явились сотрудники городского торга, где Вакорин работал мастером по строительству: «Человек в безумном горе, а вы его добиваете чудовищным подозрением. Стыдно!» Вся улица собралась коллективно писать в прокуратуру: «Немедленно отпустите Василия Ивановича на похороны его любимой жены».

По городу, правда, скоро прошел слух. Оказывается, у Вакорина была женщина, маляр Галина Далевич, работала у него в подчинении. Связь эта длилась уже несколько лет.

Многие слуху просто не поверили. Теперь, после всего случившегося, не то еще пойдут чесать языки. Другие допускали: ну хорошо, женщина. В жизни всякое бывает. Но что это объясняет? Если б Вакорин захотел расстаться с Надеждой Ивановной, развелся бы — и только. Убивать-то для этого зачем?

Зачем убивать?

Из показаний Г. Г. Матвеева, племянника В. И. Вакорина

«В апреле дядя Вася достал мне болотные сапоги. Я за ними приехал к нему на работу. Мы выпили, закусили. Дядя Вася стал жаловаться на свою жизнь с Надеждой Ивановной. Мол, ставит об этом в известность меня, первого из родственников. Я предложил: „Разведитесь“. Он сказал, что развестись не может, надо от нее избавиться. Я спросил: „Как?“ Он ответил: „Ножом или стрельнуть“. И поинтересовался, не возьмусь ли я за это дело. Я отказался и посоветовал поговорить с моим приятелем Володькой Монастырских…»

Из показаний В. А. Монастырских

«Гена Матвеев сказал, что нас приглашает его дядя, Василий Иванович Вакорин. Мы приехали. В кабинете у Вакорина стояла водка, закуска. Мы выпили, Василий Иванович стал плакать и говорить, как плохо он живет со своей женой. Жену его я почти не знал. Видел, может быть, раз или два. Вакорин спросил, не совершу ли я ее убийство. Сказал, что это можно сделать просто: подкараулить или прямо на дому, выстрелить через окно. Он обещал заплатить, сколько я попрошу, а главное — купить мне мотоцикл. Так постепенно за выпивкой мы втроем и договорились об убийстве его жены. Уходя, я попросил у Вакорина десять рублей на водку. В магазине взял две бутылки, и в сквере, за углом, мы с Матвеевым их распили…»

Из показаний В. И. Вакорина

«Я уговорил Монастырских убить мою жену…»


О Вакорине пойдет главный разговор. А кто эти двое?

Матвееву тридцать два года. Штукатур Барабинской ГРЭС. Окончил восемь классов. В школьной характеристике записано: «Любимых предметов не имел». В производственной сказано: «Особых замечаний по работе не было». Люди, близко знавшие, отмечают: груб, угрюм, деспот. Отпетый пьяница. Монастырских тридцать четыре года. Окончил десять классов. Когда трезв — молчалив, вежлив, рассудителен и спокоен. Замкнут. Со вкусом одевается, электрослесарь Барабинской ГРЭС. «Имеет способности к слесарному делу, внес три рационализаторских предложения» (из характеристики). Несколько лет назад продал мотоцикл — надо было покрыть недостачу, допущенную его женой, заведующей винным магазином «Ручеек». Продажу мотоцикла сильно переживал. В семье начались разлады, пьянки. В ту же пору был осужден на два года лишения свободы за злостное хулиганство в пьяном виде. По возвращении из заключения пьянки продолжались. По нескольку дней не приходил домой, ночевал у Матвеева. Общее собрание цеха вынесло решение: «Так как Монастырских заверил, что изменит свое поведение, ограничиться предупреждением».

Нет, видно, не ошиблось следствие, арестовав Вакорина и его сообщников. Заступникам Вакорина прокрутили магнитофонную пленку с показаниями, заступники замолчали и развели руками.

Но мучительное недоумение не рассеивалось. Вопрос оставался: а зачем? Зачем понадобилось Вакорину убивать жену? Может, с ума сошел?

Из акта судебно-медицинской экспертизы

Сознание ясное. Бредовых идей не высказывает. Мышление логичное. Эмоционально-волевая сфера не изменена. Находясь в отделении, читает, играет в настольные игры. Ест и спит хорошо. Заметно беспокоится о собственной судьбе. Вменяем.


Вменяем. Предстояло, значит, искать другие причины.

Раз такое произошло, раз такое могло произойти, предстояло понять, почему произошло. Понять Вакорина.

Жуткая работа. Но неизбежная.


Вакорину пятьдесят четыре года. Маленький, седой, очень подвижный. Часа спокойно не посидит. На языке без конца шутки, прибаутки, побасенки. Не разберешь, когда балагурит, а когда говорит всерьез. С женщинами игривый и обходительный. Улыбнется, погладит ручку.

Злой? Злым его никто не видел. Ни разу за всю жизнь ни одного бранного слова. Пьяным тоже почти не встречали. Если в кои веки выпьет, весь скрючится, сожмется, идет тише воды ниже травы.

О Вакорине все твердо знали: безвредный. Безобиднее, безвреднее человека в городе не было. Мухи не обидит.

Подчиненные не упомянут случая, чтобы Вакорин повысил голос. Только добром, только лаской, только по-хорошему: «Миша, Ваня, Гриша, ребяточки, сделайте». «На собраниях и совещаниях с критическими замечаниями не выступал, нарушителей дисциплины покрывал» (из производственной характеристики).

Мнения своего Вакорин никогда не высказывал. Ни при каких обстоятельствах.

Но был навязчивый. Это отмечает каждый, кто знал Вакорина. Навязчивый, приставучий. Все разузнает, все выспросит, влезет в душу.

Впрочем, чаще не с просьбой, а наоборот, с предложением услуги. Ему прямо-таки не терпелось людям услужить, угодить. Угодливость была его первой чертой, на лице у него было написано: «Я угодливый».

Вакорин не окончил и восьми классов, ушел из седьмого. Работником считался неважным, малоквалифицированным. (Директор торга И. Г. Шахурин: «Я ему постоянно устраивал выволочки. За одно, за другое. Он буквально плакал у меня в кабинете».) Но, будучи безвредным и услужливым, должности Вакорин обычно занимал выигрышные, полезные. В горкомхозе нарезал участки для индивидуального строительства. Семь лет был прорабом горпищекомбината. В торге имел контакт с любым магазином города. Где нужен капитальный ремонт — он, Вакорин. Разбитое стекло вставить — тоже он, Вакорин.

После убийства Варлаковой у него на работе сделали обыск. В сейфе нашли разные суммы денег. Выяснилось — не его, просителей. Тридцать рублей дала кассир с мебельной фабрики, просила достать ей гобеленовый коврик. Шестьдесят дал на сапоги человек, который шапки шьет. Семьдесят пять дала кладовщица Катя…

Правда, сегодня вспоминают: обещал Вакорин охотнее, чем делал. Мог тянуть месяцами.

Но это кому как. К иным он просто набивался с одолжением. Следователь Альберт Александрович Сулейменов, которому достанется потом вести дело об убийстве Варлаковой, приехал в Куйбышев три года назад.

Первое время не имел квартиры, жил в прокуратуре. Однажды вечером вышел взять топор у соседа, нарубить дров. У ворот стоит совершенно незнакомый человек. «Вы Альберт Александрович Сулейменов? Здравствуйте, я Вакорин из торга…» И тут же пригласил Сулейменова в ресторан. Тот удивился, отказался, естественно. Вакорин не обиделся. Сказал: «Вот мой телефон. Если чего понадобится достать…» И сам побежал к соседу, сам принес топор.

Уже тогда, три года назад, задумал Вакорин совершить преступление? Предполагал: а вдруг придется иметь дело с Сулейменовым?

Ничего подобного.

Просто Сулейменов был в его глазах видным, влиятельным человеком. Человеком с весом. Это, заметьте, существенно.

После убийства Надежды Ивановны возникла версия: а не замешан ли Вакорин в каком-либо корыстном преступлении, в воровстве или во взяточничестве? Надежда Ивановна могла о том знать, и поэтому он ее убрал.

Все тщательнейшим образом изучили, проверили. Нет, ни воровства, ни взяток.

Вакорин любил, конечно, достаток, был хозяином, «жил с коньячком». Скопил на «Москвич» и на кирпичный гараж (составлял частные сметы на строительство, да и теща с тестем помогли: она вяжет оренбургские платки на продажу). Но не каменные палаты и не тысячи на сберкнижке были для Вакорина самым главным в жизни.

Важней было котироваться, иметь в городе знакомства, связи. Знать, что ты вхож. Что тебя все знают. (Прокурор Куйбышева Н. С. Михин: «Спросите в городе, как зовут прокурора, — наверное, не скажут. А Василия Ивановича знали все, все до единого».)

Ради того чтобы котироваться, говорят сегодня, Вакорин умел от быка достать молока. Пробивней его не было!

Но разве все эти сведения о Вакорине могли хоть на йоту помочь следствию понять его преступление? С каждым днем выяснялись все более кошмарные, почти неправдоподобные подробности убийства (о них речь впереди). Но подробности эти никак не совпадали с тем человеческим типом, который предстал перед следствием. Никак не соответствовали ему.

Получалось, будто не с одним, а с двумя Вакориными имело дело следствие. Один — мелкий, заурядный, скользкий, жалкий. Скорее, безобидный. Совсем не страшный. Другой — очень страшный. Другой — без капли жалости и сострадания в сердце. Другой — дикий зверь. Убийца.

Как же первый Вакорин мог оказаться вторым Вакориным? Что понадобилось для этого? Какие силы заставили?


Но сперва о покойной Надежде Ивановне Варлаковой.

Ей было сорок четыре года. Хорошее лицо. Выразительные голубые глаза. Волосы до колен. Чуть-чуть сутулилась.

Что ее отличало прежде всего? Доверчивость. Откровенность. Охотно рассказывала о себе подругам. Людей тоже вызывала на откровенность. Была прямодушной, бесхитростной, со всеми одинаковой. Рангов для нее не существовало.

Крайне впечатлительная. Малейшие нелады в классе, неуспехи учеников принимала чересчур близко к сердцу. Иногда нервничала без особого повода. Могла вспылить. Но ученики ее любили. Была справедливой и прекрасно знала свой предмет. Географию преподавала уже двадцать два года. Первая среди учителей школы получила звание «Отличник народного просвещения».

