По факсу доктор получил депешу, что в «Медиум-банк», где у него был открыт счет, прибыл ценный груз из Мюнхена на его имя. Генрих Узимович не усомнился в достоверности сообщения. Не он один, все мало-мальски значительные люди Федулинска — бизнесмены, брокеры, бандюки — заключали сделки и вели дела исключительно через столичные кредитные организации. В местном «Альтаире» — банке, хиреющем на глазах, хранили свои скудные гробовые сбережения лишь безголовые федулинские граждане да еще, естественно, подведомственные Монастырскому службы, вроде жилищных стройконтор и коммерческих магазинов; Гека Андреевич в тесной компании не раз уже бахвалился, что весь капитал давно слил за кордон и вот-вот, по примеру юного экс-премьера Кириенки, объявит сам себе загадочный дефолт.
Заинтриговало другое. Всего неделю назад он провернул очень выгодную валютную спекуляцию, поставил в известность немецких коллег и в ближайшее время не ожидал оттуда никаких важных поступлений. Что бы это могло быть? «Медиум» просил немедленной визы на грузе, письменного подтверждения в получении. Это тоже необычно. Уж не бомбу ли — ха-ха! — ему прислали, которая тикает на весь дом и того гляди взорвется? Звонить бесполезно, по телефону о таких вещах говорить не будут. Дурной тон. Всем известно, каждый междугородный телефонный разговор регистрируется сразу в трех местах.
Полдня ломал себе голову, потом позвонил Хакасскому и сообщил, что вынужден отлучиться, возможно, до завтрашнего утра. Разумеется, ему не нужно столько времени, чтобы уладить вопрос с банком, но он решил, что раз уж выпала оказия, не грех оттянуться в арбатском шалмане «Невинные малютки». Среди этих малюток была одна, Галочка-Пропеллер, которая второй год при каждой встрече доставляла ему поистине райское наслаждение. Молоденькая хохлушка из Мелитополя, прибывшая в Москву за нелегким женским счастьем, седьмым чувством угадала все его сокровенные желания и выполняла их беспрекословно и на самом высоком уровне. Честно говоря, федулинская манекенщица Натали, нынешняя пассия Шульца-Степанкова, в сексуальном отношении в подметки не годилась своей московской товарке — дерзкая, упрямая, вечно чем-то недовольная. Что в ней единственно и было доброго, так это ее сиськи, не вмещающиеся в обе руки, и роковые, вспыхивающие зелеными изумрудами глаза. Нет, чего Бога гневить, Натали доктор тоже любил, не зря отдал ей Андрея Первозванного, но душевно больше тянулся к хохлушке Галочке, в чьих нежных ручонках обычная двухвостая плеточка превращалась в орудие мучительной, сладостной, незабываемой пытки. Только с ней, с синеглазой шалуньей, у постаревшего Генриха Узимовича, бывало, случалось по два оргазма одномоментно. Он не раз уговаривал Галочку переехать в Федулинск, сулил трехкомнатное гнездышко (в городе полно освободившейся жилплощади), богатый пансион и прочее, но тут любезный Галчонок делался почему-то неуступчив. Девочка ему не доверяла до конца, хотя признавалась в горячем взаимном чувстве. Опасалась, что в Федулинске, когда будет постоянно под рукой, быстро ему прискучит — и куда ей тогда деваться? Все-таки такой престижной работой и таким положением, как в «Невинных малютках», умные девушки не разбрасываются. Хакасский, как всегда, выразил недовольство:
— Прямо вам, дорогой Шульц, дома не сидится. Как будто у вас в заднице юла. Зачем вам в Москву, объясните, зачем?
И как всегда, Генрих Узимович всерьез обиделся:
— Вы тут в России никак с крепостным правом не расстанетесь. Кажется, в контракте нет такого пункта, чтобы я сидел, как заключенный?
— В контракте нет, — хохотнул в трубку Хакасский. — Но поймите мое беспокойство. На вас все держится. Вы главный специалист по зомбированию. Если с вами что-то случится…
— Это что, угроза? — зловеще перебил Шульц.
— Господь с вами, дорогой доктор! Езжайте куда хотите. Но вы же никогда охрану не берете. Возьмите хотя бы парочку моих сорванцов.
— Не нуждаюсь, — с достоинством ответил Генрих Узимович. — Себя получше охраняйте. У меня врагов нет. На доброго, пожилого человека, полагаю, даже у русского хама рука не поднимется.
— Вот в этом я не уверен…
Шульц-Степанков выехал из Федулинска во второй половине дня. За баранкой основательного «ситроена» сидел его личный водитель Жорик Пупков. Местный хлопец, урожденный в неполноценной семье пьяницы-славянина, он внешностью поразительно напоминал истинного арийца — высокий, русоволосый, кареглазый и тупорылый. Хоть завтра выдвигай в депутаты бундестага. Отношения у них сложились доверительные, хотя за все время доктор, как ни старался, ни разу не добился от Жорика связной, внятной речи. Но тут уж, видно, генезис, его не переделаешь.
По осеннему морозцу выскочили на Ярославское шоссе. Ближе к Москве угодили в гигантскую пробку. Где-то далеко впереди произошла авария, по цепочке водители передавали: шесть трупов, есть раненые, По проблема не в этом. Пробка образовалась потому, что чудом уцелевший водитель «мерса» погнался за чудом уцелевшим хозяином «жигуленка», и оба куда-то сгинули. Разбитые машины с трупами и без ключей не могли откатить на обочину (инструкция!), пока кто-нибудь из оставшихся в живых не подпишет гаишный протокол.
Жорик попробовал обогнуть пробку по встречной полосе, но его чуть не смял микроавтобус, мчащийся навстречу со скоростью не меньше ста восьмидесяти: Жорик увильнул, но левым бортом притерся к зеленому грузовику, с кузовом, набитым под завязку кирпичами. Когда «ситроен» об него теранулся, на шоссе просыпалось с десяток красных плюх. После этого Жорик, вне себя от ярости, начал материться. Он две вещи любил и умел делать: копаться в движках и ругаться. Из непотребной, грязной брани выстраивал затейливые пирамиды до небес. Генрих Узимович искренне восхищался этим необыкновенным, чисто, как он полагал, национальным искусством. Во время ругани туповатое лицо Жорика прояснялось, как после прививки, и взгляд становился осмысленным.
На сей раз Генрих Узимович, хотя привычно завороженный, резко его оборвал:
— Хватит, Георгий. Ты сам виноват. Не надо высовываться из шеренги. Никогда, запомни, не высовывайся из шеренги. Немецкая нация достигла величия именно из-за того, что неукоснительно следует этому правилу.
Жорик Пупков при окрике хозяина съежился над баранкой, как паралитик.
— Извините, господин, но он же, сучье вымя, видел, что я еду. А он куда?
— Он ехал правильно, а ты как раз нарушил. Ничего страшного. За ремонт вычту из твоей зарплаты, уж не обессудь. Ну и, если опоздаем, — обычный штраф. Не возражаешь?
— Я не возражаю, господин Шульц. Вы мне заместо отца родного. Но как же не опоздать, если мы заторчали. Они, падлы, может, нарочно затор устроили.
— Опомнись, Георгий. Кому ты нужен?
— И то верно, — подумав, согласился Пупков.
Но они не опоздали. Классный водила, по Москве Жорик гнал за сотню, не соблюдая никаких правил, отчаянно проскакивая на красный свет под носом у озадаченных блюстителей дорожного движения. Те махали вдогонку своими стеками, свистели, прикладывали к губам рацию, но никаких мер по задержанию дерзкого нарушителя, естественно, не предпринимали. Знали, того, кто так ездит, лучше не трогать. Куда проще собирать дань с очумелого столичного молодняка, резвящегося на иномарках, как еще совсем недавно они резвились на роликовых коньках.
В банке Шульц-Степанков, ни с кем не здороваясь, сразу прошел в кабинет управляющего — Петра Петровича Иванюка, с которым их связывали не только мастерски провернутые валютные операции, но и большая личная симпатия. Завзятый германофил, Петр Петрович мечтал переехать на жительство в страну своих грез, и Герман Узимович обещал устроить ему протекцию в тамошних деловых кругах. Управляющий Иванюк обладал цепким, аналитическим умом и как дважды два мог доказать любому, что, если бы не досадное недоразумение, не капитуляция Германии во второй мировой войне, а наоборот, если бы капитулировала Россия, они давно жили бы припеваючи и, как остроумно заметил один молодой человек на телевидении, по уши заливались баварским пивом. Надо заметить, тихий банкир Иванюк был сторонником крайне радикальных решений в геополитике. К примеру, он предлагал оригинальный выход из нынешнего экономического тупика, в который завели страну окопавшиеся в Думе коммунисты. Натовскому начальству, вместо того чтобы сотрясать воздух пустыми угрозами, следовало посадить на самолеты морских пехотинцев и сбросить десант в районы дислокации шахтных ракетных установок. Одной дивизии, как он полагал, вполне хватит, чтобы вырвать у России основательно подгнивший ядерный зуб. После этого с ней можно делать все что угодно, хоть перепахать под целину, никто и пикнуть не посмеет. Шульцу-Степанкову нравились горячие, иногда излишне романтичные высказывания образованного русского друга, в принципе он со всем соглашался, хотя иногда возражал по отдельным пунктам. Допустим, одобряя в целом доктрину принудительного вхождения в западную цивилизацию, он сомневался, что русский мужик спит и видит бочки баварского пива. Чересчур для него изысканно. Свекольная ханка, маковый сырец — еще куда ни шло. Но главное, что истинно необходимо так называемому россиянину, чтобы он не чувствовал себя обделенным судьбой, — это крепкий, волосатый кулак, висящий над черепушкой. К этой мысли его привели наблюдения за примитивной жизнедеятельностью федулинцев, типичных представителей российской элиты. Петр Петрович посмеивался, слушая его возражения, радостно потирал руки: «Одно другому не мешает, дорогой герр Шульц, не мешает одно другому. Пиво пивом, кулак кулаком — это вещи вполне совместимые».
…Банкир сидел за огромным столом, покрытым зеленым бильярдным сукном, и проглядывал какие-то сводки. Увидев в дверях Шульца-Степанкова, радостно вскрикнул и бросился к нему навстречу, раскрыв объятия. Глаза в очках с позолоченными дужками сияли, как две электрические лампочки.
— Черт побери, кого я вижу, сюрприз-то какой! И без предупреждения, да как же так, герр Шульц? Мы бы встретили, все, как положено.
Генрих Узимович брезгливо подставил щеки для непременных для россиян, в подражание чокнутому президенту, троекратных поцелуев. Он был несколько озадачен.
— Почему без предупреждения, герр Питер? Я получил факс. Груз из Мюнхена…
В последующие полчаса Иванюк нещадно разносил своих сотрудников, пытаясь выяснить, кто устроил нелепый розыгрыш. Вызывал в кабинет по одному, топал ногами, кричал, брызгал слюной, а некую пожилую даму оттаскал за космы, но толку не добился. Наблюдая за этим, явно устроенным для него лично, спектаклем, Генрих Узимович наливался тяжелой обидой. Немыслимо! Дикая страна! Ведь пришло кому-то в голову так гнусно подшутить над солидным человеком. Поймать бы мерзавца и вкатить ему десять кубиков первоклассного препарата СБ-618. Конечно, если только это действительно розыгрыш, если за этим не кроется какая-то пока непонятная интрига.
Оставшись одни, за рюмкой доброго, пятидесятилетней выдержки бурбона они обсудили происшествие со всех сторон. В конце концов пришли к выводу, что ничего серьезного в этой шутке не крылось: скорее всего, мелко пометил какой-то банковский клерк, возможно, за что-то обиженный на одного из них.
— Уеду, — горько посетовал Иванюк. — Соберусь и уеду. Жену с детьми, вы же знаете, отправил в прошлом году. Пока они в Швейцарии. Но это временно. Если вы не передумали…
— А как же банк? — поинтересовался Шульц.
— Что банк? Работать невозможно нормально. Вы следите за новостями? Коммуняки опять пролезли в правительство. Бред, нелепица! Наши уже многие отчалили. И я уеду. Хватит! Нахлебался этого говна, на две жизни хватит. Объявлю себя дефолтом — прощай! Хоть подышу чистым воздухом на старости лет… Кстати, дорогой герр Шульц, надеюсь, наши договоренности остаются в силе?
— Разумеется. — Шульц посмаковал на языке острую, восхитительную жидкость. — Разумеется, герр Питер. Только к чему такая поспешность? Все-таки вы полезнее пока здесь. Если все сразу разбегутся…
Банкир склонился к нему, положил руку на колено. В глазах свинцовая тоска.
— Все понимаю, Генрих Узимович, все понимаю, но всему есть предел. Есть предел человеческим силам. Вы, дорогой друг, прожили среди дикарей два года и то, замечаю, у вас руки дрожат, а я здесь сорок лет. Практически безвылазно. Каково по-вашему?
— Трудно, — согласился Шульц. — Но, честно говоря, если бы не эти дикари, откуда вы взяли бы свои миллионы?
— Иногда, поверьте, готов отдать все до копейки, лишь бы знать, что этот гноящийся чирей, эта смердящая помойка закрашена на карте в зеленый цвет. Понимаете меня, дорогой герр Шульц?
Генриха Узимовича растрогала искренность банкира. Первое время, очутившись в России и встречаясь в основном с победившими демократами, с так называемыми новыми русскими, он поражался ненависти, которую они испытывали к родным пенатам, к земле, которая их вскормила. В этом было что-то больное, противоестественное. Возможно, так на новом историческом витке проявлялась пресловутая загадочность славянской души. Как у католика и горячего патриота Саксонии, такое отношение к родине предков, к их обычаям и обрядам, к языку и преданиям не могло вызывать у него никаких чувств, кроме презрения. Но с банкиром Иванюком случай особенный. Этот человек по-настоящему страдал от своей душевной неустроенности: Генрих Узимович жалел его, как врач иногда жалеет больного, предлагающего любые деньги за излечение, не понимающего простой истины, что даже за деньги здоровья не купишь.
— Если невмоготу, — сказал он, — тогда о чем говорить, герр Питер… Помните, я обещал похлопотать о присвоении вам звания «Лучший немец года»?
— Помню, конечно. Не получается?
— Напротив. Недавно мне сообщили друзья — дело почти решенное.
В неописуемом волнении банкир осушил рюмку, его худощавое лицо осветилось прелестной, наивной улыбкой…
…За баранкой «ситроена» вместо Жорика Пулкова расположился незнакомый, смурной мужик в кожаной кепке, причем Генрих Узимович обнаружил это, когда уже уселся на сиденье и захлопнул дверцу.
— Какого черта! — взревел Шульц. — Вы кто такой?
