ДНЕМ РАНЕЕ

Феликс

Феликс разгрыз кубик льда и вздохнул: еще девятнадцать минут до конца обеденного перерыва. Был один из тех майских дней — первых теплых в году, — когда уже пахнет летом, когда все немного отлынивают от своих обязанностей, когда в магазинах холодильники с мороженым на палочке ставят поближе к кассе, а по вечерам вокруг городских фонтанов образуются лужи, потому что дети лезут туда плескаться. Мужчины и женщины, оголяя еще бледные после зимы ноги, снуют по своим делам, разъезжают на велосипедах или прогуливаются не спеша, школьники несут в своих рюкзаках домашнее задание, за которое сегодня так и не возьмутся. Стакан Феликса давно уже был пуст. Он то и дело отпивал талую воду, скопившуюся на дне, или грыз кубики льда, которые на вкус еще отдавали томатным соком. Ему нравилось ощущение, когда твердый кубик льда поддается натиску зубов и теплу рта и тает в крошечный глоток воды, достаточно холодный, чтобы тотчас заморозить всякую мысль. Розвита выставила столы и стулья на террасу, а значит, погода сегодня не изменится, в этом вопросе на Розвиту можно было положиться. Луч солнца пробивался сквозь прорезь в навесе и падал на белую бумажную скатерть — это яркое пятно слепило Феликсу глаза. Он так спешил выйти из полицейского участка, что забыл солнечные очки в шкафчике. Феликс вынул три последние зубочистки из синего пластикового стаканчика и, перевернув его, накрыл пятно, словно надоедливое насекомое. Он снова вздохнул. Пора бы уже попросить счет.

Розвита сидела на плетеном стуле, закрыв глаза, подобрав под себя ноги и откинувшись головой на стену дома. В левой руке она держала электронную сигарету, которой затягивалась каждую пару секунд, после чего скрывалась за большим облаком пара, которое доносило до Феликса запахи наподобие табака, кожи и сена — по всей видимости, вкус Дикого Запада. Розвита скрестила тонкие руки на груди, кулон в виде клубники на ее шее исчез в складках чересчур загорелого декольте.

Феликс слегка прокашлялся, но Розвита не отреагировала. Все знали, что ее нельзя отвлекать во время перекура, но с тех пор, как она перешла с «Голуаз блю» на эту электронную штуку, Розвита стала курить беспрерывно.

— Знаю, знаю, — отозвалась Розвита, не открывая глаз. — Нужен счет, да? Дай мне еще две минуты. Давай эти две минуты подумаем о чем-нибудь прекрасном.

О чем-нибудь прекрасном. Легко сказать. Будто бы есть то, что безоговорочно прекрасно. Взять, например, спокойствие сегодняшнего дня. Как бы Феликс ни наслаждался этим покоем тут, на террасе, он все равно чувствовал его обманчивость. Не бывает спокойных дней. Только не в Тальбахе. Спокойные дни — рекламный вымысел журналов о домашнем декоре, пивоваренных заводов, производителей кофе и туристических агентств. Какая-нибудь трагедия непременно случается. Пока что это авария без пострадавших на кольцевой развязке на выезде из города, кража в магазине торгового центра на Рыночной площади и три укуренных школьных прогульщика за зданием бассейна. Пока что. Феликс наблюдал за тем, как Розвита еще чуть-чуть откинула голову назад и с блаженством выдохнула пар с ароматом сена. О чем она, интересно, думает? О пальмах? О горном озере, березовой роще или каком-нибудь пушистом зверьке? Его подобная безвкусица с календарей не впечатляла. Вот пирамиды он считал в некоторой степени прекрасными. И кубики льда. А еще гладкую поверхность неиспользованного куска мыла. И, конечно, свою девушку Моник, ее длинную шею и короткие волоски на висках, вьющиеся после дождя. Однако здесь, в Старом городе, не было ни одной пирамиды, кубики льда в стакане почти полностью растаяли, обмылком в тесном туалете кафе, разумеется, пользовались, а Моник он в последнее время держал на расстоянии, сам не зная почему. Порой он представлял себе, каково было бы, если бы она ни с того ни с сего потеряла ребенка. Порой ему снилось, как она стоит перед ним с опухшими от слез глазами и держит в руке крошечный гробик, не крупнее коробки с домино из кухонного ящика. Но стоило ей начать отодвигать крышку гроба, он просыпался в холодном поту и тяжело дышал. Феликс заметил, как слепящее пятно медленно приближалось к нему. Он тут же накрыл его стаканчиком для зубочисток. Поморщив нос, стал осматриваться в поисках чего-нибудь прекрасного. Но увидел только людей, которые казались ему смехотворными; все они строили из себя кого-то. Сплошь ходячие цитаты. Там, например, у велосипедной парковки, застенчивый Снуп Догг тащит на плече семейную упаковку туалетной бумаги, точно это бумбокс. Возле парка растрепанная Мэрилин Монро снова и снова встряхивает светлыми локонами и уже десять минут кряду делает селфи в одной и той же позе, изогнувшись в пояснице. А чего стоят эти отрыжки фильма «Волк с Уолл-стрит» в костюмах и с напряженными желваками, которые пробегают мимо, силясь походить на успешных инвесторов с кокаином, элитными проститутками, прогулками на парусных яхтах и вечеринками в пентхаусах. А когда возвращаются вечером домой, сокрушенно садятся на диван, обитый дермантином, и командуют своими женами, собаками или кто уж попадется под руку, а затем, налив себе пива, коньяка или красного вина, запираются в кабинете и благодаря «Юпорн» целых пять минут чувствуют себя королями мира. Нет, здесь ничего прекрасного он увидеть не смог. Многое из того, что другим казалось прекрасным, для него было связано с дурными воспоминаниями. Взять те же пионы в парке. Весь обеденный перерыв он наблюдал, как прохожие с восторгом останавливались у куста с пышными белыми цветами, совали в них носы или фотографировали. Феликсу же эти цветы напоминали о том летнем вечере 1987 года. Первый труп в его жизни.

— Ну не чудесно ли? — Розвита глубоко и основательно вздохнула. — Совсем неохота вставать, — сказала она, — сейчас бы просто предаться жаре и таять, как кубик льда. — Она открыла один глаз и смотрела на Феликса. — Да не гляди ты так сурово. Всех посетителей мне распугаешь своим мрачным видом. Непохоже, чтобы ты думал о прекрасном. Немудрено, что гости обходят кафе стороной. Тут уж мне даже твоя красота не поможет. Рядом с вами, полицейскими, и без того чувствуешь себя под подозрением, а тут еще такая строгость.

Она в последний раз затянулась паром со вкусом Дикого Запада и встала. Феликс подвинул пустой стакан через стол. Стеклянное дно стакана увеличивало текстуру бумажной скатерти. Моник тоже не раз говорила ему, что он нагоняет страх на людей своим суровым видом. Хотя такого намерения у него не было. Интересно, что бы она подумала, если бы знала о тощем маленьком мальчике, что скрывается в этом широкоплечем теле, в которое он сам иногда не верил и не понимал, откуда оно взялось, а вспоминал о нем, только когда намекали, глазели женщины или он видел свое отражение, отдергивая занавеску в душе. Считалось, что он ничего не боится и готов к любому вызову. Униформа тоже играла свою роль — казалось, никто и не сомневался, что он годится в герои.

— С тебя три пятьдесят, шериф. — Розвита стояла возле него, уперев руки в бока, и ухмылялась.

Феликс расплатился и грузно поднялся из плетеного кресла. Солнечное пятно опять было тут как тут. Он еще раз передвинул уже нагревшийся пластиковый стакан. Порядок превыше всего.


В этом доме он еще ни разу не был. Лестничную клетку недавно основательно вымыли, пахло лимоном и хлоркой. Но это ничего не значило. Он не раз выводил в наручниках самых скверных типов по чистейшим коридорам и видел, что в роскошных квартирах заметают грязь под изысканные ковры. Мерзость есть мерзость, а пролитая кровь претила ему хоть на линолеуме, хоть на мраморе. И еще он не любил лестничные клетки, те несколько секунд, в которые он еще не знал, что его ждет. Хуже были только лифты. Ни при каких обстоятельствах он не пользовался лифтом, ничто не вызывало в нем такого чувства бессилия, как движение в стерильной коробке по внутренностям здания при собственной неподвижности. На лестничной клетке было тихо, словно дом пустовал. Только Карола — молодая стажерка, сопровождавшая его сегодня, — тяжело дышала и на каждом пролете с тоской косилась на двери лифта, не решаясь ничего сказать. Когда они поднялись на пятый этаж, Феликс услышал детский плач.

— Вот черт, — выругался он и поспешил через две ступеньки.

Карола отстала.

— Ты это слышал? — испуганно спросила она.

