— Говорю Аттике и всем: пора что-то делать! Пора что-то делать, о афиняне, жители самого молодого в Элладе, но не столь уж убогого и обделенного славой города! Я сам его сын, плоть от плоти и кровь от крови этой земли, и пусть меня ругают и швыряют в меня камнями, но я не откажусь от утверждения, что Аттика — лучшая земля в мире, а вы, мои земляки и сограждане, — цвет и богатство человечества!
Маленький горбатый человек в драном хитоне выбросил вперед руку, и сначала рявкнули в тридцать глоток «Слава Менестею!» дюжие молодчики с медными изображениями гарпий на груди, растянувшиеся цепочкой вдоль храмовых ступеней. А потом заорала на разные голоса толпа, и это было как горный обвал: кричали почтенные торговцы и проститутки, ремесленники и отпускные солдаты, моряки и рабы, свинопасы и матроны, бродяги и праздные бездельники. Горбун в рваном хитоне поднял руку, и по толпе кругами, словно от брошенного в воду камня, побежала тишина, гомон затухал в выходящих на храмовую площадь улочках.
— Я отношу ваши славословия в ваш же адрес! — гремел Менестей. — Потому что я — это вы. Я слушаю ваши сердца и ваши мысли, я лишь выражаю ваши чаянья и вашу волю, я ваш слуга и раб и останусь им, покуда над землей светит солнце, а дождь падает сверху. Не воздавайте мне хвалы, воздайте ее себе! — Он опустил руки и продолжал тише, заставив всю толпу обратиться в слух; слышно было даже как хлопают паруса в Пирее. — Итак, Афины… Вы знаете, как нас именует вся остальная Эллада? Тяжело выговорить это слово, но придется. «Провинция» — так, благородные афиняне, именуют нас все эти чванные спартанцы, микенские бездельники и развратные фиванцы. Потому лишь, что мы молоды! Они не знают, что наша молодость и есть наше главное богатство и наше оружие. Микены, Пилос, Тиринф и все прочие — это смертельно больные организмы, насквозь прогнившие символы упадка. Ни одному из этих царств уже не подняться, им так и не удалось объединить Элладу и покорить варварские народы. И я говорю вам: сплотить пережившие свою былую славу царства, создать Великую Элладу судьбой и богами предписано нам. Мы — молодая кровь, мы юная сила, мы единственные не тащим на себе вековой груз пороков и ошибок. Афиняне, мы — очистительный вихрь, бешено сметающий пыль и тлен. И этот вихрь пронесется от моря до Фессалийских гор, а когда он рассеется, величаво встанет Великая Эллада и златовратная столица ее — Афины. И кто знает, не окажется ли тогда, что именно нам предназначено стать повелителями всей Ойкумены? Ведь мир изначально нуждался и будет нуждаться в повелителях, а чем мы плохи? Мы созданы великим Прометеем, в то время как живущие окрест народы — то ли превращенные какими-то недальновидными иноземными богами в людей животные, то ли вообще сотворены неведомо из какого дерьма. Разве можно сравнить с египтянами, поклоняющимися кошкам и хорькам, с не помнящими родства вавилонянами нас, родичей титанов, нас, получивших от самого Прометея божественный огонь? Слава Прометею!
Рев повис над толпой, как густой туман.
— Я против войны, — сказал Менестей. — Ни один человек в здравом рассудке не станет ратовать за войну, это отвратительное чудовище, плодящее пожары, слезы и смерть. Но есть война и война. Найдется ли хоть один человек, что при нападении врага покинет сограждан и спрячется в хлеву? Нет таких? Вот видите, афиняне: когда нападает враг, в бой идут все. Мне могут возразить, что на границах Аттики не маячат чужие войска. Так оно и обстоит — пока что. Но будет ли так продолжаться вечно? Отнюдь не уверен. Вспомните — разве на нас не обрушивались, не сжигали Афин спартанцы Тиндарея? Разве не вынашивали против нас черных замыслов кентавры? Лишь случай спас нас от их вторжения, вернее, великий Геракл, почти под корень истребивший это подлое племя. Но разве не плетут против нас заговоров злокозненные соседи и сегодня? И вот я призываю вас, афиняне: вооружайтесь во имя мира! Наши враги твердят, что мы слабы, что мы юны, что мы провинциалы? Отлично, мы покажем, что армия юных выскочек из провинции не уступит войскам замшелых Микен. Мы вколотим это в голову соседям нашими мечами!