— Не волнуйтесь, мистер, — добродушно отозвался незнакомец, сверкнув бельмом на левом глазу. — Вреда вам никакого не будет. Небольшая прогулка.
— Какая прогулка?! — завопил доктор. — Что вам надо? Где Георгий?
Мужчина не ответил. Они уже ехали на довольно большой скорости, а выпрыгивать на ходу из машины Шульц не умел. Хотя особенно опасаться было нечего. К иностранцам у россиян, несмотря на нынешний бардак, сохранилось трепетное отношение, как у папуасов к Миклухо-Маклаю. Опасность могла исходить разве что от свободолюбивых чеченцев, которые после военной победы над Россией будто с цепи сорвались. Но за баранкой горбился явный русачок, и вид у него был дремучий.
На всякий случай Шульц-Степанков предупредил:
— Учтите, я иностранный подданный с правом дипломатической неприкосновенности.
— Надо же, — удивился Мышкин. — А по-нашему шпаришь без акцента в натуре. Никогда бы не догадался, что ты немец.
На Генриха Узимовича повеяло жутью. Немец! Откуда он знает?
— Где Георгий? — повторил он. — Почему вы не отвечаете? Вы его ликвидировали?
Мышкин обернулся, подмигнул белым глазом.
— Как у вас мозги интересно устроены. Коли человек помочиться пошел, значит, обязательно его ликвидировали.
— У кого это у нас?
— Как у кого? У наперсточников.
Генрих Узимович затих, напряженно размышлял. Мужик с виду нормальный, но явно не в себе. И шизоидность у него какая-то веселая, не медикаментозная. Такая шизоидность присуща сильным людям, когда они идут к четко просматриваемой цели. Очень опасное состояние и очень опасные люди. Генрих Узимович надеялся, что в России таких уже не осталось, реформа глубоко копнула. В Федулинске он их точно не встречал. Туг было о чем подумать. Если это все-таки похищение, то какой потребуют выкуп? И куда их направить за деньгами — к Хакасскому, к Иванюку или к своему поверенному в Мюнхен?
Между тем застряли у светофора на Трубной площади. Генрих Узимович попробовал открыть дверцу, но то ли ее заклинило, то ли смурной мужик успел проделать с ней какой-то фокус.
— Не усугубляй, мистер, — посоветовал Мышкин. — А то по тыкве получишь.
— Хорошо, — Генрих Узимович собрал мужество в кулак. — Объясните, что происходит? Куда вы меня везете?
— Один хороший человек хочет с тобой покалякать. Но с ним будь поаккуратнее, он ваших немецких штучек может не понять. Очень строгий господин, хотя и молодой.
— Что ему надо?
— Он сам скажет.
— Факс вы прислали?
— Я даже этого слова не понимаю, — сказал Мышкин. Тронулись дальше — в направлении Садового кольца.
Начало смеркаться, и на улицы высыпало много ночных работников — проститутки, бомжи, обкуренная молодежь. То и дело кто-нибудь дуриком выскакивал с тротуара под колеса, но мужик вел машину уверенно, от самоубийц ловко уклонялся. Хотя на съезде к Киевскому вокзалу у них на глазах джип-«чероки», несясь на бешеной скорости, смял-таки заголенную, хохочущую девчушку, отбросил ее с капота на мраморный парапет. Юная наркоманка, переломанная, как тряпичная кукла, так и отбыла восвояси, не успев закрыть хохочущего рта. Черная кровь из расколотого черепа живописно хлынула на щеки. Шульц-Степанков брезгливо поморщился.
— Одного не могу понять, зачем такие сложности? Ваш авторитетный гражданин вполне мог заехать ко мне на службу. Я бы его принял. В чем, собственно, проблема?
— Выходит, не мог. Не ломай себе голову, мистер, скоро будем на месте. «Гардиан-отель», тут совсем рядом.
Генрих Узимович немного успокоился. В «Гардиан-отель» проходимцев не пускали. Там останавливалась приличная публика, большей частью забугорная. Он и сам как-то года два назад провел там ночку. Незабываемые впечатления. Сервис на уровне Гонконга. Помнится, ему предложили для развлечения на выбор негритянку, француженку, турчанку и двенадцатилетнего мальчика-россиянина. Он был в отличном настроении, как раз подписал замечательный контракт с Хакасским, и забрал всех четверых. Правда, сил у него хватило только на роскошную негритянку с чугунными, каждая по пуду, грудями, остальные болтались всю ночь по номеру неприкаянные.
— Можете хотя бы сказать, из какой вы группировки?
— Какая тебе разница, мистер? Не лезь на рожон, глядишь, все обойдется.
Опять потянуло жутью, и Генрих Узимович поежился в своем теплом, кожаном пальто.
В номере их встретил молодой человек приятной, вовсе неустрашающей наружности. Отнюдь не бандит, у Генриха Узимовича в этом отношении глаз был наметанный. Светловолосый, с грустной улыбкой, с обходительными манерами. Сперва Генрих Узимович воодушевился, ничего серьезного, но когда встретился с юношей взглядом, как в пропасть рухнул. В груди не то что похолодело, прямо-таки железным обручем сковало сердце: влип, старый дурак, ох как влип! В ясных глазах незнакомца лес темный. А в том лесу ведьмы и лешаки. Не эти ли ужасные глаза мерещились ему в тяжелые ночи, когда нарушал режим и душа обмирала в неизбывной тоске, и дикая страна, где очутился, увы, по доброй воле, вдруг заглядывала в окно смутной, нечесаной головой, изрытая невнятные, грозные проклятия, могущие свести с ума. И еще. У этого юноши, как он отметил, не было возраста. Как и Леня Лопух, он прекрасно знал, что это означает. Если нет возраста, нет и жалости. Он видел перед собой совершенно равнодушного человека, изучающего его, знаменитого немецкого профессора, с отрешенным любопытством зоолога, наблюдающего за ползущей по склону улиткой. Именно так он обыкновенно разглядывал подопытных россиян, и вдруг сам угодил под микроскоп — помоги, Господи!
Задыхаясь от сердечной аритмии, он без сил опустился в кресло.
Юноша понимал, в каком он состоянии, посочувствовал:
— Как же вы думали, доктор, расплачиваться придется по всем долгам. Рано или поздно. Даже кошка знает, чье сало съела, а уж вы-то, интеллектуал, европеец, тем более давали себе отчет во всем, когда затевали злодейство.
— Какое злодейство? О чем вы?
Егор не ответил, обернулся к Мышкину, который удобно расположился у окна.
— Все гладко прошло?
— Ну а чего, культурный человек, охотно идет на контакт. Беды еще не нюхал, но это дело поправимое.
— Какой беды? — спросил доктор.
— Ты покамест помолчи, сынок. Сейчас Егор Петрович тебе суть происходящего доступно разъяснит, а я пока инструмент приготовлю.
— Какой инструмент? — Генрих Узимович чувствовал, что заражается сумасшествием от этих двух психопатов. Молодой человек прошелся по комнате, разминая тело, — легкий, хрупкий с виду, в туго перетянутом банном халате. Казалось, двух-трех прививок хватило бы, чтобы такого угомонить, но доктор не заблуждался на сей счет. Ему никогда не добраться до него со шприцем. Сердце продолжало тикать с перебоями, взнузданное все усиливающимся, растекающимся по мышцам страхом. Он еще владел собой, но уже не в полной мере. Мокрота подбиралась к глазам. Впервые с ним такое приключилось: страх имел свойство проникшего в кровь яда и поочередно парализовал то один, то другой участок тела, краешком прихватывая мозг. Мистика, наваждение! Он заранее готов был выполнить все, что потребует от него ужасный старый ясноглазый мальчик, лишь бы выбраться невредимым из уютного, роскошного гостиничного номера, но надежда на это еле булькала в глубине подсознания. Одно стучало в мозгу: доигрался, доэкспериментировался. Предупреждали умные люди, опытные люди, желающие ему добра: не ходи в Россию, не ходи. Там цивилизованному человеку делать нечего. У этой страны звериное, первобытное нутро, которое можно выжечь разве что ядерным взрывом. Вот оно, это всепоглощающее, лишающее разума нутро и открылось ему в столь диковинном воплощении — красивый, элегантный юноша и невменяемый мужик с бельмом.
— Да что вы от меня хотите, наконец?! — вскричал он почти со стоном. — Скажите прямо. Зачем пугаете? Я ведь уже не молод.
— На расправу они все жидкие, — философски заметил Мышкин. — Сколько я их перевидал, Егорка, все одинаковые. Чуть кривая померещится, сразу маму кличут, а где она, ихняя мама-то? Небось в Мюнхене осталась несчастная фрау, все глазенки повыплакала по непутевому сыночку. Доведется ли им теперь встретиться, уж не знаю.
— Оставьте мою мать в покое! — в последний раз взбрыкнул Генрих Узимович. — Вы, холоп!
— Не ругайтесь, сударь, — сказал Егор. — В вашем положении надо держаться скромнее.
— Какое положение, объясните?!
— Положение примерно такое же, как у смертника в камере. С той разницей, что вы еще приговор не слышали. Но палач уже за дверью, увы!
— Вы не посмеете, — вскинулся Шульц-Степанков. — У вас руки коротки.
— Нет, руки нормальные, — улыбнулся Егор. — Еще как посмеем, доктор. Видите, я откровенен с вами, надеюсь, вы тоже не станете хитрить.
— Хотите получить выкуп?
Мышкин подал голос:
— Вишь как у них, у немчуры, все на деньги меряют. И нас к этому приучили — вот что обидно.
— Вы ничего толком не поняли. — Егор присел перед Генрихом Узимовичем на низенькую банкетку, его глаза мерцали яркой синью, но темный лес никуда не делся — лешаки и ведьмы толкали друг друга локтями и подмигивали Шульцу. Их непристойные гримасы особенно впечатляли на васильковом фоне. У Генриха Узимовича мелькнула утешительная мысль, что, возможно, все, что он видит, всего лишь ночной кошмар с цветным изображением.
— Я хочу дать вам шанс, — продолжал Егор. — Конечно, преступления, которые вы совершили, не имеют срока давности и за них полагается смертная казнь. Но ведь в Германии нет смертной казни, не правда ли? Там вам присудят всего каких-нибудь двадцать лет. На волю выйдете восьмидесятилетним молодцом. Хотите домой, доктор?
— Хочу, — автоматически отозвался Шульц, почувствовав вдруг свинцовую тяжесть внизу живота. Бредовый разговор с юношей-стариком действовал на него подобно старинной пытке водой, и ему никак не удавалось сбросить с себя вязкую одурь. — К тому же, за мной нет никаких преступлений.
— Это решит суд. Может быть, даже в вашей любимой Гааге. Или решим мы, сейчас и здесь. У нас выбора нет. Пристукнем вас, как куренка, распилим на мелкие кусочки и отправим в Мюнхен в багажном отделении. Вы мне верите, доктор?
— Верю, — признался Генрих Узимович. С какой-то минуты он действительно начал верить всему, что говорил молодой изувер, и это было, пожалуй, самое поразительное, потому что до сего страшного дня он не верил никому на свете, кроме себя.
— Следует ли это понимать в том смысле, что вы готовы к сотрудничеству?
— Готов, — сказал доктор.
— Мы потребуем от вас небольшой услуги, но она будет хорошо оплачена.
Егор подошел к изящному, орехового дерева пресс-бюро и вернулся с пластиковым пакетом.
— Здесь сто тысяч долларов. Это задаток. После выполнения работы получите еще столько же.
— Что я должен сделать?
— Вы полностью контролируете программу зомбирования?
— Я всего лишь исполнитель. Специалист по найму. Хакасский всем распоряжается.
Егор пропустил это замечание мимо ушей. Мерцающая улыбка исчезла с его лица. Мужик с бельмом подобрался поближе вместе с креслом и как бы подслушивал одним ухом. Генрих Узимович старался на него не смотреть. Эта смурная рожа странным образом ассоциировалась у него с кровавой посылкой в багажном отделении.
— Если вы, доктор, перестанете колоть горожанам препараты наркотической группы, погоните пустышку, сколько понадобится времени, чтобы дурь вышла?
Наконец-то Генрих Узимович понял, зачем его сюда затащили, но понимание не принесло ему облегчения.
— У вас не получится.
— Что — не получится?
— Вы хотите отобрать у Хакасского город, но это невозможно.
— Почему невозможно?
— Опыт зашел слишком далеко, между прочим, заметьте, удачный опыт, имеющий огромное значение для мировой науки.
— Объясните конкретнее.
Генрих Узимович приободрился, коснувшись знакомого академического предмета.
— У большей части поголовья начнется ломка, что сразу вызовет подозрение. Но проблема даже не в этом. Она глубже. Сейчас все подопытные существа счастливы, пребывая в животном неведении, а вы собираетесь вернуть их в прежнее, первобытное состояние. Они сами этого не захотят, взбунтуются, потребуют любимого психотропного корма. Вы видели когда-нибудь оголодавшую стаю волков? Да они весь город разнесут, придется усмирять их пулеметами. Зачем вам это нужно, не понимаю?
— Непонятливый, — пробурчал Мышкин. — Чего-то он мне не нравится. Не надул бы, Егорушка.
— Не надует. Он же не враг себе. Но мы все же немного подстрахуемся.
С этими словами положил перед Шульцем-Степанковым три листка бумаги с отпечатанным на машинке текстом. Доктор водрузил на лоб очки, внимательно прочитал. Это было заявление к генеральному прокурору Скуратову. Начиналось оно словами: «Уважаемый господин прокурор! Совесть немецкого гражданина и врача не позволяют мне молчать, поэтому довожу до вашего сведения факты чрезвычайных, на мой взгляд, преступлений против человечества…»
Далее красочно и довольно точно описывалась картина изуверских истязаний, убийств, пыток и массовой наркотизации федулинских жителей. Виновными назывались трое: Хакасский, Рашидов и Монастырский, коих автор заявления именовал не иначе, как людоедами и фашистами. Кончалось оно следующим пассажем: «…прошу считать это письмо моей явкой с повинной, искренне надеюсь на снисхождение, с глубоким уважением, профессор Мюнхенского университета Шульц-Степанков младший». Осталось только поставить подпись и число.
Генрих Узимович потянулся прочитать заявление еще раз, но Егор поторопил:
— Подписывайте, чего там. Все же ясно.
— Я не могу это подписать, — у Генриха Узимовича предательски, со слезой дрогнул голос — Это же приговор. Хакасский никогда не простит. Он не поверит, что меня заставили. А уж Рашидов не поверит тем более. Это же дикая, невежественная скотина.
— Конечно, — согласился Егор. — Они не поверят. Зато какой груз снимете с души, доктор. Не сомневайтесь, подписывайте. Для вас же будет лучше.