Он ненавидел такое. Ненавидел не знать, что его ждет в квартире, из которой поступил экстренный вызов, и еще сильнее ненавидел, когда в деле бывали замешаны дети.

— Сейчас главное — сконцентрироваться, — сказал Феликс Кароле через плечо. — Соберись. Выдыхай в два раза дольше, чем вдыхаешь.

Он так и знал. За спокойное утро последует расплата. Женщина, открывшая им наконец дверь, вся дрожала, синяя тушь растеклась по щекам. Она крепко обхватила руками свое тело, словно хотела завязать за спиной рукава джемпера. Ребенка не было видно, раздавались только всхлипывания.

— В гостиной, — вымолвила женщина и указала на дверь в конце коридора. — Он в гостиной, у него охотничье ружье. Дверь заперта, как я ни старалась, мне не удалось ее открыть…

Феликс велел Кароле заняться ребенком, направился к двери гостиной, потряс ее, сказал: «Открывайте, полиция!», сказал второй, третий раз. Не услышав ответа, отошел как можно дальше, со всей силы бросился плечом на дверь, та выломилась из рамы, и он ввалился в неожиданно светлую комнату. Его ослепило, и потребовалось несколько секунд, чтобы прийти в себя и устоять на ногах. Он увидел у окна мужчину, приставившего ружье к голове, ринулся к нему, нацелившись на дуло, отбить его в сторону, прочь от головы, он достал его сбоку, лишь ребром ладони, раздался выстрел, в ушах загремело, он пошатнулся, не понимая сперва, в кого из них двоих попала пуля, но тут мужчина осел на пол, все еще сжимая в правой руке оружие. Феликс выхватил ружье и с силой швырнул под диван, потом наклонился к мужчине, который жалобно стонал на полу, согнув разведенные ноги в стороны. Теплая кровь стекала между пальцев Феликса на серый ковролин. В ушах все еще гремел выстрел. Феликс приподнял голову мужчины, чей мутный взгляд потерянно блуждал по потолку.


Феликс не знал, как долго он поддерживал голову мужчины. Если бы Феликс не задел дуло ружья, вероятно, тот был бы уже давно мертв. А так прострелил себе только ухо. Всего лишь ухо. Феликс мысленно повторял себе эти слова. Всего лишь ухо. Всего лишь ухо. Он крепко зажмурился, голова мужчины на его руках расплылась перед глазами, синий рукав униформы, двое внезапно возникших коллег, серый полосатый котенок, забравшийся под диван и притаившийся возле ружья, мебельная стенка с имитацией под дерево и стеклянный журнальный столик. «Дышать спокойно, — думал Феликс, — это моя работа, ко мне это не имеет никакого отношения. Вот человек, он хотел выстрелить себе в голову. Такое бывает. Всего лишь ухо. Всего лишь ухо». Феликс зажмурился еще крепче, затем быстро поморгал. Прием, о котором пять лет назад шепнул ему на ухо инструктор во время первого выезда на место серьезной аварии. Желудок крутило, начали отниматься руки. Было невыносимо жарко. Вечернее солнце жгло спину и затылок сквозь закрытое окно, капля пота сорвалась со лба, скатилась по щеке, упала с подбородка и просочилась в седые волосы мужчины, который беззвучно шевелил губами. Его дыхание пахло кофе и нечищеными зубами. С улицы донесся вой сирены неотложки, вот-вот они будут здесь и возьмут его на себя, сейчас, с минуты на минуту. Как бы хотелось, чтобы уши, нос и нервные окончания тоже можно было зажмурить, чтобы не чувствовать запахов крови и выстрела, смешанных с запахом средства после бритья, который источала форма начальника полиции Блазера, дыхания мужчины и кошачьего корма в миске у двери. Чтобы слышать только приглушенные нервные шаги по комнате и песню U2, бесконечным повтором идущую из подключенных к айфону колонок на столе, чтобы не чувствовать разницу температур между теплой кровью, которая до сих пор стекала с головы этого незнакомого мужчины, и своими холодными руками, но прежде всего — чтобы помнить потом как можно меньше. Феликс спохватился, что обещал Моник быть дома в половине восьмого. Он хотел взглянуть на наручные часы, но для этого ему пришлось бы повернуть запястье и пошевелить голову мужчины. Феликсу жгло глаза, он ненадолго перевел взгляд на стенку, где за двумя стеклянными дверцами стояли покрытые пылью кубки: с чемпионата Германии по карате за 1993, 1994 и 1997 годы, значок пловца-спасателя и бронзовая медаль — такие Феликс видел на лыжных гонках в отпуске. Ниже стоял телевизор, к которому прозрачным скотчем была приклеена небрежно вырванная бумажка с надписью синим маркером:

МНЕ ОЧЕНЬ ЖАЛЬ.

ФРАНЦ

— Хотелось бы надеяться, — пробормотал Феликс.

Через открытую дверь доносились всхлипывания жены раненого:

— Он просто-напросто не впускал меня, будто я ему никто, просто-напросто не впускал…

Позади женщины застыл мальчик, от силы лет десяти, она механически гладила его левой рукой по голове. В дверях стояла Карала с багровым лицом, она сжала кулаки, словно по обе стороны крепко держалась за перила, чтобы не упасть в бездну, которая разверзлась перед ней в этой комнате. Феликс с радостью успокоил бы ее, уж он-то понимал, что она сейчас чувствует — всего двадцать лет, только что из полицейской академии, в голове одна теория, не имеющая ничего общего с практикой. Однако он не мог уберечь ее от многочисленных первых разов, которые ей еще предстояли.

— Позаботься, пожалуйста, о мальчике, — сказал он ей. — Уведи его на кухню.

Она, казалось, почувствовала облегчение от возникшей возможности покинуть эту комнату. Перед плоскоэкранным телевизором, а вместе с тем и в поле зрения Феликса появились две ноги в неоново-оранжевых штанах, кто-то наконец выключил музыку, коснулся руки Феликса и произнес:

— Можешь отпускать, мы держим.

Феликс отпустил голову мужчины и встал.

— Не помешало бы помыть руки, — сказал он скорее самому себе, чем санитару напротив.

— В ванную, — бросил тот и указал на одну из дверей в коридоре, на которой висел календарь с кошками.

Феликс намеренно не смотрел в зеркало. Он взял кусок мыла с липкого блюдца на краю раковины, еще мокрый, на него налипло несколько волосков, возможно кошачьей шерсти. «Он что, еще и руки перед этим помыл?» — подумал Феликс, стараясь не всматриваться. Он торопливо повертел кусок мыла в мокрых руках и продолжал мыть их, даже когда вода давно уже была чистой.

Марен

Марен крутилась перед зеркалом. Дужки корсета впивались в подмышки. Она уперла руки в бока, как показывала ей продавщица в магазине нижнего белья. Складки в подмышках стали чуть меньше. Довольная Марен открыла баночку блеска для губ с еще нетронутой поверхностью глянцево-красной пасты. Она макнула в нее подушечку пальца и легкими постукивающими движениями нанесла на губы; блеск был липкий и пах вишней, которую иногда добавляют в коктейли у Розвиты. Ханнес ложился спать вскоре после восьми, поскольку с недавних пор просыпался в полпятого. Такой режим, видите ли, способствует успеху и укрепляет здоровье. Марен же считала, что новая привычка в первую очередь поспособствовала его ворчливости.

Ханнес ни о чем не догадывался. Она все тщательно спланировала. Корсет. Черные замшевые туфли, которые она еще ни разу не надевала, ведь они жали в пальцах. Чулки в сеточку, а поверх тонкий плащ из черной вискозы. В холодильнике веганское просекко. До недавних пор она и не подозревала, что такое вообще существует. Она три часа блуждала по городу в его поисках. На кухне уже ждали своего часа клубника и пудинг из кокосового молока без сахара, подслащенный сиропом агавы.

На цыпочках она подкралась к кровати. Кварцевая лампа еще горела. Оконные ставни были закрыты. Ханнес глубоко и размеренно дышал, сложив руки на мускулистой груди. Ко сну на спине он приучал себя с таким же усердием, с каким качал бицепсы. Видите ли, сон в такой позе улучшает энергопотоки. Марен поправила декольте корсета, аккуратно опустилась на колени, сдвинула одеяло и принялась покрывать тело Ханнеса поцелуями, двигаясь от груди вниз к бедрам. Ханнес сквозь сон пробурчал что-то невнятное, поморщил нос и почесал живот в месте поцелуя. А потом открыл глаза и раздраженно посмотрел на Марен:

— Ради всего святого. Ты что делаешь?

— Провожу время с тобой, — ответила она и поцеловала его в пупок.

Ханнес резко поднялся.

— Но, заяц, нельзя же лезть в кровать в верхней одежде. Ты только вчера была в этом плаще на улице. Он весь в пыльце, а у меня от нее в два счета опухают глаза.

— Точно. Конечно же. Пыльца.

