Землянка

Лирическая повесть

Годы катились, как дни. Длинные, голубо-ясные, детски-беззаботные дни.

В новой жизни, точно в светлом детстве, я пою новые песни, которые рождаются сами из глубины сердца, как вырастают цветы из земли.

Каждую песню пою на свой лад.

У меня хороший, звонкий голос, но мне нет никакого дела, слушают меня или не слушают.

Как вольная птица, я пою, когда мне хочется петь, и не жду похвалы.

Вот сейчас я сижу на верхушке самой высокой сосны и, покачиваясь от легкого ветерка, распеваю о том, как чудесно жить. Да.

Жить чудесно! Подумай:

утром рано с песнями

тебя разбудят птицы –

о, не жалей недовиденного сна –

и вытащат взглянуть

на розовое, солнечное утро…

Радуйся! Оно – для тебя.

Свежими глазами взгляни на луг, взгляни.

Огни! Блестят огни!

Как радужно! Легко!

Туманом розовым

вздохни. Еще вздохни,

взгляни на кроткие слезинки

детей-цветов.

Ты эти слезы назови:

росинки-радостинки.

И улыбнись им ясным

утренним приветом.

Радуйся! Они – для тебя.

Жить чудесно! Подумай:

в жаркий полдень

тебя позовут гостить

лесные тени.

На добрые протянутые

чернолапы садись и обними

шершавый ствол, как мать.

Пить захочешь –

тут журчеек чурлит, –

ты только наклонись.

Радуйся! Он – для тебя.

Жить чудесно! Подумай:

вечерняя тихая ласка,

как любимая сказка,

усадит тебя на крутой бережок.

Посмотри, как дружок

за дружочком отразились

грусточки в воде.

И кивают… Кому?

Может быть, бороде,

что трясется в зеленой воде.

Тихо-грустно. Только шепчут

нежные тайны свои

шелесточки-листочки.

Жить чудесно! Подумай:

теплая ночь развернет

перед тобой сине-темную глубь

и зажжет в этой глуби

семицветные звезды.

Ты долго смотри на них.

Долго смотри.

Они поднимут к себе,

как подружку звезду,

твою вольную душу.

Они принесут тебе

желанный сон о возлюбленной.

И споют звездным хором:

Радуйся! Жизнь – для тебя.

Радуйся! Радуйся! Радуйся!

Еще и сегодня не увяли цветы, которыми мы вчера разукрасили свою горницу-землянку; разубрали ее молодыми ветками, белыми цветами, и она выглядела кротко, просто и красиво, как часовенка в троицын день.

Да, вчера был знаменательный день! Два года тому назад я пришел из деревни Озерной сюда – вот на этот высокий лесистый откос у речки Извивушки (собственно, ее зовут здесь иначе, а мне нравится так), увидел рыбачью заброшенную землянку, вырытую под самым верхом откоса, и поселился в ней.

Вначале я оставил землянку в общем такой, какой она была у рыбака, только выбросил из нее сгнившие нары и сделал новые да смастерил большое оконце, которое в ненастье могло закрываться.

Но потом, когда у меня появились три друга: деревенский парнишка Иоиль, из Озерной, собака Росс и дрозд Пич, я значительно расширил землянку и за эти два года мало-помалу довел свою берлогу до совершенства.

Вчера мы веселились целый день, как одичалые.

Празднество закончилось тем, что ночью мы зажгли большущий костер на полянке и с разбегу, с криком перескакивали через огонь все трое. Сначала я, потом Иоиль, за ним Росс.

И в конце концов я разошелся так, что выхватил из костра горящее сухое дерево, со свистом подбежал к высокому обрывистому берегу речки и вместе с огненным деревом спрыгнул в воду.

– Эй-й-о-о!

Иоиль и Росс были довольны не меньше меня.

Однако пришлось сушиться у костра до рассвета.

Иоиль и Росс скоро угомонились, а я сидел у костра, обсушивался, смотрел на огонь и, насвистывая, вспоминал добрым словом эти чудесные годы, которые так неузнаваемо изменили до последней капли мою жизнь.

Смутно вспоминались, как далекие дни детства, первые новые мои месяцы в деревне.

Ххо-о! Как это давно было.

Припомнилось смешное начало.

Из города я забрался прямо в глухую деревушку Озерную, оделся в деревенскую лопатину, обул лапти и стал учиться ходить по земле.

Да, да, я не умел ходить в лаптях без того, чтобы не заплетаться и не падать. А босиком не мог ступить двух шагов – кололо ноги, и я со вздохом садился на землю.

Надо мной сначала много смеялись, и по ночам я незаметно плакал.

Спал на сеновале или в избе, на полатях. Вставал с рассветом, как все. Работал, как другие, крестьянскую работу до заката.

И впервые тогда на руках появились мозоли, и здоровым загаром покрылись руки, лицо и грудь.

Там – пришла желтая, прозрачная осень, началась охота.

Целые недели я пропадал в лесу с ружьем; со мной была собака Росс.

Сперва было жутко по ночам. Привыкли.

Не раз нарывались на медведя, но благополучно давали тягу, так как с мелкой дробью нападать не решались и, кроме того, это могло бы нарушить наше мирное разгуливание по светлому осеннему лесу.

Там – пришла зима с грустным северным снегом, и мы засели в избе зимовать.

Я занялся тем, что устроил нечто вроде школы: учил грамоте ребят, возился с ними, беседовал с мужиками о разных вещах. Дела было достаточно.

По воскресеньям, бывало, с парнями отправлялись на лыжах в лес или на санках катались с гор.

После Рождества прибывали дни, и в сердце зарождались неясные пока, но радостные, весенние желания.

Я люблю русскую, глубокую, красивую зиму, но люблю также и голубую весну, люблю разудалое, праздничное лето; впрочем, и желтую, прозрачную осень люблю я, да.

Отвеснилась весна – пришло лето. Лето!

Однажды мы из-за сильного ненастья заблудились в лесах с Россом и плутали несколько дней, пока, наконец, в первое прояснившееся солнечное утро выбрались – вот сюда.

Я увидел эту рыбачью землянку, осмотрелся кругом, спустился к речке, выкупался за здоровье рыбака, который оставил землянку, выстрелил два раза в воздух и крикнул своему Россу:

– Эй, товарищ, этот старинный замок, что вырыт вверху под песчаным откосом, отныне завоеван нами и нам принадлежит. Да здравствует наш замок! За его пью счастье!

Я выпил воды, и мы отправились за третьим товарищем – Иоилем в деревню.

Помню: на другой день вечером мы были все трое уже здесь и отчаянно справляли новоселье.

С той поры прошло два лета. Два чудесных лета, как два царства лучезарных сказок.

Эх, черт возьми, что это были за сказки – лучше, светлее одна другой.

Мы искренне полюбили землянку, как родную старшую сестру, и не покидали ее.

Только зимовать уходили в деревню да, разве когда начиналась страда, мы ненадолго отлучались на полевые работы, после которых приносили домой счастливую усталость и массу добрых крестьянских пожеланий.

Силач и здоровяк, я любил работать за троих и трудился с наслаждением. Мозоли не сходили с ладоней.

Хха-ха! А три года тому назад я учился ходить по земле и падал.

И был худой и длинный, как дранощепина. Да.

Костер пылал меньше. Иоиль и Росс храпели. Руки мои сами привычно подкладывали сучья, а глаза задумчиво смотрели на огонь: это в нем переливались разными огоньками мои воспоминания.

Хотя я довольно обсушился, но спать не хотелось, да и не стоило. До рассвета оставался час – не больше.

Тихо припоминалось другое…

В общем, конечно, новая жизнь текла полно, разноцветно, празднично, но были и редкие будни.