— Не могу. Рука онемела.
— Ну! — рыкнул сбоку Мышкин, жутко сверкнув бельмом. — Тебя что же, башмак вонючий, уговаривать, как сиротку?!
Шульц-Степанков догадался, что сейчас его начнут бить и, возможно, забьют до смерти, — и молча подписал. Поник в кресле, с таким ощущением, будто из него выкачали воздух.
Егор аккуратно сложил заявление, щелкнул замком кожаного кейса и упрятал туда бумаги.
— Деньги возьмите, доктор. Понимаю, Хакасский платил вам больше, но и мы не поскупимся, если проявите себя молодцом.
Доктор деньги взял, пакет сунул во внутренний карман пальто, с опозданием заметив, что ему даже не предложили раздеться. Поэтому он, наверное, и вспотел, как в сауне.
— Но эта бумага?..
— Она никуда не пойдет, — Егор опять дружески улыбался. — Когда все закончится, сожгу ее у вас на глазах.
— Может быть, прямо сейчас сжечь?
— Не юродствуйте, доктор, вы же не ребенок… У меня к вам еще есть маленькая личная просьба.
С готовностью доктор подался вперед. Он был рад услужить, душевно рад, и в этом не было притворства. Поменялись хозяева, подумал он, только и всего. Ничего особенного, такое бывает. Один дикарь собрался скушать другого дикаря, но он, специалист высочайшей пробы, пригодится и тому, и другому, и третьему. К нему вернулась некоторая уверенность.
— Что угодно, господин Егор?
— Тут в спальне девушка… из Федулинска. Ее, похоже, сильно чем-то накачали. Вероятно, какой-то из ваших экспериментальных препаратов. Вы не могли бы на нее взглянуть?
— С удовольствием, но…
— Что — но?
Генрих Узимович смутился. Он понял, о ком идет речь, об Ане-медсестре, рабыне Хакасского, которую тот недавно отдал зачем-то на потеху рашидовским хлопцам. Подробности доктора не интересовали: его мало волновало все, что не имеет отношения к чистой науке. Но он, разумеется, знал, что вытворяют со своими жертвами рашидовские гвардейцы. Скорее всего, для начала ее взбодрили «перхушкой», эротической дурью, новым, весьма перспективным наркотиком. После дозы «перхушки» любая женщина становилась нимфоманкой и воспламенялась так, что ее можно было употреблять бессчетное количество раз, она лишь пуще заводилась. Обыкновенно сексуальная истерия длилась вплоть до летального исхода. Если в таком состоянии женщину ограничивали в половых контактах, она готова была на все — убить, закопать в землю собственного ребенка, — лишь бы заполучить мужика. Конечно, это было очень забавно. Подручные Рашидова использовали «перхушку», когда требовалось разговорить жертву. В таком методе дознания, безусловно, приятное совмещалось с полезным. Однако, если женщине, благодаря каким-то индивидуальным особенностям, удавалось перебороть эротическую кому, как случилось, видимо, и с этой медсестрой, она погружалась в тяжелейшую депрессию, из которой вывести ее было практически невозможно. За полгода из десяти женщин, напичканных «перхушкой» и чудом не околевших на любовном ложе, все десятеро на седьмой, восьмой и девятый день покончили самоубийством. Причем любопытная подробность. Девять из десяти выбрали необычный способ ухода из жизни: подкрались к распределительным щиткам (каждая по месту жительства) и поубивали себя электрическим током. Генрих Узимович даже собирался более внимательно проанализировать эту цепочку: эротический шок — глубокая депрессия — электричество. Что-то тут ему мерещилось неслучайное, требующее осмысления.
Сказать обо всем этом юному пахану он не решался, уж больно пытливо тот его изучал своими васильковыми, пронизывающими глазами.
— Извините, господин Егор, эта девушка… она ваша родственница?
— Она моя невеста.
— Ах так… — Генрих Узимович уже примирился с мыслью, что придется поработать на этого мальчика: похоже, эпоха Хакасского исчерпала себя. Сам факт, что его рабыню, подаренную Рашидову, так легко вывезли из города, говорил о многом. Рашидов тоже в чем-то прокололся, по пятам за ним идет более молодой и сильный зверь, и, может быть, ему, Генриху Узимовичу повезло с нынешним похищением. Он не собирался покидать Россию. В ней богатств еще немерено.
— Ах так, — повторил он и потер лоб ладонью извечным профессорским жестом. — Что ж, давайте посмотрим. Где у вас можно руки помыть?
Аня в белой ночной рубашке сидела на кровати, укрытая до колен одеялом, в расслабленной позе русалки, уставившись неподвижным взглядом на противоположную стену. На вошедших Егора и Шульца-Степанкова она не обратила никакого внимания. Мышкин с ними не пошел на медосмотр: он с самого начала не одобрял никчемной Егоркиной возни вокруг распутной девицы. Хотя Роза Васильевна сказала ему, что Аня не распутная, а несчастная девушка, пытающаяся уцелеть в водовороте событий, несущих ее, как березовую почку весенний поток. «Зачем же она жила с кровососом Хакасским?» — резонно спросил Мышкин у сердобольной татарки. На что та искренне ответила: «Ты чурбан, Харитоша, и больше никто».
Генрих Узимович провел перед глазами девушки ладонью и профессиональным, умильно-слащаво-бодрым голосом окликнул:
— Алло, куколка! Ты меня слышишь?
— Конечно, — прошептала Аня, не отводя глаз от стены, где она видела что-то такое, что, кроме нее, никто не видел.
— И что у нашей девочки болит?
— Ничего не болит.
Доктор оглянулся на Егора и поразился выражению его лица: сострадание, перемешанное с ненавистью. Он таких лиц давно не видел. Жители Федулинска все поголовно были счастливы, улыбались друг другу, и если на их глазах кого-то потрошили, застенчиво отворачивались.
— Она вас узнает? — спросил он.
— Узнает. Ты ведь узнаешь меня, Аня?
Девушка с трудом перевела на него взгляд:
— Я не сумасшедшая, Егор. Я тебе говорила.
— Покушать хочешь?
— Нет, спасибо.
— Может быть, принести мороженого? Вкусное, мандариновое. Или кофейку попьешь?
— Нет, спасибо.
— Ничего не хочешь?
— Ничего не хочу. Если я мешаю…
— Нет, нет, ты никому не мешаешь, малышка. Сиди спокойно.
С отрешенностью куклы, облегченно вздохнув, Аня снова уставилась на стену.
— Все ясно, — еще умильнее провозгласил доктор. — Наша девочка абсолютно здорова, — и потянул Егора из спальни.
В гостиной Мышкин включил телевизор и с удивлением внимал действу на экране. Шел урок безопасного секса: две полуголые зрелые дамы, истерично хохоча, натягивали на муляж атлета огромный, разноцветный презерватив. Но почему-то не туда, куда обычно, а на голову.
— Она третий день ничего не есть, доктор, — пожаловался Егор. — Сделайте что-нибудь. Я заплачу.
— Сон у нее как?
— Сон хороший, она совсем не спит. Так и сидит часами. Или ляжет и смотрит в потолок. По-моему, она и в туалет не ходит.
— Клиника неважная, — глубокомысленно изрек Генрих Узимович. — Но обнадеживает реакция на окружающих. Она отвечает на вопросы. Обычно они наглухо замыкаются в себе.
— Я убью Хакасского, — твердо пообещал Егор. — А вам, доктор, настоятельно советую ее вылечить.
— Ее нельзя вылечить, — сгоряча и с испугу бухнул Шульц.
— Надо постараться, — наставительно заметил Мышкин, — коли по-доброму просят.
— Что значит по-доброму? Я же не кудесник, врач. У нее психика разрушена, сознание на волоске. Опять же суицидный синдром в наличии. Это вам не игрушки.
— Никто с тобой не играет, мистер. — У Мышкина конвульсивно дернулась щека, и доктор автоматически вжал голову в плечи. — Где споткнешься, там и ляжешь навеки. Никто тебя не спасет, коли сам себе не поможешь. Умный мужик, немец, должен понимать.
Страх, ненадолго отступивший, кольнул Генриха Узимовича в печень. Уголовная нечисть, они ведь не различают, кто благородный человек, а кто обыкновенная российская козявка. Уж сколько лет чистят эту страну, лучшие умы планеты задействованы, а чуть зазевался — и опять ползут из каких-то потайных щелей. Он не сомневался, что громила с бельмом, похожий на пожилого вурдалака, действительно при малейшей оплошности свернет ему шею, как куренку. И молодой ничуть не лучше. Даже, пожалуй, опаснее. Ясный взгляд, культурная речь, располагающая улыбка, а в кармане нож. Для таких нет ничего святого. Их действия непредсказуемы, ибо живут они пещерным инстинктом, не разумом.
— Я же не отказываюсь, — в унынии пробормотал Генрих Узимович. — Как я понимаю, мы заключили контракт. Вместо нормальных прививок федулинцы получают обыкновенную глюкозу. Это трудно сделать, но я попробую. Хотя, как вы догадываетесь, рискую головой. Чего еще вы от меня хотите?
— Девушка, — напомнил Егор. — Моя невеста. Помогите ей, доктор. Каждый яд имеет противоядие. Сама природа об этом позаботилась, разве не так?
— В данном случае — нет. Препарат новый, в стадии разработки. Естественно, через год, через два…
У Мышкина вторично дернулась щека.
— Не зарывайся, мистер, ты же весь в дерьме, а строишь из себя ангелочка. Я бы с тобой прямо сейчас разделался, Егорушка не велит. Ты ему в ножки поклонись за это, а не мекай невесть чего. Сказано, подними девку, значит, подними.
Господи, с тоской подумал Шульц, за что мне такое наказание? Вслух сказал:
— Я не любитель пустых обещаний, уж как вам угодно. Хоть четвертуйте. Если она справится, то только своими силами. Это бывает. Известны случаи самоизлечения даже от рака. Но лекарства у меня никакого нет. Не надо меня пугать, господин Егор. Я научный консультант, не более того. Пригласили — я приехал. Обычная мировая практика. Преступления в этом нет.
— На нет и суда нет, — Егор через силу улыбнулся. — Все же молитесь Богу, чтобы Аня не умерла.
Город постепенно оживал, но выражалось это косвенными и противоречивыми признаками. Исчезло ощущение бесконечного карнавала. Все чаще появлялись на улицах люди с обескураженными, задумчивыми лицами, выползающие из убогих, холодных квартир, словно медведи после зимней спячки. Резко сократились жизнерадостные очереди к окошкам раздачи бесплатного горячего соевого супа, словно часть населения вдруг предпочла быструю голодную смерть унизительной подкормке, продляющей агонию. Были зафиксированы случаи ночных нападений на патрули, чего в Федулинске не случалось уже года полтора. Под Рождество удалось захватить одного из нападавших (остальных перебили на месте), им оказался тридцатилетний Федор Кныш, наркоман без определенных занятий, бывший аспирант института электроники. На допрос приехал Гога Иванович Рашидов, но как только наркомана подключили к пыточному станку, он тут же дал дуба, хотя с виду был абсолютно здоров. Похоже, разгрыз ампулу с ядом, хотя этого в принципе не могло быть, потому что все аптеки и больница находились под строжайшим контролем. Но вскрытие подтвердило догадку: стрихнин.
Хакасский, обеспокоенный непонятными переменами в городе, запросил из Москвы специалиста по социальным конфликтам: среди костоломов Рашидова не нашлось ни одного приличного аналитика. Куприянов прислал двоих, но оба оказались американцами, говорили только на английском, а этот язык, кроме Хакасского и Монастырского, никто в городе не понимал или делал вид, что не понимает. Это затрудняло работу спецов.
С первым снегом какие-то пакостники взялись размалевывать стены домов мерзкими, бессмысленными лозунгами, выполненными, как правило, черной несмываемой краской. «Янки, убирайтесь домой!», «Елкин — палач!», «Даешь свободу гомосексуалистам!», «За что, гады, убили Федьку Кныша?», «Хакасский — ты ублюдок!», «Вставай, проклятьем заклейменный!», «Слеза ребенка спасет мир!» — и прочее, прочее в том же духе, перемежаемое матерщиной и похабными рисунками.
В докладной записке шефу Хакасский рассуждал: «…и все это вместе представляется мне любопытным проявлением социальной амнезии. Позволю себе привести такое сравнение: известно, что тяжело больной человек иногда незадолго до кончины вдруг начинает вести себя с повышенной активностью — у него появляется аппетит, его покидает страх смерти, он шутит и поет песни. Создается впечатление неожиданной ремиссии, но это всего лишь остаточная вспышка жизненной энергии. Полагаю, то же самое происходит в Федулинске. Биологические ресурсы исчерпаны, и на фоне предсмертной апатии сработали заторможенные социальные рефлексы: общественный (примитивно-родовой) организм, опять же чисто рефлекторно, сообразуясь с закрепленными в генезисе навыками, пытается вслепую совершить некий прощальный рывок, напоминая (извините, опять сравнение) незадачливого бегуна, которого свалил на дистанции разрыв сердца, но он продолжает по инерции, уже на последнем дыхании задорно сучить ножками. Картина впечатляющая, дорогой учитель, мне очень жаль, что вы не наблюдаете ее вместе с нами. Остаюсь всегда преданным Вам, Саша Хакасский».
Фома Гаврилович пришел домой раньше обычного и потихоньку, стараясь не шуметь, прокрался в ванную. Гвардейцы Рашидова совершенно озверели: сегодня, разгоняя пикет, один из этих подонков свалил его с ног дубинкой, а потом шарахнул в ухо сапогом. Хорошо хоть в левое, давно оглохшее, но Фома Гаврилович решил умыться, прежде чем предстать перед Аглаюшкой. Бедняжка так и не смогла привыкнуть к тому, что почти каждый день он возвращался домой с новым увечьем. Он ее не осуждал. Женщина и не должна смиряться с уродством.
Спрятаться не удалось, Аглая заглянула в ванную. Не всполошилась, даже, кажется, обрадовалась.
— Живой?
— Как видишь. Ухо маленько покарябали, так это ерунда. Сейчас замою. Воды только горячей нет.
— Опомнился. Ее уже год как нет.
— Но иногда бывает.
— По праздникам. На Пасху, на Рождество и на День независимости Америки… Сейчас принесу с кухни, только что закипела.
Помогла ему смыть кровь и грязь, от компресса он отказался.
— Ничего, само затянется… Знаешь, о чем я сегодня думал, Аглаюшка?
— О майской маевке?
— Остроумно, поздравляю… Нет, Аглаюшка, о другом. Ведь, в сущности, эти мерзавцы совершают благое дело. Они всю страну ограбили, лишили нас разума и чувства собственного достоинства, зато взамен поставили перед нами общую цель — выживание. Имея общую цель, нация способна сделать эволюционный, качественный рывок. Любая нация. В истории человечества множество тому подтверждений. Ты согласна со мной?
