Петербургская демократически настроенная интеллигенция совершенно серьезно считала, что грядущая революция в России будет способствовать уничтожению проституции. Эти мысли высказывались многими участниками Первого Всероссийского съезда по борьбе с торгом женщинами в 1910 г. В качестве одного из путей снижения спроса на продажную любовь предполагалось развитие в обществе свободных половых отношений. При этом некоторые делегаты съезда заявляли, что «идеал свободной любви уже давно осуществлен в пролетариате, где мужчины и женщины в возрасте от 18 до 25 лет сходятся, не вступая в брак»[301].
Реальная возможность предложить этот образец половых отношений для восприятия всему обществу представилась очень скоро. Бурный 1917 год перевернул привычный уклад жизни петербуржцев. Перемены коснулись и норм сексуальной морали. Ф. Энгельс в свое время отмечал, что «…в каждом крупном революционном движении вопрос о «свободной любви» выступает на первый план. Для одних это — революционный процесс, освобождения от традиционных уз, переставших быть необходимыми, для других — охотно принимаемое учение, удобно прикрывающее всякого рода свободные и легкие отношения между мужчиной и женщиной»[302]. Эта мысль представляется достаточно разумной и исторически обоснованной. Принципы семейно-половой морали становились ареной реформаторской деятельности в ходе многих революций. Но с наибольшим размахом социальный эксперимент в области корректировки сексуальных норм был поставлен в революционной России. Затронул он и Петербург.
Изучать психологию интимных отношений весьма непросто. Пожалуй, легче всего изменения, происходящие в этой сфере, выявляются в молодежной среде, наиболее восприимчивой к новшествам любого порядка. Большевистские лидеры возлагали большие надежды по преобразованию России на молодое поколение в целом, и прежде всего на рабочую молодежь. Ей отводилась немаловажная роль и в процессе морального обновления общества.
Предполагалось, что молодые рабочие в новых условиях разовьют те особые нравственные качества, которые якобы присущи их социальной среде. К этим качествам, по-видимому, относили и уровень сексуальных ориентиров пролетарской массы. Попробуем же оценить историческую реальность, социальные ожидания и их действительное воплощение, насколько это возможно в специфической сфере половой морали, и проанализировать, как все перечисленные факторы повлияли на институт проституции в заметно изменившихся после революции условиях городской жизни.
В определенном смысле бывшей столице Российской империи повезло — здесь революционные власти не ввели в действие пресловутого декрета о социализации женщин, имевшего хождение во многих провинциальных городах России. В нем указывалось: «С 1 мая 1918 г. все женщины с 18 до 32 лет объявляются государственной собственностью. Всякая девица, достигшая 18-летнего возраста и не вышедшая замуж, обязана под страхом строгого взыскания и наказания зарегистрироваться в бюро «свободной любви» при комиссариате презрения. Зарегистрированной в бюро «свободной любви» предоставляется право выбора мужчины в возрасте от 19 до 50 лет себе в сожители супруга… Мужчинам в возрасте от 19 до 50 лет предоставляется право выбора женщин, записавшихся в бюро, даже без согласия на то последних, в интересах государства. Дети, произошедшие от такого сожительства, поступают в собственность республики»[303]. Многие российские исследователи и сегодня называют декрет фальшивкой, но отрицать всплеск интереса к вопросам пола в первые послереволюционные годы не может никто. Действительно, новая половая мораль, образец которой якобы явил рабочий класс, активно предлагалась жителям Петрограда, в особенности после окончания гражданской войны.
Петроград удивительно быстро сбросил с себя аскетическую суровость эпохи «военного коммунизма». Улицы города ожили, и жизнь вновь стала приобретать привычные формы, одной из которых, несомненно, являются внебрачные отношения между мужчиной и женщиной. Именно эти отношения послужили предметом бурных дискуссий в начале 20-х гг. Причем в обсуждении половых вопросов умудрились принять участие практически все большевистские лидеры. Внешне тон задала А. М. Коллонтай. Пятидесятитрехлетняя Александра Михайловна, явно окрыленная своим романом Павлом Дыбенко, который был моложе ее на 17 лет, с истинно женским пылом отстаивала на страницах молодежного журнала «Молодая гвардия» свою теорию «Эроса крылатого» — свободной от экономических уз любви. «Для классовых задач пролетариата, — писала А. М. Коллонтай, — совершенно безразлично, принимает ли любовь формы длительного оформленного союза или выражается в виде преходящей связи. Идеология рабочего класса не ставит никаких формальных границ любви»[304]. Следует отметить, что эти идеи падали на благодатную почву. Они позволяли возвести присущую городским низам вольность нравов на мощную основу.
Сегодня интерес российского, а тем более западного читателя к вопросам личной жизни власть имущих в социалистическом обществе 20—30-х годов вполне удовлетворен. Ныне практически каждый знает, сколько жен было у И. В. Сталина и Л. Д. Троцкого. Всем известно, что академик Н. И. Бухарин в конце жизни женился на юной Анне Лариной, оставив ради нее вторую жену с малолетней дочерью, а В. М. Молотов и М. И. Калинин предоставили своих подруг в качестве заложниц диктаторскому режиму. Обыватель с удовольствием смакует подробности биографий тех, кто наверху, особенно если у них на счету не только великие деяния и великие злодеяния, но и мелкие грешки, слабости, недостатки нравственные и физические.
Наряду с этим явно идеализируется мораль среднего человека. Он в основном невинный мученик системы. Это — вечное заблуждение российского интеллигента, и до революции наивно представлявшего, что освобожденный народ, и прежде всего пролетарий, будет выступать носителем всего нового и прогрессивного в политике, экономике, культуре и даже в интимных отношениях. Но истина оказалась весьма далекой от подобных представлений. Идеал «пролетарской свободной любви» носил весьма специфический характер.
Питерская «революционная» молодежь жила весело. Г. Уэллс, посетив Петроград осенью 1920 г., рассказал о своих впечатлениях на страницах книги «Россия во мгле»: «В городах, наряду с подъемом народного просвещения и интеллектуальным развитием молодежи, возросла и ее распущенность в вопросах пола. Тяжелая нравственная лихорадка, переживаемая русской молодежью, — единственное темное пятно на фоне успехов народного просвещения в России»[305]. Однако не следует расценивать падение нравов как результат одной лишь революции. На рубеже XIX—XX вв. принципы, которыми руководствовалась основная масса населения России во взаимоотношениях полов, заметно изменились. Особенно сильно это чувствовалось в крупных городах типа Петербурга. Действительно, представители пролетариата, и в первую очередь молодежь, довольно рано и весьма свободно вступали в половые связи. И революция здесь ничего нового не внесла.
В начале 20-х гг. у молодых пролетариев, на которых в свое время призывали равняться все общество либерально настроенные интеллигенты, существовала своя не слишком затейливая схема взаимоотношений мужчины и женщины, суть которой изложил для масс комсомольский публицист И. Лин на страницах журнала «Молодая гвардия»: «У каждого рабочего парня есть всегда своя девушка. На первых порах он только с ней танцует на балешниках, потом он ее, может быть, и любит, но самое главное, они из одного социального камня… взаимоотношения у них простые и без всяких мудрствований — биологическое удовлетворение ему дает та же самая девушка»[306].
Однако иллюзорные представления о нравственных принципах жизни рабочих были в ходу и в первые послереволюционные годы. В. И. Ленин, судя по воспоминаниям К. Цеткин, считал, что пролетариат «как восходящий класс» вовсе не нуждается в опьянении половой несдержанностью[307]. А известный врач Л. М. Василевский совершенно серьезно заявлял: «Молодому рабочему не мешают жить и работать мысли (об интимных сторонах жизни. — Н.Л.), они его посещают редко, да и он может справиться с ними усилием воли…»[308] Статистические данные достаточно убедительно свидетельствуют о том, как рабочая молодежь реализовывала усилия своей воли. В ходе проведенного, согласно декрету СНК РСФСР от 13 октября 1922 г., обследования удалось выяснить, что в 1923 г. среди петроградских рабочих-подростков, то есть лиц, не достигших 18 лет, интимные связи имели 47% юношей и 62,6% девушек[309]. Чуть позже, в 1925 г., ленинградские медики по результатам медицинских осмотров отмечали, что молодые рабочие «являются горожанами не только по происхождению, но и живут в городе с детства, в половую жизнь вступают рано, в настоящий момент среди них половина холостых»[310].
Свободные, необременительные отношения процветали среди рабфаковцев и студенчества, и отнюдь не «белоподкладочного», столь знаменитого своими традициями бесшабашной гульбы и кутежей. Появление среди учащихся высших учебных заведений значительного количества девушек, жизнь в общежитиях, быт которых нес печать особой вольницы, внесение в интеллигентную среду н только пролетарской идейной закалки, но нередко и простых нравов фабричных окраин и деревенских посиделок, — все это не могло не сказаться на образе жизни студенчества. Так, студентка факультета общественных наук при Петроградском университете А. И. Ростовцева вспоминала, что в начале 20-х гг. в общежитии шли бурные споры о любви в новом обществе и «самым ярким нигилистом» в вопросах пола оказалась ее сокурсница, приехавшая из Ярославской губернии. Эта недавняя крестьянка утверждала, что «любовь — кремень для зажигалок, а дружбы между мужчиной и женщиной быть не может, это только одна видимость: в основе лежит взаимное влечение, и только»[311]. Социологи путем опроса студенчества выявили, что в 1922 г. более 80,8% мужчин и более 50% женщин имели кратковременные половые связи, при этом лишь 4% мужчин объясняли свое сближение с женщиной любовью к ней[312].
В рабочей среде число сторонников «свободной любви» постоянно росло. А. М. Коллонтай одобрительно относилась к этому, считая, что только «мелкобуржуазная среда готова (в этом случае. — Н.Л.) вопить о разврате». «Когда говорят о слишком свободных отношениях, — утверждала А. М. Коллонтай в январе 1926 г., — то при этом совсем забывают, что эта молодежь почти совсем не прибегает к проституции. Что, спрашивается, лучше? Мещанин будет видеть в этом явлении «разврат», защитник же нового быта увидит в этом оздоровление отношений»[313].
