«Умом Россию не понять…» — это фраза давно уже стала аксиоматическим постулатом абсурдности и иррациональности того, что в мире именуется «загадочной русской душой». «Он русский, и это многое объясняет», — настойчиво повторяют с нашей подачи на Западе, совершенно не желая вникать в суть того, что же именно это объясняет и где лежат причины подобного объяснения. Объясняют же они, в конечном счете, только одно: неразвитость индивидуального рационального сознания и, соответственно, господство сознания массового и иррационального. Россия была и продолжает оставаться страной массовой психологии, и все попытки ее «модернизации» через рационализацию и индивидуализацию сознания ее населения с завидной регулярностью терпят провал. Известный афоризм А. де Токвиля о том, что между свободой и равенством народы обычно выбирают равенство, в полной мере относится именно к «загадочной русской душе». Свобода — это всегда индивидуальная свобода, свобода принятия индивидуальных решений и ответственности за них. Равенство же всегда деиндивидуализирует, уравнивает людей, лишая их индивидуальной свободы. Выбирая его, люди отказываются от индивидуального сознания в пользу сознания массового или группового. Вопрос заключается в том, почему они это делают. Как правило, ответ прост, хотя и неприятен: потому что по-другому просто не могут и не умеют. Анализ показывает, что вначале этот выбор является вынужденным, а потом — инерционным. Выбор был предопределен всей совокупностью географических, климатических, исторических, социальных и прочих условий становления психологии народа. Затем он только поддерживался социально-политическими условиями жизни и организацией общественно-государственной жизни.
Реальные, физические условия всегда препятствовали выживанию отдельного индивида на бескрайних российских просторах. Резко-континентальный климат (от +30° летом до — 30° и ниже зимой), короткий световой день большую часть года, отсутствие сколько-нибудь развитого транспортного сообщения и общие сложности с передвижением не давали возможности для эффективного индивидуального хозяйствования. Умеренная, во всем последовательная Западная Европа никогда не знала таких изнурительных летних засух и таких страшных зимних метелей. Выжить при таких условиях даже в уже относительно освоенных местах можно было только в группе, а освоить новые территории — только значительным массам людей.
Естественно, это не могло не сказываться на психологии, а также на всей истории населявших данную территорию народов. «Несомненно то, что человек поминутно и попеременно то приспособляется к окружающей его природе, к ее силам и способам действия, то их приспособляет к себе самому, к своим потребностям, от которых не может или не хочет отказаться, и на этой двусторонней борьбе с самим собой и с природой вырабатывает свою сообразительность и свой характер, энергию, понятия, чувства и стремления, а частью и свои отношения к другим людям» (Ключевский, 1987). Причем чем сильнее природа возбуждает человека, тем шире раскрывает она его внутренние силы и побуждает к деятельности.
Существуют две географические особенности, выгодно отличающие Европу от других частей света и от Азии особенно: «это, во-первых, разнообразие форм поверхности и, во-вторых, чрезвычайно извилистое очертание морских берегов» (Ключевский, 1987). Понятно, какое сильное и разностороннее действие на жизнь страны и ее обитателей оказывают обе эти особенности. Они способствуют развитию человеческой жизни, причем создают особо выгодные условия для ее самых разнообразных форм. Не случайно, что типической страной Европы в обоих этих отношениях является южная часть балканского полуострова, древняя Эллада, в которой и появилась одна из древнейших из известных нам цивилизаций.
Давно известен один важный операциональный критерий. В Европе на 30 квадратных миль материкового пространства приходится 1 миля морского берега. В Азии одна миля морского берега приходится на 100 квадратных миль материка. Россия занимает в этом смысле достаточно промежуточное положение. Если брать только европейскую Россию — а именно ее условия были основой формирования того специфического психического склада, который и получил название «русской души», — то очевидно, что море образует лишь малую часть ее границ, а протяженность береговой линии незначительна сравнительно с материковым пространством. Одна миля российского морского берега приходится на 41 квадратную милю материка. Причем значительная часть этого морского берега лежит на севере, т. е. в климатически тяжелейших для выживания условиях, и была освоена значительно позднее остальной, материковой части. Если же брать основной, начальный период формирования психического склада осваивавшего эти земли народа, то доля материкового пространства, падающего на одну милю берега, значительно возрастает, достигая в разные периоды колонизации этой зоны 50–70 квадратных миль материка. Так становится очевидным, что «русская душа» — это душа глубоко материкового человека, что роднит ее больше с азиатской, чем с европейской психикой.
Если Европа отличается широчайшим разнообразием природных форм, окружающих человека, то главная особенность российских пространств — прямо противоположная. «Однообразие — отличительная черта ее поверхности; одна форма господствует почти на всем ее протяжении: эта форма — равнина, волнообразная плоскость пространством около 90 тысяч квадратных миль… очень невысоко приподнятая над уровнем моря» (Ключевский, 1987). В. О. Ключевский выделял три основных геоклиматических особенности России, на наш взгляд, имевшие сильное влияние на формирование психического склада ее народа. Во-первых, деление территории на почвенные и ботанические полосы с неодинаковым составом почвы и неодинаковой растительностью. Во-вторых, сложность ее водной (речной) сети с разносторонним направлением рек и взаимной близостью речных бассейнов. В-третьих, общий или основной ботанический и гидрографический узел на центральном алаунско-московском направлении. В совокупности действие этих трех факторов вело к скученности, повышенной плотности населения на сравнительно небольших территориях. «Взаимная близость главных речных бассейнов равнины при содействии однообразной формы поверхности не позволяла размещавшимся по ним частям населения обособляться друг от друга, замыкаться в изолированные гидрографические клетки, поддерживала общение между ними, подготовляла народное единство и содействовала государственному объединению страны» (Ключевский, 1987).
На первых порах именно это обусловливало естественную гомогенность и массо-видность сознания разных частей населения. Затем добавились и другие факторы — внешние опасности, особенно со стороны степи. Так, в частности, отмечает историк, «когда усилилось выделение военнослужащего люда из народной массы, в том же краю рабочее сельское население перемешивалось с вооруженным классом, который служил степным защитником земли». Таким образом, сами географические условия и их социальные следствия способствовали гомогенизации социальных ролей, замедляли ход естественного разделения труда и специализацию человеческой деятельности. Другой момент — движение славянских (причем в основном сельских) масс на север было связано с поглощением ими туземцев-финнов. Такая ассимиляция также образовывала, хотя уже и на несколько другой основе, «здесь плотную массу, однородную и деловитую, со сложным хозяйственным бытом и все осложнявшимся социальным составом — ту массу, которая послужила зерном великорусского племени» (Ключевский, 1987).
«Изучая влияние природы страны на человека, мы иногда пытаемся в заключение уяснить себе, как она должна была настраивать древнее население, и при этом нередко сравниваем нашу страну по ее народно-психологическому действию с Западной Европой… Теперь путник с Восточноевропейской равнины, впервые проезжая по Западной Европе, поражается разнообразием видов, резкостью очертаний, к чему он не привык дома. Из Ломбардии, так напоминающей ему родину своим рельефом, он через несколько часов попадает в Швейцарию, где уже другая поверхность, совсем ему непривычная. Все, что он видит вокруг себя на Западе, настойчиво навязывает ему впечатление границы, предела, точной определенности, строгой отчетливости и ежеминутного, повсеместного присутствия человека с внушительными признаками его упорного и продолжительного труда» (Ключевский, 1987). Сравните это с однообразием родного тульского или орловского или почти любого другого вида ранней весной: «он видит ровные пустынные поля, которые как будто горбятся на горизонте, подобно морю, с редкими перелесками и черной дорогой по окраине — и эта картина провожает его с севера на юг из губернии в губернию, точно одно и то же место движется вместе с ним сотни верст. Все отличается мягкостью, неуловимостью очертаний, нечувствительностью переходов, скромностью, даже робостью тонов и красок, все оставляет неопределенное, спокойно-неясное впечатление. Жилья не видно на обширных пространствах, никакого звука не слышно кругом — и наблюдателем овладевает жуткое чувство невозмутимого покоя, беспробудного сна и пустынности, одиночества, располагающее к беспредметно-унылому раздумью без ясной, отчетливой мысли» (Ключевский, 1987). Говоря современным психологическим языком, возникают эмоциональные состояния, переживание которых заменяет рациональное мышление.
Историк предлагает нам, однако, не слишком увлекаться субъективными переживаниями собственных душевных настроений, возникающих при виде природы, а обратиться к материальным свидетельствам — к сравнению человеческих жилищ. «Другое дело — вид людских жилищ: здесь меньше субъективного и больше исторически уловимого, чем во впечатлениях, воспринимаемых от внешней природы. Жилища строятся не только по средствам, но и по вкусам строителей, по их господствующему настроению. Но формы, раз установившиеся по условиям времени, обыкновенно переживают их в силу косности, свойственной вкусам не меньше, чем прочим расположениям человеческой души. Крестьянские поселки по Волге и во многих других местах европейской России доселе своей примитивностью, отсутствием простейших житейских удобств производят, особенно на путешественников с Запада, впечатление временных, случайных стоянок кочевников, не нынче-завтра собирающихся бросить свои едва насиженные места, чтобы передвинуться на новые. В этом сказались продолжительная переселенческая бродячесть прежних времен и хронические пожары — обстоятельства, которые из поколения в поколение воспитывали пренебрежительное равнодушие к домашнему благоустройству, к удобствам в житейской обстановке» (Ключевский, 1987). Пожары — тоже следствие холодного климата, вынуждавшего почти непрерывно пользоваться открытым огнем.