— У нас гости, Фома.
— Гости, — удивился Ларионов. — Кто такие?
— Вполне приличный молодой человек. Два часа тебя ждет.
Только тут Фома Гаврилович заметил, что она как-то странно светится, словно смертная тоска отступила.
— И что ему надо, этому молодому человеку?
— Он не сказал. Напоила его чаем, мы беседовали об искусстве.
— Об искусстве? — в полной растерянности Ларионов последовал за женой в гостиную, где навстречу ему поднялся с кресла юноша — среднего роста, подтянутый, голубоглазый, скромно улыбающийся, но в общем-то ничем не примечательный. Одного взгляда Ларионову хватило, чтобы определить: приезжий. Никто из местных не сумел бы держаться с такой безукоризненной грацией. У Ларионова сразу мелькнула мысль, что, возможно, он вообще не русский. И следом, естественно, настороженность: провокация? А когда тот заговорил, Ларионов поразился тембру его голоса — спокойному, с бархатным оттенком, никак не укладывающемуся в звуковую гамму нынешних федулинских голосов.
— Егор Жемчужников, — представился гость. — Я ваш земляк, родился здесь, в Федулинске, но долгое время путешествовал. Днями вернулся. Не думайте о плохом, Фома Гаврилович. Я не казачок засланный. Да и зачем им к вам кого-то подсылать? Вы у них и так в руках.
— Чему в таком случае обязан, — все еще настороженный, Ларионов опустился на стул, готовый в любую секунду перейти к своему обычному хамству. Аглая встала рядом, успокаивающе положила ему руку на плечо. Молодой человек тоже сел.
— Я с хорошими вестями, Фома Гаврилович. Мы с вами вместе совершим в Федулинске небольшой государственный переворотик местного масштаба. Если вы, разумеется, готовы морально.
У Ларионова от этих слов засосало под ложечкой, он не стерпел и нахамил:
— Вот даже как? Вы из какой палаты сбежали, юноша? Где Наполеоны сидят? Или где Елкины?
Егор кивнул с пониманием.
— Вы единственный человек в городе, способный возглавить народный бунт. Поэтому я пришел к вам. Стоит ли, Фома Гаврилович, тратить драгоценное время на пустую трепотню? Мы в одной команде играем. Я тот, кого вы ждали. Осталось детали уточнить, только и всего.
— Господи! — вздохнула Аглая Самойловна. — Если бы я знала, кто вы такой, Егор, не пустила бы в дом. Разве вы не видите, какой он старый и больной?
Женская мольба мгновенно убедила Ларионова в реальности происходящего. Адреналин мощно рванул в сердце. Фома Гаврилович грубо распорядился:
— Принеси-ка нам водки, милая. Да поживее!
Фыркнув, Аглая Самойловна важно удалилась. Перечить не следовало. Когда речь заходила о политике, Фома становился невменяемым. Впрочем, ее это больше не пугало. Она знала, нет силы, которая их разлучит. Они не просто муж и жена, они — единая плоть. Чтобы это понять, понадобились великие утраты, но теперь все расчеты произведены и нет смысла оглядываться назад.
— Что за чушь ты мелешь, юноша? — спросил Ларионов, когда супруга исчезла. — Никак не возьму в толк. Вообще, откуда ты взялся?
— У меня к этой сволочи чисто семейный иск. Как и у вас.
— У меня нет никаких семейных претензий, — поправил Ларионов. — Но гражданский иск я действительно готов предъявить. Только как это сделать? То, что ты сказал про бунт, — чепуха собачья. Горожане зомбированы, какое уж тут сопротивление. Они, как стадо баранов, бегут за дудочкой пастуха, а дудочка, к сожалению, в руках у монстра.
— Не совсем так, — возразил Егор и дальше без утайки рассказал об уже предпринятых им шагах. Прошло две недели, как граждане Федулинска живут без наркотиков, — и ничего, мир не рухнул. По мере того как он рассказывал, глаза Ларионова, придавленные отеками, будто черными камнями, разгорелись, подобно звездам. Вглядываясь в их настороженное, с легкой сумасшедшинкой мерцание, Егор мысленно поблагодарил Лопуха: этого человека можно остановить только пулей. Да и то вопрос, можно ли? Есть люди со столь высоким накалом самовозбуждения, что не могут помереть, не пройдя весь путь до конца. Их убивают, топят в болоте, вздергивают на фонарях, а они воскресают, чтобы завершить начатое. Учитель Жакин таких встречал, Егор ему верил.
— Хорошо, — сказал Фома Гаврилович. — Допустим, все так. Народец выходит из спячки, у тебя есть план, как направить энергию пробуждения в нужную сторону. То есть, как спровоцировать его на бунт. Что это даст? У Рашидова не меньше двух тысяч вооруженных подонков. Оружие отменное: установки «Град», кумулятивные снаряды, снайперское снаряжение и все прочее, вплоть до танков. Они весь твой бунт положат на землю и для верности пройдутся по нему асфальтовыми катками. Этим все и кончится.
— Риск есть, — согласился Егор, — но небольшой. Головорезы Рашидова — наемники. Они продаются и покупаются, как любой рыночный товар. Это одно. Второе, если в нужный момент изолировать головку, всего трех-четырех человек, они без команды с места не сдвинутся.
Кто-то на месте Ларионова, наверное, поинтересовался бы: коль все так просто, зачем вообще поднимать горожан? Почему не шлепнуть главарей — и дело в шляпе? Кто-нибудь спросил бы, но не Ларионов. Он понимал, чтобы вернуть людям веру в себя, необходима общая победа.
Аглая Самойловна принесла водки и, похоже, по дороге сама приложилась: щеки раскраснелись, глаза блестят. Ларионов ее осудил:
— Сколько держалась, Аглаюшка, стоит ли начинать?
Женщина беззаботно отмахнулась:
— А-а, какая теперь разница.
— Что такое случилось?
— Вестник смерти явился. Спасения нет. Значит, пора собираться.
Егор попробовал ее успокоить:
— Почему так мрачно, уважаемая Аглая Самойловна? Ваш муж в одиночку сражался — и ничего, обошлось. А тут целый город поднимется.
— Я не возражаю, — Аглая Самойловна улыбнулась точно так, как улыбалась покойная Тарасовна, когда он нес всякую книжную чушь. — Вас не остановишь. Но куда вам против них? На Фоме живого места нет, вы мальчик совсем. Говорят же, старый да малый. Вы даже не понимаете, на что замахнулись. У них рать несметная, у вас две фиги в кармане. На что надеетесь?
Фома Гаврилович налил водки в две чашки, себе и Егору, угрюмо молчал. И видно, что мыслями уже далеко. Может быть, в пикете, а может, в старой лаборатории, где все программы остались незавершенными. Никто не догадывался, как тяжко ему возвращаться в воображении на кладбище великой советской науки, вглядываться незрячими глазами, мутными от слез, в погасшие пульты, мысленно пролистывать незаконченные расчеты, выискивая ошибку, которая не имела значения, потому что ошибкой, по-видимому, оказалась вся его жизнь. У него будто руки отрубили, когда закрыли институт. Дальнейшие унижения уже ничего не значили. Его тоска уравновешивалась лишь ненавистью и презрением, которые он испытывал к орде завоевателей, невежественных, заносчивых и патологически жестоких. Очевидно, что это не люди, мутанты, но оставался открытым вопрос, как долго они смогут торжествовать. В гуманитарном отношении они ничего из себя не представляли, но обладали проницательными, компьютерными мозгами биороботов и в совершенстве владели приемами информационного, силового подавления инакомыслия. Человеку науки, иными словами, человеку не совсем от мира сего, Ларионову, в сущности, всегда было безразлично, какое время на дворе: социалистическое, капиталистическое или первобытно-феодальное, лишь бы не мешали работать, но эти!.. Поработив страну, они лишили ее обитателей простого, насущного права быть хомо сапиенс, поставили на колени и внушили людям, что они скоты. Самое необъяснимое, огромная часть так называемых россиян в это охотно поверила, первей всех творческая интеллигенция, с каким-то безумным, патологическим восторгом заверещавшая со всех жердочек, что раньше они жили в коммунистическом аду, в лагерях и тюрьмах, теперь же, наконец, впервые за тысячелетие вырвались на свободу, хвала дядюшке Клинтону. Действительно, это было смешно, когда бы не было так пошло.
— Видите, — сказала женщина Егору, — он меня никогда не слушает.
— Неправда. — Ларионов выпил водки, черты его лица разгладились, отеки посветлели. — Я тебя слушаю, дорогая, но когда ты говоришь глупости, мне не хочется отвечать.
— Какую же глупость я сказала?
— Да вот это — старый да малый, рать несметная. Ох, Аглаюшка, у страха всегда глаза велики. Чего же она, эта рать несметная, меня, сирого, до сей поры не укокошила?
— Фома, ну что ты говоришь. На тебе же опыт проводят. Мне доктор Шульц сказал. Он тебя в Мюнхен отвезет, на потеху образованной публике. Поэтому тебя до смерти не забивают, только учат уму-разуму.
— Доктор Шульц? Как ты с ним снюхалась?
Аглая не ответила, побежала из комнаты, будто что-то вспомнила. Вернулась с пустой чашкой.
— Налейте и мне, пожалуйста. На поминках грех не выпить.
Муж выполнил ее просьбу, повернулся к Егору:
— Вы что, совсем не пьете, молодой человек?
— Я же на работе, — сказал Егор. — Аглая Самойловна, у ваших опасений, конечно, есть резон, но федулинцам нужен вождь. Ваш муж на эту роль самый подходящий. Другого нет.
— Милый мальчик, какое мне дело до ваших прожектов. Я знаю, любая борьба бессмысленна. Они победили, пора смириться. И уж во всяком случае вы могли бы пощадить старого, больного, выжившего из ума Фому. Его скоро ветром свалит около дома.
— Эй! — с напускным возмущением одернул ее Ларионов. — Ты, мамочка, хотя бы слова выбирала. Зачем перед гостем позоришь? Я вчера утром пять раз отжался, сама видела.
Аглая Самойловна одним махом осушила чашку. Глаза потерянные, шальные, как у испуганной овцы. Егор знал про несчастья этой странной пары, но и впрямь был слишком молод, чтобы сопереживать чужим страданиям. У него у самого Аня сидела в номере, прислонившись к стене, с очумелым, потухшим взглядом. Все, что надо, он уже выяснил. С Ларионовым осечки не будет. Пора откланиваться. Леня Лопух уже, наверное, нервничает. Лучшее время, когда можно выскочить из города, — от восьми до девяти. Гвардейцы жрут ханку и колются перед ночной потехой, на улицах минимум патрулей.
Егор сказал:
— Ваш муж — великий человек. Он этой своре не по зубам. Поверьте, Аглая Самойловна, придет день, мы поставим ему памятник на центральной площади.
— Я не хочу, чтобы он был великим, — грустно улыбнулась Аглая. — Хочу, чтобы он был живым.
Егор повел Анечку ужинать в ресторан. На ногах она держалась уверенно. И одета прилично: темная длинная юбка с простроченным подолом, элегантный бежевый жакет, кружевная рубашка с розовыми рюшками у ворота. Утром он позвонил в бюро услуг отеля, оттуда немедленно прислали сотрудника, пожилую женщину в форменном темно-синем костюме. Она сняла с Анечки мерки и задала ей несколько вопросов, на которые не получила ни одного ответа. Это ее не обескуражило, видно, привыкла к причудам богачей. Через два часа вернулась в номер, нагруженная пакетами и картонками: разное дамское барахло от Версачи. Егор расплатился по счетам (шесть с небольшим тысяч зеленых) и выпроводил женщину за дверь, одарив хорошими чаевыми.
Анечка не проявила никакого интереса к обновам, хотя в это утро впервые вроде бы с аппетитом съела бутерброд с семгой и выпила чашку крепкого кофе.
Егор заставил ее примерить кое-что, она безропотно подчинилась, но все происходило так, как если бы он наряжал манекен. Глаза полусонные, движения замедленные — и сколько он ее ни тормошил, постепенно воспламеняясь от прикосновений к нежным, тугим бокам, — никакой реакции. Только досадливый всплеск бровей, когда слишком резко ее дергал. Егор не расстроился: за те дни, что она здесь жила, привык к ней такой и уже не помнил, была ли она когда-нибудь другой. Одно знал твердо: расставаться им нельзя.
Прицепил к пышным, пепельным волосам тирольскую шляпку с яркими перьями, покрутил Анечку перед зеркалом:
— Погляди, какая красотка! А? Прямо на конкурс «Мисс Сингапур».
— Да, — согласилась Анечка, но он не был уверен, что она видит себя в зеркале. По-прежнему у нее перед глазами стояли совсем иные картинки.
В ресторан повел в надежде, что на публике она немного встряхнется.
Здесь его уже встречали как завсегдатая. Метрдотель в смокинге, загорелый мужчина цветущего возраста, статью схожий с племенным рысаком, но с задумчивым, кротким лицом агента контрразведки, радостно поднялся навстречу:
— О-о, какие гости! Рад приветствовать, душевно рад. Как раз подвезли партию наисвежайших омаров.
— Омары — это то, что надо, — сказал Егор. Они обменялись рукопожатием, Анечке метрдотель со словами: «Вы само очарование, мадемуазель!» — деликатно поцеловал ручку. При этом Аня нашла в себе силы не отшатнуться и не вскрикнуть, за что мысленно Егор ее похвалил.
Метрдотель проводил их за столик, расположенный возле окна, неподалеку от эстрадного подиума, дождался, пока усядутся.
— Рекомендую к мясу, Егор Павлович, бордо пятьдесят третьего года. Из личных президентских запасов. Что-то необыкновенное. Уверен, вашей даме придется по вкусу.
— Ну-у, — сказал Егор. — Это вообще.
Метрдотель, изящно, как конь в стойле, поклонившись, удалился, и его сменил расторопный, улыбчивый официант Володя, тоже уже старый знакомец. Егор сделал заказ, ни о чем не советуясь с Анечкой. Да если бы и захотел посоветоваться…
— Как тебе здесь? — бодро спросил, когда Володя отбыл. — Музыка нравится?
— Ага.
На подиуме четверо исполнителей — скрипач, аккордеонист, саксофонист и пианист — слаженно, негромко выводили старинный блюз «Сумерки на Гавайях», модный в сороковые годы. Егор знал, что это такое, потому что слышал не первый раз.
— А публика! Погляди, какая публика. Какие прекрасные женские лица. А мужчины? Порода, осанка — все при них. Цвет общества. Тут, Анечка, за каждым столиком по нескольку миллионов. Отборный гость. Матерые ворюги. Других сюда не пускают. Разве тебе не интересно?