И снова рев, и молодчики с гарпиями на медных бляхах вскидывают руки.
— Я ничего не имею против царя Тезея, — продолжал Менестей. — Он, безусловно, заслуживает уважения — герой войны с амазонками, победитель Минотавра и Прокруста, человек, создавший из жалкого селения вокруг жертвенника наши великолепные Афины. Но не устал ли наш царь от государственных забот и дел? Не постарел ли он? Не утратил ли разум и волю к деяниям, прославляющим Афины? В Троянской войне мы не участвовали, ограничившись посылкой одного корабля, что не прибавило нам чести и уважения. Разве хорошо, что одиннадцатый год на берегу гниет корабль, на котором когда-то вернулись из-под Трои наши храбрецы? Разве хорошо, что давно уже из наших оружейных мастерских не выходят новые боевые колесницы, доспехи для гоплитов и мечи? При всем моем уважении к царю Тезею, при всех его достоинствах и былых подвигах, не могу не сказать: его время прошло! Наступило время других, с горячей кровью и юной дерзостью. Да здравствует Великая Эллада и ее столица — Афины!
Засвистели флейты, и Менестей, спустившись по ступеням, пошел сквозь толпу, бурлившую вокруг него тяжело и густо, как смола в котле, и уже раздались первые крики придавленных. Стражники, кое-где торчавшие на площади, растерянно переминались с ноги на ногу, не в силах сообразить, как в такой ситуации поступать.
— Как видишь, все предельно просто, — сказал Майону Гомер. — Сначала нужно доказать, что мир вокруг насквозь изъеден недугом, а затем убедить, что ты оказался единственным, способным исцелить все немочи. Убедить, что только ты можешь открыть людям истину, и только они под твоим руководством перевернут мир.
— А потом? — буркнул Майон.
— В данную минуту никого не волнует, что будет потом, — сказал Гомер. Гораздо интереснее и привлекательнее возможность верить, что все изменится, если немедленно разнести — что угодно и все сразу. Голова болит наутро — если она вообще еще на плечах. Слов нет, до чего любопытный образчик демагогии и подлости…
Он стоял, небрежно опершись о балюстраду, высокий, загорелый, и эта нарочито ленивая поза, прищуренные глаза наводили на мысль о пантере, обманчиво расслабившейся перед прыжком. Майон промолчал. Когда-то они с непонятным им самим упорством соперничали во всем — сначала в школе, борясь за звание первого ученика, потом на стадионах и в гимнасиях — в кулачных боях, в метании диска, в гонках колесниц; и всюду успех был переменчив, переходя то к одному, то к другому. Странно, но после того, как появились их первые стихи, дух беззлобного, но рьяного соперничества как-то незаметно угас, о нем и не вспоминали. Был Гомер и был Майон. Соперничество исчезло, а вот непонимание, подумал Майон, непонимание в последнее время слишком часто тенью ложится на прокаленные солнцем плиты мостовой. Вот и сейчас я не понимаю этих прищуренных глаз, цепкого взгляда, равнодушного вроде бы лица, но на деле поглощающего разговоры и жесты, запахи и звуки, как поглощает листва солнечный луч. Конечно, такой всасывающий, словно Харибда, взгляд, такой слух и должен быть у поэта, но здесь примешивается еще и что-то другое.
— На месте нашего школьного приятеля Гилла я давно бросил бы на это сборище тяжелую конницу, — сказал Гомер.
— Шутишь?
— Ничуть, — сказал Гомер. — Как ты к нему относишься? Я о Менестее, понятно.
— Я его просто не понимаю, — пожал плечами Майон. — Промелькнет временами здравое суждение и тут же тонет в глупости и лжи.
— Лжи — не спорю. Глупости — никоим образом. Ум как раз и заключается в том, чтобы доказать глупцам, насколько они умны, насколько именно их образ мыслей и куцые ценности велики и светлы. Менестею это удается, и я на месте Тезея побеспокоился бы. Ах ты!..
Он отшвырнул ударом кулака зазевавшегося и налетевшего на него разносчика пирожков, и тот полетел кубарем, рассыпая свой немудреный товар, — толпа, провожавшая Менестея, докатилась и до них и задела краем. Их осторожно обходили — Майон подумал, что это уважение вызвано не столько невеликой пока славой поэтов, сколько их известностью как опытных кулачных бойцов.
