Это было в 70–х годах, на другой день после зимнего Николина дня. В приходе был праздник, и дворнику Василию Андреичу нельзя было отлучиться, надо было быть в церкви — он был церковным старостой, надо было принять и угостить родных и гостей. Но вот последние, дальние гости на другой день уехали после обеда, и Вас[илий] Андр[еич] велел Никите, старому Никите, Никите Дронову, запречь Мухортого в пошевеньки с тем, чтобы выехать вместе с гостями. Вас[илий] Андр|еич] торопился ехать, п[отому] ч[то] слух про продажу Пироговской рощи теперь уже разошелся, и Логинов, другой дворник–купец, мог перебить покупку, а покупка должна была быть особенно выгодная. Продавалась роща на сруб; продавец — молодой, прожившийся барин, не знающий толку в своем добре, так что рощу можно было надеяться купить, если не за пятую часть, то за треть цены. Никита выехал. Вас[илий] Андр[еич], одевшись в полушубок, подтянутый ремнем, и крытый тулуп, вышел на крыльцо, заправляя воротник тулупа мехом внутрь.
— Как же ты, Вася, один поедешь, видишь, закурило как, — сказала жена, выйдя за ним в утоптанные снегом сени. — Хоть Никиту возьми, всё веселее ехать.
— И на что его!
Василий Андреич был немного выпивши, красен и весел, каким он всегда бывал с первых рюмок.
— Право, возьми — дело к ночи. Всё веселей, мне думаться не будет.
— Слышь, Никита, хозяйка велит ехать. Что скажешь?
— Да мне что? Ехать так ехать, всё одно.
Никита был мужик из дальней деревни, уже лет за 50, сухой, здоровый старик. Он всю свою жизнь прожил в людях, подавая всё в дом сначала отцу, а теперь меньшому брату. Теперь он уж 6–ой год жил у Вас[илия] Андреевича.
— Коли ехать, так оденься, — сказал Вас[илий] Андр[еич], глядя на прорванный подмышками и в спине полушубок Никиты.
— Ей, Семка, подержи лошадь, — крикнул Никита во дворе работнику.
— На что его, я подержу, — сказал В[асилий] А[ндреич], | сходя с крыльца. — Ну, поживей.
— Одним духом, — крикнул Никита и, выкинув из саней свои ноги в подшитых валенках, побежал рысью во двор в рабочую избу. Никита тоже выпил нынче, но уже и выспался после обеда и выпил как всегда впору, не теряя ума.
— Ну–ка, Арина, халат давай, с хозяином ехать, — крикнул он, входя в избу и охлопывая с себя снег. Баба подала суконный домодельного сукна халат, Никита снял кушак с гвоздя, втянул в себя брюхо, велел бабе обвести: узенький свалявшийся кушачок и затянулся, что было силы, сунул рукавицы за пояс и выбежал на улицу.
На дворе было за навесами тихо, но на улице мело и снежок мелкий и сухой, морозный, косо и ровно сыпался на сарай, крышу, на дорогу, на хомут, на сани.
— И не холодно тебе будет, Никитушка? — сказала хозяйка.
— Вона холодно, тепло вовсе, — отвечал Никита, садясь на краешек и наперед выпуская одну ногу. Весь гнутый задок был полон спиною Василия Андреича в его двух шубах. Никита хотел взять вожжи, но хозяин не дал их ему. Так Никите осталось только достать кнут в головашках и расправить в них наложенную под сиденье свежемолоченную овсяную солому.
— Совсем, что ль? — сказал хозяин и, не дожидая ответа, чмокнул, и добрый некрупный, но ладный и сытый гривистый жеребец — его недавно задешево выменял Вас[илий] Андр[ейч] у попа — с легким скрипом полоза по дороге сдвинул санки и бойкой рысцой тронулся по накатанной в поселке дороге, не переставал падать, и не успели они выехать из домов, как уж и шапки, и рукава, и спины, и хомут, и грива, и хвост, и седелка были уже засыпаны слоем мелкого морозного снега.
Снег всё шел так же, а ветер, как только они выехали изволок, показался сильнее. Он дул им в бок со стороны Никиты и запахивал ему его воротник, и давил его в бок, и засыпал мелким снегом. Наверху местами совсем не видно было дорога, но добрый жеребец, несмотря на то, что местами снег был ему кое–где выше бабки, не изменял хода и легко бежал, изредка пофыркивая и не сбиваясь с дороги.
Оба ездока были возбуждены, веселы и надежны.
— На Карамышево поедем, али проселком? — спросил хозяин.
— Вали проселком, только тут лощинку проехать, а лесом хорошо будет.
