• И. Кон. Психология предрассудка. О социально-психологических корнях этнических предубеждений
• Г. Померанц. Кто такие «чужаки»?
• Алексей Цюрупа. Ксенофобия как проявление инстинкта этнической изоляции
• Лев Гумилев. Психологическое несходство этносов
• Гюстав Лебон. Психологическая иерархия рас
• П.С. Гуревич. Старые и новые расовые мифы
• Л.Г. Ионин. Культурный шок: конфликт этнических стереотипов
• Макс Хоркхаймер, Теодор В. Адорно. Психоанализ антисемитизма
• Василий Гроссман. Антисемитизм и национал-социализм
• И.Б. Гасанов. Национальные стереотипы и «образ врага»
• Ю. Бромлей, Р. Подольный. Возможна ли дружба народов?
Когда рыцарь Ланцелот прибыл в город, порабощенный жестоким Драконом, он, к своему удивлению, услышал о доброте Дракона. Во-первых, во время эпидемии холеры Дракон, дохнув на озеро, вскипятил в нем воду. Во-вторых, он избавил город от цыган. «Но цыгане — очень милые люди», — удивился Ланцелот. «Что вы! Какой ужас! — воскликнул архивариус Шарлемань. — Я, правда, в жизни своей не видал ни одного цыгана. Но я еще в школе проходил, что это люди страшные. Это бродяги по природе, по крови. Они — враги любой государственной системы, иначе они обосновались бы где-нибудь, а не бродили бы туда-сюда. Их песни лишены мужественности, а идеи разрушительны. Они воруют детей. Они проникают всюду». Обратите внимание: Шарлемань сам не видел цыган, но их плохие качества не вызывают у него никаких сомнений. Даже реальный Дракон лучше мифических цыган. Кстати, источником информации о «цыганской угрозе» был не кто иной, как сам господин Дракон…
Антифашистская сказка Е. Шварца очень точно фиксирует связь между политическим деспотизмом и расовой дискриминацией. Предубеждения против «чужаков», укоренившиеся в обществе, превратившиеся в норму общественного поведения, разделяют людей, отвлекают их внимание от коренных социальных проблем и тем самым помогают господствующим классам удерживать свою власть над людьми.
Какова же природа этнических предубеждений? Коренятся они в особенностях индивидуальной психологии или же в структуре общественного сознания? Каким образом передаются они из поколения в поколение? Каковы пути и условия их преодоления?
Вопросы эти очень сложны, и мы не претендуем ни на полноту их охвата, ни на окончательность выводов. В качестве главного объекта мы возьмем Соединенные Штаты Америки. Во-первых, это ведущая капиталистическая страна. Во-вторых, в ней расовая и национальная проблемы стоят особенно остро. В-третьих, прогрессивные ученые США уже давно и основательно исследуют эти проблемы, и накопленный ими материал имеет большую научную ценность.
Разумеется, в разных странах проблемы эти носят различный характер. Американские авторы больше всего интересуются негритянским и еврейским вопросами. Но то, что достоверно установлено в данном случае, может, с соответствующими коррективами, способствовать пониманию и более общих проблем.
Начнем с совершенно элементарных вещей. Люди обыкновенно думают, что их восприятия и представления о вещах совпадают, и если два человека воспринимают один и тот же предмет по-разному, то один из них определенно ошибается. Однако психологическая наука отвергает это предположение. Восприятие даже простейшего объекта — не изолированный акт, а часть сложного процесса. Оно зависит, прежде всего, от той системы, в которой предмет рассматривается, а также от предшествующего опыта, интересов и практических целей субъекта. Там, где профан видит просто металлическую конструкцию, инженер видит вполне определенную деталь известной ему машины. Одна и та же книга совершенно по-разному воспринимается читателем, книгопродавцем и человеком, коллекционирующим переплеты.
Любому акту познания, общения и труда предшествует то, что психологи называют «установкой», что означает — определенное направление личности, состояние готовности, тенденция к определенной деятельности, способной удовлетворить какие-то потребности человека. В отличие от мотива, то есть сознательного побуждения, установка непроизвольна и не осознается самим субъектом. Но именно она определяет его отношение к объекту и самый способ его восприятия. Человек, коллекционирующий переплеты, видит в книге прежде всего этот ее аспект и лишь потом все остальное. Читатель, обрадованный встречей с любимым автором, может вообще не обратить внимание на оформление книги. В системе установок, незаметно для самого человека, аккумулируется его предшествующий жизненный опыт, настроения его социальной среды.
Установки такого рода существуют и в общественной психологии, в сфере человеческих взаимоотношений. Сталкиваясь с человеком, принадлежащим к определенному классу, профессии, нации, возрастной группе, мы заранее ожидаем от него определенного поведения и оцениваем конкретного человека по тому, насколько он соответствует (или не соответствует) этому эталону. Скажем, принято считать, что юности свойствен романтизм; поэтому, встречая в молодом человеке это качество, мы считаем его естественным, а если оно отсутствует, это кажется странным. Ученым, по общему мнению, свойственна рассеянность; вероятно, это качество не универсально, но когда мы видим организованного, собранного ученого, мы считаем его исключением, зато профессор, постоянно все забывающий, — «подтверждает правило». Предвзятое, то есть не основанное на свежей, непосредственной оценке каждого явления, а выведенное из стандартизованных суждений и ожиданий мнение о свойствах людей и явлений психологи называют стереотипом. Иначе говоря, стереотипизирование состоит в том, что сложное индивидуальное явление механически подводится под простую общую формулу или образ, характеризующие (правильно или ложно) класс таких явлений. Например: «Толстяки обыкновенно добродушны, Иванов — толстяк, следовательно, он должен быть добродушным».
Стереотипы — неотъемлемый элемент обыденного сознания. Ни один человек не в состоянии самостоятельно, творчески реагировать на все встречающиеся ему в жизни ситуации. Стереотип, аккумулирующий некий стандартизованный коллективный опыт и внушенный индивиду в процессе обучения и общения с другими, помогает ему ориентироваться в жизни и определенным образом направляет его поведение. Стереотип может быть истинным и ложным. Он может вызывать и положительные эмоции, и отрицательные. Его суть в том, что он выражает отношение, установку данной социальной группы к определенному явлению. Так, образы попа, купца или работника из народных сказок четко выражают отношение трудящихся к этим социальным типам. Естественно, что у враждебных классов стереотипы одного и того же явления совершенно разные.
И в национальной психологии существуют такого рода стереотипы. Каждая этническая группа (племя, народность, нация, любая группа людей, связанная общностью происхождения и отличающаяся определенными чертами от других человеческих групп) обладает своим групповым самосознанием, которое фиксирует ее — действительные и воображаемые — специфические черты. Любая нация интуитивно ассоциируется с тем или иным образом. Часто говорят: «Японцам свойственны такие-то и такие-то черты» — и оценивают одни из них положительно, другие отрицательно.
Студенты Принстонского колледжа дважды (в 1933 и 1951 годах) должны были охарактеризовать несколько разных этнических групп при помощи восьмидесяти четырех слов-характеристик («умный», «смелый», «хитрый» и т. п.) и затем выбрать из этих характеристик пять черт, которые кажутся им наиболее типичными для данной группы. Получилась следующая картина: американцы — предприимчивы, способны, материалистичны, честолюбивы, прогрессивны; англичане — спортивны, способны, соблюдают условности, любят традиции, консервативны; евреи — умны, корыстолюбивы, предприимчивы, скупы, способны; итальянцы — артистичны, импульсивны, страстны, вспыльчивы, музыкальны; ирландцы — драчливы, вспыльчивы, остроумны, честны, очень религиозны и т. д. Уже в этом простом перечне приписываемых той или иной группе черт явственно сквозит определенный эмоциональный тон, проступает отношение к оцениваемой группе. Но достоверны ли эти черты, почему выбраны именно эти, а не другие? В целом этот опрос, конечно, дает представление лишь о стереотипе, существующем у принстонских студентов.
Еще труднее оценивать национальные обычаи и нравы. Оценка их всегда зависит от того, кто оценивает и с какой точки зрения. Здесь требуется особая осторожность. У народов, как и у отдельных индивидуумов, недостатки — суть продолжение достоинств. Это те же самые качества, только взятые в иной пропорции или в другом отношении. Хотят того люди или нет, они неизбежно воспринимают и оценивают чужие обычаи, традиции, формы поведения, прежде всего сквозь призму своих собственных обычаев, тех традиций, в которых они сами воспитаны. Такая склонность рассматривать явления и факты чужой культуры, чужого народа сквозь призму культурных традиций и ценностей своего собственного народа и есть то, что на языке социальной психологии называется этноцентризмом.
То, что каждому человеку обычаи, нравы и формы поведения, в которых он воспитан и к которым привык, ближе, чем другие, — вполне нормально и естественно. Темпераментному итальянцу медлительный финн может казаться вялым и холодным, а тому в свою очередь может не нравиться южная горячность. Чужие обычаи иногда кажутся не только странными, нелепыми, но и неприемлемыми. Это так же естественно, как естественны сами различия между этническими группами и их культурами, формировавшимися в самых разных исторических и природных условиях.
Проблема возникает лишь тогда, когда эти действительные или воображаемые различия возводятся в главное качество и превращаются во враждебную психологическую установку по отношению к какой-то этнической группе, установку, которая разобщает народы и психологически, а затем и теоретически, обосновывает политику дискриминации. Это и есть этническое предубеждение.
Разные авторы по-разному определяют это понятие. В справочном пособии Б. Берельсона и Г. Стейнера «Человеческое поведение. Сводка научных данных» предубеждение определяется как «враждебная установка по отношению к этнической группе или ее членам как таковым». В учебнике социальной психологии Д. Креча, Р. Крачфилда и Э. Баллачи предубеждение определяется как «неблагоприятная установка к объекту, которая имеет тенденцию быть крайне стереотипизированной, эмоционально заряженной и нелегко поддается изменению под влиянием противоположной информации». В «Словаре по общественным наукам», выпущенном ЮНЕСКО, читаем: «Предубеждение — это негативная, неблагоприятная установка к группе или ее индивидуальным членам; она характеризуется стереотипными убеждениями; установка вытекает больше из внутренних процессов своего носителя, чем из фактической проверки свойств группы, о которой идет речь».
Итак, отсюда следует, видимо, что речь идет об обобщенной установке, ориентирующей на враждебное отношение ко всем членам определенной этнической группы, независимо от их индивидуальности; эта установка имеет характер стереотипа, стандартного эмоционально окрашенного образа — это подчеркивается самой этимологией слов предрассудок, предубеждение, то есть нечто, предшествующее рассудку и сознательному убеждению; наконец эта установка обладает большой устойчивостью и очень плохо поддается изменению под влиянием рациональных доводов.
Некоторые авторы, например, известный американский социолог Робин М. Уильямс-младший, дополняют это определение тем, что предубеждение — это такая установка, которая противоречит некоторым важным нормам или ценностям, номинально принятым данной культурой. С этим трудно согласиться. Известны общества, в которых этнические предубеждения имели характер официально принятых социальных норм, например, антисемитизм в фашистской Германии, — но это не мешало им оставаться предубеждениями, хотя фашисты и не считали их таковыми.
С другой стороны, некоторые психологи (Гордон Оллпорт) подчеркивают, что предубеждение возникает лишь там, где враждебная установка «покоится на ложном и негибком обобщении». Психологически это верно. Но это предполагает, что может существовать, так сказать, обоснованная враждебная установка. А это уже принципиально невозможно. В принципе можно, например, индуктивно, на основе наблюдений, утверждать, что данная этническая группа не обладает в достаточной мере каким-то качеством, необходимым для достижения той или иной цели; ну, скажем, что народность X в силу исторических условий не выработала достаточно навыков трудовой дисциплины, и это будет отрицательно сказываться на ее самостоятельном развитии. Но такое суждение — истинно оно или ложно — вовсе не тождественно установке. Прежде всего, оно не претендует на универсальную оценку всех членов данной этнической группы; кроме того, формулируя частный момент, оно тем самым ограничено своим объемом, тогда как во враждебной установке конкретные черты подчинены общему эмоционально-враждебному тону. И, наконец рассмотрение этнической характеристики как исторической предполагает возможность ее изменения. Суждение о том, что данная группа не готова к усвоению каких-либо конкретных социально-политических отношений, если оно не просто часть враждебного стереотипа (чаще всего тезис о «незрелости» того или иного народа лишь прикрывает колониалистскую идеологию), вовсе не означает отрицательную оценку этой группы вообще и признание ее «неспособной» к высшим социальным формам. Речь идет лишь о том, что темпы и формы социально-экономического развития должны сообразоваться с местными условиями, в том числе с психологическими особенностями населения. В противоположность этническому стереотипу, оперирующему готовыми и некритически усвоенными клише, такое суждение предполагает научное исследование конкретной этнопсихологии, кстати сказать, едва ли не самой отсталой области современного обществоведения.
Как можно исследовать сами предубеждения?
Существуют два пути исследования.
Первый: у предубеждения как психологического феномена есть свои конкретные носители. Поэтому, чтобы понять истоки и механизм предубеждения, нужно исследовать психику предубежденных людей.
И второй: предубеждение — это социальный факт, общественное явление. Отдельный индивид усваивает свои этнические взгляды из общественного сознания. Следовательно, чтобы понять природу этнических предубеждений, нужно изучать не столько предубежденного человека, сколько порождающее его общество. Первым путем идет психиатрия и отчасти психология. Второй путь — путь социологии, и он нам кажется более плодотворным. Но, чтобы убедиться в этом, необходимо рассмотреть и первый подход, тем более что он тоже дает небезынтересные данные.
Итак, что представляет собой внутренний мир наиболее предубежденных людей, — для краткости будем именовать их расистами, хотя многие из них вовсе не разделяют расовой теории в общепринятом смысле этого слова?
Что и говорить, разбираться в психологии линчевателей, погромщиков, фашистских головорезов — работа не из приятных. Но, по меткому замечанию одного литератора, микробы не становятся опаснее оттого, что микроскоп их увеличивает. В сознании человека, воспитанного в духе интернационализма, не укладывается, как можно ненавидеть другого за цвет его кожи, форму носа или разрез глаз. Когда вспоминаешь ужасы Освенцима или кровавый антинегритянский террор американских расистов, невольно думаешь: этого не может быть, люди не способны на такие вещи, это какая-то патология! И, однако, это было и есть. И не в порядке исключения, а как массовое явление.
В своей пьесе, посвященной Освенциму, Петер Вейс пишет:
…И палачи и узники
обычными были людьми:
масса людей доставлялась
в лагерь,
масса людей доставляла в лагерь —
одни доставляли других,
но и эти и те были люди.
Многие из тех,
которые были предназначены
играть роль узников,
выросли в том же мире,
что и те, кто попал на роль палачей.
Кто знает,
многие, если бы их не назначила судьба
на роль узников,
могли бы стать палачами…
Нет, это, конечно, поэтическое преувеличение! Люди не марионетки, и не каждый годится на роль палача. Но как же все-таки нормальный человек становится пусть не палачом, но его соучастником? Художественная литература уже не раз раскрывала в самых разных аспектах этот процесс. Посмотрим, как выглядит он в свете психологии, причем рассмотрим отнюдь не «крайние» случаи, не тех, кто совершает чудовищные зверства, а «простого», «обычного» расиста, на совести которого нет никаких преступлений. Он просто не любит негров, или евреев, или японцев, или ирландцев, или всех их вместе взятых. Почему? Как он сам понимает это? И чего он не понимает?
Обычно люди, предубежденные против какой-то этнической группы, не сознают своей предвзятости. Они уверены, что их враждебное отношение к этой группе — вполне естественно, так как вызвано ее дурными качествами или плохим поведением. Свои рассуждения они нередко подкрепляют фактами из личного общения с людьми определенной национальности: «Знаю я этих мексиканцев! Был у нас один такой, никакого сладу с ним!..»
Конечно, рассуждение это лишено логики: каким бы неприятным ни был знакомый мексиканец, нет никакого основания думать, что все остальные — такие же. Но, несмотря на абсурдность подобного рассуждения, оно кажется понятным — люди часто делают необоснованные обобщения и не только в сфере этнических отношений. Поэтому некоторые социологи утверждают, что этнические предубеждения вырастают прежде всего из неблагоприятных личных контактов между индивидами, принадлежащими к различным группам. Хотя эта теория отвергнута наукой, она имеет широкое хождение в обыденном сознании.
Обычно дело представляется так. В процессе общения между людьми часто происходят разные конфликты и возникают отрицательные эмоции. Когда конфликтующие индивиды принадлежат к одной и той же этнической группе, конфликт остается частным. Но если эти люди принадлежат к разным национальностям, конфликтная ситуация легко обобщается — отрицательная оценка одного индивида другим превращается в отрицательный стереотип этнической группы: все мексиканцы такие, все японцы такие.
Спору нет — неблагоприятные личные контакты действительно играют определенную роль в том, что предубеждения возникают и закрепляются. Они могут объяснить, почему это предубеждение у одного человека проявляется в большей, а у другого в меньшей степени. Однако они не объясняют происхождение предубеждения как такового. Дети, воспитанные в расистских семьях, обнаруживают высокую степень предубеждения против негров, даже если они никогда в жизни негра не встречали.
Несостоятельность индивидуально-психологического объяснения предубеждений была доказана опытом американского социолога Ю. Хартли. Он опросил большую группу средних американцев — людей не особенно высокого культурного уровня — насчет того, что они думают о моральных и прочих качествах различных народов. Среди перечисленных им народностей были названы три, которые вообще никогда не существовали. Ни у кого не было никогда никаких личных неприятных столкновений с данирейцами. Не было и бабушкиных сказок или учебников истории, которые бы рассказывали, что три века назад была война с данирейцами, во время которой те очень зверствовали, и что вообще данирейцы люди плохие. Ничего этого не было. И, тем не менее, мнение об этих выдуманных группах оказалось резко отрицательным. О них ничего не известно, но то, что они люди нехорошие, сомнений не вызывает.
Личный опыт индивида отнюдь не причина предубежденности. Как правило, этому опыту предшествует и во многом предопределяет его — стереотип. Общаясь с другими людьми, человек воспринимает и оценивает их в свете уже имеющихся у него установок. Поэтому он склонен одни вещи замечать, а другие не замечать. Эту мысль хорошо иллюстрирует наблюдение знаменитого русского лингвиста Бодуэна де Куртене — М. Горький цитирует его слова в «Жизни Клима Самгина»: «Когда русский украдет, говорят: „Украл вор“, а когда украдет еврей, говорят: „Украл еврей“». Почему? Потому что в соответствии со стереотипом (евреи-жулики) внимание фиксируется не столько на факте воровства, сколько на национальности вора.
Коль скоро человек сам отбирает свои впечатления, предубежденному не составляет труда найти примеры, подтверждающие его точку зрения. Когда же его личный опыт противоречит стереотипу, например, человек, убежденный в интеллектуальной неполноценности негров, знакомится с негром-профессором, он воспринимает такой факт как исключение. Известны случаи, когда ярые антисемиты имели друзей среди евреев; логика здесь очень простая: положительная оценка отдельного лица лишь подчеркивает отрицательное отношение к этнической группе как целому.
Иррациональность предубеждения состоит не только в том, что оно может существовать независимо от личного опыта — никогда не видел цыган, но знаю, что они плохие, — оно даже противоречит ему. Не менее важно и то, что установка как целое фактически независима от тех специфических черт, обобщением которых она претендует быть. Что это значит? Когда люди объясняют свое враждебное отношение к какой-либо этнической группе, ее обычаям и т. д., они обыкновенно называют какие-то конкретные отрицательные черты, свойственные, по их мнению, данной группе. Однако те же самые черты, взятые безотносительно к данной группе, вовсе не вызывают отрицательной оценки или оцениваются гораздо мягче. «Линкольн работал до глубокой ночи? Это доказывает его трудолюбие, настойчивость, упорство и желание до конца использовать свои способности. То же самое делают „чужаки“ — евреи или японцы? Это свидетельствует только об их эксплуататорском духе, нечестной конкуренции и о том, что они злостно подрывают американские нормы».
Социологи Сэнгер и Флауэрмэн отобрали несколько черт из обычного стереотипа, «объясняющего» плохое отношение к евреям, и стали опрашивать предубежденных людей, что они думают об этих чертах — корыстолюбии, материализме, агрессивности как таковых. Оказалось, что, когда речь идет о евреях, эти черты вызывают резко отрицательное отношение. Когда же речь идет не о евреях, те же самые черты оцениваются иначе. Например, такую черту, как корыстолюбие, у евреев положительно оценили 18 процентов, нейтрально — 22, отрицательно — 60 процентов опрошенных. Та же черта «у себя» (то есть у американцев) вызвала 23 процента положительных, 32 нейтральных и 45 процентов отрицательных оценок. Агрессивность у евреев одобрили 38 процентов. Та же черта применительно к собственной группе дала 54 процента одобрительных оценок. Дело, следовательно, вовсе не в отдельных свойствах, приписываемых этнической группе, а в общей отрицательной установке к ней. Объяснения враждебности могут меняться и даже противоречить одно другому, а враждебность, тем не менее, остается. Легче всего это показать на примере того же антисемитизма. В средние века основным «аргументом» против евреев было то, что они распяли Христа, который сам был евреем, и, следовательно, речь идет не о национальной, а о религиозной вражде; многие верили, что евреи имеют хвосты, кроме того, они считались нечистыми в физическом смысле. Сегодня мало кто утверждает, что евреи нечистоплотны. Потеряла значение для большинства людей и религиозная рознь. А предубеждение осталось. Гитлеровская пропаганда, чтобы натравить на евреев простых людей, говорила о «еврейском капитале», ставя знак равенства между евреями и «международными банкирами»; американские маккартисты обвиняли евреев в «антиамериканизме», связи с «коммунистическим заговором» и т. п.
Кстати сказать, в силу многообразия индивидов, составляющих любую нацию, и противоречивости любой национальной культуры любая черта этнического стереотипа может быть одинаково легко и «доказана» и «опровергнута».
Однако стереотипизированное мышление не вникает в противоречия и «тонкости». Оно берет одну, первую попавшуюся черту и через нее оценивает целое. Как оценивает? Это зависит от установки. Для сиониста евреи — воплощение всяческих достоинств, для антисемита — воплощение всевозможных пороков. Один и тот же по формальным, внешним признакам антисемитский стереотип может символизировать самые разнообразные социальные установки — мелкобуржуазную оппозицию крупному капиталу («еврейский капитал»), враждебность господствующего класса социальным переменам («вечные смутьяны») и специально — антикоммунизм, воинствующий антиинтеллектуализм (еврей символизирует интеллигента вообще). Во всех этих случаях враждебная установка — вовсе не обобщение эмпирических фактов, последние призваны лишь подкреплять ее, придавая ей видимость обоснованности. И так обстоит дело с любой этнической группой, с любым этническим стереотипом.
Против любого национального меньшинства, любой группы, которая вызывает предубеждение, всегда выдвигается одно и то же стандартное обвинение — «эти люди» обнаруживают слишком высокую степень групповой солидарности, они всегда поддерживают друг друга, поэтому их надо опасаться. Так говорится о любом национальном меньшинстве. Что реально стоит за таким обвинением?
Малые этнические группы, и в особенности дискриминируемые, вообще обнаруживают более высокую степень сплоченности, чем большие нации. Сама дискриминация служит фактором, способствующим такому сплочению. Предубеждение большинства создает у членов такой группы острое ощущение своей исключительности, своего отличия от остальных людей. И это, естественно, сближает их, заставляет больше держаться друг за друга. Ни с какими специфическими психическими или расовыми особенностями это не связано.
Недаром ведь кто-то из писателей сказал, что если бы завтра начали преследовать рыжих, то послезавтра все рыжие стали бы симпатизировать и поддерживать друг друга. С течением времени это чувство солидарности войдет в привычку и будет передаваться из поколения в поколение. И цементировалась бы эта солидарность не цветом волос, а враждебным отношением со стороны остального общества. В этом смысле этнические предубеждения и любые формы дискриминации активно способствуют сохранению национальной обособленности и формированию крайних форм национализма у малых народов.
Столкнувшись с фактом иррациональности этнических предубеждений, многие ученые пытались объяснить их чисто психологически, особенностями индивидуальной психологии, неспособностью человека рационально осмыслить собственную жизнь. Такова, например, знаменитая теория «козла отпущения», или, выражаясь научным языком, теория фрустрации и агрессии. Психологическая сторона ее очень проста. Когда какое-то стремление человека не получает удовлетворения, блокируется, это создает в человеческой психике состояние напряженности, раздражения — фрустрации. Фрустрация ищет какой-то разрядки и часто находит ее в акте агрессии, причем объектом этой агрессии может быть практически любой объект, вовсе не связанный с источником самой напряженности. Чаще всего это кто-то слабый, не могущий постоять за себя. Речь идет об общеизвестном механизме вымещения вроде того, как раздражение, возникающее на почве служебных неприятностей, нередко вымещается на собственных детях. Наглядной иллюстрацией его может служить одна из карикатур Бидструпа: босс распекает своего подчиненного, подчиненный, не смея ответить начальству, в свою очередь орет на кого-то нижестоящего, тот дает подзатыльник мальчишке-рассыльному, мальчишка пинает собаку, и, когда босс выходит из офиса, разъяренная собака кусает его. Круг замкнулся, каждый выместил свою неудачу и свое раздражение на каком-то доступном ему объекте.
Такой же механизм, говорят нам, существует и в общественной психологии. Когда у народа, общества в целом возникают какие-то непреодолимые трудности, люди бессознательно ищут, на ком их выместить. Чаще всего таким козлом отпущения оказывается какая-то расовая или национальная группа. Недаром, как свидетельствует история, проблемы, связанные с национальными меньшинствами, особенно обостряются в периоды, когда общество переживает кризис.
Теория вымещения подтверждается как повседневным опытом, так и специальными экспериментами. Социальные психологи Миллер и Бугельский провели, например, следующий опыт. Группу подростков, в которой было несколько японцев и мексиканцев, вывезли в летний лагерь. Затем руководство лагеря сознательно создало ряд трудностей, вызвавших у ребят состояние фрустрации (напряженности). Японцы и мексиканцы не имели к этим трудностям никакого отношения, тем не менее враждебность против них выросла, товарищи вымещали на них свое раздражение.
Однако теория вымещения весьма одностороння. Во-первых, фрустрация не всегда ведет к агрессии, она может также вызвать состояние подавленности, или гнев против самого себя, или наконец борьбу с действительным источником трудностей. Во-вторых, эта теория не отвечает на вопрос, почему берется один, а не другой козел отпущения. В частности, опыт Миллера и Бугельского доказывает лишь то, что конфликтная ситуация обостряет национальную рознь, которая вызвана была ранее существовавшей враждебной установкой. Другие исследования, в частности работа Д. Уизерли, показывают, что люди выбирают в качестве козла отпущения не первый попавшийся объект, а тех, к кому они и раньше были настроены наиболее враждебно. Следовательно, механизм вымещения объясняет лишь некоторые стороны действия предубеждения, но не его происхождение. Чтобы ответить на последний вопрос, нужно исследовать не столько психику предубежденного человека, сколько социальную среду, продуктом которой он является.
Эти замечания касаются и попыток психоаналитического объяснения этнических предубеждений, в частности теории проекции.
По Фрейду, в психике индивидуума существуют определенные бессознательные импульсы и стремления («Оно»), которые противоречат его сознательному Я и усвоенным им моральным нормам (Сверх-Я). Конфликт между Оно, Я и Сверх-Я создает напряженность, беспокойство в человеческой психике, для ослабления которых существует несколько бессознательных защитных механизмов, при помощи которых нежелательная информация вытесняется из сознания. Одним из таких механизмов и служит проекция: свои собственные стремления и импульсы, противоречащие его самосознанию и моральным установкам, индивид бессознательно проецирует, приписывает другим.
Здесь не место для обсуждения теории Фрейда в целом. Его общая концепция бессознательного представляется мне, как и многим другим, теоретически ошибочной. Но это не отменяет того, что Фрейд поставил ряд важных проблем и сделал немало ценных наблюдений. К числу таких рациональных моментов я отношу и учение о защитных механизмах, которые используют сегодня психологи и психиатры самых различных направлений, в том числе и те, кто, в общем, отрицательно относится к фрейдизму.
Классический пример проекции — психология старой девы, которая не смеет признаться себе в том, что испытывает половое влечение, считает, что половая жизнь — нечто грязное, низменное и т. д. Свои подавленные сексуальные импульсы она бессознательно проецирует на других, и ей кажется, что у всех окружающих грязные мысли. Таким образом, она получает возможность смаковать чужое плохое поведение, не понимая, что в действительности речь идет о ее собственных проблемах. Механизм этот отчасти помогает понять психологию и такого распространенного явления, как ханжество. Люди, которые особенно бдительно следят за чужой нравственностью, подозревая всех остальных в чем-то плохом, часто лишь приписывают другим то, что они сами хотели бы сделать, но не смеют в этом признаться.
Можно ли использовать этот механизм для объяснения этнических предубеждений? Американские социологи и психоаналитики (Беттельхейм, Яновиц, Петтигру и другие) констатируют, что враждебные этнические стереотипы в США распадаются на две группы. Один стереотип включает такие черты, как хитрость, честолюбие, корыстолюбие, агрессивность, групповой дух. Другой стереотип подчеркивает такие качества, как суеверие, лень, беззаботность, невежество, нечистоплотность, безответственность и сексуальную невоздержанность. В первом случае символизируются те качества, которые присущи сознательному Я американца, но осуждаются его моральным сознанием. Во втором случае символизируются его бессознательные стремления, его Оно. Проецируя одни свои грехи на еврея, другие — на негра, «чистокровный» американец обретает желанное душевное равновесие.
Этот взгляд отчасти подтверждается данными психиатрии. Общеизвестно, какое большое значение в психологии американских расистов имеет тезис о сексуальной распущенности негров и той угрозе, которую это создает для белых женщин. Изнасилование белой женщины — стандартный предлог для расправы над негром. На самом деле подобные факты более чем редки. Расправы же над неграми, как правило, носят садистский характер, причем не в переносном, а в буквальном смысле этого слова — кастрирование жертв, всевозможные надругательства над ними. Эти факты в сочетании с клиническим исследованием пациентов-расистов приводят некоторых психиатров к выводу, что здесь действительно налицо проекция: расовая ненависть служит социально приемлемым каналом выражения болезненной и противоречащей общественной морали сексуальности; психологически — в приписывании собственных стремлений неграм, физически — в садистских расправах над ними.
Кстати, американские расисты всегда утверждали, что негры добиваются в первую очередь равенства в сфере сексуальных отношений, и оправдывали расовую дискриминацию заботой о своих женах и дочерях. На самом же деле все выглядит иначе. Как показал известный шведский социолог Густав Мюрдаль, автор книги «Американская дилемма» (1944) — крупнейшего исследования расовой проблемы в США, — для негров на первом месте по значению стояла экономическая дискриминация, затем — правовая, дальше — политическая, потом стремление к равенству в сфере общественного обслуживания, к равному праву на вежливость и уважение, и лишь на шестом месте — равенство в половых отношениях.
После войны в связи с подъемом негритянского движения на первое место выдвинулась проблема правовой, а на второе — политической дискриминации. Равенство же сексуальное по-прежнему остается на последнем месте.
Таким образом, подобно теории вымещения, теория проекции ограничивается выяснением того, какую роль играет предубеждение в балансе психических механизмов личности. Социальная природа этнических стереотипов и реальные взаимоотношения этнических групп остаются при этом в тени. Предубеждение оказывается чем-то внеисторическим и едва ли вообще преодолимым: если конфликт сознания и бессознательного неустраним и человек вынужден на кого-то проецировать подавленные стремления, изменить это невозможно.
Слабость психологического подхода к проблеме этнических предубеждений наиболее ясно выступает в теории так называемой «авторитарной личности». Авторы опубликованной в 1950 году одноименной работы — Т. Адорно, Н. Санфорд, Э. Френкель-Брунсвик и Д. Левинсон — стремились исследовать, так сказать, психологические корни фашизма. Они исходили из предположения, что политические, экономические и социальные убеждения индивида образуют цельный и последовательный характер и что характер этот есть выражение глубинных черт его личности. В центре внимания был потенциально фашистский индивид, тот, кто в силу психологических особенностей своей личности наиболее восприимчив к антидемократической пропаганде. Поскольку фашизм всегда характеризуется крайним шовинизмом, одним из главных показателей авторитарности стала степень этнической предубежденности.
Авторы начали с антисемитизма. Из антисемитской литературы были отобраны типичные высказывания, и каждый опрашиваемый должен был выразить степень своего согласия от +3 (полностью согласен) до -3 (решительно не согласен) с ними. Сумма ответов каждого затем превращалась в специальную шкалу. С ее помощью был выяснен вопрос, случайны ли и разрозненны ли стереотипные представления о евреях или же они, при всей своей противоречивости, образуют последовательную установку? Подтвердилось второе предположение: антисемитизм — это последовательная установочная система у данной группы.
Затем был поставлен вопрос: является ли антисемитизм изолированной установкой или же элементом более общей враждебности по отношению ко всем национальным меньшинствам? Измерив по специальной «шкале этноцентризма» отношение опрашиваемого к неграм, другим национальным группам и к интернациональной роли Соединенных Штатов как целого, было вполне определенно доказано, что антисемитизм — не изолированное явление, а часть более общей националистической психологии. Люди, предубежденные против одной этнической группы, обнаруживают тенденцию враждебности и к остальным «чужакам», хотя и в разной степени.
Затем таким же путем были выяснены антидемократические склонности («шкала фашизма»); испытуемым предлагали высказать согласие или несогласие с определенными политическими высказываниями. Выяснилось, что и здесь есть совпадение: высокой степени этноцентризм во многих случаях сочетается с антидемократизмом.
Наконец восемьдесят человек, из которых сорок пять показали максимальный, а тридцать пять — минимальный коэффициент антисемитизма, подверглись тщательному интервьюированию, которое должно было выяснить особые черты их личности. При этом учитывались профессиональные стремления людей и их отношение к труду, религиозные установки, семейные условия, отношения между родителями и детьми, сексуальное поведение, образовательные интересы и т. д. Оказалось, что эти две крайние группы существенно отличаются друг от друга своими чисто личными особенностями и своими детскими переживаниями. В свете теории Фрейда, из которой исходили Адорно и его сотрудники, детские переживания имеют решающее значение в формировании личности.
Наиболее предубежденные индивиды, как показал Адорно, обычно обнаруживают высокую степень конформизма по отношению к социальным нормам и властям и одновременно подавленную враждебность к ним; подавленную и неосознаваемую враждебность к родителям; они — сторонники суровых наказаний, преклонения перед могуществом и силой; не уверены в своем социальном положении и престиже; им свойственны скованность и догматизм мышления; недоверие к другим людям, подавленная сексуальность; они склонны рассматривать мир как злой и опасный. Эти проявления получили обобщенное название «авторитарной личности», или «авторитарного синдрома».
Этническая предубежденность, расизм предстают, таким образом, как частные проявления глубинных черт личности, сформировавшихся в раннем детстве. Что можно сказать об этой концепции? Адорно и его сотрудники, несомненно, подметили ряд существенных моментов. Они показали, что частное этническое предубеждение — антисемитизм — нельзя рассматривать изолированно: оно связано с общей враждебной установкой к национальным меньшинствам и — шире — с антидемократическим стилем мышления. Несомненна и связь этнической предубежденности с догматизмом: склонность мыслить жесткими стереотипами говорит о неумении самостоятельно сопоставлять факты, творчески подходить к конкретной ситуации. Враждебность к национальным меньшинствам может быть связана и с внутренним невротизмом человека, который проецирует свое внутреннее беспокойство вовне.
Но, несмотря на справедливость этих частных выводов, теория авторитарной личности в целом представляется нам научно несостоятельной. Истоки национальных предубеждений переносятся здесь из мира общественных отношений в субъективный мир личности, становятся симптомом некоей психологической неполноценности. А это уже совершенно неправомерно. Разумеется, неудовлетворительное воспитание в детстве может искалечить человека, вызвать у него враждебное отношение к миру. Но чтобы эта враждебность направлялась против каких-то национальных меньшинств, нужно, чтобы соответствующий стереотип уже был дан в общественном сознании. В свете теории Адорно и других американских психологов расист — прежде всего невротик, а то и просто психопат. Такая ситуация возможна, но совершенно не обязательна. Население штата Миссисипи, указывали, например, американские критики этой концепции, обнаруживает гораздо более высокую степень предубежденности против негров, чем население штата Миннесота, вовсе не потому, что в Миссисипи больше невротиков, а потому, что соответствующий стереотип составляет здесь неотъемлемую часть общественной психологии, что в свою очередь объясняется социальными, а не индивидуально-психологическими причинами. Необходимо также, определяя степень «терпимости» и «авторитаризма», учитывать такой социальный фактор, как образование. Хотя само по себе оно не освобождает человека от распространенных в обществе предрассудков, но оно расширяет кругозор, делает мышление человека более гибким и, следовательно, менее стереотипным. В этом смысле рост культуры — одно из необходимых условий для преодоления этнических предубеждений.
Как ни существенны индивидуально-психологические процессы, ключ к пониманию природы этнических предубеждений лежит не в них, а в истории общества и структуре общественного сознания. Предубеждения иррациональны не в том смысле, что их носители психически ненормальны, а в том, что выраженные в этнических стереотипах групповые интересы и пристрастия не имеют всеобщего значения. Расшифровка их — дело истории и социологии.
Человек не может сформировать свое собственное Я иначе как через отношение к другим людям, в процессе общения с ними. Как писал Маркс, чтобы выработать самосознание, «человек сначала смотрится, как в зеркало, в другого человека. Лишь относясь к человеку Павлу как к себе подобному, человек Петр начинает относиться к себе как к человеку». Это верно и для группового самосознания, содержание которого целиком определяется практикой общения, природой общественных отношений.
В первобытном обществе сфера общения между людьми была ограничена рамками своего рода и племени. Человек — это только соплеменник. Люди из других племен, когда с ними приходилось встречаться, воспринимались как чуждая, враждебная сила, как разновидность чертей, демонов. Иначе и не могло быть: ведь такая встреча сулила гибель одной из сторон. Чужой — значит враг.
Расширение межплеменных связей, появление обмена и тому подобное обогатили представления человека о самом себе. Осознать специфику своей собственной этнической группы люди могли только через сопоставление и противопоставление ее другим. Это было не созерцательное сопоставление качеств, а живой процесс общения, напряженный и конфликтный. Групповое самосознание закрепляло и цементировало единство племени, племенного союза, позже — народности, перед лицом всех окружающих. Этноцентризм как чувство принадлежности к определенной человеческой группе с самого начала содержал в себе сознание превосходства своей группы над остальными. Идея превосходства своих обычаев, нравов, богов над чужими красной нитью проходит через любой народный эпос, сказания, легенды. Вспомним хотя бы отношение греков к варварам. Только в эпоху эллинизма, когда античное общество уже переживало глубокий кризис, появляется идея единства человеческого рода и варвар впервые воспринимается как человек, пусть даже и не похожий на грека.
Но хотя любой этнической группе на заре цивилизации было свойственно ставить себя выше других, отношения между разными народностями были неодинаковы, и это отражалось в различных стереотипах. Интересную попытку классификации таких стереотипов делают американские социальные психологи Т. Шибутани и К.М. Кван в своей книге «Этническая стратификация. Сравнительный подход». Образ чужой этнической группы в сознании народа определяется прежде всего характером его собственных исторических взаимоотношений с этой группой. Там, где между двумя этническими группами складывались отношения сотрудничества и кооперации, они вырабатывали в основном положительную установку друг к другу, предполагающую терпимое отношение к существующим различиям. Там, где отношения между группами были далекими, не затрагивающими жизненных интересов, люди склонны относиться друг к другу без враждебности, но и без особой симпатии. Их установка окрашивается главным образом чувством любопытства: смотри, мол, какие интересные (в смысле «не похожие на нас») люди бывают! Враждебности здесь нет. Иное дело там, где этнические группы долгое время находились в состоянии конфликта и вражды.
Представитель господствующей нации (группы) воспринимает зависимую народность прежде всего сквозь призму своего главенствующего положения. Порабощенные народы рассматриваются как низшие, неполноценные, нуждающиеся в опеке и руководстве. Пока они довольствуются подчиненным положением, колонизаторы готовы признавать за ними даже целый ряд достоинств — непосредственность, жизнерадостность, отзывчивость. Но это добродетели, так сказать, низшего порядка. Индеец, африканец или американский негр предстают в «фольклоре» империализма чаще всего в образе детей, они могут иметь хорошие или дурные задатки, но главное — они не взрослые, ими необходимо руководить. Сколько раз звучал этот мотив не только в книгах, но и на международных политических конференциях, в Организации Объединенных Наций, всюду, где заходила речь о политическом равенстве и праве наций на самоопределение! Этот «отеческий» тон очень удобен — внешне благожелателен и в то же время позволяет сохранить свое господство. Но истинное лицо этой «благожелательности» обнаруживается, как только угнетенная группа отказывает в послушании и восстает против «цветного барьера». Африканец или американский негр, который только что был неплохим, в сущности, хотя и взбалмошным парнем, сразу же становится «смутьяном», «агрессором», «демагогом»… Отношение к национальному меньшинству как к «детям» существует лишь до тех пор, пока это меньшинство не пытается выступить как самостоятельная сила.
Иной стереотип складывается там, где меньшинство предстает как соперник и конкурент в экономической и социальной областях. Чем опаснее конкурент — тем большую враждебность он вызывает. Если порабощенная и пассивная группа наделяется чертами наивности, интеллектуальной неполноценности и моральной безответственности, то стереотип группы-конкурента наделяется такими качествами, как агрессивность, безжалостность, эгоизм, жестокость, хитрость, лицемерие, бесчеловечность, алчность. Ей не отказывают в умственных способностях, наоборот, эти способности часто преувеличивают — страх перед конкурентом побуждает переоценивать его опасность, — но говорят, что они «плохо направлены».
Если «неполноценность» пассивно-подчиненной группы усматривается преимущественно в сфере интеллекта, то группа-конкурент осуждается и, соответственно, признается «низшей» в моральном отношении. Типичные стереотипы негра и еврея, которые психоаналитики истолковывают как проекцию отрицательных черт в первом случае — бессознательного Оно, во втором — сознательного Я американца, с точки зрения социальной психологии представляются лишь проявлением разных типов отношений — к подчиненной группе и к группе-конкуренту.
Не случайно наиболее устойчивые и сильные предубеждения существуют к тем этническим группам, которые в силу особенностей исторического развития были в определенные периоды наиболее опасными экономическими конкурентами. Особенно характерно в этом смысле отношение к евреям. На протяжении длительного периода европейской истории евреи олицетворяли товарно-денежные отношения в недрах натурального хозяйства.
Развитие товарно-денежных отношений было объективной закономерностью, которая не зависела от чьей-либо злой и доброй воли. Но процесс этот был весьма болезненным. Задолженность и разорение легко ассоциировались в отсталом сознании с образом еврея-ростовщика или еврея-торговца, который становился, таким образом, символом всяческих неприятностей. Церковь и феодалы умело играли на этих настроениях. Им было выгодно развивать торговлю и ремесло, поэтому они поощряли создание еврейского гетто, получая за это хорошую мзду. Когда требовалось дать выход массовому недовольству, его легко можно было направить против евреев. Львиная доля разграбленного еврейского имущества попадала в руки самого феодала, а затем он получал еще деньги и от еврейской общины за спасение от будущих погромов.
Так продолжалось долгие столетия. Все это способствовало относительной изоляции евреев от окружающего населения. Как писал академик А.И. Тюменев, «неприязнь по отношению к чужеземцам обусловливалась прежде всего опасением возможной с их стороны конкуренции на поприще торговой и ремесленной деятельности, и естественно, что вытекавшее из подобных оснований неприязненное чувство должно было быть особенно сильным именно в отношении евреев, поколениями развивавших в себе склонности к разного рода специально городским профессиям. Это же самое обстоятельство, отдалявшее евреев от массы остального городского населения, в то же время немало способствовало их взаимному сближению и единению между собою… Чужие среди чужих, ненавидимые и в лучшем случае только терпимые евреи диаспоры, естественно, держались особняком и с течением времени все более и более замыкались в своей среде».