Приведенное утверждение довольно сомнительно. Бесконтрольные половые связи влекли за собой появление внебрачных детей. Представители пролетариата оказались впереди и здесь. В 1927 г. в Ленинграде на 100 мужчин-рабочих родилось 3,3 внебрачного младенца, тогда как на 100 служащих — 1,5, а на то же число хозяев — 0,7. Кроме того, свободная любовь при всей своей «революционности» не была ограждена от таких типично «капиталистических» последствий, как венерические заболевания. В кожно-венерологическом диспансере одной только больницы им. Нахимсона в 1925 г. было зарегистрировано более 2 тыс. больных сифилисом, причем молодежь в возрасте до 25 лет составляла более 40% состоявших на учете[314]. А сколько юношей и девушек, стыдясь огласки, не обращались к врачам? Летом 1926 г. в ходе обязательного врачебного освидетельствования рабочих «Красного треугольника» выяснилось, что более половины работающих подростков заражены венерическими болезнями[315]. Самым неприятным в этой ситуации было то, что связи с публичными женщинами, от которых до революции в основном заражались сифилисом, оказались не единственной причиной распространения венерических заболеваний. Причиной болезней в 20-е гг. в немалой степени явилось свободное интимное общение, как правило не имевшее ничего общего с истинной любовью: отсутствие привычной и довольно распространенной ранее формы проведения свободного времени — вполне официальных походов к проституткам — многие молодые люди заменили теперь «вечорками». Один из участников таких посиделок писал в 1927 г. в журнале «Смена» -. «У нас распространены вечорки, где идет проба девушек, это, конечно, безобразие, но что же делать, раз публичных домов нет». Редакция журнала не преминула осудить поборника незамедлительного удовлетворения интимных потребностей, но у него нашлось немало сторонников. Молодой ленинградский рабочий считал, что девушки на такие «мероприятия» приходят сами, и потому ничего зазорного в этом нет, хотя и похоже на публичные дома[316].
Нередко так называемая «свободная пролетарская любовь» находила выражение в групповых изнасилованиях. Показательно в этом плане преступление, совершенное в Ленинграде летом 1926 г. в знаменитом Чубаровом переулке, который до революции считался центром торговли женским телом. Преступники — 26 молодых рабочих, большинство с завода «Кооператор», — пытались оправдать себя тем, что в этих местах могли вечером находиться лишь публичные женщины[317]. «Чубаровцы» были сурово наказаны, ленинградцы писали гневные письма в газеты, требуя расправы над насильниками. Но нашлись и сочувствующие насильникам. Прокурору города М. Л. Першину, выступавшему перед молодежью завода «Красный путиловец» с рассказом о «чубаровском» деле, было адресовано немало записок с вопросами, среди которых прозвучал и такой: «А если у ребят невыдержка, нетерпежка, что делать?»[318]
Получило развитие совершенно парадоксальное явление — свободные половые связи все чаще стали приобретать характер отношений, близких по сути к проституции если не в материальном, то, во всяком случае, в духовно-нравственном смысле. Это были отчужденные безличные интимные контакты, нередко с несколькими партнерами одновременно, часто по принуждению. Довольно распространенными стали случаи «петровщины» — явления, получившего свое название по фамилии учащегося московского фабрично-заводского училища, который убил девушку, отказавшуюся удовлетворить потребности его «свободной комсомольской любви». В Ленинграде факты принуждения к сожительству настолько участились в рабочей среде, что в 1929 г. в город прибыла комиссия ЦК ВКП(б) по расследованию случаев «нетоварищеского обращения с девушками»[319]. Примерно в это же время Выборгский райком комсомола предпринял попытку разобраться в причинах роста неблагоприятных явлений в среде молодежи. Силами комсомольцев, педагогов, медиков в районе была проведена первая и, увы, последняя бытовая молодежная конференция. Результаты опросов ее участников показали, что молодое поколение рабочих вполне освоило идеи свободной любви в своем понимании. По данным 1929 г., половую жизнь до 18 лет начали 77,5% мужчин и 68% женщин, при этом 16% юношей вступили в половую связь в 14 лет. Многие молодые люди имели одновременно по 2—3 интимных партнера, причем особенно в этом преуспели комсомольские активисты. Как писали авторы книги, обобщившей опыт конференции, «56% активной молодежи относится к группе легкомысленной и распущенной»[320].
По-прежнему распространенными в среде подрастающего поколения были сифилис и другие венерические заболевания. Но главное, что большинство юношей и девушек «просто смотрели на вещи»: половой акт с любым партнером мог совершиться за подарок — пару фильдеперсовых чулок или лакированные туфли — предел мечты фабричной девчонки конца 20-х гг., за приглашение в кино, театр, ресторан. С. И. Голод, один из первых советских исследователей, еще в конце 60-х гг. осмелившийся поднять вопрос об особенностях полового поведения в социалистическом обществе, справедливо писал о том, что женщины, поступающие таким образом, относятся к группе, «стоящей на грани проституции»[321]. Получалось, что проповеди «свободной любви» не спасали от социального зла, каким считалась торговля женским телом, а, наоборот, его усугубляли. Может показаться на первый взгляд, что в этот тупик новое общество зашло только благодаря сторонникам теории «стакана воды», к которой тяготела и А. М. Коллонтай. Но на самом деле все было значительно сложнее.
По сути свобода в области любви, в понимании А. М. Коллонтай, то есть любовь, не связанная материальными узами, основанная на духовном влечении, на интимном контакте личностей, а не особей и тем самым способствующая совершенствованию человека, была большой редкостью в среде рабочих. Этому препятствовали многие факторы: низкий культурный уровень основной массы горожан, примитивные представления о месте женщины в обществе, отсутствие элементарных материально-бытовых и гигиенических условий, а также определенная политика новых властных и идеологических структур. Их руководители довольно скоро поняли, что для полного сосредоточения человека на проблемах построения социализма необходим строгий контроль за интимной жизнью. Уже в 20-х гг. начинает постепенно оформляться официальная линия на планомерную деэротизацию советского общества. В своем стремлении отделить «Эрос крылатый» от «Эроса бескрылого» А. М. Коллонтай осталась в одиночестве. На смелую поборницу духовности в любви обрушился мощный поток критики, во многом опиравшейся на позицию В. И. Ленина, который, по воспоминаниям К. Цеткин, утверждал, что «сейчас все мысли работниц должны быть направлены на пролетарскую революцию», а не на вопросы любви[322]. Главным оппонентом А. М. Коллонтай выступила П. В. Виноградская, проповедовавшая весьма сомнительные, но соответствующие духу времени сентенции: «Любовью занимались в свое время паразиты Печорины и Онегины, сидя на спинах крепостных мужиков. Излишнее внимание к вопросам пола может ослабить боеспособность пролетарских масс»[323]. Еще дальше в своих рассуждениях заходил А. Б. Залкинд, которого недаром именовали «врачом партии». Он утверждал: «Необходимо, чтобы коллектив радостнее, сильнее привлекал к себе, чем любовный партнер. Коллективистическое, истинно революционное тускнеет, когда слишком разбухает любовь»[324]. И вероятно, для того чтобы этого не случилось, А. Б. Залкинд разработал 12 принципов полового поведения пролетариата. При этом он счел должным откомментировать христианскую заповедь «Не прелюбодействуй» в духе нового революционного времени: «Наша точка зрения может быть лишь революционно-классовой, строго деловой. Если то или иное половое проявление содействует обособлению человека от класса, уменьшает остроту его научной, (т. е. материалистической) пытливости, лишает его части производственно-творческой работоспособности, необходимой классу, понижает его боевые качества — долой его»[325].
Некоторым принципам, выдвинутым А. Б. Залкиндом, вероятно, нельзя отказать в элементах здравого смысла, особенно учитывая распущенность молодежи больших городов в вопросах взаимоотношений полов. Безусловно, можно разделить разумное мнение о вредности слишком раннего вступления в интимную жизнь, о низости ревности, о любви «как завершении глубокой и всесторонней симпатии и привязанности». Но нельзя не оценить как бестактное, бесцеремонное вмешательство в личную жизнь людей «принципов», предполагавших регламентировать способы интимной жизни и ее периодичность. А девятая и двенадцатая заповеди вообще покажутся современному читателю цитатой из Е. Замятина или Дж. Оруэлла: «9. Половой подбор должен строиться по линии классовой, революционно-пролетарской целесообразности. В любовные отношения не должны вноситься элементы флирта, ухаживания, кокетства и прочие методы специального полового завоевания… 12. Класс в интересах революционной целесообразности имеет право вмешиваться в половую жизнь своих членов. Половое должно подчиняться классовому, ничем последнему не мешая, во всем его обслуживая»[326].