(Один из городских руководителей — Н. А. Апарин: «Варлакова — честный, исполнительный, добросовестный труженик». Жена Н. А. Апарина Лидия Гавриловна, много лет проработавшая вместе с Варлаковой: «Надежда Ивановна — человек редкой доброты, исключительной порядочности. Вакорин, признаться, был мне несимпатичен. Раздражала его угодливость. Но она о муже всегда прекрасно отзывалась. Только и слышали от нее: „Мой Вася, мой Вася, что бы я без него делала!“»)

Это сегодня твердят все, все решительно. Растерянные, потрясенные случившимся, люди в один голос вспоминают: она ему пела дифирамбы. Не могла им нахвалиться. «Живу, говорила, как за каменной стеной, никаких забот. Случись что с Васей, не представляю, как без него останусь».

Пела дифирамбы потому, что простодушная? А может, и вправду он был внимательным, заботливым, «каменной стеной»? Золотой человек для других — тем паче был золотым человеком для своих, для родной семьи.

Вакорин и Надежда Ивановна поженились двадцать три года назад. Она тогда училась в Новосибирске, в педагогическом институте. Вакорин регулярно к ней приезжал, ходил по пятам, чуть ли не целовал ноги.

Подруга тех лет спросила недавно у Надежды Ивановны: «Все-таки как ты, Надя, пошла за него? Он такой неказистый, а ты умница, красавица и на десять лет моложе». Надежда Ивановна ответила: «Он меня завоевал добротой и вниманием. Может, пошла и не по горячей любви, а смотри, какую хорошую жизнь прожила».

Из показаний свидетельницы В. И. Дак

Надежда Ивановна вернулась из отпуска и в магазине встретила знакомую. Та ей говорит: «У вашего мужа есть на работе женщина. Маляр». Надежда Ивановна не поверила: «Это неправда». А та: «Пойдите, проверьте». Мне Надя сама рассказывала. Я говорю ей: «Действительно, пойди, проверь». Но она отказалась: «Нет, я унижаться не буду…»

Из показаний свидетельницы С. А. Огородниковой

Как-то понадобилась мне корица, и я поступала к Вакориным в окно. Открыла Надя. Говорит: «Не хочу жить». Я спросила: «Муж плох, детей не таких вырастила?» С отсутствующим взглядом она мне ответила: «Я что-нибудь с собой сделаю…»

Из показаний свидетеля Ф. А. Видятина, директора школы

В последнее время Надежда Ивановна стала неузнаваемой. Однажды она сказала мне, что не хочет жить…


Нет, двух Вакориных не было. Был один-единственный. Жену убил тот самый безобидный и нестрашный Вакорин, который до последнего часа бесконечно о ней заботился, ноги целовал.

Вот как это получилось.

Вакорин сошелся с Галиной Далевич несколько лет назад. Встречались у него в кабинете утром, до работы, или в обеденный перерыв. Далевич спрашивала: «И долго еще так таиться будем?» (Люди говорят: «У Далевич железный характер. Ей бы дивизией командовать. И взгляд… Посмотрит — мороз по коже…») Вакорин отмалчивался, отшучивался. Однажды сказал: «Я разведусь с Надей». Далевич засмеялась: «А где будем жить?» Он не ответил. Понимал: дом, заботами его созданный, придется оставить жене и детям. Далевич тоже должна будет отдать квартиру мужу с сыном. (Матери своей Вакорин однажды признается: «От дома, думаешь, легко-то уйти? Наш дом — труды наши».)

Да и как это уйти? Куда уйти? Уйти и по-прежнему остаться здесь, в городе? Среди людей, с которыми прожил жизнь? Вакорин прекрасно понимал: они примут не его, а Надежды Ивановны сторону. Бывшие ее ученики — сегодня влиятельные люди. Нынешние ее сотрудницы — жены влиятельных людей. Его, Вакорина, взрослые сыновья… Никто ему не простит разрушения примерной, идеальной семьи. Все осудят. Отвернутся.

Другого бы это, наверное, не остановило. Если так сильна страсть. Вакорина останавливало. Он почувствовал, что людей, перед которыми всю жизнь заискивал, кому набивался с услугами, в чьих глазах утверждал себя единственно доступными ему средствами, для кого так старался быть хорошим, он боится. Боится учеников Нади. Боится ее сотрудников. Боится ее родственников. Сыновей своих боится.

Вакорин сказал Далевич: «Уедем с тобой в Новосибирск». Она спросила: «А дальше что?» — «Пойду на строительство, дадут квартиру». — «Разбежались! И кем будешь в Новосибирске?»

Он знал: никем.

В пятьдесят четыре года без образования, без настоящей квалификации, без налаженных связей и отношений он обязательно будет никем.

Здесь, в Куйбышеве, он известный человек, Василий Иванович Вакорин! А там кто? Новичок? Проситель? Пешка?

Он понял: репутацию, нажитое положение бросать ему не легче, чем нажитое имущество. Может, даже еще трудней.

Вот такая создалась для него критическая ситуация. Как ни подступись к ней, с какого боку ни начни решать — все равно себе в ущерб. Останешься с Далевич в Куйбышеве — в ущерб. Уедешь в Новосибирск — тоже в ущерб.

А терять Вакорин ничего не хотел. И не умел. Для того он и прожил свою жизнь безвредным золотым человеком, чтобы никогда ни в чем не терять.

О встречах с Далевич узнала Надя. Вакорин ей клялся, божился, кричал: «Это ложь, ложь! Ты никому не верь!». А сам холодел от мысли: что же теперь будет?

Нади он тоже боялся.

Днем, на работе, Далевич ему говорила: «Я ненавижу твою жену». Он страдал, плакал. И думал: «Вот если бы Нади не было. Просто бы ее не было. Все бы оставалось как есть, а ее бы не было».

Это была для него единственная возможность благополучно разрешить создавшуюся ситуацию: все получить, ничего не теряя.

Я не знаю, что испытал Вакорин, когда впервые сказал себе: «Надю надо убить». Возможно, испугался, онемел от ужаса. Возможно, постарался забыть, никогда не вспоминать. Возможно, пожалел себя и, как обычно, заплакал.

Но постепенно он привык к мысли, что это есть самый простой выход из положения. Самый удобный. Единственный без потерь. Ничем не придется поступаться, расплачиваться. Все сохранится при нем. Дом, гараж, машина. Репутация тоже сохранится. Даже с сыновьями не надо будет расставаться. Достаточно убить Надю, чтобы ничего не менять и не ломать.

Убить другого, он понял, легче, чем ломать себя. Прежде Вакорин не знал этого.

Разумеется, он решил сделать дело «по-умному». Осторожно. Чужими руками. Считал: если все предусмотреть да предугадать, никогда не дознаются. Подумают на любого, на кого угодно, но не на него, не на Вакорина. Репутация золотого человека, которая всегда ему помогала жить, теперь поможет и выжить.

И тогда Вакорин достал своему племяннику Геннадию Матвееву болотные сапоги, а тот к нему привел Владимира Монастырских.


Убивал Вакорин так же, как и жил: без злости, без ненависти. Заботливо, обходительно убивал.

Сперва он рассчитывал все организовать по-тихому. В начале мая на реке Омь начался паводок. Варлакова с населением ночью дежурила на берегу. Монастырских сзади подойдет к ней, ударит чем-нибудь железным, труп сбросит в воду. Но по-тихому не получилось. Вакорин сам вышел на берег проверить, увидел много людей, милицию, с сожалением сказал Монастырских: «Так не забить козу».

Пришлось потратиться. За пятьдесят рублей Вакорин купил у Матвеева малокалиберную винтовку «тозовку».

16 мая — не ноября еще, только мая, до убийства останется полгода — Вакорин съездил в обеденный перерыв к Монастырских. Сговорились. После работы Вакорин его встретил у остановки автобуса, на «Москвиче» вывез за город, к деревне Помельцево. Здесь выпили, закусили. Вакорин был очень разговорчивым. Жаловался на жену, твердил о себе, обещал отблагодарить как следует (Монастырских скажет потом: «Задабривал»).

Монастырских пристрелял по березам винтовку, Вакорин тоже выстрелил два раза. Может, из любопытства. А скорее так, из вежливости.

В город вернулись засветло. Монастырских сошел у шестого квартала, Вакорин отправился домой.

Как условились, под досками возле гаража он положил винтовку и пол-литра перцовой. Без водки Монастырских стрелять категорически отказывался.

Часов до десяти Вакорин с Надеждой Ивановной и сыном Сергеем копали огород. Вакорин опять болтал без умолку. Рассказывал про огуречную рассаду. Сергея расспрашивал про техникум, Надежду Ивановну — про ее школьные дела (и их задабривал).

В одиннадцатом часу Сергей отправился к знакомой девушке. Надежда Ивановна пошла в кухню жарить котлеты.

Из показаний Вакорина: «Я спросил Надю: „Ты собачек кормила?“ Она ответила, что кормила. Я сказал: „Пойду проведаю кроликов“».

Из показаний Монастырских: «Я выпил водку и пристроился с винтовкой за грядкой. Вижу, идет Вакорин. „Ты, — говорит, — здесь уже? Хорошо. Смотри, не торопись, Володя, не промажь“».

Монастырских выстрелил в кухонное окно и понял, что не убил Надежду Ивановну. Бросился бежать.

До четырех утра Вакорин просидел в больничном коридоре. Очень переживал. Его успокаивали: «Ничего страшного. Ранена в щеку, и выбито семь зубов».

Назавтра, 17 мая, Вакорин съездил в милицию, заявил о случившемся. (По дороге, у площади, посадил в машину Галину Далевич, довез до работы. Пожаловался ей: «Не получилось с Надей».) В милиции его спросили, кого он подозревает, Вакорин объяснил: «Это школьники, ее ученики, сволочи. Она строгая, вот и мстят».

18 мая с рыбалки вернулся Матвеев. Монастырских сообщил ему: «Позавчера стрелял в тетю Надю, сделал подранка». Весь вечер Монастырских помогал Матвееву пластовать рыбу. Запоздно к ним наведался Вакорин. Сказал: «Ну, видишь? Все шито-крыто. На меня нет и не может быть никаких подозрений. А значит, и ты чист».