Анечка не нашлась, что ответить, устремила на него сумеречный взор, и Егор невольно поежился.
— Что, Анечка? Что-нибудь болит?
— Нет.
Ужинали в полном молчании. Аня почти ничего, как обычно, не ела, от ломтика жирного омара ее чуть не стошнило. Зато выпила почти бокал сладкого, терпкого, очень вкусного вина. Егор попробовал кормить ее со своей вилки. Но она с таким умоляющим выражением лица пролепетала: «Ой, пожалуйста, не надо!» — что у него тоже пропал аппетит.
В этот момент скрипач на подиуме поднес ко рту микрофон и торжественно провозгласил:
— Сейчас мы рады приветствовать дорогого гостя из Череповца, который завернул к нам на огонек, — Мишаню Григорьянца, по кличке «Чинарик». Миша, прими в подарок свою любимую мелодию «Маэстро».
За одним из столов поднялся невысокий крепыш с черной угреватой мордой, от которой за версту разило преступлением, широко ухмыляясь, раскланялся на все стороны. Зал жидко поаплодировал. Чинарик на самом деле был известной личностью: недавно его показывали по телевизору, в интервью «Итогам» он сообщил, что собирается на будущий год баллотироваться в губернаторы. В ответ на довольно ехидный вопрос ведущего, сняты ли с него обвинения в трех заказных убийствах, Мишаня обрушился с такой дикой руганью на Министерство юстиции и на коммуно-фашистов, что пришлось включить рекламу.
— Что я говорил, — обрадовался Егор. — Самая элита. Только мы с тобой здесь по недоразумению. Ты согласна?
— Да.
— Ты хоть, как меня зовут, помнишь? Ведь ни разу не назвала по имени. Может, не узнала?
— Я не сумасшедшая.
— И кто я такой?
— Мой бывший жених.
На спокойном лице ни смущения, ни волнения, но Егор встрепенулся: какая длинная речь! У него эти ее «да», «нет» уже в ушах навязли, как затычки. На радостях осушил бокал вина.
— Почему же бывший? Не только бывший, но и нынешний. Всегдашний. Хочешь, завтра подадим заявление? Вообще-то, спешить некуда. Можно подождать немного. Давай послезавтра, а?
Хотел развеселить, а вышло хуже. Ломким, как слюда, голосом Анечка попросила:
— Не издевайся надо мной, пожалуйста.
У него аж сердце осело.
На сцене начались приготовления к стриптизу, поставили гимнастические стойки с разными приспособлениями, выдвинули несколько высоких пуфиков и узкую кушетку.
— Голых баб хочешь посмотреть? — спросил Егор.
— Нет.
— Тогда посиди минутку, я наверх сбегаю.
— Да.
Он поднялся в номер, надел куртку, для Анечки прихватил теплый плащ, подбитый мехом. Решил ее прогулять по Москве. Из дверей зала понаблюдал за ней. Анечка сидела за столом прямо и неподвижно, за пять минут не сделала ни одного движения. К ней подходил Володя-официант, о чем-то спрашивал, она что-то ответила, не поворачивая головы.
Егор перехватил официанта по дороге на кухню.
— Володя, о чем говорили?
— С вашей дамой?
— Да.
— Предложил мороженое, ананасовое. Она отказалась.
— И все?
Вышколенный официант изобразил удивление:
— О чем вы, Егор Петрович?
— Ладно, отбой.
Вывел Аню на улицу. Она держала его за руку, уставившись себе под ноги, словно боялась споткнуться.
Вечер стоял удивительный, будто слепленный из чистого снега, небесных чернил и электрического разноцветья. Чуть морозный, томительно-свежий. Возле черного БМВ на стоянке околачивался Гена Пескарь, нанятый порученец.
— Тебе чего? — пробурчал Егор, недовольный.
— Да так, был рядом, заскочил, вдруг чего надо. В номер позвонил, там глухо.
— Давай дальше, не темни.
— Да я что, — Гена смущенно улыбался. — Саня Кудрин интересуется. Встреча отменяется или как?
— Опять двадцать пять… Чего по-пустому базарить? Будет нужда — сойдемся. Ты натрепал, что у меня бабки крутые, зря, Генчик. Смотри не промахнись.
Налетчик затрясся, растопырил пальцы.
— Падлой буду, Егор. Про бабки речи не было. Что ты номерной, да, предупредил, а как иначе? Я на него ишачу. Ты сегодня здесь, завтра тебя нету. С Саней мы третий год масть держим. Причем место бойкое, обустроенное. Всякие охотники лезут, как на мед. Ты учти тоже Санины опасения.
— Я проездом в Москве, — успокоил Егор. — Скажи лучше, Гена, ты джентльмен или кто?
— Ну, допустим, — удивился налетчик резкому крену в разговоре. — Чего это меняет?
— Ничего не меняет. Но как-то неучтиво. Я вышел с девушкой на прогулку. Может быть, у нас какие-то свои планы, и вдруг ты появляешься без предупреждения. Так и заикой недолго остаться.
— Понял, извини! — Налетчик расплылся в сладострастной ухмылке, отступил на шаг и канул в темноту, как привидение.
Во все время разговора Анечка стояла неподвижно, будто задремала, но руку Егора держала крепко. Тепло ее маленькой ладошки кружило ему голову.
Он привез ее на Воробьевы горы, чтобы показать ночную Москву с высоты птичьего полета. В двенадцатом часу на смотровой площадке было многолюдно, шумно, будто на свадьбе. Однако, как во всяком нынешнем чумовом веселье, чуткое ухо легко угадывало звуки истерики. Много накуренной, полупьяной молодежи, группки растерянных иностранцев со своими кинокамерами, тщетно пытающихся понять, куда их занесла нелегкая — на вечернюю экскурсию или в воровскую малину; целующиеся у всех на глазах с каким-то демонстративным азартом представители сексуальных меньшинств; бомжи с черными сумками через плечо; шныряющие под ногами оборванные малолетки-беспризорники, предлагающие любые услуги за мизерный барыш, и ко всему — три или четыре прелестных пони с высокими седлами, в полном унынии катающие по кругу не детей, а гогочущих, ржущих, пьяных молодых дебилов, — все это вместе действовало угнетающе на человека, если он еще не до конца приобщился к западной цивилизации.
Егор засмотрелся на освещенные купола храма, утонувшего в глубине набережной, и ему почудилось, что все вокруг мираж. Это смутное ощущение возникало у него не в первый раз и оставляло в душе горький осадок. Они стояли у парапета, внизу переливался, светился огнями великий город, и оттуда, снизу, из призрачного волшебного мерцания вместе с ледяными порывами ветра изредка доносились словно глубокие, тяжелые стоны — разве это тоже не сон?
Анечка жалась к нему, как собачонка, боящаяся потерять хозяина.
— Погляди, — он провел рукой над городом. — Какая сказка… Тебе нравится?
— Мне страшно, — прошептала она. — Отвези меня, пожалуйста, домой.
Если бы он знал, что она имела в виду. Где теперь ее дом? И где его дом? В маминой квартире, как сказал Мышкин, обосновался один из соратников Рашидова со всем своим кланом: сыновья, братья, наложницы. Чтобы удобнее разместиться, согнали аборигенов с двух этажей, сломали все перекрытия, подняли полы и оборудовали двухэтажные апартаменты с роскошными спальнями, с рабочими кабинетами, напичканными супертехникой, и приемным залом, где при желании можно устраивать балы. Официально все это было зарегистрировано как международная инвестиционная компания «Элингтон-блюз и посредники». Чем непонятнее, тем вернее.
Сквозь ликующую толпу он вывел Анечку к храму, но на дверях висел чугунный замок.
— Жаль, — сказал Егор. — Хотел свечку поставить за матушку. Хотя не знаю, как это делается. А ты верующая, Ань?
Задрожав, она ответила:
— Пожалуйста, не спрашивай.
По липовой аллее, освещенной квадратными фонариками, побрели вверх к университету, хотя, наверное, разумнее было сесть в машину и вернуться в отель, но куда торопиться. Впереди бесконечная ночь, он будет засыпать и просыпаться, каждый раз натыкаясь взглядом на сосредоточенное, строгое, с распахнутыми очами, драгоценное девичье лицо. Тоска выедала ей внутренности, как серая тля. Он опять не удержался, спросил:
— Аня, может, все-таки расскажешь, что они с тобой сделали? Будет лете, когда расскажешь.
— Нет.
— Почему?
— Ничего со мной не делали.
— Как не делали, — изумился Егор. — Они же тебя мучили, пытали, кололи.
— Ну пожалуйста, прошу тебя! Ну не надо!..
— Что — не надо?
— Не надо вспоминать. Умоляю!
Егор пожал плечами, развернулся и повел ее обратно к машине, оставленной у автобусной остановки. Возле БМВ копошилась группа подростков, человек пять. Двое, хохоча, отталкивали друг друга, пытались открыть переднюю дверцу, остальные, сев в кружок на ледяную землю, свинчивали заднее колесо. Сигнализация надрывалась, не умолкая, но за общим шумом вечернего праздника ее почти не было слышно. Егор прислонил Анечку к бетонной тумбе, велел подождать, сам приблизился к машине.
— Эй, пацаны, — окликнул. — Случайно, адресом не ошиблись?
Двое, которые отпирали дверцу, похоже, ручным напильником, оглянулись, разом подпрыгнули, с визгливым ржанием метнулись к кустам и сгинули, но трое на земле продолжали упорно трудиться, не поднимая голов. Это его озадачило.
— Вы что, господа, разве такими ключами это колесо снимешь?
Один из угонщиков все же оторвался от дела, хмуро поглядел на него снизу. Личико маленькое, свекольного цвета.
— Тебя не спросили. Проваливай, пока цел.
— Так это же моя машина. Почему я должен проваливать?
Мальчишка поднялся на ноги, двое других по-прежнему пыхтели над колесом, будто ничего не случилось.
— Точно твоя?
— Ну а чья же еще?
— Покажь документы.
Что-то с этим пареньком и с двумя другими неладно, но Егору недосуг было разбираться: Анечка мерзла в одиночестве у каменной тумбы. Позволить себе слишком резкие телодвижения он тоже не мог, она наверняка за ним наблюдала. Нельзя ее пугать.
— Пацаны, не доводите до греха, убирайтесь по-хорошему.
Один из пареньков, трудившихся над колесом, злобно вскрикнул:
— Вот сучий потрох, резьба срывается! Палец порезал.
— А ты не спеши, — посоветовал ему приятель. — Не с такими тачками управлялись.
Мальчишка со свекольной рожицей, гнусно ухмыляясь, сказал Егору:
— Документов нет, значит, не твоя. Будешь базланить, Гарика позовем. Он тут неподалеку. Мы же не сами по себе. Гарик объяснит, где можно ставить тачку, где нельзя. Порядок для всех единый.
«Всякому терпению есть предел», — решил Егор.
Он словил маленького наглеца за ворот куртки, немного потряс и отвесил плюху, которая донесла бедняжку аж до автобусной остановки. Потом нагнулся, ухватил двух тружеников-малолеток за шкирки и волоком по газону дотащил до спуска в неглубокий овраг, куда и отправил одного за другим. Что еще он мог им предложить?
Анечку застал в том же положении, в каком оставил.
Прислонившись к тумбе, она, казалось, что-то нашептывала сама себе с полузакрытыми глазами. Он обнял ее за плечи, бережно довел до машины…
В номере Анечка вздохнула с явным облегчением, лицо на миг прояснилось. Это была не улыбка, но какое-то слабое подобие интереса к жизни.
— Можно я лягу, Егор?
— Чайку не хочешь попить? С пирожными, с шоколадными конфетами?
— Нет.
— Тогда в ванную, и никаких отговорок.
— Зачем? — испугалась Анечка.
— Как зачем? Все девушки на ночь подмываются. И потом — горячая вода, мыло, голову помоешь, — сразу станет лучше.
Аня надула губки, сопротивляться у нее не было сил.
Он наполнил ванну, вбухал туда пузырек какого-то необыкновенного французского бальзама, пустившего по воде облака нежной, розовой пены; помог Анечке раздеться и поддерживал ее, пока она переступала край жемчужной раковины и усаживалась в ароматное облако. На упругом, стройном, с золотистой кожей теле не заметил следов побоев и даже точек от уколов не обнаружил, что было странно.
Анечка ничуть не стеснялась своей наготы, его прикосновения ее не смущали, она в ванне, поудобнее устроившись, попыталась задремать. Егор намылил большую синюю поролоновую губку и начал осторожными, круговыми движениями растирать ее спину, массируя, захватывая поочередно позвонок за позвонком. Анечка свесила голову на грудь, утопив груду пепельных волос в воде, и не издала ни звука, но он чувствовал, что ей приятно. Увы, надолго его не хватило. Внезапно острый, кинжальный приступ желания сковал мышцы, и он, бросив губку, опустился на белую табуретку, задыхаясь, почти ослепнув. Чтобы прийти в норму, вызвал к жизни видение далекой лесной хижины, старика учителя, сидевшего с трубкой на крылечке, и наконец улыбнулся, заметив вылетевшего из кустов Гирея, бешено, как пропеллером, вертящего хвостом.
Открыл глаза: Анечка так и сидела, опустив голову, укутанная космами волос, как ширмой.
— Эй, — позвал Егор. — Ты спишь?
— Нет, — глухо, как из ямы.
— Тебе хорошо?
— Да.
— Ничего не болит?
— Нет.
Со второго раза все-таки вымыл ее всю и не поддался искушению, за что мысленно себя похвалил. Но сердце щемило, ох как щемило! Напоследок промассировал розовые и неожиданно твердые ступни куском пемзы. Потом ополоснул Анечку под душем, стараясь не прикасаться к сокровенным местам, укутал в голубую махровую простыню и отнес в спальню. Уложил, подбил повыше подушку, укрыл одеялом. Отступил на шаг, присмотрелся, остался доволен результатом.
— Ты очень красивая, — сказал убежденно. — Ты самая красивая женщина, каких я только видел. Включая и в кино.
Загадал, если улыбнется, то… Она не улыбнулась, безмятежно разглядывала противоположную стену, от которой ее силком оторвали на несколько часов. Егор спросил:
— Что ты хоть там видишь-то, скажи? Может, чего интересное? Знаки судьбы?
— Нет.
— Не передумала насчет чая?
— Нет.
— Хочешь поспать?
— Да.