Становление того народа, который впоследствии наделили «русской душой», шло со значительным отставанием в развитии от западноевропейских народов. Причины этого достаточно понятны. В то время когда разбуженные римскими походами европейские народы активно продолжали освоение своих земель, восточные славяне, уходя из долины Дуная, еще только покидали Европу, спускаясь с Карпатских гор к долинам Днестра, Днепра и лишь затем перемещаясь к Оке и Волге. Когда в Европе продолжалось развитие, здесь еще только начиналась колонизация.
«История России есть история страны, которая колонизируется. Область колонизации в ней расширялась вместе с государственной ее территорией. То падая, то поднимаясь, это вековое движение продолжается до наших дней» (Ключевский, 1987). Причем колонизация шла в очень сложных условиях постоянной борьбы с внешними противниками. Будучи как бы «левым флангом» Европы, выдвинутым в Азию, славяне в значительной мере обеспечивали безопасность развития европейских народов. Принимая многие удары азиатских кочевников, от половцев до Золотой Орды на себя, они выигрывали время для развития европейских народов. Так, в частности, «почти двухвековая борьба России с половцами имеет свое значение в европейской истории. В то время как Западная Европа крестовыми походами предприняла наступательную борьбу на азиатский Восток, когда и на Пиренейском полуострове началось такое же движение против мавров, Русь своей степной борьбой прикрывала левый фланг европейского наступления. Но эта историческая заслуга Руси стоила ей очень дорого: борьба сдвинула ее с насиженных днепровских мест и круто изменила направление ее дальнейшей жизни» (Ключевский, 1987). Вновь было потеряно время и темпы развития.
Сопоставим: крестоносцы из Европы идут освобождать гроб Господень, а киевский князь еще только размышляет, какую религию ему принять для своего народа. Не будем забывать о том, что Русь приняла христианство только через тысячу лет после рождества Христова. Хотя, безусловно, западные исследователи всегда несколько преувеличивали «дикость славян».
Будучи не только объективным исследователем, но и большим патриотом, В. О. Ключевский писал: «Наша история не так стара, как думают одни, началась гораздо позднее начала христианской эры; но она и не так запоздала, как думают другие: около половины IX в. она не начиналась, а уже имела за собою некоторое прошедшее, только не многовековое, считавшее в себе два с чем-нибудь столетия» (Ключевский, 1987). Другими словами, не надо драматизировать: мы хоть и отстали, но вроде бы не «навсегда», не на целую тысячу лет, а поменьше — лет так на 700.
Это означает, что нашему народу изначально исторически была предназначена модель «догоняющего развития». Однако вплоть до начала XVIII века, до петровских, а затем екатерининских реформ, это было развитие никак не «догоняющее», а по-прежнему «запаздывающее», причем запаздывающее чем дальше, тем больше. Только колоссальным рывком, потребовавшим напряжения всех сил, в течение XVIII в. Россия сумела значительно сократить это отставание. Однако лишь к концу этого века она наконец появляется своей вооруженной мощью в Европе, и то поначалу только на Балканах и отчасти в Германии, заставляя наконец-то хоть немного всерьез считаться с собой. И только в начале следующего, XIX века, в связи с наполеоновскими войнами, российские казаки обогащают французскую культуру словечком «бистро», внося наконец-то замеченный вклад в европейскую культуру. Вспомним, что до этого России, за редчайшими локальными исключениями, приходилось вести исключительно оборонительные войны на своей территории и прирастать только азиатскими территориями. Между прочим, это были не столько доходные, сколько расходные завоевания: освоение восточных земель требовало значительных ресурсов. Но и эти «вылазки» в Европу XVIII в. потребовали напряжения тех сил, которые вполне могли бы идти на внутреннее развитие.
Соответственно, вполне понятны и накапливавшиеся веками последствия отставания, как исторические, так и психологические. Из исторических достаточно привести один общеизвестный факт. В 1861 г. в России было отменено крепостное право. И в том же самом 1861 г. в Лондоне было открыто метро.
Не будем излишне углубляться в историю. Собственно говоря, других сопоставлений, видимо, и не требуется — настолько очевиден и разителен контраст, и настолько велико то отставание, которое накапливалось веками. К своеобразной «форе» в развитии, которую восточным славянам пришлось дать западноевропейским народам, постоянно добавлялась общая замедленность темпов российской жизни по сравнению с европейской. Вспомним знаменитое высказывание: нигде время не тянется так медленно, как в тюрьме; в России оно тянется еще медленнее. Понятно, что такое ощущение было связано со многими причинами, в том числе и с уже рассматривавшимися факторами: с расстояниями, климатом и т. д. Далее мы остановимся и на некоторых принципиальных социально-экономических факторах. Пока же, видимо, и так понятно, что подобное отставание породило серьезный разрыв в психологии нашего и западноевропейских народов, в развитии их сознания и поведения.
В психологическом плане главным следствием этого разрыва стало отставание в развитии индивидуального сознания. Групповое же, социальное и тем более массовое сознание, напротив, в силу условий жизни и деятельности развивалось значительно быстрее, чем в Западной Европе. Возможно, именно поэтому России удалось быстрее, чем европейским странам, преодолеть период феодальной (или квазифеодальной, поскольку на Руси не было феодализма в европейском смысле) раздробленности. Наверняка именно это лежало в основе российских побед ъ великих войнах, типа Отечественной войны 1812 г. или Великой Отечественной войны 1941-45 гг. Массовая психологическая общность «мы-русские» в вооруженных конфликтах оказывалась явно сильнее, чем аналогичные общности «мы-французы» или «мы-немцы». Это, разумеется, обусловливало совершенно иной, «расходный» тип ведения войн (количество жертв среди русских войск всегда преобладало над качеством подготовки вооруженных людей), но это уже было следствием. Первоначально же, безусловно, это было причинно связано как со всем уже обозначенным выше психическим складом, так и с вполне определенными социально-экономическими условиями российской, а до этого великоросской жизни. Важнейшим среди этих условий было отсутствие социально-экономического индивида, отдельного человека как правомочного субъекта социально-экономической жизни.
Если посмотреть на историю достаточно углубленно, то становится очевидным, что отдельный человек на Руси никогда не имел нормального права частной собственности на основное средство производства — на землю. За единственным исключением — личности верховного властителя. Вспомним: даже в начале XX в. царь Николай II и его супруга в графе переписи, обозначающей основное занятие, написали, соответственно, «хозяин» и «хозяйка» Земли Русской. И это были не просто ритуальные титулы — это было отражение всей реальной социально-экономической истории страны.
Судя по всему, до начала формирования Великороссии, то есть в Киевской Руси, проблема собственности на недвижимость не имела особого значения. Этому способствовал сам характер колонизаторской жизни восточных славян и их варяжских князей, полной непрерывных миграций, походов, войн и переселений. По В. О. Ключевскому, на начальном этапе право владения, управления и собственности представляло собой нечто единое, с доминированием именно владения и без выделения права собственности как таковой. Собственность на землю не имела принципиального значения — важнее был получаемый с нее корм и право на этот корм. Всем владел князь (позднее — великий князь). Однако он раздавал часть земель в корм (на прокорм) своим родственникам. При князе сыновья правили областями в качестве его посадников (наместников) и платили, как посадники, дань со своих областей великому князю-отцу. Между отцом и детьми действовало семейное право, но когда умирал отец, то между братьями не существовало, по-видимому, никакого установленного, признанного права, т. е. права владения регулировались силой, куплей-продажей и прочими достаточно ситуативными обстоятельствами. После смерти Ярослава на какое-то время вообще исчезает единовластие — начинается период разделов и дробления земель. Затем появляется право старшинства. «Князья-родичи не являются постоянными, неподвижными владельцами областей, достававшихся им по разделу: с каждой переменой в наличном составе княжеской семьи идет передвижка, младшие родичи, следовавшие за умершим, передвигались из волости в волость, с младшего стола на старший» (Ключевский, 1987). За счет появления очередности владения, сохраняется идея нераздельности княжеского владения русской землей. Князья не переставали выражать мысль о том, что вся их совокупность, весь род должен владеть наследием отцов и дедов — поочередно. Реально, естественно, это оборачивалось внутриродовой борьбой. Однако отметим: из нее были исключены все остальные лица некняжеского рода. Они по определению не могли обладать правом собственности.
После определенного времени внутри княжеского рода установился определенный порядок. Верховная власть стала собирательной, принадлежа всему княжескому роду. Отдельные князья временно владели теми или иными частями земли, т. е. различалось право владения, принадлежавшее целому роду, и порядок владения по известной очереди. Затем, в XIII–XIV вв., по мере колонизации новых земель и возникновения Великороссии, такой очередной порядок сменился на удельный. Однако в отношении права собственности сути дела это не изменило.
Хотя, конечно, княжеский удел стал представлять собой наследственную вотчину удельного князя, вся русская земля по-прежнему считалась «отчиной и дединой» всего княжеского рода. Известная область признавалась вотчиной утвердившейся в ней княжеской линии. «Под влиянием колонизации страны первый князь удела привыкал видеть в своем владении не готовое общество, достаточно устроенное, а пустыню, которую он заселял и устраивал в общество, понятие о князе как личном собственнике удела было юридическим следствием значения князя как заселителя и устроителя своего удела» (Ключевский, 1987).