Правда, они быстро исчезали, но будни все-таки были. И я ничуть не сожалею об этом, нет, нет.

Напротив: это всегда доставляло мне своенравное удовольствие и, может быть, дополняло меня.

Бывало, тихие, печальные глаза лесного вечера встречались с моими задумчивыми глазами – тогда мы садились куда-нибудь на высокий бережок и вместе грустили каждый своей грустью.

Над головой парами пролетали дикие утки.

А со мной не было моей милой.

Не было около Майки моей. Да, Майки – так называл я ту, которую любил в мечтах, – не было около…

Но я не жаловался, сохрани боже, и ни единого упрека не бросал судьбе, нет.

Я только просто думал о Майке, потому что любил.

Любил и ждал.

Верил, что придет она. И ждал.

Грустил, но не жаловался. Разве я был одинок? О, слава богу. Я давно потерял представление об этой немочи.

Но грустил, но томился оттого, что слишком был богат счастьем и не мог разделить его с той, которую звал: Майка, Майка…

Чуточку брезжило. Над росной землей колыхались легкие туманы. Больше ни о чем не хотелось вспоминать.

Я притащил еще сучьев, жарче запалил костер и стал распевать во все горло самые веселые песни.


Я люблю всматриваться в спокойную даль небес и мечтать о разных вещах, возможных и невозможных.

Мне всегда кажется, что это оттуда – из голубой неподвижности спускаются на землю розовые, еще молодые надежды и лучшие мысли о будущем.

Да, я люблю безоблачную глубину.

Но еще больше я люблю иногда смотреть на какую-нибудь простую, обыкновенную вещь и думать о том кусочке жизни, с которым она была когда-то близко связана. Даже не надо думать, а только – смотреть на вещь, и она сама каждым углом, каждой морщинкой своей расскажет все, что знает.

Вот сейчас я сижу на пороге землянки и починяю охотничьи сапоги, которые поистрепал еще на весенней охоте, – в последний раз тогда обувал их.

Починяю – сбоку у задника пришиваю дратвой заплатку, – смотрю на морщины сапог, и мне так ясно, так живо вспоминается весенняя охота, точно вот только намедни я дня на два уходил на высокую рёлку, на глухариный ток.

Помню, токовало помногу, штук по сорока, а я сидел в скраду и постреливал.

А вечером, как будто вчера это было, после заката стоял у заречной опушки на тяге вальдшнепов. Тянули слабовато.

Вспомнилось, как встретил на тяге другого охотника – зареченского мужика Ефима: он тащил меня на косачиные тока, но я, к его недоумению, решительно отказался от этой охоты.

Да, из всей дичи с каким-то необъяснимым добрым чувством я всегда относился к косачам и никогда не стрелял их. Даже тяжело было слушать, когда кто-нибудь из охотников говорил иной раз о том, что там-то был убит косач.

Точно тогда говорили мне: там-то был убит твой друг…

О, зато с каким удовольствием всегда я стоял на тяге вальдшнепов. Стоишь, бывало, где-нибудь на опушке или на просеке, ждешь и чутко прислушиваешься, присматриваешься.

Вот-вот, – стучит сердце, – вот-вот…

А на весеннем высоком небе еще горит молодой догорающий вечер. Над дремлющим лесом проносится холодноватый, сырой ветерок.

Ноги начинают уставать и мерзнуть.

Вот-вот… – стучит сердце, – вот-вот…

Чу! Где…

И вдруг послышится циканье и желанное: – Хорр-хорр-хорр…

И все ближе, ближе…

Б-бахх!

Готово. Есть.

Выстрел раздается густо, четко и потом долго гудит по лесу раскатистым эхом.

Снова тишина, снова ожидание.

И часто вот в эти выжидательные промежутки, от выстрела до выстрела, точно светлячки, зажигаются в голове разные короткие весенние думы и быстро исчезают. Вспыхивают новые и опять исчезают.

То мелькнет перед глазами милый образ, то услышишь дорогие тихие слова, то унесешься на минутку мечтами в будущее, то в запахе свежей апрельской земли вдруг сильно почувствуешь новую радость…

Бывало, в этот момент над самой головой как раз хоркал вальдшнеп, а ружье неподвижно оставалось под мышкой и руки в кармане.

Или просто промажешь без досады и сожаления. Так – за здорово живешь.

Росса я на тягу не брал, и потому без него промазывать было не стыдно.

Да и вообще-то – уж признаться разве – при своей некоторой рассеянности и горячности я не скупился на промахи. Но это ничуть не огорчало меня. Напротив: иной раз я искренне говорил своему промаху: так и надо, спасибо.

Да.

Зато прошлой зимой, когда мы, озеренцы, ходили на лыжах на медведя и когда собаки выгнали зверя из берлоги, я сумел показать себя заправским стрелком. И если бы промазал – хха-ха! – вот тогда бы уж не пришлось мне сказать спасибо промаху.

Впрочем, а медведь… Разве он не сказал бы за меня. Ого! Еще как.

Так долго я сидел на пороге землянки, починял свои сапоги и, всматриваясь в них, раздумывал о весенней охоте.


Мне часто снятся легкие, розовые, детские сны.

Я просыпаюсь с улыбкой. Долго не могу оторваться от сна. Нарочно долго не открываю глаз и думаю: где я?

…Неужели опять в волшебном лучистом саду? Кругом огромные цветы красы невиданной, лиственные деревья чуть не до неба и на них множество оранжевых апельсинов, а душистый воздух весь пронизан золотыми блестками…

Да. Часто снятся мне легкие, розовые, детские сны, и счастье не покидает меня.

Я решительно доволен всем и безоблачно спокоен.

Прекрасно.

Сегодня ранехонько меня разбудили птицы звонким, предсолнечным ликованием.

Я вышел из землянки и отправился побродить по мокрой траве.

Заря разгорелась ярко и широко.

Радостный румянец охватил полнеба, игриво отражаясь на редеющих туманах.

Хорошо было останавливаться в высоких кустах и сквозь ветви смотреть на розовое играющее небо. Хорошо умываться росой. Хорошо набирать полную грудь свежего, душистого утра, хорошо пьянеть от чистой безотчетной радости.

Так я бродил до солнца, а на восходе потом долго лежал на мягкой росистой лесной полянке, бездумно поглядывал вокруг и слушал птиц.

На верхушке ели, на солнечном пригреве сидел дрозд и кричал:

– Чу-чи!.. Чур-чух!.. Чию-чу!.. Трчи-трчи!.. Ему звонко отвечал товарищ:

– Чух-чиу!.. У-рчи-трчи!.. рчи-чи-ча-ш…

Рядом с елью, в листьях, мне настойчиво слышалось:

– Пциу-пциу-пциу… Чииц-чииц!..

И:

– Циньть-чррр!.. Чииц!.. Пции-пциу-циньц!.. Где-то далеко рлюикал невидимка-жаворонок:

– Рлю-ии-рлю-ии… сюир-сюир… рлю-иль-иль…

На черемухе по быстрым движениям сразу можно было узнать кузнечика-синицу:

– Пинь-пинь, чирт-ри-ю! Пинь-пинь!..

И ответы слышались четко:

– Пинь-пинь! Пинь-пинь!

– Ци-ци-вий! Ци-ци-вий!

Откуда-то из лесу вдруг вырвалось звонкое:

– Уйть! Уйть! Уйть! Исили-исили!

Издалека уже давали знать:

– Уйть-уйть! Исиля-юти! Уйть!

И это далекое «уйть» прилетело совсем близко, вероятно, на помощь: что-нибудь случилось неожиданное.