Он погасил верхний свет, оставил мерцающую елочку ночника на полу. Пожелал спокойной ночи. Она не ответила. Так они всегда прощались на ночь. И все же он решил, что сегодня удачный день. Первое: несколько раз (пять или шесть) Анечка произносила, и без всякого напряжения, длинные, осмысленные фразы. Второе: не окостенела и не потеряла сознания, когда на стоянке из темноты на них выскочил Гена Пескарь. И третье: помылась с удовольствием и даже покряхтывала, как маленькая старушка, когда он слишком сильно нажимал на губку. Егор не сомневался, что дело неуклонно, хотя и туго, шло к неминучему выздоровлению, что бы ни молол языком профессор-палач. Главное, поскорее увезти ее из Москвы. Жакин в два счета поставит ее на ноги. Там, на природе, среди гор и лесов, окруженная нормальными людьми, она через день сама запоет, как птичка, не понадобятся никакие лекарства. С умильной улыбкой Егор представил живописную группу — мудреца Жакина, неутомимого охотника Гирея, юную изумительную девушку, в восторге хлопающую в ладошки, и себя, благожелательно наблюдающего за ними со стороны.
Из гостиной он позвонил Харитону Даниловичу по кодовому номеру, потом Лене Лопуху. Хотел связаться и с Ларионовым, приободрить добрым словом, но у того телефон стоял на постоянной прослушке, как у всех жителей Федулинска. Судный день был намечен на послезавтра, на субботу, и Мышкин, а после Лопух уверили его, что все в порядке, подготовительные мероприятия закончены и никаких изменений не предвидится.
Успокоенный, он около часа просидел перед телевизором, вольно развалившись в кресле, посасывая через трубочку молочный коктейль, который сам себе приготовил. Как и в прежние вечера, только на одном канале случайно удалось поймать передачу на русском языке. По остальным программам крутили американские боевики и сериалы, или шла истерическая реклама, или извивалась в безумных клипах, как в падучей, стонущая, подвывающая, оголтелая попса, ведущая себя на экране, как на гинекологическом обследовании. В передаче-шоу, которая шла почему-то на русском языке, длинноволосый, сухопарый ведущий, похожий на крупного глиста, из которого пророс глист поменьше — микрофон на шнурке, обсуждал с возбужденной аудиторией актуальнейший для мировой культуры вопрос о пользе или вреде для общественного здоровья группового секса. За то время, пока Егор не сводил с экрана очарованных глаз, мнение дискутирующих склонилось к тому, что пользы, разумеется, неизмеримо больше — всплеск дурной энергии, освобождение внутреннего «эго», возвращение к первородным ценностям и прочее, а кто этого не понимает (не понимала одна девчушка с косичками, лет двенадцати, ее привели на диспут родители), тех остается только пожалеть.
Егор сходил в ванную, почистил зубы, потом расстелил постель на диване, но прежде, чем лечь, как обычно, заглянул к Ане.
Он вовремя поспел.
Аня стояла на подоконнике, неестественно крохотная в просвете огромного окна, и открывала раму. Упорно, раз за разом дергала за ручку, и наконец распахнулось окно в ночь.
Егор перелетел комнату двумя прыжками, перехватил девушку за талию, сдернул с подоконника и, барахтающуюся, жалобно поскуливающую, отнес обратно на кровать. Придавил к постели и крепко держал. Такого выражения лица, какое было у нее, он раньше ни у кого не видел. На него смотрели остекленелые глаза человека, который уже побывал в ином мире и убедился, что там намного лучше, чем на земле.
— Пусти, — умоляла Анечка. — Пусти, пожалуйста! Что я тебе сделала плохого?
У него горло заклинило, он с трудом выдавил:
— Не покидай меня, Аня, любимая!
— Не хочу жить. Устала.
— Не покидай меня, — повторил он и в следующую секунду увидел, как открываются жалюзи женской души. Невыносимый ландышевый свет вспыхнул в ее очах, окрасил щеки голубизной, и хлынули два безмолвных, горючих потока. Слез сразу стало так много, что ложбинка меж высоких, стройных грудей быстро наполнилась и ладони у Егора намокли. Он отодвинулся к спинке кровати, чтобы ей не мешать. Анечка смотрела на него не отрываясь, а слезы все струились, как если бы у двух краников одновременно сорвало резьбу. При этом она не издавала ни звука. Жуткое молчание. Егор испугался, как бы она не вытекла вся. Но опасение оказалось напрасным. Анечка зашевелилась, заерзала, подтянулась на подушке повыше, и глаза ее высохли также внезапно, как прохудились. Заблестели, засверкали, словно омытые бурной, весенней грозой.
— Почему? — спросила она совершенно разумным, ясным голосом. — Объясни, раз ты такой умный и сильный. Почему все люди живут, как люди, а меня превратили в грязную, вонючую половую тряпку?
— Ну что ты, — успокоил Егор. — Разве тебя одну? Нас всех посадили на кол. Нашествие, ничего не поделаешь. Я, конечно, виноват, что сразу не забрал тебя с собой, но два года назад я был полным кретином.
Он не знал, уместные ли слова говорит, но Анечка слушала внимательно. Она уже вернулась на землю из своих прекрасных грез.
— Что же делать, Егор?
— Ничего особенного. Нельзя впадать в отчаяние. Мы такую жизнь живем, какая есть, другой не будет. В России всегда тяжело простому человеку. Вспомни, разве твоим родителям было легче?
— При чем тут родители? Мне что делать? Кому я нужна такая?
— Как это кому? Мне нужна. Я же люблю тебя.
— Врешь! Как можно такую любить?
— Сам не знаю. — Егор почесал затылок. — Люблю, и все. Лучше тебя никого нет.
— Почему же ни разу не поцеловал? Боялся, что стошнит?
— Ты же все время спала.
— А сейчас? Я ведь не сплю.
— Сейчас просто не успел. Мы же чуть не утонули. Ты вон какое наводнение устроила.
Он переместился поближе, наклонился. От Анечкиного лица несло жаром, как от печки, и когда он прикоснулся губами к ее сухому рту, их обоих будто шарахнуло током.
…Утром он опять позвонил Мышкину и попросил прислать Розу Васильевну, татарскую чаровницу.
Утро не предвещало беды — ясное, морозное, с пушистым снежком. Федулинск пробуждался туго, как мужик с тяжкого похмелья. С рассветом по городу прокатились уборочные машины, гордость Монастырского, японские трейлеры, выписанные за счет пенсионного фонда. Рабочие в яркой канареечной униформе присыпали серой крупной солью кровавые лужи на асфальте, мощными подъемниками сгребали в кузова горы мусора. Если обнаруживались целиковые трупы, их, по инструкции, доставляли в городской морг, расчлененку везли в крематорий на окраине Федулинска, но в последние полгода человеческая требуха, даже после массовых гуляний, попадалась редко: город наводнили добравшиеся из Москвы полчища крыс-мутантов — огромных, размером с кошку, гладкошерстных, с длинными, заостренными мордочками и с красивыми, зелеными, фосфоресцирующими глазами. Днем они отсыпались в подвалах, а по ночам выходили на уличную охоту на горе поздним гулякам. Городская коммунальная служба иногда специально на час-два задерживала выезд уборочных машин, чтобы дать крысам возможность получше управиться со своей общественно полезной санитарной работой.
Чуть позже на улицах появились бомжи с полотняными сумками через плечо, крадущиеся вдоль стен предутренними серыми призраками, — собиратели «хрусталя». Оживились городские помойки и свалки — туда со всех сторон потянулись с виду вполне приличные люди. В окнах домов кое-где вспыхивал электрический свет: домохозяйки из «среднего класса» приступали к приготовлению завтрака — морковный чай, поджаренные черные гренки, повидло из ревеня. Радуясь новому дню, то тут, то там затявкали бродячие собаки, уцелевшие после ночного крысиного набега. По местному телевидению началась трансляция 450-й серии восхитительного латиноамериканского сериала «Кларисса — дочь любви».
Обычная суббота, не сулившая никаких особых потрясений. Но уже в половине десятого в загородной резиденции Хакасского раздался телефонный звонок, хотя самый занюханный чиновник из городской администрации знал, что раньше полудня беспокоить хозяина нельзя. Нарушить табу мог осмелиться лишь один человек в городе, и разбуженный в неурочное время Александр Ханович не сомневался, что это он и есть.
Звонок трезвонил минут десять, Хакасский не торопился снимать трубку: ничего, потерпит, невежа! Сперва спихнул на пол притаившуюся под боком сирийку Аврулию (неудачная замена Анютке, по которой Александр Ханович до сих пор тосковал, классная все же была славяночка, хотя и оказалась змеей, а эта, новенькая, — смуглый зверек, и не более того, неинтересно препарировать, ищи не ищи, души-то нету), потом сделал серию дыхательных упражнений, предписанных гуру Мануилом, домашним лекарем, закурил ароматную египетскую сигарету и, свесив голову с высокой постели, грозно цыкнул на ушибленную девицу: «Ползи отсюда, тварь, быстро, ну!» Фаворитка-сирийка не посмела встать на корточки, выполнила приказ буквально и, извиваясь шоколадной ящерицей, мгновенно исчезла за дверью. Только после этого Хакасский снял трубку, недовольно пробурчал:
— Чего тебе приспичило, Рашидик, в такую рань? Черти, что ли, донимают?
Рашидова черти не донимали, но новость он сообщил действительно бодрящую, как десять чашек крепкого кофе. Среди заброшенных, выстуженных корпусов бывшего НИИ «Беркут» собралась довольно большая толпа, не менее тысячи — и народ все прибывает. Необычное скопление аборигенов ничем не напоминает голодную тусовку, скорее, это похоже на приготовление к праздничной демонстрации, одной из тех, какие показывают по телевизору в политической передаче «Страницы большевистского ига». Толпа вполне организованно выстраивается в колонны со знаменами и духовым оркестром. Знамена разных цветов, зеленые, голубые, алые, с надписями: «1-е конструкторское бюро», «2-е конструкторское бюро», «Отдел атомной энергетики», «Высокие технологии» — и дальше в том же духе. Настораживает, что в толпе почти не видно счастливых, смеющихся лиц, напротив, какие-то портретно не установленные личности шныряют по рядам и выкрикивают бессмысленные угрозы в адрес властей. Скорее всего, не местные, но быдло поддерживает провокаторов сумрачным, одобрительным гулом. По разговорам можно понять, что манифестанты собираются на городскую площадь на митинг, где ожидается программное выступление маньяка Ларионова по кличке Лауреат.
Хакасский слушал раздраженное бурчание начальника безопасности и ушам своим не верил.
— Рашидик, это что — бунт?!
— Какой бунт, зачем бунт, Саня, — возмутился Георгий Иванович. — Пошлю взвод с пулеметами, положат всех к чертовой матери. Обнаглели сявки!
— Погоди, не торопись. — Хакасский немного подумал. — С Шульцем говорил?
— Нет нигде твоего Шульца.
— Как это нет? Где же он?
— Откуда знать, Саня? Отдерет свою манекенщицу, старый козел, потом дрыхнет десять часов подряд. И трубку не берет, паскуда. Когда надо, нипочем не сыщешь. Зря ты, Саня, с ним носишься. Что у нас, своих докторюг не хватает? Я тебе завтра из зоны трех Шульцев доставлю. А этого на правилку.
— Любопытно, любопытно, — Хакасский заулыбался, предвкушая большое развлечение. — Вот что, Гога, слушай внимательно. Приводи своих нукеров в боевую готовность. К площади подгони десяток самоходок, ну тех, с широкими гусеницами. Но ничего пока не предпринимай.
— Почему, Саня? Чего ждать? Их учить надо сразу.
— Нет, не надо. Это какой-то сбой в программе, хочу отследить до конца. Через часик подскочи в офис, пришли туда Монастырского и Шульца, если найдешь. Да, санитарную бригаду тоже гони в центр.
— Но…
— Никаких «но», Гога. Чувствую, повеселимся сегодня на славу. Зачем портить праздник спешкой? Согласен, старина?
— Не нравится мне все это, — буркнул Рашидов.
Им обоим в страшном сне не могло померещиться, что этот мирный разговор между ними — последний.
В эту ночь Леня Лопух покемарил от силы два-три часа. На вечерней сходке в вагончике Мышкина, куда явился и Егор Жемчужников, еще раз обсудили все малейшие детали. Город брать не арбуз кромсать, но теперь Леня поверил, что это реально. Силы неравные, но на их стороне внезапность, азарт и ненависть. Очень важно, чтобы в последний момент не вильнул в сторону Колдун. У Никодимова люди отборные, практически неуловимые, замаскированные большей частью под бомжей и проституток. Среди них ни одного привитого, зато много таких, кого уже убивали, вычеркнутых изо всех ведомостей и компьютеров. Егор почему-то не верил Колдуну, но Мышкин поклялся, что постаревший бугор не продаст.
— Позже, может быть, но не сегодня, — сказал Харитон Данилович. — Они ему самому на пятки наступают.
После Лопух объезжал одного за другим своих помощников, спецназовцев, побратимов, с которыми, начиная с Афгана, пуд соли съел. Покалеченные, вываренные в крутом кипятке трех войн, а после брошенные на произвол судьбы, они все еще годились для ратного дела и радостно встречали командира, веря в его удачу. Когда он, закончив инструктаж, упоминал размеры премиальных, у всех одинаковой слюдяной пленкой туманились глаза. Обнищали герои.
Но основную часть задания Лопух собирался выполнить один. Так он поступал всегда в решающих ситуациях. Не глупая бравада им руководила, а точный расчет. Лишние люди всегда увеличивают риск неудачи. Сегодня этот риск должен быть сведен к минимуму. От успеха его действий зависела вся операция. Но не только это важно. В душе Леня тихо радовался тому, что представился случай — он уже и не мечтал о таком, поквитаться не с какими-то отдельными личностями, а показать кукиш самой злодейке-судьбе, которая, если честно сказать, часто была к нему неблагосклонной, как уж он ее ни улещал.
Свой старенький «жигуленок» Леня оснастил в гараже еще днем, но его немного беспокоило, что проверить устройство не было никакой возможности. Подрывную науку он освоил когда-то неплохо, у него были хорошие учителя, но заниматься чем-то подобным ему давно не приходилось. Впрочем, штука-то нехитрая. Вся начинка привозная, фирменная, даже с заводскими пломбами, аналогичная, как он прикинул, пятистам граммам тротила, ему оставалась лишь установка — контакты, настройка, вектора взрыва.
Около четырех утра тихой сапой, не включая даже габаритных огней, в кромешной тьме подкатил к заранее намеченному месту, на поиски которого потратил три дня. Стараясь не шуметь, убрал с проезжей части несколько фанерных ящиков и воткнул «жигуленок» рядом с припаркованной старой «волгой» (она тут, похоже, стояла с прошлого столетия, вся раскуроченная, со спущенными колесами) носом к мусорному баку. Получилось все как надо. Утром, на свету, если кто-то бросит в эту сторону любопытный взгляд, непременно решит, что старый «жигуль» с выбитым передним стеклом, с погнутой дверцей, с пустыми глазницами фар, только и дожидается, как и «волга», когда его железную тушу перетащат под кузнечный пресс. Декорации примитивные, но в Федулинске должны сработать. Все эти хваленые рашидовские гвардейцы от сытой и привольной жизни, не встречая ни в ком сопротивления, давным-давно утратили всякую бдительность.