Но действовал тот же, прежний механизм, хотя и в уменьшенном формате. Став вроде бы независимыми от своих, местных великих князей, удельные князья находились под иноземной верховной властью Золотой Орды. Тут уж землевладение стало совершенно условным по общему признанию[14], — ведь князья только пользовались правами хана как верховного властителя. Удельный князь, как ранее великий, мог раздавать части своей земли «в кормление» родственникам и боярам, однако это было исключительно временным пользованием. Фактически передавалось (делегировалось) право управления: «округа кормленщиков никогда не становились их земельной собственностью, а державные права, пожалованные привилегированным вотчинникам, никогда не присвоялись им наследственно» (Ключевский, 1987).
По мнению авторитетного историка-юриста К. А. Неволина (1857), землевладение на Руси почти всегда было условным, хотя оформилась эта условность позднее, в XV–XVI вв., когда появляется поместное землевладение. Тогда оно было уже совсем «служивым», земля давалась в личное владение служилому человеку как вознаграждение за службу и как средство для службы.
К этому времени, времени избавления от власти Золотой Орды, когда великий князь Иван III перестал быть ее данником, все вообще стало просто: появился один царь, «государь всея Руси», он же единственный хозяин всех ее земель. Остальные князья стали его подручниками, т. е. по сути все теми же менеджерами-посадниками. Некоторое время князья и бояре инерционно сохраняли свои права «по происхождению», однако реформы Петра I окончательно вытеснили их служивым дворянством. И далее царь сохранял право владения, раздавая в управление и на кормление земли и поселения, деревни с крестьянами, но сохраняя за собой верховное право при случае отбирать данные права и забирать земли «в казну».
И хотя местами сохранялись отдельные наследные вотчины, а в более поздний период поместное право стало смыкаться с вотчинным и постепенно превратило поместья в наследное землевладение, это была качественно иная ситуация. Вотчинное право всячески ограничивалось, и частное землевладение стало развиваться совершенно искусственно, государством, под эгидой государя — верховного собственника. По сути это было не право владения, завоеванного предками в тяжелой борьбе с врагами и стихиями, делавшей его независимым, — это была банальная дача. Соответственно, иным стал и собственник, и его психология.
Таким образом, В. Ключевский был убежден, что на Руси не возникло феодализма в западноевропейском смысле слова: ни из кормлений, ни из боярских вотчин не возникло «бароний». Это значит, что если в Западной Европе абсолютизм устанавливался долго, за счет преодоления феодальной вольницы, создавшей психологическую традицию свободы, а рухнул достаточно быстро под напором нового свободолюбивого класса буржуазии, то на Руси все сложилось по-другому. Дух абсолютизма, по сути, почти непрерывно прослеживается уже от первых киевских великих князей. И даже период удельной раздробленности Великороссии его не поколебал. Поскольку в уделе сохранялась микромодель абсолютизма, он был всего лишь естественным следствием нового этапа колонизации и лишь подготавливал дальнейшую централизации Великороссии. Произошло это за счет того, что право верховного владения, собственности на землю в высшем смысле этого слова, всегда продолжало оставаться если не совсем в одних руках, то, по крайней мере, в руках одного, того или иного, великокняжеского рода, а затем царствующей династии.
«На Западе свободный человек, обеспечивая свою свободу, ограждал себя, как замковой стеной, цепью постоянных, наследственных отношений, становился средоточием низших местных общественных сил, создавал вокруг себя тесный мир, им руководимый и его поддерживающий» (Ключевский, 1987). На Руси все складывалось иначе. Не возникло даже подобия того количества хотя бы относительно свободных и независимых людей, которое определяли дух развития западноевропейских стран и имели возможность «создавать вокруг себя тесный мир» на своей земле. Кроме верховного властителя и его семьи, никто всерьез не имел такой возможности. Разумеется, частичная собственность на землю существовала, однако это была собственность «второго сорта», основанная на служении боярина или, позднее, дворянина верховному государю. Они владели данной им землей, но в определенных рамках. Государь дал, государь мог и отобрать.
Так сложился особый тоталитаризм в социально-экономической сфере — прежде всего в сфере права собственности на землю. Историку очевидно, что «экономическое благосостояние и успехи общежития Киевской Руси куплены были ценой порабощения низших классов; привольная жизнь общественных вершин держалась на юридическом принижении масс простого народа» (Ключевский, 1987). Однако со временем в Великороссии стало еще хуже. Уже при Иване III, а еще более при Василии верховная власть окружала себя тем ореолом, который предельно резко отделил московского государя от всего остального общества. Посол германского императора Герберштейн замечает, что этот великий князь докончил то, начал его отец, и властью своею над подданными превосходит едва ли не всех монархов на свете. Он добавляет, что говорят в Москве про великого князя: воля государева — Божья воля, государь — исполнитель воли Божьей. Когда москвичей спрашивают о каком-нибудь неизвестном им сомнительном деле, они отвечают затверженными выражениями: мы того не знаем, знают то Бог да великий государь. По словам Герберштейна, они даже величали своего государя «ключником и постельничьим Божиим»[15].
Это уже — психологические тоталитарные последствия той концентрации власти, права владения, которое покрывало собой все сферы, от социально-экономической до духовной. Причем это касалось даже элиты, представителей господствующего или близких к нему классов. Для низших классов проблемы не было: после рабовладения там господствовало крепостное право, полностью определявшее психологию масс российского населения.
Историк утверждает, что «первоначальным основанием сословного деления русского общества, может быть, еще до князей, служило, по-видимому, рабовладение» (Ключевский, 1987). Однако с принятием христианства на Руси, под гуманитарным влиянием церкви, рабовладение в чистом виде стало осуждаться и постепенно исчезать. Позднее рабы стали холопами, а прежде вольные (тягловые) крестьяне превратились в крестьян крепостных. История крепостного права на Руси — один из самых сложных вопросов. Известно, когда было отменено крепостное право — в 1861 г., в результате реформы Александра П. Известно, когда был отменен «Юрьев день», позволявший крестьянину переходить от одного землевладельца к другому — в 1597 г., в царствование Федора, а реально Бориса Годунова. Однако так до сих пор и не понятно, когда же была введена личная крепость на крестьянина и членов его семьи. Согласно В. О. Ключевскому, крепостная зависимость сложилась как бы сама собой, а крепостное право именно как закрепленное законом право фактически отсутствовало. Это было некоторое неписаное, «природное право». «Судебник 1550 г. дозволял крестьянину продаваться с пашни в холопство, лишая казну податного плательщика; указы 1602 и 1606 гг. установили вечность крестьянскую, безысходность тяглового крестьянского состояния. Так крестьянин, числясь по закону вольным со своим устарелым правом выхода, на деле был окружен со всех сторон, не мог уйти ни с отказом, ни без отказа, не мог по своей воле ни переменить владельца посредством вывоза, ни даже переменить звания посредством отказа от своей свободы. В таком положении ему оставалось только сдаться» (Ключевский, 1987). Позднее же это оформилось достаточно просто: крестьянин, рядясь с землевладельцем на его землю со ссудой от него, сам отказывался в порядной записи навсегда от права каким-либо способом прекратить принимаемые на себя обязательства. Внесение такого условия в порядную и сообщило ей значение личной крепости.
Таким образом, крепость (обязательство) носила не юридический, а экономический и, затем, социально-психологический характер. Это было прикрепление личное (фактическое, а не юридическое), а не поземельное. Крестьянин был крепок лично землевладельцу, а не предоставляемой ему земле. В этом отношении по сути он превращался в холопа — в его особую разновидность, кабального холопа. Так, в фактическом отношении, вольные ранее крестьяне оказались приравненными к холопам и тем самым умножили достояние рабовладельцев. Хотя рабство на Руси было многовариантным, включало полные и частичные разновидности, суть его от этого не менялась. Однако создано это было не государством, а лишь при помощи государства. Государству принадлежали не основания крепостного права, а лишь его границы.
С социально-психологической точки зрения, это имело большие последствия, чем если бы крепостное право было введено самим государством, насильственно-юридически. В последнем случае это вызвало бы значительное сопротивление крестьянства и придало бы ему конкретное направление борьбы. А так это было по сути вполне добровольное закрепощение. И подчас оно было если не выгодным для крестьян, то, по крайней мере, представлялось меньшим из зол.