Вас[илий] Андреевич так и сделал и, отъехав с полверсты, свернул влево. — Хорошо видно, — сказал Вас[илий] Андр[еич], отвечая на свои сомнения и приглядываясь к полезному кое–где наполовину, а кое–где и совсем занесенному следу.[50]
— Как же, народу сколько ехало от праздника. Тележинские, Никитские.
С полчаса они ехали молча. Никите дремалось. Он совсем было забылся и клюнул носом. Очнувшись, он посмотрел вокруг и вперед себя. Дороги совсем не б[ыло] видно, но лошадь бойко бежала, казалось, по одному направлению.
— Эх, умна лошадь, — сказал Никита. — Киргизенок, тот хоть и крепок, а глуп, а этот, вишь, как человек, умнее человека другого. Знает, где дорога.
— Ну, тоже не больно верь ему. Недаром пословица: не верь лошади в поле, а жене в доме.
— Да, это точно, А Миколавна–то, видно, забоялась, что набьешься один с дороги.
— Известно, женщина.
— Всё веселее вдвоем.
— Известно.
Они проехали с 1/2 часа. Ветер и снег всё усиливались. — Вот только тут не сбиться, а то от колодца уж не ошибемся, — сказал Вас[илий] Андр[еич).
— Доедем, чего не доехать. На такой лошади да не доехать.
— Чего ты?
Вас[илий] Андр[еич] что–то сказал, но ветер подхватил его слова и отнес их так, что Никита не расслышал.
Вас[илий] Андр[еич] не отвечал и заглядывал вперед по дороге. Лошадь шла уже всё время выше щетки в снегу. Снегу в этом году было мало, в поле не больше как вершков на 5, так что везде была дорога. Лошадь шла той же рысью, но уже чувствовались ее усилия, она брала рывом, и сани подергивались с каждым ее шагом. Под шлеёй на сытом заду снег таял, втереть темнела от пота, тоже и на шее и на боках.
— Влево бери, — сказал Никита, — вовсе влево, ты куда забрал. Влево, говорю. Ветер мне в правый бок, а теперь прямо в морду.
Вас[илий] Андр[еич] взял влево, но как только он взял влево, лошадь осунулась по колено и пошла шагом.
Они проехали так молча несколько времени; ветер казался всё сильнее и сильнее и отчаянно трепал полу и воротник Никиты, снег сыпался чаще и косее, трудно было видеть.
— Стой, Андреич! Мы неладно едем. Вовсе неладно. Это что? — сказал Никита, указывая на видневшуюся из–под снега межу, поросшую полынем, который отчаянно сгибался и махался от свистящего в нем ветра. — Стой, говорю, — настоятельно крикнул Никита. Вас[илий] Андр[еич] остановил лошадь, уже вспотевшую всю и тяжело водившую крутыми боками.
— А что? — спросил Вас[илий] Ан[дреич].
— А то, что это полынь по жнивью по Захаровскому, мы вон куда заехали.
— Врешь.
— Вот–те врешь. Кабы мы на Ивановском поле были, мы б на зеленях были. Глянь–ка сюда. — Никита встал, взял кнут и стал копать снег кнутовищем и ногой. — Во, глянь — жниво.
— Ну, да всё одно, выедем, только вершину миновать, левее брать.
— Известно, выедем, бери прямо.
Вас[илий] Андр[еич] послушался и пустил лошадь, как велели Н[икита]. Они молча проехали еще несколько времени. Впереди сквозь сетку косого снега, падавшего сверху и подымавшегося снизу всё пуще и пуще, зачернелось что–то.
— Вот и лес Сатинский, — сказал Вас[илий] Ан[дреич].Никита молчал. И почмокал языком. Он видел, что это не лес, видел п[отому], ч[то] ветер пронес оттуда листки не дубовые, а сухие лозиновые. Но он ничего не сказал. Вдруг лошадь стала круто спускаться. Вас[илий] Ан[дреич] хотел остановить.
— Ступай, выедем. Это Машкин верх, а энто не лес, а ветлы. Грушкино, должно.
Действительно, лошадь спустилась — в низочке было по–тише — и тотчас же стала круто подниматься. Только что она поднялась, как то, что казалось лесом, стало перед самым носом. Это точно были лозины, голые с кое–где трепавшимися на них листьями, гнувшиеся от ветра и странно свистевшие и гудевшие.
— Я говорю, Гришкино. Бери влево, по канаве. Вот и рига видать.
Действительно, это было Гришкино. Выходило так, что они сбились влево и проехали верст 8 не совсем в том направлении, к[ак] им нужно было, но все–таки подвинулись к месту своего назначения. До Пирогова, куда они ехали, оставалось верст 5. За ригой они повернули в проулок и выехали в улицу. В улице за ветром было тихо, тепло, дорога была виднешенька, и слышались песни девок у двора. В Гришкине тоже был праздник.