Марен встала, а Ханнес снова сложил руки на груди. Он даже не взглянул на корсет. И на чулки. Заяц, значит. Травоядное. Мягкая игрушка на чистом микробиотическом питании. Марен села на край кровати и сбросила туфли на паркет. Она уже и не помнила, когда последний раз спала с Ханнесом. После многочасовых тренировок по вечерам он камнем падал в кровать. Время от времени одаривал ее кратким поцелуем в лоб или в щеку, отчего ей казалось, будто он хочет ее скорее оттолкнуть, чем приласкать, — отторжение под видом поцелуя. Иногда, точно зная, что он спит, она мастурбировала рядышком на кровати или в ванной на пушистом коврике, стыдливо и второпях, как делала это будучи подростком в своей незапирающейся комнате. Еще каких-то два месяца назад Ханнес ласково называл ее Карамелькой, теперь даже это милое прозвище казалось ему слишком калорийным. Но именно из-за него она сейчас стояла здесь и чувствовала себя дряблой и бесформенной, именно из-за него она такой и была, потому как это он соблазнил ее сладкой жизнью. Своими лекциями о важности наслаждения без сожалений, о том, как его воротит от салата и женщин на протеиновых коктейлях. Каннеллони и карамельными эклерами он сделал ее такой — пухлой дамской портнихой под сорок, которая завидовала выступающим тазовым костям своих клиенток. Они с Ханнесом вот уже двенадцать лет как были вместе, и он ни разу не давал ей повода усомниться в их договоре, в обещании даже в старости делить семейную упаковку шоколадного мороженого перед телевизором. Домашние бунтари, вооруженные маршмеллоу и «Мальборо лайтс» против остального, враждебного к удовольствиям мира. Так и продолжалось вплоть до того дня, как Ханнесу исполнилось сорок лет. Он произнес это как радостную новость:

— Я решил поменять свою жизнь.

С тех пор он похудел на двадцать пять килограммов и отлично выглядел, спору нет, вот только с накачанным прессом, жилистыми руками и загорелым лицом он уже не был похож на прежнего Ханнеса. Ей казалось, будто каждый километр, который он пробегал на домашнем тренажере, отдалял их друг от друга, будто он был далеко-далеко в отъезде, даже если сидел с ней за одним столом с тарелкой овсянки на миндальном молоке и семенами чиа и с укором смотрел на тост, который она мазала джемом. Хотя она и так уже исключила из своего рациона масло. С того самого дня после его сорокалетия, когда он отставил от себя банку «Нутеллы», они стали чужими друг для друга. С каждым граммом набранной мышечной массы он предавал ее, с каждым граммом потерянного жира он сжигал со своих ребер их совместное прошлое.

Ханнес вздохнул.

— Не могла бы ты заодно и свет выключить? Свет — один из сильнейших наркотиков, — сказал он, не открывая глаз. — Из-за него могут слететь внутренние часы, и прощай здоровый сон.

Марен повернулась к нему. Она втянула щеки, изобразив зайца, как при игре с детьми, но не дружелюбно, нет, она скорчила Ханнесу сердитую заячью морду и ушла на кухню. Перед открытой дверцей холодильника она стоя уплетала еще теплый пудинг. Эта дрянь из агавы оказалась не такой уж безрадостной. В ящике под духовкой за пыльной вафельницей Марен нашла баночку с сахаром, которую сама же там и спрятала. Какое наслаждение — макать клубнику в сахар и чувствовать на зубах этот кисло-сладкий хруст. Бутылка просекко открылась почти бесшумно. Марен даже не потрудилась достать из шкафа бокал. Она пила прямо из горла и отрыгнула в полумрак кухни, когда углекислый газ ударил в нос. Включив вытяжку над плитой, она закурила сигарету. Конфорки электрической плиты еще не остыли после приготовления пудинга. Слеза упала на стеклокерамическую поверхность, зашипела и испарилась.

Эгон

Вот и настало лучшее время дня. Эгон отложил бинокль и, покрутив маленькую солонку-мельницу из оргстекла, посолил бутерброд с зеленым луком, который подала Розвита. Таких вкусных бутербродов, как у Розвиты, не делал никто: не слишком тонкий слой масла, не слишком толстый слой зеленого лука, черный зерновой хлеб, ровный разрез посередине, никаких помидоров, никаких морковных розочек, ничего лишнего. Он любил делать первый надкус свежего бутерброда. Еще час назад Эгон стоял у вакууматора и запаивал пакеты с субпродуктами, на руках до сих пор держался запах латексных перчаток, он чувствовал его, когда потирал усталые глаза. Но здесь, у Розвиты, он отдыхал душой. Ни скрипа конвейера, ни визгов животных, ни шума двигателей грузовиков, только ленивое жужжание потолочных вентиляторов и время от времени вращение двери, которая впускала и выпускала посетителей кафе, а еще кантри, едва слышно доносящееся из колонки у прилавка. Только ставя классику — Брамса или Чайковского, — Розвита прибавляла громкость. Она считала, что есть музыка, чтобы делиться, а есть музыка, чтобы слушать одной, и в этом он был с ней согласен. Он сидел за угловым столиком у большого окна, украшенного зелеными бархатными занавесками. Отсюда он видел все, что ему было нужно. Слева прилавок, за которым стояла Розвита — страстная Розвита с небрежной высокой прической, всегда привлекательная, хоть в кафтане, хоть в юбке в горошек; он мог бы часами наблюдать за ней, за тем, как она укладывает в медные корзиночки крашеные яйца и пополняет солонки и перечницы, опускает столовые приборы в горячую воду и затем полирует их кухонным полотенцем, вслепую берет бутылки и стаканы, бедром закрывает выдвижной ящик, одной рукой нарезает пирог, а второй кладет салфетку на тарелку — годами отточенная хореография. Справа, если чуть повернуть голову, был виден магазинчик на противоположной стороне площади. Да, здесь, где на правую половину лица падал бледный свет солнца, он любил сидеть больше всего. Иногда он сидел на этом месте по много часов подряд до самой темноты. Хотя у него начинала ныть спина. Подчас боль отдавала в икры. Все из-за долгого стояния и напряжения в плечах. Из-за отторжения, которое он испытывал к работе, как считала Розвита. Так или иначе, это должно было аукнуться. Врач порекомендовал ему заняться аквааэробикой и даже записал его на занятия. Но одна лишь мысль три раза в неделю ездить со скотобойни в крытый бассейн и там полуголым, в окружении других полуголых людей плескаться с пенопластовым инвентарем примиряла его с колющей болью в пояснице, а периодические уколы и качающий головой врач казались меньшим из зол. На его психическом здоровье этот аквацирк сказался бы уж точно пагубно. Он взял бинокль. Сперва прошелся взглядом вдоль стенки, где раньше вывешивали новые шляпы. Последнюю летнюю коллекцию он изготовил из тончайшего французского фетра, сдержанную, с узкими полями, никаких шляпных лент, никаких перьев и вышивки, ничего лишнего. Благороднейшая из его коллекций, которую он создал за месяц до того, как был вынужден передать ключи. Теперь там висели наушники в двенадцати разных цветах, свернутые кабели и маленькие устройства в форме коробочек, названия которых Эгон не знал. А сверху неоново-розовыми буквами светилась надпись: «Клиника мобильных телефонов с 8:00 до 0:00». Он повернул бинокль к другой части магазина: вся стена была увешана чехлами для смартфонов — с заклепками, блестками, ушками животных, из плюша и искусственной кожи, — все это выглядело как последствие взрыва клеевого пистолета в магазине рукоделия. При одном взгляде на этот нефтяной хлам Эгон почувствовал запах пластмассы, резкий, как воздух, который выпускают из мяча для водного поло спустя две недели после использования. В поле видимости появилась девушка; всхлипывая, она вошла в магазин, вытерла рукавом кофты слезы с лица и положила телефон на белый прилавок, на котором светилась надпись «Неотложная помощь». Продавец в желтой рубашке и с пучком на голове изобразил сочувствие на лице, взял телефон, с которым явно случилось что-то ужасное, потыкал пару раз, покрутил, задал несколько вопросов, предложил девушке носовой платок, в который та страдальчески высморкалась. Когда продавец исчез вместе с телефоном за дверью с неоновой надписью «Отделение реанимации», она стала нервно рвать платок на прилавке.

— Вуаля. — Розвита поставила перед Эгоном четвертинку розового вина и мельком погладила его по щеке. Ему нравилось, когда она так делала, хотя он знал, что был не единственным, кого Розвита одаривала подобным вниманием.

— Пора бы уже научиться расставаться со старым хламом, — сказала Розвита. — И я имею в виду не бинокль.

Эгон отложил бинокль и кончиком пальца столкнул каплю конденсата с графина на столешницу.

— Они уже и пол заклеили, — пожаловался он. — Заклеили мозаику терраццо, Розвита. Это поколение сенсорных экранов не остановится ни перед чем.