Люди, правда, заметили: после 16 мая Вакорин сильно изменился. Спал с лица, стал забывчивым, рассеянным. Его спрашивали, он говорил: «Так ведь какое переживание! Что эти бандиты-изверги с Надей сделали!»

У Надежды Ивановны тоже настойчиво допытывались: кто бы это мог быть? Кого она подозревает? Варлакова мучилась, думала, прикидывала так и эдак, но рассеянно отвечала: «Нет, никого».

Она уже знала о существовании Галины Далевич, страдала: рушится семья. Но если бы кто-то ей осмелился тогда сказать: «Дело рук вашего мужа», — она бы возмутилась и с гневом отвергла: «Какая дикость!»


После неудачного покушения Вакорин своих планов не оставил.

Более того, постепенно, со временем, организация убийства стала для него занятием. Делом, буднями. А в занятиях своих был Вакорин не ленив, себя не щадил и имел идеи.

После 16 мая Монастырских попытался было расстаться с Вакориным. Обходил его стороной. Но Вакорин сам не давал ему проходу. Звонил. Заезжал в обеденный перерыв. Вечерами караулил возле ГРЭС. Всякий раз с ним была водка. На целую бутылку не раскошеливался, чаще приносил опивки. Однако говорил: «Сделай мне дело, ни в чем не будешь нуждаться».

В начале июля Матвеев сказал Монастырских: «Дядя тебе предлагает деньги. Поехали». Вакорин ждал их за городом, у птицесовхоза. Отсчитал двести рублей пятерками, протянул, улыбаясь: «Это тебе плата за страх, Володечка». Пятьдесят рублей Монастырских тут же отдал Матвееву. На подвеску для мотоцикла.

Из показаний Вакорина

На убийство своей жены я затратил двести рублей денег, еще пятьдесят — за винтовку и около десяти бутылок водки…


В августе Вакорин познакомил Монастырских с Галиной Далевич. Встретились опять в торге, у него в кабинете. Далевич больше молчала, а Вакорин плакал, гладил ей руку и повторял: «Галочка, у нас нет другого выхода». Он сказал Монастырских: пока не заделывается дело с женой, надо будет перейти на Галиного мужа. Слесаря из управления механизации. Убить его.

В этом как раз и состояла новая идея Вакорина.

На что он рассчитывал? Останутся с Галей вдовцом и вдовой, пострадавшими от руки бандитов? Люди их окружат сочувствием, состраданием? Он введет ее в свой дом, сыну выхлопочет новую квартиру?

Вакорин передал Монастырских длинный столовый нож с деревянной рукояткой и — чтобы не испачкаться в крови — спецодежду, халат маляра.

Чтобы Монастырских не обознался, Вакорин показал ему портрет Далевича на доске «Лучшие люди города».

Галина обещала сигнализировать, куда вечером пойдет ее муж. Если она вывесит тряпку с правой стороны балкона, муж ушел к родственникам на улицу Красильникова. Если с левой — на Сарайную.

Монастырских ходил за Далевичем все лето (раза два его сопровождал сам Вакорин). А осенью сказал: «Ничего не получается, Василий Иванович. Люди кругом, неподходящая обстановка».


И тогда Вакорин занервничал.

Он стал подозревать Монастырских. Не может убить Галиного мужа или не хочет, подлец?

Галю Вакорин тоже стал подозревать. Вывешивает она свои тряпочки или притворяется, делает вид?

А может, они оба спелись, снюхались у него за спиной? Обманывают?

Теперь больше всех других Вакорин боялся Монастырских и Галину Далевич. Прямо-таки обмирал от страха. Тосковал. И знал одно: их надо завязать.

Жил Вакорин как всегда, как обычно. Улыбался, суетился. Особенно перед женой. Его сослуживец Н. Е. Анисименко рассказывает: «В это время я захотел было пригласить Вакориных к нам в гости. Но, увидав, как Василий Иванович лебезит перед Надеждой Ивановной, раздумал. Побоялся, жена моя скажет: „Вот как надо ухаживать за супругой“».

Приближался день рождения Надежды Ивановны. Вакорин приготовил ей подарки: гобеленовый коврик, портфель, накидушки на кровать (нашли у него в кабинете). Если не убьет — подарит.

15 ноября родителей вызвал к междугородному телефону старший сын Владимир. Кончился срок его службы в армии, днями выезжает домой. Отец ответил ему странным голосом: «Счастливого пути». (Владимир объяснит потом: «Я заволновался, решил: у папы неприятности по службе».)

Возвращаясь с переговорной, Надежда Ивановна чуть не плясала от радости: любимый сын приезжает.

А Вакорин не мог унять дрожь. Сын не раз писал из армии: «Вернусь, можете не сомневаться, дознаюсь, кто стрелял в маму. Так не оставлю».

16 ноября в обеденный перерыв Вакорин приехал к Монастырских на работу. Сказал: «Сегодня же надо кончать дело. Немедленно. А то смотри, как бы не раскаиваться тебе». Монастырских ответил, что сегодня ему некогда: мастер переходит на другую работу, позвал весь коллектив в гости. «Ничего, — сказал Вакорин, — сделаешь дело и успеешь погулять. А то, повторяю, пеняй на себя. Про должок свой забыл?»

Вечером они встретились у магазина. Вакорин принес водку и колбасу в бумаге. Все время тревожился: «Эх, не опоздать бы!» Отослал Монастырских караулить их с женой возле дома, сам пошел в школу. Техничка ему сказала: «Надежда Ивановна вас ждала. Недавно вышла». Он догнал ее на улице: «Что же не дождалась?» Она ответила, что заглянула в магазин — купила Сереже конфет, «ласточек». К дому они шли под руку. У калитки Вакорин предупредил: «Осторожно, Надя, здесь скользко. Я пойду первым». Стал спускаться. В эту минуту Монастырских отбежал от забора и выстрелил в затылок.

Из протокола осмотра дома Вакориных

В кухне, у раковины, найден обрывок газеты, почерком Вакорина написано: «Сережа, я пошел встречать маму».


На следствии Вакорин сперва показал:

— Стреляли двое неизвестных. С противоположной стороны улицы.

Ему возразили:

— Неправда. Выстрел был сделан в упор.

Назавтра он заявил:

— Стрелял я сам. Из ревности. Хотел попугать жену. Чистосердечное раскаянье мне ведь зачтется?

Его спросили:

— А где оружие?

— Выбросил.

— Куда?

Он не смог ответить.

Два дня лепетал что-то невнятное, на третий заявил:

— Стрелял Монастырских.

— Причина?

— Не знаю, — сказал Вакорин. — Наверное, он крутил с моей женой.

Допросили Монастырских. Тот рассказал все, как было.


На судебном процессе — он шел в клубе молкомбината, негде было яблоку упасть — Вакорин держался робко, жалко, говорил тихо, еле слышно, выглядел дурачок дурачком. «Мы переговорили с Монастырских об убийстве моей жены, но ему все некогда, некогда… Ну, раз некогда, так и ладно. Мне-то что?.. Про убийство Галиного мужа Монастырских разговаривал с ней в моем присутствии. Но я не вмешивался, я работал…» Потом Вакорин вдруг переменился, стал истерически кричать: «Это Далевич во всем виновата! Она инициатор моей вины! Она меня заставила убить жену! Она! Она!» Он плакал и багровел от злости.

Далевич твердила одно: «На убийство мужа я согласилась против своей воли. Серьезно к убийству я никогда не относилась». Она сказал: «Вакорин был со мной очень ласковый, обходительный. Я сошлась с ним за его обходительность».

Матвеев тупо смотрел на судей, путался, запирался, повторял: «Я ничего не знаю, я ни при чем… Я хотел сразу же донести на Володьку, но пришел двоюродный брат, и мы уехали на охоту».

Монастырских признал свою вину полностью. Его спросили, что заставило его убить человека. Он ответил: «Водка».

Суд приговорил Вакорина и Монастырских к расстрелу. Галина Далевич и Матвеев осуждены на семь лет лишения свободы каждый.


Ночью в гостинице, в машине по дороге в тюрьму я все думал о том, как увижусь с человеком, приговоренным к смертной казни, что спрошу у него, что скажу и есть ли вообще у меня такое человеческое право — искать этой встречи.

Мне было уже все известно о Вакорине — его поступки, действия, мотивы… Следствие, судебный процесс велись тщательно и досконально. Но настолько безумными были эти поступки, настолько неправдоподобными мотивы, что я должен был сам убедиться, проверить, знать: больше не осталось ни одного не высказанного Вакориным слова, ни одного не услышанного его объяснения.

Без этого писать о Вакорине я не мог.

Его привели.

Я назвался: корреспондент газеты, он волен разговаривать со мной или нет.

Вакорин ответил:

— Я скажу, скажу…

И сейчас еще звучит у меня в ушах его обиженный голос. Нет, обиженный крик:

— Я всю дорогу имел одни грамоты, одни благодарности. Ни единого прогула за всю жизнь. И сразу расстрел, да? Это справедливо? Должно же быть какое-то предупреждение!

За убийство не поставили ему сперва на вид… Ничего нового, чего бы я не знал из следствия и суда, от Вакорина я не услышал. Я спросил его:

— Вам жалко Надежду Ивановну?

Он заплакал.

— Жалко… Старший сын приезжал, Володя. Говорит: «Папа, как же мы теперь будем жить, если тебя не помилуют?»

Потом я узнал, какой был у него разговор с сыном.

Вакорин сказал: «Подпиши, чтобы меня помиловали».

Сын ответил: «Верни мать — подпишу».

Они навсегда расстались. Вакорин потребовал перо, бумагу, написал: «Пока я жив, пусть сын не пользуется моим домом и моей машиной».

Посчитался с сыном.

Разговаривал я и с Монастырских. Он пожал плечами:

— Пропил я свою жизнь, чего тут рассуждать.

Во время свидания Монастырских сказал жене и матери: «Привыкайте жить без меня. Забывайте меня».


О процессе Вакорина разговоры в городе постепенно утихают.

Полно других дел, забот, планов.

И все-таки когда нет-нет да зайдет снова речь о Вакорине, кто-нибудь непременно пожмет плечами, скажет: «Как хотите, но что-то здесь не то… Ни тайн, ни загадок… Убил просто так? Без злобы? Просто оттого, что подлец?.. Сомнительно».