«Заповеди» А. Б. Залкинда являются ярким свидетельством того сумбура, который воцарился в умах даже вполне образованных и культурных представителей коммунистической партии в результате соединения рабочего движения и революционной теории, в данном случае увязывания стиля полового поведения городских низов с идеями о свободной любви. Вместо того чтобы развивать общую культуру масс, что, несомненно, привело бы к оздоровлению отношений между полами, внушать мысли об относительности понятия «свобода», тем более в интимных вопросах, предлагалось попросту «запретить» нормальные проявления человеческой натуры даже в самых цивилизованных формах. Казалось бы, вся человеческая природа должна была бы восстать против этого революционно-классового абсурда. Действительно, как «чушь и мещанскую накипь, которая желает лезть во все карманы», оценил заповеди А. Б. Залкинда Н. И. Бухарин[327]. Но у «врача партии» нашлось немало сторонников. Так, Ем. Ярославский, выступая на XXII Ленинградской губернской конференции в декабре 1925 г., активно проповедовал половое воздержание, которое «…сводится к социальной сдержке»[328]. Неистовые ревнители социалистического аскетизма нашлись и в среде комсомольских активистов. Таковым по духу было, в частности, выступление члена Московско-Нарвского райкома ВЛКСМ г. Ленинграда на «Красном путиловце» в 1926 г. на встрече прокурора города с молодежью завода, посвященной «чубаровскому делу». Ответ активиста на вопрос, естественный в обстановке свободно и широко обсуждавшейся проблемы интимных взаимоотношений о том, как молодому человеку удовлетворить его нормальные физиологические потребности в новом обществе, прозвучал достаточно резко и безапелляционно: «Нельзя позволять себе такие мысли. Эти чувства и времена, бывшие до Октябрьской революции, давно отошли»[329]. Подобным образом наставлял молодых рабочих фабрики «Красный треугольник» и инструктор ЦК ВЛКСМ: «Молодежь начала больше интересоваться личной жизнью. С этим надо бороться»[330]. Центральный же Комитет ВЛКСМ, обследовав в конце 20-х гг. ряд комсомольских организаций крупных городов, в том числе и Ленинграда, строго указал: «Советскому государству нужны только люди энергии, упорства и настойчивости, любящие только общеклассовое дело…»[331]
В связи с пропагандировавшийся идеей о нарастании остроты классовой борьбы политические мотивы стали все отчетливее прослеживаться в ходе попыток общественного вмешательства в проблему взаимоотношений полов. Примечательным в этом плане является нашумевшая в 1927 г. история, имевшая, правда, место на московском заводе «Серп и молот», но достаточно типичная для того времени, ибо она вполне могла произойти и в Ленинграде. В нетоварищеском отношении к девушке — попытке склонить ее к интимной связи — обвинялся комсомолец А. Деев. Общественный суд не смог толком разобраться в степени виновности молодого рабочего. Не случайно юристы подчеркивают, что при рассмотрении дел об изнасиловании чрезвычайно важно исследовать черты личности потерпевшей. Однако это не было принято во внимание. На решение конфликтной комиссии оказал влияние факт социального происхождения обвиняемого — он был сыном кулака. Квинтэссенция речи общественного обвинителя С. Н. Смидович — одной из оппоненток А. М. Коллонтай — заключалась в следующем: «Эксплуататорское отношение А. Деева к девушке привело нас к выявлению его кулацкой психологии». Действия комсомольца, обстоятельства которых так и не удалось выяснить, были квалифицированы как «непролетарское, некоммунистическое поведение в быту». А. Деева исключили из комсомола, вменив ему в вину то, что он «блокировался с кулаком и противодействовал политике Советской власти»[332]. Таким образом, на первый план выдвигалась лишь политическая мотивация оценки аморального поведения. К сожалению, подобный подход становился обыденным. Сомнительного содержания теоретизирование о классово-революционном подборе пар способствовало активному вторжению идеологии в интимные отношения молодежи больших и малых социальных структур, что в конечном итоге должно было привести к нивелированию личности, ущемлению ее прав, а вовсе не воспитанию высоких чувств.
Судя по статистическим данным, идеи социалистического аскетизма не прижились в пролетарской среде в 20-е гг. Юноши и девушки с фабричных окраин рано и вполне безответственно продолжали вступать в половые связи. Это, конечно, не имело ничего общего с идеалами свободной любви, о которой мечтали демократы прошлого. Думается, что в первое послереволюционное десятилетие в сексуальном поведении представителей пролетариата даже такого крупного города, каким был Ленинград, не произошло сильных изменений ни с точки зрения особой его либерализации, ни с точки зрения одухотворения.
По-иному складывалась ситуация в 30-е гг. Форсированная индустриализация со «штормами» и «штурмами» не прошла мимо Ленинграда. Его население только за период с 1926 по 1932 г. увеличилось почти вдвое, достигнув 2,8 млн. человек. Прирост численности горожан происходил в основном за счет притока выходцев из деревни. Естественно, значительно пополнились и ряды рабочих, основным поставщиком которых стала сельская молодежь. Условия ее жизни в большом городе оказались весьма тяжелыми. Жилищная проблема в Ленинграде в 30-е гг. стояла весьма остро, и большинству приезжих молодых людей приходилось очень нелегко. Уже в 1928 г. комитет комсомола Балтийского завода с тревогой констатировал, что набранных на предприятия из ФЗУ ребят некуда селить. Многие подростки «живут в подвалах, на чердаках, ходят по ночлежкам»[333]. Самым реальным выходом из создавшегося положения представлялось открытие общежитий, количество которых в 30-е гг. неуклонно росло. К 1937 г. в Ленинграде насчитывалось 1700 общежитий, в которых проживало около трети молодых ленинградских рабочих. Цифра внешне не очень внушительная, но за ней скрывалась неприглядная действительность. В бывшем Ленинградском партийном архиве, ныне Центральном государственном архиве историко-политических документов, сохранилась докладная записка, адресованная руководителям областной организации ВКП(б) А. А. Жданову, А. С. Щербакову, А. И. Угарову, «О положении в ряде общежитий Ленинграда». Согласно этому документу, проверка, проведенная в феврале 1937 г., показала, что общежития «…не оборудованы в соответствии с минимальными требованиями, содержатся в антисанитарных условиях».
Авторы докладной записки были весьма сдержанны в своих оценках, что на деле означало следующее: «В общежитии фабрики «Рабочий» в помещении Александро-Невской лавры комната на 80 человек, нет вентиляции, нет мебели, кроме кроватей, больные живут вместе со здоровыми, стирка постельного белья не осуществляется, несмотря на распоряжение Ленсовета. В общежитии мясокомбината на 46 человек — 33 койки, отсутствует плита для варки пищи, всего один умывальник, рабочие из-за этого уходят на работу не умываясь… На фабрике «Возрождение» в общежитии в 30-метровой комнате живут 20 человек на 14 койках»[334]. Попутно здесь же отмечалось, что «в ленинградских общежитиях имеют место пьянство, драки, прививается нечистоплотность и некультурность…» Живущие там молодые люди нередко усваивали нормы поведения, характерные для криминальной среды. Секретарь комсомольской организации фабрики «Красный треугольник» рассказывал на страницах журнала «Смена», что речь общежитских ребят засорена «блатными» словечками, идеалом поведения для них служат представители «взрослой шпаны», а одна девушка, бывшая детдомовка, вообще с гордостью именовала себя «марухой». В переводе с «блатной музыки» 20—30-х гг. это означало — «развратная женщина, сожительница члена преступного мира, девка, проститутка»[335].
По сути, к концу 30-х гг. XX в. социалистическое государство воссоздало в бывшем Петербурге целый слой трущобных жителей с присущими ему привычками и нравами. Пьянство, азартные игры, воровство — характерные черты быта ленинградских рабочих общежитий, — конечно же, были неотделимы от половой распущенности. Она усугублялась невозможностью решить сексуальные проблемы посредством брака в условиях жилищной нужды. Опрос молодых рабочих, проведенный в Ленинграде в 1934 г., показал, что многие из них не женятся именно из-за отсутствия комнаты. Думается, что все эти факторы отнюдь не способствовали сокращению внебрачных, случайных связей в среде «передовой пролетарской молодежи». В 1933 г. бюро Ленинградского городского комитета комсомола вынуждено было принять специальное решение о борьбе с венерическими заболеваниями среди рабочей молодежи. В постановлении предлагалось «привлекать отдельных комсомольцев к комсомольской ответственности, а также к уголовной за половую распущенность», а кроме того, «особенно усилить борьбу с половой распущенностью в общежитиях промышленных предприятий»[336].
Это, конечно, косвенные, но достаточно красноречивые свидетельства фактов «свободной любви» весьма специфического толка, довольно невысокого уровня морали в области интимных отношений части молодых ленинградцев в 30-е гг. Примерно с 1932 г. в городе резко подскочило число правонарушений, совершаемых несовершеннолетними. С 1928 по 1935 г. количество задержанных малолетних преступников в возрасте до 18 лет выросло более чем в четыре раза, заметно превысив показатели предыдущего десятилетия[337]. Подростки чаще всего попадались на кражах, но и к половым преступлениям «беспризорники 30-х гг.» имели самое непосредственное отношение. Лица, совершавшие групповое изнасилование, в эти годы уже не становились объектом всеобщего внимания в отличие от небезызвестных «чубаровцев» по причине типичности этого вида преступлений для жизни социалистического Ленинграда.
По данным секретных сводок, поступивших в Ленинградский обком ВКП(б) из управления милиции города, летом 1935 г. в Нарвском районе группа подростков, частично состоявшая из беспризорников, частично из местной фабричной шпаны, систематически совершала изнасилования несовершеннолетних. В 1936 г. такие случаи имели место в Кировском районе. В 1937 г. в парке Ленина, там, где до революции размещался своеобразный «рынок» проституток, и на пляже у Петропавловской крепости было зафиксировано 9 групповых изнасилований[338]. Преступники, совершавшие подобные действия, как правило, отличались особой циничностью, вопиющей безнравственностью, жестокостью. И это были люди, которые не только сформировались в послереволюционный период, многие из них родились при Советской власти. Известный врач Л. М. Василевский, и до революции, и в начале 20-х гг. активно занимавшийся изучением норм сексуальной морали молодежи, справедливо подметил, что «…половой разврат — родной брат постоянных армий и казарменного строя»[339]. Думается, что и сталинский социализм с его фетишизацией общественного образа жизни и нищенством большинства населения таил в себе и беспорядочность интимных связей, и половую распущенность.
