Так случилось — из него просто-напросто вышел второй «я». Шагнул и замер. Затем из этого второго шагнул третий, из третьего — четвертый. Три этих выходца с сухим треском растаяли в воздухе…
«А все кофе, — сердито думал Павел Григорьевич Пахомов. — Торчи тут дураком эти четверть часа».
…Иван Ламин растер в ладонях колос и понюхал его. Потом ссыпал зерна в рот и разжевал. Да, скоро надо косить, очень скоро, завтра. Ламин был стар и жевал не своими зубами, а вставными. Очень хорошие зубы, молодые, острые.
Он присел на камень и задумался. Дел было много приятных и неприятных, таких, в которых все ясно, и таких, где ничего не поймешь. Например, телеграмма.
«Буду проездом. Встречай.
Все понятно, кроме одного. Павел — понятно. Рад. Вместе ходили, вместе мучились. Он, Иван, олешек гонял, Павел работал — варил еду, что-то считал, что-то писал, картинки рисовал. «Встречай». Очень хорошо, встречу. Что надо двум старикам? Оленина есть, мука есть, чай тоже есть. Что еще надо? Молодой аппетит. «Буду проездом» — совсем непонятно. Ламин задумался. Если на ветробусе, то не скоро приедет, тайга горела. Самолетом? Как найдет, где сядет? О сосны расшибиться может. Лучше не думать. Пусть сам думает.
Сидит на камне Ламин, слушает. Вот шорох, осторожные шаги. Знает Ламин, кто ходит — олень ходит. Пришел пшеницу кушать. Улыбается Ламин, ждет. Идет олень в летней небрежной шубе, лезет в пшеничные колосья, ест их.
Глупый олень!
И вдруг с визгом выскочили два сторожа — две железные мыши — и погнались за оленями.
Летит олень, ног от страха не чует. Смеется Ламин — долго олень не придет, очень долго. До следующего года. А мыши катят на свои места.
— А ты не очень-то рад мне, даже и не смотришь, — говорит насмешливо голос. Ламин медленно обернулся. Оборачиваясь, думал: как подошел? Почему шагов не слышно, запаха чужого, городского, нет? Однако, шибко хитер.
Обернулся и увидел Павла. Молодой. Улыбается: свои, однако, зубы, не вставные. Сам в городском костюме, в городских туфлях. Ламин удивленья не показал — сдержался. А голова совсем колесом пошла. Или не стареют теперь в городе?
Но спохватился: гостя нельзя спрашивать, не полагается. Гостя угощать надо. Сначала нужно угостить разговором, потом вкусной едой.
Рассказал Иван гостю о семье — в подробностях. Потом о себе.
— Видишь, лепешки растим. Раньше олешек гоняли. Аякакун, хорошо: кончали кочевку, на месте сидим.
— Так как же вы, черти, выращиваете здесь пшеницу? — удивляется гость. — Север! Лес!
— Просто, очень… Уметь надо. Лес, правда, мешал. Сильно мешает лес… В лесу что росло? Мох рос, камень рос, брусника росла. Вот убрали камни, пахали, сеяли пшеницу — нет, не растет. Почему? Земля худая, как олешки в голодный год. Сильно землю кормили, однако опять не растет. Проверили — пшеница слабая, рот маленький, плохо кушает. Тогда новый сорт сделали: давай и давай удобрения, все скушает. Растет быстро — шестьдесят дней. Однако опять плохо — олень ее шибко любит. Еще подумали — мышам велели хлеб сторожить.
— Да, ты добился своего, — сказал Павел. — Помнишь, лепешки ел? И мечтал, чтобы и здесь хлеб рос. Вот и растет… Значит, мешает тебе лес! Слушай, а что это шуршит? Смотри, шевелится!
Плотная масса пшеничных стеблей непрерывно шевелилась, двигалась, качала головами-колосьями. Поле и без ветра колыхалось, шло желтыми волнами.
— Расти хочет, — пояснил Ламин. — Торопится, мало дней. Каждый день кормим.
Павел всмотрелся в крайние колосья. Они росли, росли на глазах: неспешно, но явственно тянулись вверх.
— Ночью спит, днем ходит, — сказал Иван. — Эй, однако, в лес идем, обед для пшеницы летит.
Над дальним полем тарахтел вертолет, белый дождь густо сыпался вниз.
— Идем, — звал Иван. Обернулся, нет Павла, совсем нет. Глянул туда-сюда. Посмотрел за камень. Нет. Ламин сплюнул и сердито сказал:
— Однако, совсем ничего не понимаю!
Это сон: перед ним в чащобе стоит аккуратный гражданин в сером костюме и грызет веточку.
Орефьев закрыл и открыл глаза — серый гражданин не исчез. Наоборот, теперь он семафорил руками, просил остановиться. Орефьев тормознул. А гражданин стоит — ручки в брючки, на ногах лакировки. Сухощавый, непонятного возраста. Странно…
— Здравствуйте, — крикнул серый гражданин. — Подвезете?