Людям к этому трудно привыкнуть. К тому, что убивает обыкновенная подлость. Таится, прячется, угодничает, а потом стреляет из-за угла.


Защитники смертной казни утверждают, будто она способна сдержать преступность. На деле, однако, так не получается. Разве не знал Вакорин, что убийц казнят? Отлично знал, много раз читал об этом, может, и сам, бывало, требовал покарать бандитов. Но лишь потом, после суда и приговора, во время нашей встречи с ним (происходила она в офицерском Красном уголке новосибирской тюрьмы, на стенах плакаты «Семилетку — в пять лет») он дрожал, кричал, что «ни одного выговора», цеплялся за жизнь, лебезил перед сыном. А тогда, когда дважды готовил убийство жены, он всех боялся, всех подозревал, но конкретный, осознанный страх смертной казни его не останавливал. Уверен был: на другого могут подумать, но на него — никогда. На такого услужливого и безобидного?

Недавно я прочел работу одного японского тюремного психиатра, задавшегося целью изучить, при каких обстоятельствах совершили преступление 145 убийц, приговоренных к смертной казни в период с 1955 по 1957 год. Оказалось, что ни один из осужденных (ни один!) перед тем, как убить, просто не задумывался о том, что он может быть приговорен к смертной казни. Конечно, им было хорошо известно, что смертная казнь в стране применяется. Но, делает вывод японский психиатр, мысль о смертной казни не могла сдержать этих людей «в силу их импульсивности и неспособности ощущать себя в любом другом отрезке времени, кроме настоящего». То есть так были поглощены сегодняшними целями и страстями, что ни о чем другом не могли думать.

К такому же выводу пришел и британский врач, проработавший в тюремной медицинской службе 35 лет. Он пишет: «Сдерживающее влияние смертной казни отнюдь не такое простое явление, как полагают некоторые. Очень многие убийцы в момент совершения преступления настолько напряжены, что не способны осознать последствия своих действий для себя; другие же сумели убедить себя в том, что им удастся остаться безнаказанными».

Наблюдение это, конечно, не охватывает всех жизненных ситуаций. Другой человек, как и Вакорин, приговоренный к смертной казни, с которым мне тоже пришлось встретиться, вполне, наоборот, осознавал последствия своих действий, знал, что его ждет, но не только не надеялся, скорее даже не хотел остаться безнаказанным.

Заступился мужчина за женщину

Разбирая читательскую почту, я нашел такое письмо: «Умоляю вмешаться. Крюков Сергей Васильевич приговорен к расстрелу за два убийства. Последнее он совершил в колонии, где отбывал наказание за первый случай. Суд установил факты, но проигнорировал обстоятельства дела и саму личность подсудимого. В результате может произойти непоправимое, расстреляют человека, не заслуживающего смерти. Готова все рассказать. Сизова Галина Николаевна».

Прочел этот текст дважды, но мало что понял.

Не известная мне Галина Николаевна писала, что суд факты установил, то есть именно так, видимо, все и происходило, некто Крюков действительно совершил два убийства, причем последнее, уже находясь в заключении. Следовательно, о судебной ошибке, о том, что казнить могут невиновного, речи здесь не шло. Главный аргумент автора письма: человек не заслуживает смерти. Но любой убежденный противник смертной казни скажет вам, что никакой преступник, независимо от обстоятельств дела и личности человека, не должен быть убит государством, а стало быть, в этом смысле смерти не заслуживает никто.

Чем же тогда отличается дело дважды убийцы Крюкова, почему редакция газеты из всех приговоренных к высшей мере должна кинуться спасать именно его?

В письме был указан телефон Галины Николаевны, я позвонил ей, и мы встретились.

Вот эта история.

Несколько лет назад Галина Николаевна, по профессии инженер-электрик, поступила в недавно созданную фирму, занимающуюся продажей бытовой электротехники. В обязанности Сизовой входило выезжать на местные заводы и отбирать конкурентоспособные изделия, осваиваемые в порядке конверсии бедствующей оборонкой.

Хорошо, если дома, в Петербурге, ей удавалось побыть неделю-другую, все остальное время — поезда, самолеты, убогие гостиницы, скверная еда и просиживание часами в ожидании междугородного телефонного разговора с Петербургом. С мужем Галина Николаевна разошлась еще год назад, уезжая, своего трехлетнего сына она оставляла на попечение бабушки.

В декабре должен был выпасть спокойный месяц. Она уже строила планы, как проведет его вместе с сыном, подумывала, не снять ли ей дачку в Репино, на берегу Залива, но тут ее вызвали в дирекцию и предложили срочно оформлять командировку. Какой-то завод на Рязанщине, говорят, стал выпускать сказочные чудо-плиты: с таймером, грилем и другими заманчивыми игрушками.

Городок этот оказался дыра-дырой. Гостиница — хуже некуда. Удобства, как говорится, в коридоре. В номере — полчища тараканов. Телефонная связь с Питером отвратительная. Даже при нынешнем изобилии продуктов в магазинах гостиничный буфет умудрился сохранить все прелести советского времени: постояльцам предлагали жиденький кефир и колбасу подозрительно травянистого цвета. Так что Галина Николаевна питалась, по сути, раз в день, ходила ужинать в городской ресторан с зычным названием «Илья Муромец».

Заведение это в свое время строилось на широкую ногу: мраморные колонны, богатая лепнина на потолке, мозаика на стенах изображала разнообразные подвиги былинного богатыря. Оглушительно гремел оркестр, и на тесной площадке в центре зала лениво топтались несколько танцующих пар.

Но ради тарелки горячего супа и нормального куска мяса раз в день Галина Николаевна готова была все это терпеть. Тем паче, и оставалось-то всего ничего. Чудо-плиты на поверку оказались скучной стандартной продукцией, овчинка не стоила выделки.

В последний перед отъездом вечер Сизова как обычно ужинала в «Муромце», соображала, придет ли утром обещанная ей на заводе машина или все-таки вернее договориться заранее с частником, и тут увидала, что к ее столику направляется огромный амбал, глаза наглые, явно навеселе.

— Не возражаешь? — спросил амбал, по-хозяйски усаживаясь за ее столик.

— Возражаю, — сухо ответила она.

Он засмеялся. Спросил:

— Ты актриса? Я тебя узнал.

— Что вам надо? — произнесла она.

— Познакомиться, — сказал амбал. — Парень девушку та-та, хочет познакомиться, — и заржал.

Ей стало противно и очень страшно.

— Немедленно убирайтесь, — потребовала она. — Или я подыму шум.

Это его, кажется, позабавило.

— Милицию вызовешь? — осведомился он.

— Понадобится — вызову, — пригрозила она.

— Милиция отдыхает, — объяснил амбал. — У ней рабочий день закончился.

Она лихорадочно оглянулась. Никто не обращал на них внимания. Крикнуть? Позвать официанта? А что дальше? Сейчас этот хам отойдет, но будет подстерегать ее на улице.

И тут Галина Николаевна увидела, что сцену эту внимательно наблюдает мужчина за соседним столиком. Кажется, трезв. И лицо нормальное, человеческое.

— Простите, — обратилась она к нему. — Вы не могли бы мне помочь?

Мужчина медленно поднялся, подошел к их столику. Амбал с веселым интересом смотрел на него.

— Слушай, друг, — сказал мужчина. — Не пошел бы ты погулять?

— Не, — ответил парень. — Я тут прописан, — и опять загоготал.

— Ошибаешься, — сказал мужчина, — прописка твоя кончилась. Придется тебя выселять.

— Да ну? — удивился парень. — Это ты меня будешь выселять?

— Давай, давай, — сказал мужчина. — Спокойненько, по-хорошему, — он коснулся его плеча.

— Ах, ты, сопля, — возмутился тот и встал со стула.

Галина Николаевна с тревогой заметила, что мерзавец этот на целую голову выше ее спасителя.

— Послушайте, — крикнула она. — Ну хоть кто-нибудь вмешайтесь, урезоньте хулигана.

На них уже смотрели, но не двигались. Только какой-то официант издали крикнул парню: «Паша, ну что ты? Иди, я тебе накрыл». Но парень и ухом не повел.

— Ну давай, выселяй, — сказал он мужчине. — Да ты прежде у меня блевотиной подавишься, кавалер сраный. Пусть баба твоя полюбуется.

Мужчина неожиданно улыбнулся. Галину Николаевну поразила эта почти спокойная, почти веселая, очень странная издевательская улыбка.

— Ах, ты, недочеловек, — тихо сказал мужчина. — Падаль несчастная. Знаешь, что с такими, как ты, надо делать? Травить, как гнусных насекомых. Как вшей и клопов. Всех сплошь, до единого.

В тихих его словах кипела такая ненависть, что Галине Николаевне стало не по себе. Парень, кажется, чуть-чуть растерялся.

— Но-но, — крикнул он. — Да я тебя!

— Что ты — меня? — спросил мужчина. — Убьешь? Да на что ты годен? Ты же горлопан бессильный, вонь одна, только и можешь, что к женщинам приставать.

— Да я! — парень наклонился, схватил за ножку стул и угрожающе поднял его над головой мужчины.

— Осторожно! — крикнула Галина Николаевна.

— Не волнуйтесь, — сказал мужчина. — Его же никто не боится, вот он и бесится. Знаешь, что делают с бешеными собаками? — спросил он.

Парень стоял не двигаясь. Стул продолжал держать в поднятой руке.

— Да ладно, — сказал мужчина. — Надоел ты мне. Катись-ка ко всем чертям, — и несильно толкнул парня в грудь. Тот от неожиданности попятился, стул выронил, оступился о него и упал, грохнувшись виском о мраморный пол. К нему бросились. Попытались поднять. Но парень не шевелился. Вызвали «скорую помощь». Врач констатировал смерть.


— Назавтра, конечно, из города я не уехала, — рассказывала мне Галина Николаевна. — Началось следствие, и я должна была давать свидетельские показания.

Она знала, что умерший сам во всем виноват, и все-таки ощущать, что она причастна к гибели человека, было ей очень тяжело. Но особенно мучила ее мысль, что теперь из-за нее пострадает хороший человек, пришедший ей на помощь.

Звали его — Сергей Васильевич Крюков.