Капитализм распространил законы товарного производства на все общество, усилил социальную мобильность, ослабил влияние религиозной идеологии. В XIX веке многим казалось, что это будет означать конец антисемитизма. С одной стороны, принцип товарного производства стал всеобщим; с другой стороны, оказалась подорванной замкнутость еврейской общины. Но экономическая конкуренция наполнила новым содержанием старые предрассудки. Эту сторону дела отлично объяснял М.И. Калинин: «Всякая интеллигентская еврейская семья, с большим трудом выбившаяся из черты оседлости, вполне естественно делается более способной к борьбе за существование, чем окружающие русские интеллигентские семьи, получившие свое право не с бою, а как бы по праву первородства. То же самое относится и к купцам. Прежде чем еврей вышел на широкую дорогу капиталистической эксплуатации, он должен был пройти суровую школу в борьбе за существование. Из запертых в черте оседлости, где тысячи мелких торгашей, ремесленников и кустарей борются друг с другом на торговой арене, перехватывая покупателя и продавца из деревни, мог выскочить лишь такой еврей, который особенно проявил свои способности к наживе и к использованию честным или нечестным путем окружающих условий. Конечно, когда такой еврей получал право купца первой гильдии… ясно, что такой еврей на целую голову стоял выше аналогичных русских купцов, не прошедших столь тяжелой предварительной школы. Поэтому как интеллигенции, так и торговцам, да и вообще буржуазии крупной и мелкой всех других национальностей евреи казались страшно опасными конкурентами». Конкуренция рождает страх, страх — недоверие и ненависть.
Интересно отметить, что те же отрицательные черты, которые в Европе и Америке приписываются евреям, в других частях света ассоциируются с совершенно другими этническими группами, которые символизировались в качестве торговцев. В Закавказье это относилось к армянам, во многих странах Юго-Восточной Азии — к китайцам, которых король Таиланда Рама VI прямо назвал «евреями Востока». Но ведь народы эти столь различны по своей культуре и обычаям. Пример этот лишний раз доказывает, что этнический стереотип — не обобщение действительных черт той или иной нации, а продукт и симптом соответствующей социальной ситуации.
Зависимость этнического стереотипа от конкретных экономических условий убедительно показывает В. Шрике на примере судьбы китайцев в Калифорнии.
Когда китайцы прибыли в Калифорнию в прошлом веке, там ощущалась нехватка рабочей силы. Дешевая рабочая сила пришлась всем по вкусу. Китайцы тогда имели превосходную прессу. О них писали как о «наших достойнейших новых гражданах», отмечались их трудолюбие, трезвость, безобидность, благонамеренность. Затем условия изменились. Появилась безработица, возникла конкуренция между китайским мелким предпринимателем и американским буржуа, между китайским рабочим и американским рабочим. И сразу же китайцы стали «лживыми», «опасными», «неискренними»…
Когда появляется такая конкуренция, фактическое поведение той группы, в отношении которой существует предубеждение, ничего уже не меняет. Если китаец, накопив деньги, возвращается на родину, это доказывает, что он нехороший человек, так как он приехал только за тем, чтобы ограбить бедную Америку. Он не ассимилируется, он чужеродное тело. Если он не уезжает домой — тоже плохо: нет чтобы подработать и отправиться восвояси. Он постоянно хочет конкурировать с американцами.
Сегодня антисемитизм теснее всего связан с антиинтеллектуализмом. Буржуазия и созданная ею бюрократия нуждаются в интеллигенции, покупают ее услуги и готовы щедро платить за них. Но внутренне они враждебны интеллекту, их пугает присущая ему критическая тенденция, его способность к неожиданным выводам. В мире бизнеса «интеллигент» всегда был сомнительной фигурой, вызывающей презрение или снисходительное похлопывание по плечу со стороны «практичного», «здравомыслящего» дельца или чиновника. Для фашизма интеллигент — это «хлюпик», подрывающий духовное здоровье нации и потому не менее опасный, чем внешний враг. Поэтому образ еврея-интеллигента воплощает в себе всю ненависть, которую питает темное сознание к тому, что выходит за пределы его понимания. Слово «оевреившиеся» фашистская пропаганда применяла не только к тем, кто дружил или общался с евреями, но и ко всем инакомыслящим. Особенно часто бросалось это обвинение интеллигентам, которые не могли и не хотели принимать пропагандистские мифы истеричного фюрера за божественное откровение. Таким образом, стереотип из характеристики определенной этнической группы становится характеристикой сложного социального явления, далеко выходящего за рамки этой группы.
Существенно, в каких социальных слоях сильнее всего расовые и национальные предубеждения. Исследования американских социологов не дают на этот вопрос однозначного ответа. По данным одного исследования, антисемитов среди богачей и представителей «среднего класса» больше, чем среди бедняков и особенно среди негров. Предубеждения против негров также сильнее у состоятельных людей. В то же время многочисленные данные говорят о том, что наибольшая расовая нетерпимость наблюдается в тех слоях общества, чье социальное положение неустойчиво, кто терпит неудачи и боится конкуренции. Беттельхейм и Яновиц сопоставили степень антисемитизма у трех групп американцев: первая — социальное положение которых ухудшается; вторая — социальное положение которых остается неизменным; третья — социальное положение которых улучшается. В первой группе оказалось 11 процентов терпимо настроенных, 17 предубежденных и 72 процента — открыто и сильно предубежденных; во второй группе — это соотношение: 37, 38 и 25; в третьей — 50, 18 и 32. Иначе говоря, неустойчивость собственного социального положения американца усиливает его антисемитизм. То же самое наблюдается и в отношении к неграм на Юге США. Абстрактно рассуждая, белые бедняки должны были бы лучше относиться к неграм — ведь они сами живут почти в таких же, а подчас — экономически — даже худших условиях. Но в действительности так бывает далеко не всегда. И это понятно. Во-первых, они менее образованны, и это делает их более восприимчивыми к идеологическим клише. Во-вторых, у них, как выразилась американская писательница Карсон Маккаллерс, нет никакого достояния, кроме цвета их кожи. Они стоят в самом низу социальной лестницы, их достоинство непрерывно ущемлено. Поэтому возможность смотреть сверху вниз на кого-то другого для них особенно важна. На этом и играют реакционные круги, дирижирующие общественными настроениями.
И это отнюдь не специфически американское явление. Мещанские, мелкобуржуазные слои населения — носители наиболее оголтелого шовинизма. Неустойчивость социального положения этих слоев, постоянная неуверенность в завтрашнем дне заставляют их всюду видеть своих потенциальных врагов и конкурентов. Добавьте к этому стереотипность мышления, обусловленную низким уровнем культуры, и вы поймете, почему именно в этих слоях германский фашизм находил наиболее фанатичных приверженцев. Однако однозначную связь между имущественным положением и степенью этнической предубежденности установить нельзя. Тут многое зависит от конкретных условий. Этнические предубеждения, когда их рассматривают с точки зрения логики, кажутся, и так оно есть на самом деле, совершенно абсурдными, иррациональными. Поэтому-то и возникает тенденция видеть в них некую психическую патологию. Но в том и состоит сложность вопроса, что предубеждения эти так же органически входят в состав культуры классового общества, как и все прочие его нормы. Каким бы путем ни сложились те или иные этнические стереотипы, они с течением времени приобретают характер нормы, передающейся из поколения в поколение как нечто бесспорное, само собой разумеющееся. Тут сказывается и историческая традиция, воплощенная в исторических сочинениях, литературе, обычаях, и консерватизм системы воспитания.
Особенно велико значение воспитания. Многочисленные исследования показывают, что большинство людей усваивает предубеждения в детстве, до того, как получает возможность критически осмыслить получаемую информацию. По данным Ф. Уэсти, дошкольники и даже младшие школьники в большинстве своем остаются непредубежденными и вообще не имеют сколько-нибудь определенных стереотипов. Однако под влиянием взрослых у них уже вырабатываются известные эмоциональные предпочтения. Позже — от девяти лет и старше — под влиянием взрослых эти предпочтения складываются в соответствующие стереотипы, и изменить их становится уже трудно. Чтобы отказаться от них, отдельному индивиду требуется не только смелость мысли, но и гражданское мужество — ведь это означает разрыв с «заветами отцов» и вызов консервативному общественному мнению.
Нелепо думать, что все белое население американского Юга — убежденные расисты. Большинство просто принимает расовое неравенство как нечто естественное, не задумываясь над его устоями. Чтобы разрушить укоренившийся стереотип, необходимы сдвиги в общественном сознании, которые могут быть результатом только социального движения.
Такие сдвиги действительно происходят, но очень медленно. На вопрос Национального центра по исследованию общественного мнения: «Думаете ли вы, что негры обладают таким же интеллектом, как белые, — то есть что они могут учиться так же хорошо, если дать им такое же воспитание и обучение?» — в 1942 году утвердительно ответили лишь 42 процента белого населения, к 1946 году эта цифра выросла до 52 процентов (влияние совместной жизни в армии), а к 1956 году — до 77 процентов. В 1963 году она оставалась на том же уровне. Однако в том же 1963 году 66 процентов белых американцев все еще продолжали считать, что у негров отсутствует честолюбие, 55 процентов — что у них «распущенные нравы», 41 процент — что они «хотят жить подаяниями». Даже в группе, которая ранее имела контакты с неграми и в целом относится к ним благоприятно, 80 процентов возражают против того, чтобы их дочь встречалась с негром, и 70 процентов — против того, чтобы их ближайший друг или родственник женился на негритянке. Следовательно, «социальное расстояние» старательно поддерживается. Тут нужно иметь в виду еще и то, что по мере роста негритянского движения за гражданские права ослабевает традиционный стереотип негра-раба, но зато усиливается воздействие стереотипа, типичного для группы-конкурента (агрессивность и т. п.).
Пока мы рассматривали этнические предубеждения преимущественно на уровне неорганизованной общественной психологии. Но ведь психология современного человека, в том числе и его этнические установки, формируется не сама по себе, а под влиянием господствующей идеологии, выраженной в пропаганде, искусстве, могущественных средствах массовой коммуникации (радио, телевидение, пресса и т. п.). Расизм — не только психология, но идеология, которую реакционная буржуазия использует для поддержания своего господства. Невозможно понять распространенность в США различных этнических предубеждений (по мнению некоторых исследователей, только 20–25 процентов взрослых американцев полностью свободно от каких бы то ни было стереотипов этого рода), если не учитывать того потока дезинформации и клеветы, который ежедневно и ежечасно внедряют в сознание масс многочисленные расистские организации типа ку-клукс-клана, «Дочерей американской революции» и т. д. Предубеждения находят свое практическое выражение в бесчисленных формах дискриминации национальных меньшинств (отказ в приеме на работу, недопущение в те или иные организации и клубы и т. п.). А это, в свою очередь, ухудшая социальное положение дискриминируемой группы, закрепляет представление о ее социальной и человеческой неполноценности.
Этнические предубеждения оказывают самое губительное влияние и на их жертвы, и на их носителей.
Прежде всего, этнические предубеждения ограничивают сферу общения между представителями разных этнических групп, вызывают настороженность с обеих сторон, мешают установлению более близких, интимных человеческих отношений. Отчужденность же в свою очередь затрудняет контакты и порождает новые недоразумения.
При высокой степени предубежденности этническая принадлежность национального меньшинства становится решающим психологическим фактором и для самого меньшинства, и для большинства. Внимание обращают прежде всего на национальную или расовую принадлежность человека, все остальные качества кажутся второстепенными по сравнению с этим. Другими словами — индивидуальные качества личности заслоняются общим и заведомо односторонним стереотипом.
У меньшинства, подвергающегося дискриминации, вырабатывается точно такой же искаженный, иррациональный, враждебный стереотип большинства, с которым оно имеет дело. Для националистически настроенного еврея все человечество делится на евреев и антисемитов плюс некоторая «промежуточная» группа.
Дискриминация даже в сравнительно «мягких» формах отрицательно влияет на психическое состояние и личные качества подвергающихся ей меньшинств. По данным американских психиатров, среди таких людей выше процент невротических реакций. Сознание того, что они бессильны изменить свое неравноправное положение, вызывает у одних повышенную раздражительность и агрессивность, у других — пониженную самооценку, чувство собственной неполноценности, готовность довольствоваться низшим положением. А это в свою очередь закрепляет ходячее предубеждение. Негр не учится потому, что, во-первых, не имеет для того материальной возможности и, во-вторых, его к этому психологически не поощряют («знай свое место!»); образованному человеку еще труднее сносить дискриминацию. А потом низкий образовательный уровень, «невежество» негритянского населения используются для «доказательства» его интеллектуальной неполноценности (между прочим, многочисленные специальные сравнительные исследования умственных способностей белых и негров не обнаружили никаких врожденных или генетических различий в интеллекте между расами).
Выступая в защиту угнетаемых национальных меньшинств, не следует в то же время идеализировать их. Наивно, например, думать, будто тот, кто сам подвергается национальному гнету, в силу этого автоматически становится интернационалистом. Социологические исследования показывают, что дискриминируемое меньшинство усваивает в целом систему этнических представлений окружающего большинства, в том числе его предубеждения в отношении других меньшинств. Так, американский еврей может быть противником гражданского равноправия негров, а негр — принимать за чистую монету утверждения антисемитской пропаганды. Все это показывает, сколь трудно преодолевать вековые предрассудки.
Американские социологи тщательно исследовали влияние различных воспитательных средств и убедились в их весьма ограниченной эффективности. Массовая пропаганда, радиопередачи доброй воли в защиту дискриминируемых меньшинств и т. д. сравнительно мало действенны, потому что их в основном слушает то меньшинство, о котором проявляется забота. Что же касается людей предубежденных, то они либо вовсе не слушают таких программ, либо считают, что это происки их врагов. Лучшие результаты давали индивидуальные беседы, разъяснительная работа в небольших группах с привлечением жизненных материалов, непосредственно знакомых людям, но не осмысленных или ложно символизированных ими. Но и это достаточно прочных и глубоких результатов не дает, не говоря уже о том, что индивидуальная работа — дело чрезвычайно длительное и трудное.
Большую роль в смягчении и преодолении враждебных установок играют неформальные личные контакты между представителями разных этнических групп. Совместный труд и непосредственное общение ослабляют стереотипную установку, в принципе позволяя увидеть в человеке другой расы или национальности не частный случай «этнического типа», а конкретного человека.
Однако и это бывает далеко не всегда. Известный психолог Гордон Оллпорт, обобщая большой материал наблюдений и специальных экспериментов, говорит, что межгрупповой контакт способствует ослаблению предубеждения, если обе группы обладают равным статусом, стремятся к общим целям, положительно сотрудничают и взаимозависят друг от друга и если наконец их взаимодействие пользуется активной поддержкой властей, законов или обычая. Если таких условий нет, контакты не дают положительных результатов, а то даже и усиливают старые предрассудки.
Так, например, по данным одного эксперимента, домашние хозяйки, поселенные там, где в одном доме или микрорайоне живут и белые и негры, обнаружили существенный сдвиг в своем отношении к неграм. В Каултауне 59 процентов опрошенных женщин признали благоприятные изменения, 38 процентов — никаких изменений, 3 процента — неблагоприятные изменения. В Соктауне это соотношение выразилось в числах 62, 31 и 7. В районах, где существует расовая сегрегация, положение иное. В Бейкервилле лишь 27 процентов домохозяек признали, что в их отношении к неграм произошли благоприятные перемены, у 66 процентов никаких изменений не произошло, а у 7 процентов установка изменилась к худшему. Таким образом, более интенсивные личные контакты сыграли свою положительную роль. Но характерно, что улучшение отношений к неграм-соседям оказалось значительно большим, чем к неграм вообще. Это подтверждается и другими исследованиями. Например, белые шахтеры, работающие вместе с неграми, сравнительно легко, если не возникает конфликтов, вырабатывают благоприятную установку к совместной работе с неграми. Но те же самые рабочие считают нежелательным жить в одном доме с неграми. Их положительный личный опыт не вписывается в существующий в общественном сознании отрицательный стереотип. Поэтому личные контакты сами по себе проблемы межнациональных отношений не решают.
Острота национального вопроса в современном мире обусловлена двумя причинами. С одной стороны, форсированными темпами, особенно в развитых странах, идет процесс сближения и, не нужно бояться этого слова, ассимиляции наций, ломающий традиционную национальную ограниченность и связанные с нею формы этнического самосознания.
Это сложный и противоречивый процесс. Он включает в себя множество разнородных компонентов: сближение, а то и полное слияние культур, усвоение национальными меньшинствами общего языка, широкое распространение смешанных (межнациональных) браков, преодоление традиционной обособленности и расширение сферы общения людей независимо от их этнической принадлежности, коренные сдвиги в этническом самосознании и т. д. Все это делает социально непригодными старые этнические стереотипы как «большинства», так и «меньшинства».
Одновременно, особенно в слаборазвитых странах, происходит консолидация новых наций. Ранее порабощенные группы, достигнув известной ступени развития, восстают против рамок, установленных для них «цветным барьером» и освящающих его установок. Идеологи новых наций, со своей стороны, проповедуют, так сказать, расизм наизнанку, подчеркивая исключительность собственных черт и традиций. Европоцентризму противопоставляются «азио-» или «афроцентризм», «белому» расизму — «желтый» или «черный» расизм.
Все это делает национальную проблему весьма острой. Этнические предубеждения часто выступают как реакция на подъем ранее дискриминированных меньшинств, которые не хотят больше мириться с таким положением. Предрассудки-чувства превращаются в реакционные идеологические системы, призванные оправдать «исторические» отношения. Немаловажное значение имеет кризис многих старых идеологических символов и ценностей (людям все труднее верить в то, что капитализм — это «свободный мир», где царствуют «равенство» и «демократия»), который обнажает нижележащие, более древние структуры общественного сознания и благоприятствует усилению иррациональных элементов общественной психологии.
В век безличного гнета — ни монополистический капитал, ни всесильная бюрократия не отливаются в определенный персонифицированный образ «конкретного виновника» зла, — «зримый враг» в лице «чужака» вызывает наиболее сильную эмоциональную реакцию. Наконец сказываются вкусы и пристрастия «правящей черни», которая, обладая полнотой экономической и политической власти, остается духовно и интеллектуально низменной, разделяет самые дикие предрассудки «толпы». Животная ненависть к «чужаку» — это едва ли не единственная форма общности техасского магната или арканзасского губернатора с мелким лавочником. С той, однако, разницей, что мелкого буржуа эта ненависть ослепляет, мешает ему понять действительные истоки собственных бед, а губернатору она помогает делать свою «демократическую» карьеру: он же «свой парень», ему не нужно притворяться, он и вправду думает так же, как его избиратели!
Исторические традиции межнациональных конфликтов и порожденные ими предубеждения не сразу выветриваются из общественной психологии. Кажется, совсем уже исчезли и забылись — ан нет, на крутом повороте истории, когда возникают определенные трудности, они снова дают себя знать, увлекая за собой отсталые слои населения.
Кон И. Психология предрассудка. «Новый мир», М, 1966, № 9
Постмодернистская Европа освобождается от «бремени белого человека», смотрит на Новое время со стороны, видит его ограниченность и готова учиться у примитивных и архаических культур, шедших другим путем. Запад хочет остановиться и оглянуться, использовать досуг, который ему дало развитие, для поисков духовных ценностей, которые буржуазное развитие скорее отымало. А в это время Восток, расшевеленный, вступивший на путь модернизации, корчится в муках социальных и национальных конфликтов, не дающих покоя ни ему, ни остальному миру. Волны ксенофобии бегут назад, к рубежам, у которых они некогда родились, вызывая и здесь отклики — воспоминания полумертвых антагонизмов: фламандско-валлонского, шотландско-английского. Католики Ольстера вспомнили поражение, понесенное в XVII веке, и пытаются взять реванш с помощью террора. Ожили старые болячки и в нашей стране. В этой обстановке всякая прямолинейность опасна. И прямолинейное западничество с его недооценкой местных традиций, и прямолинейное почвенничество, посыпающее солью раны народов, полученные в недавнем и давнем прошлом.
Чужаки вообще играли большую роль в развитии, начиная с древности. Об этом написал большую интересную статью немецкий социолог Г. Айзерман. Он выводит из психологии эмигранта, беспочвенного человека, многие интересные явления и на Западе; например, Соединенные Штаты — страна эмигрантов, порвавших со старым порядком и рассчитывающих только на себя, на свои собственные руки и ум. «Чужой, — цитирует Айзерман Георга Зиммеля, — по самой своей природе не владеет землей, причем землю надо понимать не только в физическом смысле, но также в переносном смысле жизненной субстанции, фиксированной… в идеальном пространстве общественного окружения». Таким образом, «земля» Зиммеля — примерно то, что Достоевский назвал «почвой».
Поиски безопасности, обеспеченности вызывают у «беспочвенного» эмигранта повышенное стремление к успеху, к личным достижениям. «Чужак становится проводником идеологии успеха, необходимой для экономического развития… Будет ли он торговцем или производителем, все равно, — чуждость своему окружению, во многом тяжелая, одновременно открывает ему (как оборотная сторона медали) и такие возможности, которых лишены люди окружающего общества, подчиненные господствующим традициям и нормам…»
Чужаки приспосабливаются к новому окружению, не подчиняясь ему, а развивая способности, которых на новой родине не хватает, дополняя сложившееся разделение труда. У себя, на старой родине, они могли бы быть не очень предприимчивы, могли безоговорочно подчиняться традиции. На новой родине они ведут себя иначе. В результате из китайских кули, привезенных для работы на плантациях и на рудниках Малайи, вырос целый слой миллионеров.
Одновременно (хотя Айзерман об этом не упоминает) выдвинулся слой малайских интеллигентов китайского происхождения. Таким образом, возникли социальные группы, подобные евреям-купцам и евреям-интеллигентам в России начала XX века. В Малайе и в Индонезии, на Филиппинах, в Камбодже и Таиланде, в странах Африки — повсюду возникает энергичная диаспора, подталкивающая развитие. Возникает почти что из ничего, из нищих и безграмотных кули, вывезенных для работы на плантациях, и из полунищих эмигрантов, приехавших попытать счастья. Это один из самых поразительных фактов в истории модернизации Африки и Азии.
Именно потому, что в слаборазвитых странах не хватает технических знаний и способностей, быстрого использования экономических возможностей, административных талантов и упорства, — эти черты становятся характерными для чужаков. И в ходе социальных сдвигов некоторые группы чужаков стремительно выдвигаются вперед.
В Африке наряду с этим процессом происходит еще один, параллельный: облачко диаспоры выделяют местные народности, оказавшиеся более динамичными, чем их соседи. Судьба этих пионеров модернизации оказывается иногда довольно тяжелой.
Айзерман считает выдвижение чужаков выгодным для развития. Однако коренное население страны обычно рассуждает иначе. Успехи чужаков ассоциируются в его сознании, прежде всего с негативными сторонами социальных сдвигов, с разрушением привычных ценностей и отношений. Традиционное отвращение к чужому, тысячелетиями воспитывавшееся в племенных и застойных крестьянских обществах, неоднократно вспыхивало и в Европе. Однако в современной Африке и Азии ксенофобия горит особенно ярким пламенем. Чем быстрее темпы экономического развития, чем меньше крестьянские общества умеют своевременно приспособиться к нему, тем выгоднее условия для выдвижения чужаков и тем больше ненависть к ним. Ненависть к «азиатским чужакам» даже превосходит ненависть к колонизаторам. И правительства недавно освободившихся стран охотно идут навстречу народным чувствам.
В этих условиях «три главнейших требования, которые сегодня выдвигаются в слаборазвитых странах, — требование национального достоинства, экономического развития и социального обеспечения, — в первую очередь заострены против чужаков» (Айзерман). Экономически и интеллектуально целесообразное разделение труда разрушается, и развитие терпит серьезный ущерб.
Почему же в Англии все было иначе? И там зачинщиком научно-технического и экономического развития выступили меньшинства, правда, на первый взгляд религиозные меньшинства, течения и секты, порвавшие с англиканской церковью. Но если присмотреться, окажется, что религиозное деление в какой-то мере совпадало с этническим: среди сектантов преобладали шотландцы. Почему же выдвижение шотландцев не вызвало ничего похожего на страсти, сопутствовавшие выдвижению китайцев в Индонезии и Малайзии, индийцев в Кении, народности ибо в Нигерии?
Ссылку на уровень цивилизации следует отвести. Немцы — народ, стоящий на очень высоком уровне цивилизации, но во второй четверти XX века они вели себя скорее как хауса, громившие мелких торговцев ибо, чем как англичане. Решили какие-то другие обстоятельства.
Одно из этих обстоятельств — то, что особую ненависть английской черни вызывало меньшинство, не имевшее ничего общего с модернизацией, — католики, паписты, которых и правительство беспощадно преследовало по различным политическим соображениям. Католики воспринимались как вредные чужаки и иногда вынуждены были эмигрировать. Напротив, сектанты, еще более решительные противники папизма, чем англикане, воспринимались как свои чужаки, как члены единой британской нации. Такими же членами единой британской нации были шотландцы. Сами шотландцы могли временами остро переживать свою этническую особенность, но с точки зрения англичанина они почти свои (примерно как украинцы для русского). И выдвижение шотландцев так же мало раздражало, как, скажем, выдвижение графа Безбородко — коренных русских дворян.
Ксенофобия вообще резко различает своих чужаков (с которыми она готова побрататься) и чужих чужаков. Можно это подтвердить любопытным примером из современной американской жизни. Статистика показывает, что высшее образование в США активнее всего стремятся приобрести евреи, шотландцы и итальянцы. Примерно 80 процентов американских евреев и 50 процентов итальянцев дают своим детям высшее образование. Это гораздо больше, чем в Израиле или в Италии. Но у себя на родине есть много возможностей занять уважаемое место и без диплома, а в США диплом — самое надежное средство превратиться из грязного еврейчика или грязного итальяшки в почтенного доктора наук. Шотландцы стоят на втором месте — впереди итальянцев, но чернь замечает только евреев и итальянцев.
Остается, однако, проблема еврейского меньшинства в Англии. Почему, когда Дизраэли стал министром, это взволновало только Достоевского, а когда министром стал Вальтер Ратенау, известная часть германского офицерства приняла это как пощечину, и Ратенау застрелили?
Можно заметить, что евреев в Англии было несколько меньше, чем в Германии; однако папистов в Англии тоже было мало — что не мешало их ненавидеть. Можно заметить, что процесс развития в Англии был более плавным, менее болезненным, чем в Германии; однако совсем безболезненным он все же не был; массы и в Англии, доведенные до отчаяния, иногда подымались на бунт, на погром, но погромы не имели этнического характера. Разбивали машины, а не витрины еврейских лавок.
Мне кажется, что одной из причин такого различия между западной Англией и незападной (в нашей схеме) Германией была литературно-идеологическая традиция. Она окрашивала поведение если не самих люмпенов, то, во всяком случае, тех, кто мог стать во главе их и создать «движение». Политический антисемитизм существует в Германии с 1815 года, то есть появляется почти одновременно с немецким почвенным романтизмом и, конечно, в связи с ним. Две формы ксенофобии — шовинизм, направленный против другой страны, другой земли, и диаспорофобство, направленное против активных национальных меньшинств, — психологически тесно связаны и легко переходят одна в другую. Поэтому французоедский штамп, господствовавший в воспитании немцев со времен наполеоновских войн, подготовил почву для жидоедского штампа, получившего приоритет, когда понадобилось найти внутренних виновников поражения 1918 года, тягот «рационализации» и других язв. Таким же образом ненависть, вызванная империализмом и колониализмом, создаст почву для экспроприации индийцев в Кении, резни китайцев в Индонезии и других печальных явлений.
Там, где есть почвенничество, всегда возможен взрыв погромной активности. Почвенничество нельзя примитивно истолковывать как идеологию погрома, но нельзя закрывать глаза на то, что погром — одно из возможных следствий почвенного романтизма так же, как террор — одно из возможных следствий Просвещения. Например, террор Великой французской революции:
Это все революции плод,
Это ее доктрина.
Во всем виноваты Жан Жак Руссо,
Вольтер и гильотина.
Что касается цивилизации, то она не мешает ни террору, ни погрому. Скорое напротив: школа и книга сыграли большую роль в распространении патриотических и других идей, «сужающих сердце», и в подготовке цивилизованного варварства, — как в реакционной Германии, так и в прогрессивном афро-азиатском мире. Носителями крайних форм ксенофобии являются не феллахи, а интеллигенты, люди грамотные, умеющие читать и даже писать книги. Советский исследователь Б.Б. Парникель изучил 400 малайских рассказов и выделил сцены, в которых действовали китайцы. Образ китайца в малайской литературе поразительно близок к образам евреев в «Молодой гвардии». И так как реально евреи и китайцы совсем не похожи, то можно только удивляться стандартности представлений, созданных ненавистью.
Стоит обратить внимание еще на одно обстоятельство. В психологии погрома всегда есть комплекс неполноценности, который компенсируется агрессией. У англичан комплекса неполноценности не было, скорее был комплекс сверхполноценности. Поэтому лидер английских фашистов Мосли не мог найти в душах своих соотечественников той болезненной жилки, которая с трепетом откликалась у немцев на речи Гитлера. Англичане, пришедшие на митинг, возмущались и били — не евреев, а Мосли и его немногочисленных сторонников. Это, конечно, не прирожденная, а исторически воспитанная черта, следствие многих веков, прошедших без национальных и социальных унижений, без иностранных завоеваний (с XI века) и крепостного права.
Подводя итоги, хочется поставить вопрос: почему в XIX веке прогрессивными называли страны, в которых не было диаспорофобства (Англия, например) или где диаспорофобство, вспыхнув, встречало массовое же сопротивление, — например, борьбу за оправдание Дрейфуса во Франции? Почему, напротив, в XX веке прогрессивными считаются страны, в которых национальные меньшинства подвергаются законодательным ограничениям и становятся жертвами погромов?
Прежде всего установим факты. Китайцев сравнительно мало притесняют на Филиппинах — и режут при всех режимах и всех сменах режима в динамической Индонезии; индийские лавочники продолжали свой бизнес в ЮАР под защитой апартеида, который их ограничивал и унижал, но не экспроприировал, как класс, а из освободившейся Кении их высылают. В умеренном когда-то Тунисе попытка еврейскою погрома, предпринятая в июне 1967 года, была сурово подавлена, а в левобаасистском Ираке введены были специальные антиеврейские законы, и казни евреев превращались во всенародный карнавал (нетрудно заметить связь этой диаспорофобии с внешнеполитической агрессивностью).
Разумеется, обязательной связи прогрессивных движений с диаспорофобством нет, но она достаточно часто встречается. Как это можно объяснить?
В XIX веке прогресс захватывал западные нации в целом и ассимилировал меньшинства в едином, быстро развивающемся национальном коллективе. В XX веке прогресс создает в незападных странах этнические анклавы и сталкивает их с медленно развивающейся крестьянской и ремесленной массой — это создает конфликты. Важно и то, что афро-азиатские страны хранят живую память перенесенных национальных унижений. Их европейская аналогия — скорее Германия, старые раны которой были растравлены Версалем, чем Англия. Но даже самые крайние европейские примеры не идут в сравнение с тем глубоким и недавним оскорблением национального достоинства, которое нес с собой колониализм. Как ни возмущали немцев союзники, как ни раздражало итальянцев австрийское господство, они никогда не наталкивались на надписи: «Собакам и немцам (или итальянцам) вход воспрещен». Все это в прошлом, но прошлое, если растравлять его, очень живуче. Во время мусульманских погромов в Гуджарате некоторые образованные индийцы, читавшие книжки по истории, говорили о реванше за проигранную тысячу лет назад войну с тюркскими завоевателями. Реванш заключался в том, что хамски оскверняли мечети и могилы мусульманских святых и около тысячи человек вырезали.
В социальном отношении афро-азиатские массы едва вышли — и часто не совсем еще вышли — из положения, близкого к рабскому. А рабство, как говорил еще Гомер, отнимает у человека лучшую часть его доблестей. Нужны десятки, а может быть, и сотни лет уважения к гражданским правам, чтобы воспитать чувство неприкосновенности человеческой личности.
Наконец, последнее по счету, но не по важности: стремясь сплотить нацию, многие правительства и партии афро-азиатских стран прямо поощряют ксенофобию. Особенно этим злоупотребляют диктаторские режимы. Сталинская политика «борьбы с космополитизмом» — отнюдь не исключение. Игроки, видящие на один ход вперед, не предполагают, что отдаленные последствия политики «козла отпущения» могут обрушиться на тот народ, который таким образом сплачивают. Раньше писали об осквернении еврейского кладбища. Сегодня уже оскверняют русские кладбища, и русские бегут от погромов.
Померанц Г. Долгая дорога истории. «Знамя», М., 1991, № 11, с. 183–187.
Говоря о национализме, важно подчеркнуть его биологическую основу и затем определить культурный смысл этого феномена. На мой взгляд, причина национализма тесно связана с механизмом происхождения видов. Любое животное в силу мутации (разового изменения хотя бы одного гена) обретает новые признаки. Все они сначала проявляются в поведении, а уж потом во внешности. Сородичи всегда воспринимают новый признак как уродство, причем вне зависимости от того, вреден ли он или полезен. Лучше перестраховаться, подсказывает природа — и урода избегают, боятся, убивают. В действие вступает охранительный инстинкт этологической изоляции.
Однако если «урод» все же включился в процесс размножения, сохраняется и новый ген. Эту особенность генов — не теряться — называют «правилом Харди». Новый ген обычно слаб, «рецессивен». Он может снова проявиться вовне (в первую очередь, как уже говорилось, в особенностях поведения, которые тоже обусловлены генетически) только тогда, когда у детеныша нет выбора: и от отца, и от матери он унаследовал одинаковый уродливый, «рецессивный» ген. (Во всех других случаях проявляется старый, сильный, т. е. «доминантный» ген.). И начинается проверка на полезность. Если обладатель нового признака получает благодаря нему какую-то выгоду по сравнению с сородичами, у него повышается вероятность прожить дольше других и оставить больше потомства. Носители нового гена размножаются, процветают и, в конце концов, уже обладатели прежних «нормальных» генов начинают казаться уродами, с которыми мутанты стараются не смешиваться. Так кладется начало новому биологическому виду.
Эволюционная роль внешних отличий (не только телесных, но и поведенческих) заключается в охране вида от нововведений до тех пор, пока они не прошли проверки на полезность. А пройти такую проверку можно только описанным выше способом, т. е. обособившись в новый вид. Передача наследственной информации от родителей детям все время чревата неожиданными ошибками. Генетические ошибки можно сравнить с неизбежными и зачастую непредвиденными опечатками типографского набора, но только такого набора, который не подлежит корректуре, ибо видеть собственные гены и хромосомы и тем более корректировать их, не дано ни одному представителю животного мира. В результате ошибки закрепляются по мере смены поколений.
Прежде, чем получить соматическое выражение, любая «генетическая опечатка», повторю еще раз, проявляется в поведении животного. Например, близкие виды чаек различием в позах и криках как бы говорят друг другу: «Смотри! Я чужая. Со мной лучше не играть и не спариваться». Другой пример этологической изоляции — взаимоотношения кошек и собак. Оба семейства, собачьих и кошачьих, произошли от одних предков. С давних пор помесь между ними невозможна, но прежде чем их отделила генетическая изоляция, их развело поведение. И до сих пор эти существа, как мы хорошо знаем, не могут найти общий язык.
Вот этот инстинкт этологической изоляции и пробивается сквозь тонкую пленку слабой образованности и низкой культуры участников националистических движений. Однако, почему в человеческом обществе подобный инстинкт, как я утверждал выше, вреден и бессмысленен? Потому что генетическая эволюция вида практически прекратилась, как только внегенетическая информация (знание) стала сказываться на жизненном функционировании особи сильнее, чем информация генетическая, наследственная. Ибо знание генетически не передается. Прекращение генетической эволюции нашего биологического вида связано с его становлением в качестве разумных существ, вследствие чего отбор определяется разумом, а не биологической силой.
Из прекращения биологической эволюции вытекает важнейшее в проблеме национализма и нацизма следствие: все человеческие расы и племена — существа одного вида. Инстинкт этологической изоляции действует в человеке вхолостую. Ему нечего и незачем защищать. Ксенофобия — ненависть к другим, непохожим на тебя — среди людей беспредельно вредна. Она оказывается причиной войн, братоубийственных конфликтов, служит оправданием самых бесчеловечных режимов. В развитой идеологической форме национализма ксенофобия специфически организует время и быт. Пораженные национализмом люди склонны к воинственности даже в дни мира. Они день и ночь готовятся к войне, накачивая мускулы и боевой дух, из-за чего им просто не хватает времени на нормальное образование, на усвоение культуры. Как правило, солдаты националистических правительств духовно ущербны и невежественны. Самый страшный грех национализма — отвлечение сил народа, в первую очередь молодежи, от полноценного систематического образования, от творчества и культурного созидания.
Ксенофобия — ненависть к чужому — составляет один полюс национализма, другим его полюсом является патриотизм — предпочтение своего. Попытаемся кратко ответить на вопрос: оправдан ли патриотизм? Задумаемся: уголовник, укрывающий подельника от правосудия, — патриот, т. е. патриот своей шайки? Наверное, патриот. И дважды преступник — по своим деяниям и как сокрыватель преступления. Так что императив добра и зла, думается, все же важнее императива «свое-чужое». Иными словами, пока патриотизм — инстинкт (воссоздающий вместе с ксенофобией единый психологический и идеологический комплекс), — он является несомненным злом. Когда же национальное чувство дополняется разумом и нравственным чувством, когда оно допускает трезвую научную и строгую моральную критику по отношению к себе, тогда оно перестает быть злом, но тогда оно и не ищет особых наименований для идейного самоутверждения, тогда оно остается просто чувством, как дружеская симпатия или любовь.
Цюрупа А.И. Национальный инстинкт как предмет научного исследования. «Полис», М., 1997, № 1.
Когда какой-либо народ долго и спокойно живет на своей родине, то его представителям кажется, что их способ жизни, манеры, поведение, вкусы, воззрения и социальные взаимоотношения, т. е. все то, что ныне именуется «стереотипом поведения», единственно возможны и правильны. А если и бывают где-нибудь какие-либо уклонения, то это — от «необразованности», под которой понимается просто непохожесть на себя. Помню, когда я был ребенком и увлекался Майн Ридом, одна весьма культурная дама сказала мне: «Негры — такие же мужики, как наши, только черные». Ей не могло прийти в голову, что меланезийская колдунья с берегов Малаиты могла бы сказать с тем же основанием: «Англичане — такие же охотники за головами, как мы, только белого цвета». Обывательские суждения иногда кажутся внутренне логичными, хотя и основываются на игнорировании действительности. Но они немедленно разбиваются в куски при соприкосновении с оной.
Для средневековой науки Западной Европы этнография была не актуальна. Общение европейцев с иными культурами ограничивалось бассейном Средиземного моря, на берегах которого жили потомки подданных Римской империи, частично обращенные в ислам. Это, конечно, разделяло их с «франками» и «латинами», т. е. французами и итальянцами, однако наличие общих корней культуры делало разницу не настолько большой, чтобы исключить взаимопонимание. Но в эпоху великих географических открытий положение изменилось коренным образом. Если даже можно было назвать негров, папуасов и североамериканских индейцев «дикарями», то этого нельзя было сказать ни про китайцев, ни про индусов, ни про ацтеков и инков. Надо было искать других объяснений.
В XVI в. европейские путешественники, открыв для себя далекие страны, невольно стали искать в них аналогии с привычными им формами жизни. Испанские конкистадоры стали давать крещеным касикам титул «дон», считая их индейскими дворянами. Главы негритянских племен получили название «короли». Тунгусских шаманов считали священниками, хотя те были просто врачами, видевшими причину болезни во влиянии злых «духов», которые, впрочем, считались столь же материальными, как звери или иноплеменники. Взаимное непонимание усугублялось уверенностью, что и понимать-то нечего, и тогда возникали коллизии, приводившие к убийствам европейцев, оскорблявших чувства аборигенов, в ответ на что англичане и французы организовывали жестокие карательные экспедиции. Цивилизованный австралийский абориген Вайпулданья, или Филипп Робертс, передает рассказы о трагедиях тем более страшных, что они возникали без видимых причин. Так, аборигены убили белого, закурившего сигарету, сочтя его духом, имеющим в теле огонь. Другого пронзили копьем за то, что он вынул из кармана часы и взглянул на солнце. Аборигены решили, что он носит в кармане солнце. А за подобными недоразумениями следовали карательные экспедиции, приводившие к истреблению целых племен. И не только с белыми, но и с малайцами у австралийских аборигенов и папуасов Новой Гвинеи часто возникали трагичные коллизии, особенно осложненные переносом инфекций.
30 октября 1968 г. на берегу р. Манаус, притока Амазонки, индейцы атроари убили миссионера Кальяри и восемь его спутников исключительно за бестактность, с их точки зрения. Так, прибыв на территорию атроари, падре известил о себе выстрелами, что по их обычаям неприлично; входил в хижину-малоку, несмотря на протест хозяев; выдрал за ухо ребенка; запретил брать кастрюлю со своим супом. Из всего отряда уцелел только лесник, знавший обычаи индейцев и покинувший падре Кальяри, не внимавшего его советам и забывшего, что люди на берегах По совсем не похожи на тех, кто живет на берегах Амазонки.
Прошло немало времени, прежде чем был поставлен вопрос: а не лучше ли примениться к аборигенам, чем истреблять их? Но для этого оказалось необходимо признать, что народы других культур отличаются от европейских, да и друг от друга, не только языками и верованиями, но и всем «стереотипом поведения», который целесообразно изучить, чтобы избегать лишних ссор. Так возникла этнография, наука о различиях между народами.
Ушел под ударами национально-освободительного движения колониализм, но остаются и расширяются межэтнические контакты. Следовательно, проблема установления взаимопонимания становится все более насущной, как в глобальных масштабах мировой политики, так и в микроскопических, личных, при встречах с людьми симпатичными, но не похожими на нас. И тогда встает новый вопрос, теоретический, несмотря на практическую его значимость: а почему мы, люди, столь непохожи друг на друга, что должны «применяться» друг к другу, изучать чужие манеры и обычаи, искать приемлемых путей общения вместо тех, которые представляются нам естественными и которые вполне достаточны для внутриэтнического общения и удовлетворительны для контактов с нашими соседями? В некоторых случаях этническое несходство можно объяснить разнообразием географических условий, но ведь оно наблюдается и там, где климат и ландшафты близки между собою. Очевидно, без истории не обойтись. В самом деле, разные народы возникали в разные эпохи и имели разные исторические судьбы, которые оставляли следы столь же неизгладимые, как личные биографии, которые формируют характер отдельных людей. Конечно, на этносы влияет географическая среда через повседневное общение человека с кормящей его природой, но это не все. Традиции, унаследованные от предков, играют свою роль, привычная вражда или дружба с соседями (этническим окружением) — свою, культурные воздействия, религия — имеют свое значение, но, кроме всего этого, есть закон развития, относящийся к этносам, как к любым явлениям природы. Проявление его в многообразных процессах возникновения и исчезновения народов мы называем этногенезом. Без учета особенностей этой формы движения материи мы не сможем найти ключ к загадке этнопсихологии ни в практическом, ни в теоретическом плане.
Каждый этнос имеет свою собственную внутреннюю структуру и свой неповторимый стереотип поведения. Иногда структура и стереотип поведения этноса меняются от поколения к поколению. Это указывает на то, что этнос развивается, а этногенез не затух. Иногда структура этноса стабильна, потому что новое поколение воспроизводит жизненный цикл предшествовавшего. Такие этносы можно назвать персистентами, т. е. пережившими себя, но об этой стороне дела речь пойдет ниже, а пока уточним смысл понятия «структура» применительно к стереотипу поведения вне зависимости от степени ее устойчивости и характера изменчивости.
Структура этнического стереотипа поведения — это строго определенная норма отношений: а) между коллективом и индивидом; b) индивидов между собой; с) внутриэтнических групп между собой; d) между этносом и внутриэтническими группами. Эти нормы, в каждом случае своеобразные, изменяясь то быстро, то очень медленно, негласно существуют во всех областях жизни и быта, воспринимаясь в данном этносе и в каждую отдельную эпоху как единственно возможный способ общежития, поэтому для членов этноса они отнюдь не тягостны. Соприкасаясь же с другой нормой поведения в другом этносе, каждый член данного этноса удивляется, теряется и пытается рассказать своим соплеменникам о чудачестве другого народа. Собственно говоря, такие рассказы и составляют науку этнографию, которая столь же древняя, как и межэтнические связи. Разница между ее первичным состоянием и научным обобщением лишь в широте охвата и систематизации сведений, да еще в том, что этнографа не шокируют обычаи и обряды иного этноса.
Поясним на примерах. Древний афинянин, побывав в Ольвии, с негодованием рассказывал, что скифы не имеют домов, а во время своих праздников напиваются до бесчувствия. Скифы же, наблюдая вакханалии греков, чувствовали такое омерзение, что однажды увидав своего царя, гостившего в Ольвии, в венке и с тирсом в руках в составе процессии ликующих эллинов, убили его. Иудеи ненавидели римлян за то, что те ели свинину, а римляне считали противоестественным обычай обрезания. Рыцари, захватившие Палестину, возмущались арабским обычаем многоженства, а арабы считали бесстыдством незакрытые лица французских дам и т. д. Примерам несть числа.