За пихтой кто-то словно молоточком постукивал:

– Чики-чик! Чики-чик! Чики-чик!

Может быть, поправляли что-нибудь – не видел.

Фу, черт. Как драная кошка, замяукала в лесу роньжа:

– Хии-и-ит!.. Мии-и-и!.. Ию-ию!..

Уж наверно, испугала ее белка или просто подрались между собой.

Где-то, кажется, на рябине, нежно, красиво лилось:

– Виить-ии-вийть… ция-ци… тилль…

И так же ласково слышался ответ:

– Ию-тилль-ию! Вийть-ию-вийть!

И так неудержимо хотелось самому вмешаться в этот дивный лепет.

Вот целая компания весело перекликается.

– Тлкж-лю! Тлюк-лю! Циль-циль… Лю!..

– Циль-циль! Тлюк-лю! Лю-лю!

– Циль-циль-лю! Лю!.. Тлюк-лю! Цилль!

И еще долго я прислушивался к приветным знакомым голосам, и было радостно различать их по песням, и было приятно знать, с каких любимых слов начинали петь скромные малиновки или маленькие чижики, певчие дрозды или любимки-синицы, красавцы щеглы или небесные жаворонки, сизые скворушки или крестоносые клесты… О, да разве можно всех перечислить!

Успевай только из общего хора уловить хоть несколько отдельных непонятных, но ясных душе слов.

Ах, в этих птичьих словах-песнях столько есть интересного, красивого, увлекательного, знай только слушай.


Славно проходили в землянке дни, недели, новые месяцы.

То, чего не хватало в жизни, часто заполняли желанные сны и сколько могли успокаивали, утешали.

Нередко синеватая грусть сумерек сменялась розовой радостью лесного утра.

О, тогда безудержному, вольному, ребяческому веселью не было конца.

Иоиль и Росс умели баловаться не хуже меня, а потому мы втроем иногда устраивали такие веселые штуки, что надо было удивляться находчивости и силам, которые никогда не иссякали.

Впрочем, у нас имелось у всех достаточно здоровья и молодости.

Черт возьми! Разве мы не считались богачами в самом лучшем смысле.

Пускай бы те, что награбастали, принесли нам целые крупчаточные мешки золота и попробовали купить у нас хоть один берестяной черпак здоровья – мы с презрением послали бы их куда-нибудь в медвежье логовище. Так мы были богаты.

И, главное, каждый день приносил нам свои заботы, разные дела, а иногда и целые события.

Нам недосуг было тосковать. И если порою – это ведь случалось лишь со мной – близко подползала серая тоска, то наготове всегда хранились чудодейные зелья – в один миг мы изобретали что-нибудь такое, что сразу увлекало нас с головой.

Да, мы умели жить и по-нашенски жили просто и интересно.

Даже черномазый Пич и тот постоянно чего-то ерзал, ерепенился в своей жилянке или вдруг со свистом улетал на волю, скакал там по полянкам, потом снова прилетал с какой-нибудь веточкой в клюве и возился с ней, о чем-то весело курлыкая про себя.

А Росс положительно наслаждался жизнью. Слово, крик, стук, шум, каждое движение – все приводило его в восторг. Он целые дни не переставая вертел хвостом от полноты довольства и катался по земле с визгом умиления. Зато вечерняя тишь крепко усыпляла его, и тогда, вытянув лапы, он храпел, как мог, сильно и сладостно взлаивая и вздрагивая сквозь сон.

С Иоилем мы были настоящими, заправскими друзьями и неизменными товарищами во всех делах.

Иоиль, как живой любимый цветок, украшал мою жизнь.

Часто я смотрел на этого баскущего, здоровенного, ядреного парнишку с большими русыми кудрявыми волосами, с открытым красивым лицом, на котором радостно светились умные васильковые глаза, – смотрел на его ежечасно расцветающую жизнь и сам пьянел от ненасытной жажды жизни.

Мы с ним одинаково горячо любили природу, одинаково глубоко понимали, чувствовали ее – и это нас связывало крепко-прекрепко.

Кроме того, Иоиль отличался хорошими самородными способностями. Он, например, так же отлично разбирался в грамоте, как в рыбах, как в птицах и как в растениях. Ему положительно до всего было дело.

Зимой – я жил в избе его отца – Иоиль помогал мне учить грамоте ребят и даже учил больших.

Помню, первый раз я встретил Иоиля в поле – он сидел во ржи, среди васильков и ел какую-то нарванную траву.

Я спросил его:

– Эй, парнишка, ты что тут делаешь?

Он невозмутимо взглянул на меня и ответил:

– Ем кислицу. Хошь? Шибко сладко.

И протянул мне пучок щавеля.


О, утро, утро.

В святой час солнечного рождения, когда цветинки широко раскрывают свои благоухающие лепестки для любви,

когда всюду горят радужными лучами рад остинки-росинки,

когда мелькают пестрокрылые бабочки и жужжат медоноски-пчелы,

когда неизвестно какой зверь трещит сухими сучьями в лесной чаще,

когда на гладком бирюзовом озере играют серебряные стрелки-рыбки, разбрасывая водяные круги,

когда пробежит игрун-ветерок по веткам и закачает их,

когда всюду, во всех сторонах, как-то особенно звонко и безудержно поют птицы свои чудесные песни,

когда грудь полна несказанной радостью жизни и душа беспричинно смеется, долго и легко смеется, а глаза удивленно раскрыты,

– в этот святой час вся Земля как будто тихо поднимается к небу, к небу, ближе к небу.

О, да, да! Каждое утро, в час солнечного рождения, вся Земля как будто тихо поднимается к нему, все выше и выше.

Я это вижу и чувствую в том, что каждое утро душа моя замирает от восторга прилива лазурного покоя и пьянеет сердце от свеже-нового воздуха, как от крепкого вина.

Утро, утро!


На косогоре под елкой я лежу и пишу…

На самой верхушке елки сидит черный золотоносый дрозд и не переставая поет:

– Чуфт-чуфт-утирль! Цью-цью! Трчи-трлю-ю!

Долго еще свистит дрозд. О чем?

Я не знаю. Только слышу и чувствую – дивно хороша песня его. Может, он среди дроздов считается лучшим песнопевцем. Не знаю.

Во всяком случае, дрозд – истинный, прекрасный певец: легкая радость жизни звенит в его душе, и он беспечно поет свою песенку для себя, и ему все равно, слушают его или нет.

Да. Так поет на вершине пташка.

И так я – на косогоре под тенистой елкой пишу…

В дни маленьких, но совсем особенных радостей, когда невидимая рука вдруг заденет чуткие струны души моей, – я бегу сюда на косогор и пишу…

Я пишу небольшие записки. Пишу, как умею, как искренне чувствую.

Иногда перечитываю исписанные клочки и в каждой букве вижу след своей жизни: это приносит мне некоторое удовольствие и, кроме того, во многом здесь утешает меня, простого, незаметного землежителя. А это служит достаточным оправданием…

Ну, много ли нужно мне?

И вот, в дни маленьких, но совсем особенных радостей пишу свои записки. Пишу вольно и просто, как хочу.

Пусть дрозд поет свои песни – я буду петь свои. Мы ведь не помешаем друг другу. Превосходно.

Я в дремучем лесу.

Всё шамкают, шепчутся

дремучие старые воины.

Густо сомкнулись.

Высокие зеленые стрелы

в небо направлены.

Точно стариковские брови,

седые ветви нависли

и беззубо шепчутся.

По-стариковски глухо

поскрипывают, кашляют.

И все ворчат, ворчат

на маленьких внучат.

А те, еще совсем подростки,

наивно тоже качаются,

легкодумно болтая

тоненькими веточками;

да весело заигрывают

с солнечными ленточками,

что ласково струятся

сквозь просветы.