— Не преувеличивай, — сказала Розвита. — Если бы ты наконец обзавелся современным мобильником, я бы добавила тебя в группу о мероприятиях в Ватсапе, чтобы ты всегда был в курсе концертов или моих венских кулинарных курсов. А еще присылала бы тебе фото туфель и шляп перед покупкой, чтобы узнать твое мнение.

Эгон вновь взял бинокль и покачал головой.

— Говорю тебе, пройдет несколько десятилетий, и западная цивилизация будет состоять из рахитичных сгорбленных существ с увеличенными большими и указательными пальцами. Повезет, если к тому времени они еще будут знать, что такое «концерт».

Розвита хрипло рассмеялась и, уходя, похлопала его по плечу.

— Кто-то и сам скоро сгорбится от вечного брюзжания.

Эгон улыбнулся. Чаще всего Розвита говорила то, что люди хотели услышать. И только с теми, кто ей действительно нравился, она была откровенна.


Когда на площадь опустились сумерки, в кафе зашла девушка со сломанным телефоном. Судя по всему, его починили; она печатала и водила пальцем по экрану до того увлеченно, что даже не подняла взгляд, когда Розвита подошла к ее столику.

— Латте макиато, пожалуйста, — сказала девушка.

Розвита скрестила руки на груди.

— Хорошо, но стоить будет двадцать пять евро.

Девушка оторвалась от телефона и недоуменно посмотрела на нее.

— Корова будет вспенивать молоко прямо у меня на глазах? За что такая цена?

— Нет, конечно, — ответила Розвита, — но столько стоит такси до «Старбакса», где делают латте макиато, и обратно сюда. Стоимость напитка, разумеется, уже включена.

Девушка закатила глаза.

— Есть тут хотя бы вайфай?

— Еще чего не хватало, — сказала Розвита. Она стояла и пристально смотрела на бедную девушку, пока та наконец не схватила сумку и не удалилась.

— Не ты ли недавно хвалилась своим новым оптоволоконным роутером? — спросил Эгон, когда девушка ушла.

— А еще в моем латте макиато превосходная пенка, — похвалилась Розвита. — Но поздороваться и хотя бы глянуть в глаза — необходимое условие, без которого ассортимент моего кафе резко сужается.

Эгон откинулся назад и смотрел вслед уходящей Розвите. Ну что за женщина! Когда-нибудь он пригласит ее на свидание. Когда-нибудь, когда случится чудо и он наберется смелости.

Финн

Ее присутствие волновало его. И если быть честным с самим собой, именно это волнение рядом с ней привлекало его больше всего. Даже больше, чем ее низкий голос, пятна от травы на коленях или ее незагорелые груди — правая чуть больше левой. Когда он шел с Ману, ему казалось, что у каждой обыденной ситуации есть будоражащее закулисье, куда только она может его пустить. Подле нее он был уверен, что ничего не упустит. Он наслаждался обманчивым чувством, что все меняется к лучшему, что рядом с Ману он и сам меняется, становится лучшей версией себя. Это было капризное чувство, оно зависело от взгляда Ману. От ее прикосновений. От того, как долго она обнимала его на прощание, отворачивалась ли от него во сне. Финн наблюдал за тем, как Ману крадется к пожелтевшему газону у административного здания, к клочку земли под водосточным желобом, ко входу в полицейский участок, где стоял большой цветочный горшок. Она передвигалась в темноте быстро, почти бесшумно, черная кепка скрывала ее светлые волосы, в одной руке она держала ручные грабли, в другой — лопатку. В освещенных окнах первого этажа Финн видел двух полицейских, каждый сидел за своим письменным столом, один из них, насупив брови, что-то печатал, второй, что напротив, необычно часто зевал и украдкой поглядывал на коллегу: возможно, на его экране было что-то, не связанное со службой.

— Пс-ст! — Ману взмахом грабелек подозвала Финна к себе.

Так же быстро и бесшумно добраться до цветочного горшка ему не удалось, но, по крайней мере, он не активировал висевший над входом датчик движения. Ману со знанием дела втыкала лопатку в почву вокруг растения — кипрея мохнатого, как она ему ранее сообщила. Она взялась за основание, провернула горшок, чтобы растение отделилось, и осторожно потрясла, чтобы вытянуть растение с корнем. Грабельками Ману убрала лишнюю землю с корней.

— Давай, — прошептала она и указала на полиэтиленовый пакет с мокрой тряпкой в руке Финна.

Он раскрыл пакет. Ману усадила туда цветок и обернула корни мокрой тряпкой. Финн чувствовал запах солнцезащитного крема на щеках Ману, настолько близко было ее лицо, ему хотелось коснуться пушка на ее висках, провести пальцами по ее крупным ушам.

— Осторожнее, не сломай отростки, — шепнула Ману. — Это же настоящая жемчужина. У него даже корни съедобные.

У головы Ману возбужденно кружилась оса и несколько раз пыталась сесть на козырек ее кепки. Финн хотел отогнать ее. Щелчок, ослепляющий свет. Взмах его руки активировал датчик движения. Ману вздрогнула от испуга.

— Бежим, — прошипела она и сорвалась с места вместе с растением прежде, чем Финн успел понять, что произошло.

Он вскочил и бросился вслед за Ману.

— Стоять! — крикнул выбежавший на улицу полицейский. — Сейчас же остановитесь!

Но Финн и Ману не послушались, они бежали и смеялись, бежали по пустынным улочкам Старого города, между стенами которого настоялся горячий воздух раннего лета, бежали под разбухшими грозовыми тучами, сулившими дождь, долго бежали даже после того, когда бежать уже не было необходимости, бежали на стройку в поле на окраине города, где начинался лес. Ману протиснулась между высокими ограждениями, пересекла заброшенную стройплощадку, снова пробралась через забор на другой стороне и, раскинув руки, упала на кучу песка под зеленым брезентом на опушке леса. Она отдышалась и вытерла кепкой пот со лба. Финн прилег рядом.

— Ты быстро бегаешь, — сказал он.

Ману ухмыльнулась и поставила пакет с растением в траву около себя.

— Еще одно спасли.

— От чего? — спросил Финн.

Ману приподнялась.

— Пойдем со мной, я тебе кое-что покажу. — Она подняла кипрей, аккуратно обернула покрепче тряпку, которая слегка ослабилась, вокруг корней, взяла растение на руки, точно ребенка, и направилась в лес.

Финн включил фонарик на телефоне, чтобы видеть, куда ступает.

— Ты уверена, что это хорошая идея? — волновался он. — Я слышал, здесь водятся дикие кабаны, у них сейчас как раз поросята народились.

Ману, не останавливаясь, повернулась к нему, продолжая шагать задом наперед.

— В худшем случае проведем ночь на дереве, — засмеялась она.

«Ну отлично, — подумал Финн, — теперь она знает, что я трус». Ману уверенно пробиралась сквозь чащу, придерживая ветки то левым, то правым локтем. Финн пытался повторять за ней, но ветки постоянно вонзались ему в бока или прилетали в лицо, через каждые несколько шагов он спотыкался о корни и даже случайно схватился рукой за крапиву. Он завидовал решимости Ману, но понимал, что, вероятно, никогда бы не встретил ее, будь у него хотя бы половина ее смелости. Тогда бы он уже давно отправился в большое велопутешествие, тогда бы уже давно катил свой велосипед по неаполитанскому или нью-йоркскому асфальту. «Но вот в конце мая, — думал Финн, — в конце мая я решусь, и, кто знает, может быть, Ману поедет со мной». Он вспомнил, как впервые увидел ее в один из последних теплых дней прошлой осени на островке безопасности у заправки. Она стояла, окруженная астрами, цинниями и анемонами — цветами, названия которых он узнал только после знакомства с ней. Уже темнело, ноги Финна забились после целого дня на велосипеде. Ману подпрыгивала среди цветов и размахивала руками.

— Эй ты, да-да, ты, поди сюда!

Он подъехал к ней, затормозил, она даже не дала ему спросить, что случилось.

— Можешь подержать, пожалуйста? — Она без объяснений всучила ему большой оранжевый фонарик. — Посвети-ка сюда, — сказала она, указывая на незасаженный клочок земли посреди островка.

Финн взял фонарик и направил свет на нужное место. Ману молча сажала оставшиеся астры в заранее вырытые ямки. За все время она ни разу не взглянула на него. Старательно посадив все растения, она уперла руки в бока, кивнула довольно и улыбнулась.

— Так, — сказала она, — с меня мороженое.


Он чуть было не врезался в Ману, когда она остановилась и правой рукой потянулась к ветке липы, встала на цыпочки, чтобы достать до соцветий.

— Ты просто обязан их попробовать, они на вкус сладкие как лето.

Финн взял цветок и покрутил между пальцев.