Орефьев приглушил мотор.
— А куда вам?
— Да мне все равно, — сказал гражданин. — Мне бы посмотреть, как и что. Я, знаете ли, приезжий, художник — и любопытствую.
Живого художника Орефьев видел первый раз в жизни. Кто знает этих художников, может, им положено разгуливать по тайге в лакированных туфлях.
— Садись, — сказал он. — Чего там. Подвезу… Гляди, сколько влезет. Мне надоело.
Художник ловко — впору бы и самому Орефьеву — вскарабкался по лесенке и сел рядом. Ворочаясь, коснулся локтем. По телу Орефьева прошла странная дрожь. Он удивился:
— Вы будто электрический…
— Я электронный, — усмехнулся художник. Орефьев захохотал, выставив плотные зубы, и двинул рычаги. Снова завыли моторы.
Сегменты шевельнулись, и с грохотом и треском он двинулся вперед.
Пахомов всматривался в тайгу, забитую гнилью, сушняком, упавшими мертвыми деревьями. Миллионы, миллиарды кубометров… О, он знал, он ходил в тайге когда-то.
Здесь рождались лесные пожары, огромные, почти необоримые. И горела тайга месяцами, и на всю Сибирь ложился жидкий дымный покров.
И сейчас впереди их машин, гигантских многоногих гусениц, тайга была старая и обомшелая. Она грозила стволами, направляя их в глаза. Но сзади тайга оставалась парком — чистеньким и прозрачным. Деревья — одно к одному. Среди них, видный далеко и ясно, пробегал лосище, бурый и такой лохматый, что его хотелось поймать и стричь ножницами.
Зеленый, прозрачный лес…
— Как вы это делаете? — спросил Пахомов. — Не понимаю.
Орефьеву это понравилось. Сначала он решил, что художник понимает уж слишком много, и ему было несколько не по себе.
А вот таким, непонимающим, художник ему определенно нравился.
Он хотел толкнуть его локтем, но остерегся.
— Видишь ли, — заорал Орефьев, — раньше мы рубили деревья под корешок, ну и пилили на доски. Пропадало много — сучья, щепки, опилки, кора.
Потом стали прессовать отходы в плиты. А теперь за лес взялась химия! Строевой лес почти не трогаем — бережем, а вот ерунда, всякая дрянь растительная пошла в ход. В ход, говорю, пошла! Ездим вот на таких штуках и утилизируем все на месте, сразу… Это самоходная фабрика, — он постучал кулаком по рулю. — Как получается? Машина выбирает поврежденную древесину сама. Часть перегоняет на древесный сахар для скота, часть — на спирт и прочее. Но главное — это целлюлоза, на месте, сразу! И понимаешь, лес выгоден и такой…
Он обернулся взглянуть на произведенное впечатление, но художника не было: сиденье пусто, дверь закрыта. Орефьев разинул рот от крайнего изумления и чуть не наехал на сосну.
И рявкнул:
— Куда прешь?! — Машина повернула в сторону.
Притормозив, он вгляделся, но лес был пуст, и художника нигде не было.
— Ну и ну, — сказал Орефьев, почесывая затылок.
Он смотрел из-под ладони. Щурился.
Городок вздувался радужным пузырем от самого леса — от влажных блестящих мхов, от худосочных сосен.
Пахомов глядел упорно, стараясь перекинуть мостик от городка к ранее виденному, и не мог.
К нему подошел старичок с корзинкой и белой палочкой. В корзине — грибы. Он поздоровался.
— Белянки, — похвастал старичок. — И ни одного червя.
— Быть того не может, — сказал, не оборачиваясь, Пахомов.
— Ни одного. Чего я здесь, в Эвенкии, не видел, так это червивых грибов. Нет их. Черви — народ нежный.
— Черви — народ, — пробормотал художник. — Скажите, папаша… Я здесь бывал зимой, лет двенадцать назад. На оленях, с экспедицией. Один наш замерз, хоронили мы его здесь. Это Виви?
— Точно!
— Вижу. Зимой не холодно?
— Ходим в демисезоне, значит, тепло. Так и живем — за стенкой минус шестьдесят, а у нас плюс шесть. И зовут его не Виви, а Теплый Город.
Теплый Город взбирался на холмы радужными выпуклостями круглых домов.
И — широченным размахом — город прикрыла льдисто-прозрачная полусфера. У верхушки ее, на высоте километра, маячили, поддерживая, груши аэростатов.
— Вы старожил?
— Как же! Я его помню еще сопливым поселком — избы, олени, собачья грызня, а сейчас… Значит, вы приезжий?
Пахомов рассеянно кивнул. Старичок вздрогнул и бросил корзинку.
— Что мы стоим? Пойдемте вперед, — засуетился он. — Я вам все, все покажу. Сам!
Они прошли под аркой. Пахомов шагал легко и беззвучно. Старичок семенил рядом.