— Друг, стой. До тебя слово есть. А, Вас[илий] Андр[еич], — окликнул встретившийся на улице выпивший мужик.
Вас[илий] Андр[еич] остановился. Мужик подошел вплоть к саням, снял и надел шапку.
— Куда же это тебя бог носит?
— Да мы в Пирогово было.
— Куда же вы заехали–то. Видно, сбились. Что же, заходи. Бражки нашей выпей.
— Некогда, брат Исай, заезжать. Надо ехать до ночи.
— Чего же тут, поспеешь. А то ночуй, куда же на ночь глядя заворачивай, — говорил Исай, хватаясь за вожжу. — Некогда, другой раз заеду. А ты вот скажи, как нам тут не сбиться опять?
— Где же тут сбиться, прямо на Молчановку, как выедешь на большак, сейчас влево, тут и есть Пирогово.
— Поворот–то с большака где, по летнему или по зимнему? — спросил Никита.
— По зимнему. Сейчас как выедешь, тут и есть.
— Поедем, что же, до Молчановки всё доедем.
Поехали дальше. В деревне было тихо, весело от песен; по дороге был виден навоз и пахло им. Но как только выехали за околицу, опять засвистела буря, понесло снизу и упорно мело с занесенной снегом крыши сарая, стоявшего на выезде.
Лошадь шла еще всё бодро, и дорога, казалось, не пропадала; ветер теперь был почти встречь. Поехали ровной рысцой и молча ехали полчаса, час, деревни всё не было.
— А ведь мы опять видно неладно едем, — сказал Вас[илий]
— Известно, неладно. Похоже, смеркаться стало, а деревни нет. Видно, сбились. Ты напрасно влево воротил, вправо надо, —сказал Никита.
— Да он всё влево воротит.
— А воротит, так пущей. Куда–нибудь да вывезет.
В[асилий] А[ндреич] пустил вожжи, и только что он пустил, как лошадь тотчас же стала поворачивать; поворачивая, казалось, она совсем обратно пошла. Ветер стал дуть сзади, казалось теплее. Стало уже совсем смеркаться. И не прошло получаса, как впереди зачернело что–то, постройки или деревня, и вдруг сани стали скользить легче и под ногами лошади было меньше снега. Очевидно, они ехали по дороге.
— Тьфу ты! — вдруг проговорил Никита. — Ведь это опять Гришкино.
Опять они въехали в улицу, опять стало тише, теплее, только с крыши сдувало снег, была видна дорога, слышались голоса, и в окнах светились приветные огни.
— Заворачивай ко двору. Надо спросить толком, — сказал Никита.
В[асилий] А[ндреич] повернул лошадь через сугроб и остановил ее у ворот. Никита подошел к окну, постучал кнутовищем.
— Чего! Кто там? — откликнулся голос.
— Отложи, выдь–ка на час.
Долго говорили там, наконец, вышел мужик в одной белой праздничной рубахе и малый за ним в красной.
— Да вы чьи же будете?
— Вас[илий] Андр[еич] из Микольского.
— А, Андреич. Заходи, замерз, я чай. Петрушка, поди отвори ворота.
— И то, зайти погреться нечто.
— Прямо к самовару, — сказал хозяин.
Вас[илий] Андр[еич] начинал озябать дорогой, да и лошадь уморилась, а темнее уж не будет. Светлее будет, месяц взойдет, да и затихнет, может, погода. И Вас[илий] Андр[еич] пошел в избу, Никита ввел лошадь под навес и сам вошел в избу. Ему хотелось не то что погреться, но и вовсе ночевать. Двор, в к[оторый] они заехали, был один из самых богатых в деревне; избы кирпичные, 6 лошадей, 4 сына женатых, двое ребят. Все жили вместе, не делясь, держали 4 надела. Часть семьи была уже на полатях и почке, а часть, старик и два сына и две снохи сидели за столом. Они знали Вас[илия] Андр[еича], продавывали ему овес и гречу.
— Заходи, заходи.
Вас[илий] Андр[еич] отряхнулся, разделся и не отказался от чая. Пришел и Никита, и ему дали чаю. Рассказал Василий Андр[еич], как они сбились, как плутали; подивились хозяевами догадались, где они сбились, и научили, как надо было ехать.
— Тут до Молчановки малый ребенок доедет, только потрафить на повороте с большака. Куст тут видать. А вы не доехали? — говорил бойкий второй молодой хозяйский сын в красной рубахе.
— Ночуйте, — сказал старик.
— Нельзя, дело; вот бы проводил малый до поворота, тогда уже доедем.