Вероятно, это понимали и руководители властных структур, но разбираться в причинах подобных девиаций в среде молодых представителей самого передового класса общества они не считали необходимым. Более легким путем покончить с ними казался очередной натиск сторонников социалистического аскетизма. Одновременно он должен был облегчить подавление нормальных сексуальных потребностей, которые, как считалось, могли отвлечь человека от сосредоточения на проблемах построения социализма. Педагоги и философы типа А. Б. Залкинда изыскивали всевозможные доказательства необходимости угнетения естественных человеческих чувств, настойчиво пропагандируя «…колоссальные возможности советской общественности в области сублимации эротических потребностей». Действительно, комсомол, названный А. Б. Залкиндом «великолепным сублимирующим средством»[340], строго следил за сексуальной моралью своих членов, нормы которой в обязательном порядке должны определяться производственной сферой. Комсомольская печать настойчиво рекламировала поэзию, рассматривавшую «вечные вопросы с точки зрения пролетарской идеологии». Высоко оценивались, например, далеко не самые удачные стихи молодого ленинградского поэта А. Решетова, в которых любовь воспевалась «…не идеалистически, не как самодовлеющее чувство, а как связь на основе дружной работы в коллективе»:
«Главный аргумент влюбленности таков:
Мы с тобою под единою крышей,
В разных комнатах разом встаем,
Бой часов одинаково слышим,
Призывающий нас на подъем»[341].
Бесцеремонное вмешательство в личную жизнь людей в 30-е гг. стало обычным явлением, ханжеское морализирование — непременным атрибутом молодого советского человека — активиста и передовика. Партийные, профсоюзные и комсомольские организации повсеместно вторгались в личные отношения людей. На собраниях считалось в порядке вещей во всеуслышание обсуждать вопросы интимной жизни членов коллектива. Весьма показательным в этом плане является протокол заседания бюро ВЛКСМ фабрики «Красный треугольник» от 15 марта 1935 г. Комсомольцы вынесли строгий выговор работнице Т. за «излишнее увлечение танцами и флиртом», а слесаря Б. исключили из комсомола за то, что «гулял одновременно с двумя»[342].
Внешний, явно наигранный аскетизм всячески поощрялся властными структурами, и находилось немало молодых людей, которые пытались истово его исповедовать. В качестве примера можно процитировать весьма характерное для тех лет письмо молодой ленинградской работницы в редакцию «Комсомольской правды»: «Призываю молодежь коллективно выработать правила социалистической жизни. Трудящиеся нашей страны должны иметь устав общественной индивидуальной жизни, кодекс морали»[343]. Политизированными к концу 30-х гг. оказались все сферы жизни, в том числе и интимные отношения людей. В таком духе были выдержаны, например, призывы ЦК ВЛКСМ к Международному юношескому дню в 1937 г.: «Быт неотделим от политики. Моральная чистота комсомольца — надежная гарантия от политического разложения»[344]. В условиях постоянного выявления классовых врагов подобные умозаключения нередко использовались для сведения счетов в коллективах молодежи, для раздувания бытовых неурядиц до уровня громких политических дел. О волне подобных явлений с тревогой говорил генеральный секретарь ЦК ВЛКСМ А. Косарев, выступая в декабре 1937 г. на совещании комиссий по вопросам исключения из рядов комсомола[345].
Во второй половине 1938 г. после окончания шумных процесс над крупнейшими деятелями коммунистической партии и советского государства, над виднейшими военачальниками «Комсомольска правда» развернула дискуссию о моральном облике комсомольца, чести девушки, о любви в обществе победившего социализма. То задала передовая статья, которой, по сути, была начата дискуссия «Поведение комсомольца в быту, его отношение к женщине нельзя рассматривать как частное дело. Быт — это политика. Известив случаи, когда троцкистско-бухаринские шпионы и диверсанты умышленно насаждали пьянки и бытовое разложение»[346]. Статья вызвала поток писем, авторы которых с рвением выводили на чистую воду бытовых и политических разложенцев. Ленинградская рабочая молодежь, во всяком случае активисты из ее среды, настойчиво требовала действенного вмешательства комсомола в личную жизнь своих членов. Комсорг фабрики «Красное знамя» делилась опытом в этой области на страницах «Комсомолки»: «Мы решили эти вопросы смело вытащить на собрание молодежи. Враги народа немало поработали над тем, чтобы привить молодежи буржуазные взгляды на вопросы любви и брака и тем самым разложить молодежь политически». Не обошлось в этой дискуссии и без курьезов. Так, ленинградский токарь С. клеймил как буржуазного разложенца своего товарища за то, что тот стремился знакомиться только с миловидными, хорошо сложенными девушками, не обращая внимание на их производственные достижения». «Обидно, — сетовал комсомолец в письме, — что в советской девушке он видит только ее сложение»[347].
Идеи социалистического аскетизма в 30-е гг. стали чуть ли не нормой жизни. Проблемы половой любви не дискутировались теперь свободно на страницах молодежных журналов. На улицах Ленинграда невозможно было встретить не только девицу легкого поведения, но и фривольного духа рекламу или витрину. Внешне изменился даже стиль поведения молодежи. Побывавший в 1937 г. в Ленинграде знаменитый французский писатель Андре Жид с удивлением писал о выражении серьезного достоинства на лицах молодых людей без всякого намека на пошлость, вольную шутку, игривость и тем более флирт. Политическую систему устраивала деэротизация советского общества. Трагическими последствиями оборачивалась религиозная моралистика, стремящаяся к подавлению эротических потребностей у людей и переводу их энергии в фанатическую любовь к Богу. Подавление же естественных человеческих чувств пролетарской идеологией порождало фанатизм революционного характера, нашедший, в частности, выражение в безоговорочной преданности лидеру, в обожествлении личности Сталина.
Но лишь на первый взгляд могло показаться, что половая мораль в социалистическом городе, каким в 30-е гг., несомненно, стал Ленинград, обрела наконец вполне цивилизованные формы, а свободную любовь, в худшем смысле этого слова, искоренили. В действительности все оказалось намного сложнее. Новое поколение горожан, формировавшееся в основном за счет выходцев из деревни, проще и спокойнее воспринимало массированное давление идеологии социализма в области интимных отношений. Бывшие крестьяне обладали весьма стойкими общинными установками на возможное вмешательство в регулирование норм морали всем сходом, на открытость всех событий личной жизни. Однако материально-бытовые условия и уровень общей культуры новых горожан, и прежде всего новых рабочих, отнюдь не способствовали оздоровлению норм их сексуальной морали. Под натиском идеологии добрачные связи — довольно обычное проявление чувственности и эротических устремлений молодежи — стали считаться «нездоровым, капиталистическим образом жизни». Как правило, они носили в лучшем случае характер весьма низкопробного адюльтера, в условиях же общежитий — просто беспорядочных контактов, но отнюдь не длительных устойчивых интимных отношений, предшествовавших браку. При этом факты полового общения тщательно скрывались, в результате чего обычные человеческие формы выражения любви превращались в некий запретный, а следовательно, весьма желанный плод. Подобная ситуация — при малейшем смягчении общественных устоев — была чревата появлением контингента потребителей проституции.
Таким образом, процесс либерализации половой морали, на который как на средство ликвидации торговли любовью так уповали русские демократы, в условиях сталинского социализма проходил в явно искаженных формах. Не оправдались и надежды на пролетарскую молодежь, создававшую, по словам А. В. Луначарского, поэму новой любви. Социалистический аскетизм явился препятствием на пути формирования норм урбанистической сексуальной морали, в основе которой должно было лежать расширенное потребление духовной и материальной культуры города.
Одной из иллюзий либеральной петербургской интеллигенции начала XX в. явилась идея о преодолении язвы продажной любви с помощью новых форм брака. Моногамию все дружно считали единоутробной сестрой проституции. Однако и самые смелые мечтатели не могли себе представить в начале XX в., — даже чисто теоретически — современные тенденции изменения брачных отношений: устойчивые нуклеаркые, материнские, в конце концов, «шведские» семьи, длительный конкубинат. Наиболее реальной казалась возможность замены собственнического брака по расчету на свободный внематериальный союз любящих друг друга людей. Существование такого союза опять-таки связывалось с пролетариатом. В. И. Ленин считал необходимым противопоставлять «мещански-интеллигентски-крестьянский пошлый грязный брак без любви — пролетарскому гражданскому браку с любовью»[348]. После Октябрьского переворота представилась возможность осуществить эти идеи на деле. И конечно, прежде всего в эксперимент была вовлечена молодежь.
Первые реформы Советского государства в области брачно-семейных отношений ускорили уже начавшийся до революции процесс распада старой семьи патриархального типа. Еще в начале XX в. в Петербурге в рабочей среде наметились снижение рождаемости детей, ослабление экономических связей между супругами, усиление самостоятельности женщины. Октябрьский переворот юридически не уничтожил института семьи, но в значительной степени политизировал его положениями декретов СНК от 19 и 20 декабря 1917 г., что, в частности, нашло отражение в признании действительным лишь гражданского оформления семейных отношений, запрещении многобрачия даже для лиц, исповедующих ислам, и т. д. Люди, венчанные в церкви, не признавались отныне супругами в юридическом смысле, а уничтожение церковного брака как альтернативы гражданскому являлось несомненным наступлением на права личности и не соответствовало провозглашенной свободе вероисповедания. По сути дела, Советская власть, утвердив своими первыми декретами гражданский брак, отстранив церковь от решения вопросов развода, уничтожила тем самым феодальные основы семейной жизни[349].
Такова была правовая регламентация. На практике же многие видные деятели Советского государства всячески стремились перепрыгнуть от феодальных норм брачных отношений к так называемым «социалистическим». А. М. Коллонтай еще в 1919 г. писала: «Семья отмирает, она не нужна ни государству, ни людям… на месте эгоистической замкнутой семейной ячейки вырастает большая всемирная, трудовая семья…»[350]. Эти же идеи пропагандировались и в молодежной печати. «Социальное положение рабочего парня и девушки, — можно было прочитать в журнале «Молодая «гвардия» за 1923 гг., — целый ряд объективных условий, жилищных и т. д. не позволяет им жить вместе или, как говорят, пожениться. Да, эта женитьба — это обрастание целым рядом мещанских наслоений, обзаведение хозяйством, кухней, тестем, тещей, родственникам и, — все это связано с отрывом, мы бы сказали, от воли, свободы и очень часто от любимой работы, от союза (комсомола. — Н.Л.)»[351].