Этнографическая наука подобную непосредственность преодолела и внесла в наблюдения принцип системы — как действующей нормы взаимоотношений индивидов. Эта норма определяет взаимоотношения как индивидов между собой, так и их с коллективом в целом. Для примера возьмем простейший случай брачно-сексуальных отношений. Грубо говоря, формы таких отношений — очень разнообразны: от моногамной семьи до полной свободы половых отношений. Например, у одних народов для девушки при бракосочетании обязательна наивность, а у других — предварительное обучение приемам любви. Иногда развод легок, иногда затруднен, иногда — невозможен вообще. У одних народов сожительство жен с посторонними мужчинами карается как супружеская неверность, у других — поощряется (например, уйгуры в оазисе Хами, так привыкли уступать своих жен проезжим купцам, что, даже разбогатев под покровительством Чингисидов, не хотели отказаться от обычая, казавшегося их соседям постыдным).
Точно так же мы можем проанализировать вариации восприятия чувства долга. В феодальной Англии или Франции вассал был обязан служить сюзерену только в случае получения бенефиция («зарплаты»): лишаясь такового, он имел право перейти к другому сюзерену (например, к испанскому королю). Изменой считался только переход к иноверцам, например мусульманам, но это практиковалось настолько часто, что возник специальный термин — ренегат. Наоборот, в Риме или Греции несение общественных обязанностей не сопровождалось оплатой, а было долгом гражданина полиса. Впрочем, эти граждане так наживались на общественной работе, что вознаграждали себя сверх меры.
Сила этнического стереотипа поведения огромна потому, что члены этноса воспринимают его как единственно достойный, а все прочие — как «дикость». Именно поэтому европейские колонизаторы называли индейцев, африканцев, монголов и даже русских дикарями, хотя те с таким же правом могли сказать это об англичанах. Китайское же высокомерие было еще более безапелляционным.
Стереотип поведения этноса столь же динамичен, как и сам этнос. Обряды, обычаи и нормы взаимоотношений меняются то медленно и постепенно, то очень быстро. Взглянем, например, на Англию. Разве можно узнать потомка свирепого сакса, убивавшего кельтских ребятишек, в веселом браконьере Робин Гуде или стрелке из «Белого отряда», а его прямого потомка — в матросе-корсаре Френсиса Дрейка или в «железнобоком» солдате Кромвеля? А их наследник — клерк лондонского Сити, то аккуратный и чопорный в викторианскую эпоху, то длинноволосый декадент и наркоман XX века? А ведь Англия всегда была страной консервативной. Что же говорить о других этносах, на облик которых влияет не только внутреннее развитие, но и посторонние воздействия — культурные заимствования, завоевания, влекущие за собой принудительные изменения обычаев, и наконец, экономические нажимы, меняющие род занятий и насильственно регулирующие потребности этноса[1].
Говоря о стереотипе поведения этноса, мы обязаны всегда указать эпоху, о которой идет речь. И не следует думать, что так называемые «дикие» или «примитивные» племена более консервативны, нежели «цивилизованные» нации. Это мнение возникло исключительно вследствие малой изученности индейцев, африканцев и сибирских народов. Достаточно было организовать в Канаде продажу водки, а на Таити — консервов, и сразу же менялся стереотип поведения дакотов и полинезийцев, причем редко к лучшему. Однако во всех случаях изменения шли своим путем, на базе уже сложившихся навыков и представлений. В этом — неповторимость любого этногенетического процесса, а также причина того, что процессы этногенеза никогда не копируют друг друга. Правда, закономерность есть и тут, надо только уметь ее найти.
Примеров можно привести любое количество, в том числе и в отношении стандартов поведения, касающихся юридических, экономических, социальных, бытовых, религиозных и прочих взаимоотношений, сколь бы сложны они ни были, что и является основным принципом поддержания внутриэтнической структуры. В аспекте гуманитарных наук описанное явление известно как традиция и модификация социальных взаимоотношений, а в плане наук естественных оно, столь же закономерно, трактуется как стереотип поведения, варьирующий в локальных зонах и внутривидовых популяциях. Второй аспект, хотя и непривычен, но плодотворен.
Итак, этнос — коллектив особей, выделяющий себя из всех прочих коллективов. Этнос более или менее устойчив, хотя возникает и исчезает в историческом времени. Нет ни одного реального признака для определения этноса, применимого ко всем известным нам случаям. Язык, происхождение, обычаи, материальная культура, идеология иногда являются определяющими моментами, а иногда — нет. Вынести за скобки мы можем только одно — признание каждой особью: «Мы такие-то, а все прочие другие». Поскольку это явление универсально, можно предположить, что оно отражает некую физическую или биологическую реальность, которая и является для нас искомой величиной.
Интерпретировать эту «величину» можно только путем анализа возникновения и исчезновения этносов и установления принципиальных различий этносов между собою. Чтобы выявить их различия, необходимо последовательное описание стереотипа поведения тех или иных этносов. Однако надо помнить, что поведение этноса меняется в зависимости от его возраста, который удобно отсчитывать от момента выхода этноса на историческую арену. Поэтому необходимо ввести в анализ способ фиксации этнодинамики, дабы перейти к определению понятия «этнос» во втором приближении. Таковым будет психологический момент, с одной стороны, свойственный всем людям без исключения, а с другой — достаточно вариабельный, чтобы служить индикатором этнической динамики: отношение этноса как целостности к категории времени.
Гумилев Л.Н. Этногенез и биосфера Земли. — М., 1994, с. 25–27, 92–96.
Когда в области естествознания приходится устанавливать основания для классификации видов, то труд этот облегчается тем, что неизменные и, следовательно, основные признаки, по которым определяется каждый вид, очень немногочисленны. Их перечисление всегда занимает несколько строчек. Это потому, что в действительности натуралист занимается только неизменными признаками, не обращая никакого внимания на временные. Впрочем, эти основные признаки влекут за собой неизбежно целый ряд других.
То же самое — с психологическими признаками рас. Если входить в подробности, то между одним народом и другим, между одним индивидуумом и другим можно заметить бесчисленные и тонкие различия; но если обращать внимание только на основные признаки, то придется признать, что для каждого народа они немногочисленны. Только на примерах (мы скоро представим очень характерные) можно ясно показать влияние этого небольшого числа основных признаков на жизнь народов.
Основания психологической классификации рас могут быть изложены лишь после детального изучения психологии различных народов. Это труд, для которого потребовались бы тома; мы же ограничимся тем, что набросаем их психологию крупными штрихами. Рассматривая только главные психологические признаки человеческих рас, мы можем разделить их на следующие четыре группы: первобытные расы, низшие, средние и высшие.
Первобытные расы — те, у которых не находят ни малейшего следа культуры, и которые остановились на той эпохе первобытной животности, какую переживали наши предки в каменном веке: таковы нынешние фиджийцы и австралийцы.
Кроме первобытных рас существуют еще низшие расы, главными представителями которых являются негры. Они способны к зачаткам цивилизации, но только к зачаткам. Никогда им не удавалось подняться выше совершенно варварских форм цивилизации, хотя случай делал их (например, негров Сан-Доминго) наследниками высших цивилизаций.
К средним расам мы относим китайцев, японцев, монголов и семитические народы. Через ассирийцев, монголов, китайцев, арабов они создали высокие типы цивилизаций, которые могли быть превзойдены одними только европейскими народами.
Среди высших рас могут занимать место только индоевропейские народы. Как в древности, в эпоху греков и римлян, так и в настоящее время, одни только они оказались способными к великим открытиям в сфере искусства, науки и промышленности. Только им мы обязаны тем высоким уровнем, какого достигла ныне цивилизация. Пар и электричество вышли из их рук. Наименее развитые из этих высших рас, например, индусы, возвысились в области искусства, литературы и философии до такого уровня, какого никогда не могли достигнуть монголы, китайцы и семиты.
Между четырьмя большими группами, которые мы только что перечислили, не возможно никакого слияния; отделяющая их умственная пропасть очевидна. Трудности начинаются только тогда, когда хотят подразделить эти группы. Англичанин, испанец, русский относятся к группе высших народов; однако мы хорошо знаем, что между ними существуют очень большие различия. Чтобы определить эти различия, нужно брать каждый народ в отдельности и описать его характер. Это мы скоро сделаем для двух из них с тем, чтобы дать применение нашему методу и показать важность его результатов. Пока же мы обрисуем только в самых общих чертах природу главных психологических элементов, по которым можно различать расы.
У первобытных и низших рас (нет надобности их отыскивать среди настоящих дикарей, так как низшие слои европейских обществ подобны первобытным существам) можно всегда констатировать большую или меньшую неспособность рассуждать, т. е. ассоциировать в мозгу идеи, чтобы их сравнивать и замечать их сходства и различия, — идеи, вызванные прошедшими ощущениями, или слова, служащие их знаками, с идеями, произведенными настоящими ощущениями. Из этой неспособности рассуждать проистекает большое легковерие и полное отсутствие критической мысли. У высшего существа, напротив, способность ассоциировать идеи и делать из них умозаключения очень велика, критическая мысль и способность к точному мышлению высоко развиты.
У людей низших рас можно еще констатировать очень слабую степень внимания и соображения, очень большой подражательный ум, привычку делать из частных случаев общие неточные выводы, слабую способность наблюдать и выводить из своих наблюдений полезные результаты, чрезвычайную изменчивость характера и очень большую непредусмотрительность. Инстинкт момента — единственный их путеводитель. Подобно Исаву — типу первобытного человека — они охотно продали бы свое будущее право первородства за настоящую чечевичную похлебку. Когда человек умеет противопоставлять ближайшему интересу будущий, ставить себе цель и с настойчивостью преследовать ее, то он уже осуществил большой прогресс.
Эта неспособность предвидеть отдаленные последствия своих поступков и склонность не иметь иного путеводителя, кроме моментальных побуждений, осуждают индивидуума, точно так же, как и расу, на то, чтобы постоянно оставаться в очень низком состоянии. Только по мере того, как народы приучаются владеть своими инстинктами, т. е. по мере того, как они приобретают волю и, следовательно, власть над собой, они начинают понимать важность порядка, необходимость жертвовать собой для идеала и возвыситься до цивилизации. Если бы нужно было оценить одним мерилом социальный уровень народов в истории, то я охотно принял бы за масштаб степень способности владеть своими инстинктами. Римляне в древности и англо-американцы в настоящее время представляют собой народы, обладающие этим качеством в высшей степени. Оно сильно содействовало сохранению их величия.
Общей группировкой и относительным развитием различных психологических элементов образуются типы психических организаций, по которым можно установить классификацию индивидуумов и рас. Из этих психологических элементов одни имеют отношение к характеру, другие — к уму.
Высшие расы отличаются от низших как характером, так и умом; но высшие народы между собой отличаются главным образом характером. Так как этот пункт имеет огромное общественное значение, то его следует изложить ясно. Характер образуется сочетанием в различной пропорции различных элементов, которые психологи обозначают ныне именем чувств.
Из тех, которые играют наиболее важную роль, следует главным образом отметить: настойчивость, энергию, способность владеть собой, — способности, проистекающие из воли. Мы упомянем также среди основных элементов характера нравственность, хотя она — синтез довольно сложных чувств. Это последнее слово мы берем в смысле наследственного уважения к правилам, на которых покоится существование общества. Иметь нравственность для народа — значит иметь известные твердые правила поведения и не отступать от них. Так как эти правила разнообразятся по времени и странам, то нравственность вследствие этого кажется вещью очень изменчивой, и она в действительности такова; но для данного народа, для данного момента нравственность должна быть совершенно неизменной. Дочь характера, но ничуть не ума, она может считаться прочно установленной только тогда, когда стала наследственной и, следовательно, бессознательной. Вообще можно сказать, что величие народов зависит главным образом от уровня их нравственности.
Умственные качества могут легко изменяться под влиянием воспитания; качества характера почти совершенно ускользают от его действия. Если воспитание действует на них, то это бывает только у натур безразличных, не имеющих почти никакой воли и, следовательно, легко склоняющихся в ту сторону, куда их толкают. Эти безразличные натуры встречаются у отдельных индивидов, но крайне редко — у целого народа, и если их можно встречать в нем, то только в моменты крайнего упадка.
Открытия ума передаются легко от одного народа к другому. Качества характера не могут передаваться. Это те неизменные основные элементы, которые позволяют различать психический склад высших народов. Открытия, обязанные уму, составляют общее достояние человечества; преимущества или недостатки характера составляют исключительное достояние каждого народа. Это — неизменный утес, в который волна должна бить изо дня в день в течение веков, чтобы обточить только его контуры; он соответствует специфическому признаку вида, плавнику рыбы, клюву птицы, зубу плотоядного. Характер народа, но не его ум, определяет его развитие в истории. Влияние характера можно всегда отыскать в видимых капризах совершенно бессильного случая и очень могущественной судьбы, которая, по различным вероучениям, руководит поступками людей.
Влияние характера — самый могущественный фактор в жизни народов, между тем как влияние ума в действительности очень слабо. Римляне времен упадка имели более утонченный ум, чем ум их грубых предков, но они потеряли прежние качества своего характера: настойчивость, энергию, непобедимое упорство, способность жертвовать собой для идеала, ненарушимое уважение к законам, которые создали величие их предков. Только благодаря характеру 60 тысяч англичан держат под своей властью 250 миллионов индусов, изкоторых многие, по крайней мере, равны им по уму, а некоторые неизмеримо превосходят их эстетическим вкусом и глубиной философских воззрений. Только благодаря характеру, они стоят во главе гигантской колониальной империи, какую когда-либо знала история. На характере, но не на уме основываются общества, религии и империи. Характер дает народам возможность чувствовать и действовать. Они никогда не выигрывали много от того, что желали слишком много рассуждать и слишком много мыслить.
Чрезвычайная слабость работ профессиональных психологов и их ничтожный практический интерес зависят главным образом от того, что они посвящают себя исключительно изучению ума и оставляют почти совершенно в стороне изучение характера. Я знаю только одного Рибо, который на нескольких страницах, к несчастью слишком кратких, показал значение характера и признал, что он образует истинный фундамент душевного развития. «Ум, — пишет совершенно основательно ученый профессор „College de France“, — лишь побочная форма психической эволюции. Основной тип ее есть характер. Ум, когда он слишком развит, скорее ведет к его разрушению».
Я постараюсь здесь доказать, что если желают ознакомиться со сравнительной психологией народов, то следует прежде всего приступить к изучению характера. Тот факт, что столь важная наука (так как из нее вытекают история и политика) никогда не являлась предметом исследования, остался бы совершенно непонятным, если бы нам не было известно, что подобная наука не приобретается ни в лабораториях, ни в книгах, но только продолжительными путешествиями. Ничто, впрочем, не дает повода предсказать, что к ней скоро приступят профессиональные психологи.
Хотя размеры нашего труда очень ограничены, они все-таки позволят нам показать на нескольких совершенно ясных примерах, в какой степени характер народов определяет их судьбу. Я также, покажу на других примерах, что вопреки всем историческим видимостям, психический склад рас, когда он уже образовался, обладает почти столь же устойчивыми признаками, как анатомические признаки видов.
Из психического склада рас вытекает их понятие о мире и жизни, а, следовательно, их поведение и, наконец, их история. Воспринимая известным образом впечатления от внешних вещей, каждый индивид чувствует, мыслит и поступает совершенно иначе, чем будут чувствовать, мыслить и поступать те, которые обладают совершенно отличным психическим складом. Отсюда следует, что психические организации, построенные по совершенно различным типам, не могут достигнуть полного слияния.
Вековые столкновения рас имеют главным своим основанием непримиримость их характеров.
Ничего нельзя понять в истории, если не имеешь постоянно в виду, что различные расы не могут ни чувствовать, ни мыслить, ни поступать одинаковым образом, ни, следовательно, понимать друг друга. Без сомнения, различные народы имеют в своих языках общие слова, которые они считают синонимами, но эти общие слова будят у тех, которые их слушают, совершенно несходные чувства, идеи, способы мышления. Нужно пожить с народами, психический склад которых чувствительно отличается от нашего, даже выбирая между ними только лиц, говорящих на нашем языке и получивших наше воспитание, чтобы понять глубину пропасти, существующей между психическим складом различных народов.
Можно и без далеких путешествий составить себе об этом некоторое представление, констатируя глубокое психическое, различие, существующее между цивилизованным мужчиной и женщиной, даже в том случае, когда последняя очень образована. Они могут иметь общие интересы, общие чувства, но никогда — одинаковых ассоциаций идей. Они разговаривают между собой в течение веков, не понимая друг друга, потому что их духовные организмы построены по слишком различным типам, чтобы они могли воспринимать одинаковым образом внешние вещи. Уже одна разница в их логике была бы достаточна для того, чтобы создать между ними непроходимую пропасть.
Эта пропасть между психическим складом различных рас и объясняет нам, почему высшим народам никогда не удавалось заставить низшие принять их цивилизацию. Столь еще распространенное мнение, что образование может осуществить подобное дело, — одна из печальнейших иллюзий, какую когда-либо создали теоретики чистого разума. Без сомнения, образование позволяет, благодаря памяти, которой обладают самые низкие существа, и которая не составляет, впрочем, исключительной привилегии человека, дать индивиду, стоящему довольно низко на человеческой лестнице, совокупность познаний, какими обладает европеец. Можно легко сделать бакалавра или адвоката из негра или из японца; но этим ему дают чисто внешний лоск, без всякого воздействия на его психическую природу, из которой он не может извлекать никакой пользы. То, чего ему не может дать никакое образование (потому что их создает одна только наследственность) — это формы мышления, логика, и, главным образом, характер западных людей. Этот негр или этот японец могут получать сколько угодно дипломов, но никогда им не подняться до уровня обыкновенного европейца. За десять лет ему можно легко дать образование очень просвещенного англичанина. Но чтобы сделать из него настоящего англичанина, т. е. человека, действующего, как англичанин, в различных обстоятельствах жизни, в какие он будет поставлен, для этого едва достаточно было бы тысячи лет. Только на внешний взгляд народ круто переменяет свой язык, свой государственный строй, свои верования и свое искусство. Для того, чтобы произвести подобные перемены в действительности, нужно изменить его душу.
Нам пришлось указать во введении к настоящему труду, что он представляет собой только краткое резюме, своего рода синтез томов, посвященных нами истории цивилизаций. Каждая из составляющих его глав должна быть рассматриваема как вывод из предшествовавших трудов. Поэтому очень трудно сжать идеи, и без того уже очень сжатые. Я хочу, однако, попытаться для читателей, которым дорого время, представить в виде очень кратких положений основные принципы, составляющие философию настоящего труда.
• Раса обладает почти столь же устойчивыми психологическими признаками, как и ее анатомические признаки. Как и анатомический вид, психологический изменяется только после многовековых накоплений.
• К устойчивым и наследственным психологическим признакам, сочетание которых образует психический склад расы, присоединяются, как и у анатомических видов, побочные элементы, созданные различными изменениями среды. Беспрестанно возобновляемые, они оставляют расе широкий простор для внешних изменений.
• Психический склад расы представляет собой не только синтез составляющих ее живых существ, но в особенности — синтез всех предков, способствовавших ее образованию. Не только живые, но и мертвые играют преобладающую роль в современной жизни какого-нибудь народа. Они творцы его морали и бессознательные двигатели его поведения.
• Очень большие анатомические различия, разделяющие различные человеческие расы, сопровождаются не менее значительными психологическими различиями. Когда сравниваешь между собой средние элементы каждой расы, психические различия кажутся часто довольно слабыми. Они становятся громадными, лишь только мы распространяем сравнение на высшие элементы каждой расы. Тогда можно заметить, что главным отличием высших народов от низших служит то, что первые выделяют из своей среды известное число очень развитых мозгов, тогда как у вторых их нет.
• Индивиды, составляющие низшие расы, имеют между собой очевидное равенство. По мере того как расы поднимаются по лестнице цивилизации, их члены стремятся все больше различаться между собой. Неизбежный результат цивилизации — дифференциация индивидов и рас. Итак, не к равенству идут народы, но к большему неравенству.
• Жизнь какого-нибудь народа и все проявления его цивилизации составляют простое отражение его души, видимые знаки невидимой, но очень реальной вещи. Внешние события образуют только видимую поверхность определяющей их скрытой ткани.
• Ни случай, ни внешние обстоятельства, ни в особенности политические учреждения не играют главной роли в истории какого-нибудь народа.
• Различные элементы цивилизации какого-нибудь народа, будучи только внешними знаками его психического склада, выражением известных способов чувствования и мышления, свойственных данному народу, не могут передаваться без изменений народам совершенно иного психического склада. Передаваться могут только внешние, поверхностные и не имеющие значения формы.
• Глубокие различия, существующие между психическим складом различных народов, приводят к тому, что они воспринимают внешний мир совершенно различно. Из этого вытекает то, что они чувствуют, рассуждают и действуют совершенно различно и что между ними существует разногласие по всем вопросам, когда они приходят в соприкосновение друг с другом. Большая часть войн, которыми полна история, возникала из этих разногласий Завоевательные, религиозные и династические войны всегда были в действительности расовыми войнами.
• Скоплению людей различного происхождения удается образовать расу, т. е. сформировать в себе коллективную душу, только тогда, когда путем повторяющихся веками скрещиваний и одинаковой жизнью в тождественной среде оно приобрело общие чувства, общие интересы, общие верования.
• У цивилизованных народов нет уже естественных рас, а существуют только искусственные, созданные историческими условиями.
• Новая среда, моральная или физическая, действует глубоко только на новые расы, т. е. на помеси древних рас, скрещивания которых разложили унаследованные от предков черты. Одна только наследственность достаточно сильна, чтобы бороться с наследственностью. На расы, у которых скрещивания еще не успели уничтожить устойчивости признаков, влияния среды имеют только чисто разрушительное влияние. Древняя раса скорее гибнет, чем подвергается изменениям, которые требует приспособление к новой среде.
• Приобретение прочно сложенной коллективной души представляет собой для известного народа апогей его величия. Разложение этой души означает всегда час ее падения. Вмешательство чужеземных элементов составляет одно из наиболее верных средств достигнуть этого разложения.
• Психологические виды, как и анатомические, подвергаются действию времени. Они также осуждены стареть и угасать. Всегда очень медленно образуясь, они, напротив, могут быстро исчезать. Достаточно глубоко нарушить функционирование их органов, чтобы заставить их испытать регрессивные изменения, результатом которых бывает часто очень быстрое уничтожение. Народам нужны многие века, чтобы приобрести определенный психический склад, и они его иногда теряют в очень короткое время. Восходящая дорога, которая ведет их на высокую ступень цивилизации, всегда очень длинна; покатость же, ведущая их к падению, чаще всего бывает очень короткой.
• Рядом с характером нужно поставить идеи как один из главных факторов эволюции какой-нибудь цивилизации. Они действуют только тогда, когда после очень медленной эволюции преобразовались в чувства. Тогда они застрахованы от возражений, и требуется очень долгое время для их исчезновения. Каждая цивилизация происходит из очень небольшого числа общепринятых основных идей.
• Среди наиболее важных руководящих идей какой-нибудь цивилизации находятся религиозные идеи. Из изменений религиозных верований непосредственно вытекало большинство исторических событий. История человечества всегда была параллельна истории его богов. Эти дети наших мечтаний имеют столь сильную власть, что даже имя их не может измениться без того, чтобы тотчас же не был потрясен мир. Рождение новых богов всегда означало зарю новой цивилизации, и их исчезновение всегда означало ее падение. Мы живем в один из тех исторических периодов, когда на время небеса остаются пустыми. В силу одного этого должен измениться мир.
Лебон Г. Психология народов и масс. — СПб., 1995, с. 29–37, 139–142.
Европоцентризм — культурфилософская и мировоззренческая установка, согласно которой Европа, присущий ей духовный уклад является центром мировой культуры и цивилизации. Первыми в Европе противопоставили себя Востоку древние греки. Понятие Востока они относили к Персии и другим землям, находившимся восточнее греческого мира. Но уже в Древней Греции это понятие было не просто географическим, в него вкладывался более широкий смысл. Разграничение Запада и Востока стало формой обозначения противоположности эллинам варвара, «цивилизованности» и «дикости».
Ясно, что такое деление имело отчетливо выраженную ценностную окраску: варварское начало решительно отвергалось во имя эллинского. Подобный взгляд со временем оформился в одну из традиций, унаследованных социальной практикой и духовной жизнью послеантичной Европы. Ведь Греция явилась отправной точкой развития европейской культуры Нового времени.
Античные философы ощущали единство человеческого рода. Однако масштабы вселенского самочувствия были еще незначительны. Другие народы, «варвары» не воспринимались как идентичные грекам. Собственно к человеческому роду относились не все племена. «Пайдейя», то есть образованность, мыслилась как родовой признак человечества, в лоно которого могли войти не все народы.
Итальянский философ Р. Гвардини утверждает, что если спросить средневекового человека, что такое Европа, тот укажет на пространство, где обитает человек. Это прежний «круг земель», возрожденный духом Христовым и объединенный союзом скипетра и Церкви. За пределами этого пространства лежит чуждый и враждебный мир — гунны, сарацины. Однако Европа — это не только географический комплекс, не только конгломерат народов, но живая энтелехия, живой духовный облик. Он, по мнению Гвардини, раскрывается в истории, с которой доныне не может сравниться никакая другая история.
Крестовые походы и путешествия, приведшие к великим географическим открытиям, захват новооткрытых земель и жестокие колониальные войны, все это, в конечном счете, воплощенные в реальных исторических деяниях проявления европоцентристской точки зрения. Согласно ей Европа, Запад с их историческим укладом, политикой, религией, культурой, искусством представляют собой единственную и безоговорочную ценность.
В эпоху средневековья, когда экономические, политические и культурные связи Европы с остальным миром резко ослабевают, а важнейшим фактором духовной и политической жизни становится христианство, Восток в сознании европейца закономерно отодвигается на задний план как нечто отдаленное и сугубо экзотическое. Однако возвеличивание Запада прослеживается в европейском сознании на протяжении столетий.
Мысль о разъединенности людей поддерживалась в европейской философии концепцией избранности Запада. Предполагалось, что другие народы относятся к человечеству условно, поскольку еще не достигли необходимого культурного и цивилизационного уровня. Разумеется, они идут дорогой прогресса. Однако при этом народы многих стран проживают вчерашний и позавчерашний день Европы. Идущие по социально-исторической лестнице народы далеко не всегда оценивались с позиции человеческой соборности. Это было не человечество, а скорее народы разных ойкумен.
Идея европоцентризма, хотя и несла в себе обособление Востока, в то же время подспудно была одушевлена поиском родовых основоположений человечества. Она исходила из мысли, что все народы пройдут западными магистралями и обретут единство. В этом смысле представления о Востоке как зоне «недовыполненного» человечества служили той универсальной схемой, которая, сохраняясь, могла вместе с тем в разное время и в разных обстоятельствах наполняться совершенно различным содержанием. Такие значительные течения европейской культуры, как Просвещение и романтизм, новейшая (начиная с Шопенгауэра) западная философия, искусство модернизма, молодежная контркультура 60-х гг., самым интенсивным образом вобрали в себя ориентальные элементы, стремясь соотнести, соизмерить себя с Востоком.
Идеологи восходящей буржуазии трактовали культуру как синоним «просвещенности». Что касается «диких» народов, то они оценивались как «несостоявшиеся европейцы». В своих теоретических построениях рационализм XVII–XVIII вв. неизменно опирался на пример «дикарей», живших в «неиспорченном», «исходном» состоянии, руководствовался понятием «естественных свойств человека». Отсюда частая апелляция просветителей к Востоку и вообще культурам, не затронутым европейской цивилизацией.
«Не столько пренебрежительное отношение к черным, сколько особенности художественной психологии XVII, XVIII и первой половины XIX столетия, — пишет отечественный музыковед В. Конен, — мешали людям западного воспитания заметить афро-американскую музыку, услышать ее своеобразную красоту, ощутить ее звуковую логику. Вспомним, что в кругозоре поколений, последовавшем за эпохой Ренессанса, не было места не только „ориентальному“, то есть внеевропейскому искусству (мы здесь имеем в виду не экзотику, а музыку Востока в своем подлинном содержании). Из поля зрения также выпал ряд крупнейших художественных явлений, сформировавшихся на культурной почве самой Европы».
Восходящая к эпохе Просвещения вера в прогресс человеческих знаний укрепляла представление об однонаправленном, монолинейном движении истории. Внеисторически понятная «разумность» в противовес «заблуждениям» и «страстям» рассматривалась просветителями как универсальное средство совершенствования общества. Прогресс мыслился ими как постепенное проникновение европейской цивилизации во все регионы мира. Импульс поступательного движения у просветителей был логически непрерывным и толковался как единство, содержащееся уже в бессознательном начале как осознаваемая конечная цель.
Движение всех народов в единую всемирную историю, которое осмысливали Вольтер, Монтескье, Гердер, породило все же важную идею поиска изначальной универсальной культуры. Сложилось представление, что у истоков истории различные народы не были разделены в духовном и религиозном смысле. У них были общие корни, но единая культура впоследствии распалась на множество самостоятельных ареалов.
Если Гердер усматривал в ориентальном мире воплощение патриархального идиллического начала, то Гегель уже пытается поставить вопрос о том, почему восточные народы ушли от своих человеческих истоков, остались в известной мере за пределами магистральной линии истории. В работе «Философия истории» он пытался раскрыть картину саморазвертывания духа, историческую последовательность отдельных стадий. Так рождается схема «Иран — Индия — Египет».
Этот подход к оценке общественного развития в дальнейшем стал вырождаться в апологетическую, по своей сути, «прогрессистскую» концепцию с характерным для нее представлением о науке (а затем и о технике, информатике) как об оптимальном средстве разрешения любых человеческих проблем и достижения гармонии на путях устроения рационально спроектированного миропорядка. Предполагалось, что западная культура некогда вобрала в себя все ценное, что мог дать Восток. Более того, сложилась гипотеза о том, что кочевые индоевропейские народы на заре истории вторглись из Центральной Азии в Китай, Индию и на Запад. Встреча разных культур породила будто бы европейскую цивилизацию, обогащенную контактом различных религий.
Вместе с тем в XX в. в европейском сознании вызревал кризис европоцентризма. Европейский просвещенный мир пытается понять, правомерно ли рассматривать европейскую идею как всемирную. А. Шопенгауэр отказывался видеть в мировой истории нечто планомерно-цельное, предостерегал от попытки «органически конструировать» ее. О. Шпенглер оценивал схему европоцентризма — от древности к средневековью и затем к новому времени — как бессмысленную. По его мнению, Европа как небольшое пятнышко неоправданно становится центром тяжести исторической системы. Он отмечает, что с таким же правом китайский историк мог бы, в свою очередь, построить всемирную историю, в которой крестовые походы и эпоха Возрождения, Цезарь и Фридрих Великий были бы обойдены молчанием, как события, лишенные значения. Шпенглер называет птолемеевской, то есть устаревшей, привычную для западноевропейца схему, согласно которой высокоразвитые культуры совершают свой бег вокруг Европы. Леви-Стросс позже, исследуя древнюю историю, высказал догадку, что именно западная культура выпала из всемирной истории.
Однако в целом европоцентристская концепция не утратила своего статуса. Сложившееся еще в философской классике возвеличивание разумного, рационального «эллинского» начала в противовес аффектированности, стихийности и эмпиричности иных культур, а также возникшее позднее стереотипное представление о технической цивилизации, активно содействовали формированию различных современных сциентистских иллюзий. Они, в частности, нашли опору в разработке М. Вебером принципа рациональности, основного принципа в его философии истории. Именно Вебер наиболее последовательно рассматривал рациональность как историческую судьбу европейской цивилизации. Он пытался объяснить, почему формальный разум науки и римского права превратился в жизненную установку целой эпохи, целой цивилизации. Постепенное «расколдование» мира, вытеснение из мышления, из общественного сознания магических элементов, с одной стороны, а с другой — все большее постижение последовательности и постоянства явлений, — вот те идеи, которые берут у Вебера современные философы, осмысливающие феномен европоцентризма.
Последовательно культуроцентристскую разработку теории европоцентризма находим в наследии немецкого теолога, культурфилософа Э. Трельча. По его мнению, всемирная история — это история европеизма. Европеизм — великий исторический индивидуум, который являет собой для европейцев предмет истории. Западный мир связан с антично-средиземноморским. Эти великие культурные миры формирует в нераздельном единстве европеизм и еще сегодня определяют его там, где он в ходе великой англосаксонской и латинской колонизации распространился на большую часть земного шара. Только европоцентризм позволяет говорить о всеобщей истории, человечестве и прогрессе. «Для нас существует только всемирная история европеизма». Э. Трельч считал, что у народов вне Европы отсутствует историческое самосознание и критическое отношение к прошлому — такую потребность ощущал лишь европейский дух. Поэтому знание чужих культур может быть значимым только для самопознания, понимания мира и практических отношений. Только европеец превратился из хрониста, эпика, пророка и мистика, собирателя грамот и политика в философа истории. Провидя современные европоцентристские интуиции, Трельч говорит о борьбе с желтой расой, об угрозе возможных варварских вторжений в Европу.
Современный европоцентризм поддерживается концепцией «модернизации мира». Он утверждает, что другие культуры должны принять современный жизненный уклад Запада. Своеобразная разработка европоцентризма содержится в концепции «постистории» Фрэнсиса Фукуямы. Она исходит из того, что идея либерализма становится универсальной.
Американоцентризм — одна из разновидностей европоцентризма, рассматривающая Америку как форпост человечества, как цитадель абсолютно новой культуры. Осмысление культурных связей между Европой и Америкой имеет в философии давние традиции. Реальные социально-исторические особенности судьбы американской нации, разумеется, позволяли говорить о своеобразии США. Но суть проблемы заключалась в следующем: действительно ли эти специфические черты истории континента привели к рождению особой культуры, противостоящей европейской, или, как думали многие мыслители, здесь складывались лишь модификации последней?
Некоторые философы, приглядываясь к переменам, которые происходили на американском континенте, усматривали в этих нововведениях прообраз принципиально иной цивилизации, не только решительно опережающей европейскую, но и ценностно несоизмеримой с ней. В свою очередь, философы Нового Света, подхватывая эту установку, развивали всевозможные мессианские идеи, согласно которым Америка выступала в роли «спасительницы» древней Европы, «поводыря человечества», цитадели ожидаемых культурных сокровищ. Вполне понятно, что в данной системе рассуждений Европа оказывалась воплощением исчерпавшей себя духовности, вчерашних дней прогрессистских упований.
Однако культурные узы Европы и США порождали в философской литературе и противоположный ход мысли, когда энтузиазм по поводу социальных и духовных преобразований на новых землях сменялся унынием, разочарованием в цивилизаторской миссии Америки. Тогда взоры теоретиков отворачивались от «кичливой соперницы», «вавилонской блудницы» и вновь тяготели к «просвещенной Европе». Отмеченные коллизии служили специфической ширмой, за которой разыгрывались острые социальные конфликты, осмысливались «собственно европейские» или «собственно американские» проблемы.
Поначалу господствующий в западном сознании строй мысли не включал даже намека на какое-то культурное различие между Европой и Америкой. Последняя рассматривалась как форпост первой, где последовательно реализуются европоцентристские тенденции. Затем постепенно как в американском, так отчасти и в западноевропейском сознании начало складываться иное убеждение. Некоторые мыслители стали мало-помалу обращать внимание на культурно-историческое своеобразие Америки, укреплялось представление о том, что именно здесь, в Новом Свете, разыгрывается какая-то новая драма истории, выявляется специфический потенциал человеческого духа.
Однако, по мере развертывания истории западного мира, все чаще стали возникать сомнения по поводу принципиальной самобытности США. Действительно ли Америка располагает какой-то оригинальной культурой, если последняя сложена из разнородных элементов? Способен ли «плавильный котел» из множества своеобразных культур создать нечто целостное и уникальное? Попытки раскрыть неповторимость американской культуры, доказать ее своеобразие, принципиальное отличие от европейской то и дело приводили к прямо противоположным результатам. Получалось, что духовная жизнь Нового Света мало чем отличается от европейской.
Хотя американские мыслители находились под сильным влиянием европейского идейного наследия, все же они придавали ему особую трактовку. Известно, скажем, что американские интеллектуалы восприняли основы английского пуританизма. Однако они сообщили ему мессианистский оттенок. Именно поэтому в американском общественном сознании стали укрепляться универсалистские провиденциалистские идеи, согласно которым именно Америка будто бы может в противовес Европе стать истинным проводником религиозных и гражданских свобод, воплотить в жизнь священные заветы.
Английская Америка рассматривалась идеологами Нового Света как бастион гражданских и религиозных свобод. Война с Францией укрепляла провиденциалистские настроения. Наступление американской революции оценивалось как божественный промысел. Концепция божественного провидения стала важным рычагом национального самоутверждения. Американская революция приравнивалась к исходу евреев из Египта, основатели государства — к библейским патриархам, а Вашингтона уподобляли Моисею.
Государство, основанное на новом континенте, не имело ни прошлого, ни гомогенного населения. Но именно эти обстоятельства и содействовали созданию развернутой социальной мифологии. Появились идеи о том, будто Америка начинает новую историю человечества. Американские мыслители оценивали свою страну как внеисторическую нацию, которая сложилась благодаря свободной воле своих основателей. Соединенные Штаты противопоставлялись нередко Европе, которую Америка будто бы превосходила своими целями, миссионерским предназначением.
Игнорируя социально-экономические факторы национальной консолидации, американские теоретики подчеркивали консолидирующую роль мифов. Завоеватели материка изображались как подвижники, имеющие полное право предписывать свою волю «примитивным» народам Америки и Африки. С помощью данных идеологем оправдывались насилие и геноцид. Историческое становление мыслилось как борьба с «дикостью» индейцев, как цементирование нации на почве наиболее жизненных и неоспоримых культурных стандартов.
Отчетливым своеобразием был отмечен и американский романтизм. Если европейские романтики тяготели к идеализации средневековья, то в американском сознании такая тенденция не прослеживалась. Американские философы идеализировали будущее. Они возвещали наступление новых времен, грядущее торжество принципов демократии и гуманизма, которые они стремились проиллюстрировать на примере якобы бесконфликтной истории США. Вместе с тем культурное своеобразие новой нации расценивалось ими как залог уникального исторического развития.
Итак, американские теоретики издавна пытались противопоставить Новый Свет Европе, рассматривая Америку как новое культурное пространство, как принципиально иной мир. Поэтому они стремились обнаружить те черты и признаки общественной жизни, которые позволили бы им провести отчетливое разграничение между двумя культурами — американской и европейской.
Представление о самобытности культурного уклада Америки, где будто бы обеспечивается постоянное восхождение к личному успеху, было нормальной иллюзией экономической истории США. Она поддерживалась некоторыми реальными фактами социальной практики. Абсолютизация ценностей индивидуализма произошла в Америке не случайно. Дело в том, что феодализм и его традиции были устранены здесь раньше и в гораздо более полной мере, чем в Европе. Поэтому уже в XVIII в. Новый Свет, с присущими ему социальными порядками, культурным и психологическим укладом, весьма отчетливо противостоял Старому Свету.
Многие современные американские мыслители, пытающиеся проанализировать самобытность культуры Нового Света, в конечном счете понимают, что история Америки дала пищу для несбыточных упований. Однако отсюда делается парадоксальный вывод: да, иллюзии сопровождали летопись Америки, а история показала их беспочвенность, но именно эта социальная мифология и содействовала формированию совсем иной, нежели европейская, культуры.
Так, американский историк Дж. Робертсон в работе «Американский миф, американская действительность» (1980 г.) отмечает, что мифология, основанная на подчеркивании девственности Нового Света по сравнению со Старым, находит свое регулярное воплощение в двух национальных праздниках — дне рождения Дж. Вашингтона и Дне Благодарения. Оба праздника представляют собой ритуальное воспевание американских мифов, отражают своеобразие американской культуры.
Исторически американское национальное сознание включало в себя глубокую веру в исключительность происхождения и судеб развития страны. Сложившаяся здесь культура была пропитана мыслью о том, что американцы — новый народ, который, сформировавшись из тех, кто искал свободу в Новом Свете и обрел ее, в последующие десятилетия был обязан выполнять свое миссионерское предназначение.
Миф о Новом Свете не был оторван от других, более древних мифов. Он вобрал в себя представления о рае, о «золотом веке», о Риме и варварах. Основу этого мифа составляют три элемента: Новый Свет открыт Колумбом; он был новым и пустынным; аборигены расценивались как нецивилизованные народы — ведь они были «ниже» тех, кто пришел позже на эти земли.
Американская культура, стало быть, содержит в себе конгломерат представлений, имеющих более или менее тесную связь с действительностью. При этом многие из компонентов данной культуры представляют собой некие культурные напластования, которые возникли в результате определенной социально-исторической причины, но не исчезли вместе с ней. Это относится к «американской мечте», т. е. к представлению, будто Америка может стать раем на Земле. Она возникла как результат деятельности первых поколений американцев, которые не расставались с Библией, осваивали новые земли.
В современной идеологии США ставятся две задачи: первая — восстановить «американскую мечту» и вторая — Америка должна войти в следующее столетие самой сильной нацией в мире и главной опорой мира и демократии.
Долгое время в мире господствовали белые. Сверхдержавы, экономические гиганты располагаются главным образом в Северном полушарии и в основном населены или управляются белыми. И все же контроль белых над значительными частями Земли является недавно сложившейся ситуацией. Она начала складываться 300–400 лет назад. Тогда европейцы двинулись за рамки собственного континента. Они открыли Новый Свет, быстро покорили индейцев и захватили как Северную, так и Южную Америку. Они освоили торговый путь в Индию, не затронув ислам, который господствовал в Средиземноморье, продолжили колонизацию Азии и Африки.
Критическим периодом для формирования негритянского расизма явились 50-е гг. прошлого столетия. Сторонники этого движения утверждали, что негры не должны считать себя гражданами Америки и быть лояльными по отношению к ней. В ряде книг вся мировая история с библейских времен пересматривалась с позиции негритянского национализма. К негритянской расе относили все высокоцивилизованные народности древнего мира — египтян, вавилонян, финикийцев. Высказывались предположения, что негры были в числе предков Иисуса Христа. К великим представителям негритянской расы причислялись Платон, Цезарь, Августин Блаженный.
В развитии негритянского расизма широко использовались труды американского идеолога Э. Блайдена (1832–1912). В своих работах он занимался типологией негритянской расы, пытался очертить негритянский национальный характер. Он противопоставлял миролюбие негров и агрессивность европейцев, находил, что по сравнению с европейцами негры меньше заражены индивидуализмом, больше нацелены на сотрудничество и религиозность. Центральное место в работах американского политика А. Краммела (1819–1898) занимал панафриканизм. Он защищал идею единства негритянской расы.
Следует вместе с тем проводить различие между опытом сравнительного анализа культур и собственно идеологическим истолкованием такого анализа. Обоснование самобытности расы далеко не всегда приводит к идее расистской культуры. Огромную роль в оформлении афро- и азиоцентризма сыграло наследие немецкого исследователя Лео Фробениуса. Он характеризовал культуры Востока и Запада как полярные типы. Восточным культурам, по его мнению, присущи «пещерное чувство», неподвижность, идея судьбы. Европейским культурам свойственны «чувство дали», динамичность, идея личности и свободы.
Разумеется, в этих культурфилософских воззрениях содержалась в основном идея сравнительного анализа культуры. Типология Фробениуса оказалась прогностической для шпенглерианского разделения «аполлоновской» и «фаустовской» культур. Напомним, что и Н.А. Бердяев размышлял о «женственности» русской и «мужественности» германской культур. Это созвучно тому, как Фробениус сопоставлял мужские и женские культуры. Однако эти культурфилософские экспертизы были использованы для обоснования верховенства, особенности и мессианства неевропейских культур. Ведь именно в Западной Африке Фробениус искал древнее наследие Атлантиды. Он создал сложную мозаику самобытных культур Африки.
Из наследия Фробениуса видный идеолог негритюда Лео Сенгор использовал идею уникальности африканской культуры. Негр — дитя природы. Разум африканского негра интуитивен, поскольку он нацелен на соучастие к другому человеку. Эмоциональное отношение к миру как раз и определяет все культурные ценности африканского негра — религию, социальные структуры, искусство и литературу.
Развившаяся на рубеже 50–60-х гг. концепция самобытности и самоценности африканцев выявляет культурный потенциал расы и в этом значении не может быть иллюстрацией расистской культуры. Речь идет о принципиальной разнице между европейцем и африканцем в видении, чувствовании мира. Европеец живет разумом, африканец — чувством, европеец — логикой, африканец — ритмом, европеец — расчетом, африканец — слиянием (растворением), европеец — потреблением («пожиранием»), африканец — сопереживанием (уподоблением), европеец — земным (заземленным), африканец — космическим (возвышенным), европеец — плотским, африканец — духовным.