Ведь для начала крестьянской деятельности, для обзаведения инвентарем, постройки жилища и т. д. требовались средства. Естественно, крестьяне, начинавшие земледельчество на новых местах, были лишены всего этого. Требовалась ссуда, «подмога», которую они брали у землевладельца. Ее надо было выплачивать. Кроме того, за нее надо было платить проценты или отрабатывать барщину — на это требовалось время. Помимо этого надо было платить налоги. В совокупности все это делало крестьянина вечным должником — расплатиться он не имел физической возможности. Продаваясь в холопы или переходя в крепость, он сразу избавлялся от всех этих проблем. Психологически как бы исчезали долги (они становились вечными и потому нереальными) и налоги (их платил землевладелец или, в силу круговой поруки, община). По сути же его положение никак не менялось: Юрьевым днем все равно реально могли воспользоваться и пользовались только единицы — расплатиться с долгами и недоимками было очень трудно, практически невозможно, да и менять насиженное место в ноябре, уже по снегу, предельно затруднительно. Реально же, в ряде моментов, это положение даже облегчалось. Главное же облегчение заключалось в психологическом освобождении от ответственности. Свободный человек, вольный крестьянин нес слишком много непосильных обязанностей — за свободу, как известно, всегда приходится платить. Раб, холоп или крепостной избавлялся от ответственности. Причем делал это, подчеркнем, добровольно — особенно поначалу. Не случайно, что по мере уничтожения этой добровольности, усиления в XVII в. теперь уже не просто крепостного состояния, а системы угнетающего крепостного права, стало нарастать достаточно широкое недовольство. По целому ряду причин «это эпоха народных мятежей в нашей истории. Не говоря о прорывавшихся там и сям вспышках при царе Михаиле, достаточно перечислить мятежи Алексеева времени, чтобы видеть эту силу народного недовольства: в 1648 г. мятежи в Москве, Устюге, Козлове, Сольвычегодске, Томске и других городах; в 1649 г. приготовления к новому мятежу закладчиков в Москве, вовремя предупрежденному; в 1650 г. бунты в Пскове и Новгороде; в 1662 г. новый мятеж в Москве из-за медных денег; наконец, в 1670–1671 гг. огромный мятеж Разина на поволжском юго-востоке, зародившийся среди донского казачества, но получивший чисто социальный характер» (Ключевский, 1987).
Причиной широкого недовольства стало то, что в результате сначала фактической, а затем, в начале XVIII в., и юридической отмены холопства (холопы были приравнены к крепостным) в психологическом смысле произошло обратное задуманному. Не холопы в силу отмены холопства почувствовали себя приравненными к крестьянам, а крепостные крестьяне юридически почувствовали себя приравненными к холопам. В итоге же этих реформ и те и другие фактические рабы ощутили нового хозяина — государство, которому теперь должны были платить подати (раньше их собирал и потом за них платил землевладелец). В результате начались выступления уже не просто отдельных рабов против отдельных рабовладельцев (в локальных масштабах, на Руси это было всегда), а достаточно массовые крестьянские восстания типа восстаний под руководством П. Болотникова и целой крестьянской войны под предводительством Е. Пугачева.
Понятно, что фактическое рабское положение порождало массовую рабскую психологию. Причем наиболее существенным в ней опять-таки было именно то, что она была массовой. Отсутствие индивидуальной ответственности (по выражению В. О. Ключевского, собственной «юридической физиономии»), индивидуальной собственности, наконец, просто индивидуальных жизненных перспектив уравнивало огромные количества людей, придавая им психологические черты стада. В этом смысле массовая покорность и массовый бунт (тот самый, абсолютно отражающий психологию поведения толпы, «бессмысленный и беспощадный») представляли собой две стороны одной и той же социально-психологической медали.
Такое образование, назовем его стадообразной толпой, могло быть послушным или бунтующим — но оно не переставало быть именно стадом, идущим вслед за своим владельцем или вожаком бунта. В психологическом смысле тот же Е. Пугачев, выдавая себя за покойного царя, претендовал на роль отца-господина, т. е. владельца своих сторонников. И вполне добивался этого. Описания крестьянских восстаний того времени откровенно демонстрируют то, что называется эффектами подражания, заражения и внушения, а также все психические и поведенческие реакции, свойственные массам. Разница заключается только в одном. Если в современной жизни психология масс — достаточно стихийная вещь и сами массы возникают как временные, ситуативные, то массы рабов были достаточно стабильны и устойчивы. Массовые психические реакции, феномены обезличивания в толпе, снижения критичности к своему поведению, ощущения своего могущества только и именно в массе были для них не исключением, а правилом в повседневном поведении, его психологической нормой. Оценивая роль массового недовольства, В. О. Ключевский точно различал: «Если в народной массе оно шевелило нервы, то наверху общества оно будило мысль… и как там толкает к движению злость на общественные верхи, так здесь… звучит сознание народной отсталости и беспомощности» (Ключевский, 1987). В нашем контексте можно пренебречь самочувствием «верхов». Но о «низах» сказано точно: рациональной мысли не было, но «шевеление нервов» — вполне отчетливое. Как писал Б. Ф. Поршнев: «Таким образом, история неспокойных низов заставляла пошевеливаться и историю верхов. По выражению Гегеля, иронически повторенному и Марксом, эта «дурная сторона» общества, т. е. масса необразованных простых людей, своим беспокойством создает движение, без чего не было бы вообще истории» (Поршнев, 1979).
По мнению некоторых исследователей (например, покойного Л. Н. Гумилева), «ига» в собственном смысле этого слова, как постоянного массового физического угнетения, вообще не было — сожгли, дескать, только несколько сел да небольшой городок Козельск, и то за излишнее упрямство его жителей. Так это или не так, но психологически это был фактор постоянной зависимости от внешних врагов. Фактор унижения и, одновременно, фактор их вынужденного почитания (говоря современным психологическим языком, известный «стокгольмский синдром» любви заложников к террористам). И он имел свои очень любопытные отдаленные психологические следствия.
Первое следствие — элементарный страх. Вполне естественный страх перед нашествиями внешних врагов заставлял селиться вместе и постепенно формировал психологию групповой самообороны. Психологически фактор опасности внешнего нападения усиливал природный страхи и ту необходимость группового, массового противостояния стихии, которая определялась геоклиматическими причинами.
Второе следствие — вынужденная необходимость борьбы. Причем, что существенно, борьбы с обычно гораздо лучше вооруженным и подготовленным противником. Вооружение иноземных притеснителей Руси, что татар, что немцев, ливонцев, тевтонов, что других противников, всегда было лучше вооружения великороссов. Соответственно, чтобы их одолеть, требовалось определенное численное превосходство. Анализ показывает, что великороссы издавна привыкли воевать не умением, а числом. Большинство одержанных ими побед связано с численным превосходством. Действия гуртом, массой легковооруженных ратников привели к поражению тяжеловооруженных «псов-рыцарей» в ходе сражения на люду Чудского озера. Большое по тем временам войско удалось вывести Дмитрию Донскому на Куликово поле. Да и позднее — фельдмаршалам императрицы Елизаветы удавалось держать в напряжении Европу (в том числе брать Берлин и т. д.) трехсоттысячным (!) войском. При примерно равной же численности не удавалось даже четко зафиксировать победу при Бородине. Проигрывая в оснащенности немцам в войне 1941-45 гг. (к началу войны армия никак не могла противостоять немецким автоматчикам с помощью трехлинейных винтовок начала века), победы удалось добиться только ценой многомиллионных потерь «пушечного мяса».
Третье, важнейшее социально-психологическое следствие, связанное с первыми двумя, — формирование особого чувства общности «мы», — людей, вынужденных противостоять внешним противникам «они». Жесткое разделение на «мы» и «они», естественно, психологически сплачивало массу. Это находило свое отражение в мифологии, тотемах и древних славянских верованиях. Позднее это выразилось в высокой потребности национальной самоидентификации, для которой, объективно говоря, не было достаточных предпосылок (понятие «русские» трудно считать адекватным этнонимом или хотя бы самоназванием данной части славян — согласно так называемой «норманнской» теории, оно варяжского происхождения, по иной версии — греческого). Историки полагают, что наличие такой «внутренней потребности» значительно облегчило государственно-политическую консолидацию Великороссии к царствованию Ивана III. На наш взгляд, однако, это имело под собой не этнические, а социокультурные и социально-психологические предпосылки — необходимость понятийного обособления от врагов была связана, в том числе, с их непрерывными нашествиями. Хотя шло это обособление двумя путями: через самоидентификацию, с одной стороны, и через обобщение всех иноземцев как «немцев» (два смысла этого слова: «не мы» и, соответственно, «немые», т. е. не говорящие по-нашему). Потребность же в консолидации носила не столько «внутренний» (национально-этнический), сколько именно внешний характер, связанный с необходимостью обороны от внешних нашествий.
Анализ показывает, что практически вся история восточных славян — это история непрерывных оборонительных войн с внешними захватчиками. Только с Ивана IV Грозного она сменяется полосой войн завоевательных. Причем все внешние нашествия удавалось отбить не сразу — избавиться от них становилось возможным только спустя длительное время, по мере накопления необходимой для противостояния массы и истощения противника. Понятно, что на определенном этапе трехвекового господства Золотой Орды великороссам стало очевидно: надо покончить с удельной раздробленностью и консолидироваться, объединиться в значительную массу, способную противостоять захватчикам. Осознание этого и способствовало возвышению роли Московского княжества, в которое стали съезжаться и удельные князья, и многие их бояре, даже бросая своих упрямых князей, но приводя с собой свои многотысячные «животы».
Причем так было не только с татаро-монгольским нашествием, потребовавшим для консолидации вначале сознания, а потом государства триста лет. В конечном счете, так было и с варяжским нашествием (окончательно от последствий шведско-варяжской колонизации удалось избавиться только царю Петру после разгрома шведов под Полтавой). Так было и с длительным непростым выяснением русско-польских отношений. Значит, внешние нашествия были не просто боевыми схватками, а длительными периодами если не «ига», то серьезного притеснения, вплоть до порабощения.