Не следует забывать, что в силу особенностей психологии юношества — возраст, которому вообще свойственно стремление к ниспровержению или, во всяком случае, к ревизии принципов жизни старших поколений, — любая, даже самая абсурдная идея, высказанная в печати, а к тому же еще и лидером правящей партии, представителем государства, воспринималась как истина. Противоречивое воздействие на отношение молодых людей к семье оказали и советские законы, демократизировавшие процедуру разводов. Значительная часть юношей и девушек в новом брачно-семейном законодательстве нашла прежде всего оправдание свободных связей. Не случайно весьма популярной в среде молодежи заводских окраин Петрограда в начале 20-х гг. была частушка:
Свобода разводов становилась опасной игрушкой в руках слишком ретивых сторонников нового, «коммунистического» представления о семье, которые утверждали: «При социалистическом обществе дезинтеграция семьи достигнет своего завершения. Социализм несет с собой отмирание семьи»[353]. Стремительно поползла вверх кривая разводов. Только в 1927 г. в Ленинграде было зарегистрировано 16 тыс. случаев расторжения браков. Более трети молодоженов не прожили вместе и трех месяцев[354]. Наиболее рьяно использовала предоставленные Советским государством права в брачно-семейной области рабочая молодежь. Так, согласно статистическим данным за 1929 г., среди разведенных рабочих мужского пола лица до 24 лет составляли в Ленинграде 19,5%, в то время как среди служащих — всего лишь 10,3, а среди женщин — соответственно 35,6 и 23,6%[355]. Следует отметить, что упрощенная процедура разводов особенно болезненно отражалась на молодых женщинах. В 1928 г. Ленинградский институт охраны материнства и младенчества обработал 500 анкет лиц, подавших документы в ЗАГС для расторжения брака.
Более 70 разводов, согласно данным института, совершалось по инициативе мужчин, немногим более 20% — по требованию родителей, 7,5 — по обоюдному желанию супругов и лишь около 2% — по настоянию женщины[356]. Данные цифры почти непосредственно касаются проблемы проституции. Один из исследователей этого явления писал, что в 20-е гг. контингент публичных женщин «пополняется в громадной степени из лиц, имевших дело с зарегистрированным браком, тогда как до революции девицы преимущественно составляли почти исключительно кадры проституции»[357].
Статус семьи в сознании молодых ленинградских рабочих был основательно поколеблен и благодаря старательному муссированию вопросов о функциях семьи в новом обществе. Сомнительные идеи и варианты брачных отношений навязывались пропагандируемыми в сборниках комсомольских песен частушками о семейной жизни:
«Эх, била меня мать и поучала,
С комсомольцами гулять запрещала.
Лучше б дома, говорит, ты сидела,
Поучилась щи варить, хлебы делать.
Нет, мамаша, все ты зря, эти вещи
Спокон века кабалят бедных женщин.»[358]
Проблемы взаимоотношений полов находили отражение в художественной литературе, в постановках театров, рабочей молодежи — ТРАМов. Так, на сцене Ленинградского ТРАМа в 1925—1928 гг. шла пьеса самодеятельного драматурга П. Маринчика «Мещанка», где в мелодраматическом ключе разрешались проблемы семейной жизни и общественной деятельности. Комсомольские активисты стремились в обязательном порядке обсудить в фабрично-заводских коллективах такие проблемы, как «Любовь и комсомол», «Комсомол и кухня».
Удар по патриархальной семье наносила и активная пропаганда бытовых коммун. Особый размах их создание получило со второй половины 20-х гг., когда была не только восстановлена довоенная численность населения Ленинграда в целом и рабочих в частности, но и наметился рост количества горожан. Коммуны появились на фабрике «Скороход», на «Красном треугольнике», «Красном пути-ловце». Возникали межрайонные коммуны, как, например, Московско-Нарвская, которая не только обобществляла всю одежду, но и платила алименты за своих членов. А на рубеже 20—30 гг. предпринимается даже попытка создать «остров коммун» на Каменном и Елагином островах.
Следует сказать, что руководители коммунистической партии возлагали на эту форму общежития большие надежды в деле переустройства семейного быта. Н. К. Крупская считала, что коммуны — «это организация на почве обобщения быта новых общественных мерил, новых взаимоотношений между членами коммуны, новых… товарищеских отношений между мужчиной и женщиной»[359]. Ряд теоретиков организации коммун просто видели в них средство отвлечения от семейной жизни, так как «коммунисты ни в коем случае не могут являться сторонниками семейного очага»[360]. Нередко таких же взглядов придерживались и сами коммунары. Один из них писал в «Смену» в 1926 г.: «Половой вопрос просто разрешить в коммунах молодежи. Мы живем с нашими девушками гораздо лучше, чем идеальные братья и сестры. Мы о женитьбе не думаем потому, что слишком заняты и к тому же совместная жизнь с девушками ослабляет наши половые желания. Мы не чувствуем половых различий. В коммуне девушка, вступившая в половую связь, не оторвется от общественной жизни. Если не хотите жить, как ваши отцы и деды, если хотите найти удовлетворительное разрешение вопроса о взаимоотношении полов — стройте коммуну рабочей молодежи»[361]. Подобные высказывания наряду с нашумевшими декретами местных органов управления эпохи гражданской войны об объявлении всех женщин после 18 лет государственной собственностью служили поводом для серьезного обвинения Советской власти в целенаправленном разрушении семьи. Не случайно в 1925 г. молодые ленинградские рабочие, приглашая к себе в гости делегацию молодежи Австрии, стремились показать, что «никакого обобществления женщин в СССР нет»[362].
Коммуны, несомненно, способствовали если не уничтожению семьи, то, во всяком случае, ее политизации. Такую цель преследовала и новая обрядовость, к созданию которой активнейшим образом привлекалась именно рабочая молодежь. В начале 20-х гг. входят в моду «красные свадьбы» и «красные крестины». Уже весной 1924 г. ЦК ВЛКСМ отмечал огромные, а главное, как тогда казалось, устойчивые сдвиги в быту молодежи: «Октябрины вместо крестин, гражданские похороны и свадьбы, введение новой обрядовости вместо религиозной стали в рабочей среде массовым явлением…»[363] Периодическая печать Петрограда этих лет пестрела сообщениями о попытках введения новой обрядовости. В фабричных клубах города проводились «комсомольские свадьбы», на которых роль «попов» выполняли секретари партийных и комсомольских организаций. Подарки новобрачным тоже носили «революционный характер» чаще всего это была «Азбука революции» Н. Бухарина и Е. Преображенского. Примерно в таком же духе организовывались «красные крестины», названные «Октябринами» или «звездинами».
Параллельно с попытками насаждения новой семейной обрядности велась яростная борьба против церковного обряда бракосочетания. Юридическая основа успеха Советского государства в борьбе была заложена уже первыми его декретами, касающимися брачно-семейных отношений. Однако многовековая практика освещения процесса создания семьи церковью, с одной стороны, и факт легкомысленного отношения к проблемам любви — с другой, вызывали у части молодежи, в особенности у девушек, сомнения прочности брака, заключенного в ЗАГСе. Этим объясняется устойчивость требований венчания. Самым активным борцом против участия церкви в семейных делах становится комсомол. Случаи церковного брака яростно обсуждались в комсомольских фабрично-заводских ячейках. Так, собрание петроградского завода «Светлана» в 1923 г. приняло решение удовлетворить просьбу комсомольца о выходе из рядов РКСМ в связи с необходимостью венчаться в церкви[364]. Кампанию против венчания поднимала и городская молодежная печать. Рабкоры нередко писали в комсомольские заметки примерно такого содержания: «В коллективе завода «Полиграф» комсомолец Степан Григорьев отличился. Зная, что комсомол ведет борьбу с религиозным дурманом, женился церковным браком. За такую любовь возьми, «Смена», этих набожных комсомольцев за жабры»[365]. В комсомольских коллективах часто устраивались суды над юношами и девушками, пытавшимися заключить церковный брак. При этом главный вопрос, который необходимо было выяснить в ходе судебного разбирательства, сводился к следующему: «Что дороже: жена или коммунистическая партия?»
Во второй половине 20-х гг. волна публичных судов в Ленинграде начала спадать, но по-прежнему сохранялась ориентировка на вытеснение обычаев церковного брака из быта молодежи. Иногда непреклонные комсомольцы смягчались, видя страдания новоявленных Ромео и Джульетта с фабричной окраины. Так, например, в 1927 г. комсомольское собрание Балтийского завода, рассматривая заявление комсомольца с просьбой разрешить ему венчаться, поскольку его любимая девушка иначе вступить в брак не соглашается, приняло решение: «Ввиду того что Н. принимает активное участие во всей ячейковой работе, а также является безбожником в действительности… в отношении Н. провести исключительный случай и разрешить ему совершение религиозных обрядов». Но подобные исключения были не столь частыми, обычно комсомольские организации занимали резко отрицательную позицию, аналогичную реакции коллектива ВЛКСМ «Красного треугольника», который, отметив с своем отчете два случая церковного брака на предприятии в 1928 г., подчеркнул, что это — одно из самых отрицательных явлений в быту молодежи[366]. Это, конечно, свидетельствовало о настойчивом и далеко не деликатном вмешательстве в проблемы личной жизни человека на основе политизации и идеологизации всех ее сфер, о нарочитом и опасном противопоставлении политических интересов семейным.
К началу 30-х гг. благодаря массированному наступлению на позиции религии в обществе факты церковного бракосочетания в среде ленинградской рабочей молодежи практически изживаются. Но процесс идеологизации семейных отношений продолжается. Советская административно-командная система даже наращивала бесцеремонное вторжение в сферу личной жизни своих сограждан, превращая семью в политическую единицу общества. На бытовой конференции в Ленинграде в 1929 г. в качестве образцового усиленно пропагандируется такой семейный уклад: «В свободное время мы помогаем друг другу разбираться в политических событиях. Она читает собрание сочинений В. И. Ленина, а я в политшколу хожу»[367].