Так после второй мировой войны еще одна сила вошла в историю и стала угрожать устойчивости европейской культуры. Народы Востока, цветные расы обнаружили желание быть активной силой истории. Колониальные системы рухнули. Обнаружил себя афроцентризм. Заявили о себе сначала арабский национализм, а затем и исламский фундаментализм.
Афроцентризм — специфическая мировоззренческая установка, направленная на ценностное возвышение африканской культуры. Он получил распространение после крушения колониальной системы в виде своеобразного учения негритюда, обосновывающего всевластие негритянской расы. Идеологи негритюда утверждали, что многовековое господство Европы, европоцентристские установки должны смениться верховенством Африки. В разработке афроцентризма существенная роль принадлежит, прежде всего, создателю теории негритюда философу, поэту и эссеисту из Сенегала Леопольду Седару Сенгору. Отдельные вопросы афроцентризма освещаются в работах таких африканских ученых, как Жозефо Ки-Зербо (Буркина-Фасо), Энгель-берт-Мвенга (Камерун), Ола Балагу и Экпо Эйо (Нигерия). Огромное место в философии афроцентризма занимает проблема специфики собственно африканской культурной практики. Говоря о психологии африканского негра, Сенгор отмечал, что он — дитя природы. Африканский негр, по его словам, будь то крестьянин, рыбак, охотник или пастух, живет на лоне природы, вступая в доверительные отношения с деревьями, животными и всеми элементами, подчиняясь суточным и сезонным ритмам. Африканский негр открывает все свои органы чувств и готов к приему любого импульса, вплоть до глубинных волн природы, без какого бы то ни было экрана (не говоря уже о реле и трансформаторах) между субъектом и объектом.
Отмечая специфику негритянской культуры, приверженцы афроцентризма показывали, что для негра на первом месте всегда форма и цвет, звук и ритм, запах и прикосновение. Такое мироощущение противопоставляется западному, рационалистическому. Психологические и художнические интуиции негро-африканской культурологии подхватывались и европейским сознанием. Так, Ж-П. Сартр в «Черном Орфее» противопоставляет черного крестьянина белому инженеру. По мнению Л. Сенгора, именно отношение к объекту — к внешнему миру, к «другому» характеризует народ и, таким образом, его культуру.
Теоретики афроцентризма разрабатывали модель европейского человека как сугубо отрицательную, в ценностном отношении несоизмеримую с африканской. По словам Сенгора, белый человек являет собой (или, по крайней мере, являл, — со времен Аристотеля и до «бестолкового девятнадцатого века») объективный разум. Как человек действия, воин, хищник, европеец прежде всего отделяет себя от объекта. Он держит объект на расстоянии, обездвиживает его вне времени и в некотором смысле вне пространства, фиксирует и убивает его. Вооружившись точными инструментами, он безжалостно расчленяет объект, чтобы провести фактический анализ. Обрадованный, но движимый лишь практическими соображениями, белый европеец, убив «другого», использует его для практических целей: он воспринимает его как средство. Эта страсть к разрушению в конечном счете сулит европейцам беду.
Иначе выглядит образ африканского негра. Он, образно выражаясь, заперт в своей черной коже. Он живет в первозданной ночи и, прежде всего не отделяет себя от объекта: от дерева или камня, человека или зверя, явления природы или общества. Негр не держит объект на расстоянии, не подвергает его анализу. Получив впечатление, он берет живой объект в ладони, как слепец, вовсе не стремясь зафиксировать его или убить. Он вертит его в чутких пальцах так и этак, ощупывает его, ощущает. Африканский негр — одна из тех тварей, которые были созданы на третий день творения: чистое сенсорное поле. Он познает «другого» на субъективном уровне, самыми кончиками усиков, если взять для сравнения насекомых. И в этот миг движение эмоций захватывает его до глубины души и уносит центробежным потоком от субъекта к объекту по волнам, порождаемым «другим».
Сенгор считает, что африканский негр более точно, нежели европеец, реагирует на возбуждение, идущее от объекта. Он отдается его ритму. Такое плотское чувство ритма, чувство движения, формы и цвета составляет одну из главных его особенностей. Ибо ритм есть самая суть энергии. Именно ритм лежит в основе подражания, играющего столь важную роль в «созидательной» или «творческой» деятельности человека: в памяти, языке, искусстве.
Раскрывая образ африканской культуры, Сенгор писал, что именно космический ритм со свойственными ему вариациями и модуляциями задает объект, именно этот ритм вызывает приятное ощущение в нервных клетках, именно на него человек реагирует поведением. Если же этот ритм нарушается и объект задает диссонирующий ритм, возникает оборонительная реакция. Если ритм отсутствует, либо становится неестественным, что, по мнению Сенгора, характерно для грегорианского хорала, а зачастую и для европейской музыки, то африканский негр все равно реагирует, предлагая свой собственный ритм.
Замечено, подчеркивает Сенгор, что если взять музыку и танец, то их ритм трансформируется мозгом в меньшей степени, чем любой другой ритм. Причина, по его мнению, заключается в том, что он больше согласуется с физиологическими ритмами. Чувствительность — этот термин Сенгор считает удачным, еще более точным — духовность, ибо она коренится в чувствительности, в его физиологии.
Обыгрывая известную фразу Декарта, Сенгор предлагает формулу: «Я чувствую, я танцую „другого“, я существую». В отличие от Декарта, африканскому негру для того, чтобы осознать, что он существует, требуется не «словесная принадлежность», а объектное дополнение. Танцевать — значит открывать и воссоздавать, отождествлять себя с жизненными силами, жить более полной жизнью, одним словом, существовать. В любом случае это высшая форма познания. Поэтому познание африканского негра в трактовке негро-африканской эстетики есть одновременно открытие и воссоздание.
Сторонники афроцентризма предлагали избавляться от комплекса неполноценности, привитого колонизаторами, критически оценивать европейскую культуру и искать пути ее преодоления за счет экспансии африканской культуры. Мировая культурная практика свидетельствует о существовании двух культур: белых европейцев и африканских негров.
Поэтизация расы находит сегодня отражение в стремлении Японии вернуться в Азию, в «индуизации» Индии, реисламизации Ближнего Востока. По мнению С. Хантингтона, в современном мире усиливается столкновение цивилизаций, углубляется противостояние рас и религий. В то же время культурный национализм как разновидность утопического сознания основан на исторических мифах.
Американский антрополог Ф. Бок во введении к сборнику статей по культурной антропологии (который так и называется «Culture Shock») дает такое определение культуры:
«Культура в самом широком смысле слова — это то, из-за чего ты становишься чужаком, когда покидаешь свой дом. Культура включает в себя все убеждения и все ожидания, которые высказывают и демонстрируют люди… Когда ты в своей группе, среди людей, с которыми разделяешь общую культуру, тебе не приходится обдумывать и проектировать свои слова и поступки, ибо все вы — и ты, и они — видите мир в принципе одинаково, знаете, чего ожидать друг от друга. Но, пребывая в чужом обществе, ты будешь испытывать трудности, ощущение беспомощности и дезориентированности, что можно назвать культурным шоком».
Суть культурного шока — конфликт старых и новых культурных норм и ориентации, старых — присущих индивиду как представителю того общества, которое он покинул, и новых, то есть представляющих то общество, в которое он прибыл. Собственно говоря, культурный шок — это конфликт двух культур на уровне индивидуального сознания.
По мнению Бока, существуют пять способов разрешения этого конфликта.
Первый способ можно условно назвать геттоизацией (от слова гетто). Он реализуется в ситуациях, когда человек прибывает в другое общество, но старается или оказывается вынужден (из-за незнания языка, природной робости, вероисповедания или по каким-нибудь другим причинам) избегать всякого соприкосновения с чужой культурой. В этом случае он старается создать собственную культурную среду — окружение соплеменников, отгораживаясь этим окружением от влияния инокультурной среды.
Практически в любом крупном западном городе существуют более или менее изолированные и замкнутые районы, населенные представителями других культур. Это китайские кварталы или целые чайнатауны, это кварталы или районы, где поселяются выходцы из мусульманских стран, индийские кварталы и т. д. Например, в берлинском районе Кройцберг в процессе многих десятилетий миграции турецких рабочих и интеллектуалов-беженцев возникла не просто турецкая диаспора, но своего рода гетто. Здесь большинство жителей — турки и даже улицы имеют турецкий облик, который придают им реклама и объявления — почти исключительно на турецком языке, турецкие закусочные и рестораны, турецкие банки и бюро путешествий, представительства турецких партий и турецкие политические лозунги на стенах. В Кройцберге можно прожить всю жизнь, не сказав ни слова по-немецки.
Подобные гетто — армянское, грузинское — существовали до революции в Москве. В Торонто подобные районы до такой степени национально специфичны, что североамериканские киношники предпочитают снимать в Торонто сцены, происходящие в Калькутте, Бангкоке или Шанхае, настолько ярко внутренний мир, традиции и культура обитателей этих гетто выражаются во внешнем оформлении их жизни в Канаде.
Второй способ разрешения конфликта культур — ассимиляция, по сути противоположная геттоизации. В случае ассимиляции индивид, наоборот, полностью отказывается от своей культуры и стремится целиком усвоить необходимый для жизни культурный багаж чужой культуры. Конечно, это не всегда удается. Причиной затруднений оказывается либо недостаточная пластичность личности самого ассимилирующегося, либо сопротивление культурной среды, членом которой он намерен стать. Такое сопротивление встречается, например, в некоторых европейских странах (во Франции, Германии) по отношению к новым эмигрантам из России и стран Содружества, желающим ассимилироваться там и стать нормальными немцами или французами. Даже при условии успешного овладения языком и достижении приемлемого уровня повседневной компетентности среда не принимает их как своих, они постоянно «выталкиваются» в ту среду, которую по аналогии с невидимым колледжем (термин социологии науки) можно назвать невидимым гетто — в круг соплеменников и «сокультурников», вынужденных вне работы общаться только друг с другом.
Разумеется, для детей таких эмигрантов, включенных в инокультурную среду с раннего детства, ассимиляция не составляет проблемы.
Третий способ разрешения культурного конфликта — промежуточный, состоящий в культурном обмене и взаимодействии. Для того чтобы обмен осуществлялся адекватно, то есть принося пользу и обогащая обе стороны, нужны благожелательность и открытость с обеих сторон, что на практике встречается, к сожалению, чрезвычайно редко, особенно, если стороны изначально неравны: одна — автохтоны, другая — беженцы или эмигранты. Тем не менее, примеры такого рода удавшегося культурного взаимодействия в истории есть: это гугеноты, бежавшие в Германию от ужасов Варфоломеевской ночи, осевшие там и многое сделавшие для сближения французской и немецкой культур; это немецкие философы и ученые, покинувшие Германию после прихода к власти нацистов и сумевшие внести весомый вклад в развитие науки и философии в англоязычных странах, существенно изменившие тамошний интеллектуальный климат и повлиявшие на развитие общественной жизни вообще.
Вообще же результаты такого взаимодействия не всегда очевидны в самый момент его осуществления. Они становятся видимыми и весомыми лишь по прошествии значительного времени.
Четвертый способ — частичная ассимиляция, когда индивид жертвует своей культурой в пользу инокультурной среды частично, то есть в какой-то одной из сфер жизни: например, на работе руководствуется нормами и требованиями инокультурной среды, а в семье, на досуге, в религиозной сфере — нормами своей традиционной культуры.
Такая практика преодоления культурного шока, пожалуй, наиболее распространена. Эмигранты чаще всего ассимилируются частично, разделяя свою жизнь как бы на две неравные половины. Как правило, ассимиляция оказывается частичной либо в случае, когда невозможна полная геттоизация, полная изоляция от окружающей культурной среды, либо когда по разным причинам невозможна полная ассимиляция. Но она может быть также вполне намеренным позитивным результатом удавшегося обмена и взаимодействия.
И, наконец, пятый способ преодоления конфликта культур — колонизация. Определить механизм колонизации в самом общем виде очень просто. О колонизации можно вести речь тогда, когда представители чужой культуры, прибыв в страну, активно навязывают населению свои собственные ценности, нормы и модели поведения.
В этом контексте термин колонизация не имеет политического звучания и не носит оценочного характера, а является просто описанием определенного типа взаимодействия культурных и ценностных систем. Колонизация в политическом смысле является лишь одной из многочисленных форм культурной колонизации, причем не самой действенной формой, поскольку часто превращение какого-то государства или территории в колонию сопровождалось не столько культурной колонизацией, сколько геттоизацией пришельцев, которые жили, почти не соприкасаясь с автохтонной культурой, а потому практически не воздействуя на нее. Другой формой культурной колонизации (гораздо более действенной) является широко распространившаяся практика помощи слаборазвитым странам со стороны индустриальных государств. Например, когда западная фирма осуществляет строительство ирригационного канала в засушливой африканской или ближневосточной стране, она не только внедряет новые модели технологической и организационной культуры, к которой вынуждены приспосабливаться и которую вынуждены усваивать туземные рабочие, используемые на постройке канала, но и вносит глубокие изменения в культуру земледелия, которое начинает функционировать по западным моделям и технологиям, а вместе с этим кардинально изменяется социальная и культурная организация общества в целом.
Культурная колонизация возможна не только в слаборазвитых странах. Формой культурной колонизации стала определенная американизация жизни в Западной Европе после второй мировой войны, выразившаяся в широком распространении образцов и моделей поведения, свойственных американской (прежде всего массовой) культуре. Россия только в течение нынешнего столетия пережила две волны культурной колонизации. Первая из них связана с большевистской индустриализацией, разрушившей уклад жизни как в деревне, так и в городе, внедрившей в русскую жизнь новые культурные формы и жизненные стили, невиданные или весьма редко встречавшиеся до той поры. Со второй волной колонизации мы имеем дело сейчас, когда буквально во всех сферах жизни: от секса до бизнеса, от кулинарной практики до государственной организации — налицо активное внедрение и усвоение западных по происхождению ценностей, норм, поведенческих и организационных моделей.
В социальных и политических науках такие процессы описываются термином модернизация, который имеет оценочный характер и предполагает, что новые модели, идущие на смену старым, носят более современный характер, отвечающий более высокой ступени развития, а поэтому они в определенном смысле «совершеннее», «выше», «лучше» старых. Термин культурная колонизация в ценностном отношении нейтрален, он лишь обозначает и описывает процесс замещения собственных норм, ценностей, моделей и образцов поведения соответственными нормами, ценностями, моделями и образцами, пришедшими извне, из инокультурной среды.
Таковы выделяемые антропологами пять способов преодоления культурного шока, происходящего в результате столкновения различных культур.
Сами науки о культуре обязаны своим возникновением факту культурного шока, то есть факту (или фактам) столкновения с чужой культурой (или с чужими культурами).
Плюрализм в подходе к культурам стал знаком наступления нового этапа не только в науке о культурах, но и в политике, и в идеологии. «Деевроцентризация» культуры не могла пройти бесследно. Это был новый культурный шок, сравнимый по масштабам с культурным шоком на заре цивилизации, приведшим к открытию самого понятия культуры. Помимо того, что была поставлена под сомнение, возможность считать примитивными культуры, отличные от современной европейско-американской культуры, обнаружилась необходимость изменения практики взаимодействия культур. Раньше колониальные чиновники, будучи твердо уверены в благотворности и полезности своей деятельности для «туземцев», выкорчевывали и истребляли традиции и верования, имевшие, как они думали, основываясь на достижениях культурных наук, вредный, реакционный, антипрогрессивный характер, и старались внедрить, по их мнению, новые, научные, прогрессивные идеи, формы деятельности и технологии. Этот процесс называли модернизацией. Предполагалось, что модернизация такого рода (до известной степени насильственная) представляет собой лишь средство ускорить, упростить и облегчить путь, который «туземное» общество все равно — volens nolens — будет вынуждено пройти в силу необоримых законов социально-культурной эволюции, согласно которым все проходят один и тот же путь, но одни впереди на этой дороге, а другие — отстали.
На деле же следствием такой модернизации практически везде было истребление и уничтожение культур. Б. Малиновский писал: «Повсюду одно и то же фантастическое рвение истреблять, искоренять, сжигать все то, что шокирующе действует на нашу моральную, гигиеническую или просто провинциальную чувствительность, повсюду одно и то же невежественное и глупое непонимание того, что каждая черта культуры, каждый обычай и верование представляет некую ценность, выполняет социальную функцию, имеет положительное биологическое значение… Традиция с биологической точки зрения есть форма коллективной адаптации общины к ее среде. Уничтожьте традицию, и вы лишите социальный организм его защитного покрова и обречете его на медленный неизбежный процесс умирания».
Многие известнейшие ученые протестовали против пренебрежительного отношения к так называемым примитивам. Французский этнолог Клод Леви-Строс вообще считал, что мировоззрение, которое базируется на идее прогресса или однонаправленной исторической эволюции, само по себе может стать предпосылкой расизма, когда учение о превосходстве расы, народа, этноса используют для обоснования успехов цивилизации.
Осознание порочности такого подхода привело к попытке осуществить модернизацию, одновременно сохраняя и поддерживая традиционные культуры. Но этому подходу свойственно внутреннее противоречие: всякая попытка внедрить технологии, политические и правовые нормы, любого рода культурные образы, заимствованные из современной европейской цивилизации, вступает в противоречие с требованиями сохранения традиционной культуры как целостности и в то же время требование сохранения многообразных культур противоречит тенденциям глобализации современной западной культуры. На этом пути возникают совершенно неразрешимые парадоксы.
В конце 40-х годов, когда мировая общественность была на пороге принятия Всеобщей декларации прав человека, подготовленной под эгидой Организации Объединенных Наций, группа ученых Американской антропологической ассоциации под руководством М. Герсковица выступила с меморандумом, подвергающим сомнению универсалистскую концепцию прав человека. Согласно их позиции, «стандарты и ценности имеют особенный характер в разных культурах, из которых они происходят, поэтому всякая попытка сформулировать постулаты (прав человека. — Л.И.), вытекающие из представлений или морального кодекса одной культуры, препятствуют распространению такого рода декларации прав человека на человечество в целом…» На основе этого положения был сделан вывод о том, как, согласно научному подходу, должны декларироваться права человека: «В основу должны быть положены общемировые стандарты свободы и справедливости, базирующиеся на принципе, согласно которому… человек свободен в том случае, если он может жить согласно тому пониманию свободы, которое принято в его обществе. И наоборот, нельзя представить себе эффективный мировой порядок, если он не поощряет свободного развития личностей членов конституирующих этот порядок сообществ».
Ученые, выступавшие с позиций плюрализма культур, вовсе не были маргиналами и радикалами. Они стали выразителями позиции, которую в то время, как, впрочем, и сегодня поддерживало, пожалуй, большинство антропологов. К примеру, Леви-Строс в 1978 году писал, что ни одна из цивилизаций не может претендовать на то, что в наибольшей мере выражает, воплощает идею мировой цивилизации как таковой: «мировая цивилизация не может быть в мировом масштабе ни чем иным, кроме как коалицией культур, каждая из которых сохраняет свою самобытность».
Организация Объединенных Наций по сути дела проигнорировала этот меморандум, положив в основу Всеобщей декларации прав человека универсалистскую концепцию, согласно которой права человека едины для представителей всех сообществ, входящих в мировой порядок, независимо от специфики конституирующих эти сообщества традиций и свойственных этим традициям принципов понимания свободы. Содержательно же универсальные права человека представляют собой именно «постулаты, вытекающие из представлений и морального кодекса одной (а именно европейской. — Л.И.) культуры».
В результате неизбежным оказывается такое положение, что идея реализации универсальных (точнее, объявленных универсальными, а по сути культурно специфических) прав человека либо остается утопией, если мировое сообщество не применяет санкций для реализации этих прав там, где они нарушаются, либо оказывается средством, используемым для осуществления эгоистических политических целей стран — лидеров сообщества.
Эти (и многие другие) парадоксы современной политики следуют из противоречивости современных представлений о природе культуры. Ни эволюционистская парадигма, акцентирующая единство культуры и преемственность ступеней культурного развития, ни плюралистическая парадигма, подчеркивающая множественность культур и самодостаточный характер каждой культуры, по отдельности не способны исчерпывающе объяснить культурные процессы и наметить пути решения проблем, связанных с культурой. Чтобы их решить, нужно каким-то образом совместить эти подходы. Но в настоящий момент данная задача вряд ли разрешима, поскольку каждый из подходов зиждется на своей собственной, несовместимой (или трудносовместимой) с другим подходом теоретической логике.
Ионин Л.Г. Социология культуры. — М, 1996, с. 17–20, 34–37.
Антисемитизм сегодня одними рассматривается в качестве рокового для человечества вопроса, другими — в качестве одной лишь отговорки. Для фашистов евреи являются не меньшинством, но противорасой, негативным принципом как таковым; счастье этого мира ставят они в зависимость от их искоренения. Экстремально противоположным является тезис, согласно которому евреи, не обладающие национальными или расовыми признаками, образуют некую группу благодаря религиозным воззрениям и традиции, а не чему-либо еще. Еврейские отличительные признаки приписываются тут восточным евреям, во всяком случае тем, кто еще не подвергся полной ассимиляции. Обе доктрины являются одновременно и истинными и ложными.
Первая является истинной в том смысле, что ее сделал истинной фашизм. Евреи являются сегодня той группой, которая как на практике, так и в теории навлекает на себя волю к уничтожению, ложным общественным порядком из самого себя продуцируемую. Абсолютное зло клеймит их печатью абсолютного зла. Так на практике они оказываются избранным народом. В то время как уже более нет нужды в экономическом господстве, евреям суждено быть его абсолютным объектом, с которым так и надлежит обращаться. Рабочим, которым, в конечном итоге, все это, разумеется, и предназначено, никто, по вполне понятным причинам, не говорит это прямо в лицо; негры пусть себе остаются там, где им и место, но от евреев должна быть очищена земля, и призыв истребить их как вредных паразитов находит отклик в сердцах всех перспективных фашистов всех стран. В образе еврея, сооружаемом шовинистами на глазах у всего мира, находит свое выражение их собственная сущность. Их страстью является исключительное обладание, присвоение, власть без границ любой ценой. Евреев, на которых они сваливают свою вину, в качестве властителей осмеиваемых, пригвождают они к кресту, бесконечно возобновляя то жертвоприношение, в действенную силу которого они не могут верить.
Другой, либеральный, тезис истинен в качестве идеи. Он содержит в себе образ общества, в котором бешеная злоба более не репродуцирует себя и не ищет того, на чем она могла бы выместить себя. Однако в силу того, что либеральным тезисом единство людей рассматривается как в принципе уже осуществившееся, он способствует апологии существующего. Попытка предотвратить величайшую опасность при помощи политики меньшинства и демократической стратегии столь же двусмысленна, как и оборонительная позиция последних либеральных буржуа. Их бессилие привлекает врагов бессилия. Самим существованием и внешним видом евреев существующая всеобщность компрометируется в силу недостаточной приспособляемости. Неизменная приверженность евреев их собственному образу жизни привела к небезопасным взаимоотношениям с господствующим порядком. Они ожидали получить от него поддержку, не будучи его властителями. Их отношение к народам-хозяевам было отношением алчности и страха. Но во всех тех случаях, когда они поступались отличием от господствующих нравов, взамен преуспевшим доставался тот холодный, стоический характер, который навязывает общество человеку и по сегодняшний день. Диалектическое сплетение Просвещения и господства, двойственная связь прогресса с жестокостью и освобождением, которые евреям удалось почувствовать как у великих просветителей, так и в демократических национальных движениях, равным образом проявляют себя и в самом существе тех из них, кто подвергся ассимиляции. Просвещенное самообладание, с помощью которого приспособившиеся евреи старались избавить себя от мучительных памятных отметин подчинения власти других, так сказать второго обрезания, безоговорочно ввело их, заставив покинуть их собственное обветшалое сообщество, в среду нововременной буржуазии, уже неудержимо шествующей вперед, к рецидиву чистого угнетения и к своей реорганизации в стопроцентную по чистоте расу. Раса не является, как хотелось бы того шовинистам, непосредственно от природы данной особенностью. Скорее напротив, она представляет собой редукцию к природной данности, к неприкрытому насилию, будучи той косной партикулярностью, которая при существующем порядке вещей именно и оказывается всеобщим. Сегодня раса проявляет себя в виде самоутверждения буржуазного индивидуума, интегрированного в варварский коллектив. Общественную гармонию, приверженцами которой являлись либеральные евреи, в конце концов, пришлось им испытать на самих себе в качестве гармонии националистического сообщества. Они полагали, что антисемитизмом лишь извращается тот общественный порядок, который на самом деле вовсе не способен существовать без извращения людей. Преследование евреев, как и преследование вообще, неотделимо от подобного рода общественного порядка. Его сутью, сколь бы успешно ни скрывала она себя по временам, является насилие, сегодня открыто о себе заявляющее.
Антисемитизм как националистическое движение всегда был тем, в чем так любили упрекать его зачинщики социал-демократов: уравниловкой. Тем, кто не наделены властью подчинять, должно быть так же плохо, как и народу. От немецких чиновников до гарлемских негров его завистливые последыши в сущности всегда осознавали, что, в конечном итоге, сами они ничего с этого не будут иметь, кроме радости от того, что и другие не более иметь теперь будут. Ариезация еврейской собственности, и без того по большей части пошедшая на пользу только верхам, едва ли принесла массам в третьем рейхе выгоду большую, чем казакам та жалкая добыча, что прихватывали они с собой из разоренных еврейских кварталов. Реальной выгодой была видимая лишь наполовину идеология. То обстоятельство, что демонстрация его экономической бесполезности скорее усиливает, чем ослабляет привлекательность этого нацистского лечебного средства, указывает на его истинную природу: оно идет на пользу не человеку, но его склонности к уничтожению. Действительной выгодой, на которую рассчитывает нацгеноссе, оказывается тут санкционирование его бешеной злобы коллективом. Чем мизернее прочие результаты, тем более ожесточенной становится его приверженность движению вопреки рассудительности. Аргумент о недостаточной рентабельности антисемитизм не смущает. Для народа он — роскошь.
Его целесообразность для господства очевидна. Он используется в качестве отвлекающего средства, дешевого способа коррумпировать, наглядного террористического урока. Респектабельный рэкет поддерживает его, нереспектабельный его практикует. Но облик того духа, как общественного, так и индивидуального, который находит свое выражение в антисемитизме, то доисторически-историческое стечение обстоятельств, во власти которого он оказывается, полностью сокрыт во мраке. Если за столь глубоко укоренившимся в цивилизации страданием не признается право быть познанным, не удастся его унять путем познания также и отдельному человеку, будь он даже до такой степени исполнен добрых намерений, как и сама жертвенность. Не способны на это и столь убедительные рациональные, экономические и политические объяснения и контраргументы — сколь бы справедливыми они ни были, — ибо неразрывно связанная с господством рациональность сама покоится на почве страдания. Как вслепую наносящие удары и вслепую их отражающие преследователь и жертва сопричастны одному и тому же кругу несчастья и зла. Антисемитские действия и поступки вызываются теми ситуациями, когда ослепленных, грабительски лишенных субъективности людей спускают с цепи в качестве субъектов. То, что они делают, оказывается — для участников — не чем иным, как смертоносными и вместе с тем лишенными смысла реакциями, что и было установлено бихевиористами, без какой бы то ни было их интерпретации. Антисемитизм является хорошо накатанной схемой, даже ритуалом цивилизации, а погромы представляют собой самые настоящие ритуальные убийства. Ими демонстрируется бессилие всего того, что могло бы положить им конец, смысла, значения, в конце концов, самой истины. В таком нелепом занятии, как убийство, находит свое подтверждение вся тупость жизни, которой покоряются.
Лишь слепота антисемитизма, его безинтенциональность придает долю истинности объяснению, что он-де является клапаном. Ярость обрушивается на того, чья беззащитность очевидна. И поскольку жертвы между собой всякий раз в зависимости от конъюнктуры взаимозаменяемы — бродяги, евреи, протестанты, католики, — каждый из них может занять место убийц, проникнуться той же самой слепой жаждой убийства, стоит лишь последней ощутить свое могущество как норме. Не существует никакого генетического антисемитизма, как, конечно же, и антисемитизма врожденного. Взрослые, для которых призыв к еврейской крови стал второй натурой, столь же мало способны ответить на вопрос почему, как и молодежь, которой надлежит ее пролить. Правда, высокопоставленные заказчики, которые знают ответ, не испытывают ненависти к евреям и не любят свою свиту. Но последняя, остающаяся в накладе и экономически и сексуально, ненавидит бесконечно; она не потерпит никакого послабления, ибо никакое достижение чаемого ей не ведомо. Таким образом, на практике организованных разбойников-убийц воодушевляет своего рода динамический идеализм. Они выступают для того, чтобы грабить, и создают для этого высокопарную идеологию, неся вздор о спасении семьи, отечества, человечества. Но поскольку они при этом остаются в дураках, о чем они, правда, уже догадались, полностью отпадает, в конечном итоге, и их жалкий рациональный мотив, грабеж. Темный инстинкт, которому с самого начала была она более родственна, чем разуму, целиком и полностью овладевает ими. Его половодье затопляет островок рациональности, и эти отчаявшиеся предстают тогда единственно лишь в виде защитников истины, обновителей земли, которым надлежит также реформировать еще и последний ее уголок. Все живое становится материалом для выполнения их чудовищной задачи, помешать которой уже более не способны никакие симпатии и склонности. Действие воистину становится тут автономной самоцелью, оно умело маскирует свою собственную бесцельность. Антисемитизм всегда призывает довести дело до самого что ни на есть конца. Между ним и тотальностью с самого начала существовала теснейшая внутренняя взаимосвязь. Ослепленность охватывает все, ибо не способна постичь ничего.
Либерализм предоставлял евреям имущественные права, но без какой бы то ни было командной власти. Это было смыслом прав человека — обещать счастье даже там, где отсутствует какая бы то ни было власть. Так как обманутые массы догадываются, что это обещание, будучи всеобщим, как правило, остается ложью до тех пор, пока существуют классы, оно возбуждает их ярость; они чувствуют, что над ними издеваются. Даже в качестве возможности идеи, они вынуждены все снова и снова вытеснять мысль об этом счастье, они отрицают ее тем яростнее, чем более актуальной она является. Во всех тех случаях, когда, несмотря на принципиальную невыполнимость, она кажется осуществившейся, они вынужденно воспроизводят то подавление, которое претерпело их собственное стремление. Все то, что становится поводом для такого воспроизведения, сколь бы несчастным оно ни было само — Ахасвер и Миньон, чужое, напоминающее о земле обетованной, красота, напоминающая о поле, отвратительное животное, напоминающее о промискуитете, — навлекает на себя всю страсть к разрушению тех цивилизованных особей, которым так никогда и не удалось пройти до конца мучительный процесс цивилизации. Для тех, кто ценой судорожных усилий добивается господства над естеством, оно, истязаемое, предстает в виде возбуждающего отраженного видения беспомощного счастья. Мысль о счастье без власти невыносима, потому что только тогда было бы оно вообще счастьем. Химерическая склонность к заговорам алчных еврейских банкиров, финансирующих большевизм, служит признаком их врожденного бессилия так же, как хорошая жизнь — признаком счастья. К этому присовокупляется и образ интеллектуала; он, по всей видимости, имеет возможность мыслить, чего не могут позволить себе другие, и не проливает пот тягостного труда и физического усилия. Банкир, как и интеллектуал, деньги и дух, эти экспоненты циркуляции являются недостижимым идеалом для изувеченных отношениями господства.
Сегодняшнее общество, в котором первобытные религиозные чувства и ренессансы наряду с наследием революций выставлены для рыночной продажи, в котором фашистские фюреры за закрытыми дверьми ведут торг землями и жизнями наций, в то время как искушенная публика у радиоприемников предается подсчету цены, общество, в котором уже и слово, его разоблачающее, именно тем самым легитимирует себя в качестве рекомендации для приема в ряды политического рэкета, это общество, в котором политика уже более не просто является бизнесом, но бизнес и есть вся политика, приходит в негодование от отсталых торгашеских манер еврея и объявляет его материалистом, спекулянтом, которому надлежит уступить место пламенному энтузиазму тех, кто возвел бизнес в ранг абсолюта.
Буржуазный антисемитизм имеет специфически экономическое основание: маскировку господства под производство. Если в предшествующие эпохи господство власть имущих было непосредственно репрессивным до такой степени, что не только обязанность трудиться уступали они исключительно низшим классам, но и объявляли этот труд позорным, каковым он всегда и был в условиях господства, то в эпоху меркантилизма абсолютный монарх превращается в крупнейшего владельца мануфактуры. Производство получает право доступа ко двору. Властители в качестве буржуа, наконец, полностью снимают с себя цветастую униформу и облачаются в цивильное. Труд не является постыдным, утверждали они, когда позволяет более рационально завладевать трудом других. Сами себя они зачисляли в ряды трудящихся, хотя оставались захватчиками и рвачами, как и прежде. Фабрикант рисковал и загребал деньги точно так же, как и коммерсант или банкир. Он рассчитывал, распоряжался, продавал и покупал. На рынке он конкурировал с ними ради прибыли. Только прибирал он к рукам не просто рынок, но первоисточник: как функционер своего класса заботился он о том, чтобы труд его рабочих не был ему в убыток. Рабочие должны были отдавать настолько много, насколько это только было возможно. Как самый настоящий Шейлок он настаивал на их долговых расписках. Владея машинами и материалами, он принуждал других производить. Он называл себя продуцентом, но втайне он, как и всякий другой, знал истину. Продуктивный труд капиталиста независимо от того, служило ли оправданием его прибылей заработанное предпринимателем, как в эпоху либерализма, или оклад директора, как сегодня, всегда был идеологией, скрывающей подлинную суть трудового договора и хищническую природу экономической системы вообще.
Поэтому-то и кричат: держи вора! а указывают при этом на еврея. Он и в самом деле является козлом отпущения, но не просто из-за отдельных маневров и махинаций, но во всеобъемлющем смысле, так как на него взваливается ответственность за экономическую несправедливость целого класса. Фабрикант не спускает глаз со своих должников, рабочих, на фабрике и контролирует выполнение ими своих обязательств, прежде чем выдать им деньги. То, что произошло в действительности, они начинают ощущать лишь тогда, когда видят, что они могут на это купить: даже самый незначительный магнат способен располагать таким количеством услуг и благ, как ни один из прежних властителей; трудящиеся же, однако, получают лишь так называемый культурный минимум. Мало того, что на рынке они узнают, сколь мало благ достается на их долю, в придачу к тому продавцом еще и рекламируется то, что они себе не могут позволить. Лишь в соотношении заработка и цен обнаруживает себя то, чего лишены трудящиеся. Получая зарплату, они соглашаются одновременно и с принципом расчета за их труд. Торговец предъявляет им тот вексель, который был подписан ими фабриканту. Он, таким образом, оказывается судебным исполнителем, представляющим интересы всей системы в целом, и принимает ненависть к другим на себя. Ответственность сферы обращения за эксплуатацию есть общественно необходимая видимость.
Сфера обращения занята не одними только евреями. Но они были заперты в ней слишком долго для того, чтобы ту ненависть, которую приходилось им сносить с давних пор, они бы не отражали через се сущность. В противоположность их арийским коллегам доступ к источнику прибавочной стоимости был им по существу закрыт. До собственности на средства производства их допускали лишь с большим трудом и запозданием. Правда, в истории Европы и даже германского кайзеровского рейха известны случаи, когда крещеным евреям удавалось достигнуть высокого положения в сфере управления и индустрии. Но они всегда должны были оправдывать его удвоенной преданностью, ревностным усердием, упорным самоотречением. Их допускали к нему только тогда, когда своим поведением они молчаливо примирялись с вердиктом относительно прочих евреев и добавочно подтверждали его правоту: таков был смысл крещения. Все великие деяния этих выдающихся личностей не повлекли за собой ассимиляцию еврея в состав народов Европы, ему не давали пустить корни и потому подвергали поношению из-за отсутствия корней. Он всегда оставался подзащитным евреем, зависимым от кайзеров, князей или абсолютистского государства. Все они некогда были более развитыми в экономическом отношении по сравнению с остальной, отсталой частью населения. В той мере, в какой они нуждались в еврее как в посреднике, они защищали его от масс, которым приходилось расплачиваться по счетам прогресса. Евреи были колонизаторами прогресса. С тех пор, как в качестве торговцев они помогли распространить римскую цивилизацию в родоплеменной Европе, они являлись, в полном соответствии со своей патриархальной религией, представителями городских, буржуазных, наконец, индустриальных общественных отношений. Они несли капиталистические формы существования на село и навлекали на себя ненависть тех, кому приходилось страдать под их ярмом. Ради того самого экономического прогресса, из-за которого сегодня они идут ко дну, у ремесленников и крестьян, деклассированных капитализмом, евреи с самого начала были бельмом на глазу. Его исключительный, особый характер они узнают теперь на собственном опыте. Те, кто всегда стремились быть первыми, остались далеко позади. Даже еврейский регент американского развлекательного треста при всем своем блеске живет в состоянии безысходной обороны. Кафтан был привидением-пережитком древнейшего бюргерского одеяния. Сегодня он свидетельствует о том, что его носители отброшены на обочину общества, которое, само будучи просвещенным, предается изгнанию призраков собственной предыстории. Те, кто пропагандировали индивидуализм, абстрактное право, понятие личности, ныне деградировали до уровня биологической разновидности. Тех, кто так никогда и не смогли стать до конца обладателями гражданских прав, наделивших бы их человеческим достоинством, вновь называют всех без разбора «этим евреем». На союз с центральной властью еврей оставался обреченным даже в девятнадцатом столетии. Всеобщие, охраняемые государством права были залогом его безопасности, чрезвычайный закон — его кошмаром. Он оставался объектом, всецело отданным на милость других даже там, где он настаивал на своих правах. Торговля была не его профессией, она была его судьбой. Он был травмой рыцарей индустрии, вынужденных разыгрывать из себя творцов. В еврейском жаргоне удастся ему расслышать то, за что втайне презирает он себя: его антисемитизм является ненавистью к самому себе, нечистой совестью паразита.
Националистический антисемитизм стремится отречься от религии. Он уверяет, что речь идет о чистоте расы и нации. Они принимают во внимание то, что люди уже давно отказались от заботы о вечном блаженстве. Средний верующий сегодня уже настолько лукав, как прежде был только кардинал. Более не удается привести массы в движение, ставя евреям в вину то, что они являются закоренелыми неверующими. Но едва ли религиозная вражда, которая в течение двух тысяч лет побуждала к преследованию евреев, полностью угасла. Скорее напротив, то рвение, с которым антисемитизм отрицает свою собственную религиозную традицию, свидетельствует о том, что она ему присуща ничуть не менее, чем в прежние времена профанная идиосинкразия — религиозному фанатизму. Религия не была упразднена, а стала использоваться в качестве культуртовара. Союзом Просвещения и господства моменту содержащейся в ней истины был прегражден доступ к сознанию и законсервированы ее опредмеченные формы. И то и другое в конечном итоге идет на пользу фашизму: неподконтрольные страсти канализируются в националистический мятеж, потомки евангелических фанатиков по модели вагнеровских рыцарей Грааля превращаются в участников заговора кровной общности и членов элитных гвардий, религия как институт частично сливается с системой, частично транспонируется в украшение массовой культуры и гала-демонстраций. Фанатическая вера, которой похваляются фюрер и его свита, не является иной, чем та озлобленная, что прежде держала под своим влиянием отчаявшихся, пропало лишь ее содержание. Лишь этим единственно живет ненависть против тех, кто эту веру не разделяет. От религии любви у немецких христиан не осталось ничего, кроме антисемитизма.
Христианство является не просто рецидивом предшествующего иудейству. При переходе от генотеистического к универсальному облику его богу так и не удалось полностью избавиться от черт природного демона. Ужас, ведущий свое происхождение от древнейших преанимистических времен, переходит с природы на понятие абсолютной самости, которая в качестве ее творца и повелителя совершенно подчиняет себе природу. При всей своей неописуемой мощи и великолепии, которыми наделяет его такое отчуждение, оно все же доступно мысли, которая, именно соотносясь с высочайшим, трансцендентным, становится универсальной. Бог как дух противостоит природе в качестве иного принципа, который является не просто ручательством ее слепого кругооборота, как все мифические божества, но способен избавить от него. Но его абстрактностью и удаленностью в то же время лишь усиливается ужас перед несоизмеримым, и упорное словосочетание «я есть», ничего, кроме себя, не терпящее, превосходит по части неизбежного насилия слепой, но потому именно и более неоднозначный приговор анонимной судьбы. Бог иудаизма требует то, что ему причитается, и рассчитывается с нерадивыми. Он опутывает свое творение паутиной провинностей и заслуг. В противоположность этому христианством подчеркивался момент милосердия, в самом иудаизме, правда, содержащийся в союзе Бога с человеком и в мессианских обещаниях. Это смягчило ужас перед абсолютом благодаря тому, что твари было дано вновь обрести самое себя в божестве: божественный посредник носит человеческое имя и умирает человеческой смертью. Его посланием было: отбросьте страх; закон ничто перед верой; превыше всего величия любовь, единственная заповедь.
Однако в силу тех же самых моментов, посредством которых христианство разрушает чары естественной религии, оно вновь порождает, хотя и в спиритуализированном облике, идолопоклонство. В той же самой степени, в какой абсолютное приближается к конечному, конечное абсолютизируется. Христос, ставший плотью дух, является обожествленным магом. Человеческая саморефлексия в абсолютном, очеловечивание Бога посредством Христа есть proton pseudos. Прогресс по сравнению с иудаизмом оплачивается ценой утверждения, что человек Христос был Богом. Именно рефлективный момент христианства, спиритуализация магии является причиной всех бед. За духовную сущность тут выдастся как раз то, что, предшествуя духу, оказывается сущностью природной.
Именно в развитии опровержений подобного рода притязаний со стороны конечного проявляет себя дух. Таким образом, нечистая совесть рекомендует в качестве символа фигуру пророка, в качестве метода претворения — магическую практику. Это делает христианство религией, в известном смысле единственной: интеллектуальной повязанностью интеллектуально подозрительной, особой культурной сферой. Как и великие азиатские системы, дохристианское иудейство едва ли в чем-либо расходилось с принципами национальной жизни, с всеобщим принципом самосохранения верой. Трансформация языческого ритуала жертвоприношения происходила не просто в области культа и не просто в области нравов, она определяла собой форму производственного процесса. В качестве его схемы жертвоприношение рационализируется. Табу превращается в рациональный регулятор процесса труда. Оно упорядочивает администрирование в периоды войны и мира, процессы сева и сбора урожая, приготовления пищи и забоя скота. И даже если эти правила возникают не из рациональных соображений, то, по меньшей мере, из них возникает рациональность. Стремление освободить себя от непосредственного страха создало у примитивных народов институт ритуала, в иудаизме он был превращен в священный ритм семейной и государственной жизни. Жрецы были назначены смотрителями над тем, чтобы обычаю следовали. Их властная функция в теократической практике была очевидной; христианство, однако, желало оставаться спиритуальным даже там, где оно стремилось к господству. В идеологии оно порывает с принципом самосохранения посредством последней жертвы, жертвы Богочеловека, но как раз тем самым обрекает обесцененное существование на профанацию: Моисеев закон упраздняется, однако как кесарю, так и Богу воздается причитающееся. Мирская власть удостоверяется в правах либо узурпируется, христианская вера становится ведомством, обладающим концессией на благодать. Преодоление принципа самосохранения посредством подражания Христу возводится в ранг предписания. Так жертвенная любовь лишается своей наивности, отделяется от естественной и учитывается в качестве заслуги. Опосредованная знанием блага любовь должна при этом быть, тем не менее, непосредственной; природе и сверхъестественному надлежит достигнуть примирения в ней. В этом состоит ее неистинность: в ложно-утвердительном толковании самоотречения.
Толкование является ложным потому, что церковь, живущая тем, что люди в следовании ее учению, требующему от них дел, как в католической, или веры, как в протестантской версии, усматривают путь к спасению, все же не способна гарантировать достижение цели. То обстоятельство, что церковное обещание блаженства не имеет обязательной силы, этот иудейский и негативный момент в христианской доктрине, релятивизирующий магию и, в конечном итоге, саму церковь, втихомолку отбрасывается наивным верующим, для которого христианство, супернатурализм, становится магическим ритуалом, естественной религией. Он верует только благодаря тому, что забывает свою веру. Он внушает себе знание и уверенность, совсем как астрологи и спириты. Это не обязательно хуже спиритуализированной теологии. Итальянская старушка, в простоте веры своей ставящая свечку святому Геннаро за своего на войне находящегося внука, возможно более близка к истине, чем свободные от какого бы то ни было идолопоклонства папы и архипастыри, благословляющие оружие, против которого бессилен святой Геннаро.