К тому же дело оборачивалось далеко не лучшим для него образом. Люди, присутствовавшие в тот вечер в ресторане и даже не попытавшиеся защитить ее от хулигана, теперь дружно подтвердили, что Крюков, они сами слышали, угрожал «истребить» потерпевшего Науменко «как насекомое», обзывал его «клопом» и «бешеной собакой». Правда, Науменко держал в руках стул, но никто не заметил, чтобы он пытался ударить им Крюкова. Так что говорить о необходимой обороне вряд ли приходится.

Галина Николаевна узнала также, что Науменко был в городе человек заметный. Раньше он служил в милиции участковым, и жильцы его околотка отзывались о нем как о человеке добром и душевном. Правда, пил. Но умеренно. Еще работая в милиции, он начал играть в местной баскетбольной команде. На республиканском первенстве команда даже заняла как-то второе место. Науменко собирался перейти на тренерскую работу, но помешала та же водка. Из баскетбола пришлось уйти, пристроили его физруком в одну из школ. Пьяным на уроках он не появлялся, во время запоя обычно брал больничный.

Жена Науменко Татьяна Евгеньевна работала воспитательницей в детском саду, жили они хорошо, дружно. Растили сына десяти лет и пятилетнюю дочь Клаву.

Как-то, выходя от следователя, Галина Николаевна столкнулась в коридоре с этой женщиной.

— Поверьте, — сказала Сизова, — это был несчастный случай, никто не виноват.

Жена Науменко посмотрела на нее сквозь слезы.

— Конечно, — ответила она, — никто!.. Только дети мои остались сиротами.

— Я понимаю, — вздохнула Галина Николаевна, — мне очень жаль.

— Теперь жаль, — сказала Науменко. — А шум-то зачем надо было поднимать? Не знаете разве, что любой нормальный мужик не пройдет мимо юбки? Позубоскалил бы и отошел. Испугались-то чего? Громилу этого позвали.

Громилу? Вот уж на кого не был похож худощавый, далеко не крепкого сложения Сергей Васильевич Крюков.

Известно было, что в городе он появился сравнительно недавно. До этого жил в Воронеже, работал главным механиком крупного предприятия. Здесь устроился начальником инструментального цеха на небольшую ткацкую фабрику. Его жена с дочкой все еще оставались в Воронеже, ожидали, пока фабрика предоставит ему сносное жилье.

Вот и дождались. Вместо квартиры теперь уготована Крюкову тюремная камера.

На допросе Галина Николаевна упорно объясняла следователю, что Крюков совершенно не виноват. Он, можно сказать, и не толкал Науменко. Так, чуть-чуть дотронулся, тот сам попятился, выронил стул, спьяну оступился о него и упал.

— Я же вам говорю, несчастный случай, — повторяла она.

Следователь кивал, записывал ее показания, потом спрашивал:

— Ну а все-таки, «клопом» и «бешеной собакой» Крюков обозвал его?

— Ну и что? — волновалась Галина Николаевна, — не отрицаю. Так ведь перепалка у них началась, понимаете? Крюков требовал, чтобы Науменко оставил меня в покое, а тот в ответ только издевательски гоготал. В перепалке чего не скажешь? Разве можно обращать на это внимание?

— Перепалка перепалкой, — говорил следователь, — а в результате, человек погиб.

— Да, конечно, — соглашалась Галина Николаевна, — это ужасно. Но я же вам объясняю: несчастный случай.

— Скажите, Галина Николаевна, — спросил следователь, — из материалов дела видно, что потерпевший Науменко — гигант, спортсмен, а Крюков — скорее даже щуплый. Науменко, пусть и пьян был, ничего бы не стоило с ним справиться. Однако создается впечатление, что наступательно держался как раз Крюков, а Науменко, наоборот, даже стушевался. Это верно?

— Не знаю, — сказала она. — Крюков, видимо, чувствовал свою правоту. А это, надо полагать, придает человеку силы.

— Вы так считаете?

— Не знаю, — повторила она. — Во всяком случае, так должно быть.

— Должно — не спорю, — согласился следователь.

Но она тоже об этом все время думала. Галина Николаевна хорошо помнила, как ее поразило тогда, с какой отвагой наступает тщедушный Крюков на силача Науменко, а тот вроде бы даже теряется перед его натиском.

Галина Николаевна спросила следователя, нельзя ли ей получить свидание с обвиняемым, но тот сказал, что как свидетельнице по делу он не может сейчас разрешить. Вот после суда судья, наверное, удовлетворит ее просьбу.

Суд состоялся в феврале.

До того, как ее вызвали давать показания, Галина Николаевна долго ждала в коридоре своей очереди.

Потом услышала: «Сизова». Вошла в зал и увидела конвоиров и сидящего за барьером Крюкова. Она не знала, можно ли с ним поздороваться, но все-таки поздоровалась. Он ей кивнул.

Судья попросила рассказать, что она знает по этому делу. И Галина Николаевна очень подробно все объяснила, настаивая, что произошел нелепый несчастный случай.

«Свидетельница, — прервала ее судья. — Оценку действиям подсудимого даст суд. От вас требуются только факты».

«Я и говорю только факты», — сказала она.

Вопросов ей не задавали.

После допроса ей можно было остаться в зале. Начались прения сторон. Прокурор считал, что произошло умышленное убийство без отягчающих обстоятельств, и потребовал для Крюкова восемь лет лишения свободы. Адвокат убеждал, что имело место в чистом виде убийство по неосторожности и просил не лишать подсудимого свободы.

В последнем слове Крюков сказал, что смерти Науменко он не хотел, сожалеет о случившемся, выражает его семье соболезнование, однако Сергей Васильевич и сейчас убежден, что всякое хулиганство надо решительно пресекать. Если бы Науменко твердо знал, что его наглые действия по отношению к женщине в общественном месте получат должный отпор, то вел бы себя иначе и трагедии, конечно, не произошло бы.

В зале негодующе зашумели. Судьи ушли на совещание, и конвоиры увели Крюкова.

Приговор огласили через два часа. Суд признал, что Крюков совершил убийство по неосторожности, но приговорил подсудимого к трем годам лишения свободы. Максимальный срок по этой статье.

Крюкова опять увели.

Галина Николаевна зашла к судье просить о свидании.

— Не сейчас, когда приговор вступит в законную силу, — сказала судья.

— А когда это?

— Если Крюков не подаст кассационную жалобу, то через семь суток.

— А если подаст?

— В зависимости от определения кассационной инстанции, — сказала судья.

— Но я же не могу ждать, — объяснила Галина Николаевна. — Я живу в другом городе.

— Ничего, — ответила судья, — ходят поезда, летают самолеты.

Галина Николаевна поняла, что спорить бесполезно.

— Но хоть передачу я могу ему передать? — спросила она.

— Передачу можете, — разрешила судья.

Галина Николаевна накупила множество разных вкусностей, на всякий случай дорогих сигарет, хотя не знала, курит ли Крюков, и написала записку: свидания ей, к сожалению, не дали, но они еще обязательно увидятся, она ему до глубины души благодарна за то, что он, единственный, защитил ее, и всегда, по гроб жизни, будет ему благодарна. «Настоящих мужчин ведь так мало, — писала она, — вы из их числа, и спасибо вам за это».

В тот день, уезжая из города, она совершенно случайно узнала, что в суде никого из родственников Крюкова не было, а жена его после ареста Сергея Васильевича вообще тут же подала на развод.


— Значит, вы так больше с ним и не виделись? — спросил я Галину Николаевну.

— Отчего же не виделись? — возразила она. — Еще как виделись.

Я не понял.

— Что значит: еще как?

— А то и значит, — сказала она. — Не знаю, надо ли мне все вам рассказывать.

— Как хотите, — сказал я. — Но если не все, то какой толк?

— Да, — подумав, согласилась она. — Я же сама к вам обратилась… Решила, буду кричать на весь белый свет, чтобы только остановить расстрел… Я на все готова…


Вернувшись после суда в Питер, Галина Николаевна не переставала думать о Крюкове. Созвонившись с его адвокатом, она выяснила, что кассационную жалобу Сергей Васильевич подавать отказался. Следовательно, приговор вступает в законную силу, и Крюкова со дня на день должны отправить в места лишения свободы.

— Я прошу вас узнать куда, — сказала Галина Николаевна.

Адвокат обещал, и действительно через некоторое время она получила телеграмму: номер колонии и город, где она расположена. Это было не так уж и далеко.

Сперва Галина Николаевна сказала себе, что адрес ей нужен, чтобы посылать Крюкову передачи. Но постепенно она поняла, что этого ей мало. Она чувствовала свой огромный, неоплатный долг перед Крюковым. Каким образом его вернуть, да и вообще, возможно ли это — она не представляла. Но жить с такой тяжестью на душе было невмоготу.

Со временем ею стала овладевать нелепая, шальная мысль. Она знала, что практикуются трехсуточные свидания заключенных с близкими родственниками. Им предоставляют отдельное помещение, где они одни, без свидетелей, проводят это время.

Она не была Крюкову не только близкой родственницей, они, можно сказать, почти даже и не знакомы: те трагические десять минут в ресторане и кивок издали в зале суда — вот и все. Но ведь близких родственников, наверное, у него нет, раз никто из них не присутствовал в зале суда, а жена с ним разошлась. Кто же поедет к нему в колонию?

И Галина Николаевна решила: поедет она.

Это было не только дико, безумно, но и по всем правилам совершенно неосуществимо. Более того, она не знала, как сам Крюков отнесется к ее приезду. А если вдруг откажется от свидания? Но она решила: поедет. Будь что будет. И добьется. Всеми правдами и неправдами.

— Добились? — говорю.

— Да. Только не спрашивайте как.

— Всеми правдами и неправдами.

— В основном неправдами, — ответила она.


Ее проводили в отдельную комнату, обставленную нехитрой казенной мебелью. Показали небольшой закуток с газовой плитой, где можно готовить еду из привезенных ею продуктов. Объяснили, что если ей что-нибудь понадобится, она должна обратиться к охране, вот кнопка звонка в караульное помещение. И велели ждать.

Минут через двадцать в комнату вошел Крюков. Дверь за ним захлопнулась, снаружи прогремел засов.

Увидев ее, он остановился.

— Вы? — недоуменно спросил он.

— Я, — подтвердила она. — Не ждали?