Ах, какое им дело

до того, что строгие деды

по привычке шепчутся,

да всё, беззубые, ворчат.

Какое шалунам дело.

Им бы только с ветерком

поиграть, покачаться,

только б с солнечными

ласковыми ленточками

понежиться, посмеяться.

А деды зелеными головами

только покачивают,

седыми бровистыми глазами

смотрят на шалунов-внучат

и все ворчат. Ворчат.

До охоты еще было далече, и потому мы пропадали на озерах или на Каме.

Как-то после вечерней зари, когда чуть заскрипел коростель, мы захватили удилишки, пестерь, жестяной чайник, топор, мешочек с кормом для рыб, навозных червей и отправились (за 18 верст) на рыбалку, на Каму.

Иоиль не забыл взять черного хлебца и картошки, чтобы там на ночевке подзакусить…

Шагать довелось напрямик – через просеку.

Потом свернули влево, на лесную тропку.

А там выбрались на закамские луга.

Эх, луга, луга!

Раздольное, благоухающее царство цветов и травинок. Знай любуйся вокруг: как из зелени нежно поглядывают анютины глазки на стройный синезоркий василек, как фиолетовый колокольчик склонился над желтоокой ромашкой, как гвоздичка кивает красной головкой золотому лютику, как малиновая кашка…

Кто там розовый около нее? Плохо заметно – темно.

От опушки стлался легкий туман. Скрипели коростели, стрекотали стрекозы. Проносились с жужжанием ночные жуки.

Иоиль с Россом бежали недалеко впереди, но их было почти не видно – такая выросла высокая густая трава и такая цветистая, душистая, что хотелось броситься на нее, загорланить что-то веселое и кататься, перекатываться с боку на бок.

Ага! Вон уже засинела полоса Камы – надо было прибавить шагу, чтобы успеть смастерить заездок и хоть часок вздремнуть у костра.

На зорьке начнется клев – не зевай.

Добрели до места.

На берегу в кустах ивняка разыскали нашу деревенскую лодку и спустили в реку; и так приятно зашуршало по песку дно лодки.

Я принялся за заездок.

Раздобыл четыре жердины, завострил их на одних концах, нарубил ивняку, взял мешочек с кормом для рыб, сложил все это в лодку и поехал забивать заездок.

Мерно всплескивалась сонная гладь под веслами в ночной тишине, тихо поскрипывали уключины, глухо бурлила вода под лодкой.

Радостно напрягались мускулы.

Опытный глаз рыбака определил место для заездка.

Живехонько обухом топора я вбил в дно, недалеко от берега (поперек течения), одну за другой жердины. Потом переплел их ивняком, утолкал его веслом до самого дна и, спустивши мешочек с кормом, уехал обратно. Тем временем Иоиль и Росс успели натаскать сушины, развести костер и поставить на козелки чайник.

Дым тянулся красивой лентой вдоль берега.

Я свистнул и крикнул:

– Готово! – и вытащил лодку.

– Айда! – откликнулся Иоиль, – чичас и у меня все будет готово. Только вот не знаю, картошку всю испекчи али нет, а?

– Валяй всю!

Голоса так славно разносились по берегу, а вдали красиво горел костер и жарко краснелась у огня красная рубаха Иоиля.

Прибежал Росс, и мы вперегонышки пустились к костру.

Умный Росс, имея добрейшую душу, нарочно дал мне обогнать его, очевидно, желая доставить мне маленькое удовольствие.

Ну ладно. С толком мы почаевничали, поели картошки с черным хлебцем, малость поболтали о рыбацких делах и завалились вздремнуть до зорьки около костра и поближе к дыму, чтобы не лезли комары.

Но мне не спалось: так было чудесно спокойно вокруг и на душе.

Из сине-темной глуби неба смотрели звезды, а по лугам стлались легкие, как призраки, туманы, орошая цветы и травинки.

И тишина, тишина.

Только чуточку лепетали сквозь сон в ивняке шелесточки, да малюсенькие волнинки набегали на берег и едва слышно баяли:

– Плиль-лли… плиль-лли… плиль-лли…

А с лугов доносилось легкое стрекотание, сонное посвистывание и вспыхивали неясные звуки, какие-то ночные шорохи.

Эх, эта ночь на рыбалке!

Никакая другая ночь не походит на эту рыбацкую, нет, – так она своеобразна, своенравна, так она близка к каким-то добрым тайнам и так далека от всех забот.

И я люблю это безмятежное звездное спокойствие ночи, эту какую-то особенную прикамскую безмолвность, когда близость многоводного течения так странно-расплывчато отражается в прибрежно-луговой тишине.

Подходил рассвет.

Костер таял.

Иоиль и Росс дрыхнули вовсю. Приятно было смотреть на них. Иоиль, повернувшись к костру, скорчился калачом, подложив под голову свои лапти. А хитрый Росс воспользовался онучами, разостланными Иоилем для просушки, и благодарно сопел на них.

Хоть и жаль было тормошить этих двух спящих зверьков, но я все-таки заорал:

– Эй, Иоиль, Росс! Черт возьми, шабаш дрыхнуть! Нас ждет заездок. Эй, робя!

Иоиль и Росс вскочили.

Зевать было недосуг, и через три минуты мы уже отчалили на лодке к заездку.

Подплыли тихонько, чтобы не испугать рыбы.

Надели червяков на удочки, поплевали на них (так требовалось по рыбацким соображениям) и забросили лески в воду. Шептали:

– Господи, благослови. Рыба на уду, а черт в воду.

Иоиль вытащил первый – толстомордненького язенка, зато меня угораздило изловить первую рыбку – какого-то сопливого ерша, который, однако, нас развеселил. Даже Росс, что лежал на корме, не утерпел и засмеялся. Конечно, я выкинул эту сопливую добычу.

Через полчасика начался сильный клев – знай вытаскивай.

То и дело серебрились в воздухе язенки, окуни, подлещики, ельцы.

Наловили полведерный туес – довольно.

Из-за леса выплыло солнышко, и клев сразу прекратился.

Мы стали собираться.

Недалеко от нас проплыли скрипучие плоты. Новенькие бревна так и розовели от солнца. Сонный плотовщик в красной рубахе смотрел на нас; другие, должно быть, спали в своем берестяном шалаше, около которого теплился костерик и чернел неизменный чайничек.

Далеко из-за туманного верхнего изгиба Камы доносилось частое, гулкое хлопанье по воде – это где-нибудь шел пароход.

Над головой в лазури с криком пролетели, блестя на солнце, две снежно-белые чайки, о которых я в детстве почему-то думал, что, наверно, они очень любят пить чай…

Быть хочешь мудрым?

Летним утром

встань рано-рано

(хоть раз да встань),

когда тумана

седая ткань

редеет и розовеет.

Тогда ты встань

И, не умывшись,

иди умыться

на росстань.

Дойдешь – увидишь –

там два пути:

направо – путь обычный;

на нем найти

ты можешь умывальник

с ключевой водой,

а на суку –

прямой и гладенький сучок –

висит

холщовый утиральник

и на бечевке гребешок.

Раз приготовлено, так мойся,

утрись и причешись,

и богу помолись.

И будешь человек приличный,

и далеко пойдешь всегда,

когда на правый путь свернешь,

помни. Это ведь – не ерунда.

А вот налево – путь иной:

налево не найдешь

ни умывальника, ни утиральника;

там надо так:

коли свернул ты на левянку,

беги во весь свой дух

на росную, цветистую полянку.

Пляши, кружись и падай.

И целуй ее, целуй,

как верную, желанную милянку.