Однако нет худа без добра. Хотя порабощения не давали развиться индивидуальному сознанию ни элиты, ни, тем более, низших слоев, они усиливали массовое сознание и всю массовую психологию. Размышлять великороссу было некогда — надо было выживать, бороться, постоянно «бить во все колокола», собирая на подмогу массу таких же, как он, обездоленных. Подобные события, а они представляли собой не исключения, а повседневную жизнь, укрепляли психологическое единство того, что стало называться народом. Как известно, это понятие означает общность, стоящую «над родом», т. е. массу более высокого, чем род, порядка. В значительной степени этот внешний фактор усиливал рабскую психологию, формировавшуюся собственным холопством и крепостным состоянием восточных славян. В совокупности все это усиливало рабскую массовую психологию и предопределяло доминирование соответствующих, массовых форм поведения.
Если же брать чисто сознательные компоненты, то иностранные порабощения прививали двойственное чувство: преклонение перед иностранным и готовность ему служить. Один из первых славянских публицистов и бытописателей, хорват Ю. Кри-жанич, изучая Русь XVII века, подчеркивал роль «двух язв», которыми страдает все славянство: «чужебесие», то есть бешеное пристрастие ко всему чужеземному, и следствие этого порока — «чужевладство», иноземное иго, тяготеющее над славянами. «Ни один народ под солнцем — писал он, — искони веков не был так изобижен и посрамлен от иноземцев, как мы, славяне, от немцев; затопило нас множество инородников; они нас дурачат, за нос водят, больше того — сидят на хребтах наших и ездят на нас, как на скотине, свиньями и псами нас обзывают, себя считают словно богами, а нас дураками. Что ни выжмут страшными налогами и притеснениями из слез, потов, невольных постов русского народа, все это пожирают иноземцы, купцы греческие, купцы и полковники немецкие, крымские разбойники» (Крижанич, 1859).
Возможно, самое удивительное заключается в том, что все вековые порабощения практически не имели одного естественного следствия — стихийных массовых народных возмущений против иноземных захватчиков. Абсолютное большинство всех известных восстаний и выступлений связаны с именами представителей элиты: князьями Александром Невским, Дмитрием Донским, Дмитрием Пожарским… Единственное исключение — нижегородец Кузьма Минин, но и тот исходил из привилегированного сословия. Только из истории Отечественной войны 1812 г. известно имя крестьянки Василисы Кожиной, возглавивший один из стихийно сформировавшихся антифранцузских партизанских отрядов. Однако это исключение лишь подтверждает правило: главным следствием внешних порабощений на фоне бытовавшего внутреннего устройства было лишь дальнейшее усиление забитой, рабской массовой психологии, лишенной всякой возможности для проявления естественной индивидуальной инициативы. В былинах и народных преданиях сохранилась разве что тоска по ней в форме восхищения перед мифическими «чудо-богатырями» типа Ильи Муромца и Добрыни Никитича (Алеша Попович, в силу принадлежности к привилегированному церковному сословию, подлежит исключению из этого списка).
Историки многократно отмечали влияние природы России на отдельные черты психологии ее народа, выявляя как бы отдельные слагаемые того целого, что позднее стало именоваться «русской душой» или, говоря строже, национальными особенностями психического склада. «Великороссия XIII–XV вв. со своими лесами, топями и болотами на каждом шагу представляла поселенцу тысячи мелких опасностей, непредвидимых затруднений и неприятностей, среди которых надо было найтись, с которыми приходилось поминутно бороться. Это приучало великоросса зорко следить за природой, смотреть в оба, по его выражению, ходить, оглядываясь и ощупывая почву, не соваться в воду, не поискав броду, развивало в нем изворотливость в мелких затруднениях и опасностях, привычку к терпеливой борьбе с невзгодами и лишениями. В Европе нет народа менее избалованного и притязательного, приученного меньше ждать от природы и судьбы и более выносливого. Притом по самому свойству края каждый угол его, каждая местность задавали поселенцу трудную хозяйственную загадку: где бы ни основался поселенец, ему прежде всего нужно было изучить свое место, все его условия, чтобы высмотреть угодье, разработка которого могла бы быть наиболее прибыльна. Отсюда эта удивительная наблюдательность, какая открывается в народных великорусских приметах» (Ключевский, 1987). Сравнительный анализ показывает, например, что по глубине, количеству и качеству оснащенности почти каждого дня календаря климатическими и хозяйственными приметами другие народы заметно уступают русскому.
Понятно, что приводимые примеры отражают как бы историко-психологическую феноменологию и не претендуют на операциональный научный психологический анализ. Однако, как мы помним, такова почти вся психология масс. Это особый пласт психологических явлений, не входящий в компетенцию позитивистской науки с ее жесткими требованиями строгой верификации. Само понятие «русской души» уже подразумевает иной путь познания — ведь речь идет об обобщенной, т. е. достаточно массовой душе. Понятно, что это иная психика, а значит, она может исследоваться только с позиций иной психологии.
В принципе, все сказанное выше приводит к пониманию наличия только двух магистральных путей в рамках подобной, безусловно не экспериментальной, а феноменологической психологии. С одной стороны, это путь историко-психологических этюдов. С другой стороны, это путь литературно-философских изысканий.
Для иллюстрации первого пути еще раз вернемся к В. О. Ключевскому. Затем, для демонстрации второго подхода, обратимся к творчеству того, с чьими трудами во всем мире и связывается проникновение в «тайны русской души» — к творчеству Ф. М. Достоевского.
В. О. Ключевский дал несколько примеров историко-психологических этюдов. Он вообще утверждал: «Имея в виду, что история — процесс не логический, а народно-психологический и что в нем основной предмет научного изучения — проявление сил и свойств человеческого духа, развиваемых общежитием, подойдем ближе к существу предмета, если сведем исторические явления к двум перемещающимся состояниям — настроению и движению, из коих одно постоянно вызывается другим или переходит в другое» (Ключевский, 1968). За этот подход его часто критиковали, обвиняя в идеализме и прочих «смертных грехах», однако, с современной точки зрения, в нем не содержится ничего крамольного. В конечном счете, именно «настроение и движение», т. е. сознание и деятельность, и есть главные истоки истории как именно деятельности преследующего свои цели и удовлетворяющего свои потребности человека. Хотя, безусловно, при таком подходе неизбежна некоторая толика субъективизма, что и ставит его подчас в уязвимое положение. Особенно эта уязвимость проявилась именно в историко-психологических этюдах Ключевского. В частности, М. В. Нечкина (1974) упрекала его в приниженности образа, написанного кистью скептика, в игнорировании героических черт характера великоросса, проявлявшихся в борьбе с иноземными врагами и феодальным гнетом. Не менее сурово относился к «примитивным психологическим этюдам» и М. Н. Тихомиров (1958).
В значительной степени В. О. Ключевский сам спровоцировал эту критику тем, что исходил исключительно из повседневного хозяйственного быта крестьянина, связывая его с влиянием природной среды. Он не описывал психологию князей или дружинников, русских былинных богатырей или думных дьяков. Собственно говоря, именно это мы и считаем главным достоинством его работ. Ключевский попытался дать штрихи к психологическому портрету наиболее массового выразителя «русской души» — того самого крестьянина, а не представителей элиты. И это естественно: предпринятый им анализ таких источников, как жития преподобного Авраамия, показывает явно недостаточные признаки значительного социального расчленения в населении того периода. Более того, все это население представляется сплошной однообразной сельской массой. И уж, во всяком случае, население Великороссии было в значительно большей степени сельским и крестьянским по своему составу, чем население южной Руси. Однако обратимся к самим этюдам.
Этюд № 1. «Народные приметы великоросса своенравны, как своенравна отразившаяся в них природа Великороссии. Она часто смеется над самыми осторожными расчетами великоросса; своенравие климата и почвы обманывает самые скромные его ожидания, и, привыкнув к этим обманам, расчетливый великоросс любит подчас, очертя голову, выбрать самое что ни на есть безнадежное и нерасчетливое решение, противопоставляя капризу природы каприз собственной отваги. Эта наклонность дразнить счастье, играть в удачу и есть великоросский авось» (Ключевский, 1987).
Сравните с тем, что во всем мире называется «русской рулеткой» или «русскими горками». Сравните с тем самым, введенным в российский фольклор XX века А. Райкиным, словечком «авоська». И вы согласитесь, что Ключевский прав, по крайней мере в своем выводе: наклонность «дразнить счастье» и «играть в удачу», безусловно, является одной из весьма заметных черт национальной психологии.
Этюд № 2. «В одном уверен великоросс — что надобно дорожить ясным летним рабочим днем, что природа отпускает ему мало удобного времени для земледельческого труда и что короткое великорусское лето умеет еще укорачиваться безвременным нежданным ненастьем. Это заставляет великорусского крестьянина спешить, усиленно работать, чтобы сделать много в короткое время и вовремя убраться с поля, а затем оставаться без дела осень и зиму. Так великоросс приучался к чрезмерному кратковременному напряжению своих сил, привыкал работать скоро, лихорадочно и споро, а потом отдыхать в продолжение вынужденного осеннего и зимнего безделья. Ни один народ в Европе не способен к такому напряжению труда на короткое время, какое может развить великоросс; но и нигде в Европе, кажется, не найдем такой непривычки к ровному, умеренному и размеренному, постоянному труду, как в той же Великороссип» (Ключевский, 1987).
Сравните с поговоркой: «Русский мужик долго запрягает, да быстро едет». Сравните с часто использовавшимися в России так называемыми «мобилизационными» моделями «догоняющего развития». И вы согласитесь, что Ключевский вновь прав: способность к краткосрочному напряжению всех сил и неспособность к труду размеренному, рационально спланированному, экономичному, безусловно, также является одной из заметных черт национальной психологии.