— Не ждал, — произнес он. С места он так и не сдвинулся.

— Я знала, что вы очень удивитесь, — улыбнулась она. — Но я вам сейчас все объясню.

Он ее прервал.

— Зачем вы приехали?

— Поговорить, — неуверенно сказала она.

— О чем?

Она пожала плечами.

— Не знаю. В двух словах не скажешь…

— Расплатиться со мной? — спросил он. — Вот таким образом?

— Это неправда! — горячо возразила она. — Ничего подобного!

Но она-то знала, что это и есть настоящая правда. Он повернулся к двери.

— Как вызвать конвой? — спросил он. — Вам объяснили?

— Я вас умоляю, — сказала она. — Ну просто умоляю… Не надо… Я привезла еду. Мы с вами сейчас пообедаем. Спокойно, нормально… А потом я уеду. Хорошо?

Он молчал.

— Ветчина, — сообщила она. — Отбивные… Разные овощи… Хлеб «бородинский»… Я не знаю, вы любите «бородинский»?

— Галина Николаевна, — сказал он, и она отметила, что имя-отчество ее он все-таки запомнил, — Галина Николаевна, неужели вы не понимаете, как все это нелепо?

Она почувствовала вдруг, что сейчас заплачет.

— Пожалуйста, — произнесла она тихо. — Я вас прошу… Не обижайте меня… Не оскорбляйте, — добавила она еле слышно.

Он внимательно посмотрел на нее.

— Хорошо, — согласился, — давайте пообедаем.

Вечером она не уехала.

Они сидели и разговаривали. Она сказала:

— Вы бы поспали все-таки. Здесь, наверное, это не часто удается.

— Нет, — сказал он. — Я не хочу спать. Я хочу разговаривать.

Под утро он ее обнял.

Они лежали на жесткой казенной кровати. Он уснул быстро, что-то тревожно бормотал во сне, а она глядела в потолок и думала, что впервые в жизни оказалась в постели с человеком, к которому не испытывает ни малейшего влечения, ни малейшей тяги, даже обычного женского любопытства не испытывает — только огромную, острую, не утихающую жалость.


После того, что он рассказал о себе, многое в поведении Сергея Васильевича стало ей гораздо яснее и понятнее.

В студенческие годы Крюков активно занимался шабашничеством. Бригада его официально называлась студенческим стройотрядом. Летом, на каникулах, они ездили по всей области, строили в селах жилые дома, бани и коровники. Чаще всего, однако, выполняли заказы в совхозе «Южный». Его директором работал Григорий Степанович Никитин, отец их студентки Ольги Никитиной, в которую Крюков был страстно влюблен. Уже обговорено было, что на пятом курсе они поженятся.

Однако в конце лета, за три недели до начала занятий, случилась беда. Ревизия, проверявшая совхоз «Южный», обнаружила серьезные растраты. Немалую их долю составляли как раз суммы, незаконно выплаченные шабашникам. Оно и понятно: если бы Никитин платил студентам по существующим расценкам, выходили бы сущие гроши. Кто за них станет работать? Чтобы заплатить как следует, приходилось идти на различные приписки, начислять ребятам деньги за работы, которые они не выполняли.

Дело передали в прокуратуру, и Крюкова начали таскать на допросы. Следователь, грубиян-мордоворот, орал на него и требовал, чтобы Сергей признался в том, что из полученных денег шабашники систематически делились с директором совхоза Никитиным. Крюков отрицал.

Ни о какой свадьбе сейчас не могло быть и речи. Ольга жутко переживала. Плакала. Говорила, что отец очень болен, у него язва, если его посадят, он не выдержит.

Дома у Крюкова сделали обыск. Искали, видимо, крупные суммы денег. Ничего не нашли, а вот книгу Солженицына «Архипелаг ГУЛАГ» в ящике тумбочки обнаружили.

— Откуда она у тебя? — с интересом спросил следователь.

— Нашел, — сказал Крюков.

— В трамвае, конечно? — ухмыльнулся следователь.

— Нет, валялась на ступеньке лестницы, — объяснил Крюков.

— Ну, понятно, — кивнул следователь. — Тебя ждала. Я так и думал.

— Давайте, выброшу, — предложил Крюков.

— Зачем же выбрасывать такое добро? — возразил следователь. — Мы ее с собой заберем. У нас она будет в сохранности.

На самом деле книгу Крюкову дал преподаватель их института Леонид Игоревич Хромов. Крюков был его любимцем, готовился под его руководством писать диплом. Сергей не знал, говорить ли Хромову про книгу, но все-таки решил сказать. Леонид Игоревич рано или поздно попросит ее отдать, а где она? Хромов весь побелел, заволновался, сказал, что это ужасно, просто трагедия.

— Не волнуйтесь, — попросил Крюков. — Они ведь ничего про вас не узнают.

— Ох, Сережа, а если нажмут?

— Я им не скажу, обещаю.

Следствие шло своим чередом. О книге его не спрашивали. Следователь продолжал орать на него, дотошно выпытывал, какую работу делал стройотряд в июне и какую в августе.

Олин отец все еще находился на свободе, под подпиской о невыезде. Но на Олю страшно было смотреть: вся черная, глаза ввалились.

Однажды, придя на очередной допрос, Крюков увидел, что рядом со следователем сидит незнакомый молодой человек. Он с интересом разглядывал Крюкова и доброжелательно ему улыбался.

Задав несколько вопросов, следователь неожиданно вышел из комнаты, и Крюков с молодым человеком остались вдвоем.

— Переплатили, понимаешь, шабашникам, — сказал он. — А кто бы за гроши согласился работать? Да и вообще, не нарушив инструкцию, разве можно что-нибудь сделать? Верно?

— Не знаю, — осторожно сказал Крюков.

Он пытался понять, кто этот молодой человек и зачем он здесь. Прокурор? Какое-нибудь милицейской начальство? Не похоже.

— Сергей Васильевич, — произнес тот неизвестный. — Я бы хотел с вами начистоту. Согласны?

— Не понимаю, — ответил Крюков.

— Я бы на вашем месте не настаивал, что книгу Солженицына вы случайно нашли на лестнице, — объяснил тот.

Ах, вот он откуда, понял Крюков.

— Нашел, — чувствуя всю безнадежность своего положения, подтвердил Крюков. Кагебешник не возразил. После некоторой паузы он сказал:

— У меня к вам деловое предложение. Думаю, вполне для вас выгодное. Вы рассказываете, откуда к вам попала эта книга, а мы постараемся, чтобы дело Никитина было прекращено. Надеюсь, понимаете, что это в наших силах.

Он продолжал внимательно разглядывать Крюкова. Сергей молчал.

— Сомневаетесь, выполню ли я наш договор? — спросил кагебешник. — Не сомневайтесь. Мы организация солидная.

— Я нашел книгу, — чувствуя себя совершенно загнанным в западню, тихо повторил Крюков.

— Ну что же, — сказал кагебешник. — Я вас не тороплю. Подумайте. Ольге Григорьевне можете рассказать о моем предложении. Не возражаю.

Той ночью Олиного отца арестовали.

— Надо что-то делать, — говорила она Крюкову. — Надо что-то делать.

Она казалась совершенно невменяемой.

О своем разговоре с кагебешником он ей все-таки не стал рассказывать.

Прошло несколько дней.

На допросы к следователю Крюкова больше не вызывали.

А в конце недели ему позвонил кагебешник и предложил встретиться в одном из номеров известной гостиницы. «Там нам никто не помешает», — добавил он.

В назначенное время Крюков пришел. Кагебешник был чем-то сильно озабочен. Объяснил, что дело Никитина, оказывается, гораздо серьезнее, чем он думал. Шабашники — это мелочь. У Никитина обнаружились куда более тяжкие грехи, так что речь может идти о хищении социалистической собственности в особо крупных размерах.

— А вы знаете, чем это чревато? — спросил он.

Крюков знал.

На секунду он, было, подумал, что кагебешник, значит, отказывается от своего предложения помочь Никитину, и на мгновение даже испытал что-то вроде облегчения. Но тут же понял: нет, это — ультиматум. Если Сергей не согласится с ними сотрудничать, Олиного отца они сотрут в порошок. Да и Сергея не оставят в покое.

Крюков понимал, что поддаваться им нельзя, что это ловушка, да и ничем они не помогут Григорию Степановичу. Ну а вдруг? А если в отместку они действительно его погубят? Они ведь все могут.

— Так что решайте, Сергей Васильевич, — сказал кагебешник. — Будем спасать Олиного отца или нет. Слово за вами.

— Предположим, кто-то дал мне почитать книгу Солженицына, — сказал Крюков. — Но ведь совсем не обязательно, что он разделяет его взгляды. Не все, что читаем, мы одобряем. Бывает и наоборот.

— Конечно, — согласился кагебешник. — У каждого своя голова. Это правильно.

— А у вас получается: раз читает Солженицына, значит, враг.

— Кто говорит, что враг? — удивился кагебешник. — Ничего подобного. Чтобы выяснить, представляет ли человек опасность для общества, надо с ним встретиться, побеседовать. Скорее всего, этим, думаю, и ограничится… Пригласим хозяина книги, предостережем… Вот и все… Это когда-то органы плодили «врагов народа». Сейчас, Сергей Васильевич, другие времена.

Короче, Крюков Леонида Игоревича назвал.

Кагебешник не обманул. Дело против Олиного отца скоро было прекращено за недоказанностью. А Леонида Игоревича арестовали.

День, когда Крюкову устроили с ним очную ставку, Сергей Васильевич не забудет никогда. До конца жизни будет его преследовать взгляд старика. Не ненависть, даже не осуждение были в том взгляде. Казалось, глядя на Крюкова, Леонид Игоревич силится что-то понять, но никак не может.

Так и увели его, растерянного, ничего не понявшего.

А Крюков потом несколько дней думал о самоубийстве.

Теперь он рассказал Ольге, какой ценой был спасен ее отец.

— Этого ты мне не простишь никогда, — сказала она.

— Или — ты мне, — ответил он.

В своем городе оставаться они уже не могли, боялись огласки. Поженившись, переехали в Воронеж. Здесь Крюков и закончил Политехнический институт.

У них родилась дочь. Но семейная жизнь не складывалась. Прошлое непреодолимо стояло между ними. Так и жили рядом, как чужие люди.