И опять пляши, кружись.

Снова падай.

Чище мойся!

И не бойся:

солнце вытрет сухо

мокрое лицо.

Только вытряхни из уха

муравьиное яйцо.

Только выплюнь

(а то подавишься) –

колючую сенинку,

а душистую травинку

на здоровье съешь.

Быть хочешь мудрым?

Летним утром

встань рано-рано

(хоть раз да встань)

и, не умывшись,

иди умыться

на росстань.

Намедни я захватил топор, бечевку и побрел в сосняк устраивать себе ночную спалку.

В землянке спать надоело.

Выбрал самую высокущую сосну на опушке, низко отвесил ей поклон и взобрался на нее.

На самом верху кроны нашел подходящее место.

В развилье двух громадных сучьев я принялся вить себе ночное гнездо.

Не раз пришлось слезать обратно наземь и карабкаться снова: то понадобятся лиственные ветви, то трава, то топор упадет – поднимай.

Сучья крепко переплел ветвями, перевязал бечевкой, настлал травы и – спалка готова. Чудесно.

Хотя было довольно поздно, но сон что-то не накатывался на новоселье.

Плавно, упруго покачивались ветви, убаюкивая меня. Смолистый воздух сосны перемешивался со свежей травой.

Было немножко странно очутиться вместо привычных низких нар на высокой зыбке между небом и землей, но это, очевидно, было только для первой ночи, так как прежде не раз я устраивался с таким же удобством, где-нибудь по соседству, и прекрасно спал.

Пронесся сыроватый ночной ветерок, и приятно закачало.

Потом настала такая тишина, что казалось, будто все кругом приготовилось кого-то внимательно слушать. Уж не меня ли?

Я смотрел на сине-темное, безлунное, ярко-звездное небо, долго смотрел и улыбался одной игривой звездочке, что лучистее и больше была других подруг. Долго улыбался ей.

– Ш-ш-ш… ш-ш-ш… ш-ш-ш… – мягко и предупредительно шумели кругом сосны.

Хорошо было думать, что никто в целом мире не знает тайны святого молчания…

Хорошо, да. Спокойно билось сердце.

Словно мать, сосна заботливо покачивала меня на добрых руках, а темная ночь рассказывала колыбельную сказку:

– Ш-ш-ш… ш-ш-ш… ш-ш-ш…

А я – хитрый – качался, слушал сказку и все-таки не спал – все смотрел на нее…

И вдруг с неба, откуда-то справа, упала яркая звезда.

Я почему-то вздрогнул: стало жаль ее, бедную… Немного погодя, едва успокоился, снова быстро скатилась с Млечного Пути другая звездочка и как раз из того места, где сияла моя… Ах, нельзя же так!..

А потом еще блеснула одна.

Что это такое?

Я заволновался, не выдержал и крикнул в небо:

– Эй, кто там бросается звездами?

Эхо раскатилось гулко по лесу: а-ами…

Крик как будто подействовал: больше никто не бросался звездами, и я успокоился.

Словно мать, сосна заботливо покачивала меня на добрых руках.

Пахло здоровой смолой.


За эти дни много ходил по лесам. Так…

Вспомнилось…

В лесу я припал к ручейку-журчейку, испил быстрой, студеной водицы и спел шалуну всего лишь одну, одну маленькую песенку о цветинке, которую видел когда-то над ним сиротливо склоненную…

Затих журчеек, слушал меня жадно, жадно, а я пел над самым его ухом:

Звенит и смеется,

солнится, весело льется

дикий лесной журчеек –

своевольный мальчишка –

Чурлю-Журль.

Да, – Чурлю-Журль.

Звенит и смеется,

и эхо живое несется,

глубоко в зеленой тиши

корнистой глуши:

Чурлю-Журль…

Чурлю-Журль…

Звенит и смеется:

отчего же никто не проснется

и не побежит со мной далеко,

далеко. Вот далеко!

Чурлю-Журль…

Чурлю-Журль…

Звенит и смеется.

Песню несет свою. Льется.

И не видит: лесная цветинка

низко нагнулась над ним…

И не слышит ее лепет белый

о любви молчаливой, несмелой:

«Чурлю-Журль…

А Чурлю-Журль?»

Золотыми колокольчиками голосисто-нежно разливаются в поднебесье жаворонки.

В высокой, стройной, густой мураве беспечно стрекочут кузнечики.

С цветочка на цветок лениво перелетывают яркоцветные бархатные бабочки: может быть, иным сулят любовь, а иных только целуют.

Душистую прохладу принес луговой ветерок, закачался на ветках, зашелестел, заблестел листочками на солнце.

Где-то за речкой забренчало медное гудило. Кони заржали.

Сонно ворона каркнула.

Неловкий большой жук прожужжал, и было слышно, как далеко он летел и как потом стукнулся о сухую ветку.

На опушке леса, в тени, на мягкой цветистой полянке лежу я. И нет никого вокруг.

Так вольно, вольно дышит грудь и светло улыбается сердце. Такую дивную, тихую песню поет душа, такую тихую, что кажется, будто лежу я раздетый до самой души, до самого сердца, а все остальное хранится где-то в другом месте, может быть, даже вон под той елкой: там что-то есть…

Впрочем, там муравьиная куча.

Ну, значит, под другой…

Как на молитве стоит лес и слушает святую тишину, наполнившую мир.

Дымятся дальние горы.

И над горами высоко в небе белеется одинокий полумесяц, точно парус… Кто там катается?..

Чу, где-то далеко, еле слышно перекликнулись горластые петухи.

И снова чудесное безмолвие.

Радостно пробиваются сквозь просветы вершин алмазно-пыльные струи солнца.

Радостно звенит голубой простор и манит в свое царство.

Радостно и гордо обняла землю красота молчания.

Радостно глаза целуют все, что видят.

Лежу на полянке и сознаю, и чувствую только одно, что вот-вот я сейчас оторвусь от земли и буду летать и буду летать, пока не устану…

И верю, даже верю, что в самом деле это может сейчас со мной случиться, и от одной только мысли в восторге замирает сердце…

Может быть, вот-вот… И жду…

Изредка я навешаю деревню, свою Озерную, чтобы попроведывать крестьян, потолковать, посмотреть огороды, полюбоваться полями.

Вернее сказать, я навешаю деревню, повинуясь какой-то могучей внутренней силе, которая неудержимо влечет меня к деревенским полям, к мужицким, простым избам.

Кроме Озерной, я один раз побывал в Заречной – да и то заходил в страдный день и никого не видал; больше не ходил никуда.

Впрочем, близко деревень не было. И главное, не хотелось уходить никуда. Зачем? Места и счастья мне хватало здесь вполне.

В Озерной на меня смотрели как на своего мужика-однодеревенца и обращались ласково, по-свойски; меня это очень радовало, и я глубоко благодарил всех в душе за ласку. Крестьянки потчевали наперерыв горячими шаньгами с творогом, сулили баскую невесту.

В Озерной мне знакома была каждая полица, каждый уголок двора.

Ну еще бы: во-первых, всего-то дворов было одиннадцать, а во-вторых, в каждой избе жили мои ученики, и большие, и малые.

Ребятишки не давали проходу, дурачились со мной, как с ровесником.

Я знал всех животных и здоровался с ними, похлопывая по шее, кто встретится.

Если где-нибудь у избы видел соху или борону, я приветливо улыбался им, как друзьям.

На крестьянина смотрел с благоговением, потому что видел в нем простого, честного человека с сильной, доброй и открытой душой, широкой душой, которая так и светилась тихой мудростью зеленых полей.