— Липы рано зацвели в этом году. Но их цветки помогают от любой боли, — сказала Ману и положила себе в рот сразу два цветка.

Финн недоверчиво попробовал. Цветок в самом деле на вкус был сладковатый и сочный, немного напоминал мед.

— Это там, впереди. — Ману указала в темноту. — Осталось всего несколько шагов.

Финн поднял телефон повыше и посветил во тьму между деревьями. Ману тоже включила маленький фонарик, висевший на связке ключей. Они вышли на большую поляну, в центре которой цвел внушительный сад; Финн узнал дикий мак, календулу, фуксию и пионы даже несмотря на то, что некоторые бутоны были закрыты. О названиях остальных растений он не имел ни малейшего понятия. По краю поляны росло пять фруктовых деревьев: яблоня и слива — в этом он был уверен, а еще, вероятно, груша и вишня, быть может даже абрикос, лимон или то, с горькими орехами, похожими на жареные апельсины.

— Мы на месте, — сказала Ману. — Мой приют для горшечных растений. — Она указала на фруктовое дерево: — Это померанцевое деревце было первым, я украла его со школьного двора. — Она подошла к навесу, сколоченному из деревянных планок, к его внутренней стене были прислонены садовые инструменты, тачка и лейка. Освободив корни кипрея от ткани, Ману взяла лопату. — А ты прихвати тачку.

Финн откинул тачку от стены и пошел вслед за Ману.

— Зачем ты пересадила сюда все эти растения? — спросил он.

Возле пионов Ману воткнула лопату в землю.

— Представь, что тебя заперли в изолированной камере без связи с внешним миром, без возможности общения. Как бы ты себя чувствовал? — Она активно заполняла тачку землей.

— Ужасно, — ответил Финн. — Наверное, в таких условиях я бы долго не протянул.

— Да уж, — произнесла Ману и посадила кипрей в выкопанную яму. — То же самое и с растениями, запертыми в горшках. Их изолируют. А растения — чуткие создания, они общаются друг с другом подземными переплетениями корней, образуют корневые сети, которыми вооружаются против непогоды. Они образуют сообщества, понимаешь?

Финн кивнул. Не отставая от Ману, он отвез тачку назад к навесу.

— Мне нравится твой украденный сад, — сказал он. — Робин Вуд[1], защитница обеспочвенных, спасительница померанцев!

Ману рассмеялась. Она приставила лопату к стене, повесила фонарь на крюк, ввинченный в кровлю, и уселась на мешок с опилками. Короткие волоски прилипли к ее вспотевшему лбу.

— Когда-нибудь у меня будет свой питомник со всеми видами редких растений. Если я буду упорно работать до конца года, то, наверное, смогу что-нибудь построить. Обжиться, купить шкаф и посуду, все в таком духе. Было бы неплохо.

Она достала два помидора из кармана толстовки, затем стянула ее через голову. Ману сидела перед Финном в одной майке, слегка запыхавшаяся, он видел, как над левой грудью колотится ее сердце.

— Тебе знакомо чувство, — продолжила она, — когда ты вдруг как будто вырастаешь из какого-то места? Когда твоя детская комната вдруг перестает казаться большой или ты сам себе в ней уже не кажешься маленьким? Я всегда, еще маленькой девочкой, хотела сбежать отсюда, просто сбежать, куда угодно. А теперь, теперь я впервые чувствую, что могу здесь прожить. — Она улыбнулась ему и продолжила: — И хорошо, что это не связано с тобой. Совсем никак.

Финн сглотнул. Что же тут хорошего?

— Пойми меня правильно, это правда хорошо, поверь. — Она протянула ему помидор. — Ты знал, что треть наших генов совпадает с генами помидоров? — Она зажала помидор между большим и указательным пальцами. — А это значит, что мы на одну треть пасленовые. — Она посмотрела на Финна, затем на помидор, затем снова на Финна. — Точно, — она ухмыльнулась, — определенное сходство прослеживается. — Ману вгрызлась в ягоду, и сок потек между ее грудей, испачкав майку. Но Ману это, кажется, не волновало.

Финн сел возле нее, покрутил помидор между пальцами, понюхал его, чтобы выиграть немного времени. Помидоры ему не нравились, во всяком случае сырые. Но ему нравилась Ману, и поэтому в конце концов он укусил его. Ману наклонилась вперед и поцеловала Финна — поцелуй со вкусом помидора и солнцезащитного крема. Она села к нему на колени, взяла его руку и просунула ее к себе за пояс, а потом между ног, сняла с Финна футболку. Спортивные штаны на ней сидели свободно, и он легко стянул их с ее бедер. Заниматься любовью с Ману было легко, она направляла его руки, куда ей хотелось, и у него ни разу не возникло чувства, что ей неудобно или что он двигается как-то не так, — именно она задавала ритм. Ману никогда не была громкой, не была и сейчас. На пике наслаждения дрожь проходила по ее телу и бедрам. Она достигла оргазма на несколько секунд раньше него, но продолжала двигаться, вплотную прижавшись лицом к его лицу, и даже после всего оставалась в таком положении еще какое-то время, крепко обхватив его руками, затем поцеловала в висок и отпустила. За то время, что он одевался, она успела сделать небольшую самокрутку из полупрозрачной бумаги. Она поставила на свой голый живот переносную пепельницу из зеленого металла, затягивалась, стряхивала пепел, снова затягивалась, а пепельница вздымалась и опускалась в такт ее дыханию, которое постепенно выравнивалось.

— Таких, как ты, больше нет, — вскоре заговорил Финн.

Ману потушила сигарету.

— Все мы уникальны, — сказала она, надевая толстовку.

— Я серьезно, — возразил Финн, — откуда ты все это знаешь: про помидоры, липовые цветы и померанцы?

Ману встала и отряхнула штаны от опилок.

— В детстве я часто оставалась одна, — ответила она. — Наш дом стоял прямо у леса, недалеко отсюда. Меня пугала темнота и все, что росло и трещало в его чаще. Тогда я начала учить названия растений, узнавать о них больше. И мы нашли общий язык. Одиночество переносится легче, когда нашел общий язык с природой.

— Но ты ведь не одна, — сказал Финн.

Ману пожала плечами. Ей хотелось уйти.

— Где это было? — спросил Финн. — Я имею в виду дом, в котором ты выросла. И почему ты часто оставалась одна?

— Не люблю, когда меня расспрашивают о времени, которого больше нет, — ответила Ману. — Сейчас я здесь, с тобой. Пойдем, дождь вот-вот начнется.

Финн застегнул ремень и встал. Сердце колотилось, голова горела. Он не мог себе представить, что когда-либо еще проведет хоть один день без Ману.

Генри

При взгляде на городок со склона холма казалось, что в нем больше нет таких, как он. Тех, кто остался без крыши над головой и почтового ящика, без очаровательного палисадника или хотя бы подоконника с геранью и зеленым луком. Генри сжал свернутую газету в правой руке и ускорил шаг. Двести пятьдесят тонн фундука плавает в соленой воде Черного моря после проливных дождей, в Кабуле в результате теракта, совершенного смертником, погибло двадцать пять человек, тем временем во Фрайбурге началась ежегодная выставка кроликов. У Генри же, напротив, сегодня почти ничего не произошло. Он нащупал в кармане семечки и достал целую горсть. Они глухо трещали, когда он тряс их в сжатом кулаке. Между тем унялись даже стрижи, до самых сумерек кружившие над крышей железнодорожной станции. «До чего же радостные птицы», — всегда говорила Эстер. Генри считал, что их пение звучит истерично. Они напоминали ему тусовщиков, что шатаются в выходные дни по улицам западной части города, горланят и гогочут, как бы уверяя самих себя в том, что им весело, что эта ночь — приключение на всю жизнь и навсегда превратит их в блаженных гедонистов с солидным послужным списком. Генри подошел к курятнику и убедился, что его никто не видит. Было так тихо, что он слышал сверчков в траве и приглушенный гул электрической изгороди. Генри вдруг стало интересно, чем сверчки занимаются целый день и не утомителен ли для них процесс стрекотания. Есть ли у сверчков дом? И найдутся ли среди них те, кто больше не может вернуться домой? Он посмотрел на первую приблизившуюся к забору курицу и кивнул ей.

— Ну здравствуй, моя красавица, — прошептал он.

Наклонив голову вбок, курица уставилась на кулак, в котором побрякивали семечки. Когда она моргала, ее нижние веки поднимались к верхним, полностью закрывая глаза, не наоборот. Генри такой способ показался неудобным и затруднительным. Он попытался повторить за курицей и поднять нижние веки над зрачками, но ничего не вышло. Генри разжал кулак и бросил несколько семечек за ограду. Курица жадно склевала их и снова пристально посмотрела на него, как бы говоря: «Тебе заняться больше нечем?»