Молодежи настойчиво внушается, что новый человек — это прежде всего передовой общественник, для которого интересы класса, коллектива всегда должны быть выше личных. Подобные идеи порождали конфликты в молодых семьях в 30-х гг., которые приобретали массовый характер. В 1934 г. на страницах»Комсомольской правды» развернулась дискуссия по проблемам комсомольской семьи. Молодые рабочие-комсомольцы, до предела загруженные общественной работой, жаловались в своих письмах на конфликты с женами. «Вот поженились мы, — писал секретарь комитета ВЛКСМ одного из ленинградских заводов, — и вижу: из-за Нюры работа страдает. Решил взяться за работу, дома скандалы. Поругаешься и уйдешь в ячейку, а оттуда возвращаешься в час ночи»[368]. Подборка таких писем, рассказывавших о том, что молодые рабочие просто не могут жениться из-за производственных и общественных перегрузок, была опубликована в книге «За любовь и счастье в нашей семье». Особо печальными представляются откровения молодых работниц. «Может быть, она (семья. — Н.Л.) является лишним грузом, — размышляла одна из них, — тянущим комсомольцев назад или в сторону от их прямых целей и задач?»[369] Цели и задачи — это, по-видимому, построение социалистического общества форсированными темпами, которым такие досадные мелочи, как индивидуальное счастье в семье, просто мешали.
Уместно здесь вспомнить, что в крестьянской России брак имел довольно высокий статус. Неженатые мужчины и незамужние женщины презирались, считалось, что не женятся и не выходят замуж только физические и нравственные уроды. Однако отток молодежи в города уже до революции ослабил прочность семей и снизил престиж семейной жизни. Эти тенденции заметно окрепли под влиянием активно пропагандируемого в Советском государстве примата общественных устремлений над личными.
В Петрограде стремление молодежи к вступлению в брак снизилось в первые же послереволюционные годы. Так, если в 1917 г. из числа женщин, вышедших замуж, лица до 24 лет составили почти 62%,в 1922 г. — немногим больше 50, то в 1926 г. замужних оказалось около 46%[370]. Правда, молодые рабочие и работницы проявляли чуть большую активность в решении брачно-семейных вопросов, чем остальная ленинградская молодежь. Но на рубеже 20—30-х годов и они стали менее охотно вступать в брак. В 1934 г. в Ленинграде мужчины до 24 лет составили всего 24% женатых, а женщины — 38%[371]. Явное нежелание обзаводиться семьей подтверждается и материалами опроса, проведенного в Ленинграде в том же, 1934 г. «Одному жить легче. С компанией (женой. — Н.Л.) тяжело», — таков был наиболее типичный ответ юношей и девушек на вопрос об их жизненных планах[372]. При этом следует сказать, что в Ленинграде ситуация была еще более благополучной. В других крупнейших промышленных центрах европейской части РСФСР, согласно материалам обследования за 1935 г., в браке состояли всего лишь 18% рабочих до 25 лет.
В 30-е гг. снизился и брачный возраст женщин-работниц. Так, если в 1926 г. до 20 лет вышли замуж 24,1% девушек из пролетарской среды, то в 1934 г. эта цифра понизилась до 17,4%[373]. Этот факт во многом был связан с расширением применения женского труда в промышленности после революции. Несмотря на безработицу, в промышленности Ленинграда уже в 20-е годы трудилось немало женщин. В 1926 г. они составляли 35,8% всех рабочих города. Широкое вовлечение молодых женщин в производство, а также явно отдаваемое в новом обществе предпочтение людям, активно занимающимся политической деятельностью, ставили перед юными работницами немало проблем. Сочетать производственную работу, домашнее хозяйство и общественную деятельность было крайне трудно. Приготовление пищи, стирка, уборка квартиры, починка одежды отнимали очень много времени. По подсчетам С. Г. Струмилина, проведенным в 1923 г., молодые петроградские работницы тратили на домашний труд 6,8 часа в день, тогда как мужчины в возрасте до 24 лет — всего лишь 1,25 часа. При такой загрузке женщины времени на развлечения и общественную деятельность у нее оставалось немного, что уже порождало определенное неравенство в семье, в особенности если муж преуспевал в учебе, на работе и в общественных делах. На второй сессии ВЦИК РСФСР XII созыва в октябре 1925 г. одна из выступавших с волнением говорила: «Пока парень не участвует в общественной работе, он как следует работает и уважает свою жену. Чуть немножко выдвинулся вперед, что-то уже становится между ними». Может быть, поэтому молодые женщины стремились, отрывая время от сна и отдыха, посвящать общественным поручениям практически столько же времени, сколько мужчины.
Но это, как правило, не было выходом из положения. Женщина-общественница, занятая больше политикой, чем домом, или в ущерб уходу за собой, начинает все меньше интересовать мужскую часть рабочей молодежи. Противоречия в комсомольских семьях, чаще всего заканчивались разводом, причем в 1929 г. 70% фактов расторжения браков среди ленинградской молодежи происходило по инициативе мужчин, которые считали, что «жена должна быть менее развитой, чем муж, и тогда все будет хорошо», что «женщине не следует путаться в общественной работе»[374]. Неустроенность быта, усугублявшаяся еще и тем, что женщина, занятая на производстве и общественной работой, не могла уделять себе должное время, низкие заработки молодых рабочих, все чаще становились причиной нежелания вступать в брак.
В 30-е годы женский труд начинает еще интенсивнее использоваться в промышленности Ленинграда. В 1928 г. представительницы слабого пола составляли 37% всех ленинградских рабочих, в 1934 г. — 45,7, а в 1937 г. — 49,6%. Эта ситуация обуславливалась экономическими причинами и, конечно же, обставлялась идеологически. Так, в постановлении коллегии Народного комиссариата труда РСФСР от 15 февраля 1931 г. о мероприятиях к Международному дню работниц — 8 Марта — подчеркивалось: «В условиях ликвидации безработицы и все возрастающей потребности в новых кадрах рабочих создаются все возможности для фактического раскрепощения женщины от домашнего хозяйства и приобщения ее к общественно-производительному труду». Постановление предусматривало очередную кампанию по проверке государственных учреждений и предприятий под лозунгами «Один миллион 500 тыс. женщин в народное хозяйство», «Быт на службу промфинплану»[375].
Немаловажную роль в обработке общественного мнения должно было сыграть кино. В 1931 г. на киноэкраны вышел фильм режиссера В. Брауна «Наши девушки», снятый на «Ленфильме». Кинокартина рассказывала о бригаде девушек, объявивших войну администрации, не допускавшей их на тяжелые работы[376]. Надо сказать, что фильм этот был вполне правдив. На многих ударных стройках пятилеток для ликвидации прорыва объявлялась мобилизация так называемых «внутренних человеческих ресурсов» — женщин, которые приехали вместе с мужьями на строительство.
Тяжелые условия труда женской молодежи отнюдь не способствовали нормальному течению семейной жизни, но размышления на эту тему считались крамольными. А. В. Косарев, выступая в октябре 1934 г. на Всесоюзном совещании редакторов комсомольских газет, указывал, что в фашистской Германии женщин специально выбрасывают из производства, так как, согласно изуверской идеологии фашизма, «…работающая женщина лишает внимания и уюта семью». Не будем выяснять, что именно думали по этому поводу идеологи фашизма, которые ввели в Германии всеобщую трудовую повинность, но в Советском государстве, в особенности в 30-е годы, труд молодых женщин и девушек, молодых и будущих матерей использовался далеко не лучшим способом. Это в свою очередь влияло на атмосферу в пролетарских семьях. Летом 1935 г. Всесоюзное женское совещание с представителями комсомола отметило, что в среде рабочей молодежи постоянно растет количество разводов.
Здравый смысл должен был подсказать, что выход из подобного положения — улучшение бытовых условий и повышение авторитета семьи. Однако это был долгий путь. Значительно проще казалось укрепить моральное здоровье общества с помощью административных мер. Комсомольцев, которые задумали развестись, ЦК ВЛКСМ рекомендовал «выводить на чистую воду, гнать из комсомола поганой метлой, а если нужно, то и привлекать к уголовной ответственности»[377]. В то же время попытки сосредоточить внимание женщин на выполнении их естественных функций — хранительницы очага и матери — провозглашались контрреволюционными, троцкистскими. Один из исследователей брачно-семейных отношений, С. Я. Вольфсон, писал: «Характерно, что белогвардейский бандит и агент гестапо Троцкий оправдывал типично буржуазное поведение мужчин. Это целиком гармонировало со всеми взглядами Троцкого на брак. Подобно гитлеровским покровителям, их наемник, как известно, считал и считает, что общественно-производительный труд женщины совершенно несовместим с ее семейными функциями»[378].
1 сентября 1939 г. был принят закон о всеобщей воинской повинности. Это, естественно, привело к значительному сокращению мужского контингента, особенно лиц молодого возраста, в среде рабочих и резкому росту числа женщин в промышленности. В 1940 г. они составляли почти 60% от числа всех фабрично-заводских рабочих Ленинграда. Вполне объяснимой в данной ситуации была пропагандистская кампания за овладение девушками мужскими профессиями. Женщин призывали трудиться во всех сферах производства вплоть до выплавки металла и добычи угля. Безусловно, находились и обоснования для этого: обострение международной обстановки, сокращение трудовых ресурсов, стремление к достижению равенства полов. Приводилось и немало примеров положительных результатов, в частности замещение мужчин, мобилизованных в армию во время Великой Отечественной войны, но вряд ли все это способно было компенсировать потери, которые понесли как семья в целом, так и женщины-матери в генетическом смысле, и те последствия, которые ощущали и до сих пор ощущают последующие поколения.