Посидев в машине с полчаса, чутко прислушиваясь, не обратил ли кто-нибудь внимания на его появление, Леня Лопух, светя фонариком-авторучкой, установил стрелку на табло зарядного устройства в положение «зеро» и бесшумно выбрался наружу.
Улица Тухачевского, дом 7. Только по ней Гога Рашидов ежедневно из своего особняка в Земляничном тупике выезжает в город, начиная утренний объезд объектов. Он скрупулезен, точен и никогда не меняет своих привычек, как и положено большому человеку, начальнику службы безопасности, выбившемуся в высшее общество из, смешно сказать, заурядных урок. Неизвестно, кому подражал Рашидов, очутившись в привилегированной тусовке, — Феликсу Дзержинскому, Берия или, как нынче модно, диктатору Пиночету, — но Леня ни разу не видел его в несвежей сорочке, без галстука или в помятом костюме. Он всегда респектабелен, застегнут на все пуговицы и непреклонен к врагам свободного рынка и прав человека.
Леня погладил «жигули» по теплому капоту, попрощался со старым, надежным товарищем и, осторожно перейдя улицу, свернул к трансформаторной будке, возле которой притулился, скособочась, деревянный сараюшка непонятного назначения. Когда-то, возможно, здесь была дворницкая или кладовка, но сейчас сарай был доверху забит бумажными мешками и еще всякой железной и пластиковой дрянью, потерявшей приметы своего прежнего функционального предназначения. На перекошенной двери болтался для видимости замок, подобный тем, какие висят на почтовых ящиках: накануне Леня без труда подобрал к нему ключ.
В сарае он устроил себе лежку. Засада идеальная: сквозь щели между досками окрестности просматривались во все стороны, и улица Тухачевского лежала как на ладони, но заподозрить, что в похилившемся клозете притаился человек, мог только сумасшедший.
Рашидов проезжал по улице всегда в одно и то же время, ровно в десять, по нему можно проверять часы, как по прогуливающемуся философу Канту, но даже если сегодня он выскочит из норы пораньше, все равно Лопуху предстояло ждать несколько часов. Из бумажных мешков он соорудил некое подобие кресла и, прикрыв дверь, спокойно уселся. В ноздри сразу хлынула, как пена, едкая, затхлая вонь, но он даже не поморщился. Это все ерунда. Умение ждать сколь угодно долго, превратившись во фрагмент ландшафта и сохраняя способность к мгновенному выплеску энергии, — вот, пожалуй, главное, чему он научился на войне. Это непростая наука, требующая полной самоотдачи, и тот, кто не сумел или не захотел ею овладеть, иногда лучший из лучших, как правило, погибал не своей смертью, не успев даже осознать, откуда за ним явился посланец…
На импровизированную трибуну вскарабкался Савва Николаевич Бурундук, бывший замдиректора по кадрам. Многие из собравшихся на пустыре считали его давно усопшим и удивились, увидев на трибуне живым, здоровым и громогласным, как в былые годы, пусть и уменьшившимся в размерах.
— Коллеги! Господа! Товарищи! — рявкнул он в микрофон, надувшись от возбуждения. — Сегодня у всех нас великий день. Мы пришли, чтобы предъявить властям законные требования. Их у нас немного, но они есть: зарплата, пенсии, захоронение со скидкой для инвалидов труда. Доходит до смешного: на днях провожали Бориса Тихоновича из второго отделения, здесь многие его знают, и у вдовы не хватило денег на целлофановый мешок. Пришлось закопать прямо в тренировочном костюме. Разве это нормально? Разве мы все не граждане великой державы? Всем миром, сообща, мы отстоим свое право на достойную смерть. Терпение нашего народа не беспредельно, и мы им об этом напомним. Ура, господа!
Толпа ничем не ответила, да его и слушали плохо. К бессмысленным публичным выступлениям Саввы Николаевича, общественника-фанатика, все притерпелись еще в старорежимное время. Лишь один женский голос истерично его поддержал: «Урра! Урра!» — это была Матрена Степановна, супруга Бурундука, в прошлом директор городского общепита, а ныне усердная вокзальная побирушка.
Среди скопившихся на пустыре людей вообще было мало таких, кто понимал, зачем они здесь. Вдобавок многих трясло от непрекращающейся наркотической ломки. Но, простояв уже около часа на морозе, никто и не думал расходиться. Давно, казалось, забытое, смутное чувство потерянного родства, общности всех со всеми, хорошо знакомое тем, кто когда-нибудь, подняв воротник, шагал от дома к проходной, окруженные точно такими же, неузнаваемыми в сумерках, не очень выспавшимися и не очень приветливыми людьми: это чувство, сентиментальное и теплое, как грелка к больным ногам, удерживало всех на месте, заставляло сдвигаться теснее.
Наконец зычный мужской голос распорядился через мегафон: «Начинаем движение! Предупреждаю, бояться нечего. Маршрут утвержден в мэрии. Просьба не поддаваться на возможные провокации. В случае стрельбы всем падать на землю. Вперед, друзья!»
Духовой оркестр, подтянувшийся в голову колонны, грянул бессмертный «Марш славянки», и огромная, в пять-шесть тысяч человек толпа медленно потекла по утренним улицам Федулинска.
Ларионов сидел на автобусной остановке неподалеку от площади. Рядом — жена Аглая. Он не хотел брать ее с собой, но она увязалась. Сказала: «Это наш последний день, Фома. Давай не расставаться».
Он посмеялся над ее бабьей тревогой, у него не было дурных предчувствий. Вероятно, это происходило оттого, что собственную возможную смерть он не считал чрезмерно грустным событием. Было ли из-за чего волноваться? Смерть — такой же пустяк, как насморк или лишний пинок. Есть в мире вещи неизмеримо более важные.
В этот праздничный день он прихватил с собой любимый плакат — картонку на деревянном штырьке с надписью: «Вся власть трудовому народу». Ларионов опирался на плакат, как на посох. Неподалеку покуривали на морозе двое скромно одетых молодых людей, и он знал, что это его личная охрана, присланная тем милым юношей, который навестил их на днях.
— Знаешь, душечка, — сказал он жене, — я думаю об этом мальчике, который к нам приходил, и все больше склоняюсь к мысли, что он необыкновенный человек. Наверное, герой. Наверное, он тот, кто нам необходим.
— Да, — спокойной отозвалась Аглая. — Он похож на тебя, только моложе. Мечтатель, романтик, фантазер. Всех вас сегодня передавят, как кур. Очень жаль.
Как бы в подтверждение ее слов неподалеку остановился патрульный «бьюик», из него вылезли трое громил, подошли к сидящей на скамейке пожилой парочке. Один сразу вырвал из рук Ларионова плакат и переломил о колено. Второй несильно, для острастки съездил по уху, но, к счастью, по оглохшему.
— Все бузотеришь, Лауреат, все никак не угомонишься, — дружелюбно заметил громила, изуродовавший плакат, сияя кирпичной, жизнерадостной мордой с выпученными от постоянного переедания глазами. — А что, если мы сейчас твою бабу при тебе оприходуем? Не понравится, небось?
— Яйца отморозишь, — предостерег Ларионов. — Главное свое достояние.
Второй удар он получил в грудь ногой, и два ребра, криво сросшихся, больно укололи селезенку. Ларионов начал задыхаться, и Аглая бережно обхватила его за плечи, помогая разогнуться.
— Ладно, поехали, — заторопился третий громила. — Попозже его заберем.
Патруль укатил. Двое молодых людей подошли поближе.
— Помощь нужна?
— Нет, — выдохнул Ларионов. — Спасибо, что не вмешались. Молодцы.
Сначала на улицу Тухачевского вырвались четыре мотоциклиста, эскорт Рашидова, и следом, на расстоянии двадцати метров, выдвинулся серебристо-голубой «линкольн-400». Сзади, почти впритык, два джипа-«сузуки» с отборными гвардейцами — личная охрана. В таком солидном сопровождении король города выезжал не потому, что опасался подвоха со стороны федулинцев (откуда в этом вонючем болоте?), а из соображений престижа и для ублажения души. По этой же причине на его мощном «линкольне» гудели, выли и раскручивались сразу четыре милицейские мигалки — две спереди, две над задними фарами. Саша Хакасский иногда беззлобно подтрунивал над его провинциальной склонностью к дешевой помпезности, Рашидов не обижался. Что может понять человек, взращенный в золотом коконе, про него, абрека, зубами, кулаками и башкой пробившего стену в большой и прекрасный мир. Возлежа на просторном заднем сиденье роскошной машины, Рашидов покуривал анашу (тоже привычка бездомной юности, никаких суррогатов) и предавался волнующим мечтам, хотя все чаще ловил себя на том, что мечтать ему, в сущности, больше не о чем.
Леня Лопух подождал, пока мотоциклисты с ревом обойдут мусорные баки, и нажал кнопку пульта в тот момент, когда изящному, продолговатому, как акула, «линкольну» оставалось до его задрипанного «жигуля» всего полкорпуса. Мина сработала безупречно. Рвануло так, что на улицу осыпались стекла изо всех соседних домов. Перевернуло и вытряхнуло на асфальт перегруженные мусорные баки. «Жигуль», ломаясь на куски, подпрыгнул и завис в воздухе, как летающая тарелка. Красно-бурый смерч ударил «линкольн» в бок, перевернул, прижал к стене соседнего дома и поджег. Сзади за бампер зацепился на скорости джип с охраной и тоже перевернулся. Из него на асфальт посыпались бойцы, ошарашенные, еще не понявшие, что произошло. В мгновение ока тихая улочка покрылась ранеными людьми, огнем и ужасом.
Из второго джипа примчался Лева Грек, по кличке «Душегуб», командир личной охраны Рашидова, и грозным рыком послал бойцов в круговую оборону — опытный черт! «Линкольн» уверенно разгорался и с секунды на секунду должен был рвануть. Но Душегуб и тут показал себя умельцем, рискнул поспорить с провидением. Бесстрашно шагнул к машине, рывком распахнул заднюю дверцу и — да будь ты неладен! — за ногу вытянул наружу ничуть не пострадавшего, даже не обгоревшего Рашидова.
Не пострадавшего — все же сильно сказано. Рашидов пучил глаза, тряс башкой, будто укушенный, и нелепо размахивал руками, похоже, ничего не соображая. Душегуб обнял его за плечи и попытался увести от машины подальше, но Рашидов с такой силой толкнул его в грудь, что оба повалились на землю.
От лютой обиды у Лопуха непривычно защипало глаза, как от дыма. С тоской он поглядел на расшатанные доски задней стены сараюшки, на дыру, через которую собирался спокойно уйти дворами от места происшествия.
Вышел он через дверь, подтягивая штаны, изображая человека, который только что помочился. У него был настолько безобидный, отрешенный вид, что бойцы оцепления в первую минуту не обратили на него внимания. То есть никак не связали появление неуклюжего мужичка из клозета с произошедшей трагедией. Леня не сомневался, что так и будет. Спотыкающейся, бомжовой походкой он прошел сквозь них, как человек-невидимка. Первым узнал его Лева-Душегуб, поднявшийся на ноги рядом с копошащимся на четвереньках хозяином. Душегуб вгляделся, удивленно воскликнул: «Никак ты, Лопух?» — и тут же, пронзенный догадкой, сунул руку в карман, но Леня был уже в шести шагах, и его реакция оказалась быстрее. Надежный «калаш» с обрезанным дулом из-под куртки удобно улегся ему в ладони, и тремя короткими, прицельными очередями он буквально надвое рассек Рашидова, попытавшегося в последнее мгновение закрыть лицо руками, и заодно повалил на землю Леву-Душегуба с застрявшим в кармане пистолетом. Потом развернулся и, злобно рыча, введя себя в экстаз боя, выпустил весь магазин, построив сложную трассирующую фигуру, которую спецназовцы окрестили «два веера и баян». За эту боевую новинку в лучшие времена Леню наградили бронзовой медалью и именными часами с надписью «От генерала Рохлина отважному солдату».
Зазевавшихся гвардейцев огненные пряники посшибали с улицы, но многие из тех, что пошустрей, успели сориентироваться, нырнули за машины или хотя бы шлепнулись на брюхо.
Теперь у Лопуха душа не болела: он честно отработал пятьдесят штук задатка.
Бросив ненужный автомат, набрал полные легкие воздуха и рванул с такой скоростью, на какую только были способны тренированные мышцы, — до багряной вспышки в глазах, до спазма аорты. Метров тридцать предстояло одолеть до проходной арки, а там — закоулки, дворы, изученная территория, там он уйдет. Сложность была в том, что в рывке приходилось еще петлять, чтобы не быть уж слишком удобной мишенью, резкие прыжки в сторону сбивали ритм бега. И все же ему удалось долететь до арки, словив всего одну пульку в левый бок, это ерунда. После арки немного отдышался на медленном шаге и опять побежал, но уже ровным гимнастическим аллюром, как положено на длинной дистанции. Тупик Урицкого, пустырь, проходной двор, лачуги бедняков… дальше, дальше, дальше. Он не оглядывался, лишняя трата сил. Бок тяжелел, будто на левое плечо подвесили дополнительный груз. Ничего, обойдется. Пока боль возьмет свое, пока кровь, вытекая, источит силы, он дотянет до проезда Серова, где в армейском «уазике» поджидает верный товарищ Митя Хвощ. На бегу, как в любви, думал Леня, главное — не споткнуться невзначай.
Вторая пуля догнала его на спуске к площади Дружбы народов и опять, как по заказу, угодила в левое плечо. Он поморщился с досадой: ишь какие целкие, подонки!
Еще рывок, еще усилие — и вот перед ним чуть внизу, за стеной обнаженных лип, открылась чудная картина: тихая улочка в бликах солнца, зеленый «уазик» и рядом улыбающийся Митя Хвощ, поднявший руку в приветственном салюте.
— Что, подлюки, — прошептал пересохшими губами, — догнали, взяли Леню Лопуха? У вас на это кишка тонка.
Он успел увидеть, как со странно изменившимся лицом рванулся к нему Митя, но уже не сознавал, что не бежит, а ползет, протыкая головой невесть откуда возникший столб огня.
Смерть приходит к людям по-разному, к Лене Лопуху она подступила почти неслышно.