— Вы смотрите! — кричал он. — Пластмасса, всюду пластмасса! Вот, щупайте… А теперь идите сюда… Смотрите, это не дерево, крашенное под алюминий, это настоящий алюминий, легкий и прочный.
А деревья, деревья-то! Смотрите — клен. Вот тополя и яблони… Плодоносят!
И точно, всюду росли нежные деревья, а в бетонных кадках ершились пальмы.
— А тротуары! Самодвижки.
Пришлось встать на эскалатор. Хороший был тротуар!
— А собаки! — восторгался старожил. — Пятьсот штук охотничьих собак, а не гавкают. Злых нет. Кусачих лечат в клинике нервных заболеваний, глистов выводим в централизованном порядке.
Действительно, зверообразные дюжие псы — медвежатники и их более стройные телом коллеги, специалисты по белке и прочей пушистой мелочи, встречали их миндальными улыбками. Но чем дальше они шли, тем больше людей присоединялось к ним. Сначала единицы, потом десятки, а теперь целая толпа яростных патриотов города топала следом. И все желали показывать и рассказывать.
— А какой микроклимат, — нестройно гудела толпа. — Лимоны выращиваем… Зимой астры цветут… Вокруг полярная ночь, а у нас искусственное солнце… Улицы отапливаем…
Старичка бессовестно оттесняли. Он проталкивался, шуруя локтями.
— Граждане! — вопил он. — Товарищи! Моя заявка! Я его нашел, и поскольку я старожил… Право находки! Ишь налетели! Найдите себе сами. Да пропустите же!
Он уже почти пробился, как толпа охнула и качнулась. Пахомов исчез, рассыпавшись с сухим треском. На тротуаре осталось черное пятно, да в воздухе пахло озоном…
…Сигнальный звонок. Пахомов очнулся. Зеленый свет рисовал комнату. Зеленые блики (среди них снова прошли трое Пахомовых). Он снял шлем и потрогал лоб — потный. Потрогал грудь — сердце бьется лениво.
Пахомов встал и вышел.
…Его встретили настороженно.
— Узнали знакомые места? — спросил кто-то.
Пахомов сказал:
— Да, места там суровые. Их надо стричь и чем-нибудь прикрыть. — Он заговорил уверенно и резко: — Итак, уважаемые коллеги, я отказываюсь от своего прежнего мнения. Вы правы, постройка сверхкрупных сфер над городами слишком дорогостояща. Но и в землю лезть не стоит. Я так вижу этот район: от реки Виви до вершин Путорана. — Он зажмурился, сосредоточиваясь, ведь он был главным художником, он руководил оформлением проекта, его голос решал.
— Я вижу поля, парковые леса, горы с подчеркнутой фактурой. Но естественные впадины и возвышенности заполнены перекликающимися, видящими друг друга поселками. Они поставлены под индивидуальными куполами пониженной тепловой защиты. — Все зашумели, вскочив с места, и главинж Калименков постучал карандашом.
Инженеры возились с ЭВМ. Пахомов, ожидая их расчеты, взял свою чашку кофе — он еще был теплым. Да, кофе… Напрасно им тогда подали кофе. Он уже преодолел врагов проекта, свалил навзничь перебежчиков из своего лагеря.
Но Калименков требовал зарываться в землю, враги ехидничали, перебежчики двоились в своих мнениях. Он же карандашом набрасывал новые варианты сфер, указывал пути быть предельно смелыми.
…Тут-то подали черный кофе и пирожные с маслянистым кремом. И, жуя и прихлебывая, побежденные им проектанты института отдохнули, опомнились и сплотились вновь.
— В командировку, — шумели они. — Послать его в командировку.
— Я изучил документацию!
— Не-ет, будь добр, езжай, — говорили ему. — Съездишь, мнение переменишь (и ведь точно, переменил).
— Съезди, съезди, — ухмылялся Калименков. — А мы подождем. Еще по чашечке выпьем.
Пахомов встал, пожал плечами и прошел к двери, на которой было написано: «Экспресс-командировки».
Он снова пожал плечами и вошел, просмотрел список достигаемых объектов и отметил на экране световым карандашом три из них. Затем кинул телеграмму Ивану Ламину и стал набирать код. Набрал, подождал зуммер и надавил красного цвета клавишу, соединяясь с центром перемещений.
Затем надел шлем и сел в кресло. А когда стал меркнуть свет, в последних его отблесках он увидел троих Пахомовых…
Теперь, прихлебывая кофе, он вспоминал. Он снова шел по тайге, он, начинающий художник. Ему повезло, но сколько друзей дремлют в северных мхах.
Тепло, нужно сюда тепло, солнце, крышу.
— Ты художник, — ворчливо говорил ему Калименков, — я тебя насквозь вижу. Тебе дай волю, ты всю землю наизнанку выворотишь.
— Неверно, — сказал Пахомов. — Неверно… Ну давайте-ка сюда расчеты. Я думаю…
И спор продолжался…