Действительно, характеризуя попытки Советского государства создать некий образец пролетарской семьи и результаты этих мероприятий, нельзя оставить без внимания вопрос о взаимоотношениях детей и родителей. Важна также и проблема воспроизводства потомства, что в определенной степени демонстрирует прочность семьи.
Многие ленинградцы, чья юность совпала с первым десятилетием Советской власти, в результате империалистической и гражданской войн были лишены нормальных полноценных семей. Это коснулось и рабочих. По данным 1923 г., 20% юношей и девушек из пролетарских слоев не имели одного из родителей[379]. Подобная ситуация сама по себе не способствовала воспитанию устойчивых представлений о взаимоотношениях в семье. Помимо этого, юношам и девушкам в 20—30-х гг., даже имевших родителей, пришлось пережить мучительную ломку традиционно сложившихся взглядов на семейную жизнь, что нашло выражение в политизации родственных отношений в семье. Индивидуальный семейный быт противопоставлялся общественному, и среди молодежи активно пропагандировалась никчемность прочных связей внутри семьи, между ее поколениями. Значительной критике подверглась христианская заповедь «Чти отца своего». Небезызвестный А. Б. Залкинд утверждал: «Пролетариат рекомендует почитать лишь такого отца, который стоит на классово-пролетарской точке зрения… коллективизированного, дисциплинированного, классово-сознательного и революционно-смелого отца. Других же отцов надо перевоспитывать, а если они не перевоспитываются, дети этически вправе покинуть таких отцов, так как интересы революционного класса выше блага отца»[380].
Размежевание поколений в рабочих семьях в этот период происходило в основном на почве борьбы с религией. Несмотря на довольно сильное распространение накануне революции стихийного атеизма, в пролетарской среде строго соблюдали обычаи церковных праздников, устои религиозной морали. И естественно, что конфликт поколений возникал прежде всего из-за отказа венчаться или крестить ребенка, а иногда и просто посещать церковь в дни отмечаемых в народе Рождества и Пасхи. Споры между детьми и родителями возникали на почве уничтожения икон, которые были обычным атрибутом жилищ рабочих. Нередко в антирелигиозном порыве, систематически провоцируемом комсомольскими организациями, юноши и девушки попросту без согласия родителей сжигали иконы, вызывая законное недовольство старших. Подстрекателями в этой ситуации часто выступали партийные активисты. На областной Ленинградской конференции С. М. Киров в 1929 г. призвал молодежь поскорее расстаться с изображениями Бога. «Могут сказать: неловко обижать родителей, — заявлял секретарь обкома ВКП(6), — все это чепуха!»[381]
И все же в 20-е гг. конфликт отцов и детей в ленинградских рабочих семьях не выходил за рамки традиционного различия во взглядах между поколениями, связанного с появлением новых форм культуры и быта. Воспроизводство рабочего класса происходило на его собственной основе путем естественного пополнения, поэтому юноши и девушки, трудившиеся на фабриках и заводах, имели целый ряд социальных преимуществ, связанных с происхождением их родителей: первоочередность в получении работы, отправке на рабфак, предоставлении жилья и материальных благ. Ситуация резко изменилась на рубеже 30-х гг., когда ряды рабочего класса начинают пополняться представителями крестьянства, служащих, интеллигенции. Трагедия размежевания семей по социально-политическим мотивам стала актуальной и для рабочего класса.
На почве явного несоответствия социального положения родителей суровым требованиям политической конъюнктуры происходит распад семей. Для того чтобы быть в рядах комсомола, нередко приходилось отказываться от собственных родителей. Весной 1933 г. по заводам Ленинграда прокатилась волна комсомольских собраний, на которых дети публично отрекались от своих матерей и отцов. Систематически устраиваются проверки социального происхождения комсомольцев. Одна из таких проверок была, в частности, проведена комиссией ЦК ВЛКСМ на ленинградском заводе «Большевик», в результате которой из рядов ВЛКСМ исключили всех «социально неблагонадежных», несмотря на то, что предварительно они уже публично отреклись от родителей в надежде сохранить с таким трудом обретенный политический статус[382].
Массовый психоз борьбы с классовым врагом нарастал, и фабрично-заводским комсомольским организациям приходилось все чаше рассматривать вопросы об исключении из рядов ВЛКСМ лиц «чуждого» социального происхождения. Такое решение в октябре 1935 г. вынес комитет ВЛКСМ Балтийского завода по персональному делу двух рабочих корпусного цеха: Тенглера — сына лесопромышленника, и Потемкина — сына торговца. Всего в Ленинграде за 1933—1936 гг., как докладывала на конференции комсомольской организации «Красного треугольника» секретарь горкома ВЛКСМ В. Пикина, сама впоследствии ставшая жертвой репрессий, было исключено из комсомола более 3 тыс. человек за связь с «чуждыми элементами», и чаще всего с родителями «непролетарского происхождения»[383].
В комсомольской печати этого периода нередко появлялись заметки о геройских поступках юношей и девушек, разоблачивших собственных родителей и отказавшихся от них. Свой Павлик Морозов нашелся и в Ленинграде. В редакционной статье «Сыновний долг», напечатанной на страницах «Комсомольской правды» в сентябре 1935 г., рассказывалось о комсомольце Н. Максимове, рабочем ленинградского торгового порта, разоблачившем «шайку рвачей», в которой состоял и его отец. «Николай Максимов, — писала газета, — поступил вопреки неписаным законам старой морали. Он разоблачил отца, вредившего новому обществу, исполнив этим самым свой комсомольский долг. Ясно, что этим он вооружил против себя людей, которым враждебна или непонятна еще новая коммунистическая мораль»[384].
Боязнь лишиться комсомольского билета, что в конечном итоге могло повлечь за собой увольнение с работы, отказ в приеме на рабфак и т. д., порождала не только желание отмежеваться от родных и близких, но даже чувство ненависти к ним. Дважды Герой социалистического труда ленинградский рабочий В. С. Чичеров вспоминал: «Было время, когда я ненавидел отца. Тот очень громко выражал свое отношение к власти, а было это в 1937 г. По ночам его не раз арестовывали. Об этом знали все, и я считался сыном врага народа. Отсюда и ненависть к родному отцу»[385]. Практически вся молодость поколения 30-х г. прошла под страхом кары за социальное происхождение и политические взгляды своих родителей. Только весной 1939 г. VIII Пленум ЦК ВЛКСМ постановил: «Считать неправильным исключение комсомольцев по признаку родства с социально чуждыми элементами»[386].
Политический психоз, раздуваемый в стране в 30-е гг. на фоне форсированных территориальных перемещений населения, способствовал уничтожению традиционных форм общения поколений в семьях, что, конечно, не могло не сказаться на потомстве. Уже в начале XX в. патриархальные обычаи строгой обязательности воспроизводства рода были значительно поколеблены в Петербурге. Происходило это под влиянием роста урбанистических и буржуазных представлений о свободе личности в вопросах регулирования деторождения и выражалось, в частности, в росте числа абортов. Известно, что в царской России операции аборта были запрещены и производились лишь по медицинским показаниям. Однако, как констатировал в 1914 г. известный врач Н. А. Вигдорчик, в рабочей среде на искусственный выкидыш уже «стали смотреть как на нечто весьма обыденное и притом доступное. В рабочих семьях по рукам ходят адреса врачей и акушерок, делающих аборты без всяких формальностей, по определенной таксе, не очень высокой»[387].
Официальное разрешение абортов большевистским правительством по постановлению наркоматов юстиции и здравоохранения от 18 ноября 1920 г. было несомненным свидетельством поддержания общих тенденций раскрепощения личности, предоставления женщине известной свободы в выборе жизненного пути. Рождаемость в Петербурге начала снижаться еще до революции. И это в условиях первой мировой войны было вполне естественным процессом. Но если в 1913 г. в городе на 1000 человек родилось 37,2 младенца, то в 1917 г. только 21,7. Процесс, конечно, усугублялся тяготами гражданской войны; в 1920 г. в Петрограде на 1000 жителей пришлось лишь 13,7 новорожденного. Аборты здесь были ни при чем. Напротив, после их разрешения и одновременно с введением НЭПа в городе наблюдался значительный рост воспроизводства населения. Статистические же данные за более продолжительный период времени говорят о том, что на уровень рождаемости в значительно большей степени влияла не свободная возможность для женщины избавиться от беременности, а общая социально-экономическая ситуация в стране. В 1923 г. на 1000 жителей приходилось 35,3 грудных младенца, а вот в 1934 г. их число сократилось более чем вдвое — до 16[388].
Рождаемость, таким образом, падала по мере построения социализма и создания образцово-показательной семьи. Уже к концу 20-х гг. стало ясно, что основной причиной прерывания беременности являлись материальная нужда и неуверенность в прочности брачных уз. В 1925 г. в Ленинграде лишь 0,2% работниц объясняли аборт желанием скрыть свой «грех», тогда как нуждой — 60,4%. 76% женщин, искусственно прерывавших свою беременность, состояли в зарегистрированном браке, однако это обстоятельство вовсе не усиливало их желание иметь детей[389]. Напротив, статистика разводов в пролетарских семьях показывала, что беременность была причиной одной трети всех актов расторжения брака.
В годы первых пятилеток ситуация с рождаемостью усугубилась. Совсем недавно в ходе рассекречивания архивных документов стали известны данные о соотношении показателей абортов и фактов деторождения в Ленинграде в рассматриваемый период. В 1928 г. аборты к числу зачатий составляли 41,3%, а роды — 57,5%; в 1931 г. — 36,2 и 62,9% соответственно. В 1934 г., когда все газеты наперебой трубили о близкой победе социализма, а в Москве собрался знаменитый XVII съезд ВКП(6), прозванный «съездом победителей», родами закончилось лишь 27,4% зачатий, 72,6% завершилось абортами![390] Женщины первой в мире страны социализма категорически не хотели рожать детей. Конечно, это не могло не настораживать правительственные структуры. О явном несоответствии темпов строительства социализма и роста народонаселения упомянул на XVII съезде ВКП(б) и Сталин. Однако единственным способом заставить женщин отказаться от абортов было всякого рода запретительство.