Но для простоты сама религия становится эрзацем самой себя. Предчувствие того сопутствовало христианству с самых первых дней, но только парадоксальные христиане, антиофициальные, от Паскаля через Лессинга и Кьеркегора вплоть до Барта, превратили его в стержневой момент своей теологии. В этом осознании они были не только радикалами, но также и терпимыми. Однако другие, те, кто гнали от себя это подозрение и с нечистой совестью убеждали себя, что обладание христианством им гарантировано, с неизбежностью утверждали свое вечное блаженство за счет мирского несчастья тех, кто не совершал этой мрачной жертвы разумом. Таково религиозное происхождение антисемитизма. Приверженцы религии Бога-отца навлекают на себя ненависть приверженцев Сына Божьего за умничанье. Это вражда ставшего косным в обличье блага и святости духа против духа. Злоба для христианских юдофобов является той истиной, которая способна противостоять злу, его не рационализируя, и позволяет упорно держаться за идею незаслуженной благодати вопреки всему ходу вещей и самому порядку спасения, которому они будто бы призваны способствовать. Антисемитизм призван констатировать, что ритуал веры и истории оказывается прав в том, что выполняется над теми, кто отрицают такого рода правоту.
«Тебя я выносить не в состояньи — так уж легко не забывай о том», говорит Зигфрид Миму, домогающемуся его любви. Стародавним ответом всех антисемитов является ссылка на идиосинкразию. От того, поддается ли содержание идиосинкразии понятийному осмыслению с тем, чтобы стала понятной сама его бессмысленность, зависит освобождение общества от антисемитизма. Идиосинкразия, однако, неразрывно связана с особенным. Естественным считается всеобщее, то, что соответствует контексту преследуемых обществом целей. Но природа, не пропущенная через каналы понятийного порядка и потому не облагороженная в нечто целесообразное — пронзительное скрежетание грифеля об аспидную доску, пронизывающее до мозга костей, haut gout, напоминающий о нечистотах и гниении, пот, виднеющийся на лбу старательного — все не вполне идет в ногу со временем или нарушает запреты, образующие собой отложения прогресса столетий, производит пронзительно-отталкивающее впечатление и вызывает неизбежное отвращение.
Мотивы, на которые притязает идиосинкразия, напоминают о происхождении вида. Они воскрешают моменты биологической праистории: знаки опасности, при звуке которых волосы вставали дыбом, и замирало сердце. При идиосинкразии отдельные органы вновь перестают подчиняться власти субъекта; они совершенно самостоятельно повинуются фундаментальным биологическим стимулам. Я, испытывающее такие реакции, как оцепенение кожи, мускула, сустава, более не владеет ими полностью. На мгновения происходит тут уподобление их окружающей невозмутимой природе. Однако благодаря тому, что взволнованное, более развитая жизнь, сближается с бесстрастным, просто природой, оно отчуждает себя от нее, ибо равнодушная природа, которой, подобно Дафне, живое жаждет стать в моменты крайнего возбуждения, способна единственно лишь к самым внешним пространственным отношениям. Пространство есть абсолютное отчуждение. Там, где человеческое стремится уподобиться природе, оно ожесточается против нее. Защита ужасом является одной из форм мимикрии. Реакции оцепенения в человеке, о которых выше шла речь, являются архаическими схемами самосохранения: жизнь платит дань за свое продолжение тем, что уподобляется мертвому.
Цивилизацией органическое подлаживание под другое, собственно миметическое поведение было заменено первоначально в магической фазе организованным манипулированием мимезисом, а в конечном итоге, в фазе исторической, рациональной практикой, трудом. Неконтролируемый мимезис был объявлен вне закона. Ангел с огненным мечом, изгоняющий человека из рая на путь технического прогресса, сам является аллегорией такого прогресса. Суровость, с которой в течение тысячелетий правители как своей собственной смене, так и подвластным массам отказывали в возврате к миметическим формам существования, начиная с религиозного запрета на изображение через социальные гонения на актеров и цыган и вплоть до педагогики, отучающей детей быть детьми, является необходимым условием цивилизации. Общественным и индивидуальным воспитанием в людях утверждается объективированный образ действий трудящихся, и им же они предохраняются от возможности повторного растворения в череде взлетов и падений окружающей природы. Всякое отклонение и даже всякое самоотречение имеет оттенок мимикрии. В ожесточенном противостоянии этому ковалось человеческое Я. Посредством его конституирования осуществляется переход от рефлекторного мимезиса к контролируемой рефлексии. Место телесного уподобления природе занимает «распознавание в понятии», подведение различного под тождественное. Но та ситуация, при которой устанавливается тождество, как непосредственное мимезиса, так и опосредованное синтеза, при которой происходит как уподобление вещи в ходе слепого процесса жизни так и сравнение овеществленного в ходе научного образования понятия, остается все той же ситуацией ужаса. Общество продолжает собой угрожающую природу в качестве непрерывного, организованного принуждения, которое, репродуцируясь в индивидах в качестве неуклонного следования принципу самосохранения, наносит ответный удар природе в качестве социального господства над ней. Наука есть повторение, усовершенствованное до наблюдаемой регулярности и сохраняемое стереотипами. Математическая формула является сознательно манипулируемой регрессией, чем уже был магический ритуал; она есть самое сублимированное проявление мимикрии. Подлаживание под мертвое в угоду самосохранению осуществляется техникой уже более не как в магии, путем телесного подражания внешней природе, но посредством автоматизации духовных процессов, путем преобразования их в слепые циклы. С ее триумфом все человеческие проявления становятся равным образом как контролируемыми, так и принудительными. От уподобления природе остается одно только ожесточение против нее. Сегодня защитной и призванной вселять ужас окраской является слепое властвование над природой, идентичное с преследующей свою выгоду дальновидностью. В буржуазном способе производства неизгладимое миметическое наследие всякой практики предается забвению. Беспощадный запрет на рецидив сам приобретает облик неотвратимой участи, отказ является настолько тотальным, что уже более не осуществляется сознательным образом. Для ослепленных цивилизацией опыт их собственных табуированных миметических черт становится доступным лишь в тех различных жестах и особенностях поведения, которые встречаются им у других и бросаются в глаза в качестве изолированных остатков, постыдных пережитков в окружающем рационализированном мире. То, что отталкивает в качестве чуждого, на деле слишком хорошо знакомо. Это заразительная жестика подавленной цивилизацией непосредственности: прикосновение, ласкание, успокаивание, уговаривание. Отталкивающим сегодня является несвоевременность этих побуждений. Они кажутся вновь переводящими уже давно овеществленные человеческие взаимосвязи обратно в личностные властные отношения тем, что пытаются смягчить покупателя лестью, должника — угрозами, кредитора — мольбой. Неприятное впечатление производит в конечном итоге любой порыв вообще, меньше — возбуждение. Всякая не манипулируемая экспрессия представляется гримасой, которой манипулируемая — в кино, на суде линча, в речи фюрера — была всегда. Недисциплинированная мимика, однако, является тавром прежнего господства, запечатленным наживой субстанции порабощенного и в силу присущего раннему детству каждого процесса бессознательного подражания, наследуемым из поколения в поколение всеми, от еврея-старьевщика до банкира. Такая мимика вызывает ярость, потому что перед лицом новых производственных отношений она выставляет напоказ прежний страх, который для того, чтобы в их условиях выжить, надлежало забыть. К моменту принуждения, к ярости мучителя и мучимого, которые вновь являются нераздельно слитыми в гримасе, апеллирует собственная ярость в цивилизованном человеке. Ответом беспомощной видимости становится смертоносная действительность, игре — самая что ни на есть серьезность.
Гримаса производит впечатление наигранной, потому что вместо серьезного отношения к труду она скорее изображает неохоту к нему. Она кажется избегающей серьезности существования тем, что необузданно сознается в ней: поэтому-то она и фальшива. Но выразительность есть исполненный боли отзвук превосходящей силы, насилия, становящийся внятным в стенании. Она всегда является утрированной, сколь бы искренней ни была, ибо, как и всякое произведение искусства, любой жалобный звук содержит в себе весь мир. Уместным тут является только действие. Только оно, а не мимезис, способно положить конец страданию. Но его следствием оказывается бесстрастный и равнодушный лик, к концу эпохи — младенческое лицо людей дела, политиков, священников, генеральных директоров и рэкетиров. Завывающий голос фашистских глашатаев травли и лагерных надзирателей демонстрирует обратную сторону того же самого общественного положения вещей. Рев так же холоден, как и бизнес. Они экспроприируют у природы ее звуки боли и превращают их в элемент своей техники. Их рычание во время погрома является тем же, чем для немецких авиабомб являлось специальное шумовое устройство: включается ужасный крик, наводящий ужас. От горестного причитания жертвы, в котором насилие сначала называлось по имени, и даже просто от слова, обозначающего жертвы — француз, негр, еврей — они умышленно позволяют себе впасть в отчаяние преследуемых, которым надлежит нанести ответный удар. Они представляют собой лживую имитацию пугливого мимезиса. Они воспроизводят в себе ненасытную жажду той самой власти, которой они так страшатся. Вес должно быть пущено в дело, все должно принадлежать им. Само существование других является вызовом. Всякий другой «задастся» и должен быть поставлен на место, место безмерного ужаса. То, что ищет лазейку, не должно ее найти; тем, кто взывают к тому, к чему страстно стремятся все, к миру, родине, свободе — этим номадам и фиглярам с самых давних пор было отказано в правах гражданства. Кто чего боится, то и учиняется над ним. Даже последний покой не должен быть таковым. Разорение кладбищ никоим образом не является эксцессом антисемитизма, оно есть сам он. Гонимые с необходимостью пробуждают страсть к гонению. От знаков, на них насилием оставленных, разгорается новое насилие. Все то, что хотело бы влачить всего только жалкое существование, должно поплатиться за это. В хаотически-упорядоченных реакциях бегства низших животных, в образуемых кишащей толпой фигурах, в конвульсивных жестах истязаемых проявляет себя то, что, несмотря ни на что, так до конца и не удается обуздать в скудной жизни: миметический импульс. В агонии тварного существа, на этом предельно противоположном полюсе свободы, неотвратимо проблескивает свобода как идущее всему наперекор определение материи. Именно этому противится идиосинкразия, выдаваемая антисемитизмом за мотив.
Душевная энергия, которую впрягает в работу политический антисемитизм, является не чем иным, как такого рода рационализированной идиосинкразией. Все предлоги, относительно которых так единодушны фюрер и его приспешники, указывают на то, что и без явного попрания принципа реальности, так сказать с честью, можно идти на уступки миметическому соблазну. Они терпеть не могут еврея и беспрестанно имитируют его. Нет такого антисемита, у которого в крови не было бы потребности подражать всему тому, что для него означает еврей. Этим всегда оказываются сами миметические шифры: убедительные движения руки, распевная интонация, набрасывающая независимо от смысла суждений живую и трогательную картину предмета и чувства, нос, этот физиогномический principium individuationis, так сказать письменный знак, посредством которого индивидууму прямо на лицо записывается особое свойство. В многообразных вариациях пристрастия к запахам продолжает жить тоска по низменному, по непосредственному единению с окружающей природой, землей и грязью. Среди всех чувств именно акт обоняния, которое пленяет не опредмечивая, самым чувственным образом свидетельствует о стремлении утратить себя в другом и стать ему тождественным. Поэтому обоняние запаха, как восприятие, так и воспринимаемое — и то и другое становятся одним в этом акте — более, чем прочие чувства, является экспрессией. В видении остаются тем, кем являются, в обонянии перестают быть собой, в нем растворяются. Потому-то запах и считается цивилизацией постыдным, признаком низших социальных слоев, неполноценных рас и грязных животных. Для цивилизованного человека приверженность подобного рода страсти позволительна только тогда, когда запрет на нее временно приостанавливается благодаря рациональной аргументации в пользу действительных или мнимых практических целей. Запретному влечению можно предаваться тогда, когда нет сомнения в том, что это служит его искоренению. Это — явление порядка шутки или забавы. Оно представляет собой жалкую пародию на исполнение желания. Как презираемой, себя самое презирающей миметической функцией наслаждаются тогда люди, лукавя. Тот, кто развивает в себе чутье к запахам для того, чтобы их искоренять, к запахам «дурным», от всей души подражает вынюхиванию, испытывает от запаха нерационализированное удовольствие. В силу того, что цивилизованный человек дезинфицирует запретное побуждение посредством своей безусловной идентификации с запрещающей инстанцией, это побуждение подвергается фильтрации. Если оно переходит допустимый порог, разражается хохот. Такова схема антисемитского типа реакций. Для того, чтобы отпраздновать момент авторизованного разрешения запрещенного, антисемиты собираются вместе, лишь он превращает их в коллектив, конституирует общность сотоварищей по породе. Издаваемый ими гул является не чем иным, как организованным хохотом. Чем страшнее тут обвинения и угрозы, чем сильнее ярость, тем неизбежнее в то же самое время и насмешка. Ярость, насмешка и отравленное злобой подражание есть, собственно говоря, одно и то же. Смыслом фашистских формул, ритуальной дисциплины, униформ и всего мнимо иррационального аппарата в целом является содействие миметическому способу поведения. Надуманные символы, свойственные всякому контрреволюционному движению, черепа и переодевания, варварский бой барабана, монотонное повторение слов и жестов равным образом являются организованным подражанием магическим практикам, мимезисом мимезиса. Возглавляет хоровод фюрер с балаганным лицом и с харизмой включаемой по желанию истерии. Его спектакль репрезентирует и собой и в образах то, что в реальности запрещено всем другим. Гитлер может себе позволить жестикулировать, как клоун. Муссолини — смело брать фальшивую ноту подобно провинциальному тенору, Геббельс — говорить так же бегло, как и сионистский агент, которых он советует убивать, Кафлин — проповедовать любовь в духе Спасителя, распятие которого он олицетворяет собой для того, чтобы неизменно вновь и вновь проливалась кровь. Фашизм тоталитарен еще и в том, что стремится сделать непосредственно полезным для господства бунт угнетенной природы против господства.
Этому механизму требуются евреи. Их искусственно усиленная заметность действует на законного сына родоплеменной цивилизации подобно, так сказать, магнитному полю. Благодаря тому, что укорененный в своем отличии от еврея обнаруживает и тождественность с ним, общечеловеческое, в нем индуцируется чувство противоположности, чуждости ему. Так табуированные, господствующим формам труда противоречащие побуждения преобразуются в конформистские идиосинкразии. Экономическое положение евреев, этих последних обманувшихся обманщиков либералистской идеологии, не предоставляет им никакой надежной защиты от этого. Поскольку они хорошо приспособлены к генерированию такого рода психических индукционных токов, они и используются в этой функции. Они разделяют участь бунтующей природы, взамен которой использует их фашизм: ими пользуются слепо и прозорливо. При этом не так уж и важно, обладают ли действительно евреи как индивиды теми миметическими чертами, которыми вызывается инфекция злобы, или же они им по мере надобности только приписываются. Доведись властителям экономики однажды преодолеть свой страх перед привлечением адвокатов фашизма, в противовес евреям автоматически установилась бы полная гармония национального единства. Господство отрекается от них, когда в силу прогрессирующего отчуждения от природы оно откатывается на чисто природный уровень. Евреям в целом предъявляется упрек в запретной магии, в кровавых ритуалах. Лишь переодетое в обвинение, подпороговое стремление аборигена вновь вернуться к миметической практике жертвоприношения празднует свое пасхальное воскресение из мертвых в собственном сознании. Когда весь цивилизаторно ликвидированный ужас первобытных времен реабилитируется путем проекции на евреев, то никакого удержу уже более не существует. Он может быть осуществлен реально, и осуществленное зло даже превосходит собой зло содержания проекции. Шовинистские фантазии по поводу преступлений евреев, детоубийства и садистских эксцессов, отравления наций и международного заговора являются точной дефиницией антисемитской мечты и не идут ни в какое сравнение с ее реализацией в действительности. Когда дело зашло так далеко, даже само слово «еврей» начинает казаться кровавой гримасой, изображение которой развевается на знаменах со свастикой — черепом мертвеца и крестом для колесования в одном; то, что некто называется евреем, действует как приглашение изувечить его так, чтобы он стал схож с этим образом.
Цивилизация является победой общества над природой, все в просто природу превращающей. Евреи сами в течение тысячелетий принимали в этом участие, своим просветительством ничуть не менее, чем цинизмом. Как представители древнейшего из доживших до наших дней патриархата, воплощения монотеизма, они преобразовывали табу в цивилизаторные максимы еще тогда, когда другие по-прежнему придерживались магии. Евреи, судя по всему, преуспели в том, над чем безуспешно трудилось христианство: в лишении магии власти ее собственными силами, в виде богослужения против самих же себя оборачивающимися. Ими уподобление природе было не столько искоренено, сколько снято в чистых требованиях ритуала. Тем самым им удалось сохранить примиряющее воспоминание о нем, не впадая при этом посредством символов обратно в мифологию. Поэтому-то прогрессирующей цивилизацией они и считались одновременно и отсталыми и слишком уж ее обогнавшими, похожими и непохожими, умными и глупыми. Их обвиняли в том, с чем они, как первые бюргеры, порывали в себе прежде всех: в соблазненности низменным, в тяге к животным и земле, в иконопоклонничестве. Так как они изобрели понятие кошерного, их преследовали как свиней. Антисемиты превращают себя в исполнителей заповедей Ветхого Завета: они заботятся о том, чтобы евреи обратились в прах за то, что вкусили от древа познания.
Антисемитизм основывается на ложной проекции. Она является противоположностью мимезиса подлинного, в высшей степени родственной вытесненному, и даже, пожалуй, той самой патологической характерной чертой, в которой последний проявляет себя. Если в мимезисе происходит уподобление окружающему миру, то ложная проекция уподобляет окружающий мир себе. Если для первого внешнее становится моделью, под которую подлаживается внутреннее, а чуждое — интимно близким, то ложная проекция перемещает держащееся наготове внутреннее наружу и клеймит даже интимно знакомое как врага. Побуждения, которые не признаются субъектом в качестве его собственных и, тем не менее, являются ему присущими, приписываются объекту: перспективной жертве. Обычный параноик не свободен в ее выборе, в нем он повинуется законам своей болезни. В фашизме этот образ действий политизируется, объект болезненной мании определяется сообразно требованиям реальности, система безумия трансформируется в самую что ни на есть разумную на свете норму, отклонение от нее — в невроз. Механизм, услугами которого пользуется тоталитарный порядок, так же стар, как и сама цивилизация. Все те же половые влечения, очеловеченным полом подавленные, как в случае отдельных людей, так и целых народов, во все времена умели путем воображаемого преобразования окружающего мира в дьявольскую систему сохранить себя и добиться своего. Ослепленный жаждой убийства всегда видел в жертве преследователя, к отчаянной самозащите от которого приходилось ему принуждать себя, а могущественнейшие государства даже самого слабого соседа воспринимали в качестве непереносимой угрозы, прежде чем обрушиться на него. Рационализация была уловкой, впрочем, неизбежной. Избранный в качестве врага уже воспринимался как враг. Аберрация вызывается тут неспособностью субъекта провести различие между своей собственной и чужой долей соучастия в проецируемом материале.
В известном смысле всякое восприятие есть проецирование. Проекция чувственных впечатлений является наследием нашего животного прошлого, механизмом в целях защиты и прокорма, удлиненным органом готовности к бою, с которой высшие виды животных, с охотой или неохотой, реагировали на всякое движение независимо от намерений объекта. Проекция в человеке является автоматической подобно прочим реакциям защиты и нападения, ставшим рефлексами. Так конституируется его предметный мир, будучи продуктом того «потаенного в глубинах человеческой души искусства, истинные приемы которого нам едва ли когда-нибудь удастся выведать у природы и открыто предложить людскому взору» (Кант). Система вещей, устойчивый универсум, чисто абстрактным выражением которого является наука, представляет собой, если рассматривать кантовскую критику познания в антропологическом ключе, бессознательно возникающий продукт деятельности используемого животным в борьбе за жизнь орудия, вышеупомянутой автоматической проекции. Однако в человеческом обществе, где с образованием индивидуума происходит дифференциация жизни аффективной и интеллектуальной, отдельный его представитель нуждается во все возрастающем контроле над проекцией, он вынужден учиться одновременно и совершенствовать и сдерживать ее. Именно благодаря тому, что под постоянным экономическим нажимом он обучается проводить различие между чужими и своими собственными мыслями и чувствами, возникает различие внешнего и внутреннего, возможность дистанцирования и идентификации, самосознание и совесть. Для понимания взятой под контроль проекции и процесса вырождения ее в ложную, имеющего отношение к самому существу антисемитизма, требуется более подробное рассмотрение.
Физиологическое учение о восприятии, презираемое философами со времен кантианства в качестве наивно реалистического и содержащего порочный круг, объявляет воспринимаемый мир управляемым интеллектом отражением данных, получаемых мозгом от реально существующих предметов. Согласно этому воззрению, упорядочивание воспринятых пунктирных признаков, впечатлений производится рассудком. Сколько бы ни настаивали гештальтисты на том, что физиологической субстанцией воспринимаются не просто отдельные моменты, но уже и структура, Шопенгауэр и Гельмгольц, несмотря на порочный круг или как раз из-за него, все же лучше понимали ограниченность субъект-объектного отношения, чем официальные доктрины школ, будь то неофизиологов или неокантианцев: воспринимаемый образ действительно содержит в себе понятия и суждения. Между действительным предметом и бесспорными данными чувств, между внутренним и внешним зияет пропасть, которую субъект вынужден преодолевать на свой собственный страх и риск. Чтобы отобразить вещь такой, какой она есть, субъекту приходится вернуть ей больше того, что он от нее получает. Субъект повторно создает мир вне себя из тех следов, которые мир оставляет в его чувствах: единство вещи в ее многообразных свойствах и состояниях; и вместе с тем, в качестве ответного действия он конституирует Я тем, что научается придавать форму синтетического единства уже не просто внешним, но и от них постепенно обособляющимся внутренним впечатлениям. Идентичное Я является самым поздним константным продуктом проекции. В ходе исторического процесса, осуществление которого стало возможным лишь на основе уже развившихся сил человеческой физиологической конституции, оно развивается в функцию, одновременно и учреждающую единство, и эксцентрическую. Даже в качестве самостоятельно объективированного оно является, однако, только тем, чем оказывается для него объектный мир. Ни в чем ином, как только в хрупкости и богатстве внешнего воспринимаемого мира, состоит внутренняя глубина субъекта. Когда это скрещивание прерывается, Я застывает. Если оно, на позитивистский манер, всецело предается регистрации данного, само ничего не давая взамен, оно сокращается до размеров точки, а если, на идеалистический манер, оно порождает мир на беспочвенной основе самого себя, оно исчерпывает себя в монотонном повторении. В обоих случаях оно отрекается от духа. Только в опосредовании, при котором пустячные чувственные данные порождают всю ту продуктивность мысли, на какую она только способна, и, с другой стороны, мысль безоговорочно отдаст себя во власть захватывающему впечатлению, преодолевается то патологическое одиночество, которым охвачена вся природа в целом. Не в незараженной мыслью очевидности, не в допонятийном единстве восприятия и предмета, но в их рефлективной противоположности заявляет о себе возможность примирения. Различение происходит в субъекте, обладающем внешним миром в своем собственном сознании и, тем не менее, познающем его в качестве чего-то иного. Потому-то и осуществляется вышеупомянутое рефлектирование, жизнь разума, в форме осознанной проекции.
Патологическим в антисемитизме является не проективный образ действий как таковой, но выпадение из него рефлексии. В силу того, что субъект оказывается уже более не способным возвратить объекту то, что он получил от него, сам он становится нисколько не богаче, но беднее. Он утрачивает рефлексию в обоих направлениях: так как он уже более не рефлектирует предмет, не рефлектирует он уже более и самого себя и таким образом утрачивает способность к дифференциации. Вместо голоса совести он внимает иным голосам; вместо того, чтобы уйти в себя с тем, чтобы составить протокол своей собственной ненасытной жажды власти, он приписывает протоколы сионских мудрецов другим. Он переполняется до краев и хиреет одновременно. Безоглядно жалует он внешнему миру то, что есть в нем, но то, чем он жалует его, оказывается совершенно ничтожным, непомерно раздутым связями, махинациями, невежественной практикой без перспективы на мысль. Само господство, которое, даже будучи абсолютным, по самому смыслу своему всегда есть только средство, в безудержной проекции становится одновременно и собственной и чужой целью, целью вообще. При заболевании индивидуума изощрившийся интеллектуальный аппарат человека вновь начинает действовать против человека как слепое орудие вражды животных праисторических времен, в качестве какового на уровне рода никогда не переставал он функционировать по отношению ко все прочей природе. Точно так же, как со времен своего возникновения биологический вид человек всегда демонстрировал себя всем остальным в качестве эволюционно самого развитого и потому как самую страшную разрушительную силу, как в пределах уже собственно человеческой истории относились более продвинувшиеся по пути прогресса расы к более примитивным, технически лучше оснащенные народы к более медлительным, одержимый болезнью единичный противостоит другому единичному в своей мании как величия, так и преследования. В обоих случаях в центре находится субъект, мир является всего лишь поводом для его безумия; он становится или беспомощной, или всемогущей совокупностью всего того, что на него проецируется. Сопротивление, на которое на каждом шагу без разбора жалуется параноик, является следствием отсутствия какого бы то ни было сопротивления, той пустоты, которую создает вокруг себя ослепляющий. Остановиться он не может. Идея, не находящая себе твердой опоры в реальности, становится навязчивой, идефиксом.
Благодаря тому, что параноик перцептивно воспринимает внешний мир лишь в той мере, в какой тот соответствует его слепым целям, он способен только к тому, чтобы во всех случаях воспроизводить одну лишь свою выродившуюся в абстрактную манию самость. Обнаженной схемой власти, равным образом подавляющей все, включая собственное распадающееся Я, охватывается все, что попадается параноику, и вплетается, совершенно безотносительно к его своеобразию, в ее мифическую паутину. Замкнутый круг вечнотождественного становится суррогатом всевластия. Все выглядит так, как если бы змию, предрекавшему первым людям: и будете вы Богу подобны, — удалось сдержать свое обещание в случае параноика. Он творит все по своему образу и подобию. Он, судя по всему, не нуждается ни в одном живом существе и в то же время требует, чтобы все они служили ему. Его воля пронизывает собой всю вселенную, ничто не смеет обойтись без соотнесения с ним. В его системах нет пробелов. Как астролог наделяет он звезды силой, навлекающей гибель на беспечных, будь то в доклинической стадии чужого, будь то в клинической собственного Я. Как философ превращает он мировую историю в исполнительницу неизбежных катастроф и крушений. Как совершенно сумасшедший или абсолютно рациональный уничтожает он меченых либо путем индивидуального теракта, либо — хорошо продуманной стратегии искоренения. Так добивается он успеха. Подобно обожающим непреклонного параноидального мужчину женщинам, народы опускаются перед тоталитарным фашизмом на колени. В этих самоотрекающихся параноидальное взывает к параноику как к чудовищу, страх перед совестью — к совести лишенному, которому они за то только благодарны. Они следуют за тем, кто взирает на них, их не видя, кто не считает их субъектами, но предоставляет возможность быть использованными во многих целях. Во всем мире эти фемины превратили захват и больших и малых властных позиций в свою религию, а себя самих — в злобных тварей, на которых общество ставит соответствующее клеймо. Так что тот взгляд, который напоминает им о свободе, должен поражать их как взгляд слишком уж наивного соблазнителя. Их мир вывернут наизнанку. Вместе с тем, они, подобно древним богам, опасавшимся взгляда в них веровавших, знают, что за завесой обитает смерть. Не параноидальный, доверительный взгляд заставляет их вспомнить о том духе, который умер в них потому, что во всем вовне себя они усматривают средство своего самосохранения. Такого рода соприкосновение пробуждает в них стыд и ярость. Безумному все же не удается добраться до них даже тогда, когда он, подобно фюреру, смотрит им прямо в лицо. Он просто воспламеняет их. Вошедший в поговорку взгляд прямо в глаза не позволяет, подобно взгляду свободному, сохранить индивидуальность. Он фиксирует. Он понуждает других к односторонней преданности тем, что замыкает их в пределах не имеющей окон монады их собственной личности. Он не пробуждает совесть, но сразу же привлекает к ответственности. Пронизывающий и умышленно не замечающий взгляд, гипнотический и презрительный — это вещи одного порядка, и в том и в другом гасится субъект. Так как в таких взглядах отсутствует рефлексия, это электризует тех, кто рефлексии лишен. Их предают: женщин вышвыривают вон, нации выжигают. Так тот, кто замкнут в своем безумии, оказывается карикатурой на божественное могущество. Точно так же, как при всех ужимках у него совершенно отсутствует способность к творчеству в реальности, ему, как и дьяволу, отказано в атрибутах того принципа, который он узурпирует: в памятливой любви и в себе самой покоящейся свободе. Он зол, движим понуждением и так же слаб, как и его сила. Если, как говорят, божественное всемогущество возвышает до себя творение, то сатанинское, воображаемое низвергает все в бездну своего бессилия. Такова тайна их господства. Проецирующая по принуждению самость не способна проецировать ничего, кроме своего собственного несчастья, от в ней же самой обитающей причины которого отсекается она своим полным отсутствием рефлексии. Поэтому продукты ложной проекции, стереотипные схемы мысли и реальности, оказываются продуктами и схемами зла. Для Я, погружающегося в лишенную смысла бездну самого себя, предметы становятся аллегориями гибели, таящими в себе смысл своего собственного крушения.
Психоаналитическая теория патологической проекции считает ее субстанцией перенос социально табуированных побуждений субъекта на объект. Под давлением Сверх-Я проецирует Я от Оно исходящие, благодаря их мощи для него самого опасные, агрессивные желания в качестве злонамеренных интенций на внешний мир и тем самым добивается того, что избавляется от них, становящихся реакцией на подобного рода внешнее, будь то в фантазии посредством идентификации с мнимым злодеем, будь то в действительности посредством мнимой самозащиты. Преобразуемое в агрессию запрещенное в большинстве случаев гомосексуально по природе. Из страха перед кастрацией послушание отцу доводится до се предвосхищения в уподоблении сознательной эмоциональной жизни маленькой девочке, а ненависть к отцу в качестве навечно затаенной злобы вытесняется. В паранойе эта ненависть пробуждает желание кастрации в качестве всеобщей жажды разрушения. Больной регрессирует на стадию архаической недифференцированности любви и овладения. Для него речь идет о физической близости, захвате, наконец, связи любой ценой. Так как он не смеет признаться себе в своем вожделении, он набрасывается на других в роли завистника и преследователя подобно тому, как это делает по отношению к животному содомит, вытесняющий свой импульс в роли охотника или погонщика. Влечение возникает из слишком основательной связи или устанавливается с первого взгляда, оно может исходить от людей значительных, как в случае кляузников и убийц президентов, или от самых бедных, как в случае еврейского погрома Объекты фиксации заменяемы подобно фигурам отца в детстве; где оно к месту, там ему и место; безумие соотнесенности хватается безотносительно к чему бы то ни было за все, что угодно, вокруг себя. Патологическая проекция является отчаянной мерой Я, чья защищенность от возбуждения, согласно Фрейду, оказывается бесконечно более слабой по отношению к внутреннему, чем по отношению к внешнему: под давлением скопившихся агрессивных гомосексуальных импульсов психический механизм забывает о своем филогенетически самом позднем достижении, о самовосприятии, и переживает эту агрессию как врага в мире с тем, чтобы ни в чем более последнему уже не уступать.
Это давление, однако, ложится тяжким бременем и на здоровый познавательный процесс в качестве момента им нерефлектируемой и к насилию побуждающей наивности. Повсюду там, где интеллектуальная энергия намеренно оказывается сконцентрированной на внешнем, таким образом везде, где дело идет о следовании, констатации, схватывании, о тех функциях, которые из примитивных способов преодоления животного духовно преобразились в научные методы овладения природой, при схематизации легко упускается из виду субъективный процесс, а система утверждает себя в качестве вещи самой по себе. Опредмечивающее мышление, точно так же как и больное, содержит в себе произвол самой вещи, совершенно чуждой субъективной цели, оно предает забвению саму вещь и именно тем самым уже учиняет над ней то насилие, которое совершается над ней в практике. Безоговорочный реализм цивилизованного человечества, достигающий своей кульминации в фашизме, представляет собой специальный случай параноидального бреда, обесчеловечивающего природу и, в конечном итоге, сами народы. В той бездне неуверенности, которую вынужден преодолевать всякий объективирующий акт, гнездится паранойя. Так как не существует абсолютно убедительного аргумента против материально ложных суждений, искаженное восприятие, по которому они блуждают призраками, не поддастся излечению. Всякое восприятие содержит в себе бессознательно понятийные — как и всякое суждение, непроясненно феноменолистические — элементы. Так как сопричастной истине оказывается и продуктивная сила воображения, то ущербному в ней постоянно может казаться, что истина фантастична, а его иллюзия и есть истина. Ущербный живет за счет имманентно присущего самой истине элемента воображения благодаря тому, что неустанно выставляет его напоказ. Демократично настаивать на равноправии для своего бреда ему удается лишь потому, что истина и в самом деле не обладает обязательным характером. Когда бюргер соглашается с тем, что антисемит не прав, ему, по меньшей мере, хочется, чтобы и жертва была виновна. Так Гитлер требует жизненных прав для массового убийства во имя национально-правового принципа суверенитета, дозволяющего любое насильственное действие в чужой стране. Как всякий параноик, он извлекает выгоду из лицемерной идентификации истины с софистикой; их различие для него настолько же мало обязательно, насколько строгим, тем не менее, оно остается. Восприятие возможно лишь в той мере, в какой вещь воспринимается как уже определенная, например как случай того или иного вида. Оно является опосредованной непосредственностью, мыслью в обольстительной мощи чувственности. Субъективное слепо привносится им в кажущуюся самоданность объекта. Одна только самое себя осознающая работа мысли способна не поддаться влиянию действующих тут галлюцинаторных факторов, согласно лейбницевскому и гегелевского идеализму — философия. Тем, что в ходе познания мысль идентифицирует непосредственно содержащиеся в восприятии и потому принудительные моменты в качестве понятийных, она последовательно возвращает их обратно в субъект и срывает с них покров насильственности наглядного. В подобного рода процессе каждая более ранняя стадия, даже стадия науки, оказывается по сравнению с философией все еще как бы восприятием, отчужденным феноменом, пронизанным непознанными интеллектуальными элементами; останавливаться на этом, без последующей негации, есть признак патологии познания. Наивно абсолютизирующий, сколь бы универсально действующим он к тому же ни был, остается жертвой все того же недуга, он подвержен ослепляющей власти ложной непосредственности.
Такое ослепление, однако, является конститутивным элементом всякого суждения, необходимой видимостью. Любое суждение, даже негативное, является уверяющим в чем-либо. Сколь бы ни подчеркивалась суждением в целях самокоррекции собственная изолированность и относительность, свое собственное, хотя бы даже и осмотрительно сформулированное содержание оно вынуждено утверждать не в качестве просто изолированного и относительного. В этом-то и состоит сущность суждения, в клаузуле свои позиции упрочивает притязание. В отличие от вероятности истина не имеет степени. Отрицающий шаг за пределы отдельного суждения, его истину спасающий, возможен лишь постольку, поскольку оно само считало себя истинным, и так сказать было параноидальным. Настоящее безумие заключается именно в непоколебимой устойчивости, неспособности мысли к такого рода негативности, в которой, в противовес утвердившемуся суждению, собственно и настаивает мышление на своей правоте. Параноидальная сверхпоследовательность, дурная бесконечность вечно самому себе тождественного суждения, есть не что иное, как отсутствие последовательности в мышлении; вместо того, чтобы усилием мысли способствовать краху претензии на абсолютность и тем самым продолжить дальнейшее определение своего суждения, параноик намертво вцепляется в эту претензию, приводящую мышление к краху. Вместо того, чтобы продвигаться дальше, вникая в существо вещи, мышление целиком посвящает себя безнадежному делу обслуживания партикулярного суждения. Неоспоримость партикулярного суждения совпадает тогда с его несокрушимой позитивностью, а болезненная слабость параноика — с болезненной слабостью самой мысли. Ибо то размышление, которым у здорового сокрушается власть непосредственности, никогда не бывает столь принудительным, как та видимость, которую оно разоблачает. Будучи негативным, рефлексивным, не прямолинейно направленным движением, оно лишено той брутальности, которая присуща позитивности. Если психическая энергия паранойи берет свое начало в той либидонозной динамике, которую обнажает психоанализ, то ее объективная несокрушимость имеет своим основанием ту многозначность, которая вообще является неотторжимой от опредмечивающего акта; его галлюцинаторная сила была бы тут даже изначально решающей. На языке теории селекции для ясности можно было бы сказать, что в течение периода становления человеческого сенсорного аппарата выжить удалось тем индивидам, у которых мощь проективных механизмов больше всего затрагивала область рудиментарных логических способностей или же меньше всего ослаблялась слишком ранними попытками рефлексии. Подобно тому, как еще и сегодня для плодотворных в практическом отношении научных начинаний требуется вполне здравая способность к дефиниции, способность приостанавливать движение мысли на социальной потребностью обозначенном месте, ограничивать поле, которое затем исследуется вдоль и поперек вплоть до мельчайших подробностей без какой бы то ни было попытки выйти за его пределы, его трансцендировать, не способен и параноик перешагнуть за пределы его физиологической участью обозначенного комплекса интересов. Его проницательность впустую расточает себя, двигаясь по очерченному навязчивой идеей замкнутому кругу, подобно тому, как ликвидирует самое себя изобретательность человечества, подпавшего под чары технической цивилизации. Паранойя является тенью, неизменно сопутствующей познанию.
Роковая готовность к ложной проекции до такой степени является свойственной духу, что она, эта изолированная схема самосохранения, угрожает подчинить себе все, что выходит за пределы последнего: всю культуру. Ложная проекция является узурпатором царства свободы, равно как и образования; паранойя есть симптом полуобразованного. У него все слова становятся частью безумной системы, попытки завладеть посредством духа всем тем, что остается недоступным его собственному опыту, насильственно навязать миру смысл, делающий сам этот мир бессмысленным, но в то же время и диффамировать тот дух и опыт, доступ к которым ему закрыт, и взвалить на них ту вину, которую несет на себе общество, ему к ним доступ преграждающее. Полуобразованность, гипостазирующая в противоположность просто необразованности ограниченное знание в качестве истины, не терпит усиленного до степени совершенно невыносимого разрыва между внутренним и внешним, между индивидуальной судьбой и социальным законом, между явлением и сущностью. Этот недуг, правда, содержит в себе элемент истины по сравнению с просто принятием данного, которому присягнула на верность высокомерная разумность. И, тем не менее, полуобразованность в страхе совершенно стереотипно хватается за свойственную ей формулу, то для того, чтобы обосновать уже случившееся несчастье, то для того, чтобы предсказать грядущую, временами переодетую в регенерацию, катастрофу. Объяснение, в котором собственное желание выступает в виде объективной силы, всегда является столь же показным и лишенным смысла, как и само изолированное событие, нелепым и зловещим в одно и то же время. Обскурантистские системы сегодня выполняют ту же функцию, какую для человека средних веков имел миф дьявола официальной религии: произвольной оккупации внешнего мира смыслом, осуществляемой промышляющим в одиночку параноиком в соответствии с его приватной, никем более не разделяемой и потому именно и являющейся собственно сумасшедшей схемой. От этого избавляют фатальные эзотерические практики и панацеи, разыгрывающие научность и отсекающие мысль: теософия, нумерология, лечение природными факторами, эвритмия, трезвенничество, йога и бесчисленные прочие секты, меж собой конкурирующие и взаимозаменяемые, все со своими академиями, иерархиями и специальными языками, с фетишизированными формулами науки и религии. Некогда перед лицом образования они были апокрифичны и нереспектабельны. Но сегодня, когда по экономическим причинам образование вообще отмирает, для паранойи масс в небывалом масштабе задаются новые условия. Сеть систем верований прошлых времен, воспринимавшихся народами в качестве замкнутых параноидных форм, имела более широкие ячейки. Именно вследствие, их рациональной структурированности и определенности они предоставляли, по крайней мере для верхов, место образованию и духу, понятие которых было их собственной средой. Известным образом они даже противодействовали паранойе. Фрейд называет неврозы, здесь даже по праву, «асоциальными образованиями»; «они стремятся приватными средствами достичь того, что в обществе возникло благодаря коллективной работе». Системы верований содержат в себе нечто от той коллективности, которая предохраняет индивидов от заболевания. Последнее социализируется: в упоении объединяющего экстаза общины, ослепление становится связью, а параноидальный механизм — подконтрольным, чем никоим образом не устранялся ужас. Пожалуй, это было одним из самых величайших вкладов религии в дело самосохранения вида. Параноидные формы сознания тяготеют к образованию союзов, фронд и рэкета. Их члены страшатся в одиночку верить в свое безумие. Проецируя его, они видят везде заговоры и происки прозелитов. Образовавшаяся группа всегда относится к другим параноидально; огромные государства и даже организованное человечество в целом ни в чем не уступают тут охотникам за черепами. Те, кто были отлучены от человечества против собственной воли, равно как и те, кто, будучи радетелями человечества, сами отлучили себя от него, всегда знали: гонениями на них лишь усиливается их болезненная сплоченность. Однако нормальный член общества избавляется от своей паранойи соучастием в коллективной и пылко примыкает к объективированным, коллективным, утвердившимся формам безумия. Horror vacui, печатью которого скрепляют они свои союзы, намертво сплачивает их и придает им почти несокрушимую силу.
Одновременно с буржуазной собственностью получило распространение и образование. Им паранойя была оттеснена в темные закоулки общества и души. Но так как просвещению духа одновременно не сопутствовала реальная эмансипация человека, болезнь поразила и само образование. Чем в меньшей степени удавалось социальной действительности сократить разрыв между ней и образованным сознанием, тем в большей степени становилось оно подверженным процессу овеществления. Культура полностью становится товаром, распространяемым в виде информации, не проникая в тех, кто усваивает ее. Мышление становится астматичным и ограничивается постижением изолированных фактов. Мыслительные контексты отвергаются в качестве неудобной и ненужной нагрузки. Момент развития в мысли, все генетическое и интенсивное в ней, предается забвению и нивелируется до уровня непосредственно присутствующего, экстенсивного. Сегодняшний порядок жизни не предоставляет Я никакого простора для последовательного духовного роста. Редуцированная к знанию мысль нейтрализуется и используется попросту в качестве квалификации на специфических рынках труда, равно как и для повышения товарной стоимости личности. Так гибнет то самосознание духа, которое оказывает противодействие паранойе. В конечном итоге, в условиях позднего капитализма полуобразованность становится объективным духом. В своей тоталитарной фазе господство вновь обращается к провинциальным шарлатанам от политики и вместе с ними к выступающей как ultima ratio системе безумия и посредством крупной индустрии и культуриндустрии навязывает ее и без того уже присмиревшему большинству подданных. Абсурдность господства сегодня столь легко может быть разгадана здоровым сознанием, что для того, чтобы удержаться в жизни, оно нуждается в сознании больном. Только одержимые манией преследования способны мириться с преследованиями, к которым неизбежно переходит господство, благодаря тому, что теперь дозволено им преследовать других.
В фашизме, где с большим трудом воспитанная буржуазной цивилизацией ответственность за жену и детей вновь заслоняется непрерывной самоориентацией всякого отдельного человека на установленные правила, и без того уже ликвидирована совесть. Она заключалась — иначе чем это представлялось Достоевскому и немецким апостолам внутренней духовной жизни — в самоотверженном жертвовании Я себя самого субстанциальному вне его, в способности делать истинные интересы других своими собственными. Эта способность является способностью к рефлексии как взаимопроникновению рецептивности и продуктивной силы воображения. В силу того, что крупная индустрия посредством упразднения независимого экономического субъекта, частично путем ассимиляции самостоятельных предпринимателей, частично путем трансформации рабочих в объекты деятельности профсоюзов, неудержимо лишает экономической почвы моральное решение, неизбежно угасает также и рефлексия. Душа, как возможность по отношению к самому себе искреннего чувства вины, распадается. Совесть становится беспредметной, ибо место ответственности индивидуума за самого себя и своих близких занимает, хотя бы даже и под прежним титулом морали, просто-напросто его работа на аппарат. Дело уже более не доходит до разрешения конфликта с собственными влечениями, в ходе которого формируется инстанция совести. Вместо интериоризации социальной заповеди, делающей ее не только более обязательной и вместе с тем более открытой, но и позволяющей эмансипировать ее от общества и даже обратить против него, происходит поспешная, непосредственная идентификация со стереотипной шкалой ценностей. Образцовая немецкая женщина, считающая себя непререкаемым авторитетом по части женственности, и настоящий немецкий мужчина, считающий себя таковым по части мужественности, подобно прочим их версиям являются типажами асоциальных конформистов. Несмотря на свою очевидную низость и вследствие нее, господство стало столь могущественным, что в своем бессилии всякий единичный, слепо покоряясь, способен лишь только заклинать свою судьбу.