Ведь недаром, когда случайно встречал я крестьянина в полях, мне казалось, что его светлая, нездешняя улыбка знает какую-то огромную земную тайну, которую он никому не скажет…

Тогда я низко кланялся ему и думал: вот он, наверно, сейчас где-нибудь во ржи тихо разговаривал с самой Землей и так просто, как будто это было для него обыкновенным явлением…

И в самом деле, от рождения своего неразлучно связанный с Землей, он носил в себе ясный отпечаток всего, что его окружало.

Светлые волосы так походили на стог сена, а большая борода – на лесную чашу. Морщины на лице так напоминали вспаханные борозды, а загорелая, широкая грудь – сжатую полосу. В чистых, ласковых глазах так красиво отражалось раздолье зеленых полей, и в мягком, медлительном голосе слышался тихий, невозмутимый покой.

Всякий раз, когда я возвращался из деревни в свою землянку, я поднимался где-нибудь в стороне на высокую, открытую горку и оттуда долго с любовью смотрел на нивы и избы.

Долго смотрел… но в душе не было ни капельки зависти, нет, напротив: я решительно был доволен всем, всем.

Ведь глубоко в сердце цвели дорогие надежды и думались прекрасные думы.

Кроме того, я был молод, да, молод. А это что-нибудь значило…

Сенокос кончился.

Недели полторы я косил у наших мужиков на заозерных покосах.

Охоту начал утками. Намедни ходил за рябчиками.

Ох, вот уж был денек, только держись!

Дернула меня нечистая отправиться за рябчиками в ключистый кочковник, поросший непроходимо густым, старым низкорослым лесом.

Забрел так глубоко в чащу, как никогда еще не заходил.

Вдобавок заблудился, так как, прыгая с кочки на кочку по разным направлениям, я по рассеянности не запомнил дороги. Ни черта не запомнил – это бывает.

Хотя выводки рябчиков попадались часто, но я стрелял мало, и то, когда падал рябчик, его трудно было отыскать и еще труднее прорваться к нему сквозь сучковатую гущу, рискуя выколоть глаза или где-нибудь на сучке оставить нос.

Ноги мои то и дело обрывались с кочки, и я попадал в холодную, ключистую воду, из которой выскакивал как угорелый: лапти быстро засасывало вязкое дно, и едва можно было вытащить свои бродилы.

Уж вот везло как утопленнику. Ругательство сменялось смехом, смех – досадным ругательством.

Росс беспокойно смотрел на меня и, видимо, хотел тащить обратно по прежней дороге, но это было немыслимо: мы так безбожно колесили, что глаза жадно искали прямика.

Вдруг я услышал отдаленный громовой гул. Что это?

Выбрался на открытое место и увидел вдали черно-синий горизонт и по движению заметил, что идет громадная гроза прямо на нас.

Ххо! Еще этого недоставало, черт возьми!

Громовой гул повторился еще раз, и еще, и слышался все ближе, громче, решительнее.

Росс поднял морду, понюхал воздух и чуть-чуть протяжно взвыл: он не любил грозы и страшно боялся сверкающих молний.

Хотя солнце светило ярко и невозмутимо, однако все кругом как-то молча насторожилось, припало, точно перед ударом.

Мы выбрали повыше веретийку и послушно стали под навес густой, старой ели.

Внезапно налетел вихрь, закачались, пригнулись низко деревья, испуганно зашелестели, замотались.

Скрылось солнце. По небу понеслись быстро в разные стороны синие разорванные тучи, а за ними надвинулась огромная, густая сине-фиолетовая туча и начала заволакивать все небо над нами.

Я, как и всегда во время грозы, снял шапку, расстегнул весь ворот так, чтобы была открыта грудь, засучил рукава и спокойно открыто стал смотреть прямо в молниеносные глаза разрушения…

Так вот мне нравилось.

И всегда в эти черные, громовые минуты я думал о солнечном, розовом утре.

Кругом и в лесу почернело, как ночью.

И вдруг среди этой черноты изломанно дико блеснула молния.

Через несколько секунд зловещей тишины хряснул страшный, разрушительный гром и рассыпался звонко на мелкие куски.

– Тррра-рах!! Трах-тарр-тарр!

Эй, берегись, кому жить хочется!

И сильно полил густой, крупный дождь.

Потом снова блеснул изломанный огонь молнии и снова тарарахнул гром, почти около меня.

В этот момент я услышал треск и заметил, что недалеко, влево на открытом месте, вспыхнуло высокое, сухое дерево. Но дождь еще более усилился, полил дробнее, гуще и затушил огонь.

В воздухе стоял несмолкаемый гул:

– Гурр-урр-урр-рр!

Росс тихонько выл и вздрагивал при каждой молнии.

Мы промокли до последней косточки.

Гроза то ослабевала, то усиливалась еще яростнее. Гром с чудовищной силой ударялся о землю, далеко раскатываясь. Земля дрожала.

А я стоял без шапки, с открытой грудью, с засученными рукавами и улыбался: я думал о розовом, солнечном утре.

Росс выл.

Наконец, когда гроза чуть стала смолкать, мы приободрились и тронулись домой – что делать! – по прежней дороге.

Росс указывал дорогу, и мы колесили без конца. Брели упорно. Раздвигали ветви и осыпали себя крупными брызгами-водинками.

Лапти еще чаще срывались с мокрых мшистых кочек в воду и вязли.

Вернулись домой уже к ночи.

Иоиль радостно встретил нас с громадным костром.

Еще издали я кричал:

– Эй, Иоиль, спроси у моих лаптей, как им досталось от кочек.

Мы с Россом обезножели. Ухх!

Поспели грибы.

В воскресенье я взял наберушку и поплелся в березник за белыми грибами. Там их водится много.

Иоиль, Пич и Росс остались в землянке домовничать: сейчас жара, и я их понимаю.

В березник меня понесло по ближайшей тропинке через ключевое болотце, и я, понятно, весь вымок.

Зато спугнул два выводка рябков. Только фыркнули: фуррр… и спрятались.

Ну, прекрасно.

В березнике я живо нарезал полнехонькую наберушку белых грибов, несколько синявочек и из милости взял два подосиновичка.

На душе было светло, весело. Я принимался свистать на разные лады и бродил бесцельно, пока наконец не натолкнулся на тенистую полянку, возле которой пробегал, серебрясь на солнце, журчеек.

Ото! Тут кто-то был. Кто? Конечно, крестьянин.

Около журчейка лежал черпак, красиво сделанный из бересты.

И ясно представились заботливые руки крестьянина, его добрая улыбка, с которой он, напившись, клал черпак на полянку для всякого, кому он мог понадобиться.

Как это хорошо.

Я с благоговением взял черпак и гордо крикнул:

– За здоровье крестьянина! – и выпил черпак студеной, ключевой водицы.

Потом улегся на полянку и долго еще думал о крестьянине и черпаке из бересты.

Где-то высоко над головой свистела пташка, а внизу с ветки на ветку перепрыгивали синички-московки или, по-нашему, слепыши, отыскивая под листками червячков, букашек, и тихо разговаривали между собой о своих синичьих делах:

– Синь-синь-синь-синь…

Страда кончилась. Слава Земле!

О, как давно я не брался за свои записки: все было недосуг.

Лишь изредка я забегал навестить землянку и Пича, а все остальное время пропадал в полях у наших крестьян.

Потрудиться пришлось здорово. Хорошо.

Работа на полях кипела быстро и весело. Со всех сторон неслись голоса, звонкие песни, смех.

Кругом пестрели ярко-красные, розовые, пунцовые бабы, девки, синели синехребтые мужики, копошились пестроцветные ребята.

У всякого перед носом было любимое дело, свое собственное, родное дело.