Когда он еще жил с Эстер на лесистой окраине Фрайбурга, к ним на участок захаживала соседская курица. У нее было такое же белое оперение и пытливый взгляд. Едва услышав их голоса, она гордым шагом входила в их сад через дыру в заборе. По воскресеньям, когда он лежал вместе с Эстер на овечьей шкуре под орешником и читал ей газету, курица устраивалась рядышком в траве, как кошка, и закрывала глаза, снизу вверх. Как только Генри замолкал, она открывала глаза, приподнималась и клонила голову набок. Только когда он продолжал читать, она вновь мирно опускалась. Под лестницей в сад Эстер соорудила из соломы небольшое гнездышко и положила туда деревянное яйцо. «Теперь она будет знать, где нести яйца», — сказала Эстер. И действительно, не прошло и недели, как они нашли первое яйцо, бледно-зеленое и теплое. До того дня Генри и не подозревал, что яйца бывают зелеными. Теперь он то и дело воровал здесь по одной штуке, когда собирал травы на неделю, не часто, всего лишь один-два раза в месяц. Утешительное зеленое яйцо.

За его спиной раздался предупредительный сигнал на железнодорожном переезде, к станции Тальбаха подъехал пригородный поезд. Генри обернулся и зафиксировал взгляд на циферблате станционных часов, секундная стрелка прошла полный круг. Он испытывал радость в тот миг, когда начиналась новая минута — еще одна минута, которую он прожил. Раньше он мечтал иметь больше времени. Например, когда бежал вверх по лестнице и свежая ткань рубашки под мышками пропитывалась потом. Когда его телефон во время звонка падал в томатный соус или в унитаз. Когда возвращался домой, а Эстер лежала, отвернувшись, на кровати и крепко спала после целого дня разлуки. Плечи спящей Эстер. Как он скучал по ее широким плечам. Да, Генри думал, что было бы лучше, имей он больше времени, времени ни на что, времени на пустяки. Времени без Эстер, да, и это тоже. В офисе районной администрации он вырисовывал жирными после фисташек пальцами кружки на стеклянном столе, один за другим, маленькие корявые жирные круги, слева направо в два ряда, на больше не хватало времени, потому что каждый раз звонил телефон и Генри принимался отмывать стол моющим средством. Он жаждал скуки, этого чувства, которое он помнил со школьных времен — дней без дат и имен. Фисташки он не ел уже очень давно. Станут ли яйца еще зеленее, если накормить куриц фисташками? Генри достал из кармана зеленый блокнот и огрызок карандаша, который взял много лет назад в гостинице во время командировки. «Гос» — эти три буквы — все, что осталось на карандаше от надписи. Генри развернул блокнот к свету уличного фонаря. «Какие твои любимые орехи? — написал он. — И есть ли кто-то, кто об этом знает? Если есть: он рядом? Если нет: почему?» Курица уселась на землю и моргнула, затем и вовсе закрыла глаза. Генри тоже сел на траву.

— Как думаешь, будет очень больно, если броситься под поезд? — спросил он.

Курица открыла глаза и наклонила голову вбок. В ее взгляде читалось: «Ты серьезно?»

Он встал и, пошатываясь, побрел обратно в сарай, из которого пришел.


Головки подорожника зашипели, когда Генри бросил их в кипящее на сковородке масло, великолепный аромат жареных шампиньонов ударил ему в нос. В это время в парке было тихо и спокойно, охранник уже запер садовые ворота — очередное новое правило: с половины одиннадцатого вечера парк закрыт для посещения. Его ввели вскоре после установки новых скамеек, спроектированных таким образом, чтобы на них нельзя было спать. Не учли одного: неудобно стало всем. Люди в большинстве своем не прочь посидеть в тени деревьев на прямых скамейках, вдали от шума дорог. И, прогнав бездомных стальными скамейками и бетонными островками, этим спроектированным пустырем постепенно прогнали и всех остальных, подумал Генри. Однако ему удалось перехитрить охранника, спрятавшись в зарослях орешника, как в низкопробном кино. Генри усмехнулся и убавил огонь на походной горелке, порылся в пакетах и достал вымытый стаканчик из-под йогурта, в нем смешал молодые побеги одуванчика и щавель с маслом и уксусом из маленьких пластиковых упаковок, которые он стащил из закусочной на площади. Добавил соли и перца из подаренных Розвитой солонки и перечницы. Утром он мог бы снова заглянуть к ней, сегодня был день шоколадного торта; обычно она давала Генри с собой кусочек, а иногда даже немного масла или французского сыра. Она всегда наливала ему кофе, налила бы и сегодня, но он не хотел злоупотреблять ее гостеприимством. Генри научился демонстрировать свою нужду другим дозированно, чтобы их помощь казалась им самим добродетелью, а не превращалась в обыкновение. Большинство вещей, которые люди делают по обыкновению, — и это Генри тоже усвоил за годы, проведенные на улице, — со временем начинают тяготить. Страх перемен превращает привычку в обязанность. Однако разнообразие — младший брат перемен — многим по душе. Вот почему Генри иногда платил за кофе и старался не частить к Розвите в дни шоколадного торта. Он еще раз перемешал содержимое стаканчика и закрыл глаза. Генри наслаждался наступлением темноты, которая понемногу сдирала краски с окружающего мира, голосами людей, возвращающихся из центра домой, постепенно замирающим движением транспорта; никто больше не смотрел на него с сочувствием, не шептался за спиной, не строил догадки о его истории. Он наслаждался мягким угасанием очередного пережитого дня. Темнота равняла его с другими жителями города, давала уединение, которого недоставало днем. Из кустов форзиции послышался громкий затяжной шорох. Не похоже на птицу, возможно, лиса, но не очень проворная. Генри достал фонарик и посветил на желтые ветки. Оттуда показалась голова Тощего Лукаса. Он выполз из-под куста вместе со спальным мешком, сел и потер руками лицо. Теперь о покое можно забыть. Генри так старался найти уединенное место для сна, что было крайне непросто. Несмотря на то, что на улице принято делиться всем — остатками вина, проездным на автобус, последней сигаретой, — свои места для сна бездомные все же хранили в тайне, потому как в усталости мораль уходила на второй план, сносные спальные места были в дефиците. А с тех пор, как во Фрайбурге кто-то облил бензином и поджег спящего на парковой скамейке бездомного, улицы окутал страх. Должно быть, Тощий Лукас следил за Генри и шел по пятам, иначе непонятно, как он здесь оказался. Лукас уже несколько дней шнырял поблизости: он был новичком в городе. Никому другому Генри бы такого не позволил, но Тощий Лукас, по сути, еще ребенок, всего девятнадцать лет, — именно столько исполнилось бы завтра сыну Генри. У него еще только начала расти борода, его руки всегда были чистые, светлые волосы убраны в хвост, свисающий с плеча. Он не пил, лишь временами выкуривал по одной сигарете, иногда поэтапно, чтобы растянуть на несколько раз. Кто знает, может, именно поэтому Генри и позволял Лукасу докучать ему.

— Эй, учитель, что делать, когда видишь в пустыне очередь из змей? — сонно спросил Тощий Лукас и открыл банку энергетика. — Ну же, ответь, очередь из змей, что делать?

Генри снял подорожник с огня.

— Понятия не имею, — сказал он, — не сталкивался с таким, и вряд ли доведется.

— Встать в хвост! — захихикал Тощий Лукас. — Неплохо, да?

Генри взял наполненную в фонтане пластиковую бутылку и поставил воду кипятиться.

— Хочешь? — спросил Тощий Лукас, указывая на банку с энергетиком.

Генри помотал головой.

— Я заварю себе липовый чай. От него лучше спится.

Тощий Лукас снова захихикал.

— Но эта штука совсем не вредная. Правда. Вот, написано: с гуараной и имбирем. Ginger. Gingembre. Я могу сказать это на всех языках. Zenzero! Ecco, italiano! — он пританцовывал вокруг своего спальника, крутил пируэты и напевал: — Ginger, gingembre, zenzero-o-ooo…

Генри хлопнул себя по щеке. Проклятые комары, снова эти твари проснулись. Еще и Лукас вертится вокруг, точно гигантский гиперактивный москит. Бамс! Лукас с выпученными глазами опустился на корточки, подняв указательный палец.

— Имбирь, — сказал он, — так говорят по-русски, учитель. Я должен это знать, ведь моя девушка русская, честно. Ее зовут Миранда, и когда она вернется из Малибу, я похвастаюсь ей своим русским.

Генри поднес руку к губам и жестом велел Лукасу закрыть рот на замок.

— Ладно, ладно, я понял, учитель. Твоя голова уже забита и начинает болеть от моей болтовни, уяснил. Честно. — Он встряхнул пустую банку, еще раз приставил ее к губам, облизал край и затем швырнул в траву. — Можно мне попробовать твое жаркое? — Он указал на сковородку. — Пахнет аппетитно, учитель, ты настоящий гурман, тут не поспоришь.