— Проводить можно.
— Ну что, Никита, как думаешь? — спросил Василий А[ндреич].
— Да мне что, ехать так ехать. Коли Семка проводит до поворота, там уже не собьемся, лесом до самого места.
Поколебался в душе Вас[илий] Андр[еич], но страх пропустить выгодную покупку взял верх над страхом перед метелью.
Семка запрег розвальни, ворота отворили, вывели Мухортого, к[оторый] немилосердно ржал на Семкину лошадь, выехал и Семка в шубе и кафтане, стоя на коленах в розвальнях. Старикг хотел посветить фонарем, но фонарь тотчас же задуло. Метель и в деревне даже, казалось, разыгралась сильнее. Но после чая было тепло, бодро, и Вас[илий] Андр[еич] с Никитой опять тронулись по той же дороге. Опять тот же сарай, с которого ссыпало бесконечный снег, те же шумящие, свистящие и гнущиеся лозины, тот же — казалось, еще более злой — пронизывающий ветер и тот же снег сверху и снизу, поднимаемый каждым шагом лошадей. Но Семка ехал развалистой рысцой своего мерина впереди и бодро покрикивал. — Проехали так минут десять. Семка обернулся и что–то кричал. Они не слышали ветра. Но Семка остановился, поровнялся с ними, указал на кустик и показал им дорогу влево.
— Тут не собьетесь, держи только прямо, — сказал Семен. — Кабы не снег, лес видно. Да и то вон маячит. Ну, с богом.
Они повернули и поехали. Семка с своими санями тотчас же скрылся. Вас[илий] Ан[дреич] оглянулся на него, и вдруг ему стало жутко.
Но бояться, казалось, нечего было, до леса было полверсты и должен был быть сейчас виден. Но отчего беспокойство нашло на Вас[илия] Андр[еича]? Вместо того, чтобы оставить лошадь итти, как она хочет, он старательно правил ею и все сбивал ее с дороги. Он знал, что дороги не видно, но ему всё казалось — то оглобля, мотавшаяся перед ним, то гуж — дорогой и он сбивал лошадь то вправо, то влево. Никита же между тем, согревшись после чая, съежился так, что борода облегла его шею, повесил голову и совсем задремал. Видит он во сне, как Арина белые пироги высадила, а Петрушка их дегтем хочет мазать, а хозяйка приходит, велит самовар унять. Гудит самовар так, что ужас всех взял, и нельзя его унять. Залить надо… И хочется Никите залить и боязно, как бы не распаялся.
— Микита! — вдруг разбудил его голос Вас[илия] Андр[еича], и голос дрожит, точно озяб. — Микпта, а ведь мы опять сбились! Совсем лошадь становится.
Ник[ита] открыл глаза, всё тот же занавес снега, так же свистит, рвет, лошадь мокрая вся и идет шагом. И ничего не видно,
— Да ты пущей ее!
— Пускал уже, она сама кружит, как бы нам не…
— Эка ты. Заробел чего? Давай вожжи. — Никита взял вожжи, тронул вожжами. Лошадь шла шагом.
— Ну, заснула. — Никита достал кнут. Добрая лошадь рванулась, пошла рысью, но слышно было, как она пыхтела.
Ветер опять стая встречъ.
— А вон они впереди никак виднеются… — сказал Василий Андреич.
— Чего виднеется, ничего не виднеется.
Так проехали минут 5. Вдруг лошадь круто остановилась и, несмотря на кнут, не двигалась вперед.
— Стой! Надо посмотреть.
Никита вышел из саней и зашел к голове лошади и только что хотел ступить шаг вперед ее, как ноги его поскользнулись, и он покатился под крутой овраг и остановился, только врезавшись ногами в нанесенный толстый слой снега на дне.
Микита, а Микита! —кричал В[асилий] А[ндреич], но голос его не слышен б[ыл] Никите. Он прежде всего отыскал кнут, к[оторый] он выронил, а потом, найдя его, полез б[ыло] |прямо, но скатился опять и пошел искать выхода, где бы было не так скользко. Он вылез сажени на три от лошади и с трудом увидал ее. Одно время она ему показалась вправе, и он чуть было не пошел вправо, т. е. прочь от лошади. Спасибо Мухортый заржал, и он услыхал, а потом и увидал его. Добравшись с трудом до лошади, он сел в сани и стал высыпать завившийся ему в сапоги снег.
— Ну, брат, Андреич, должно, заночуем, — сказал он.
— Вона. Чего же ночевать. Авось доедем, не в Пирогово, так хоть назад вернемся. — Василий Андр[еич] начинал сильно робеть, но усиленно храбрился.