Частенько я отрывался на секунду от работы и смотрел на золотое приволье, на деревню, на трудящихся и, глубоко вздыхая, не считал себя достойным даже завидовать этим счастливцам…

Только крепко, с какой-то далекой надеждой, снова сжимал в руке свой серп, захватывал другой рукой стройную рожь и быстро сносил ее.

Снопы связывал туго-туго.

Домой я должен был бы возвратиться несколько раньше, но из Заречной пришел крестьянин Ефим и утащил меня на зеречные поля, на небольшую помочь – нужно было пособить сжать рожь одному старику.

Третьеводни я вернулся, а сегодня вечером ходил на охоту и принес пару рябчиков.

Боже мой, как незаметно летит время: вчера на охоте мне на плечо упал желтый листик. Я чуточку вздрогнул, остановился, осмотрелся кругом и сразу понял и почувствовал, что уже пришла первая осень. Да.

И не слыхать пения птиц.

Однако мне ничуть не было больно.

Да, я любил лето, но я любил и осень.

Осенью было много охоты, и, главное, мне нравились осенние золотые одежды, которые спадывали, и та, какая-то особенная, высокая-высокая, безвоздушная прозрачность воздуха.

Кроме того, мне нравилось ходить по земле, усыпанной желтыми листьями и красными – они так приятно пахли осенней землей и мягко шуршали под ногами.

Я принес вчера также массу красной рябины Пичу и себе, – любим ее одинаково. Пич страшно обрадовался рябине и с усердием принялся за нее.

Я насбирал немного и брусники бело-алой, и фиолетовой черники.

Завтра прибежит Иоиль, – вот уж посбирает ягод, грибов – только ешь на здоровье.

В заречных лесосеках еще есть много малины – он побывает и там.

Утром сегодня я поставил в узинах речки три морды и потом спустился с удилишками на плотике, до омута.

Клев был плохой. Выудил одного только хорошего красноперого окуня да толстомордого язька, а остальное – незрящая мелочь.

Морды не смотрел – повременю еще.

Сейчас я пишу на нарах. Под нарами спит Росс, а Пич все возится с красной рябиной и посвистывает про себя.

Погода шемашится.

Целый день сеял дождик. По небу без конца тянулись серые тучи.

Мы сидели в землянке.

Я и Иоиль были заняты тем, что стругали из лучины спицы для нового птичьего садка…

Росс от безделья лизал свои толстые лапы и посматривал на нас.

А Пич вполголоса, но с азартом рассказывал нам какую-то замечательную историю из своей жизни.

И по тому, как он мигал глазами, и по тому, как он мечтательно держал набок свою голову, мы решили, что он сам выдумал эту историю и заврался без всякого стеснения.

Но ведь, во-первых, – была мокрая погода, а в-последних, – Пич действительно мог похвастаться молодостью – и это ему простительно.

Мы слушали его сколько могли.

Потом наступила наша очередь.

Иоиль рассказывал про русалок:

– В деревне Митревна баяла, быдьто русалчата в болшущих омутах водятся и быдьто в озерах тоже, вот ей-бог. Только в озерах мене – они щук пужаются. И в озерах дно бывает, а в омутах дна нету – там им вольно. Только у нас русалки маленькие, как девчонки. Зато, бают, ох, какие баскущие: волосы-те зеленые до пяток, глаза-те круглые, как блюдечки, и на шее у всех бусы-бубусы разных, что есть, цветов. Выплывают быдь-то русалки с новым месяцем и играют в разные игры да забавы, а как петухи запоют – они в омут мыряют, вот ей-бог. Лонись это мы с Ондрийком-Мякинником собирались пойти посмотреть на русалчат. Ладно. Днем-то сговорились, значит, а, как ночь пришла, Ондрийко сдрефил, испужался, а я один не пошел, ну их… Может…

Иоиль с легким намеком взглянул на меня. Пришлось, конечно, пообещать ему сходить к омуту, как только народится новый месяц.

А дождь шел, шел, шел.

Я стругал спицы, жевал стружки и поглядывал на серое небо.

В окошко тупо постукивали дождинки.

Дождливое состояние в конце концов подействовало на душу: я начал раздумывать о скуке старой девы. Нашел эту мысль ничуть не хуже погоды и запел одну подходящую песню.

Запел нарочно медленно, однотонно, слегка подвывая:

Затянулось небо парусиной.

Сеет долгий дождик.

Пахнет мокрой псиной.

Нудно. Ох, как одиноко нудно.

Серо, одноцветно-серо.

Чав-чав… чав-чав…

Чав-чав… чав-чав…

Чавкают часы.

Я сижу давно – всегда одна –

у истертого, привычного окна.

На другом окошке дремлет

одинокая, как я,

сука старая моя,

сука – «Скука».

С ней всю жизнь мы просидели

у привычных окон.

Все чего-то ждали, ждали.

Не дождались. Постарели.

Так всю жизнь мы просмотрели:

каждый день шел дождик…

Также нудно, нудно, нудно.

Чав-чав… чав-чав…

Чав-чав… чав-чав…

Чавкали часы.

Вот и завтра это небо

затянется парусиной.

И опять запахнет старой

мокрой псиной.

Почти полмесяца шли дожди, зато после целую неделю я не мог выбраться из лесу, потому что пришли дивные, ясные дни, и я охотился.

Вот теперь настоящая осень – желтая и прозрачная.

Эх-хо! Что делается кругом.

Быстро спадывают золотые одежды со стыдливых березок и лип. Уж много оголенных совсем.

Издалека сквозь фиолетовую сеть верхушек можно красиво видеть алую рябину.

А что творится в птичьей жизни!

Масса уже улетело птах в другие заморские, теплые края. Остались только запоздалые, далекие путники и теперь торопятся страшно. Перелет их в разгаре.

Летают семьями, собираются в стаи, на поедях о чем-то звонко толкуют, улетают.

Над головой то и дело слышно то снегирей, то чечеток, то щеглов, то синиц, то клестов.

Глаза невольно посматривают на небо и частенько любуются четким, строгим треугольником журавлей высоко-высоко в небе или длинной вереницей диких гусей, которые так славно перекликаются в выси.

В лесу и на полянах появилось много незнакомых, пролетных птиц.

И все полны общих забот о своем далеком пути.

Я ходил по лесу и прощался со своими крылатыми друзьями до новой весны, благодарил их за прекрасные песни, за дружбу.

– Черт возьми, эй, друзья мои! – кричал я им, сняв шапку, – до свидания! Мы еще увидимся. Весной каждый из нас будет снова в своем гнезде, и мы снова будем вместе встречать с песнями солнышко. До свидания! Спасибо вам за любовь, за дружбу и за песни!

Дни стояли высокие, солнечные, тихие.

В лесу сквозь просветы далеко было видно, как кружились в воздухе падающие желтые листья, как откуда-нибудь пугливо пробегал заяц или с дерева на дерево ловко перепрыгивала белка.

И кругом был слышен малейший шорох. Под ногами шуршали листья, и дорогу быстро перебегали зеленые ящерицы.

На Извивушке была тоже осень.

По гладкой, холодно-прозрачной воде плыли желтые продолговатые листочки ивы. Иногда к ним подбегали серебряные стрелки и обклевывали их, блестя на солнце.

Мой дощатый плотик выглядел каким-то печальным, осиротелым, точно потерял что-то. Лето? Комаров нет. Это хорошо.

По утрам бывает легкая изморозь. Полуденное солнце не жжет. Дни стоят ясные, высокие, спокойные.

Вечереет рано. И потому вечера длинные, красиво задумчивые, золотые. После заката быстро темнеет и становится очень прохладно, сыро.

Ночи густо-синие, многозвездные.