Генри хмыкнул.

— При одном условии.

— Поднять банку и заглохнуть, — сказал Тощий Лукас. — Понял я, понял.

Генри кивнул. Он достал из пакета пучок сушеного шалфея и протянул Лукасу.

— Вот, зажги пару веточек, это отпугнет комаров.

Тощий Лукас взял шалфей и поднес к пламени походной горелки. Потом встал, помахал веточками, чтобы затушить их, и принялся ходить вокруг Генри, изображая удары карате.

— Кийа-а-а, — бормотал он с каждым ударом, стараясь производить как можно меньше шума. И во время еды Тощий Лукас сидел смирно, один за другим совал пальцами в рот колосья подорожника и каждый раз, пережевывая, кивал — судя по всему, ему нравилось. К салату он не притронулся, ему явно было неловко объедать Генри. Поэтому в конце ужина он достал из рюкзака маленькую жестяную коробочку, в которой лежали две конфеты с нугой.

— Угощайся, учитель, — сказал он. — Мои любимые, приберег их на будущее. Мне их подарила моя девушка, Миранда. Наверняка она привезет что-нибудь еще из Малибу, что-то экзотическое, с ананасом например.

Он закинул в рот конфету и проглотил ее практически целиком, при этом покачиваясь взад-вперед. Генри взял вторую и раскрыл целлофановую обертку.

— Но есть одно условие, учитель, — остановил его Тощий Лукас, подняв указательный палец.

— Почитать тебе вслух что-нибудь из зеленой книжки, — сказал Генри. — Я так и думал.

Тощий Лукас хихикнул.

— Верно, учитель. Хочу послушать твои вопросы, но только новые. И с ответами, понятное дело.

Тощий Лукас старательно помогал мыть посуду в фонтане и затем убирать ее в пакеты. После он забрался в спальный мешок, подпер голову рукой и посмотрел на Генри с детским предвкушением в глазах. Генри достал свою зеленую записную книжку и открыл страницу с последними записями.

— Что-то я не понимаю, учитель, почему люди покупают твои вопросы? Я вчера видел, они нарасхват, честно. Почему?

Генри разгладил загнутый уголок страницы.

— По той же причине, по которой тебе нравится их слушать, — объяснил он. — Если человеку задать вопрос, он всегда придет к какому-нибудь ответу, который многое скажет о нем самом. Нам, людям, это нравится. Приходить к ответу, а вместе с тем знакомиться с собой.

— Мне все чаще кажется, что я себя не знаю. Да и мест, куда я могу прийти, сейчас не так уж много — остается приходить к ответам, — сказал Тощий Лукас. — Так и есть, учитель, ты прав. Задай-ка сейчас вопрос. Пожалуйста.

Генри откашлялся.

— Когда и по какой причине ты в последний раз плакал?

Тощий Лукас фыркнул:

— Учитель, ну честно, можно другой вопрос?

Генри помотал головой.

— Ты же сам хотел один из последних, — сказал он.

— Ладно. — Лукас перевернулся на спину и скрестил руки на груди. — Но, чур, ты тоже ответишь. Итак. Это было не очень давно — девять недель назад. Я тогда сидел в своей гостиной и смотрел, как они повсюду лепят эти наклейки, на все, правда: на бонсай, на диванные подушки, на торшер моей бабушки. Разве что на кошку не прилепили, но все равно забрали ее вместе с кошачьим кормом. Мой кларнет они тоже забрали. А меня — меня они втроем выкатили из квартиры на офисном стуле, прямо на лестничную площадку. Тогда я плакал. Потому что они оставили мне только счета, эти чертовы счета за мою чертову загноившуюся челюсть, их должна была покрыть страховка, честно, но никто так и не заплатил. Дело куда-то затерялось, сказали в конторе, как сквозь землю провалилось. Теперь у меня суперчелюсть из высококлассных материалов, но нет дома. Вот как-то так, учитель. — Тощий Лукас всхлипнул и вытер слезы краем спальника. — А ты? Когда последний раз плакал?

Генри поджег еще две веточки шалфея и положил их на бортик фонтана.

— Когда мой сын прогнал меня, — ответил он. — Это случилось пять лет назад, на его четырнадцатый день рождения. Он ругался, и был прав во всем. Он вытолкал меня с участка и захлопнул калитку. Эту смешную низенькую садовую калитку, через которую я мог бы просто перешагнуть. Мы вместе красили ее, когда он еще учился в начальной школе. Я видел по нему, что он меня боится. Я видел этот страх в его глазах. Только представь, мой собственный сын меня боялся. Тогда я заплакал. Но сперва отвернулся от него. Только тогда.

Лукас смущенно поднес пустую банку к губам.

— Честно, учитель, — сказал он, — ты меня убиваешь. Давай-ка скорее следующий вопрос, а то мне уже не по себе.

Генри кивнул.

— Конечно. Что тебя утешает?

Тощий Лукас приставил банку ко рту, как флейту, и подул в отверстие — раздался глухой свист.

— Сложно, правда сложно, надо подумать. — Он размышлял, все это время продолжая дуть в банку. — О, я знаю! — воскликнул он. — Знаю, что меня утешает: мысль, что все меняется. Что ничто не вечно. Правда, в любой день все может неожиданным образом измениться, и как раньше уже не будет, и, может, там и для меня найдется что-то действительно хорошее. Мясной рулет с картофельным пюре или собственная квартира, что-то такое. Красивая женщина, настоящая красотка, которая спит со мной, потому что действительно хочет. Как-то так. А что у тебя, учитель?

Генри захлопнул записную книжку.

— Хватит на сегодня, — сказал он, — надо бы немного отдохнуть. Завтра нас ждет еще один долгий день.

Тощий Лукас приподнялся.

— Так нечестно, учитель, правда. Я тут душу оголяю, а ты хочешь просто лечь спать. Мы так не договаривались.

Генри принялся надувать матрас с помощью ножного насоса.

— Ну ладно, — уступил он. — Я могу все это вынести — вот что меня утешает. Что у меня достаточно сил, чтобы тащить всю эту ношу. — Он указал на свои пакеты и матрас.

Тощий Лукас промолчал. Он лишь посмотрел на Генри с изумлением, а затем повернулся к нему спиной, зарывшись в своем спальнике. Как будто ждал совсем не такого ответа.

Феликс

Когда Феликс вернулся домой, Моник была на кухне. Она сидела за столом, в майке и трусах, ее рыжие волосы были небрежно собраны в хвост, глаза закрыты, одна рука на выпирающем животе, второй она постукивала по столу в такт французскому шансону, звучавшему из радиоприемника. Моник открыла окно, в доме пахло жареной рыбой и постиранным бельем, вывешенным в саду. Свет уличных фонарей местами желтил кафельный пол. Снаружи доносился гул машин и нетерпеливое переключение передач, когда загорался зеленый свет. Феликс поставил следственную сумку на пол. Только сейчас Моник заметила его присутствие и открыла глаза.

— Ему нравится музыка, — тихо сказала она и погладила живот. — Он шевелится, первый раз шевелится, иди-ка сюда, потрогай. — Она протянула ему руку.

Феликс сглотнул. Что-то сдавливало горло. Он посмотрел на счастливую Моник, гладящую свой прекрасный круглый живот, и не сдвинулся с места.

— Я должен сперва вымыть руки, — сказал он наконец и подошел к раковине.

— У тебя на рубашке кровь, — заметила Моник. — Был трудный вызов?

Феликс отмахнулся:

— Не бери в голову. Все не так страшно, как выглядит.

Он включил свет, раздался щелчок, жужжание, неоновые трубки заморгали и загорелись — маленькое бесперебойное счастье. Феликс пошел к холодильнику, взял банку апельсиновой газировки, прижал ее к затылку и закрыл глаза. Ближайшие несколько часов он хотел провести именно так — стоя у распахнутого окна с закрытыми глазами, прижав к затылку холодную банку газировки.

— Ты даже не взглянешь на меня?

Феликс открыл глаза; банка больше не охлаждала, потому что кожа привыкла к температуре. Моник закусила нижнюю губу, как делала всегда, когда была взволнована. Она ждала от него ответа, но он не мог ей его дать.

— Я же вижу, тебя что-то гложет, — сказала Моник. — После тех психологических курсов по повышению квалификации ты сам не свой.

Феликс открыл банку — раздалось характерное шипение — и сделал несколько глотков. Его взгляд был устремлен мимо Моник в сад.

— Пионы уже должны были распуститься, — задумчиво произнес он. — Запоздали они в этом году. В парке уже вовсю цветут.

Моник встала и подошла к нему, погладила по затылку, попыталась поймать его взгляд.

— Или все потому, что я беременна? Ты передумал?

Феликс помотал головой.

— Я просто устал, — сказал он. — Вот и все.