— Куда же поедешь? — говорил Никита, высыпая снег из сапога, к[оторым] он похлопывал по грядке саней. — Тут овражище такое, что только слети туда, ни в жизнь не выберешься.
— Постой, я погляжу. — сказал Вас[илий] А[ндреич] и вылез из саней и пошел вдоль по оврагу. Везде было одинаково круто. — Поворачивай за мной, — крикнул он. Они поехали вдоль оврага, но не проехали они 100 шагов, как и тут оказался такой же овраг, загораживающий им путь.
— Это мы к реке заехали, — сказал Никита. — Да уже говорю, заночуем.
— Чего городишь, чего не знашь. Бери влево. — И Вае[илий] Андр[еич] пошел назад, но, удивительное дело, и тут оказался такой сугроб, в кот[ором] лошадь села по брюхо. Насилу они выворотили сани и остановились. Мухортый, очевидно, понимая опасность, не переставая ржал. Ветер поднимал ему гриву, заворачивал хвост, подхватывал клочки соломы, кот[орая] выбивалась из саней, и мгновенно уносил их из виду. Оба молчали. Ник[ита] ждал. Вас[илий] Андр[еич] боялся ужасно, но не хотел признаться. Он измучился, ходя по снегу в тяжелоих одеже, и решительно не знал, что делать. Он сел на снег за сани и, запахнувшись попытался закурить папироску. Несколько спичек он бросил; наконец одна осветила его бритое с усами лицо, орлиный нос и красные щеки. Папироска загорелась. Но сейчас же ее сорвало ветром, и она потухла.
— Держи лошадь, — сказал Никита, хотя держать теперь лошадь уже не нужно было. Она очевидно стала, — и пошел? прочь от саней.
Он полазил по снегу и вернулся.
— Садись, надо в низок, да там и заночуем.
Василий Андр[еич] повиновался.
— Что же, там затишье, — сказал он.
Никита взял вожжи и ударил кнутом по мокрому заду Мухортого. Добрая лошадь из последних сил рванулась — прыжок, другой, третий и, наконец, выбралась на менее место и спустилась в лощину.
— Ложись в сани, — сказал Никита и, подойдя к голове лошади, стал рассупонивать ее.
Мухорт[ый] нюхал Никиту и терся об него храпом.
— Ты чего же? — спросил Василий Андреич.
— Отпрягаю, чего же там! А ты в сани ложись. Его привяжем.
— Эх, наделали мы дела, — сказал Вас[илий] Андр[еич]. — Надо бы ночевать остаться.
— Надо, надо. Развязывай чересседельник, а то у меня пальцы зашлись, — говорил Ник[ита], дуя в них.
Вас[илию] Андр[еичу], напротив, было жарко. И сам он был тучен и одежа была теплая.
Когда лошадь была распряжена, Никита подвел его к саням. Мухортый схватил порывисто пук соломы, но тотчас же бросил, ветер унес ее.
— Ну, ладно, ложись в сани, а я за ними лягу, — сказал Никита.
— Эх, наделали дело. Ну, да авось бог милостив. — И В[асилий] А[ндреич] полез в сани и скрючился там, но ему стало говко. — Нет, уже, видно, ты ложись на низ, а у меня тулуп, на тебя лягу.
Не успел он сказать этого, как Никита уже повыкидал солому, влез в сани и, скорчившись, лицом вниз, лежал в них и головой под сиденьем. — Вас[илий] Андреич лег сверх него головой к задку, и ногами упершись в головашки.
— Ты солому–то себе на ноги положи, да дугой прикрой, — эговорил снизу голос Никиты, и после этого Никита не сказал ни одного слова и заснул.
Вас[илию] А[ндрепч]у было сначала жарко, потом ему стало продувать левый бок, потом он весь озяб, хотел закутаться, но ему не хотелось двигаться. Снизу только ему было тепло. — На нем всё больше и больше насыпалось снегу, он чувствовал его особенно на воротнике. Мухорт[ый] нет–нет дергал из–под его солому и ржал. Ветер всё так же упорно, безостановочно свистел.
В голове его проходили воспоминания сделанных дел и заботы тех, к[оторые] теперь делались. Нагульный скот был продан хорошо, только в долг. Как бы не затянул платежа. Землю снять опятъ надо во–время, мужики уж просили. Только бы эту рощу упустить, а то деньги без дела останутся. Опять ржет. Старик небось заснул. Тоже торгуют, — вспомнил он про рассказы — Если уже вести дело, так вести порядком, два кабака снял, а теперь на Сергеевском сниму, тогда можно свой склад или. Эх, левый бок продуло. Да куда денешься. Так–то, Егор сказывал, они ночь в поле проночевали. Так тех снегом засыпало. В снегу тепло. Тепло, да не больно. По 17 пудов в круг вышли, значит, по 28 р. наживу. Оттого должно холодно, высоко место, сдувает. Надо бы перелезть. Вишь тот чорт храпит подо мной. Известно, праздник, нельзя. И он вспомнил, жена потребовала на расходы. Ну, да этих баб слушать. Эх, пробирает бок. Заснуть надо. И он забылся.