А Крюков с тех пор сильно переменился. Прежде уравновешенный, даже флегматичный, он все больше и больше превращался в сплошной комок нервов. Не пропускал ни одной ссоры, ни одного конфликта, ввязывался в любую распрю, постоянно лез на рожон.

Его побаивались и сторонились. Но это еще больше его распаляло. Он знал: что-то должно произойти. И произошло. В ресторане «Илья Муромец», заступившись за Галину Николаевну, Крюков убил человека.


Вернувшись в Питер, Галина Николаевна очень скоро получила от Крюкова письмо. Он писал, что несказанно благодарен ей за те три прекрасных дня, может быть, это лучшие дни в его жизни. В то же время он не знает, сожалеть ли ему, что пустил ее, в сущности малознакомого человека, в свою исковерканную жизнь и тем самым как бы взвалил на нее все свои несчастья. Но пусть ее это ни к чему не обязывает, она вольна выбросить все из головы (дальше было написано «и из сердца», но Крюков зачеркнул эти слова). Если же им все-таки еще суждены встречи в этой жизни, то, значит, Бог не совсем от него отвернулся. Сергей Васильевич не имеет права на это надеяться, но он все-таки надеется.

Галина Николаевна не знала, что ему ответить. Она не жалела о проведенных с Крюковым трех днях, очень ему сочувствовала. Но надежды Сергея Васильевича, почти влюбленный его тон ее пугали. Не то чтобы она прямо себе говорила: свой долг я ему отдала, что еще надо? Такое торгашество ей бы претило. Но жить с ощущением вечной обязанности? Принести себя в жертву из-за одного лишь чувства благодарности она не могла и не хотела. Да и он бы никогда не согласился, чтобы ради него она поломала собственную жизнь. Он — гордый человек, даже с болезненно уязвленным самолюбием — никакой жертвы от нее просто бы не принял.

Галина Николаевна ответила ему подробным письмом. Она писала, что тоже очень ценит проведенные с ним дни, и пусть он не корит себя за то, что был с ней совершенно открыт, откровенен. Это ничуть ее от него не отвратило, она прекрасно его понимает, и на ее понимание он может рассчитывать всегда. Конечно, они обязательно увидятся. Она друзей своих очень ценит, не расстается с ними, а в том, что они останутся добрыми друзьями, у нее нет никаких сомнений.

Ответа на это письмо она не получила.

Сперва подумала: ну что ж, все естественно. Что было, то было, а искусственно продолжать отношения — ни к чему. Однако мысль о том, что, расставив все точки над «i», предложив ему вежливую дружбу, она его оскорбила, преследовала ее. Она понимала, что имеет дело с очень ранимым человеком. Опять ему написала, просила черкнуть несколько строк, потому что его молчание ее сильно тревожит.

Но и это письмо тоже осталось без ответа.

Тогда она обратилась в администрацию колонии и вскоре получила официальное сообщение:

Против Крюкова С. В. возбуждено уголовное дело по статье 102 Уголовного кодекса: убийство с отягчающими обстоятельствами. Ведется следствие.

А внизу была чья-то приписка от руки:

Ваш Крюков пронес в сапоге нож и ночью зарезал в бараке человека.


Она не поверила своим глазам. Нож в сапоге? Зарезал? Какая-то дикая, чудовищная ошибка.

Но все, к сожалению, оказалось чистой правдой.


Информацию о том, что же на самом деле случилось в бараке, я собирал по крупицам. Изучал материалы следствия и судебного процесса. В колонии беседовал с начальством и самими заключенными, свидетелями происшедшего.

Постепенно складывалась такая картина.

В одном бараке с Крюковым находился некто Гаврилюк, бывший милицейский следователь, севший за крупную взятку. Вообще-то для бывших сотрудников органов создана специальная колония в Нижнем Тагиле, но тут что-то, видно, не сработало, произошла накладка, и Гаврилюк оказался в обыкновенном лагере.

С Крюковым у него с самого начала не сложились отношения. Гаврилюк, надо думать, на воле привык командовать и здесь тоже стал требовать от людей полного себе подчинения. А Крюков сразу же дал понять, что и сам не станет плясать под его дудку, и другим не позволит.

Стычки между ними происходили постоянно, по любому поводу. Заключенные в бараке чаще всего были на стороне Крюкова: мент, он и есть мент, хотя и бывший. Но Гаврилюка откровенно боялись. Боялись его пудовых кулаков, его зычного, хозяйского голоса, а особенно — кучки лебезящих перед ним, готовых ради него на все, послушных ему холуев.

Чем он их держал, большого секрета не представляло. Через кого-то из конвоя Гаврилюк наладил связь с волей и таким образом систематически добывал спиртное. А у кого в руках бутылка, тот и хозяин-барин.

Каким образом Гаврилюк получал водку, никто толком не знал, да и знать не хотел. Его дело. Но однажды так случилось, что, выходя вечером из барака, Крюков натолкнулся на солдата, передающего Гаврилюку что-то, завернутое в газету.

А утром за нарушение режима Гаврилюка на десять суток отправили в БУР, барак усиленного режима.

Вернулся он оттуда злой как дьявол и, увидев Крюкова, сказал:

— Донес, сука? Я сразу понял, что ты стукач. На роже написано.

— Врешь, — ответил Крюков, — поищи кого другого, кто на тебя доносил. Я этим делом не занимаюсь.

— Мозги-то мне не вкручивай, — сказал Гаврилюк. — Ты видел, ты и донес. Я вашего брата за версту чую. Знаешь, сколько таких, вроде тебя, говнючков было у меня на побегушках? Кто стучал за полсотни в месяц, а кто просто так, из любви к искусству. Славные ребятки, маму с папой продавали.

Крюков побледнел. Медленно и очень внятно произнес:

— Или возьми свои слова назад. Или… я тебя убью.

Гаврилюк захохотал.

Заржали и его холуи.

Из показаний свидетеля Маликова Д. К.

Угрозы в бараке слышались каждый день. Люди ведь живут здесь на нервах. Но слова Крюкова прозвучали как-то по-особенному. Никто, конечно, не поверил, что он всерьез. И все-таки…

Из показаний свидетеля Девятинина О. З.

Холуи Гаврилюка пригрозили Крюкову, что они его опустят. «Крепче ночью штаны держи…»

Из показаний свидетеля Белькова С. П.

Теперь дня не проходило, чтобы Гаврилюк не задирался с Крюковым. Но тот больше уже не отвечал, молчал…

Из показаний свидетеля Гончарова У. Ф.

Я обратил внимание, что ночью Крюков лежит с закрытыми глазами, но не спит. Я его спросил: «Все думаешь?» Он мне ответил: «Хватит, уже отдумался…»

Из показаний свидетеля Безбородова Д. Д.

Как-то Крюков мне сказал, что вообще он верит в судьбу. Одним суждено жить, а другим терпеть. Только всему должен быть предел…

Из показаний свидетеля Новогорова Т. П.

В тот вечер Гаврилюк рассказывал, как он спал с женой одного подследственного. Баба рассчитывала, что за это ее мужа отпустят, но суд влепил ему десятку. Мы хохотали. Кто-то сказал: «Жаль, у нашего Крюка нет жены. А то бы она нашу наседочку выкупила…»

Ночью в бараке проснулись от странного шума.

Над спящим на нарах Гаврилюком стоял Крюков. В руке у него тускло отсвечивал самодельный нож.

— Просыпайся, гад, — расталкивая Гаврилюка, с ненавистью сказал Крюков. — В последний раз спрашиваю, берешь свои слова назад?

Все остолбенели.

— Да он чумной! — крикнул Гаврилюк. — Да я тебя! — и попытался было вскочить с нар.

Но не успел.

Крюков с силой вонзил нож ему в живот.

Наступила мертвая тишина.

— Зовите охрану, — сказал Крюков.


Прочтя выданное мне в суде разрешение на свидание с приговоренным к высшей мере Крюковым С. В., начальник тюрьмы усомнился: «Не знаю, захочет ли он с вами разговаривать. Очень сложный человек».

Это я понимал и без него.

Крюкова привели. Я назвался, сказал, что о его деле в редакцию написала Галина Николаевна Сизова.

— Зачем? — спросил он.

Я объяснил: судебные инстанции пройдены, но остается еще помилование. Выступление газеты мало что решает, и все-таки если привлечь внимание общественности к сложной человеческой судьбе…

Он перебил меня:

— Я отказался подавать ходатайство о помиловании.

— Сроков тут нет, — сказал я. — Еще не поздно.

Он ничего не ответил.

Я вспомнил, как суетился, лебезил и при этом сильно негодовал приговоренный к смерти Вакорин. Там было все ясно. Сейчас передо мной стоял совсем другой человек.

— Сергей Васильевич, — сказал я. — Мне бы все-таки хотелось поговорить с вами.

Он пожал плечами. Обернувшись к конвоиру, попросил:

— Уведите меня.

— Все? — спросил меня конвоир. Я кивнул.

Крюков ушел, не оглядываясь.

Позже я узнал, что смертный приговор ему заменили пожизненным лишением свободы. Даже без его ходатайства.


Я уже говорил, что в пору моей работы в Комиссии по вопросам помилования мы долго пробивали закон о замене смертной казни пожизненным лишением свободы.

Если преступление настолько страшно, что любой, даже самый длительный срок — слишком мягкое наказание для преступника, то единственно адекватная для него кара — пожизненное заключение. И без смертной казни обойдемся, и злодея не пощадим.

Закон этот проходил очень туго. Депутаты Верховного Совета недоумевали: общество, страну захлестнула небывалая волна преступности, убийцы и насильники вконец обнаглели, а вы проявляете гнилой либерализм?

И все-таки, как альтернатива смертной казни при помиловании, пожизненное заключение в законе появилось. Противники смертной казни могли вздохнуть с облегчением.

Однако скоро выяснилось: проблема не решена, она только усугубилась.

Прежде всего, встал вопрос: где и как содержать людей, осужденных на вечное пребывание за колючей проволокой? Наша тесная, вонючая, перенаселенная тюремная камера справедливо приравнена международными правозащитными организациями к бесчеловечной пытке. Невыносимо ее выдерживать несколько лет. А если всю жизнь?