Ему хотелось прижать Моник к себе, почувствовать ее тело, нежную кожу, упругие локоны. Но вместо этого он нагнулся и достал из выдвижного ящика под холодильником упаковку антипылевых салфеток. Он принялся протирать подоконник, столешницу, выступающие части шкафчиков, хромированные ручки.

— Ты знала, что домашняя пыль на девяносто процентов состоит из чешуек человеческой кожи? — спросил он.

Моник затянула потуже резинку на волосах.

— Ладно, занимайся своим делом, — сказала она. — Поговорим позже.

Шлейф ее парфюма висел в воздухе липкой паутиной, в которой запутывались мысли Феликса. Живот Моник — в нем шевелится ребенок. Заброшенный дом на опушке леса, пыль танцует в лучах солнца, желтая подушка взлетает в воздух, отрывистый смех, потом кашель, невыносимо громкий кашель. Феликс допил газировку и смял в руке банку. Неоновые трубки над раковиной замерцали, Феликс выключил их. Взял из холодильника еще одну банку газировки. Куда положил смятую, он уже не помнил. В ушах до сих пор звенел выстрел. Феликс выключил радио. Он устал, но в кровати его ждал лишь бесконечный круговорот образов — дом, пыль, кашель, — а чтобы игнорировать их, его усталости не хватало. Он подошел к окну и посмотрел на улицу, скользнул взглядом по домам. Во многих из них ему уже приходилось бывать на вызовах, он знал, что скрывается за фасадами, как пахнет в подъездах. Тальбах представлялся ему огромной выгребной ямой, где смешались злоба и затаенные обиды; сплошь и рядом беспомощные взрослые, внутри которых сидят травмированные дети, которыми они когда-то были и которые постоянно вырывались наружу в моменты усталости и перегрузки. На несколько минут луна засеребрила крыши и скрасила вид, отчего было трудно представить, что прямо сейчас где-то замахиваются кулаком или грубым словом. Постепенно гасли окна. Феликс зафиксировал взгляд на стеклянных раздвижных дверях круглосуточного магазинчика напротив. Если прищуриться, можно рассмотреть возле двери стойку с акционными товарами: клубника, готовые коржи из песочного теста и взбитые сливки в баллончиках, и на все двадцатипроцентная скидка. Феликс разглядел руки кассира, выдающего сдачу. Видел, как маленькая девочка тайком наполняет свою детскую тележку киндерами. Вот что он находил прекрасным: прозрачные двери, прозрачные стены; помещения, в которые можно заглянуть. «Если бы все дома были прозрачными, — думал Феликс, — все стены, все двери, если бы можно было видеть, что делают другие: как мужчины плачут в своих гаражах, девушки со свежим маникюром ковыряются в носу, юноши взахлеб играют в видеоигры и в ванной перед зеркалом напрягают бицепсы, как люди часами пялятся в телевизор, мастурбируют, посреди ночи лезут в холодильник и вгрызаются в головку сыра, хают друзей за спиной, сдирают кожу с мозолей на пятках или осматривают тело в поисках родинок — если бы все это было видно, — думал Феликс, — возможно, люди считали бы себя чуть менее ненормальными и меньше вымещали бы на других свои комплексы». Феликс нагнулся, вытащил из-под раковины ящик с инструментами и поставил на кухонный стол. Снял рубашку, повесил ее на спинку стула, и на мгновение его обдало приятной прохладой. Вздохнув, он просканировал взглядом кухню. Соковыжималка не подойдет. Слишком просто. Кофеварка еще понадобится, возиться с пылесосом желания не было, а электрическую зубную щетку он только недавно разбирал. Феликс мысленно прошелся по электронным устройствам в ванной и кивнул. Как же он раньше не додумался? Фен Моник висел на полотенцесушителе возле раковины, провод был тщательно обмотан вокруг металла. Каждое утро Феликс задевал коленом насадку-диффузор, и она с шумом грохалась на плиточный пол, а вкрутить ее обратно было не так просто. Он зажал фен под мышкой, насадка отвалилась прямо перед дверью в подвал и закатилась под шкаф. Феликс не стал ее поднимать. В подвале стояла приятная прохлада, даже металлический стол, на котором он разложил инструменты, был холодным. Феликс порылся в ящике, достал и надел налобный фонарь, взял отвертку с нужным наконечником и принялся откручивать корпус фена на ручке возле гнезда подключения. Несколько оборотов — и уродливые беззащитные внутренности прибора лежали перед ним. Он снял предохранитель натяжения с кабеля, повернул плату, к которой были припаяны проводки, взял паяльник и начал нагревать металл, чтобы отделить шнур. Аккуратно оторвал первый проводок от нагретой платы. Ему необходимо было оставаться предельно внимательным и осторожным, чтобы не погнуть проводки. Кропотливая работа. Он нагревал, размягчал, отделял и клал проводки в ряд, один за другим, чтобы не нарушить последовательность. Если он все сделает правильно и не напортачит, на фене не останется и следа вмешательства.


Он уже припаивал проводки обратно, когда услышал шаги Моник. На ней была ночная сорочка с синим ананасом, круглый живот делал фрукт объемным.

— Который час? — спросил Феликс.

— Уже за полночь, — ответила Моник.

Феликс кивнул и вернулся к паяльнику.

— Скоро закончу.

Металл платы успел остыть, пришлось заново его нагревать.

— Ты отдалился от меня, — печально заметила Моник.

Феликс не знал, что сказать. Взял пустую банку из-под газировки, покрутил ее в руках и повернулся к Моник.

— Ты не мог бы выключить фонарь? — попросила она. — Светишь мне прямо в глаза.

Феликс смущенно отстегнул липучку на затылке и снял фонарик.

— Это твое молчание… твое вечное молчание пугает меня, — сказала Моник.

— Тебе нечего бояться. — Феликс взял ее за руку.

Моник крепко сжала его ладонь.

— Я знаю, что ты не можешь просто оставить работу за порогом. Знаю, что тебе сложно переключаться, когда ты возвращаешься домой. Но позволь мне хотя бы попытаться понять тебя, сделать для тебя хоть что-то…

Феликс не дал ей договорить. У него не осталось сил, чтобы держать себя в руках. Он устал. Ему было жарко. И меньше всего ему хотелось выяснять отношения. Он резко отдернул руку.

— Что? Хочешь меня понять? Ты живешь в параллельном мире подушек, набитых просом, и лавандового эфирного масла, Моник. Но есть проблемы, которые не решаются дыхательными практиками и массажем.

Челюсть Моник задрожала, глаза наполнились слезами.

— Такой ты меня видишь?

Феликс понял, что перегнул палку. Он щелкал фонариком в руке, будто этим маленьким выключателем мог регулировать переполняющие его эмоции.

Моник разгладила сорочку на бедрах.

— Мы с тобой живем в одном и том же мире, — сказала она. — Но ты, видимо, выбрал ту его часть, где так темно и мрачно, что нужен налобный фонарь. — Она отвернулась, чтобы уйти.

Феликс схватил ее за руку и потянул к себе. Он многое хотел сказать, но слова застревали в горле и превращались в беспомощное молчание, то вечное молчание, которое отдаляло от него Моник.

Моник вырвала руку.

— Ты делаешь мне больно, — сказала она.


Его разбудил гул заведенной машины Моник. Он уснул за столом в подвале с пустой банкой из-под газировки в руке. Перед ним лежали внутренности фена Моник, темное пятно на столешнице в том месте, куда он положил паяльник, указывало на его небрежность, вызванную усталостью. Было уже девять часов, он проспал. Вообще-то он собирался успеть на тренировку до начала смены в одиннадцать. Теперь уже времени на спорт не оставалось. Феликс не торопясь принял душ и позавтракал. Он хотел позвонить Моник на ясную голову, извиниться перед ней.

Феликс как раз делал себе второй кофе, как вдруг позвонили из главного отделения. Он потер заспанные глаза. Сон отступал с каждым словом начальника операции, несмотря на то что Феликс уловил лишь самое важное: попытка суицида, полицейский психолог на Боденском озере на курсах повышения квалификации, нет персонала с подходящим уровнем подготовки, первый контакт с патрулем, эскалация, явиться немедленно. Феликс выключил кофемашину, собрал все необходимое и поехал на вызов. Он позвонит Моник позже, в обеденный перерыв, когда худшее уже будет позади. Да, так он и сделает.

*

В памяти всплывает картинка: она едет в зеленой машине, высовывает из окна руку на полном ходу; она не знает, кто и куда везет ее, лишь чувствует между пальцами встречный ветер, что обещает простор и свободу, — примерное такое же ощущение во время падения, такой же ветер между пальцами, в волосах; потоки воздуха задувают всюду: под веки, под язык, давят на грудину. А когда перестанет сдавливать ребра? Что будет потом? Перед тем, как закрыть глаза, она видит далекий квадрат неба.

*
Загрузка...