Долго ли, коротко было, он не знал, но вдруг он проснулся ужасом в сердце. Сердце колотилось так, что он слышал его. Его рванул кто–то за тулуп. Он открыл глаза. Та же белая муть, только светлее и страшнее, снег свистит в лицо и режет его. И Мухортый стоит, дрожит всеми ногами и худой–худой, как одер, или это не он. Где я? Да и холодно же. Надо встать. А тек плохо. Ну, Вася, вставать! Не робей. Он хотел сдвинуться, но ноги его не двигались. Да и не было ног. Хотел подняться на руки, и рук не было, точно он отлежал их. Хотел погнуть спину, и спины нет. — Он замер, не дышал и спрашивал себя: что это? Неужели? Он рванулся. Но не сдвинулся с места. А, так вот это что? — сказал он себе. — Смерть. За что? Матушки родимые, за что? Как же быков–то? И роща? И зачем быки? Зачем роща? Милые мои. Что же это? — Ему захотелось плакать. Он не заплакал, но ему было нежно, умильно. — Милые мои голубчики, что же это? И вдруг ему стало светло, радостно. Он поднялся над всем миром. Все эти быки, заботы показались так жалки, ничтожны. Он узнал себя, узнал в себе что–то такое высокое, чего он в 40 лет ни разу [не] чувствовал [в] себе. Слава богу, и мне тоже, и я не пропал, подумал он. И что–то совсем другое, такое, чего и назвать нельзя, сошло на него, и он вошел в него, и кончилось старое, дурное, жалкое и началось новое, светлое, высокое и важное.
___________
— Говорил я тебе, что не руби сбоку, а прежде затеши, а потом подрубишь, она и пойдет промеж берез, а теперь что — села на сучки, — говорил себе во сне Никита, — и давит. Вишь ты, всю поясницу раздавило, как льдом холодит. — Так в полусне чувствовал и думал Никита. — Да будет, — говорит он каким–то товарищам, к[оторые] навалили ему на спину холодное дерево. Но дерево всё холоднее давило его — и вдруг стукнуло что–то, и он проснулся. — Братцы, где ж я? — И он вдруг вспомнил всё. Холодное дерево, это б[ыл] хозяин, лежавший на нем.
— Андреич, а Андр[еич]! — заговорил он, вылезая и поднимая его спиной, но Андр[еич] не отзывался, и от него, от его ног, брюха, веяло холодом. Никита рванулся и встал, Андреич как чурбан отвалился на снег, кот[орый] нанесло выше саней. Было светло, снег мело всё так же, но сверху как будто было меньше, Мухорт[ый] по брюхо в снегу стоял всё так же, глаза выперли, и худая шея вытянулась и закостенела. Никита вылез из саней, огляделся и в 100 саженях увидал, что чернеется, и пошел туда. Это была деревня.
№ 1 (рук. № 3).
Никита был мужик из дальней деревни, уже лет за 50, коренастый, широкий, но, очевидно, от нужды и работы недоросший, и очень сильный. Он всю свою жизнь прожил в людях.
Дома у него была только жена с ребятами, обрабатывавшая свой надел наймом и всегда нуждавшаяся, п[отому] ч[то] Никита часто запивал и пропивал всё, что мог. Когда Никита пил, это был самый смирный, добрый, веселый, работящий и искусный на всякую работу человек. Когда он жил дома, что с ним случалось редко, жена помыкала им, как хотела, но зато когда он напивался, он наверстывал всё свое смирение, особенно перед женой. Уже несколько раз случалось, что он, напившись пьян дома, разламывал женины сундуки, доставал из них самые дорогие ее наряды и на обрубке, на кот[ором] друбят дрова, топором делал из этих нарядов окрошку. Теперь уже он давно не жил дома, меняя разные места. Везде его любили, но везде он портил себе своим запоем. Только Вас[илий] Андр[еич] умел ладить с ним. Он не давал ему денег, а прямо отсылал жене. Когда же Никита загуливал, Вас[илий] Андр[еич] терпеливо сносил его буйства.
№ 2 (рук. № 9).
(Он всю свою жизнь прожил в людях. Жил он прежде до железной дороги в ямщиках, потом жил в кучерах и в дворниках.)
Никита был человек смирный, добродушный, ловкий на работу,[51] но не любивший тяжелой мужицкой работы и потому жизнь проживший в людях.