Этюд № 3. «Невозможность рассчитать наперед, заранее сообразить план действий и прямо идти к намеченной цели заметно отразилась на складе ума великоросса, на манере его мышления. Житейские неровности и случайности приучали его больше обсуждать пройденный путь, чем заглядывать вперед. В борьбе с нежданными метелями и оттепелями, с непредвиденными августовскими морозами и январской слякотью он стал больше осмотрителен, чем предусмотрителен, выучился больше замечать следствия, чем ставить цели, воспитал в себе умение подводить итоги насчет искусства составлять сметы. Это умение и есть то, что мы называем задним умом. Поговорка «русский человек задним умом крепок» вполне принадлежит великороссу. Но задний ум не то же, что задняя мысль. Своей привычкой колебаться и лавировать между неровностями пути и случайностями жизни великоросс часто производит впечатление непрямоты, неискренности. Великоросс часто думает надвое, и это кажется двоедушием. Он всегда идет к прямой цели, хотя часто и недостаточно обдуманной, но идет, оглядываясь по сторонам, и потому походка его кажется уклончивой и колеблющейся. Ведь лбом стены не прошибешь, и только вороны прямо летают, говорят великорусские пословицы. Природа и судьба вели великоросса так, что приучили его выходить на прямую дорогу окольными путями. Великоросс мыслит и действует так, как ходит. Кажется, что можно придумать кривее и извилистее великорусского проселка? Точно змея проползла. А попробуйте пройти прямее: только проплутаете и выйдете на ту же извилистую тропу» (Ключевский, 1987).
Сравните с поговоркой «левой рукой чесать правое ухо» и «бабушка надвое сказала». Сравните даже не проселки, а кривые улицы российских городов с абсолютно геометрически выверенными улицами большинства городов европейских и единственного построенного на европейский лад российского города, С.-Петербурга. Классический пример — римская Помпея, в которой через улицу просматривался весь город, а сходились улицы исключительно под прямым углом, при единственным исключении — кривой была специально выстроена улица, на которой находился публичный дом (чтобы жена не видела, куда свернул ее муж). И вы вновь согласитесь, что Ключевский безусловно прав в своем выводе: склонность к ретроспективной рефлексии, способность к остро критичному анализу и самоанализу прошлого (вплоть до самобичевания, самоуничижения и «самоедства») при одновременной неспособности к планированию будущего, подчас до отрицания самой возможности его предвидения и прогнозирования, также относится к одной из заметных черт национальной психологии. Это заметная особенность национального способа мышления.
Исторически сложилось так, что в российской культуре практически не было ни философии, ни психологии в качестве развитых самостоятельных научных сфер. Под наукой, со времен Петра I с его Кунсткамерой, подразумевались обычно естественные или, позднее, еще и технические науки. Функции гуманитарных наук на себя изначально взяла литература. Вначале это были исторические летописи, которые обобщали все — от факта до его психологического анализа и философского осмысления. Потом эти функции взяла на себя художественная литература. Первые собственно философские труды (не считая православно-богословских) появляются в России в XIX веке. Первые психологические работы — в самом его конце (работы Н. К. Михайловского в рамках теории «героя» и «толпы»), да и те носят в значительной степени заимствованный, во многом подражательный характер. Однако до них и помимо них вопросы психологии «русской души» блестяще исследовались А. С. Пушкиным, Л. Н. Толстым и другими литераторами. Особое место в этом ряду занимает творчество Ф. М. Достоевского. Собственно говоря, именно в нем Запад открыл для себя пресловутую «русскую душу» и с ним же связал саму возможность ее понимания.
В одном из наиболее глубоких и сущностных, с психологической точки зрения, произведений, само название которого всегда ассоциировалось с Россией («Записки из мертвого дома»), герои кажутся автору сначала просто толпой, массой, причем весьма простой — уголовники. Они грубы, безжалостны, покорны начальству. Затем, правда, видимость простоты рушится, масса распадается на составляющие. Сначала рушится видимость покорности — арестанты оказываются покорными «до известной степени». Затем рушится и видимость простоты — оказывается, что при всей внешней простоте и примитивности люди, образующие эту массу, достаточно сложны. Понятно, что это разрушение массы нужно писателю для ее описания. Но психологически одно не отменяет другого: изначально, в качестве самого главного, подчеркивается массовая психология народа. Далее эта массовость разлагается на отдельные составляющие.
В конспекте ненаписанной статьи «Социализм и христианство» Достоевский дает свое понимание истории человечества через призму развития личности. Согласно анализу одного из глубоких исследователей творчества Достоевского, Ю. Г. Кудрявцева, эта логика выглядит следующим образом: «Сначала люди жили массою. Личность не выделена. Затем она появляется, противопоставляет себя массе, обособляется. Общность утеряна. Каждый живет для себя. Нередко ради того, чтобы «иметь», видя в этом смысл жизни. Это грозит вырождением. От него спасает идеал. Идеал: жить ради того. чтобы «быть», возвращение личности в общество и добровольное служение ему. Создается общность личностей, способных добровольно поступаться материальным и тем уже возвышающих себя духовно. Историю человечества Достоевский рассматривает как путь от неосознанного «быть» через осознанное «иметь» к осознанному «быть». Происходит отрицание отрицания. Как бы возврат к старому, но на иной основе, ибо при неосознанном «быть» не была выделена личность в аспекте самостоятельности мышления, она намечалась лишь в аспекте ориентации. В будущем обществе человек будет личностью в том и в другом аспектах. Но путь к идеалу не предопределен фатально» (Кудрявцев, 1979).
Получается, что, выделяясь из массы, личность обречена на возвращение в нее же. Правда, на новом уровне, но это мало что принципиально меняет для понимания «русской души» в изображении Достоевского. Тут все достаточно четко и ясно: масса — противопоставление массе — возвращение в массу, жертва личности в ее пользу. Исходя из этой цепочки, рассмотрим компоненты массовой «русской души».
Одно из важнейших проявлений иррациональной «русской души» — ее принципиальная алогичность. По Достоевскому, человек сложнее разума и логики. При всей бесспорности этого тезиса в реальной жизни он приводит к удивительным алогизмам. Об одном из своих героев писатель говорит: «В глубине души своей сложил он одно решение и в глубине сердца своего поклялся исполнить его. По правде-то, он еще не совсем хорошо знал, как ему поступить, то есть, лучше сказать, вовсе не знал; но все равно, ничего» (Достоевский, 1958–1973). То ли сложил решение, то ли не знал, как поступить. То ли поклялся исполнить, то ли нет. Впрочем, «все равно, ничего».
Всякий человек способен любить и ненавидеть — в логичном варианте, любить одного и ненавидеть другого. Но у Достоевского люди могут любить и ненавидеть одновременно одного и того же. Если два человека терпеть не могут друг друга, то по простой логике они должны расстаться. У Достоевского иначе: «Есть дружбы странные: оба друг один другого почти съесть хотят, всю жизнь так живут, а между тем расстаться не могут»[16].
Вспомним роман «Игрок». Ставки делаются вопреки логике. И вопреки логике следует выигрыш. Потом, правда, логика берет свое — следует проигрыш, но это уже действует логика не человека, а рулетки. Человек же ведет себя алогично и «черту», установленную разумом, не признает. Показателем алогичности служит рок. Очень часто в романах Достоевского возникает ощущение, как будто кто-то, вне людей находящийся, толкает человека идти туда, куда ему совсем и не нужно. Этот рок и ведет «русскую душу».
Один из персонажей в «Идиоте» рассказывает о совершенно азиатской стране Японии: «Обиженный там будто бы идет к обидчику и говорит ему: «Ты меня обидел, за это я пришел распороть в твоих глазах свой живот» и с этими словами действительно распарывает в глазах обидчика свой живот и чувствует, должно быть, чрезвычайное удовлетворение, точно и в самом деле отомстил» (Достоевский, 1958–1973). Персонаж иронизирует, но по Достоевскому получается, что отмщение состоялось: была проявлена сила духа.
Так, в непрерывном алогизме, существует «русская душа» Достоевского. Обратим внимание, насколько напоминает описываемый им алогизм то, что В. О. Ключевский определял как «великорусский авось». Похоже, что это действительно одна из капитальных психологических черт.
Достоевский фиксирует и еще одну заметную массовую черту «русской души» — двоедушие. В «Преступлении и наказании» Свидригайлов советует Раскольникову беречь свою сестру, а сам в то же время предполагает совершить над ней насилие: «Какое странное, почти невероятное раздвоение. И однако же, он к этому был способен» (Достоевский, 1958–1973). Персонаж другого романа, Версилов в «Подростке» дает себе во многом похожую характеристику: «Я могу чувствовать преудобнейшим образом два противоположные чувства в одно и то же время — и уж, конечно, не по моей воле» (Достоевский, 1958–1973).
Однако корень такого двоедушия — не лицемерие, а скорее сложность человека. Как писал Ю. Г. Кудрявцев, человек у Достоевского безграничен. Один делает добро, другой зло, причем нередко один и другой в одном лице. Значит, человек всегда думает надвое, и ждать от него можно чего угодно. Зло и добро уживаются, и нельзя абсолютизировать что-то одно. «Сложен всякий человек и глубок, как море, особо современный, нервный человек» («Неизданный Достоевский», 1971). Это напоминает то, что В. О. Ключевский называл «двоемыслием великоросса». Значит, и это отражает одну из капитальных психологических черт.