В условиях такой власти направляемому партией случаю предоставлено решать, на что именно отчаянное самосохранение спроецирует вину за свой ужас. Евреи предопределены направить такую проекцию на себя. Сфера обращения, в которой они занимали экономические властные позиции, непрерывно сокращается. Либералистской формой предпринимательства распыленным состояниям все еще предоставлялась некая возможность политического влияния. Теперь именно тех, кто эмансипировался первыми, отдают на произвол слившихся с государственным аппаратом, не подвластных конкуренции сил капитала. Совершенно безотносительно к тому, какими свойствами обладают сами по себе евреи, их образ, будучи образом побежденного, несет на себе черты, неизбежно делающие его заклятым врагом ставшего тоталитарным господства: черты счастья без власти, заработка без труда, родины без пограничных столбов, религии без мифа. Эти черты осуждаемы господством потому, что порабощенные втайне страстно хотят ими обладать. Господство способно существовать лишь до тех пор, пока порабощенные сами превращают страстно желаемое в ненавистное. Это удается им при помощи патологической проекции, ибо и ненависть ведет к единению с объектом — в разрушении. Она является негативом примирения. Примирение же есть высшее понятие иудаизма, а весь его смысл сводится к ожиданию; неспособностью к таковому порождается параноидная форма реакции. Антисемитам свойственно собственными силами претворять в действительность их негативный абсолют, они превращают мир в ад, каковым он всегда им уже виделся. Успех или неуспех этого превращения зависит от того, сумеют ли перед лицом абсолютного безумия порабощенные совладать с самими собой и положить ему конец. В освобождении мысли от господства, в упразднении насилия могла бы впервые быть реализована та идея, которая до сих пор оставалась неверной, а именно та, что еврей есть человек. Это было бы шагом за пределы — антисемитского общества, загоняющего в болезнь как евреев, так и всех остальных, шагом к человеческому обществу. Благодаря такому шагу сбылась бы в то же самое время и фашистская ложь, в качестве собственного ее опровержения: еврейский вопрос оказался бы и в самом деле поворотным пунктом истории. С преодолением болезни духа, буйно расцветающей на питательной почве не сломленного рефлексией самоутверждения, человечество, осознавая свой собственный образ, превратилось бы из всеобщей антирасы в вид, который, будучи природой, все же был бы чем-то большим, чем просто природа. Индивидуальная и социальная эмансипация от господства является противонаправленным ложной проекции движением, и никакой еврей, научись он только когда-нибудь укрощать последнюю в себе, не был бы подобием того зла, что бессмысленно обрушивается как на него, так и на всех гонимых, людей или животных.
Но антисемитов больше нет. В последний раз ими были либералы, желавшие открыто выразить свои антилиберальные взгляды. Давняя консервативная склонность аристократии и офицерского корпуса дистанцироваться от евреев на исходе девятнадцатого столетия стала реакционной. Духу времени отвечали Аальвардты и Кнюппелькунцы. Их непосредственная свита состояла из уже готового для фюрера человеческого материала, но поддержку находили они среди злобных нравом и упрямых по всей стране. Стань антисемитское умонастроение тогда гласным, оно чувствовало бы себя и буржуазным и вышедшим из повиновения в одно и то же время. Но шовинистская брань все еще была нарушением гражданских свобод. Трактирной политикой антисемитов была раскрыта вся ложь немецкого либерализма, ее питавшего, которому она приуготовляла конец. Даже если по отношению к евреям они и считали свою собственную посредственность грамотой, дающей право на их избиение, уже чреватое универсальным убийством, то все же в экономическом отношении они были достаточно осмотрительными для того, чтобы до поры до времени продолжать взвешивать риск Третьего Рейха против преимуществ враждебной терпимости. Антисемитизм все еще был одним из конкурирующих мотивов в сфере субъективного выбора. Решение связывалось с ним специфическим образом. Принятие народного тезиса, правда, уже предполагало использование шовинистического вокабулярия во всей его полноте. С самых давних пор антисемитские суждения свидетельствовали о стереотипности мышления. Место антисемитской психологии отныне занимает простое «Да» фашистскому мандату, лозунговому инвентарю воинствующей крупной индустрии. Подобно тому, как в избирательных бюллетенях массовых партий избирателю партийной машиной навязываются имена тех, кто выпадает из поля его опыта и кого он может избрать только оптом, ключевые идеологические моменты кодифицированы в нескольких списках. Чтобы проголосовать за один из них, приходится голосовать за все скопом, если избиратель не хочет, чтобы его собственные убеждения оказались столь же тщетными, как и единичные голоса против в день выборов по сравнению с гигантскими цифрами статистических подсчетов. Антисемитизм едва ли уже является автономным побуждением, но становится пунктом политической платформы: тот, кто предоставляет хоть какой-нибудь шанс фашизму, ставит свою подпись под разгромом профсоюзов и крестовым походом против большевизма, и автоматически — под истреблением евреев. Сколь бы лживыми ни были убеждения антисемита, они преобразуются в предрешенные рефлексы бессубъектного экспонирования их политического местоположения. Когда массы принимают реакционную политическую платформу, содержащую пункт относительно евреев, они повинуются социальным механизмам, для которых единичный опыт общения с евреями не играет никакой роли. Факты свидетельствуют о том, что в местностях, где нет евреев, антисемитизм имеет ничуть не меньшие шансы, чем в самом Голливуде. Место собственного опыта занимает клише, место активно действующей фантазии — прилежная рецепция. Под угрозой скорой гибели представителям каждого из социальных слоев предписывается вызубрить свой урок по ориентации. Ориентированными должны быть они как в смысле знания новейших образцов самолетов, так и в смысле присоединения к одной из предзаданных инстанций власти.
В мире серийного производства его схема, стереотипия, заменяет собой категорию труда. Основанием суждения служит уже более не действительно осуществляемый процесс синтеза, но слепое подведение под категорию. Если на исторически более ранней стадии суждения бывало возникали вследствие поспешно проведенного различия, тотчас же приводившего в движение ядовитую стрелу, то с тех пор обмен и судопроизводство сделали свое дело. Процесс образования суждения проходил через стадию взвешивания, чем субъекту суждения гарантировалась хоть какая-то защита от брутальной идентификации с предикатом. В позднеиндустриальном обществе происходит регрессия к выполнению нерассуждающего суждения. Когда при фашизме обстоятельное судебное разбирательство в уголовном процессе было заменено ускоренной процедурой, современники экономически были к тому уже подготовлены; они уже умели бессознательно видеть вещи сквозь мыслительные модели, сквозь те termini technici, которые являются неприкосновенным запасом в ситуации распада языка. Воспринимающий уже более не присутствует в процессе восприятия. Ему уже более не свойственна действенная пассивность познания, в которой происходит оформление категориальных элементов из конвенционально предоформленного «данного» и новое, корректное оформление последнего на основе первых, так что, в конечном итоге, воспринятому предмету воздается должное. В сфере социальных наук, равно как и в мире переживаний отдельно взятого человека, слепое созерцание и пустые понятия косно и неопосредованно сводятся воедино. В эпоху трех сотен основных слов исчезает способность к усилию по образованию суждения и, тем самым, отличию между истинным и ложным. Поскольку не мышление в предельно специализированной форме образует во многих сферах разделения труда часть профессиональной экипировки, оно, как старомодная роскошь, становится сомнительным: тем, что называют «armchair thinking». Все обязаны что-то уметь делать. Чем более развитие техники делает излишним физический труд, тем усерднее возводится он в образец для труда умственного, которому не следует поддаваться искушению, сделать из этого соответствующие выводы. Такова тайна того оглупления, из которого извлекает выгоду антисемитизм. Если даже в самой логике с понятием особенного обходятся как с всего лишь чем-то показным, то уж тем более в обществе должно содрогаться все, что репрезентирует собой отличие. Ярлыки приклеены: каждый становится либо другом, либо врагом. Отсутствие уважения к субъекту облегчает дело администрации. Целые группы народов переселяются в иные широты, индивиды с клеймом «еврей» отправляются в газовую камеру.
Безразличие к индивидууму, находящее свое выражение в логике, учитывает происходящие в экономике процессы. Индивидуум стал помехой производству. Асинхронность технического и человеческого развития, тот «cultural lag», по поводу которого так возмущались социологи, начинает исчезать. Экономической рациональностью, хваленым принципом минимальных затрат неустанно преобразуются последние из оставшихся элементов хозяйственной жизни: равным образом и предприятия и люди. Более прогрессивная в каждом отдельном случае форма становится господствующей. Некогда универсальные магазины поглотили специализированные торговые заведения старого стиля. Выйдя из под власти меркантилистского регулирования, они сосредотачивали в себе инициативу, распорядительность, организацию и сами становились, подобно тому, как прежние мельницы и кузницы превращались в маленькие фабрики, свободными субъектами предпринимательства. В них дело велось обстоятельно, убыточно, с риском. Поэтому и была введена затем конкуренцией более продуктивная централизованная форма магазина розничной торговли, а именно универсальный магазин. С психологическим малым предприятием, с индивидуумом, дело обстоит ничуть не иначе. Он возник как силовая ячейка экономической активности. Эмансипировавшись от опеки на более ранних экономических стадиях, он заботился только о себе одном: как пролетарий — путем найма на рынке труда и постоянного приспособления к новым техническим условиям, как предприниматель — путем неустанного осуществления в действительности идеального типа homo oeconomicus. Психоанализ изображает это внутреннее малое предприятие, таким вот образом возникшее, в виде сложной динамики бессознательного и сознательного, Оно, Я и Сверх-Я. В постоянном споре со Сверх-Я, социально-контролирующей инстанцией в индивидууме, Я удерживает свои влечения в границах самосохранения. Вызывающие трения грани являются тут обширными, а неврозы, эти faux frais такого рода экономии влечения, неминуемыми. Тем не менее, чреватый столь многими затруднениями психический аппарат до известной степени допускал свободное взаимодействие субъектов, к которому собственно и сводилась рыночная экономика. В эру гигантских концернов и мировых войн опосредование социальных процессов бесчисленным множеством монад становится ретроградным. Субъекты экономии влечения психологически экспроприируются, а сама она эксплуатируется обществом более рациональным образом. Отдельно взятому человеку уже более не нужно ломать голову над тем, как ему поступить в том или ином случае, прибегая к мучительной внутренней диалектике совести, самосохранения и инстинктивного влечения. За человека как трудящегося все уже решено иерархией союзов вплоть до национальной администрации, в сфере приватной — схемой массовой культуры, полностью завладевающей последними остатками внутренних побуждений своих потребителей поневоле. Роль Я и Сверх-Я играют тут комиссии и звезды, и массы, лишенные даже видимости личности, поддаются формированию в соответствии с лозунгами и моделями с гораздо меньшими трениями, чем некогда инстинкты под давлением внутренней цензуры. Если в эпоху либерализма индивидуация части населения была нужна для приспособления общества в целом к уровню развития техники, то сегодня функционирование хозяйственного аппарата требует управления массами без какого бы то ни было вмешательства со стороны индивидуации. Определяемая экономикой направленность общества в целом, с давних пор пронизывающая собой духовную и телесную конституцию человека, атрофирует в единичном те органы, которые способствовали автономной организации его существования. С тех пор как мышление превратилось во всего лишь один из секторов системы разделения труда, планы компетентных экспертов и фюреров сделали излишними планы свое собственное счастье планирующих индивидов. Иррациональность безропотного и усердного приспособления к реальности оказывается для единичного человека более разумной, чем разум. Если прежде бюргеры были вынуждены интроецировать принуждение в качестве долга совести и самим себе и трудящимся, то с тех пор весь человек в целом превратился в субъект-объект репрессии. Прогрессом индустриального общества, которому, судя по всему, волшебным образом удалось справится с им же самим выявленным законом обнищания, ныне позорно извращается то понятие, при помощи которого оправдывалось все и вся: понятие человека как личности, как носителя разума. Диалектика Просвещения объективно оборачивается безумием.
Это безумие в то же время является и безумием политической реальности. Превратившись в густую сеть современных коммуникаций, мир стал настолько единым, что различия в дипломатических завтраках в Думбартоне и Персии приходится рассматривать в качестве национальных черт, а национальное своеобразие распознается преимущественно на примере голодающих без риса миллионов, попавшихся в прочную ловушку этой сети. В то время как изобилие благ, которые могли бы быть произведены одновременно повсюду, делает анахронизмом борьбу за источники сырья и рынки сбыта, тем не менее, человечество разделено на небольшое число вооруженных блоков. Они конкурируют между собой беспощаднее, чем некогда фирмы в эпоху анархического товарного производства, и стремятся к взаимному уничтожению друг друга. Чем безрассуднее тут антагонизм, тем прочнее блоки. Только по той причине, что обитающим на их громадных пространствах тотальная идентификация с этими чудовищами власти навязывается в качестве второй их природы, что ведет к полной закупорке всех пор сознания, массы ввергаются в состояние абсолютной апатии, наделяющей их способностью к фантастическим деяниям. Поскольку право принимать решения кажется предоставленным единичному человеку, по существу своему все они уже предрешены. Растрезвоненная политиками противостоящих лагерей непримиримость идеологий сама является всего-навсего идеологией слепой констелляции власти. Мышление в рамках политических платформ, этот продукт индустриализации и ее рекламы, приноравливает к себе международные отношения. Примкнет ли бюргер к коммунистической или к фашистской платформе зависит уже от того, чему удастся навязать ему себя — Красной Армии или лабораториям Запада. Овеществление, в силу которого ставшая возможной исключительно из-за пассивности масс структура власти противостоит им в качестве незыблемой действительности, стало настолько плотным, что любая спонтанность, даже просто представление об истинном положении вещей неизбежно превращается в зарвавшуюся утопию, в раскольническое сектантство. Видимость достигла такого уровня концентрации, что попытка разоблачить ее объективно приобретает характер галлюцинации. Напротив, выбор какой-либо политической платформы означает приспособление к окаменевшей в действительность видимости, беспредельно репродуцирующейся благодаря такого рода приспособлению. Именно поэтому колеблющийся подвергается гонениям как дезертир. Со времен Гамлета нерешительность была для модернистов признаком мышления и гуманности. Растраченное зря время репрезентировало и одновременно опосредовало дистанцию между индивидуальным и всеобщим точно так же, как сфера обращения в экономике репрезентировала и одновременно опосредовала дистанцию между потреблением и производством. Сегодня индивиды получают свои политические платформы уже готовыми от властей точно так же, как потребители — свои автомобили от торговых филиалов фабрик-производителей. Соответствие реальности, приспособление к власти, более не является результатом процесса диалектического взаимодействия между субъектом и реальностью, но непосредственно производится зубчатым механизмом индустрии. Этот процесс является процессом ликвидации, а не снятия, формальной, а не определяющей негации. Не благодаря тому, что они смогли удовлетворить все его потребности, не знающим никакого удержу колоссам производства удалось одолеть индивидуума, но только потому, что они сумели элиминировать его как субъекта. Именно в этом и состоит их достигшая степени совершенства рациональность, с их безумием совпадающая. Доведенной до крайности диспропорцией между коллективом и отдельным человеком устраняется существующее тут напряжение, но безмятежное согласие между всевластием и бессилием само является неопосредованным противоречием, абсолютной противоположностью примирения.
Таким образом, психологические детерминанты, с давних пор являвшиеся внутричеловеческими агентурами ложного общества, не исчезли вместе с индивидуумом. Характерные типы находят сейчас свое точное место в структуре механизма власти. Коэффициент их полезного действия, равно как и таковой вызываемых ими трений, точно рассчитывается. Политическая платформа сама является приводной шестерней. Все то, что с самых давних пор было принудительным, подневольным и иррациональным в психологическом механизме, тщательно подверстывается сюда. Реакционная политическая платформа, включающая в себя антисемитизм, в точности соответствует деструктивно-конвенциональному синдрому. Реакция не является изначально направленной против евреев, скорее происходит тут такая переориентация инстинкта, при которой политической платформой задается адекватный объект преследования. Основанные на опыте «элементы антисемитизма», действенность которых аннулируется той утратой способности к опыту, свидетельством которой является мышление в рамках политической платформы, вновь ею мобилизуются. Они порождают в неоантисемитах нечистую совесть и ненасытную жажду зла. Именно потому, что и сама психология индивидуального человека и ее содержание могут быть созданы только при помощи все еще поставляемых обществом синтетических схем, сущность современного антисемитизма обретает ничего не значащий, непроницаемый характер. Еврейский посредник лишь тогда полностью становится образом дьявола, когда собственно экономически он уже более не существует; это делает победу легкой и к тому же превращает антисемитски настроенного отца семейства в безответственного наблюдателя неудержимо развертывающейся исторической тенденции, который вмешивается только тогда, когда того требует его роль партийного работника или работника производящих «циклон» фабрик. Администрация тоталитарных государств, подвергающая искоренению не отвечающую требованиям современности часть нации, является попросту тем палачом, которым приводятся в исполнение давным-давно вынесенные экономические вердикты. Занятые в других сферах разделения труда способны взирать на это с таким же равнодушием, какое не оставляет читателя газет при виде сообщения о восстановительных работах на месте вчерашней катастрофы. Ибо и само своеобразие, из-за которого поплатились своей жизнью жертвы, также стерлось давным-давно. Людей, подпадающих под декрет в качестве евреев, приходится путем подробнейшего анкетирования еще только разыскивать, под нивелирующим нажимом позднеиндустриального общества враждебные религии, некогда конституировавшие различие, успешной ассимиляцией были превращены в обычные культурные товары. Сами еврейские массы столь же не способны выйти за пределы мышления политической платформы, как, пожалуй, только какие-нибудь враждебные им молодежные союзы. Фашистский антисемитизм в известной степени должен сначала изобрести свой объект. Паранойя преследует свою цель уже более не на основе индивидуальной истории болезни преследователя; став общественным экзистенциалом, она должна, напротив, сама определить эту цель в приводящем к полному ослеплению контексте войн и политических конъюнктур.
То обстоятельство, что антисемитизм оказывается всего только статьей в заменимой политической программе, является неопровержимой основой надежды на его конец. Со временем евреи будет истреблены, и тогда фюреры получат возможность так же легко заменить антисемитский пункт программы другим, как и переключить своих последователей с одного средоточия насквозь рационализированного процесса производства на другое. Базисом того процесса развития, которое приводит к мышлению в рамках политической платформы, является универсальная редукция всякой специфической энергии к единственной, абстрактной форме труда, одной и той же повсеместно, начиная с поля битвы и кончая студией. Переход от подобного рода условий существования к человеческому состоянию, однако, не может произойти по той причине, что добро постигает та же участь, что и зло. От свободного выбора прогрессивной политической платформы структуры политической власти, от которых зависят прогрессивные решения, столь же далеки, как и химический трест — от юдофобства. Хотя первая и оказывается привлекательной для тех, кто психологически более гуманен, тем не менее, даже сторонников прогрессивной политической платформы ширящаяся утрата способности к опыту превращает во врагов отличия. Антисемитской является не только антисемитская политическая платформа, но и ограниченная рамками политической платформы ментальность вообще. Та самая ярость в отношении всякого отличия, которая ей телеологически присуща, будучи не чем иным, как злопамятством порабощенных субъектов порабощения природы, всегда готова обратиться против естественного меньшинства даже там, где ему первому грозит опасность со стороны общества. Социально ответственная элита с гораздо большим трудом поддается фиксации, чем прочие меньшинства. В тумане отношений собственности, имущественного владения, постановлений и менеджмента она успешно уклоняется от теоретического определения. В расовой идеологии и классовой действительности равным образом проявляется одно только абстрактное отличие от большинства. Но когда прогрессивная политическая платформа устремляется к чему-то худшему, чем ее собственное содержание, содержание фашистской политической платформы оказывается столь ничтожным, что в качестве эрзаца чего-то лучшего оно способно удержаться на плаву только благодаря отчаянным усилиям обманутых. Весь ее ужас является ужасом очевидной и, тем не менее, продолжающейся лжи. В то время как ею не допускается никакая истина, с которой она могла бы быть соразмерена, в самой непосредственной близости оказывается та безумная истина, от которой следует удерживать на расстоянии лишенных способности суждения. Самим собой овладевшее, ставшее насилием Просвещение способно само преступать границы Просвещения.
Хоркхаймер М., Адорно Т. Диалектика просвещения. — М., 1997, с. 210–256.
Человеческое сознание устроено столь несчастным, а может быть, счастливым образом, что люди, прочитавшие в газете либо услышавшие по радио сообщение и известие о гибели миллионов людей, не могут объять значение произошедшего, не в состоянии представить себе, нарисовать, осмыслить, измерить страшные глубины произошедшей драмы.
Человек, случайно попавший на несколько минут в морг или случайно ставший свидетелем того, как грузовой автомобиль раздавил восьмилетнюю школьницу, чувствует себя несколько дней потрясенным, иногда теряет сон и даже аппетит, но нет людей со столь чувствительной душой, со столь сильной мыслью, со столь яростным и властным чувством гуманности и справедливости, которые могли измерить на основании напечатанного в книгах и газетах ужас, происходящий в мире. В этой ограниченности счастливое свойство человеческого сознания, уберегающее людей от нравственных мук, от сумасшествия. В этой ограниченности несчастное свойство нашего сознания, делающее человечество терпимым, легкомысленным и нравственно нетребовательным.
Но мне кажется, что в жестокое и страшное время, в которое судьба судила нашему поколению жить на земле, нельзя быть терпимым, равнодушным и легкомысленным по отношению к нравственным требованиям, обращенным к себе и к другим.
В это время, когда жизнь отдельных людей и целых народов обесценены, когда убийство, пытки стали обычным элементом в жизни фашистских государств, когда ценность личной свободы растоптана немецко-фашистским догматическим сапогом, именно теперь как никогда должны быть подняты на недосягаемую высоту требования моральной чистоты, моральной нетерпимости, как в отношении личной жизни каждого из нас, так и в отношении жизни государства.
Почему — спросят меня?
Да потому, что так жить дальше нельзя, потому что не только Европа, но и вес человечество стоит на краю пропасти, потому что огромные земли уже превращены в пустыни, а тысячи прекрасных городов взорваны и сожжены. Потому что миллионы людей уже живут зоологической жизнью в землянках и в ямах, отброшенные мировой бурей на десятки веков вглубь времен, потому что всеобщее одичание, нищета, моровые язвы и эпидемии стучатся во все наши окна и двери, потому что самые мрачные фантазии Уэллса о грядущей мировой катастрофе кажутся безобидными сказками по сравнению с действительностью сегодняшнего дня.
Эта испепеляющая аморальная сила пришла из национал-социалистической Германии.
Она родилась из чувства исключительности германской расы, из глубокой, проникающей современных немцев уверенности, что они являются избранным народом, что их счастье, их покой и безопасность единственно святы на земле. Это идеология исключительности, презрения к другим народам, равнодушия к чужим страданиям и преувеличенно сентиментального чувства в отношении своих собственных близких. Это взлелеянная и вскормленная десятилетиями шовинистическая идея, основанная на том, что любовь к своему народу может быть действенной лишь при презрении к остальному человечеству, это безграничное убеждение в неоспоримом своем главенстве над миром, в божеском предопределении, создавшем небо, солнце, воздух, море, цветы, луга только для немцев, это уверенность в том, что жизнь остальных народов на земле определяется лишь тем, в какой мере они могут быть полезны для немецкого народа. Это сознание исключительности дремлет не только в немецкой народной душе. Это сознание — бич современного человечества, оно не ведет к возвышению и славе народа. Проснувшееся в Германии, оно ведет ее по пути кровавых преступлений, оно низринет ее в пропасть жесточайшего поражения. И пусть высшим уголовным преступлением после этой войны считается любая попытка разбудить в любом человеке и народах презрение к принципу равенства всех других народов.
Этот принцип в нынешнюю эпоху является высшей моралью человечества.
Ему противопоставлен расизм.
Немецкий народ поймет, что идея исключительности германской расы — преступная и ошибочная идея. Он поймет, что не только его счастье и покой единственно святы на земле. Немецкий народ откажется от презрения и равнодушия к чужим страданиям. Он откажется от своего якобы определенного свыше главенства над миром, от ложной мысли, что небо, солнце, воздух и море созданы только для немцев, он отречется от омерзительной убежденности, что жизнь всех народов на земле определяется лишь тем, в какой мере они могут быть полезны для немцев. Он придет к иной морали и отречется от аморализма в его высшей форме — нацизма, фашизма.
Это аморализм в его самой высшей, самой законченной форме, это идейный, социальный, экономический эгоизм, эгоизм, который отвратителен даже в отдельных людях, отвратителен, когда проявляется в невинных играх детей и становится источником мировых бедствий, когда он является основой, краеугольным камнем идеологии сильного, технически развитого народа.
Почему национал-социалистическая Германия стала палачом еврейского народа?
Мне хочется поднять именно этот вопрос не потому только, что сам я еврей, не потому только, что самые близкие мне люди оказались жертвами фашистских палачей.
В отношении к евреям наиболее полно, грубо и законченно выразились все особенности современной фашистской Германии, ее идеологии и методов.
Ни к одному народу мира немцы не проявили такого звериного и лишенного всякой тени человечности насилия.
В этой чудовищной расправе сказались доведенные до своей высшей формы преступные черты германской государственной идеологии — национального эгоизма.
Ненависть к еврейству стала горном, раздувающим пламя фашистского пожара.
Руководители фашизма вначале сознательно, обманывая массы, выдвинули тезис о том, что еврейство является источником всех мировых бедствий, руководители фашизма пожелали объединить все классы германского общества, и пролетариат, и буржуазию под общим знаменем борьбы с еврейством.
«Антисемитизм — это социализм дураков», — сказал когда-то один умный немец. И антисемитизм стал универсальным оружием фашизма, ибо известно, что дураков много. В чем смысл этого движения?
В том, что государственный эгоизм Германии, национальный эгоизм немцев, мировая прусско-фашистская идея, враждебная всем народам мира, враждебная рабочему, крестьянину и буржуа, где бы он ни жил, отлично укладывается в формулу борьбы с евреями. Ведь евреи в силу сложившихся обстоятельств не имеют своего государства, рассеяны по всему миру, еврея можно встретить и среди американских капиталистов, и среди английских общественных деятелей, и среди русских коммунистов, и среди французских анархо-синдикалистов.
Это очень удобно для государства и народа, поднявшего черное знамя борьбы со всеми государствами и народами мира. Если б германский национал-социализм, начиная борьбу за мировое господство, выбрал жертвой своей демагогии и провокации любой иной народ мира, он был бы связан в размахе своих разбойничьих действий. Скажем, объяви фашисты врагами человечества сербов, и тогда их насилие невольно ограничилось бы Балканским полуостровом. Объяви они врагами человечества англо-саксонские расы, и их диверсия ограничилась бы Британскими островами и Соединенными Штатами Америки. Но, избрав жертвой своей демагогии евреев, национал-социализм развязал себе руки в отношении всех народов мира и всех классов общества.
Таким образом гигантский масштаб подготовляемого разбойничьего нападения продиктовал выбор жертвы — то был еврейский народ, рассеянный по всем государствам мира, народ, представителей которого можно найти среди всех классов общества — в Англии, во Франции, в Голландии, Греции. Воюя с евреями, фашизм мог объявить войну и марксизму, и русскому новому укладу общества, и — плутократии Англии, Америки, Франции, словом, объявить войну всем народам мира.
Таков был первый довод, выдвинутый разбойничьей демагогией национал-социализма при выборе жертвы.
Антисемитизм всегда был знаменем реакции, ее оружием, той темной повязкой, которую реакция накладывала на глаза ослепленному народу.
Антисемитизм во все темные периоды истории, когда меньшинство пыталось обмануть большинство народа, отвести праведный гнев угнетенных от угнетателей, выдвигался в качестве дурманящего средства.
Русский царизм и русская реакция не раз пытались натравливать угнетенные и темные массы на евреев, чтобы отдалить неизбежный революционный взрыв, чтобы скрыть от общественного гнева истинных виновников нищеты и бесправия русского народа. Эта великая трагическая роль, выпавшая на долю евреям, хорошо была известна всем реакционным деятелям, боявшимся народного сознания и апеллировавших к вековому предрассудку, а не к разуму народа.
Период возвышения национал-социализма в Германии был периодом реакции, охватившей все слои германского общества, все классы Германии. Реакция торжествовала в науке, в философии, в искусстве, реакция проникла в рабочее движение, реакция охватила круги промышленного капитала.
Реакция восторжествовала в Германии после поражения в войне 1914 года, в которой все слои германского общества, ослепленные национальным эгоизмом, возлагали свои надежды на победу в империалистической войне. Капиталисты ждали от победы рынков сырья и сбыта, обширных колоний. Трудящиеся полагали, что победа принесет уничтожение безработицы, повышение заработной платы, приток дешевых колониальных товаров, повышение продовольственного уровня жизни. Но война не принесла победы, война принесла Версальский мир. Этот мир, заключенный союзниками с Германией, был таким же жестоким, как война, которую Германия навязала союзникам. И как война не могла разрешить противоречий современного капиталистического мира, так и Версальский мир не решил их.
В Германии наступила реакция. Капиталисты видели врагов своих среди революционеров, ужасались призраку революции, шедшей с Востока и колебавшей землю в Германии. Охваченные отчаянием трудящиеся массы с угрюмой ненавистью смотрели на державы-победительницы.
Тогда-то национал-социализм возвел на плаху универсального и вечного, испытанного и проверенного, беззащитного и потому желанного и досягаемого врага — еврея. Еврея не защищает закон, его не защищает армия и потому он превосходный объект для гнева слабых и побежденных.
«Вы боитесь пролетарской революции, — сказали национал-социалисты, обращаясь к германским промышленникам, — вы боитесь коммунизма, который во сто крат страшней для вас, чем все Версальские миры. Мы тоже боимся пролетарской революции, давайте же вместе бороться против евреев. Ведь это они — вечный источник смуты, кровавого бунтарства, поджигатели и подстрекатели масс, ораторы, авторы революционных книг, породители идей классовой борьбы и пролетарской революции!»
«Вы страдаете от последствий Версальского мира, — сказали национал-социалисты, обращаясь к трудящимся массам Германии, — вы голодаете, вы не имеете работы, тяжкий пресс репараций опустился на ваши измученные плечи. Но поглядите, в чьих руках колесо этого пресса, — в руках еврейской плутократии, в руках еврейских банкиров, некоронованных королей Америки, Франции, Англии. Ваши враги — это наши враги, давайте бороться вместе».
«Вы оскорблены, ваши идеалы разбиты, — сказал национал-социализм, обращаясь к германской интеллигенции, — враги презрительно трактуют о Германии, с холодным скептицизмом рассматривают историю великого народа. Ваша мысль оскоплена, ваша гордость распята, ваши таланты, ваши знания никому не нужны, вы, соль земли, обречены стать кельнерами и шоферами такси. Неужели не видите вы, как из тумана, окружившего Германию, глядят холодные, безжалостные глаза мирового еврейства, иудея, вечного ненавистника национального очага, космополита, ростовщика, презирающего, ненавидящего ваш бедный народ, торжествующе ожидающего восшествия к власти своей сорокавековой идеи. Давайте вместе бороться за национальную честь, за попранные устои, вместе выжигать разлагающее мир еврейство».
И попавшая в тупик Германия пошла за национал-социализмом.
Ее толкнули на этот путь поражение и реакция. Но не только они. Нет, не только. Германия была подготовлена к этому пути столетней культурой национального и государственного эгоизма, идеями пруссачества, милитаризмом, идеями исключительности и превосходства, идеей грубой силы, величайшим презрением к иным народам и величайшим неверием в силы других народов. Германия никогда не хотела искать источник своих военных поражений в материальной и духовной силе противника, она всегда искала объяснение своих неудач в собственной экономической статистике и в частных ошибках своего генерального штаба.
И Германия, не теряющая веры в свои возможности кулаком опрокинуть мир навзничь, Германия, верящая в святость неправедной войны, считавшая высшей государственной моралью стратегический план своего генерального штаба, обвенчалась с национал-социализмом.
Германия поверила фашизму, поверила, потому что хотела верить и видела свою выгоду в этой вере. Так, реакция, наступившая в Германии, и ряд исторических причин, интерферировавших с этой реакцией, были вторым доводом, заставившим национал-социалистов выбрать еврейский народ жертвой своей разбойничьей демагогии.
Мне хочется здесь высказать некоторые мысли о внутренней сущности антисемитизма.
Антисемитизм существует во всех странах мира, существовал в разные эпохи человеческой истории. Он существует и в современных демократических государствах. Его характер, конечно, различен в разных странах и в разные времена. Антисемитизм в Англии и антисемитизм в царской России все же это разные вещи. Рост его зависит от общественной реакции, от потребности государственной власти объяснить и направить по ложному пути общественное недовольство и идейное разочарование. Антисемитизм — это мерило противоречий, не имеющих выхода. Эпоха послереволюционной реакции в России в период 1905–1911 годов ознаменовалась кровавыми еврейскими погромами, ритуальными процессами. Но период великой русской революции был периодом истории, не знавшим антисемитизма.
Здесь речь идет о государственном антисемитизме, т. е. о сознательном разжигании антисемитизма государственным аппаратом.
Но помимо этого государственного антисемитизма, существует еще так называемый «идейный» антисемитизм. Его носители существуют постоянно, как постоянно существуют очаги эпидемических заболеваний, как постоянно существуют бациллоносители, вызывающие в определенные периоды широкие эпидемии.
Идейный антисемитизм есть явление, рожденное физиологической потребностью объяснить пороки мира и людей рассматриванием зеркала, а не самих себя. И государство пользуется им в тех случаях, когда считает нужным искусственно вызвать «эпидемию» и придать ей ту либо иную форму.
Носители идейного антисемитизма главным образом встречаются в образованной части общества. В чем же основа этого идейного антисемитизма? Мне кажется, что в основе его лежит трагическая роль еврейства, ставшего в каждой стране зеркалом собственных недостатков общественного строя и отдельных людей.
Постараюсь объяснить эту мысль.
Когда великий писатель Достоевский обвиняет еврейство в том, что оно на окраинах России является источником бедствий народа, он подменяет, сам, конечно, того не замечая и не понимая, огромный исторический процесс пришествия буржуазии в феодальное русское общество нашествием торговых еврейских кругов. Середина XIX века в России отмечена особенно сильным ростом капиталистических отношений; торговец, купец, мелкий фабрикант, подрядчик проникает везде и всюду в систему старых отношений, взрывает их, подчиняет их себе, нарушает идиллию крепостнически-феодальных отношений. Страшен, отталкивающе тяжел образ и характер кулака-живоглота, торговца-ростовщика, безжалостного и равнодушного пришельца-купчины, не знающего традиций, безразлично-холодного к земле, которую он покупает и продает, безразличного к тому, какие люди рождались, мучились, трудились, надеялись и умерли на этой земле, к тому, кто сажал «вишневые сады» и детскими босыми ногами пробегал по холодной траве майским утром под облитыми молоком цветущими яблонями.
Достоевский увидел новые отношения, но он не увидел, не мог, может быть, увидеть нового качества в человеческом составе русского общества, нового характера — купца, подрядчика, фабриканта, хищного, безжалостного, жадного и невежественного. В жизнь ворвалось нечто новое, это Достоевский ощутил и увидел, но ведь русские люди, казалось ему, остались такими же, какими были, да ведь иначе и быть не могло, они не могли измениться, с чего же им измениться? Значит, это новое внесли и вносят какие-то другие люди, не русские. И Достоевский увидел этих людей. То были евреи — это они, чуждые любви к патриархальному русскому строю, без привязанности к земле, гонимые одной лишь жаждой наживы, враждебно-равнодушные к трудящемуся народу, внесли в Россию новые отношения. И Достоевский увидел черты их характера, он заклеймил их черствость, деловитость, безжалостность. Он всматривался в этот образ еврея-дельца, он возненавидел его — но лишь одного не понял он, что глядя на еврея-торговца, на еврея-подрядчика, на еврея-посредника, он смотрел лишь в зеркало, в котором видел миллионоликий образ новой русской буржуазии, стихийно рождавшейся в тысячах и десятках тысяч русских деревень и заштатных городков, в губернских и уездных городах, в столице и на дальних хуторах.
Так было на протяжении всей истории еврейства. Испанская средневековая инквизиция, сжигая евреев на кострах, не понимала, что она видит в евреях, как в зеркале, свою собственную нетерпимость, свои темные предрассудки, свою жестокую ортодоксальность, что, сжигая евреев, она пытается бороться с теми пороками, которые вызрели и живут в ее собственной груди. Когда русские реакционные мыслители видели в евреях источник революционной заразы, они не понимали, не хотели, а может быть, и не могли понять, что они лишь смотрят в зеркало, в котором отражается общественная жизнь всей России, стихийно рождавшей революцию на тысячах своих фабрик, заводов, рудников, в своих университетах и казармах.
Так было на протяжении всей истории еврейства. Евреи были зеркалом, в котором отражались все общественные процессы, все болезни, все изменения, которым подвержены общественные уклады, идеологические системы, государственный строй.
Евреи, живущие в какой бы то ни было стране, естественно участвовали в ее жизни, евреям не чужды все пороки и все недостатки, которыми наделен народ, живущий в том или ином государстве, они такие же люди, как и те, что от века живут на том или ином месте земного шара. Евреи, в силу своей внутренней подвижности, легко включаются в те движения, какие совершает общество, в них характере отражаются достоинства и недостатки, и темные стороны общества, в котором они живут. Они участвуют и в революциях, и в контрреволюциях, они среди буржуазии, среди рабочих, среди интеллигенции. Они внутренне ассимилируются, внешне сохраняя особенности своей расы. Они вовлекаются в те общественные движения и экономические перестройки, которым подвергнуто общество, включившее их. Идейный антисемитизм не может, не хочет понять этого.
Можно сказать так: «Скажи мне, в чем ты обвиняешь евреев, и я тебе скажу, в чем ты сам виноват».
Это относится не только к обществу, но и к отдельным людям.
Я часто наблюдал, как трусливые тыловики обвиняли евреев в том, что они не хотят воевать. Но мне не пришлось слышать этих обвинений от людей, объединенных братством переднего края.
Я часто наблюдал, как люди непроизводительных профессий обвиняют евреев в том, что они не хотят работать на фабриках. Но я не слышал этих обвинений от тех, кто сами работают на фабрике.
Здесь пора вернуться к германскому национал-социализму. Законы оказались едины и общи, антисемитизм верен себе во все времена.
В чем нацизм обвинил евреев?
В десятках смертных грехов. Но парадоксальная, удивительная вещь — рисуя характеры евреев, наделив их чертами фанатичного расизма, жаждой власти над миром, жаждой обратить в рабство все человечество, торжествовать над ним и править им по своему произволу, национал-социализм фатально повторил то, что делали до него антисемиты всех времен, — рисуя еврейский народ, они рисовали самих себя, они наделили евреев своими собственными чертами, своими собственными пороками и преступными намерениями, которые зрели в их собственной груди.
Гроссман В. Украина без евреев. «ВЕК», Рига, 1990, № 4.
Имеющее за спиной не одну тысячу лет истории, громадный опыт невзгод и удач, побед и поражений человечество продолжает учиться на собственных ошибках. Выходит, верно, что история учит тому, что она ничему не учит. Или, как говорил один мудрый политик, история доказывает, что человечество необучаемо.
Является ли в таком случае вопрос одного из великих представителей нынешнего века о том, «дойдет ли человечество до совершенства», предметом хотя бы просто разговора? Горы книг, статей написано только нашими современниками, не говоря о предшественниках, на тему важности общечеловеческих ценностей, о том, как важен мир на земле, что все люди — братья; какие только призывы не звучали и звучат ежедневно и ежечасно к спасению человечества; мы не устаем повторять, что наша планета в опасности, что венец природы, человек, довел себя до грани самоуничтожения. И что же в результате?
В результате Гитлеры продолжают приходить к власти, мира на земле не было и нет, смертоносных веществ на душу населения выпадает чуть ли не больше, чем еды, большая часть человечества страдает от недоедания, когда его меньшая, называющая себя цивилизованной, часть продолжает самозабвенно трудиться и бездумно тратить ценнейшие ресурсы, которых не так уж и много даже для нынешнего поколения, и собственную одну-единственную жизнь на изобретение более совершенных орудий уничтожения, забывая о том, что никогда не нужно спрашивать — «по ком звонит колокол», потому что каждый раз «он звонит по тебе», что нет и не может быть орудий уничтожения, в каждом случае и любое смертоносное орудие есть орудие самоуничтожения, даже если тебе удалось сохранить себя физически, даже если ты решил, что проливаемые кровь и слезы не твои, что заглушены не твои песни и горит не твой дом.
И где та «искра», из которой «возгорелось пламя»?
Почему homo sapiens, может быть, при определенных обстоятельствах с большой буквы homo sapiens, гордящийся именно тем, что он разумен (хотя как можно гордиться тем, что далеко не твоя заслуга), не может скинуть с себя, со своей души груз ненависти к себе подобным, но чем-то отличающимся, к тому, что его окружает и чем он время от времени восхищается, благодаря чему он существует?
Где мы упустили то, что нас объединяло с природой (и упустили так давно, что не помним — что же это было), что нас оторвало от земли, что лишило нас души?
Где корни тех предрассудков, которые ослепляют нас, лишают нас возможности видеть друг в друге, независимо от цвета кожи, языка, выбранного бога, звучания имени, национальности и многого другого, прежде всего, людей?
Ведь казалось бы, что может мешать людям жить рядом и мирно, особенно тем, кто, во-первых, так жил в течение веков, а во-вторых, не имеет альтернативы жить иначе. Вряд ли какой-либо народ сегодня, только из-за того, что с соседом не повезло, сорвется всем миром с родного и обжитого места, оставит свои дома, поля, сады, кладбища, одним словом, биографию, и переселится на другое место. Да и переселиться некуда. Наверняка это ясно всем сторонам, тонущим сегодня в межнациональных распрях.
Тогда чем объяснить то, что творится между народами, большими и малыми нациями? На сегодня в мире насчитывается больше 60 длительных — только длительных (!) — конфликтов. Хотя причины этих конфликтов разные, — в сущности эти причины можно свести к одной: кажущаяся или действительная несправедливость, — по своей природе они весьма схожи.
При исследовании национальных стереотипов, которые не только могут выступать в качестве серьезных психологических барьеров в процессе межнационального общения, но и сыграть существенную роль как в разрешении, так и в эскалации межнациональных конфликтов, одной из важнейших задач является изучение аффективных характеристик этих социально-психологических явлений. Национальный стереотип как разновидность социального стереотипа с точки зрения его структуры и функций близок к социальной установке, что предполагает выделение в его структуре компонентов, аналогичных структурным компонентам установки.
Если учесть, что установка представляет собой психологическую основу стереотипа, готовность воспринимать явление или предмет определенным образом, вписывает его в определенный контекст предшествующего опыта, то этнические установки — это готовность личности воспринимать те или иные явления национальной жизни и межнациональных отношений и в соответствии с этим восприятием действовать определенным образом в конкретной ситуации. Этнические установки фокусируют в себе убеждения, взгляды, мнения людей относительно истории и современной жизни их этнической общности и взаимосвязей с другими народами, людьми иных национальностей. В современных условиях усилия ученых направлены на выявление механизмов, способных гармонизировать межнациональные отношения, оптимизировать этнические установки.
Неслучайно, что феномен «национального стереотипа» обсуждался и обсуждается в научных дискуссиях в течение многих десятков лет, особенно в последние годы этот феномен привлекает внимание широкого круга исследователей.
Традиционно закрепившийся в общественных науках термин «национальный или этнический стереотип» означает устойчивое, схематичное и эмоционально окрашенное мнение одной нации о другой или о самой себе. Оба варианта термина часто употребляются как синонимы. В лучшем случае термин «национальный стереотип» не употребляют для характеристики этнических предрассудков добуржуазного периода, поскольку «тогда еще не было наций».
Национальные стереотипы (в узком смысле понятия) — это естественные составные элементы национального сознания, своего рода «коллективное представление», помогающее людям осознать свою национальную принадлежность, свое отличие от других национальных общностей.
Стереотип воплощает в себе специфическое отражение ценностей, единообразное отношение к объекту, его усредненное восприятие. Иначе говоря, если ценность мы примем за норму, то стереотип будет нормой отношения к норме, то есть «нормой в квадрате». Стереотип зависит от ценностной ориентации, вытекает из нее и выражает ее в схематичном виде.