Потом что-то изменилось — «гарпии» безжалостно разгоняли толпу, действуя рукоятками кинжалов и дубинками, и по образовавшемуся коридору с колышущимися живыми стенами прямо к ним прошел Менестей.
— Я рад видеть вас среди слушавших меня, — сказал Менестей отрывисто и властно. — Я очень уважаю вас, друзья. Вы — живое олицетворение новой аттической молодежи, гармонично сочетающей мощь тела и духа.
Майон поклонился. Гомер сказал:
— Не перехвали нас, иначе боги, узрев на земле столь совершенных молодых людей, заберут нас на Олимп.
Менестей улыбнулся в знак того, что понял иронию и оценил по достоинству. Столпившиеся вокруг «гарпии» смотрели на них подозрительно и тупо.
— Я равно опасаюсь перехвалить вас и не воздать должного, — сказал Менестей. — Человек я простой и склонен искренне хвалить то, что мне нравится. А мне нравится твой «Поход к амазонкам», Майон, и твои стихи о Геракле, Гомер. Есть и замечания, разумеется, но не буду о них сейчас упоминать. Сейчас я всего лишь хочу задать вопрос: чем вы нас порадуете вскоре?
— Пока — ничем, — сказал Гомер быстро.
— Я думал о Троянской войне… — сказал Майон.
— Это прекрасно! — Менестей взял его за локоть и ласково заглянул в глаза. — Как-никак в этом грандиозном предприятии принимали участие и афиняне. Это слава Эллады, и она до сих пор ожидает своих певцов. Кстати, на днях ваш друг скульптор Назер установит на этой площади статую — монумент сражавшимся под Троей. Вдумайтесь, — он поднял палец, — впервые в мировой истории будет установлена статуя не бога, не титана — человека. Победителя Трои.
— И не менее важно, что это событие произойдет в Афинах? — усмехнулся Гомер.
— Ты уловил мою мысль, — кивнул Менестей. — Что же, оставляю вас, не смея мешать вольному полету поэтической мысли.
Он склонил голову и прошествовал прочь, следом заторопились «гарпии».
— А ведь это уже не шутки, — сказал Майон.
— Это я тебе и стараюсь доказать, — сказал Гомер. — Когда слабнут Тезеи, приходят Менестеи. Ты действительно собираешься писать о Троянской войне?
— Почему бы и нет?
— Да, предприятие было грандиозное. Есть о чем поразмыслить. На твоем месте я прежде всего побеседовал бы с Тезеем. Как-никак он участвовал в том, первом похищении Елены, он ее украл, после чего на нас и навалилась Спарта. И пришлось отстраивать едва построенные Афины заново.
— Я об этом не знал, — сказал Майон.
— А это, между прочим, чистая правда. Тиндарей бросил спартанцев на Афины не по причине изначально присущего спартанцам коварства, как уверяли нас учителя, а после того, как Тезей украл Елену. Эта девчонка уже тогда была невыносимо соблазнительна. Прошло несколько лет, и из-за тех же прекрасных глаз запылала Троя.
— Значит, вот так, — сказал Майон.
— Да. На днях эпизод с Тезеем и Еленой включат в курс истории. Наука не стоит на месте, и в ее распоряжении оказались новые знания, позволяющие исправить прежние.
— Может быть, Тезею не захочется об этом вспоминать?
— Не думаю, — сказал Гомер. — У него было достаточно много женщин, чтобы грустить о той полудевочке, и слишком много он славных дел совершил, чтобы стыдиться юношеского безрассудства.
— Так, — сказал Майон. — Выходит, Елену похищали дважды. Первый раз это привело к войне Спарты и Афин, второй — к Троянской войне. Почему же нам прожужжали уши о втором похищении и долго молчали о первом? Если самому Тезею было безразлично, знают об этом или нет…
— Ну, это не самый интересный вопрос, — сказал Гомер. — Есть другие. Например: почему Тезей всего лишь год спустя, когда Елену решили выдать замуж, не поехал в Спарту следом за многочисленными претендентами на ее руку? Коли уж он был влюблен? А он, как мы знаем, умел любить по-настоящему… Почему Тезей не участвовал в Троянской войне? Где носит Одиссея все эти годы, если он, как утверждают некоторые, все еще жив?
— При чем здесь Одиссей?