Завершая, рассмотрим то, что представляет собой у Достоевского «личность по-русски». Именно в этом вопросе он прямо и откровенно противопоставляет русский тип человека западному. В общем виде, личность — это не тот человек, который действует ради корысти, подчас даже под маской бескорыстия, но зная, что за это «бескорыстие» потом заплатят. Предел утверждения личности — самопожертвование. Личность — самостоятельно мыслящий человек, безличность — подражатель. Безличность видит смысл в обладании материальными благами, личность — в совершенствовании себя, своего духовного мира. Безличность ориентируется на «иметь», личность — на «быть».
«Что же скажите вы мне, надо быть безличностью, чтобы быть счастливым? Разве в безличности спасение? Напротив, напротив, говорю я, не только не надо быть безличностью, но именно надо стать личностью, даже гораздо в высочайшей степени, чем та, которая теперь определилась на Западе. Поймите меня: самовольное, совершенно сознательное и никем не принужденное самопожертвование всего себя в пользу всех есть, по-моему, признак высочайшего развития личности, высочайшего ее могущества, высочайшего самообладания, высочайшей свободы собственной воли. Добровольно положить свой живот за всех, пойти за всех на крест, на костер можно только при самом сильном развитии личности. Сильно развитая личность, вполне уверенная в своем праве быть личностью, уже не имеющая за собой никакого страха, ничего не может и сделать другого из своей личности. То есть никакого более употребления, как отдать ее всю всем, чтоб и другие все были точно такими же самоправными и счастливыми личностями… Но тут есть один волосок, один самый тоненький волосок, но который если попадется под машину, то все разом треснет и разрушится. Именно: беда иметь при этом случае хоть какой-нибудь самый малейший расчет в пользу собственной выгоды» («Неизданный Достоевский», 1971).[17]
Конечно, Достоевский далеко не всегда логичен. Более того, подчас он явно алогичен и даже противоречив, как та самая «русская душа», исследованию которой он себя посвятил. В записи у гроба жены писатель размышляет, исходя из своего опыта, о смысле существования человека. Человек должен самостоятельно осмыслить себя и свое назначение в мире. Быть личностью. Но здесь же писатель говорит, что каждая личность должна уничтожить свое «я», то есть себя. Речь идет об уничтожении своего «я» в плане ценностной ориентации. Уничтожить свое «я» означает ставить интересы других выше собственных, потерять свое «иметь» ради «иметь» других. Жить ради «быть» и означает жертвовать своим «иметь». Уничтожение своего «я» означает здесь полное проявление и утверждение личности. Чем больше она теряет, тем больше приобретает. Ведь личность существует не для себя, а для того, чтобы своим примером «быть» привлечь внимание других к такой жизненной ориентации.
Таким образом, это и есть та самая личность, которая вышла из массы, обособилась от нее, но вновь настойчиво стремится в массу. По Достоевскому, для того, чтобы облагородить ту массу. Хотя возможны, разумеется, и иные объяснения.
Таких, подлинных личностей, по Достоевскому, в современном ему мире было мало. Но он верил в то, что за ними — будущее. Это связано с тем, что они руководствуются в своей жизни нравственностью, а не рационализмом. Рационалисты, по мнению Достоевского, не лучшие предводители человечества. Не имеющие нравственности, они могут отбросить человечество далеко назад. Нравственность же есть религия Достоевского. Ее наиболее полное выражение — православная нравственность. Иные религии уступают ей в этом отношении. Так, например, «протестантизм узок, безобразен, бесстыден, неразумен, непоследователен, несогласен сам с собой; это вавилон словопрения и буквальности, это — клуб состязаний полумыслящих педантов, полуграмотных гениев и неграмотных эгоистов всякого рода, это — колыбель притворства и фанатизма, это сборное праздное место для всех вольноприходящих безумцев» (Достоевский, 1895). Вот так, не более и не менее. Но самое ужасное, по Достоевскому, заключается во влиянии таких западных течений на русского человека. «Перед авторитетом европейским, например, русский человек, как известно, со счастьем и поспешностью преклоняется, даже не позволяя себе анализа, даже особенно не любит анализа в таких случаях» (Достоевский, 1895). Этому, считает писатель, необходимо противостоять. Однако при господствующих взглядах противостоять становится все труднее. В итоге возникает парадоксальная картина, когда истинно русским людям приходится «уходить в подполье»: «Подпольный человек есть главный человек в русском мире. Всех более писателей говорил о нем я, хотя говорили и другие, ибо не могли не заметить» («Неизданный Достоевский», 1971).
Таким образом, алогичная, «двоемыслящая», но религиозно-нравственная «личность по-русски» у Достоевского противостоит всему плохому на свете и стремится отстаивать все хорошее.
От историко-психологического и литературно-психологического анализа становления и особенностей исторически складывавшейся «русской души» перейдем к ее современному состоянию. Это удивительно, но в той или иной форме мы и сегодня обнаруживаем практически все отмечавшиеся прежде психологические черты.
По данным международного социологического опроса, проведенного в конце 2000 г. под эгидой информационного агентства «Рейтер», современные россияне принадлежат к группе самых «счастливых» наций на основании самоощущения большинства опрошенных[18]. Это явно не означает, что россияне живут лучше всех — просто, видимо, они научились черпать радость из чего-то такого, что развитым народам и странам просто недоступно. Дело в том, что, по данным этого опроса, «счастливее» россиян — только жители Кении, Северной Кореи и еще пары малоизвестных государств. Для сравнения: прагматичные немцы заняли в этом опросе лишь 24-е место. А традиционно жизнерадостные французы — только 15-е.
Парадокс заключается в том, что современные россияне счастливы… беспричинно.
Конкретный анализ не выявляет каких-то определенных «факторов счастья» в российском менталитете. Так, поданным ВЦИОМ, 24 % населения не понимают, нравится им или не нравится заниматься сексом. Две трети населения удовлетворения от секса не получают. У 20 % секс вообще не вызывает никаких чувств. Хуже дело обстоит только у венгров: там радости от секса вообще не ощущает каждый третий житель страны. Самыми сексуально удовлетворенными считают себя итальянцы, китайцы и украинцы (более 50 % населения). Что касается реноме французской любви, то слава о ее масштабах далека от реальности, по оценкам самих французов.
Другой важный компонент бытия, работу, россияне продолжают воспринимать по старинной пословице: «работа не волк, в лес не убежит». Работа делает счастливыми лишь 2 % россиян, т. е., как это устоялось в России веками, работа и счастье — вещи несовместимые. Зато большое трудовое счастье хорошо знакомо американцам и традиционно трудолюбивым немцам. Интересно, что американцы больше всех других народов испытывают счастье от «своих навыков обращения с техникой». Наши люди переживают счастье по этому поводу в шесть раз реже.
В семейной жизни россияне считают себя самыми несчастными на свете. Австрийцы и американцы в этом отношении почти в шесть раз счастливее россиян. Однако проблема измены семье для россиян стоит очень жестко. Рассмотрим такой известный в мире способ совмещения «приятного с полезным», как «служебный роман» (секс на работе). В России с этим вопросом все ясно: «не спи, где работаешь». И большинство населения следует этому житейскому правилу. В отличие от нас, по данным британских социологов, 82 % английских женщин охотно крутят романы со своими коллегами, а остальные хотя и не занимаются этим, но были бы не прочь при случае; 89 % из числа опрошенных абсолютно уверены: активный флирт на работе полезен для здоровья и личной безопасности. Многие женщины считают офис неплохим местом для любовных утех: 28 % опрошенных регулярно занимаются сексом на работе, и две трети из них не жалеют об этом. Помимо офисов, англичанки охотно «любят» в раздевалках (16 %), в кабинете начальника (12 %), в том числе на его столе (10 %), а также в лифте (9 %), на автостоянке (5 %) или даже в посудном шкафу (4 %).
В России нет счастья от ощущения уверенности в себе. Лишь 36 % населения чувствуют себя уверенными в себе. Для сравнения: в ФРГ — 74 %, в Италии — 71 %. При этом даже уверенные в себе россияне связывают эту уверенность не с работой или с семьей, а только с тем, как хорошо они выглядят. Каждая вторая женщина и каждый четвертый мужчина в России обращают особое внимание на свой внешний вид. Однако далеко не всем удается выглядеть, как хочется. Некоторым утешением может служить то, что в последние несколько лет россияне стали чаще пользоваться услугами парикмахерских и салонов красоты.
Компенсация отсутствия того, чего им хочется, осуществляется гражданами в достаточно агрессивных формах. Так, не менее трети населения регулярно, в качестве обиходной, используют ненормативную лексику; 47 % опрошенных прибегают к этой лексике иногда, и лишь 19 % ее никогда не употребляют. Причем почти в 40 % случаев мы «просто отводим душу», иначе говоря, снимаем стресс. Обычно это сопровождается у мужчин принятием алкоголя или просмотром телепередач.
В целом, получается, что современные россияне счастливы просто от того, что живут на свете. В целом, это очень эмоциональный и очень верующий (причем совершенно безотносительно к религии) народ. Хорошие люди: больше половины населения озабочено положением дел в космосе и судьбой бездомных животных. И совсем не думают о себе…
Понятие индивидуального, отдельного, тихого и спокойного европейского счастья до сих пор не знакомо России. Причем все это — продолжение старой традиции. Психологически получается, что ничего нового за последние 100–150 лет в «русской душе» не произошло. Сравним данные современной социологии с тем, что писал в свое время Ф. М. Достоевский.