В то же время национальный стереотип позволяет личности без лишних размышлений соотнести собственную оценку любого явления с политической ценностной шкалой своей группы. Желая соответствовать ожиданиям группы (иначе легко попасть в категорию изгоев), человек невольно определяет свои политические симпатии в рамках, диктуемых этой шкалой.
То, что в наши дни, как политический, так и журналистский лексикон обогатился выражениями типа «образ врага», «образ партнера», «национальные стереотипы», свидетельствует о многом. Но в первую очередь это говорит о понимании значения и роли психологического фактора в межнациональных отношениях и невозможности абстрагироваться от него даже на уровне языка. Известный американский психолог и публицист Сэм Кин свою книгу, посвященную проблемам побудительных мотивов, механизмов и методов формирования «образа врага» в индивидуальном и массовом сознании в современную эпоху, предваряет известным положением Устава ЮНЕСКО о том, что войны начинаются в умах людей. «Сначала мы создаем врага. — пишет Кин в предисловии, развивая эту мысль. — Образ предваряет оружие. Мы убиваем других мысленно, а затем приобретаем палицу или баллистические ракеты, чтобы убить их физически. Пропаганда опережает технологию».
На протяжении всей истории человечества дефицит сотрудничества, взаимное непонимание, негативные стереотипы, основанные на плохом знании друг друга, являлись причиной недоверия между народами. Предубежденность и подозрительность, напряженность и враждебность были, за редкими исключениями, постоянными спутниками отношений между государствами и народами.
Большинство войн и конфликтов было порождено не ложными представлениями и отнюдь не негативными национальными стереотипами, а реальными экономическими, политическими, социальными причинами, различными интересами и противоречиями, и сводить конфликты и войны лишь к неправильному восприятию окружающего мира или какой-либо страны, отдельного народа было бы неправомерным. Вместе с тем, сама ситуация напряженности, особенно ведущая к вооруженным конфликтам, порождала и одновременно подкреплялась «образом врага», который, как указывает современный исследователь данной проблемы А.Ю. Мельвиль, «…формировался в массовом сознании и лежал в основе особой психологии враждебности и ненависти по отношению к другим странам и народам».
«Образ врага» представляет собой носящее стыковой характер комплексное понятие, в исследовании которого, на наш взгляд, должны использоваться данные различных областей науки, как истории, археологии, так и этнографии, психологии и др.
В различных обществах и культурах, у различных народов «образ врага» приобретает некоторые общие черты. При всех различиях в причинах и обстоятельствах конфликтов и войн, на протяжении истории существует повторяющийся набор изображения противника — некий «архетип» врага, который создается, как мозаика, по частям. Враг изображается: чужаком, агрессором, безликой опасностью, богоненавистником, варваром, ненасытным захватчиком, преступником, садистом, насильником, воплощением зла и уродства, смертью. При этом главное в «образе врага» — это его полная дегуманизация, отсутствие в нем человеческих черт, человеческого лица. Поэтому «абсолютный враг» практически безличен, хотя может и персонализироваться. Восприятие чужака в качестве врага уходит корнями в родоплеменное общество человечества. Именно тогда закладывались социально-психологические механизмы «образа врага», как правило, вне своей микросреды. Появились антитезы «мы — они», «свои — чужие», «племя — враг племени». «Паранойя стала не случайным индивидуальным проявлением патологии, а нормальным состоянием человека… Привычка направлять нашу враждебность вовне, на тех, кто неизвестен нам, так же привилась у человека, как способность рассуждать, удивляться, изготавливать орудия».
Эта паранойя враждебности проявлялась и проявляется на протяжении всей истории человечества. Для обеих сторон характерны самооправдание и обвинение другой стороны по образцу: мы невиновны — они виноваты; мы говорим правду — они лгут; мы информируем — они пропагандируют; мы лишь обороняемся — они нападают; наши ракеты предназначены для сдерживания — их ракеты предназначены для первого удара.
Таким образом, логика традиционного политического мышления неизбежно приводит к формированию особой психологии «гомо хостилис», человека враждебного, который воспринимает окружающий мир априори как враждебный, полный врагов. Такая деформированная картина мира подкрепляется двойным стандартом в оценке своих и чужих действий. Кроме того, сознание «гомо хостилис» находится под властью того, что в психологии называется когнитивным диссонансом, когда «образ врага» понуждает к заведомо неразумным и неоправданным действиям, которые в свою очередь оправдываются тем, что «врагу» приписываются еще более злостные намерения, в результате чего возникает заколдованный круг враждебности.
С. Кин связывает возникновение чувства враждебности у индивидуума с самореализацией негативной части подсознательного «я», с заложенной в человеческой психике потребностью в обнаружении «козла отпущения», источника бед и т. д.
В чем же причины существования «образа врага»? Почему этот образ оказывается столь живучим, а человеческое мышление часто находится под его влиянием? Ответы на эти вопросы даются в зависимости от установок тех или иных концепций, авторов, стоящих на разных методологических позициях.
Согласно психоаналитическому учению З. Фрейда и некоторых современных неофрейдистских теорий агрессии, «….склонность к агрессивному поведению является неистребимым инстинктом человеческой природы. Этот инстинкт представляет серьезную помеху развитию цивилизации… Эволюция цивилизации есть по сути дела непрерывный процесс внутренней борьбы между инстинктами сохранения и воспроизводства жизни и инстинктом агрессии и истребления».
Свой тезис об «инстинктивной агрессивности» З. Фрейд применял не только для объяснения индивидуального поведения личности, но и распространял его действие на общественную жизнь. Потребность в ненависти и агрессивных действиях, утверждает З. Фрейд, заложена в человеческой психике от природы, и она неизменно проявляет себя в войнах, конкуренции, расовых и иных социальных конфликтах. Современные неофрейдисты утверждают, что корни всех проявлений агрессивности и насилия следует искать не в материальных отношениях, а в индивидуальной психологии, в субъективности мира личности, заявляя, что проблема современного насилия — это проблема не социального, а психологического характера.
Видимо, особое внимание следует уделить генезису «образа врага» как структурному элементу общественного сознания, который, возникая исторически в условиях первобытно-общинного строя как своего рода «археологический пласт», присутствует в позднейших образованиях, в дальнейшем подпитывается новыми мотивами и зависит от качественно иных условий. В рабовладельческом обществе они одни, в феодальном — другие, в капиталистическом — третьи и т. д. Существенные метаморфозы претерпевает и сфера международных отношений, где то ослабевает, то нарастает воздействие составляющих «образ врага» элементов.
Рассмотрим детальнее некоторые социально-психологические аспекты «образа врага» в суммарном виде, как они представлены в научной литературе, политических процессах и идеологической практике. Как указывает Т.Г. Румянцева, проблема человеческой агрессивности становится в настоящее время одной из самых популярных в социальной мысли на Западе, выдвигаясь на первый план многих философских и социологических исследований. Среди этих социальных концепций автор выделяет два основных направления: психическое и биологическое.
Первое направление, столь популярное в социальной мысли современного Запада, — психологические теории, развиваемые в русле философии неофрейдизма. Среди сторонников психологической трактовки агрессивности следует назвать В. Райха, К. Хорни, Г. Маркузе, А. Миттерлиха, Н. Брауна. А. Баллока, Э. Фромма.
Главный тезис второго направления, широко представленного сегодня концепциями «врожденной человеческой агрессивности» или биологическими концепциями (Р. Ардри, П. Ванден Берг, К. Лоренц, Д. Моррис, А. Сторр, Л. Тайгер, С. Тернер, Н. Тинберген, Р. Фокс и др.) состоит в том, что агрессивность человека — это врожденный инстинкт, изначально присущий его природе, тесно связанный с животным миром, из которого homo sapiens выделился лишь сравнительно недавно.
Агрессивность рассматривается сторонниками этого направления как один из атавизмов, доставшихся человечеству в наследство от зоологических и примитивных предков, при этом значение социализации человека ими игнорируется. Ошибка этих исследователей заключается в абсолютизации агрессивности, возведение ее в ранг ведущего фактора человеческого поведения, чуть ли не основного свойства всей живой материи. Согласно этому подходу, агрессивность выступает в качестве некоего животного начала в человеке, не снятого и опосредованного социализацией.
Разумеется, нельзя полностью отрицать наличие у человека агрессивности. Но агрессивность не является раз и навсегда данным, заложенным в генах врожденным инстинктом, а лишь как одно из проявлений человеческого поведения. Поэтому нет серьезных оснований для абсолютизации данного свойства для того, чтобы рассматривать его ведущим и определяющим мотивом всей человеческой жизнедеятельности.
Авторами биогенетических концепций в пользу агрессивности первобытных людей выдвигается и другой аргумент. В первобытном обществе, утверждают они, имело место большое количество войн, и что войны широко распространены и сегодня у сохранившихся отсталых племен и народов. Конфликты и столкновения рассматриваются представителями данной концепции как результат агрессивной природы этих племен. «Постоянно проистекающая из глубины человеческой природы агрессивная энергия, — пишет Д. Фримен, — неизбежно требует освобождения и находит себе выход в таких актах человеческого поведения, как постоянные войны, взаимное истребление друг друга и охота на себе подобных».
Однако выводы, полученные в результате изучения жизни сохранившихся до сих пор людей, живущих в первобытных условиях, опровергают мысль об их чрезмерной агрессивности и показывают, что «нормальным состоянием современных примитивных племен является мир, а не война, и что отношения между племенами гораздо чаще основываются на дружеских и мирных связях, чем на вражде. Если же войны и имеют здесь место, то они представляют собой менее обычную форму отмщения или правосудия и всегда подчиняются известным нормам и правилам, совершаясь в узаконенных обычаем рамках».
Исследователь права М. Рейснер, изучая различные формы права на разных ступенях развития человеческой цивилизации, указывает, что междуродовые столкновения происходили несомненно на основе борьбы за границы или пределы охотничьих округов, а впоследствии — пределы скотоводческих кочевок или коммунально обрабатываемой земли. Но люди, выросшие в пределах первобытного рода и в условиях дикарского хозяйства, не были способны подойти к решению вопроса с его настоящей хозяйственной стороны. Их мозг и нервы не содержали в себе достаточного количества навыков, эмоций и комплексов, чтобы экономику понять как экономику. «Поэтому когда приходилось реагировать против чужеродцев, то на первый план выступали инстинкты родового защитника и бойца и чувства мести против всякого нарушения равенства».
Враждебность есть определенное общественное отношение, которое возникает не на пустом месте, а основывается на объективно данных материальных предпосылках, определяющих характер отношении даже внутри отдельной человеческой группы, так что об их внешнем выражении в виде определенных, устойчивых общественных форм связи одной группы с другой говорить не приходится.
Вряд ли можно отрицать, что враждебные отношения есть определенная форма общественной связи групп друг с другом, нуждающихся в материально обусловленных общественных предпосылках. Отсутствие всяких общественных отношений одной группы с другой на первых ступенях эпохи первобытного общества согласно даже формальной логике должно было означать в равной мере и отсутствие враждебных отношений. Таким образом, закономерная гипотеза, что отношения между человеческими группами на ранней ступени первобытного общества были неразвиты или почти отсутствовали, никак не согласуется с высказываемым некоторыми учеными положением о постоянной вражде первобытных групп людей. Даже если приписать первобытной человеческой группе вымышленную внутреннюю тенденцию к вражде с другими, то, логически рассуждая, никак нельзя пойти дальше признания, что на ранних этапах развития первобытного общества подобная тенденция могла привести лишь к отдельным случайным столкновениям. Враждебность как постоянное качество не может иметь место, для «образа врага», соответственно, нет объективных условий.
Объективно существующая замкнутость группы, неразвитость ее связей с другими сводит враждебность даже при вымышленной внутренней устойчивой тенденции к вражде на ступень случайного эпизода, так как низкая ступень развития производительных сил не создает реальной основы для стабильных форм проявления этой тенденции. Тогда напрашивается вопрос: если для констатации общественных отношений между группами на данной ступени развития еще нет материальной и общественной основы, то какая основа может быть подведена под состояние постоянной вражды?
Общественной основы для вражды пет, биологическая наука отрицает внутривидовую борьбу и не дает ни малейшей опоры для констатации борьбы для обособленных внутривидовых групп друг с другом. Видимо, есть основание полагать, что уже на ранних ступенях развития первобытного общества складывалась объективная закономерная тенденция к мирному взаимовлиянию отдельных человеческих групп, к сотрудничеству их друг с другом. Мелкие группы в период сезонной охоты на крупных животных должны были периодически либо объединяться, либо погибнуть. Неизбежность такого объединения диктовалась объективной необходимостью в огромной производственной кооперации для охоты на крупных животных, которая затем распадалась на мелкие группы.
Под состоянием враждебности, как характерной чертой межплеменных отношений, надо понимать реакцию отдельного племени на те попытки нарушить обычное течение его жизни, вмешаться в его внутренние дела и причинить ему вред, которые участились со стороны племен, проходящих уже стадию разложения первобытно-общинного строя. Состояние враждебности проходит свои стадии, зависит от многих обстоятельств, мотивов, факторов.
Правильно, на наш взгляд, отмечает С.А. Токарев, что «взаимная отчужденность между племенами, которая сама в значительной степени порождала веру во вредоносное колдовство, в свою очередь, поддерживалась и усиливалась в связи с этой верой».
Ученые, изучавшие жизнь и верования австралийцев, распространенность эмоции страха или жути и ее связь с межобщинной и межплеменной неприязнью, отмечают, что всякую боль, смерть и другие беды австралийцы приписывали колдовству людей чужого племени, чужой общины. Чаще всего подозрение падало не на какое-то определенное лицо, а вообще на чужую группу. Так, этнограф Г. Спенсер сообщил, что племена Аригамовой Земли «всегда больше всего боятся мести от чужого племени или из отдаленной местности».
По мнению других исследователей австралийцев, в частности, Тиллена, занимавшегося изучением племен центральной Австралии, «…все чужое вселяет жуть в туземца, который особенно боится злой магии издали». То же писал миссионер Чалмерс о туземцах южного берега Новой Гвинеи. Это состояние страха, которое испытывают взаимно дикари, поистине плачевно; они верят, что всякий чужеплеменник, всякий посторонний дикарь угрожает их жизни. Малейший шорох, падение сухого листа, шаги свиньи, полет птицы пугают их ночью и заставляют дрожать от страха.
Таким образом, получается, что реальная вражда и воображаемый вред сплетались у этих племен в одно отрицательное чувство к чужакам. Само понятие «чужие» становится воплощением вреда, колдовства, смерти, связано с негативными эмоциями и представлениями. При этом приписывание особой магической силы другому народу (или его колдунам) бывает нередко взаимным.
В. Холличер отмечает, что институт взаимоубийства существует только со времен неолита (10000 лет) и представляет собой не врожденную, а общественно «обученную» форму человеческого поведения — войну. Ведение войны не является биологически детерминированным действием, оно отнюдь не заложено в натуре человека.
История же говорит нам об отсутствии в первобытном обществе «войны всех против всех». Так, даже наскальная живопись не запечатлела ни одного эпизода, который отражал бы столкновения между людьми. Общность земли и всех природных богатств — вот характерные черты этих сообществ.
Мир сотрудничества — более глубинный пласт человеческих отношений, нежели вражда и война, возникающие на определенном этапе истории. Согласно социально-психологическим исследованиям Поршнева Б.Ф. древнейшим принципом конституирования человеческой общности является психологическое размежевание с какими-то «они», то есть, внешними по отношению к данной общности людьми. Для того, чтобы появилось субъективное «мы», требовалось повстречать и обособиться с какими-то «они». Иначе говоря, понятие «они» первичнее, чем понятие «мы». Путем обособления от «они» («враги», «чужие», «неприятные») создавалось понятие «мы» («свои», «друзья», «приятные»), т. е. рефлексы, самосознание общности.
Материалы не только из истории первобытного общества, но и из исторически разных эпох свидетельствуют о том, что иногда сознание «мы» может быть очень слабо выражено и вовсе отсутствовать при ясно выраженном сознании, что есть «они». «Они» — это «не мы», и наоборот: «мы» — это «не они». Только ощущение, что есть «они», рождает желание самоопределиться по отношению к «ним», обособиться от «них» в качестве «мы».
Категория «мы» на первых порах конкретнее, реальнее несет в себе те или иные свойства — бедствия происходят от вторжения «их» орд, непонимание «ими» «человеческой речи» («немые», «немцы»). В первобытном обществе «мы» — это всегда люди в прямом смысле слова, т. е. люди вообще, тогда как «они» — не совсем люди. Прошли тысячелетия, прежде чем впервые пробудилась мысль, что «мы» может совпадать со всем человечеством и, следовательно, не противостоять никакому «они».
По мере усиления столкновений первобытных племен на почве борьбы за территорию и другие блага менялось отношение к чуждым, к «ним». Формирование этнической, языковой, культурной общности сочеталось с обособлением друг от друга. Эти сложные процессы нельзя упрощать. Взаимное культурное и этническое притяжение и сплочение было значительно более высокой ступенью противопоставления себя «им». Чем более замкнута психическая общность, т. е. чем абсолютнее «мы» противопоставляется «им», тем более психические отношения внутри общности тяготеют к суггестии, не встречающей препятствий.
«Мы» формируется путем взаимного уподобления людей, то есть действия механизмов подражания и заражения, а «они» — путем лимитирования этих механизмов, путем запрета чему-то подражать или отказа человека подчинению подражанию, навязанному ему природой и средой. Нет такого «мы», которое явно или неявно не противопоставлялось бы каким-то «они», так и обратно.
В истории человеческого общества много примеров нагнетания психического ощущения «мы» во имя целей, чуждых подлинным интересам людей, вовлекаемых во враждебные отношения к другим. Это, прежде всего, все формы религиозного фанатизма и нетерпимости. Религиозные обряды и церемонии сплачивают людей в общности, подчас характеризующихся крайней экзальтацией и накаленностью этого ощущения «мы».
Фашистские и профашистские настроения имеют вполне определенные корни. Австрийский социальный психолог Т. Адорно изучал психологию фашизма. Затем, эмигрировав в США, исследовал профашистские настроения в Америке и обнаружил между двумя странами много общего. В своей книге «Авторитарная личность» он приводит описание социальной психологии. (Следует отметить, что проведенные спустя десятилетие исследования подтвердили наличие «образа врага» как непременного элемента авторитарно-тоталитарного типа сознания типов людей, зараженных фашистскими и профашистскими настроениями.) Наиболее типичный пример — представитель «средних слоев», скромный отец семейства, мелкий буржуа или служащий. Всегда недоволен. На работе его обходят, он платит тем же, но перспектив у него никаких. Или домохозяйка, вполне безобидная по натуре. Боится засилья нацменьшинств: они жадные, хитрые, все захватывают.
Этот тип Т. Адорно определил как «поверхностно-враждебный»: это самый что ни на есть заурядный обыватель, воспринимающий предрассудки извне без критики и размышлений: чем хуже ему живется, тем сильнее враждебность. Такие люди всегда составляли и ныне составляют основную массу оболваненных фашизмом людей, поддерживающих его. Фашистские и профашистские настроения основаны на общем враждебном настроении такого типа людей, которые постоянно недовольны существующей реальностью, особенно, если она хоть в чем-то ущемляет их личные интересы и не представляет им прямо сейчас, немедленно, все то, чего им хочется, всего, чего они ожидают.
Научный анализ доказывает, что вне «мы» и «они» нет дихотомии приятного и неприятного, удовольствия и неудовольствия. Социально-психологическое противопоставление «мы» и «они» уходит глубоко внутрь человеческой психики, становится ее сущностью.
Понятия «враг», «враги» тесно связаны с дихотомией «мы» — «они». Эти понятия изменялись в разные эпохи и, надо полагать, будут изменяться и дальше. Когда-то это были «палеоантроп», нелюди, от которых отличали себя, людей, затем — чужаки, чужая кровь: иноплеменники, люди иной веры, а в классовом обществе — угнетатели, поработители, бесчеловечные люди (или, наоборот, «чернь»). В эту категорию заносились завоеватели, иностранцы, люди иных языков и иного подданства, а также иноверцы, еретики, язычники.
Понятие «враги», то есть «они», «чужие», как считает Б. Поршнев, является сквозной категорией науки социальной психологии не в меньшей степени, чем парная ей категория «мы», «свои». Весьма важно рассмотреть и второй компонент словосочетания «образ врага», а именно, понятие образа, «имиджа», стереотипа.
Известно, что человек фиксирует окружающий мир в своем сознании в виде различных образов, которые могут не точно либо вовсе неверно отражать действительность, окружающую его. При этом создаваемые в человеческом сознании образы в значительной степени определяют его поведение. Отсюда следует, что поведением человека можно управлять, формируя в его сознании нужные образы-представления, поддерживая одни, затеняя другие.
«Образ врага» опасен не только для стабильности и безопасности международных отношений, он влечет крайне негативное проявление и последствия во внутриполитической жизни страны, истерию по поводу внешней угрозы, взвинченность и напряженную обстановку всеобщей подозрительности, подавление инакомыслия и игнорирование собственных внутренних проблем и др.
И все же было бы ошибкой утверждать, что в историческом процессе «образ врага» сохраняется и даже усиливается. Такая постановка вопроса явилась бы отрицанием исторического прогресса. При всех негативных обстоятельствах, проявлениях и издержках деструктивных сил преобладающей тенденцией исторического процесса является все же развитие сотрудничества в международной сфере, усиление разумного начала в истории. В то же время в обществе накапливается социальная напряженность, антагонизм, конфликты, широкое распространение в столкновениях получают механизмы политического и идеологического манипулирования, оперирующие «образом врага». Дать обобщенную типологию «образа врага», исходя из каких-либо одних критериев, не представляется возможным. Его структурные элементы разнятся от эпохи к эпохе, от страны к стране.
Какие же выводы можно сделать на основе всего сказанного о таком важном элементе межнациональных конфликтов, как «образ врага», который, на наш взгляд, является в большей степени продуктом эволюции негативных национальных стереотипов:
• «Образы врага», как и негативные национальные стереотипы существовали на протяжении всей истории человечества, и если бы они являлись непосредственной причиной конфликтов, то человечества бы уже не существовало, иначе говоря, причинами конфликтов всегда выступали экономические, политические, социальные интересы и противоречия, а не национальные стереотипы и образы врага.
• Враждебные отношения есть определенная форма общественной связи групп друг с другом, нуждающихся в материально обусловленных общественных предпосылках.
• Живучесть «образа врага» и негативных национальных стереотипов связана с эволюцией цивилизации, что по своей сути есть непрерывный процесс внутренней борьбы между инстинктами сохранения и воспроизводства жизни и инстинктом агрессии и истребления.
• Общественной основы для вражды нет, биологическая наука отрицает внутривидовую борьбу и не дает ни малейшей опоры для констатации борьбы обособленных внутривидовых групп друг с другом, то есть, возникновение конфликта, как и «образа врага», связано не с внутренними потребностями человека, не есть результат объективного развития, а вызывается с помощью чисто субъективных факторов.
• Не «образы врага» или «негативные национальные стереотипы» рождают конфликты, а ситуация конфликта, напряженности, взвинченности являет собой почву для возникновения, становления и развития «образа врага».
Напоследок хотелось бы сказать вот о чем: в наше непростое время — к сожалению, оно особенно непростое для народов бывшего Союза, — приходится согласиться с тем, что понятия «негативные национальные стереотипы», «образ врага», особенно в качестве составляющих элементов всевозможных конфликтов, еще долго будут занимать умы исследователей. Хотя бы потому, что они нужны очень многим — тем, кому выгодно использовать сегодняшние межнациональные конфликты в качестве отвлекающей и одновременно супершоковой «терапии», тем, для кого поля сражений являются рынками сбыта, тем, для кого горе человеческое — вроде козыря на руках. А пока в них есть нужда, и «образы врага», и все, что служит их возникновению и развитию, будут существовать.
Гасанов И.Б. Национальные стереотипы и «образ врага». — М., 1994. с 3–7, 23–39.
Ненавидеть разумное существо, народ, расу
— это же безумие. Это уже сродни некоей
неистовой мифологии,
человеконенавистнической аллегории.
Нельзя ненавидеть целый народ,
коль скоро он включает в себя
все мыслимые противоположности
— женщин и мужчин, стариков и детей,
богатых и бедных, ленивых и трудолюбивых,
злодеев и людей достойных…
Раса! Но ведь раса состоит из весьма различных
и несхожих между собой индивидуумов.
Ненавидеть расу — значит ненавидеть
без разбора всех людей,
как бы они ни были непохожи друг на друга.
Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона издавался при активном участии профессуры, по большей части довольно либеральной. До сих пор не потеряли научного значения некоторые статьи этого словаря, касающиеся этнических вопросов, стоит отметить среди их авторов философа B.C. Соловьева, решительно отстаивавшего природное равенство людей всех народов.
Но вот в статье «Американская раса» читаем: «Лицо красного человека всюду, как на севере, так и на юге, имеет угрюмое, равнодушно серьезное и вместе с тем печальное, удрученное выражение. Под влиянием возбуждения черты лица едва оживляются сколько-нибудь заметным образом; но они принимают совершенно тупое или мрачное выражение даже у наиболее благородных американских племен, отличающихся мужеством и любовью к свободе, когда, за недостатком внешнего возбуждения, наступает то состояние апатии и беспредметной задумчивости, в которое индеец впадает очень легко и которое, по-видимому, ему нравится».
Автор статьи (он не указан) ссылается на свидетельства «почти всех» путешественников и исследователей. А дальше — дальше его характеристика индейцев еще больше напоминает не суждение ученого, но обвинительное заключение. Вот еще несколько цитат: «…в умственном отношении индеец действительно стоит ниже белого. Способность понимания у красной расы ограниченнее и действие ее медленнее, воображение туже, чувствительность к внешним впечатлениям менее развита; индеец живет только настоящим, а о будущем никогда не заботится. Так как понятие будущего недоступно его воображению, то он всегда равнодушно смотрит на приближение смерти». Это не мешает автору тут же возмутиться жаждой мщения, кровной местью и бесконечными войнами, которые ведут «равнодушные» индейцы, «не имеющие понятия о будущем».
«Радость индейца, которую можно возбудить в нем только самыми сильными средствами, выражается в диких порывах и лишена приятности. Теплого и глубокого чувства у индейцев не замечали даже самые ревностные их защитники».
Вот так, черным по белому. У индейца, сообщается затем, «нет ни проницательного ума, ни живости воображения». Это заключение делается по сказаниям и мифам, религиозным понятиям, образам поэзии и ораторского искусства. (Сегодня знатоки индейского искусства восхищаются им. Да и в XVI веке Альбрехт Дюрер, познакомившись с мексиканской скульптурой, записал: «Никогда в жизни я не видел ничего, что так радовало бы мое сердце, как эти предметы. Глядя на столь изумительные творения, я был изумлен утонченным гением людей чужих стран».)
Даже то, что языки индейцев принадлежат к классу синтетических языков, где грамматические формы играют сравнительно небольшую роль, тоже указывает автору статьи на «медленно работающий ум».
Итак, все — внешность, поведение, искусство («в постройках и художественных произведениях… также замечается недостаток творческого вдохновения и фантазии, разнообразия и подвижности форм»), речь, обычаи, верования — все это лишь подтверждает заявленную вначале точку зрения: индейцы — низшая раса.
Любопытно, что прямое опровержение упомянутой статьи появилось за десятилетия до ее публикации: оно принадлежит перу немецкого ученого и путешественника Александра Гумбольдта. Он писал: «Прискорбно также (особенно могут жаловаться на это жители Южной Америки), что нравы населения были описаны самым несправедливым и презрительным образом, в недостойных выражениях. С легкостью касаясь самых серьезных сторон человеческой природы, стремясь характеризовать народы, как характеризуют отдельных людей, некоторые путешественники в своих описаниях воскресили в наши дни ту манеру перечисления пороков и добродетелей, которая портила старинные труды по географии и основана только на смутных представлениях о народных верованиях. При этом было забыто, что все великие человеческие сообщества обнаруживают некоторое семейное сходство в том, что есть благородного или извращенного в их склонностях, и что эти сообщества отличаются друг от друга всего лишь легкими оттенками, преобладанием тех или иных умственных способностей, тех или иных душевных качеств, искажение которых составляет то, что называют недостатком в национальном характере».
«Всякий брак — не соединение двух людей, как думают, а соединение или сшибка двух кланов, двух миров. Всякий брак — двоемирие. Встретились две системы в космосе и сшибаются намертво навсегда» — так писал о всяком браке русский советский писатель Юрий Трифонов. Но особенно наглядно это происходит, когда семью создают двое, принадлежащие к разным этносам.
Разумеется, есть разница между семьей, созданной, скажем, в Харькове русским и украинкой — представителями народов, очень близких по культуре, и семьей туркмена и эстонки, тем более — семьей англичанина и китаянки или африканца и индианки. Но для статистики и то, и другое, и третье — семьи национально-смешанные. Возникали и возникают они на всех континентах и, вероятно, во всех обществах (изоляты тут — исключения). Даже там, где закон или обычай устанавливал запреты на такие браки, запреты эти нередко преодолевались.
Особенно велика доля смешанных семей оказывалась при массовых переселениях того или иного этноса на земли, где уже жили другие народы.
Во время «эпох великих переселений» сдвигаются с места сразу целые народы или по крайней мере весьма значительные группы людей. Достаточно вспомнить события в Европе и части Азии в начале нашей эры. Жители Ютландии пересекают материк с севера на юг и приходят в Италию; от границ Китая гуннская волна доплескивает до Ла-Манша.
Знаменитое движение готов со Скандинавского полуострова приводит их на юг Восточной Европы, они заселяют тогда даже часть Крыма; отсюда на кораблях направляются на юг и юго-запад, громят Афины, прорываются — по морю и через Балканы — в Италию, и перед готским вождем («королем») по имени Аларих Рим впервые оказывается действительно беззащитным. Рим взяли тогда «западные готы» — вестготы. Восточными готами, остготами, называли ту часть народа, что «задержалась» в Причерноморье, пока не была разгромлена там гуннами в конце IV века. Остготы пришли после этого в Италию и в конце V века основали там свое королевство. Вестготов к тому времени в Италии уже не было — они перебрались сначала на территорию Южной Галлии, были вытеснены оттуда франками за Пиренеи, стали там хозяевами, аристократией — пока в начале VIII века через Гибралтарский пролив не перебрались арабы. Но и до сих пор среди последних испанских аристократов принято гордиться порою встречающимися у них светлыми глазами и волосами, как наследством именно вестготских предков…
Славяне, пришедшие на Балканы в V–VI веках н. э., смешались здесь с местным населением — на территориях теперешних Югославии, Болгарии, Греции. В Греции они приняли в конце концов язык местного населения, были им ассимилированы. В землях же, ставших потом югославскими и болгарскими, сами передали свой язык аборигенам. Но что, собственно, значит фраза «смешались с местным населением»? Форма такого смешения, как правило, смешанные семьи. Они могут начать возникать и не сразу с появлением пришельцев, а во втором, третьем и более поздних поколениях потомков их и потомков аборигенов. Но без появления таких семей дело в конечном счете в принципе не может обойтись.
Повторимся: чудовищным театром этнических действий предстает история, если чисто исторически выделять в ней движения народов: те — сюда, эти — туда, да еще (всегда!) кто-то из собравшегося переселяться народа остается на месте и смешивается с другими пришельцами, явившимися на сравнительно запустевшие территории. Но между прочим, историки и этнографы отчетливо различают и переселения другого типа, не столь на первый взгляд грандиозные, но тоже очень важные для истории народов.
Возьмем для примера Россию XVI века, время Ивана Грозного. Падение Казани — 1552 год. Блестящая победа! Однако не первый уже раз русское войско приходило под Казань, да и последние десятилетия перед своим падением Казанское ханство было уже практически вассалом Москвы. Удивительнее, что всего через четыре года к Московскому государству была присоединена Астрахань, куда более отдаленная.
Известный французский исследователь Ф. Бродель связывает сравнительную легкость взятия Астрахани с тем, что в это время идет отток населения с восточных окраин Европы в Азию, с тем, что степные кочевники массами переселяются с запада на восток.
Что происходит дальше? Русским крестьянам, как раз в это время закрепощаемым, открываются просторы плодородных земель Поволжья. И земледельцы уходят туда от помещиков (которые, естественно, вскоре за ними последовали).
Центральная часть России во многих местах обезлюдела, в чем сыграли свою роль также эпидемии и — страшнее, наверное, любой чумы — террор Ивана Грозного, затронувший отнюдь не одних только бояр, как еще недавно утверждалось в школьных учебниках.
Вот как пишет о последствиях оттока населения Бродель: «На эти покинутые земли в свою очередь приходили крестьяне из Прибалтики и Польши, пустые же пространства, остававшиеся после них, в свое время заполнили выходцы из Бранденбурга или Шотландии». «Молчаливой историей» называет историк такие перемещения, не сопровождаемые обычно грохотом битв и возникновением новых государств. В них единовременно участвует сравнительно меньше людей, чем в «великих переселениях», зато эпоха переселений малых, «молчаливых» неизвестно когда началась и неизвестно когда кончится, они идут постоянно, непрерывно и в конечном счете нередко оказывают очень заметное влияние на судьбы народов.
При переселениях на новые места часто происходит ассимиляция пришельцев коренными жителями или наоборот. Но нередко возникают и такие исторические области, где бок о бок, чересполосно, обитают представители четырех-пяти и более национальностей.
Одна из подобных территорий — Трансильвания на севере Румынии, где кроме румын живут вот уже многие сотни лет венгры, немцы, сербы, украинцы. Другая такая область — Закарпатье, где кроме украинцев в состав населения входят венгры, молдаване, поляки…
Собственно говоря, весь наш сегодняшний мир — такая многонациональная историческая область, и большинство государств в нем — многонациональны, что, конечно, облегчает межэтнические браки; а кроме того, межгосударственные культурные контакты, все расширяющиеся в нашем мире, тоже приводят к национально-смешанным бракам.
Настоящими пунктами встречи народов нередко становятся города. Нет города без рынка (хоть и бывают рынки без городов), а на рынок тянутся люди с округи тем большей, чем больше и экономически мощнее сам город. Города чуть ли не с самого начала «были обречены» — во всем мире — на то, чтобы стать этническими лабораториями. Именно в них переваривались и перемалывались особенности субэтнических и этнографических групп одного народа, крепло первоначальное единство каждого этноса. Но уже во времена рабовладельческие, как и раннефеодальные, в городах непременно появлялись и группы иноземцев. Причем это отнюдь не только торговцы, но и ремесленники (а в более поздние времена — рабочие, капиталисты), и солдаты — особенно в великих державах, где городские гарнизоны часто составляли из выходцев с другой окраины империи. Вот что говорит о своем родном городе Смоленске писатель Борис Васильев: «История раскачивала народы и государства, и людские волны, накатываясь на вечно пограничный Смоленск, разбивались о его стены, оседая в виде польских кварталов, латышских улиц, татарских пригородов, немецких концов и еврейских слободок… Здесь победители роднились с побежденными, а пленные находили утешение у вдов, здесь вчерашние господа превращались в сегодняшних слуг, чтобы завтра дружно и упорно отбиваться от общего врага, здесь искали убежища еретики всех религий, и сюда же стремились бедовые москвичи, тверяки и ярославцы, дабы избежать гнева сильных мира сего. И каждый тащил свои пожитки, если под пожитками понимать национальные обычаи, семейные традиции и фамильные привычки».
Такими «вечно пограничными» нередко оказывались и города, совсем не обязательно расположенные далеко от границ. В Ташкенте давно живут бок о бок с узбеками русские и таджики — но еще и украинцы, евреи, туркмены… А можно вспомнить и то, что Новгород начинался как город сразу нескольких (по меньшей мере двух) славянских, балтского и финского племен, и он мог существовать лишь постольку, поскольку представители разных народов находили способы уживаться друг с другом. В Новгороде восточные славяне в конечном счете ассимилировали своих соседей.
Разумеется, ассимиляция так далеко заходит не всегда, но только отсутствие серьезных этнических конфликтов может обеспечить нормальную жизнь и развитие почти любому большому городу; ведь не много сейчас и в нашей стране и в мире действительно крупных городов с совершенно однородным в этническом отношении населением.
И есть, напоминает Борис Васильев, только «один реальный способ сосуществования — помнить, что люди делятся не на русских, поляков, евреев или литовцев, а на тех, на кого можно положиться и на кого положиться нельзя».
А когда на первый план выходит деление людей по чисто человеческим качествам, естественно, растет число межнациональных браков. Процесс такого смешения идет во всем мире. И трудно даже решить, какая страна здесь оказывается «впереди других». Вот Соединенные Штаты, где число смешанных браков между представителями не только разных национальностей, но и разных религий продолжает расти.
Известно, что католики в США большей частью ирландского, французского, польского происхождения, протестанты же — английского, скандинавского, немецкого. Уже вскоре после второй мировой войны две пятых католиков итальянского происхождения женились и выходили замуж за некатоликов, т. е. людей другого национального происхождения. Довольно неожиданно для наблюдателей резко усилилась в последние десятилетия ассимиляция американских евреев — так, уже в 1972 году 48 % браков, в которых они состояли, были смешанными. Величина поразительная. Она свидетельствует о многом — от резкого ослабления религиозных барьеров (с обеих сторон, т. е. последователи каждой из религий отказываются от «твердокаменности» в выполнении по крайней мере части ее заветов) и до сближения образа жизни этого этнического меньшинства с образом жизни всей североамериканской этнической общности.
Вообще надо сказать, что падение разграничительной роли религии повсеместно способствует расширению межнациональных контактов и смешанным бракам как практически неизбежному следствию последних.
Исследовательница О.Б. Наумова изучает смешанные браки, заключаемые представителями немецкого национального меньшинства в Казахстане. В таких браках сегодня состоит там примерно половина всех немцев — это ли не свидетельство интенсивнейшего этнокультурного сближения казахстанских немцев с другими народами республики! Но вступают немцы в браки главным образом с русскими и украинцами. Не придается значения тому, что исторически российские немцы были протестантами, а русские и украинцы — православными.
Родственники с обеих сторон не чинят препятствий таким бракам и часто даже не пытаются хотя бы отговаривать жениха с невестой с помощью классического призыва «хорошенько подумать». Гораздо сложнее положение с казахско-немецкими браками. Почти нет семей, где муж — немец, казашка — жена. Браки же, где муж — казах, а жена — немка, встречаются, и совсем не так уж редко, хотя и много реже, чем русско-немецкие, например. Причем частенько браки заключаются вопреки прямому и очень активному противодействию родственников казаха — видимо, из-за такого и еще более резкого настроя их против выхода казашки замуж за немца почти вовсе нет браков последнего типа. Считать ли, что тут виновата религия, у мусульман, особенно кочевников, более прочно удерживающая свои позиции? Ну, браки мусульман с последовательницами христианства (как и иудаизма) Коран вовсе не запрещает (в отличие от браков с язычницами) и даже не требует, чтобы жены в таких случаях обращались в ислам. Против смешанных браков скорее выступают местные обычаи. А если брак все же состоится, то жена-немка принимает образ жизни мужа-казаха. (Любопытная, много говорящая деталь: сейчас бракосочетание казаха и казашки сплошь и рядом обходится без освящения муллой, а вот при женитьбе казаха на немке муллу частенько призывают к «исполнению обязанностей»; в таких случаях свадьба по мусульманскому обряду кажется скорее формой введения женщины в новый для нее этнос, чем данью собственно религиозным взглядам.)
В СССР в настоящее время в каждой шестой-седьмой семье муж и жена принадлежат к разным национальностям.
В Латвии по крайней мере четвертую долю всех семей составляют смешанные. На Украине — около 22 %, в Казахстане процент разнонациональных браков несколько меньше, но не намного. Притом в городах доля смешанных семей, как правило, значительно выше средней цифры по каждой республике.
Хорошо это или плохо, что возникают межнациональные браки? Само по себе, как факт — ни хорошо, ни плохо. Дети в таких семьях в среднем не слабее и не сильнее физически, не умнее и не глупее, не талантливее и не бездарнее, чем в этнически однородных. Да будь иначе — это бы говорило или в пользу расизма (будь дети от смешанных браков «неудачнее»), или за некий расизм наоборот: ведь нельзя же считать ребенка поляка и полячки заведомо более талантливым (или более бездарным), чем сына поляка и белоруски или украинки и литовца. Думаем даже, что не только не стоит — неправильно было бы приводить здесь в доказательство примеры гениев, рожденных как от однонациональных, так и от смешанных браков. Равенство людей, принадлежащих к разным народам, достаточно доказано всей историей человечества.
Ну, а как насчет того, о чем прежде всего, во всяком случае поначалу, обычно думают вступающие в брак по любви? Как насчет счастья? О прочности таких браков кое-что может сказать статистика. Вот в Кишиневе, например, браки между молдаванами распадаются реже, чем между русскими; смешанные семьи крепче в среднем, чем семьи чисто русские, но уступают в этом отношении семьям молдавским. Аналогичная картина (с заменой соответственно молдаван грузинами) в Тбилиси. Обследования показывают, что это почти общее правило: показатели доли разводов в смешанных браках занимают промежуточное место между показателями для тех народов, представители которых создали смешанную семью.
Это прежде всего о прочности брака. А что касается счастья, то судить о нем трудно. Но вот американские социологи в свое время провели массовые опросы для выяснения того, насколько довольны своими браками представители разных слоев общества, какие обстоятельства способствуют тут удаче.
Оставим сейчас в стороне, что у социологов получилось, будто второй брак нередко удачнее первого, причем прежде всего в силу полученного в первой семье опыта. Для нас интересен другой вывод из этих исследований. Две категории семей были признаны по сумме учитываемых признаков наиболее счастливыми. Те, в которых муж и жена происходили из одной и той же среды, как национальной, так и социальной, имели примерно одинаковый уровень образования, воспитывались в схожих условиях. И те, в которых муж и жена происходили из разных этносов, да притом еще с весьма отличными друг от друга культурами. Что касается случаев первого рода, они кажутся более понятными: каждый из супругов знает, чего ждать от другого, у них схожи и обычаи, и многие привычки, много шансов, что близки и круг интересов, и убеждения, и манеры, и взгляды на воспитание детей. Ну, а как истолковать вторую группу случаев? Объяснение, предложенное обнаружившими такой феномен социологами, вкратце можно изложить так. Человек, вступающий в брак с представителем другого народа, заранее готов ко многим предстоящим сложностям, склонен проявлять терпимость к непривычному. Кроме всего прочего, тут любовь могла пройти предварительное дополнительное испытание: не всегда легко решиться на семейный союз с человеком другой культуры.
Ведь почти каждый смешанный брак ставит перед супругами некоторые проблемы, с которыми они бы не встретились в браке однонациональном. Е.В. Рихтер, этнограф, занимающаяся изучением русско-эстонских семей, отмечает, например, что определенные трудности вызывает даже необходимость готовить именно такие блюда, которые нравились бы и жене и мужу, — это сложнее, чем угождать гостям обеих национальностей, которые все-таки появляются в доме далеко не каждый день. Нередко возникают споры о том, в какую школу — эстонскую или русскую — отдавать детей, да и способы воспитания, принятые у эстонцев и русских, не во всем совпадают. Разнятся порою представления о «правильном» методе ведения хозяйства, о необходимой степени порядка в доме и аккуратности и т. п.
Вот рассказывает о семье своих родителей, Дезире и Анриетты, валлона и фламандки, Жорж Сименон:
«Мамаша Сименон предупреждала Дезире:
— Если хочешь, женись на ней. Но посмотришь, чем она будет тебя кормить».
И вправду: «Дезире предпочитает разварное мясо, жареную картошку, горошек и засахаренную морковь. А его жена-фламандка любит только жирную свинину, тушеную с овощами, салат из сырой капусты, копченую селедку, острые сыры и шпик».
Это, скажем кстати, не помешало Дезире и Анриетте любить друг друга и славно прожить общую жизнь.
Разумеется, по многим из вопросов такого рода мнения могут расходиться и у супругов одной национальности, однако в смешанных браках появляется опасность, что даже личностные достоинства, недостатки, привычки и особенности характера и темперамента будут объяснять именно этническим происхождением брачного партнера. Если налицо взаимные любовь и терпимость, на происхождение делается «скидка». А если насчет терпимости плохо?
Никто, однако, не доказал еще, что усложнение жизни непременно портит ее, а некоторые социологические исследования показывают как будто, что в ряде случаев семьи тем крепче, чем более сложные задачи приходится разрешать супругам. Внутрисемейные трения характерны отнюдь не для одних лишь смешанных семей. Взаимное уважение к «чужим» традициям нередко вызывает и взаимную благодарность, способствует взаимопониманию на том важнейшем уровне, который психологи и социологи именуют личностным. О.Б. Наумова рассказывает, в частности, в своем исследовании о казахско-немецкой семье, куда каждый год 25 декабря, на рождество, сходятся родственницы немки, и на стол ставится праздничный пирог «кухе»; на ежегодные же поминки по свекру-казаху приходят старики казахи, причем для них режут барана и приготовленное мясо раздают гостям в порядке, определяемом родовым старшинством.