Будучи в Италии и осматривая одну крупную тюрьму под Римом, мы попросили ее директора показать нам одиночную камеру, где содержится убийца, приговоренный к пожизненному наказанию.

Дверь из коридора в камеру оказалась открытой. Комнатушка небольшая, но в ней — телевизор, на столике — кофеварка, за перегородкой — умывальник и унитаз.

Удивительнее всего, что в камере находились двое, о чем-то весело болтали.

— Разве это одиночка? — спросил я через переводчика директора тюрьмы.

— Конечно, — ответил он.

— А кто же этот второй?

— Гость, — объяснил директор. — Из соседней камеры. Но на ночь камера закрывается. Заключенный остается в ней один.

Часа через два я увидел того самого заключенного на территории тюрьмы. Он шел в сопровождении охранника, под мышкой держал волейбольный мяч.

— Куда его ведут? — поинтересовался я.

— Сегодня положенную ему прогулку он решил использовать для игры в волейбол, — очень спокойно, как о чем-то само собой разумеющемся, объяснил мне директор тюрьмы.

Курорт? Да нет, ничего подобного.

Западный заключенный как жесточайшее наказание воспринимает уже само лишение свободы, саму невозможность распоряжаться своей судьбой. «У нас же, — объяснили мне работники нашего МВД, — до этого еще нужно дорасти. Пока еще свобода для нас слишком абстрактное понятие и занимает в шкале ценностей довольно скромное место. В расчете на такую психологию и вводятся в колониях дополнительные тяготы. Чтобы отсидка медом не казалась».

Объяснение лукавое. Когда мне говорят, что у страны нет сегодня средств, чтобы обзавестись нормальными цивилизованными тюрьмами, смириться с этим я не могу, но понимаю, как трудно оспорить такой довод. Но когда под мучения человека подводят еще и готовую теоретическую базу — понять это я решительно отказываюсь.

Первая специальная тюрьма для приговоренных к пожизненному лишению свободы создана у нас на острове Огненном Вологодской области, в тысяче километрах от Москвы. В XVI веке здесь был построен монастырь. В 1918 году кельи его заняли советские политические заключенные. Сегодня в бывших кельях размещены «вечные узники». Средний их возраст 28–35 лет.

В камерах сидят по двое. Общаться арестанту разрешено только со своим сокамерником. Если задаст вопрос конвоиру или надзирателю — тот ему не ответит, запрещено. В зоне нет ни радио, ни телевизоров, ни газет. Полное отсутствие информации — это, может быть, одно из самых тяжких наказаний. Не спасает и маленькая тюремная библиотека (фантастика, любовные романы). Книги все давным-давно читаны и перечитаны. Свидания с родными тоже категорически запрещены. Раз в десять дней прогулка. Если, конечно, можно ее так назвать. Человека, скованного наручниками, заводят в небольшой вольер. Та же камера, только вместо потолка — редкие железные прутья. Такой узаконенный садизм отсутствием у казны необходимых средств уже не объяснишь и не оправдаешь. Продиктован он, видимо, самой высокой целью. Только какой именно? Сделать из человека одичавшее полуживотное? Справедливое наказание превратить в медленную пожизненную пытку? Кара эта на языке осужденных называется — «смерть в рассрочку».

Не случайно многие, кому смертную казнь заменили пожизненным заключением, подают заявления с просьбой их расстрелять. Вот одно из таких писем: «Меня помиловали и расстрел заменили бессрочной тюрьмой… Значит, всю оставшуюся жизнь мне придется провести в ужасной камере, в закрытом помещении под замком. И все эти годы меня будут убивать морально и физически… Не лучше ли, если меня сейчас расстреляют и все эти вопросы решатся само собой?»

Ужасающее состояние наших тюрем, отчаянные письма заключенных, умоляющих их убить, чтобы только прекратились их мучения, защитники смертной казни очень часто используют как последний, неопровержимый аргумент.

— Вот когда доживем мы до прелестей итальянской комфортабельной тюрьмы с кофеваркой в камере и дневным волейболом, тогда и будем думать, готовы ли мы отменить смертную казнь и заменить ее пожизненным заключением, — говорят мне мои оппоненты. — А иначе все ваши богоугодные разговоры — одна лишь сплошная болтовня.

Ну прямо-таки безграничное человеколюбие звучит в этих спокойных, рассудительных речах! Человеколюбие тех, кто на острове Огненном создал изощренный, продуманный до мелочей ад.

А я все не могу забыть слова Крюкова, сказанные им в арестантском бараке: «Одним суждено жить, а другим терпеть…»

Решение Конституционного суда

Вступив в Совет Европы, мы взяли на себя обязательство смертную казнь отменить. Бурные дискуссии о том, нужна или не нужна смертная казнь, на наше решение повлиять уже вроде бы не должны, обязательство есть обязательство. Но каким образом его выполнить? Поставить на всенародное голосование, провести референдум? Гиблое дело. Наши телеканалы, любящие на эту тему проводить мониторинги, занимаются, убежден, прямой провокацией, ответ известен заранее. В других странах, где смертная казнь отменена, общественное мнение тоже почти всегда этому противилось. Однако там парламентарии умели противостоять популистским настроениям, действовали по собственному убеждению, руководствуясь научными, а порой и религиозными соображениями. Нам же до этого еще очень далеко.

Был объявлен президентский мораторий на исполнение смертной казни. Расстреливать на какое-то время перестали, но проблемы это, конечно, не решало. Суды по-прежнему продолжали выносить смертные приговоры, количество смертников постоянно множилось. Люди в камерах подвергались жуткой психологической пытке. Раз страшный приговор не отменен, остается в силе, значит, сохраняется и мучительная неизвестность. Некоторые осужденные ее не выдерживали, просили поскорее привести приговор в исполнение, писали: ужас каждый раз, когда открывается дверь камеры, невыносим, сводит с ума. Лучше убейте, но не мучайте.

Да и обязательство, данное нами при вступлении в Совет Европы, предусматривало не приостановку казней, а запрет на вынесение смертных приговоров, изъятие высшей меры наказания из уголовного кодекса.

В этой ситуации полемика между противниками и сторонниками смертной казни обострилась чрезвычайно. Противники ее приводили многочисленные случаи, когда и у нас, и за границей казнили людей, которые, как выяснялось позже, совершенно невиновны. Сторонники казни от этих страшных историй отмахивались, отвечая: значит, надо ликвидировать судебные ошибки. Как? Риск судебной ошибки останется всегда, всегда будет опасность убить невиновного, многовековая история это доказывает. Сторонники казни возражали: если усовершенствовать работу судов, ошибок не будет. Противники казни внесли в Думу законопроект о моратории на вынесение смертных приговоров. Депутаты с легкостью его провалили. Сократили лишь количество «расстрельных» статей в уголовном кодексе, но смертная казнь как была, так и осталась.

Ясно было: никакие словесные баталии, никакая борьба аргументов и доводов, никакие призывы к разуму и ссылки на международный опыт и международные обязательства делу не помогут.

Но однажды я оказался свидетелем того, как неподъемную, казалось бы, общественную проблему, не подвластную ни пламенным речам, ни призывам к гуманизму, ни умным соображениям, ни даже данному государством слову, удалось решить лишь грамотной и четкой юридической процедурой.

Произошло это так.

Разговор о смертной казни и Совете Европы как-то возник на заседании Постоянной палаты по правовой политике и вопросам федерального устройства. Собрались ученые-правоведы, судьи, работники Министерства юстиции и мы, журналисты. Председательствовал известный юрист, активный участник демократического движения в стране Борис Андреевич Золотухин.

Заместитель председателя Конституционного суда Тамара Георгиевна Морщакова сказала: «По действующей Конституции подсудимый, которому грозит смертная казнь, вправе просить, чтобы дело его слушалось в суде присяжных. Но суды присяжных созданы лишь в восьми регионах из 89. Стало быть, большинство подсудимых такого конституционного права сегодня лишены. Если кто-либо из них обратится с заявлением в Конституционный суд, то оно должно стать предметом нашего рассмотрения».

И тогда у нас, в «Литгазете», возник план.

Я позвонил адвокату Генриху Павловичу Падве и спросил, нет ли среди его клиентов человека, которому грозит смертная казнь, но в регионе, где должны его судить, отсутствует суд присяжных. Да, такой человек действительно оказался. Москвич Г. обвинялся в том, что он зарезал жену и маленького сына. (Предваряя события, скажу, что обвинение это впоследствии оказалось ложным. Даже не суд присяжных, а обычный Московский городской суд этого Г. оправдал. Слепо следуй суд, как это нередко бывает, обвинительному заключению, и к ряду непоправимых трагических ошибок, когда расстреливают невиновных, могла бы прибавиться еще одна.)

Но в то время, о котором идет речь, суд над Г. еще не состоялся, и ему реально угрожал смертный приговор. Я спросил Генриха Павловича, не напишет ли его клиент заявление в Конституционный суд о нарушении его конституционных прав (в городе Москве суда присяжных тогда не было), а «Литературная газета» это заявление опубликует и откомментирует.

Скоро такая публикация появилась.

Мы с нетерпением ждали, какое же постановление примут конституционные судьи. Можно было предположить, что и среди них есть как противники, так и сторонники смертной казни. К тому же в тексте Конституции имелась некоторая зацепка для того, чтобы все оставить по-прежнему. В главе о переходном периоде сказано, что впредь, до введения в действие федерального закона о судах с участием присяжных заседателей, сохраняется прежний порядок рассмотрения соответствующих дел. Но означает ли это, что пока могут нарушаться конституционные права граждан? Да и как долго должен продолжаться такой переходный период?

И вот постановление Конституционного суда оглашено. Особых мнений не заявлено, так что можно предположить, что принято оно единогласно.

Конституционный суд постановил, что в тех регионах, где судов присяжных нет, смертные приговоры выносить нельзя. Но нельзя их выносить и там, где суды присяжных есть. Это означало бы, что подсудимые здесь будут поставлены в положение худшее, чем те, другие. А по Конституции перед законом равны все.

Словом, смертная казнь не отменена, но сегодня ее в стране больше нет, не существует. Вот и получается: звучали горячие дискуссии, проводились многочисленные конференции, шли письма президенту, копья ломались, парламентарии чуть ли не в драку между собой бросались, а все оказалось достаточно просто: надо было лишь привести в действие точный юридический механизм.

Загрузка...