Начнем с самого общего определения, задающего принципиальный подход. Писатель был убежден: «Нет счастья в комфорте, покупается счастье страданием. Таков закон нашей планеты…» (Достоевский, 1973). В «Дневнике писателя» Достоевский размышлял: «Посмотрите, кто счастлив на свете и какие люди соглашаются жить? Как раз те, которые похожи на животных и ближе подходят под их тип по малому развитию их сознания. Они соглашаются жить охотно, пить, спать, устраивать гнездо и выводить детей. Есть, пить, спать по-человеческому — значит наживаться и грабить, а устраивать гнездо — значит по преимуществу грабить» (Достоевский, 1895).
Вот так получается. «Русская душа» требует развития сознания «большого», непременно массового, которое не могло бы строить свой тесный мир и замыкаться в нем. Тут все нараспашку, все на сверхсильных эмоциях — таких, чтобы не есть, не спать, не устраивать гнезд и не беспокоиться о детях. Все это заменяется поиском смысла жизни и переживанием собственных несчастий. Особенно важен смысл жизни, который обязательно хочется познать. «Лучше быть несчастным, но знать, чем счастливым и жить… в дураках» (Достоевский, 1958–1973). Собственно говоря, только поиск смысла жизни, причем поиск через собственные несчастья, по Достоевскому, и способен действительно осчастливить человека.
«Растительное» существование для писателя предполагает отсутствие счастья. Этому и противопоставляется иное понимание счастья — как счастья знания, видения. Комфорт же заслоняет видение: «А в комфорте-то, в богатстве-то вы бы, может, ничего бы и не увидели из бедствий людских, Бог, кого очень любит и на кого много надеется, посылает тому много несчастий, чтоб он по себе узнал и больше увидел, потому в несчастии больше в людях видно горя, чем в счастье» (Достоевский, 1958–1973).
Это, действительно, психология глубоко верующего народа. Причем вера и впрямь существует безотносительно к религии, как специфическое состояние сознания, вполне заменяющее его рациональные формы. Понятно, что развиваемая Достоевским трактовка счастья как противоположности западноевропейской трактовки индивидуального, локального, рационального счастья есть прежде всего оправдание той несчастной жизни, которой всегда жил русский человек. Собственно говоря, пресловутая «русская душа» вся представляет собой психологическую компенсацию неимоверных трудностей и оправдание определенного, вынужденного, антиевропейского способа жизни. С этой точки зрения, вполне понятно следующее утверждение: «Кто требует от другого всего, а сам избавляется от всех обязанностей, тот никогда не найдет счастья» (Достоевский, 1928). Залог «счастья по-русски» в ином — не в требовании от других, а в самоотдаче, в растворении себя в чужих несчастьях. Если ты не можешь сделать другого человека счастливым, то, по крайней мере, ты не имеешь права бросить его, если он несчастен. Мать Подростка, будучи глубоко несчастной с Версиловым, не может оставить его, поскольку в этом случае будет еще более несчастна: «Куда я от него пойду, что он счастлив, что ли?» (Достоевский, 1958–1973). Она могла бы оставить человека только тогда, когда он счастлив. Значит, счастлив лишь дающий, жертвующий, причем жертвующий собой. Сравните это с вековой заповедью русского солдата: «Сам погибай, а товарища выручай!». На этой заповеди, между прочим, русские солдаты не один раз победоносно прошли всю Европу.
Ошибочно «счастливы» те люди, которые «задавлены мыслию, что счастье заключается в материальном благосостоянии, а не в обилии добрых чувств, присущих человеку» («Неизданный Достоевский», 1971). Таких «счастливых» Достоевский даже не считает за людей — это «безличности». «Если хотите, — писал Достоевский, — человек должен быть глубоко несчастен, ибо тогда он будет счастлив. Если же он будет постоянно счастлив, то он тотчас же сделается глубоко несчастлив» («Неизданный Достоевский», 1971). Ту же мысль выражает старец Зосима в «Братьях Карамазовых», предсказывая будущую судьбу сердобольного Алеши: «Много несчастий принесет тебе жизнь, но ими-то ты и счастлив будешь…» (Достоевский, 1958–1973). Ф. М. Достоевский совершенно убежден в том, что подлинная личность, в отличие от «безличности», глубоко несчастна. А если и счастлива, то лишь сознанием своего несчастья,
Вот уж, что называется, один из классических парадоксов тот! самой, загадочной «русской души». Обратите внимание на то, что абсолютное большинство героев Достоевского, а они-то и есть носители этой самой «русской души», люди глубоко несчастные. Однако очень часто, в отличие от объективного состояния, субъективно они чувствуют себя вполне счастливыми.
В заключение, кстати, о сексе. «Счастье не в одних только наслаждениях любви, а и в высшей гармонии духа» (Достоевский, 1895). Так сам Ф. М. Достоевский объяснял верность супружескому долгу со стороны пушкинской Татьяны («Но я другому отдана, и буду век ему верна…»).
Так выглядит «счастье по-русски» в начале третьего тысячелетия. Согласимся, что выглядит оно несколько странно, если не сказать большего; однако вместе с тем абсолютно естественно на фоне всей истории «русской души». Время только подтверждает психологическую преемственность в ее развитии.
Национально-этническая психология русских («русская душа») складывалась под влиянием целого ряда факторов в течение исторически длительного времени. Они и породили особый тип социальной психики, отличающийся доминированием массовой психологии над развитием индивидуального сознания. Этому способствовали как объективные, так и субъективные обстоятельства. Во-первых, это были физические, прежде всего геоклиматические условия: однообразные в ландшафтном плане и трудные для освоения обширные равнинные пространства, суровые погодные условия, огромные непроходимые лесные массивы, общая удаленность от морских побережий, специфическая водно-речная сеть. Все это позволяло осваивать территорию только усилиями значительных масс людей и делало практически невозможным индивидуальное или семейное выживание. Во-вторых, это исторические факторы, связанные со средой обитания. Определенное отставание в историческом развитии определялось удаленностью от центров цивилизации. Трудности колонизации территории были связаны с наличием местного населения. В дополнение к нему, существовало и постоянное враждебное внешнее окружение. В совокупности, это отвлекало ресурсы и требовало массовой концентрации населения, как для обороны, так и для хозяйствования. В-третьих, это факторы внутреннего социального устройства: ограниченность частной собственности, консерватизм элиты, абсолютизм царско-княжеского правления, общий архаизм форм и орудий деятельности, длительное существование рабовладения в разных формах тормозили развитие индивидуального сознания, но стимулировали массово-общинные формы жизни.
Специфическая конфигурация именно этих условий определила ряд характерных конкретно-психологических особенностей населения, соответствующих специфически массовой психологии. Доминирование иррациональных компонентов в сознании и самосознании породило отрицание рациональности как таковой. Некритичность и завышенная самооценка оказались базой для полной самоуверенности в отсутствии «общего аршина» для «измерения» России. Преобладание эмоциональной веры над другими компонентами психики породило известные постулаты об абсурдности и алогичности «загадочной русской души».
В историко-психологическом анализе акцент делается на такие исторически выработавшиеся черты, как великорусский «авось» (надежда на случай и удачу, а не на расчет), неспособность к размеренному «плановому» труду и, напротив, готовность к мобилизационным моделям жизни с краткосрочным напряжением всех сил и эмоциональным надрывом; крепость «задним умом» (склонность к ретроспективной рефлексии с самообвинениями) в ущерб навыкам рационального планирования и прогнозирования жизни. История показывает, что между свободой и равенством великороссы всегда выбирали равенство. Это объясняется тем, что свобода означает индивидуальную ответственность за лично принимаемые решения, тогда как равенство деиндивидуализирует, уравнивает людей, лишая их индивидуальной свободы ради предлагаемой взамен массовой безответственности. Литературно-художественное рассмотрение, веками заменявшее в русской культуре собственно научное, психологическое или даже философское мировоззрение, приводит к близким выводам. В творчестве наиболее известного певца «русской души» Ф. М. Достоевского демонстрируется, как именно алогичная, «двоемыслящая», сверхсложная, глубоко верующая и потому религиозно-нравственная «личность по-русски» противостоит всему «плохому», которое выражается прежде всего в индивидуалистических, предельно рациональных, в первую очередь частных целях и ценностях, свойственных «западному миру». Такое противостояние становится успешным за счет преобладания общинности, массовости и антииндивиду алистичности в «русской душе». В этом она находит свое счастье и спасение.
5. Данные современных социологических и социально-психологических исследований подтверждают: особенности русской национальной психологии связаны с ее положением на перепутье между индивидуалистическим Западом и тотально де-индивидуализированным Востоком. Не повторяя крайностей восточных деспотий, Россия дала примеры собственного тоталитаризма, породившего особый тип деиндивидуализированного человека. Согласно современным опросам, россияне и поныне счастливы просто от того, что живут на свете, — без всяких попыток рационально оценить свою жизнь. Их радости потому и радости, что ими тешатся сообща. Общинность, массовость, эмоциональность, вера (причем безотносительно к религии) до сих пор доминируют в национальной психологии, уже который раз в истории оказываясь психологическим тормозом для социально-политических попыток модернизации и индивидуализации сознания и деятельности россиян.