Уже в 1924 г. вышло постановление о формировании абортных комиссий, которые устанавливали очередь на производство бесплатной и легальной операции по искусственному прерыванию беременности. Преимущество, как это ни странно, в деле уничтожения потомства предоставлялось «господствующему классу общества» — работницам. А ведь если руководствоваться «революционной» логикой, именно пролетарки должны были улучшать генофонд нации. Однако на эти нелогичные действия пришлось пойти, скорее всего, потому, что в рабочей среде показатели появления внебрачных детей оказались наиболее высокими при очень низком уровне использования контрацептивов.
В 1926 г. в стране были полностью запрещены аборты впервые забеременевших женщин и делавших эту операцию менее полугода назад. С 1930 г. в периодической печати начинается мощная антиабортная кампания. После заявления вождя народов в СССР спешно вводится плата за операцию аборта. В Ленинграде в 1931 г. искусственное прерывание беременности в больничных условиях стоило 18—20 руб. при средней заработной плате 80—100 руб. Эта мера обусловила резкий скачок криминальных абортов. Если в 1931 г. они составили 7,1% к числу всех операций, то в 1934 г. уже превысили 15%. Медики забили тревогу. В конце 1934 г. горздравотдел и управление охраны материнства и младенчества обратились в президиум Ленсовета с просьбами «изменить существующую шкалу платности за производство аборта, предоставив 50%-ную скидку одиночкам и многодетным»[391]. Большинству врачей было ясно, что женщины решаются на операцию по причинам прежде всего материального характера и из-за нехватки жилплощади. Конечно, эти причины нельзя было ликвидировать мгновенно, и власти избирают иной, как им казалось, более простой путь.
С 1935 г. резко повышается плата за искусственное прерывание беременности. В зависимости от доходов семьи она колебалась от 25 до 300 руб. Последствия этого шага не замедлили сказаться: возрастает число нелегальных операций по прерыванию беременности. В 1935 г. они составляли почти 25% всех произведенных в Ленинграде абортов[392]. И тем не менее летом 1936 г. было принято новое постановление СНК СССР, в котором, в частности, отмечалось: «Только в условиях социализма можно вести борьбу с абортами, в том числе и путем запретительных законов… в этом отношении правительство идет навстречу многочисленным заявлениям трудящихся женщин». Большего бреда придумать, как представляется, невозможно. Если женщины требовали этого, то непонятно зачем кроме того, уж коли правительство данным законом удовлетворяло просьбы населения, то для чего, спрашивается, понадобилась целая система уголовных наказаний за искусственное прерывание беременности? Репрессиям подвергались не только лица, подтолкнувшие женщину к принятию решения об аборте, не только медики, осуществившие операцию, но и сама женщина. Сначала ей грозило общественное порицание, а затем штраф до 300 руб., — сумма внушительная по тому времени. Кроме того, она должна была утвердительно ответить на вопрос анкеты: «Состояла ли под судом и следствием?», что в Советском государстве конца 30-х гг., да и в дальнейшем, влекло за собой явное ущемление в гражданских правах.
Тоталитарные властные структуры вполне успокоились, приняв драконовский закон об абортах. Действительно, внешне положение с абортами улучшилось. В первой половине 1936 г. в ленинградских больницах было произведено 42 660 операций по прерыванию беременности, во второй половине — всего 752. В целом за 1936—1938 гг. число абортов сократилось в три раза. Но вот рождаемость за это же время повысилась всего в два раза, а в 1940 г. и вообще упала до уровня 1934 г. Зато криминальные аборты, несмотря на жесткое преследование, стали нормой в советском обществе.
По сведениям секретной докладной записки, поданной в обком ВКП(6) в ноябре 1936 г., за весь 1935 г. в городе было зарегистрировано 5824 случая неполных искусственных выкидышей, в то время как за три месяца 1936 г., прошедших после принятия закона об абортах, — 7912[393]. И эти данные охватывали только тех женщин, которые попали в больницу. А сколько женщин внешне «благополучно» перенесли криминальный аборт? В документе очень сдержанно описываются методы подпольного искусственного прерывания беременности с помощью спиц, крючков, катетеров, йодных спринцеваний, карандашей, гусиных перьев, мелких березовых чурок, резиновых валиков… Наверное, стоит прервать перечисления, пощадив читателя. Конечно, подобные манипуляции часто заканчивались тяжелейшими осложнениями. В 1935 г. на 100 тыс. абортов пришлось 119 случаев смерти от сепсиса, а в 1936 г. — уже 101 примерно на 50 тыс.[394] К криминальным искусственным выкидышам чаще всего прибегали работницы. И это неудивительно. Ведь фабрично-заводская среда была значительно хуже осведомлена о контрацептивах. Здесь благодаря общежитиям царила вольность нравов, менее крепкими из-за сложности жилищных условий оказывались семьи. Не помогли в этом плане и состоявшиеся в 1935—1937 гг. в Ленинграде конференции общественности, где заслушивались отчеты молодых отцов о выполнении ими семейных и родительских обязанностей.
Однако все перечисленные законы и постановления были еще не самой абсурдной формой вмешательства государственных и идеологических структур в личную жизнь людей. В конце 30-х гг. рабочим коллективам практически вменяется в обязанность решение щепетильного вопроса об установлении отцовства. Вероятнее всего, таким путем власти стремились как-то нормализовать ситуацию с деторождением. Запрещение абортов не дало должного эффекта, напротив, детское население в городе сокращалось, причиной чего явилась, в частности, и волна детоубийств. Начиная с 1936 г. в ежедневных сводках милиции, поступавших в обком ВКП(б), постоянно фигурируют факты насильственной смерти новорожденных Более 25% всех убийств в Ленинграде составляло умерщвление детей в младенческом возрасте, при этом 38% этих преступлений совершали женщины-работницы. Младенцев убивали штопальными иглами топили в уборных, душили подушками и просто выбрасывали на помойку[395]. Тех же, кто не решался сделать криминальный аборт, а тем более умертвить собственноручно родное дитя, система не оставляла без внимания. Женщине, родившей вне брака, разрешалось подать заявление на получение алиментов в случае точного установления личности отца ребенка. Можно себе представить, какая вакханалия развернулась в связи с этим в стране, где после 1917 г. никто не уважал никаких законов. Справедливости ради следует сказать, что в 20-е гг. вопрос об определении отцовства разрабатывался в юриспруденции. В ходе судебного разбирательства необходимо было использовать данные медицинской экспертизы, антропометрические показатели, документы, подтверждающие или отрицающие наследственные заболевания, результаты сравнительного анализа крови, дактилоскопических исследований и т. п. Но уже в 30-е гг. с нарастанием ложно понимаемого демократизма и почти полной утратой правовых регуляторов общественной жизни подобный «мудреж», по терминологии того времени, был не в чести. Суду хватало свидетельских показаний, чтобы признать факт отцовства. Ленинградская молодежная пресса часто публиковала подборки писем, в которых рассказывалось об установлении справедливости в отношении детей, рожденных вне брака. Так, комсомольская организация труболитейного завода в судебном порядке заставила токаря Ш. жениться на девушке, с которой он когда-то встречался. «Комсомольцы, — излагали авторы письма, — пришли на суд совершенно серьезно и с чувством исполненного долга, заявили, что Ш. — отец ребенка, а Н. — девушка скромная»[396]. Этих доказательств суду оказалось вполне достаточно для понуждения к заключению брака или в крайнем случае взыскания алиментов.
И все же карательными и принудительными мерами невозможно было разрешить проблемы воспроизводства населения. Рождаемость в Ленинграде, которую, как уже отмечалось, удалось ненадолго поднять благодаря закону о запрещении абортов, начала вновь сокращаться. Таким образом, можно сказать с определенной долей уверенности, что если новая семья и была создана советской системой, то она явно не достигла вершины своего развития и не смогла нормально выполнять функции воспроизводства городского населения.
Закон об абортах явился одним из изощреннейших способов осуществления геноцида против народов России. Он действовал в течение 20 лет и унес немало жизней. Это было одно из самых страшных наступлений на права человека. Но моногамия по-пролетарски не оправдала надежд российских демократов не только с точки зрения деторождения. Точно так же, как и осуждаемая коммунистами буржуазная семья, она оказалась связана с институтом проституции. Уже в первое послереволюционное десятилетие был сильно поколеблен статус патриархального брака и престиж семейной жизни. Отношения супругов, декретивным образом освобожденные от влияния церкви, все более политизируются. В 30-е гг. в среду рабочих, в том числе и такого старого промышленного центров, как Ленинград, стали интенсивно вливаться крестьяне. Они еще не ощутили воздействия городской семейной морали и не могли противостоять натиску идеологических структур, доводящих до абсурда политизацию отношений мужа и жены, детей и родителей. Основой прочности новой пролетарской семьи являлась не экономическая зависимость, а страх перед общественным порицанием, партийная и комсомольская ответственность. Конечно, народные традиции оказались более жизнеспособными, чем надуманные схемы идеологизированной супружеской жизни. Однако статус семьи и таких общечеловеческих ценностей, как любовь к детям, родителям, мужу, жене, основательно пошатнулся.
Печально знаменитый закон об абортах в условиях низкой бытовой культуры населения, отсутствия контрацептивов не только губительно сказывался на генофонде населения, но в определенной мере способствовал росту спроса на услуги проституток. Кроме того, жители Ленинграда, как и все советское общество 20-30-х гг., были социально разобщены не меньше, чем до революции. Новые элитные слои, формировавшиеся под жестким контролем идеологических структур, по образу повседневной жизни резко отличались от основной массы горожан. Социальное неравенство, реально существовавшее в условиях сталинской модели социализма, порождало самые разнообразные отклонения: пьянство, преступность, самоубийства. Искривления же в половой и семейной морали лишь усиливали все виды девиантности в среде городского населения, и в особенности тайную проституцию.