«Быстрые побеги дает лишь национализм, подлинный интернационализм труднее воспитать. Вот примеры. Дагестанец женится на русской. Это преподносится как факт интернационализма. А дело-то все в самом элементарном и банальном: полюбили друг друга молодые. Или в колхозе работают люди пяти различных национальностей, и живут они мирно, дружно. Плоды интернационализма! — кричат твердолобые догматики. Значит, если колхозники намылят друг другу шею, не поделив, допустим, очередь за импортной косметикой, — это национализм? Глупость!»
Так говорит поэт и прозаик Расул Гамзатов. Но мы позволим себе далеко не полностью согласиться с частью этого его высказывания.
«Полюбили друг друга» — дело действительно элементарное и банальное (во всяком случае — со стороны). Но ведь часто (слишком часто), как свидетельствуют хотя бы время от времени появляющиеся в молодежных газетах письма юношей и девушек, желание вступить в брак с представителем другой национальности встречает сопротивление родственников, вплоть до попыток, иногда «удачных», выдать девушку замуж (или женить юношу) в своем национальном кругу.
Да, когда аварец и украинка, белорус и эстонка, чуваш и татарка (в нашей стране больше ста двадцати национальностей — значит, по законам математики и любви здесь возможно по крайней мере более пяти тысяч сочетаний) вступают в брачный союз, они «просто» полюбили друг друга. В их отношениях это — первоначально главное. Искать в самом факте взаимной влюбленности интернационализм, Расул Гамзатов прав, наверное, не стоит. Любовь Дездемоны к мавру вряд ли можно объявить ростком интернационализма в эпоху Возрождения, и брак индианки и канадского охотника-француза в XVIII веке тоже не имеет смысла рассматривать в качестве такого «ростка».
Но любовь двоих становится испытанием интернационализма в тех, кто их окружает, — родных, близких, друзьях обеих сторон. Брабанцио, отец Дездемоны, вполне дружески относившийся к Отелло, пока тот был лишь гостем в его доме, этого испытания не выдержал. А между тем Отелло хоть и мавр, но царской крови, первый полководец и надежда Венецианской республики — и все это в глазах сенатора Брабанцио не может перекрыть того, что его зять «чернее сажи». Однако другие сенаторы и сам дож относятся к ситуации довольно спокойно: знатность и заслуги Отелло значат для них больше, чем цвет его кожи. Дездемона полюбила «великого человека» — это ее оправдание для них.
Канадского «белого» охотника нередко заставляла жениться на индианке прямая необходимость — свободных жснщин-европеянок и близко не было. Это объясняло ситуацию для других «белых». Но в нашей стране украинцу или эстонке совсем нетрудно в общем найти супруга того же этнического происхождения.
Родственники одной стороны, а то и обеих нередко возражают против брака. Причем опять-таки в каждом отдельном случае за возражениями могут стоять и не только и даже не столько (а то и вовсе не) националистические убеждения, сколько комплекс этнических обычаев и привычек, в которых такие соображения, если они и есть, лишь элемент.
Известно, например, что в смешанных браках люди кавказских и среднеазиатских национальностей по большей части мужья. Армяне, узбеки, казахи в десятки раз чаще женятся на русских, украинках, латышках, еврейках, немках, чем выходят за русских, украинцев, евреев и т. п. армянки, узбечки, казашки…
Азербайджанец — вполне реальный, а не статистический — горько жаловался в случайно возникшем разговоре одному из авторов, что его сестра хочет выйти за русского, а их мать против и он скорее на стороне матери; женат же сам этот азербайджанец между тем был на русской, и сопротивление тому браку среди его родственников было, по его словам, совсем небольшим. Так как, считать или не считать такой подход националистическим? Скорее перед нами наследие старых религиозных запретов, по которым мужчина мог жениться на не мусульманке, но женщина-мусульманка за иноверца выйти не могла.
С другой стороны, армяне и грузины ведь никогда не были мусульманами, значит, только что предложенное объяснение по меньшей мере недостаточно. Сами представители кавказских и среднеазиатских народов обычно говорят для объяснения такой позиции, что национальность детям передаст отец и речь, значит, идет о желании «сохранить народ».
Отметим, что хоть и медленно, но неуклонно растет и число браков женщин кавказских и среднеазиатских этносов с мужчинами других народов. А общий рост межнациональных семей свидетельствует о том, что сопротивление таким бракам старших родственников или реже бывает сильным, или чаще преодолевается.
Надо сказать, что отношение к межнациональным бракам в этнической группе — обычно довольно объективный показатель степени развития у нее интернационалистского мировоззрения.
Известен провокационный вопрос, который в США задается стороннику полного равенства негров: «А вы выдали бы свою дочь за негра?»
В разных районах мира вместо негра в эту фразу можно подставить еврея, араба, китайца, немца, алжирца, индийца.
И лучший, кажется, ответ, давно предложенный на этот вопрос, звучит так: за негра — да, за расиста, за националиста — нет.
А как с теми, кто родился от брака эстонки и русского, литовки и поляка, белоруса и еврейки, азербайджанца и украинки? Или — хорвата и словенки, француза и итальянки, американца и японки, китайца и англичанки?
Их на свете очень много. Больше, чем людей любого народа Земли. По самым приблизительным подсчетам, число детей, родители которых принадлежали к разным национальностям, превышает миллиард. Если же принять во внимание еще три-четыре поколения предков, не исключено, что такие люди составляют и побольше, чем половину человечества.
Но обратите внимание: огромное большинство из этого миллиарда ощущает себя членами только одного из тех этносов, к которым принадлежали их родители, деды и бабки, прадедушки и прабабушки. Чем же определяется этот выбор «для себя» одного народа из двух, трех, а то и большего числа? Обычно сочетанием нескольких причин, среди которых часто решающая — родной язык (а он ведь большею частью не выбирается).
Евгений Евтушенко пишет:
«Во мне, словно семь притоков, семь перекрестных кровей: русская — словно Непрядва, не прядающая пугливо, где камыши растут сквозь разрубленные шеломы; белорусская — горькая от пепла сожженной Хатыни; украинская — с привкусом пороха, смоченного горилкой, который запорожцы клали себе на раны; польская — будто алая нитка из кунтуша Костюшки; латышская — словно капли расплавленного воска, падающие с поминальных свечей над могилами в Риге; татарская — ставшая последними чернилами Джамиля на осклизлых стенах набитого призраками Моабита; а еще полтора литра грузинской крови, перелитой в меня в тбилисской больнице из вены жены таксиста».
Интернационалист, поэт гордится всеми этими линиями, на перекрестке которых он появился на свет, — но он, мы это знаем по его поэзии, — русский.
Среди членов уже упоминавшейся семьи Эйнеров — Эйнерсов, сильно разросшейся и включающей в себя представителей нескольких национальностей, каждый, наверное, ощущает себя принадлежащим лишь к одной из них. Хотя возможно и двойственное этническое самосознание. Сын немца и русской может чувствовать себя в какой-то ситуации больше немцем, в какой-то — русским. То же может относиться к детям от любых смешанных браков. Но ведь не только к ним! Латыш, третье поколение семьи которого живет на Украине, ощущает себя и украинцем. Кореец, чей прадедушка уже жил в Киргизии, имеет право осознавать себя и киргизом. Армянин, если его предки поселились в Москве, скажем, еще в начале XIX века, может обладать не только армянским, но и русским этническим самосознанием.
Впрочем, тут совершенно может быть неважен «семейный стаж». Каждый, кто читал воспоминания «Человек и время» советской писательницы, армянки по происхождению, Мариэтты Шагинян, увидел, конечно, в этой книге места, где более заметно авторское ощущение себя армянкой, и другие, где Шагинян — до очевидности ясно — выступает как русская. То есть невозможно даже представить, чтобы она отделила себя как армянку от своих русских подруг, отнеся их к разряду «они». Однако там, где писательница рассказывает о расселении армян по югу России, Польше, Западной Европе, «мы» для нее — уже армяне. Но этот пример опять-таки к проблеме детей от смешанных браков отношения не имеет — и уже этим, как нам кажется, кое-что доказывает.
Словом, не без оснований можно сказать, что двойное этническое самосознание возникает не только у детей от смешанных браков. Человек, долго живущий в инонациональном окружении — бурят в Якутии, мордвин в Туркмении, татарин в Каракалпакии, — не сомневается в своей «паспортной» национальности. Но ощущает своей малой родиной эту — «чужую», если следовать прописям националистов, — землю. Ростовские армяне во многих отношениях чувствуют себя и русскими, русские на Украине ощущают себя нередко не только русскими, но и украинцами, а украинцы в РСФСР — и русскими. Двойное этническое самосознание вещь довольно распространенная, и определить, какая из его сторон сильнее, — дело, которое не решить только с помощью метрики и паспорта.
Вспомним теперь сцену из романа грузинского писателя Нодара Думбадзе «Белые флаги». Между персонажами этого романа заходит спор, могут ли претендовать на имя «грузин» тбилисский армянин, давно живущий в Грузии, потомок украинца, носящий фамилию Гоголь, и грузинский еврей. К старому учителю, пользующемуся уважением, обращаются: «Дядя Исидор, или убей меня, или объясни — как могут быть грузинами еврей, украинец и армянин?»
И учитель объясняет: «Ну, что касается Гулояна… сами небось слышали, как он, армянин, поправлял грузинскую речь грузина Накашидзе… А что Хаос и Картлос[2] — братья, это всем известно».
У Гоголя мать (а также бабка, прабабка и т. д. — грузинки); учитель Исидор напоминает, что дети царицы Тамар и осетинского царевича Давида Сослана, Лаша и Русудан, «назывались сыном и дочерью царицы Тамар, а не отца их…».
Что же касается грузинского еврея, то, ссылаясь на «Картлис Цховреба», написанную в средневековье историю Грузии, учитель говорит о том, что евреи поселились в царстве Картли еще во времена царя Навуходоносора и Грузия с незапамятных времен стала для их потомков родиной.
Происходит этот разговор в тюрьме, и биографии большинства его участников, мягко говоря, не могут служить примерами для молодежи. Но видимо, не случайно ввел писатель такое обсуждение национальных проблем именно в этот роман.
Любовь к Грузии, напоминает Думбадзе, присуща и выросшим в ней людям других национальностей, кстати сказать вовсе не отрекающимся от своего происхождения; у них то двойное этническое сознание, о котором мы уже говорили. А дотюремные занятия собеседников, у некоторых весьма предосудительные, не лишили их человеческих чувств, в том числе и любви к Родине.
Кажется парадоксальным то, что в условиях гласности в ряде районов нашей страны национальные отношения обострились. Люди, принадлежащие к разным народам, которые раньше при контактах между собой обращали на этот факт не слишком много внимания, теперь нередко словно намеренно углубляют, подчеркивают этнические и культурные различия; противопоставлению «мы — они», естественному, как уже говорилось, для этнического самосознания, искусственно придается явно чрезмерное значение.
Давно ли в научных трудах этнографов, в популярных книгах и статьях публиковалась, например, вполне благополучная статистика ответов советских людей разных национальностей на вопрос, что они считают своей Родиной. Одни — молдаване, грузины, казахи — называли свои республики, другие — Советский Союз; в весьма значительной части случаев — то и другое; при этом Советский Союз, как правило, именовали своей Родиной чаще, чем национальные территории. Теперь ситуация, похоже, в ряде регионов изменилась, и ответы на аналогичные вопросы (там, где проводились опросы) зафиксировали прежде всего другое. Эстонцы в Эстонии, как правило, называют Родиной именно Эстонию.
Что ж, признать в новых условиях, будто все анкеты заполнялись опрашиваемыми исключительно с целью доставить исследователям удовольствие? Или счесть, что проводилась массовая фальсификация данных самими исследователями? Согласиться с тем, что лозунги дружбы народов, как и равенства народов, были только лозунгами, за которыми не стоит, и не стояло никакой реальности?
Чудовищные события в Сумгаите, взбудораженный Нагорный Карабах, Ереван, Баку, Алма-Ата, Душанбе, встревоженные сотни тысяч «русскоязычных» в Прибалтике — все это для многих свидетельство того, что дело обстоит именно так.
Мы с этим не согласны. Не хотим, однако, впадать и в другую крайность — объявлять, будто все происходящее лишь результат злосчастной пропаганды коварных националистов, которые успели захватить в свои сети множество обманутых людей, считающих, что наконец-то они «прозрели».
Такая пропаганда, конечно, есть и имеет часто успех именно потому, что использует действительные недостатки, сложившиеся в нашей национальной политике на протяжении многих десятилетий. Но не менее важно другое — национализм разрастается на почве наших социальных бед и ошибок, накопившихся за многие годы.
Все народы имеют право на жизнь и собственную культуру. Любая национальная культура должна развиваться. Каждый живой язык нуждается в бережном и добром отношении. Для нас эти истины бесспорны.
Спорны иногда бывают лозунги, с которыми выступают в защиту этих истин, методы, которыми хотят их проводить в жизнь. Представители скольких народов считают нужным сопровождать гордые их имена эпитетами «несчастный» и «самый несчастный» — причем говоря в каждом случае именно о своем народе! Да, горькая история выпала на долю многих народов, но ведь не только же горькая! Каждому этносу есть не только о чем печалиться, но и чем гордиться. Меряться бедами между людьми как будто не принято. Надо ли меряться ими народам, как и особой будто бы талантливостью?
Какие бы ни выпадали в судьбе этноса периоды — славные и печальные, трагические и относительно спокойные, — от любого из них и от всех вместе нельзя отрекаться, как не отрекается настоящий сын от отца. А.С. Пушкин писал, что ни за что не хотел бы иметь ни других предков, ни другой истории. Отсвет славы предков падает на потомков, а беды их переживаются заново наследниками. Но достойны старой славы лишь те, кто ее приумножает, и помогают избавляться от болезни те, кто лечит старые раны и их последствия, а не сыплет на них соль. Страшно представить себе, что было бы, если бы народы взялись сводить между собой исторические счеты. Предки монголов захватили когда-то Русь и Среднюю Азию, не говоря уже о множестве других земель — от Китая до Ирана, пытались овладеть Египтом. Что ж, потребовать за это ответа с потомков? Польские войска захватывали Москву в начале XVII века, французские — в начале XIX века, четырнадцать держав поддерживали белых в гражданскую войну и т. д. Прибалтику в течение долгих веков рвали на части Датское, Шведское и Польское королевства, германские государства, Российская империя.
Да ведь ясно же, что не народы завоевывают другие народы. Это делают ханства и каганаты, царства и королевства, империи — словом, агрессивные государства.
Гордясь своими предками и сочувствуя им, не надо хулить чужих предков и обделять сочувствием их потомков. Изобретатель парохода Роберт Фультон покинул Францию вопреки распространенной легенде не потому, что его изобретение якобы не поддержала Парижская академия, а Наполеон пожалел денег на помощь изобретателю. На самом деле академия отнеслась к детищу Фультона с интересом и одобрением. Но Фультон ясно увидел, что генерал Бонапарт, становящийся самодержцем, не благодетель человечества, но принадлежит к тому же ряду чудовищ, что Аттила и Тамерлан. Не будем же восхищаться такими Аттилами только за то, что они формально принадлежат к одному с нами народу. Мы умеем радоваться «чужим» Бетховену, Стендалю, Саят-Нове, Низами, Ганди, радость русского от существования Толстого и Достоевского разделяет весь мир.
Можно выделить три уровня негативного в национальном самосознании. Первый — ограниченность, замкнутость, связанные с нежеланием выходить в контактах за пределы круга людей, принадлежащих к своему этносу; уже на этом уровне нередко появляются и национальные предубеждения. Следующий уровень — этноэгоизм, выражающийся в стремлении обеспечить преимущества собственному народу за счет других. Третий уровень — уже нациофобизм, т. е. прямая враждебность другим, «чужим» народам.
С национализмом надо бороться не только тогда, когда он выводит на улицы толпы погромщиков. «Бытовые» формы его заражают детские души, а замаскированные (и не очень) всплески на страницах печати отравляют атмосферу, в которой все мы живем. Можно, конечно, делать вид, будто ничего особенного не происходит, пока дело не дойдет до нового Сумгаита. Но закрывать глаза на факты — вещь, чреватая многими опасностями. Мы понимаем, почему поэт Андрей Вознесенский так встревожился, когда в 1987 году не состоялись чтения памяти русского писателя Константина Симонова на Буйницком поле, что лежит в Белоруссии неподалеку от Могилева. На том поле, где, по завещанию Симонова, был развеян его прах — в память о тяжелом бое, в котором тот участвовал здесь в 1941 году. Андрей Вознесенский с горечью спрашивал писателей Белоруссии, как могло случиться, что эти чтения отменили?
В свое время В.Г. Белинский писал: «Бедна та народность, которая трепещет за свою самостоятельность при всяком соприкосновении с другою народностью! Наши самозваные патриоты не видят, в простоте ума и сердца своего, что, беспрестанно боясь за русскую национальность, они тем самым жестоко оскорбляют ее».
Как видно уже из этих слов, не впервые в российской истории появляются подобные «борцы за национальность».
Нельзя простить преступников — погромщиков, убийц, насильников. Но народу-соседу надо уметь прощать старые обиды. Если по ходу истории вести счет давним и недавним столкновениям, ничего не забывать и ничему не учиться, хорошего будет мало. Это относится не только к армянам и азербайджанцам. Махатма Ганди, великий индийский мудрец, как-то сказал, что нации — как люди, и умение прощать свойственно только сильным. Народам надо уметь быть действительно сильными!
Выбору национализма как жизненной позиции способствует, по крайней мере для части граждан любой национальности, то, что тут как будто и выбирать не надо: к той или другой национальности человек принадлежит с детства, говорит на ее языке, ощущает себя ее частью. А вот чтобы принять другие политические убеждения, понять, что ты не только немец, русский, японец, еврей, латыш, француз, аргентинец, но и сознательный коммунист (или социалист, либерал, консерватор), надо изучить и принять определенную идеологию. Не для всех это оказывается просто, тут нужны и интеллект, и высота нравственного чувства. Национализм же в очень большой мере обращается к подсознанию, инстинктам — и, как свидетельствует история, поощряет в конце концов худшие из них.
Казахский писатель Ануар Алимжанов, выступая на «круглом столе» журнала «Дружба народов», заметил, что Казахстан в каком-то смысле Советский Союз в миниатюре. «У нас есть „греческая проблема“, — продолжал он, — у нас „немецкая проблема“, у нас „уйгурская проблема“, „дунганская проблема“, „курдская проблема“, „турецкая проблема“».
Некоторыми из этих проблем мы прямо обязаны Сталину с его насильственными переселениями народов; другие, вероятно, могли возникнуть и помимо его наследия, хотя оно, безусловно, усугубило их. Однако не забудем: национальные проблемы возникают не потому, что есть нации, а потому, что нарушается справедливость в межнациональных отношениях. Конечно, именно в таких вопросах взгляды на то, что есть национальная справедливость в каждом данном случае, могут не совпадать. Надо уметь находить компромиссные решения, чтобы не было торжествующих и униженных, выигравших и проигравших — тут народам, составляющим их людям, дорого обходятся не только поражения, но и полные «победы». «Тому в истории мы тьму примеров слышим».
Споры, дискуссии, пожелания, требования, демократическая борьба за права народа и языка — да; но всякая попытка решить межнациональные проблемы силой, прямая и замаскированная, должна быть сурово осуждена и пресечена. Что, кроме горя сотен тысяч людей, принес конфликт вокруг Нагорного Карабаха вовлеченным в него народам и всей стране? Неужели кого-нибудь может прельщать участь Ольстера, Ливана, Шри-Ланки? Ведь там тоже начиналось с лозунгов о равноправии народов и религиозных общин, а обернулось дело повседневными бесправием и насилием.
Есть права народа и есть права человека; нельзя ради первых зачеркивать вторые, тем более что права народов и опираются на права человека, бессмысленны без них.
В выступлениях экстремистских лидеров «Памяти» присутствуют дорогие сердцу каждого патриота лозунги защиты памятников культуры и родной природы, но все в конечном счете сводится к тому, что угрожают бесспорным ценностям некие с давних пор объединившиеся против России всемирные черные силы, и когда эти силы называются поконкретнее, а не просто снабжаются этикетками «сатанинские» и «несущие мировое зло», выясняется: речь идет то о «международном еврейском капитале», то о всемирном сионистско-масонском заговоре. Масоны здесь, по-видимому, требуются для случаев, когда говорить о еврейском происхождении того или иного деятеля, вызывающего у экстремистов из «Памяти» отрицательное отношение, невозможно при всем желании. Терминология кажется прямо заимствованной у Гитлера и его сподвижников. У тех, правда, были еще в ходу утверждения и о «еврейско-коммунистическом международном заговоре», и даже о союзе европейских плутократов и коммунистов. «Союз» этот был, разумеется, направлен против Германии.
Найти виноватого в твоих и общих бедах среди тех, кого считаешь «чужими», — старая болезнь многих людей. Антисемитизм не раз в истории оказывался страшным оружием в руках реакции. Сегодня его пытаются и в нашей стране использовать те, кто хочет возвращения к старым временам всеобщего страха и подавления свободы мнений. Опыт той же истории показывает, что в роли «избранных врагов» евреи у любых националистов недолго остаются в одиночестве. Фашисты быстро присоединили к ним цыган и славян и намеревались в дальнейшем сильно расширить описок. Для шовинистов у нас в стране кавказцы — «черные», жители Средней Азии — «чучмеки», латыши — «гансы»… не будем продолжать. Подобные уроки история уже давала, и возрождение отправленного ею в мусорный ящик сулит только беды. Создание образа «внутреннего врага» и «внутренних врагов» — очень древний прием. Неужели снова и снова будут поддаваться люди на старую отравленную приманку?
Неизбежен вопрос: надолго ли национальные проблемы не просто останутся на первом плане, но будут до такой степени будоражить все общество?
В австралийском племени, обитавшем в районе Кимберли, людей, живущих относительно далеко и говоривших на непонятных языках, признавали все-таки человеческими существами — но какими! Низкими, вероломными, половыми извращенцами, людоедами. П.И. Пучков пишет в книге «Этническое развитие Австралии»: «И чем дальше (от территории того племени, о котором идет речь. — Авт.) обитала группа, тем более отрицательные качества приписывались ее членам, а относительно тех, о которых имелись только смутные сведения, полученные из вторых рук, вообще выражались сомнения, являются ли они… человеческими существами».
Этой модели отношения к чужеземцам — многие тысячи лет; понятно, что, чем лучше ты знаешь человека, тем больше видишь у него общих с собою черт, и наоборот. Тут можно вспомнить и древнегреческого историка Фукидида, который сообщал, что персы его времени самым лучшим на свете народом считают себя, а относительно других народов полагают, что, чем дальше они живут от Персии, тем они хуже. И так ли уж далеко ушел от австралийских аборигенов из Кимберли (да еще в старину) и древних персов Редьярд Киплинг, когда в благородном вроде бы порыве призывал:
Несите бремя белых, —
И лучших сыновей,
На тяжкий труд пошлите
За тридевять морей,
На службу к покоренным
Угрюмым племенам,
На службу к полудетям,
А может быть — чертям.
Этноцентризм, национализм — отнюдь не изобретение последних веков.
Под расизм и национализм не раз пытались подвести «научную базу». Один из примеров — «факты», сообщаемые в уже упоминавшейся статье об американских индейцах из энциклопедии Брокгауза и Ефрона. У автора той статьи были предшественники, и среди них можно найти, увы, даже крупных ученых. К. Линней навсегда остался в памяти человечества как великий систематизатор живого мира. Систематизировал он и человеческие расы. Вот набор выданных им характеристик по части некоторых психологических черт, а порою и внешнего облика: «Американец — красноват, холерик, строен. Европеец — бел, сангвиник, мясист. Азиат — желтолик, меланхолик, крепкого сложения. Африканец — черен, флегматик, дрябл. Американец — упрям, доволен собою, свободолюбив. Европеец — подвижен, остроумен, изобретателен. Азиат — жесток, любит роскошь и скуп. Африканец — лукав, ленив и равнодушен».
Кажется, остается только руками развести. Да разве Линней не знал, например, что среди европейцев встречаются не одни только мясистые, остроумные и изобретательные сангвиники? И не мог хотя бы предполагать, что есть на свете щедрые азиаты и трудолюбивые африканцы?
Да притом еще в характеристике европейцев все «выделенные» великим систематизатором признаки звучат вполне положительно, а в характеристике любой из других рас присутствует хоть одно явно неодобрительное определение.
Конечно, это — печальное свидетельство влияния, что оказывают заблуждения эпохи даже на бесспорно умных и талантливых людей. Но такое заключение все-таки объяснение, а не оправдание. Современник Линнея, Жан-Жак Руссо, категорически отказывался считать внешние признаки противоречащими представлению об изначальном равенстве людей и заявлял, что даже больших человекоподобных обезьян, о которых рассказывают путешественники по Африке, скорее следует признать людьми, пока окончательно не доказано противоположное, чем рисковать ошибиться в другую сторону.
Однако Линней не собирался, насколько можно судить, делать из предпочтения, отдаваемого им европейцам, вывод об их праве на власть над другими расами. Только в конце XVIII века появились откровенно расистские концепции. Их последователи в США, например, обосновывали рабство негров тем, что те не способны жить без постоянной опеки со стороны.
А в 1853 году француз граф Жозеф Гобино выпустил книгу «Опыт о неравенстве человеческих рас». Черная раса объявлялась полностью не способной к восприятию цивилизации; раса желтая стояла несколько выше; действительно же высшей расой Гобино признавал белую, а внутри нее выделил некую элитную расу — арийскую. При этом вся история человечества представала как борьба рас; по мнению Гобино, именно арийцы дали Франции и аристократию, и великих людей. На место классовой борьбы как движущей силы истории ставилась борьба рас.
Затем нашлось немало других любителей теоретически обосновывать, почему именно самыми лучшими среди всех рас и народов являются именно те, к которым эти любители по счастливому совпадению принадлежали. А эти «лучшие», конечно, были сразу самыми умными, самыми храбрыми, самыми благородными, создавали самые лучшие культуры, говорили на языках, стоящих бесконечно выше речи других народов и т. д.
Гуманистическая роль этнографии в борьбе против национализма и расизма стала ощущаться уже в самом начале нового времени, когда немецкий ученый и просветитель XVIII века И.Г. Гердер четко сформулировал мысль, что человечество едино, и все его этнические подразделения имеют равные права на историческое развитие. «Каннибал на Новой Зеландии и Фенелон[3], презираемый патагонец и Ньютон — создания одного и того же вида», — писал он в своих «Идеях к философии истории человечества». Позже началась деятельность американского ученого Л.Г. Моргана, ставшего не только величайшим представителем эволюционизма с его фундаментальной идеей единства человеческого рода, но и правозаступником индейцев-ирокезов, хищнически обиравшихся капиталистическими компаниями. Английский эволюционист Э. Тайлор решительно отрицал всякую связь между культурными различиями и расовым делением человечества.
В России второй половины XIX века революционный демократ Н.Г. Чернышевский в своих историко-этнологических работах еще более резко выступал против ходячих представлений о неравенстве рас, неравноценности языков и т. п., а этнограф и антрополог Н.Н. Миклухо-Маклай, видевший в научной деятельности форму борьбы за переустройство общества на справедливых началах, стал как бы символом ученого — защитника аборигенов от колониальной экспансии.
Активность передовой научной мысли в разоблачении шовинизма и расизма особенно возросла в XX веке с его небывалым по размаху революционным движением и национально-освободительной борьбой народов колоний и этнических меньшинств многонациональных государств за свои права. Огромную роль в этом отношении сыграли труды Ф. Боаса и А. Хрдлички в США, А. Валлуа и К. Леви-Стросса во Франции, Ф. фон Лушана в Германии, Л. Нидерле в Чехословакии, Д.Н. Анучина в России и многих других выдающихся этнографов, антропологов и историков.
В годы второй мировой войны и, особенно в первое послевоенное десятилетие прогрессивным этнографам мира пришлось объединить свои усилия в разоблачении нового — более тонкого, а поэтому, может быть, и более опасного — идеологического течения в науке о народах — этнопсихологической, или этнорасистской, школы в США. Выдвинутая этой школой концепция настаивала на патологичности психики отставших народов и трудящихся слоев населения, по существу мало отличаясь от нацистской концепции «расовой души». Она встретила сокрушительную критику со стороны японских, английских, советских, да и очень многих американских этнографов.
Прогрессивная этнографическая мысль имеет немалые заслуги в разоблачении антинаучных идей о неизбежном неравенстве человеческих культур, которые иные историки пытались подразделять на «исторические» и «неисторические», «активные» и «пассивные», «мужские» и «женские» и т. п. Многие из этих идей были в арсенале официальной идеологии фашизма, и его крах стал вместе с тем и крахом подобных построений в этнографии. Но и в послевоенном мире в этнографии ряда стран сохранились взгляды, противопоставляющие возможности прогрессивного развития европейских (с отпочковавшимися от них североамериканскими) и неевропейских культур.
Нельзя не вспомнить и о том, что в эпоху колониальной экспансии буржуазной Европы многие западные этнологи (антропологи) вольно или невольно были причастны к угнетению народов колониальных и зависимых стран. Их исследования и профессиональные познания использовались колониальными властями, эти ученые участвовали в подготовке колониальных чиновников, а некоторые из них и сами служили в колониальной администрации. Не случайно английский антрополог Дж. Б. Холден в 1956 году заявил: «Современная культурная антропология — это побочный продукт колониализма». А его французский коллега К. Леви-Стросс в 1968 году писал, что социальная (культурная) антропология «развивалась на фоне исторического процесса, одной из особенностей которого являлось подчинение большинства человечества его меньшинству и во время которого миллионы ни в чем не повинных человеческих существ подвергались истреблению, ограблению, порабощению и заражению болезнями, от которых не могли защититься, а институты и верования этих людей подвергались уничтожению… Антропология — дитя этой эры насилия».
Национализм в гитлеровские времена заразил значительную часть рабочего класса — и расколол его. Национализм использовался хозяевами многих империй, действовавшими под лозунгом «разделяй и властвуй», причем разделяли-то в последнее время главным образом по этническим признакам и много реже по религиозным (правда, бывает, что то и другое тесно связано).
Межэтнические конфликты происходят сегодня от Северной Ирландии на западе Западной Европы до некоторых островов Филиппинской республики на востоке Азии. А между этими землями Шри-Ланка с тамило-сингальской гражданской войной, Индия, где открыли жестокий террор сикхские экстремисты, Афганистан, где при разжигании междоусобицы используются и этнические противоречия. В Турции, Иране и Ираке не так уж давно велись настоящие военные действия против курдов.
Картина эта не может радовать. Навстречу национализму и реакции угнетателей местная буржуазия выдвигает собственный национализм и собственный расизм — «желтый» или «черный».
Причем не раз и не два движения, начинавшиеся с выдвижения благородных лозунгов национального равноправия и освобождения, вырождались в махрово-шовинистические. И, между прочим, подчас выдвигавшие идею превосходства индийской, японской, африканской или китайской культур над нынешней европейской.
В середине XIX столетия в Латинской Америке возникло серьезное общественное течение под именем «индеанизм», ставившее целью улучшить положение индейцев. Доказывая, что индейцы — «тоже люди», некоторые «индеанисты» пришли постепенно к выводу, что их подопечные принадлежат к «самой лучшей, высшей расе», что индейская культура потенциально имеет возможность — и должна — стать самой высокой на Земле. Народная культура Мексики давала основания для восхищения — но не с тем же, чтобы принижать иные культуры и народы. А в XX веке в «индеанизме» появились люди, объявившие, что лишь чистокровные индейцы имеют право жить на древней индейской земле. В Мексике, например, возникло общество «касканес» («борцы за» в точном переводе); его члены требовали изгнания из Мексики всех, в ком течет хоть капля европейской крови.
В США девиз «черное — прекрасно», под которым выступали некоторые борцы за равноправие негров, для черных националистов приобрел по существу новое значение: «белое — отвратительно».
Но и стремление к дружбе народов, к признанию за «чужими» права на существование тоже имеет давнюю историю.
Проповедь равенства людей всех народов вел в Индии Будда две с половиной тысячи лет назад, как и его современник Вардхамана — философ и вероучитель, основатель джайнизма.
И когда юное христианство устами апостола Павла провозгласило, что «нет ни скифа, ни варвара, ни эллина, ни иудея», тут под религиозной оболочкой выступала опять-таки эта идея. В Евангелии можно найти и элементы национализма, однако содержащаяся в нем знаменитая притча о добром самаритянине (самаритяне представляли собой сразу и этническую группу, и религиозную секту, отошедшую от иудаизма) противопоставляла благородный поступок иноплеменного иноверца равнодушию к чужой беде людей правоверных и принадлежавших к тому же народу, что и человек, нуждавшийся в помощи.
Всякая серьезная философия, считающаяся с фактами, приходит к идее о вреде национализма. Вот что писал русский философ B.C. Соловьев в конце XIX века: «У каждого отдельного человека есть материальные интересы и интересы самолюбия, но есть также и обязанности, или, что, то же, нравственные интересы, и тот человек, который пренебрегает этими последними и действует только из-за выгоды или из самолюбия, заслуживает всякого осуждения. То же должно признать и относительно народов…
Возводить свой интерес, свое самомнение в высший принцип для народа, как и для лица, значит, узаконивать и увековечивать ту рознь и ту борьбу, которые раздирают человечество».
К этим выводам философ пришел отнюдь не из марксистских или хотя бы социалистическо-утопических позиций. Напротив, для него призывы к борьбе класса против класса так же неприемлемы, как и призывы к борьбе народа против народа. Нет, это христианские идеалы, которые философ развивал и обосновывал в своих сочинениях, делают для него неизбежной борьбу против национализма.
Вот еще большая цитата: «Народность, или национальность, есть положительная сила, и каждый народ по особому характеру своему назначен для особого служения. Различные народности суть различные органы в целом теле человечества — для христианина это есть очевидная истина, Но в народах — органах человечества, слагаемых не из одних стихийных, а также из сознательных и волевых элементов, — может возникнуть и возникает действительно противоположение себя целому, стремление выделиться и обособиться от него. В таком стремлении положительная сила народности превращается в отрицательное усилие национализма. Это есть народность, отвлеченная от своих живых сил, заостренная в сознательную исключительность и этим острием обращенная ко всему другому».
Посмотрите: и основа для утверждения равенства народов и осуждения национализма совсем иная, чем в марксистской философии, и терминология разнится, но выводы, сделанные выдающимися идеологами двух разных систем мировоззрения, близки. Потому что, при всех различиях, мы встречаемся здесь с позициями, пронизанными гуманизмом. Мощным и здоровым гуманизмом, ибо определения «коммунистический» или «христианский» при неотменяемой важности их становятся прилагательными, очень значительными, но при одном, общем существительном.
Мы можем найти сходные положения и в других гуманистических философских учениях, атеистических и деистических. Дело тут, конечно, в том, что в таких системах мировоззрения аккумулирован долгий опыт человечества, извлечены в большей или меньшей степени, в мистифицированной или реалистической форме уроки прошлого.
Можно напомнить, что в критические дни событий вокруг Нагорного Карабаха с обращениями к своим единоверцам выступили католикос всех армян Вазген I и глава духовного управления мусульман Закавказья шейх-уль-ислам А. Пашазаде, призывая к дружбе между народами.
Занимающий ныне престол в Ватикане папа Иоанн Павел II, как и несколько его предшественников, не раз провозглашал от лица католической церкви, что она выступает против национализма.
Заметим, что в 60-е годы католическая церковь торжественно признала, что еврейский народ не несет на себе ответственности за распятие Иисуса Христа.
Но за равенство народов совсем не обязательно выступали под религиозными лозунгами. Так, в V веке до н. э. Геродот отказался от идеи всегдашней правоты собственных соотечественников в их столкновениях с чужеземцами и стал тщательно разбираться, когда в стародавних конфликтах были обидчиками греки, а когда — «варвары» — египтяне, жители Малой Азии или финикийцы.
Надо отдать должное простым людям всех народов (хотя, к сожалению, возможно, не всех эпох): человеческое отношение к «чужому» умели и умеют проявлять литовские и русские крестьянки, индейцы делавары и французские ремесленники, китайские рабочие и кочевники-белуджи. Только высшей формой обычаев гостеприимства были те системы межэтнического побратимства, о которых мы уже рассказывали. То же признание в иноземце человека, даже если он враг, находит нередко отражение в народном эпосе.
Стоит вспомнить хоть русскую былину об Авдотье Рязаночке: героиня приходит к «царю Бахмету Турецкому», чтобы выкупить из плена мужа, брата и свекра. Бахмет требует, чтобы она выбрала из трех одного. Авдотья отвечает, расплакавшись, что она может выйти замуж — тогда у нее будут и муж и свекор, появятся у нее и дети, а вот брата ей уже «не видать век да и по веку».
Тут турецкий «пораздумался царь, порасплакался», вспомнил, как сам потерял в битве брата, — и разрешил:
«За твои-то речи разумные,
За твои-то слова хорошие
Ты бери полону сколько надобно:
Кто в родстве, в кумовстве, в крестовом
братовстве».
Тот самый подъем национального чувства, что сыграл для истории Германии благотворную роль в пору борьбы с Наполеоном, подъем, способствовавший затем некоторым реформам буржуазно-демократического толка, стал, обратившись в безудержный шовинизм, несчастьем и для самой Германии, и для всей Европы, и для огромной части планеты в целом.
Благородный порыв оскорбленных национальных чувств народа был использован и в Италии — фашистами Муссолини. Даже святая борьба против иноземного владычества может породить при содействии, разумеется, «заинтересованных» слоев общества уродливейшие формы национализма и расизма. В некоторых африканских странах, освободившихся от колониализма, к власти пришли «черные расисты», обратившиеся к преследованию и ни в чем не повинных единоплеменников бывших колониальных хозяев, и иммигрантов из других стран, как азиатских, так и африканских.
Национализм позволяет объединяться самым разным людям на основе как будто бесспорной — основе общего происхождения, общего языка, общей истории, «общей крови».
За этой основой для объединения стоят, кажется, века; и бесчисленные войны, что на протяжении всей истории велись государствами разных народов друг против друга, свидетельствуют как будто в пользу мощи именно такого союза. Но вот в XX веке для России первая мировая война кончилась войной гражданской, класс пошел против класса, и одной стороне помогали английские, американские, французские, японские, румынские, чехословацкие корпуса, дивизии и полки, а на защиту другой выступили венгерские, югославские, китайские и иные интернационалисты, в том числе чехи и словаки, рабочие же Англии, Франции, США требовали вывода «своих» войск из России и посылали красным помощь, приезжали сами — работать и сражаться. Что же это, исключительный для истории случай, связанный только с первой социалистической революцией?
Нет! Во время восстания в Польше в 1863 году — против царского правительства, за отделение от Российской империи — русские демократические силы, от Герцена до Чернышевского, желали победы делу поляков, выступавших не только за национальную независимость, но и против российского самодержавия.
Против революционной Франции в конце XVIII века выступили почти все государства Европы. Но — на чьей стороне оказались Фридрих Шиллер и Иоганн Вольфганг Гете (последний, правда, не сразу), Иммануил Кант и Фридрих Гегель, Александр Радищев и Иван Новиков?
Франция официально дала тогда свое почетное гражданство крупнейшим ученым и писателям мира — и это был отнюдь не только красивый жест. А сто двадцать пять лет спустя Советская Россия была провозглашена Отечеством пролетариев всего мира.
Можно добавить, что гражданские войны обычно куда более жестоки, чем войны межгосударственные, и это отмечали еще античные историки. Напомним, что в нашей гражданской было убито вдвое больше граждан России, чем погибло их на фронтах первой мировой войны. А вот перед второй мировой войной и в начале ее многие французские буржуа сознательно предали свой народ, кинулись в объятия Гитлера, боясь рабочего класса, предпочтя социальную солидарность национальной.
И в более глубоких слоях истории легко обнаружить, что в войнах между буржуазными государствами, как между феодальными, так и между рабовладельческими, далеко не всегда сталкивались войска, в каждое из которых входили люди одного народа.
В Отечественной войне 1812 года против наполеоновской армии сражались представители многих народов России; но служили тогда в русской армии и некоторые выходцы из государств, союзных с Наполеоном, и даже антибонапартистски настроенные французы. Их было немного, но они были.
В пору средневековья феодалы даже формально имели право при определенных условиях «отъезжать» к чужому государю. В кровавых междоусобицах той эпохи французские короли использовали против своих подданных шотландских, швейцарских и немецких наемников; иные князья Киевской Руси вступали против своих кровных родичей в союзы с половцами, поляками, венграми; некоторые армянские и грузинские князья призывали в корыстных интересах на свою родину византийцев, персов, турок…
В войсках Ивана Грозного, двигавшегося на Казанское татарское ханство, были и касимовские татары-мусульмане из удельного владения, созданного еще при московском великом князе Василии Темном для переходящих на русскую службу со своими сторонниками татарских «царей» и «царевичей». В Куликовской битве опять-таки некоторые татары (православные) сражались на стороне Дмитрия Донского. И напротив, некоторые русские князья в пору Куликовской битвы готовы были поддержать Мамая.
Этническое самосознание русского народа помогло Дмитрию Донскому победить сначала эту тенденцию князей-предателей, а потом и Мамая. Но нет никаких оснований рисовать ту или иную эпоху как время абсолютного торжества национального чувства над классовыми и сословными интересами.
Чтобы охватить примерами и античное время, остается добавить, что в персидских войсках, противостоящих Александру Македонскому, возглавлявшему объединенные силы почти всей Греции, самой боеспособной и наиболее упорно сражавшейся воинской частью был отряд греческих наемников.
…Есть у американского фантаста А. Ван-Вогта рассказ о космическом корабле, которому решением сообщества населенных миров запрещено опускаться на какие бы то ни были планеты.
Кто же летит на этом корабле? Носители самого страшного вируса — вируса расизма, национализма, шовинизма.
Когда этот рассказ был впервые опубликован на русском языке — лет уже двадцать назад, — он воспринимался как некоторое (разумеется, вполне подобающее фантастике) преувеличение. В частности, преувеличение заразности упомянутого вируса. Но прошедшие десятилетия показали, что опасность национализма трудно преувеличить. Что он — в разных формах — стал серьезным явлением, от которого нельзя отмахиваться и в нашей большой стране, столько лет гордящейся равноправием всех народностей.
Закончим словами Д.С. Лихачева: «Осознанная любовь к своему народу несоединима с ненавистью к другим. Любя свой народ, свою семью, скорее будешь любить другие народы и другие семьи людей. В каждом человеке существует общая настроенность на ненависть или на любовь, на отъединение себя от других или на признание чужого — не всякого чужого, конечно, а лучшего в чужом, — не отделимая от умения заметить это лучшее. Поэтому ненависть к другим народам (шовинизм) рано или поздно переходит и на часть своего народа — хотя бы на тех, кто не признает национализма».
Войны — межплеменные, межгосударственные, мировые — не могли помешать (хотя и очень мешали) тому, что люди все больше понимали: они не только скифы или персы, ханьцы или итальянцы, но и люди. О поразительном историческом эпизоде из отношений между запорожцами и крымскими татарами в XVII веке рассказал писатель Ю.М. Мушкетик. Надо ли напоминать, что время это было кровавое (как и многие другие времена) и крымские татары обрушивались с набегами на земли Украины, как и России, а запорожцы не раз наносили жестокие удары по Крыму. Особенно прославился тогда победами над крымцами кошевой атаман (с 1663 года) Запорожского войска Иван Дмитриевич Сирко. Немало побед одержал он и над турками, и это при Сирко запорожцы писали свое знаменитое издевательское письмо турецкому султану (эпизод, увековеченный картиной И. Репина). Его именем татары «унимали плачущих детей».
Но вот на Крым обрушивается чума. Она косит людей, не разбирая пола и возраста. И Сирко, очевидно, с согласия запорожцев, отводит «заклятым врагам» казачества для поселения некоторые запорожские земли, свободные, как считалось, от заразы. Удивленный гетман Украины Иван Самойлович отправляет Ивану Сирко возмущенное письмо — зачем, мол, тот отдает наследственному недругу казачьи территории? А Сирко ответил словами о жалости — к невинным и несчастным: «В татарских кошах бубонная чума. Дети, женщины падают в траву, синеют и умирают там. Дадим им вольные воды и чистые земли. Будем же людьми, гетман!»
И на протяжении всей истории человечества то еле слышно, робко, почти одиноко, то громче — вплоть до раскатов, грому подобных, звучит этот призыв: «Будем же людьми!»
Бромлей Ю., Подольный Р. Человечество — это народы. — М., 1990, с. 72–73, 230–239, 326–340, 348, 382, 384–392.