№ 3 (рук. № 4).
— Вишь ты, прокурат какой, поспел уж, — сказал он на сынишку. — Потому в тебе рассудку ни одной восьмой, — сердито обратился В[асилий] А[ндреич] к жене, вышедшей за ним и уговаривавшей его не ехать. — Одна твоя глупость. — Куражиться — перед кем? — говорила жена, выходя за ним и укутывая голову и почти всё лицо шерстяным платком. — Видишь, запурило как.[52]
Вас[илий] Андр[еич] был немного выпивши, красен и возбужден.[53] — Когда бы ты торговые антиресы могла понимать, и тогда бы я разговор с тобой мог иметь совсем различный, — приговорил он. — Хоть бы Никиту с собой взял; а то куда один пьяный поедешь, — вдруг совсем крикливым голосом сказала жена.
— Ну, опять грызутся, — подумал Никита. — Жить бы да житъ, так нет же, всё лаются. Готово! Вас[илий] Анд[реич], — крикнул он хозяину.
— Еще кого не взять ли? — не отвечая Никите, продолжал В[асилий] А[ндреич], обращаясь к жене. — Что ж, я дороги, не знаю.
— Веселее ехать, — сказала жена, — еще погода поднимется.
И действительно, в то время, как она говорила это, порыв ветра согнал снег с крыши и засыпал крыльцо.
— Дело к ночи, мне думаться не будет, — сказала она заходя назад в сени.
— Чего думаться, моментально доеду, — отвечал В[асилий], А[ндреич], любивший употреблять и с своими хорошие слова.[54]
— Слышишь, Никита, хозяйка велит тебе в капаньонах ехать. Что скажешь?
— Да мне что ехать так ехать, всё одно, — как всегда бойко, громко, как будто сердясь, буркнул Никита. Никита говорил всегда быстро–быстро, точно слова подгоняли одно другое; главная же особенность его речи состояла в том, что, сказав то, что ему нужно, он как–то вдруг обрывал речь, точно запирал ключом.
№ 4 (рук. № 6).
— Куда еше. — закричала на сына вышедшая вслед за мужем закутанная с головой в платок на снос[ях] беременная жена В[асилия] А[ндренча].
— Пущай привыкает, так–то и я бывало. Как батинька едут, я и тут.
№ 5 (рук. № 5).
— Хоть бы, Вася, Микиту с собою взял, — сказала ему очевидно находящаяся в полной покорности у своего мужа. — Как бы погода не поднялась, да и всё веселее будет, — сказала она, очевидно робея перед мужем и перекутывая платок с одной стороны на другую.
— Не извольте, мадам, беспокоиться, — проговорил В[асилий] А[ндреич], как он говорил всегда, когда слушал себя, громким, отчетливым голосом, с каким–то особенным напряжением губ, с которым говорят купеческие прикащики. — Что ж, я дороги не знаю?
№ 6 (рук. № 9).
Ну вот и ладно. А ты смотри, хозяина–то приветь, как должно. — Ну, ты уж скажешь, — сказала смеясь кухарка, ласково ударяя его по спине, очевидно что–то особенное понявшая в этих словах. — А то как же, угости, как должно! — сказал Никита и, похлопывая рукавицами друг об друга, выбежал на улицу.
— Ты бы, дядя Никита, ноги–то перебул бы, — сказала кухарка, — а то сапоги худые. Никита остановился, как бы вспомнив. Надо бы… Ну да сойдет и так. Недалече. И он пошел к двери.
№ 7 (рук. № 3),
Ветер дул км вбок со стороны Никиты, кот[орому] он запахивал длинный воротник азяма [1 неразобр.], закрывавший лицо, и продувал ребра и руку в том месте, где полушубок был прорван, и изредка покачивал санки, когда спины ездоков парусили против ветра. Дорога всё менее и менее становилась видна, всё менее и менее можно было знать, по дороге или без дороги бежит лошадь. Можно было знать это только п[отому], ч[то] |виднелись вешки — дубовые сучки, на расстоянии сажень 10 один от другого воткнутые по сторонам дороги. Никита думал о том, как он в этот праздник удержался от вина и как два раза отказался. И ему было это и лестно и жалко. Больше было жалко. И чтобы не думать об этом, он закрыл глаза и стал дремать. Хозяин, возбужденный вином, был в самом веселом расположении духа. Он был собою еще более доволен, чем всегда. Он и умен и обходителен, и гости у него были все хорошие, и богат, и ловок, и лошадь у него хорошая, и шуба, и всё хорошо, и сам он хорош. А погоди, лес куплю, я ему очки вотру.
№ 8 (рук. № 9).