— При том, что во всей этой истории множество темных мест, — сказал Гомер. — И самая темная сторона дела — почему в Троянской войне, согласно официальной историографии, подготовленной в немалой степени и Гераклом, не участвовал ни один из многочисленных Гераклидов? За исключением разбойника и выродка, от которого все отступились… Я ведь и сам интересуюсь Троей, Майон. И я могу прозакладывать голову, что существует какая-то тайна, в немалой степени связанная со смертью Геракла. А может, и со смертью братьев Елены Кастора и Полидевка.
— Я об этом никогда не думал, — сказал Майон.
— А впрочем, нас это и не касается. — Он вновь стал похож на лениво подставившую брюхо солнцу пантеру. — Распутывать нынешние интриги — дело сыщиков, прошлые — дело ученых. У нас другие задачи — слушать, видеть, рассказывать о том, что было… а может, и о том, чего не было… Ты не идешь к Назеру? Тогда — до встречи.
Майон смотрел ему вслед. Вот он ловко обогнул нищих, дравшихся вокруг рассыпанных пирожков, раскланялся с кем-то из знакомых. Скрылся за поворотом. И снова возникло ощущение холодной тени на теплых потрескавшихся камнях.
«Видимо, все дело в том, что мы взрослеем, — подумал Майон. — Мы вступили в пору зрелости, наши деяния и поступки приобретают все большие значения и ответственность, и поневоле нас разносит в стороны, словно случайно встретившиеся в море корабли, и нет уже места былым играм на морском берегу, мальчишеским стремлениям к тому, чтобы все в мире было ясно и просто. Мы учимся сложности. Но почему же нас разносит в стороны? И допустимо ли, ссылаясь на сложность жизни, узаконить некое необходимое соотношение правды и лжи?»
— Учитель, — робко сказали сзади.
Майон сердито обернулся.
— Эант, я много раз просил не называть меня учителем, — сказал он. Мне еще рано чему-то учить, самому следует учиться и учиться…
Но Эант смотрел восторженно, не желая принимать никаких возражений. Долговязый голенастый подросток, очень мало знавший, но стремившийся знать как можно больше, ничего еще не сделавший, но уже сейчас готовившийся свернуть горы.
— А это откуда? — поинтересовался Майон. — Ради такого украшения нужно потрудиться на совесть. (Правый глаз Эанта украшал великолепный синяк, начавший уже лиловеть.)
— А это мы швыряли камнями в «гарпий», — сказал Эант. Никакого сожаления или раскаяния в его голосе не чувствовалось. — Убежать не все успели, они поймали нас с Филоттом и хотели заставить кричать: «Да здравствует Менестей!»
— А вы?
— А мы кричали совсем другое. Потом за нас вступились моряки. Ты недоволен?
— Конечно, — сказал Майон. — Это уже не мальчишеские потасовки, это может плохо кончиться…
— Думаешь, я не понимаю? Учитель, с этой шайкой нельзя иначе! Или я должен поступать не так, как мне подсказывает совесть?
— Нет, — сказал Майон. — Всегда поступай так, как тебе подсказывает совесть. Но здесь другое, Эант. Ты, несомненно, талантлив, и ты не имеешь права ввязываться в драки вроде сегодняшней.
Он замолчал. Он видел глаза мальчишки и знал, что ничего с этим не поделать, не погасить мутной водой затасканных поучений этот огонь.
Майон засмеялся и махнул рукой.
— Ладно, — сказал он. — Не следует ставить кулак выше слова, но и одними лишь словами иногда не обойдешься. Надеюсь, этой дракой твои новости не исчерпываются?
— Нет, — сказал Эант. — Я написал новые стихи. О Геракле. Конечно, ты можешь сказать, что тему я выбрал неудачную, — сейчас все пишут либо о Геракле, либо о Елене Прекрасной…
— Можно взять старую тему и сказать что-то новое, — сказал Майон.
— Кентавр сказал то же самое.
— Какой кентавр?
— Разве ты его не встретил?
— Я пришел домой очень поздно, — сказал Майон и смущенно подумал, что мальчишка догадывается о его маленькой лжи. — А что случилось?
— Вечером к тебе домой приходили двое — кентавр и какой-то микенец. Твой дядя говорит, что этот микенец похож на Геракла.
— Да, дядя в молодости видел Геракла, — сказал он. — А что им было нужно? У меня нет знакомых кентавров.
— Не знаю. У них к тебе какое-то дело. Жутко важное дело. Они сказали, что придут еще раз.
— Любопытно, — сказал Майон.