Известие о бандитском налете на улице Тухачевского повергло Хакасского в замешательство. Устранение Рашидова (кем? с какой целью?) неудачно наложилось на всю эту непонятную заваруху в городе. К полудню ситуация сложилась такая: большая масса федулинской черни скопилась на центральной площади, по подсчетам информаторов, около десяти тысяч человек, и там шел непрекращающийся митинг, причем выступления ораторов становились все провокационнее. К требованиям зарплаты присоединились политические лозунги. Наиболее забубённые головушки призывали немедленно закрыть все пункты прививки и передать власть мифическому комитету самоуправления, возглавить который якобы дал согласие тот самый юродивый по кличке Лауреат, которого доктор Шульц собирался транспортировать в Мюнхен, Смех и грех, честное слово. Кто только их подзуживал? Совершенно невероятная, не поддающаяся логике мутация биомассы, казалось, умиротворенной навеки. Как объяснить все это Иллариону Всеволодовичу? Разве что лишний раз повторить, что красно-коричневого духа из россиян не выколотишь, и потому все гуманные, половинчатые меры, принимаемые им же на пользу, все равно будут приводить вот к таким непредсказуемым вспышкам общественного безумия. Сколько еще придется потратить усилий, денег, интеллектуальной энергии, чтобы мир уяснил окончательно: хороший россиянин — это только мертвый россиянин.
Митингующую площадь оцепили тройным кольцом спецчасти Рашидова, подтянули технику, включая газовые установки «Тромш-21» (новинка натовских умельцев), но проблема заключалась в том, что после дезертирства Георгия Ивановича (а как иначе назвать его смерть?) некому отдать команду о радикальной ликвидации бунта (пусть бунт, пусть!). Заместитель Рашидова, генерал Гриня Фунт, хотя и был вором в законе, но не обладал таким авторитетом, чтобы головорезы-чистильщики выполнили его приказ, не потребовав гарантий. Гарантии, конечно, можно дать, к примеру, по штуке на рыло авансом, но все это потребует лишнего времени. Хакасский нутром чуял, что как раз время его поджимает.
По мобильному телефону он связался с Гекой Монастырским, у того новости тоже были неутешительные. И не просто неутешительные, а какие-то несуразные. Утром он пришел на работу, вскоре получил известие о начавшихся на окраине Федулинска беспорядках, вызвал машину, чтобы на месте разобраться, что там происходит, но оказалось, что здание заблокировано его личной охраной, и он очутился как бы под домашним арестом, о чем ему высокомерно сообщил полковник Брыльский, которому он доверял, как маме родной. Это настолько не укладывалось в голове, что несколько минут Монастырский просидел в прострации, потом рыпнулся звонить туда-сюда, но убедился, что и связь с внешним миром отключена. Первым, кто к нему прозвонился за все утро, был Хакасский.
Дальше — больше. Час назад в кабинет ворвалась группа разъяренных граждан и положила на стол челобитную. В этой филькиной грамоте, отпечатанной на машинке и подписанной каким-то «Комитетом по спасению Федулинска», ему предлагали подписать акт об отречении и передать власть этому самому загадочному комитету. Один из ворвавшихся, сухонький мужичок в очках на веревочных петельках, злобно предупредил: «На размышление полтора часа. Потом пеняй на себя».
Тут же вся депутация, воздев к небу кулаки, хором заревела: «Смерть тиранам! Смерть тиранам!»
— Мне кажется, Александр Ханович, — пожаловался в трубку Монастырский, — все это очень напоминает военный переворот.
По его тону Хакасский понял, что градоначальник обмочился со страху и помощи от него ждать не приходится, но все же поинтересовался:
— Не будь придурком, Гека, соберись с мыслями. Что с милицией? Она тебе подчиняется?
— Боюсь, что нет. Гаркави с ними в толпе, с этими подонками. Я в окно видел.
— Пошевели мозгами. Кто есть в резерве?
— Ужасно, Александр Ханович, они же все сумасшедшие. Особенно этот, который в очках на петельках.
— Гека, ты слышал, о чем я спросил?
— Да, конечно… Представляете, они, кажется, изнасиловали мою секретаршу Юлечку. Ведь она совсем дитя. Что с нами теперь будет, Саша?
Хакасский вырубил связь. Отрешенно улыбался. Вот незадача. Похоже, пора уносить ноги. В этом особняке он, разумеется, в безопасности: надежная охрана, бетонный забор с двумя пулеметами на вышках, — но надолго ли? Если быдло действительно взбунтовалось, оно рано или поздно хлынет сюда, как весенняя грязь, просочится в щели, выломает решетки в окнах. Уж известно, как это бывает.
Да, отчитаться перед Куприяновым за провал будет трудно, но старик тоже не без греха. Хакасский с самого начала настаивал на радикальном решении — напалм, бактериологическая акция, да мало ли, — но Илларион Всеволодович по слабости характера склонился к более мягкому, эволюционному варианту. Впрочем, еще надо выяснить, провал ли это. По некоторым признакам за всем происходящим ощущалась чья-то целенаправленная, злая воля, мозговой удар. Вопрос в том, чья это воля?
Однако при сложившихся обстоятельствах, особенно учитывая дезертирство Рашидова, разумнее отступить, отодвинуться в тень, на заранее, так сказать, подготовленные позиции.
Он вызвал звонком мажордома, бесценную Зинаиду Павловну, и отдал кое-какие распоряжения: вынужден отлучиться на несколько дней, никакой паники, за сохранность имущества и всего остального отвечаешь головой, Зинаида.
Преданная, как собака, женщина смотрела на него влюбленными глазами, но в них блеснули слезы.
— Вернетесь ли, Саша?
— Куда я денусь, — беспечно махнул рукой. — Сколько мы с тобой вместе путешествуем?
— Пятнадцать лет, Александр Ханович.
— Вот видишь. И дел еще невпроворот. Ладно, ступай, не хватало твоей слякоти.
Женщина склонилась в поясном поклоне, поцеловала его руку — и исчезла.
Хакасский переоделся в дорожное платье: шерстяной свитер, куртка на меху, теплые кожаные штаны. Проверил походный чемоданчик: оружие, ампулы с ядом, туалетные принадлежности, некоторые документы и, на всякий случай, несколько пачек валюты. Больше ни с кем не стал прощаться, даже не позвонил дежурному смены на пост, — Зинаида сама распорядится отменно.
Открыл потайную дверцу в стене и на лифте поднялся на крышу. Здесь, на специально оборудованной плоской бетонной площадке под брезентовым навесом поджидал верный друг — двухместный спортивный вертолет «Рек-16», дорогой подарок братьев из Лэнгли, непременный спутник всех его передвижений по миру. Послушная безотказная машина с забавным утиным носом и золотистыми лопастями — Хакасский относился к ней, как к живому существу, и в одиноких полетах нередко беседовал с ней, как с добрым попутчиком.
Он уже распахнул пилотскую дверцу, когда из-за печной трубы вышел человек в точно такой же, как у него, куртке, в спортивных брюках «Адидас», но без чемодана, вместо которого держал в руке пистолет, направленный Хакасскому в лоб.
— Полетаем, Саня? — весело спросил незнакомец. Хакасский тут же его узнал. Тот самый молодой человек, который устроил безобразный дебош на спортивном празднике и чуть не оставил Хакасского инвалидом. Но ведь Рашидов доложил, что его бойцы догнали хулигана и Лева-Душегуб его кокнул. Выходит, обманул, зараза!
— Как ты сюда попал? — задал он глупый вопрос.
— По воздуху… Поднимайся, Саня, поднимайся. Давай полетаем. Ты же куда-то собирался?
Хакасский не испугался пистолета. Если бы он боялся таких вот оружных мальчуганов, то, наверное, сидел бы тихонечко в каком-нибудь банке, а не занимался мессианским покорением густо заселенных территорий. Но все же ему стало как-то не по себе, и рука, сжимавшая вертолетную стойку, онемела. Выражение глаз этого парня его гипнотизировало. Сердечной истомой наполнилась душа. С каждой секундой томление усиливалось. Хакасский некстати вспомнил, что точно такие же странные ощущения испытывал в детстве, когда оставался один в темной комнате, где по углам копошились неведомые чудовища.
Помешкав, он поднялся в кабину и расположился в кресле пилота. Незваный гость, как приклеенный, уже сидел во втором кресле.
— Давай заводи, Саня.
Хакасский щелкнул тумблером, проверил показания приборов, количество горючего. На нежданного попутчика не глядел, сказал, не поворачивая головы:
— Брезент надо снять. Поди сними.
— Ага, сейчас, — парень соскочил на площадку, и Хакасский с облегчением потянулся за своим чемоданчиком, поставленным за кресло, — и обомлел. Только что был чемоданчик, а теперь его нет.
Стягивая брезент, Егор весело помахал рукой. Жест означал только одно: вижу, вижу, Саня, чего ты ищешь.
Хакасский еще торкнулся туда, сюда — за спину, под кресло, кабина маленькая, негде исчезнуть чемоданчику. Тем не менее — исчез. А там все необходимое, чтобы вразумить негодяя, напустившего на него потусторонний морок.
Хакасский бессильно откинулся на спинку кресла, трясущимися пальцами угодил сигаретой в нос.
— Летим, Саня, — подбодрил Егор, опять очутившись рядом. — Чего ждешь? Небо зовет. Гляди, какой выдался славный денек. Ни одного облачка, а?
— Чемодан куда-то делся с документами. Ты не брал?
— Какой чемодан, Саня? Тебе больше никакие чемоданы не понадобятся. Ты что? Разве не понял?
— Что имеешь в виду?
— Судный день, Саня, Судный день.
— Ах так? И судья это ты?
— Нет, я только исполнитель приговора.
Умелый пилот, Хакасский плавно оторвал машину от крыши. Сделал прощальный круг над опустевшим городом. Завис над площадью. С высоты ста метров можно было отлично видеть, какой там разворачивался спектакль. Огромная, возбужденная толпа теснила вооруженные гвардейские цепи, выдавливала в переулки. Вояки Рашидова отступали без паники, сохраняя строевой порядок, но явно не собирались оказывать сопротивление. Нападавшие уже захватили несколько бээмпешек и, как пчелы, гроздьями облепили два танка. На трибуне раскачивался в унисон с движением толпы какой-то человек в солдатском ватнике, что-то грозно рыкал в мегафон, и Хакасский не столько узнал, сколько догадался, что это любимый пациент доктора Шульца.
— Что все это значит, объясни? — потребовал Хакасский.
— Прикуп ты не угадал, Саня. На прикупе прокололся.
— Это же бессмысленно, неужели не понимаешь? Выхлопные пары. Опять придется проводить дезинфекцию.
— Придется, но уже не тебе… Ты, Саня, не учел одной важной вещи. В этом городе ты построил маленькую империю, немного поцарствовал, но забыл, что такие империи рассыпаются, когда уходит император. Они непрочные, Саня. Это замок на песке.
Не отвечая, Хакасский набрал высоту. Взял направление на Москву. Он почти успокоился, хотя расслабляющее томление, будто в башку напихали мякины, не проходило. Он уверял себя, что это всего лишь чей-то нелепый, мерзкий розыгрыш, блеф, который ничем серьезным грозить не может, но…
— Не знаю, кто ты, — сказал печально, — но мне тебя даже жалко. Ты не понимаешь, на что замахнулся. Слишком молод, чтобы это понять.
— Ничего, пойму когда-нибудь.
Под ними проплывали черные подмосковные леса с белыми оконцами озер. Проскальзывали города, деревни — все заснеженное, серое, угрюмое. Тот самый пейзаж, который всегда вызывал у Хакасского отвращение. В таких местах, в чащобах и обжитых селениях не могли жить люди, там прятались звероподобные существа, так и не сумевшие очеловечиться за долгие века эволюции. Наконец открылись многоэтажные, однообразные, как склероз, пригороды Москвы.
— Куда тебя доставить? — устало спросил Хакасский.
— На реку сядем. На Москву-реку. Вон она, видишь, петляет?
— Да ты что? — удивился Хакасский. — Лед не выдержит. Слабый еще лед.
— Отлично. Сперва полетали, теперь поплаваем.
Хакасский скосил глаза, Егор ему улыбнулся.
— Это шанс, Саня. Вдруг не утонешь? Вдруг дьявол спасет?
У Хакасского заныла печень. Ублюдок, мразь, играет с ним, как с мышом. В истерике, с чугунно забившимся сердцем, бросил штурвал, потянулся к глотке мерзавца. Егор его остудил, небрежно ткнул железным дулом в солнечное сплетение.
— Не дури, Саня. Используй последнюю возможность. Ты же игрок. Подумай, я мог пристрелить тебя на крыше.
Хакасский отдышался, выправил вертолет.
— Почему же не застрелил?
— Мараться не хотел. От дерьма брызги летят. После не отмоешься.
— Сам же сдохнешь, кретин.
— На это не надейся. Я выплыву.
— Ах, выплывешь? Много вас таких выплыло? — Хакасский натужно захохотал, теперь ему хотелось только одного: поскорее покончить с этим кошмаром. Темная сила, исходящая от этого непостижимого существа, давила на мозг. Весь салон наполнила туманом и в ушах звенела. Ничего, еще посмотрим.
Страха смерти он не испытывал, но с ужасом представлял, как его холеное, ладное тело, со всеми любимыми родинками и трогательными впадинками, изласканное сотнями рабынь, охватят ледяные щупальца реки.
— Может, поторгуемся? — спохватился он.
— Поздно, Саня. Рынок закрыт.
От злости, от отчаяния и от внезапно кольнувшего презрения к самому себе, попавшемуся в детскую ловушку, Хакасский даже не стал выгадывать ближе к берегу, где лед мог закрепиться, выцелил прямо на середину широкой снежной ленты. Покачался, потряс лопастями и мастерски, без всякого рывка, припарковался. На малое мгновение счастливо помнилось: устоит машина, но это был самообман. С гнусным, болезненным скрежетом серебряная оса погрузилась по брюхо. К стеклам налипла кромка тьмы. Хакасский отключил двигатель, сидел, затаив дыхание. Если достали дно, то еще есть надежда. Егор укоризненно заметил:
— Нет, Саня, здесь глубже, чем ты думаешь.
Будто отозвавшись, река чавкнула и осадила машину почти по самую шляпку. Мигнуло и погасло электричество. Хакасский окаменел. Он по-прежнему не верил, что такое могло быть. Оледенелым очам отворилась черная бездна небытия. Рассудок и нервы тщетно боролись с очевидным. На славу сработанная летучая машина все же не годилась на роль батискафа: под ногами захлюпала жижа и у Хакасского внезапно промок рукав куртки.
— Люк, — спокойно напомнил из темноты Егор. — Аварийный люк наверху. Поторопись, Саня, поздно будет.
— А ты?
— Я следом. Мне спешить некуда…