Часто падают с неба звезды: успевай только загадывать желания, чтобы исполнились…

А пока я кончаю записки до весны.

Как птица перестает петь до весны свои песни, так перестаю писать и я: ведь эти строки для меня – тоже песни.

Мы проживем среди природы, может быть, еще с месяц – не больше. И этот весь месяц я посвящаю своей охоте.

Я уйду в глубокий лес и, как дикий зверь, буду бродить там и по ночам разводить огромные костры.

А там – пойдет снег, и мы с Россом поплетемся зимовать в теплую избу.

В деревне ждет меня школа, ждут маленькие и большие ученики; надо со всеми поделиться своей грамотой, своими мыслями.

Завтра Иоиль забирает с собой Пича и уходит домой – ждать меня.

Завтра же мы с Россом распростимся с землянкой и уйдем – котомка с запасами уже готова – лесовать в глубокую, дикую глушь лесов и озер.

Если встретим жадную росомаху, медведя или волка – посмотрим, кто сильнее.

Если не встретим – будет лучше, потому что так спокойнее будем кочевать, наслаждаться первобытной, дикой непроходимостью, так будем спокойнее дышать настоящим лесным духом, который так приятно пахнет столетними пнями, вечным мхом и гниющими листьями; и пахнет также сильными побегами и золотыми растущими надеждами…

Зима прошла.

На пригревах зазеленели проталинки.

Кончился долгий, снежный, печальный сон, холодный сон земли.

Пора вставать! Пора вставать!

Солнце! Солнце! Столько солнца!

Солнце в небе, солнце в каждой душе, солнце в каждой разбухшей почке дерева.

Хочется, закинув голову, куда-то безудержно бежать, кого-то встречать…

Весна! Весна!

За растаявшим Мартом пришел Апрель – месяц половодья.

Прилетели дикие утки, обрадовались половодью.

А над озимыми, ярко-зелеными полями целый день звенит жаворонок.

Развеснилась весна.

Распахнулись голубые ворота, высокие-высокие, выше неба.

Шумно вбежал в голубые ворота желанный гость – Май-месяц; за ним влетели с звонкими песнями птицы и рассыпались повсюду душистые, пестроцветные цветы.

И начался беззаботный Праздник Зеленой Жизни.

– Что такое Май-месяц?

Это – празднество Рождения Земли.

В этот счастливый месяц Бог создал Землю, и каждую весну в эти дни он спускается с неба и гостит у Земли.

Оттого, может быть, в майские дни так мудро просветляются человеческие души и сердца наполняются чистой, утренней любовью. А Земля наряжается в цветы, как невеста.

Или многоцветный Май – это одна беспрерывная, ликующая, радо-радостная Песня, которую поет сама Земля. И под эту дивную Песню звери парами рыскают по лесу, птицы вьют гнезда и каждый человек, тайно улыбаясь, говорит:

– Люблю…

Что же такое Май-месяц?

Это – одно солнечное, розовое утро, когда молодые, стройные березки-белоножки выбегают из рощ на зеленый простор лугов, берутся за ветки, как за руки, и пляшут, и кружатся чудесными хороводами по цветистой траве, сияющей росинками-радостинками.

Или, может быть, Май – это самая красивая, одна-единственная сказка, которую слушают вместе и букашки, и звери, и птицы, и люди, и все глубоко понимают ее – любимую.

Ах, Май, Май!

Серебряные стрелки, серебряные стрелки!

В полдень,

на речушке Извивушке,

на дощатом плотике,

под зелеными грусточками,

схоронившись от жары,

я лежу.

И, прислонившись

носом к самой воде,

я гляжу на зеленое дно,

и мне все ясно видно.

Вот из-под плотика

выплыли остроглазые

рыбки и,

сверкнув серебром, убежали.

Из-под камешка

вдруг выскочили пузырьки,

бусами поднялись наверх

и полопались. Кто-то

прошмыгнул в осоку

и оставил мутный след.

Где-то булькнуло.

И под плотик пронеслась

стая серебряных стрелок.

Успокоилось.

Рука течения снова

спокойно стала гладить

зеленые волосы дна.

На солнечном просвете

сквозь кусты в воде

что-то – мне не видно что –

беленькое, крошечное

заиграло радужными лучами,

как вечерняя звездочка.

У! Из-под плотика выплыла

целая туча рыбешек.

И вот потянулись вперед,

рассыпались, зашалили,

точно только что выпущенные

школьники из школы.

Ужо подождите учителя –

старого окуня

или учительницу –

зубастую щуку,

они вам зададут!

Ото! Все разбежались.

То-то. Кто куда?

Потом все – откуда? –

снова столпились

и побежали дальше.

Над головой веретешко

пролетело, за ним кулик.

Ветерок подул,

закачались кроткие,

зеленые грусточки

над речушкой –

Извивушкой.

Хлюпнула вода под плотиком,

стрельнула серебряная

быстрая стрелка

и запуталась в шелковых

ленточках осоки.

Ну вот… Ах ты!..

Вот напугала дикая:

чуть не в нос стрельнула

шальная стрелка.

Я даже отскочил.

Дни мелькают быстро, весело и пестроцветно, точно юркие, разыгравшиеся мальчишки один за другим перевертываются через голову.

С утра я начинаю на разные лады распевать песни, которые нигде не слышал, и сам придумываю слова и сейчас же забываю их.

Часто мы поднимаем спор с Иоилем:

– Иоиль, – кричу во все горло, – я старше тебя, разве ты это не видишь?

– Нет, нет, – отвечает Иоиль, – я старше тебя.

– Нет, я!

– А нет, я!

У меня доброе сердце, и я уступаю первый, но с маленьким условием:

– Ну ладно, Иоиль, я согласен, что ты старше меня, но только на один год. Хорошо?

– Хорошо.

Я прекрасно лазаю по деревьям и каждый раз проделываю это с огромным удовольствием.

Особенно, когда есть ветер, положительно не могу удержать себя: я выбираю самое высокое дерево, взбираюсь на верхушку и, сильно раскачиваясь, нарочно подставляю лицо порывам ветра.

Однако мое мальчишество ничуть не мешает мне быть взрослым в свое время. Оно искренне делает меня счастливым и сильным.

В порывах ветра я часто слышу мудрые песни о безудержной воле. И, главное, так я ближе и глубже ощущаю радость жизни.

Кто осудит меня за то, что я весел и счастлив? Никто, да.

А я смело осуждаю всех печальных и несчастных.

Осуждаю вас, несчастные, за то, что вы безжалостно оскорбляете горестными слезами свою прекраснейшую Мать-Землю, которая позвала вас на радостный пир жизни. Осуждаю и за то, что знаю, как люди стыдятся видеть самих себя по-детски веселыми, вольными и не стыдятся показать друг другу своих жалких слез взрослых рабов; слез, оскорбляющих прекраснейшую Мать-Землю, которую воспевают птицы, украшают цветы, любят дети и радуют лучи солнца.

О, Земля!

Смотри: я скорблю твоей скорбью за взрослых печальных гостей, оскорбляющих тебя, лучезарную…

О, Земля, Земля!

Смотри: зато я люблю тебя горячей, истинной любовью желанных гостей-детей и радуюсь твоей радостью за них, величающих тебя, мудрую, родную, жизнедатную.

Я пляшу, кружусь от веселья, падаю на землю, целую каждую травинку, каждый листочек и так крепко и много целую землю, что потом она долго хрустит на зубах, а я, как птица, беззаботно распеваю свои песни, и душа сладостно жмурится от ослепительного счастья, точно глаза от утреннего солнца.

Да, жить – значит, каждый новый миг открывать новую радость.

Загрузка...