После встречи с попутчиками и перед первым въездом в деревню вставка рукой Толстого: В[асилий] А[ндреич] теперь молчал, а Никита не переставая весело разговаривал: то хвалил ум лошади, то вспоминал, как он ездил с другим хозяином на паре и пристяжная сбивала корепную.
№ 9 (рук. № 4).
Никита разделся, отряхнул кафтан и повесил его на печь и подошел к столу. Ему тоже предложили водки, но он сердито отказался и присел на лавке. Над столом висела ярко горевшая лампа, освещавшая стол со скатертью, самовар, чашки, водку и кирпичные стены и полати, с к[оторых] глядели ребята.
№ 10 (рук. № 4).
Хозяева стали просить чаем. Никита не отказался от чая. Он не признавался в этом, но он сильно озяб в своем плохом одеянии и рад был согреться. Он, обкусывая со всех сторон один кусочек сахару, выпил 4 стакана чая и то последний стакан не перевернул, а положил боком. Но воды в самоваре уже не было, а хозяйка как будто не заметила боковое положение стакана.
№ 11 (рук. № 5).
Никита молчал и одобрительно кивал головой, выпивая 4–й стакан уже совсем жидкого чая. Он сильно прозяб и рад был согреться. В[асилий] А[ндреич] строго осуждал непочитание родителей и советовал подать земскому, — между разговором он не упускал случай пошутить с молодой, нарядной, румяной солдаткой, щелкавшей у печки семячки н смеявшейся с ним.
№ 12 (рук. № 4).
Ваилийи Андр[еич] оделся, солдатка подержала ему шубу, и он ущипнул ее так, что она хлопнула его по спине, затянулся опять кушаком. Никита, разогревшись, надел опять свой отсыревший на печи халат, и они вышли в сени. Петруха в шубе и кафтане, стоя на коленках в розвальнях, выехал в отворенные ворота.
№ 13 (рук. № 5).
В голове его бродили его обычные мысли: расчеты барышей от всех ведущихся им дел и опасение убытков от них; валухи кормились у него жмыхом, на них польза хорошая будет. Только надо не прозевать, во–время отправить. Радужных пяток очистится, и хорошо. Тоже с гречей надо не проморгать. Подвезли много, как раз соскочит цена. Ну, да я не промахнусь. Не тот мальчик. И он стал вспоминать все свои новые дела, в перемежку с воспоминаниями последнего дня праздника и надеждами на удачную выгодную покупку и соображениями о том, как и когда они с Никитой выберутся из этой метели. — Как бы не замерз мужик–то, одежонка плохая. Ответишь, пожалуй. Ну да разве я виноват. Дело божье. Да и выберемся же мы к утру. Только бы к обеду доехать. И он стал вспоминать то, что знал про лес, который он ехал покупать. Дуб на полозья пойдет. Срубка сама собой. Да дров сажен 30 всё станет на десятину. Дам 10 тысяч на 5 лет. Сейчас 3000 должен отдать. Только бы не перебили. И как мы сбились с поворота, и понять не могу. Вишь, дует как. Он приоткрыл глаза и увидал всё то же и члять закутался. Хороша бабенка, вспомнил он про солдатку, старикову сноху. Ночевать бы остаться. Ну да всё одно. Доедем и завтра. Только день лишний. И он вспомнил, что к 8–му получить за валухов с мясника. Жене отдаст. Только глупа она. Кабы теперь жениться, разве я такую бы взял, продолжал думать он. Что при родителях, какой наш дом так себе, мужик богатый: рушка да постоялый дворишка. А я что в 15 лет сделал. Не то что уронил дом, а так поднял, что кто в округе гремит? Брехунов. Вишь ты, дует как. Занесет пожалуй, не выдержишь, подумал он, прислушиваясь к порыву ветра, кот[орый] дул в передок, нагибая его, сек лубок его снегом. Да, гремит Брехунов. Земля, кабаки, мельница. И попав на эти любимые мысли, он стал перечислять все свои богатства, барыши и успехи и, главное, купеческое мастерство обмануть, а не быть обманутым.
№ 14 (рук. № 9).
Вас[илий] Андр[еич] между тем[55] всё еще закуривал папироску. Намерение Никиты ночевать в поле в снегу и, как он видел, необходимость покориться этому, пугало его. Но ему совестно было показать свой страх, и он старался подавить и отогнать его.[56]
№ 15 (рук. № 5).
Мухортый стоял всё так же задом к ветру. Веретье на нем заворотилось, всё было засыпано снегом. Головой он всё тряс, и на глазах у него ресницы заиндевели. В[асилий] А[ндреич] перегнулся к задку и заглянул в него. Никита сидел всё в том же положении, в каком он сел. Дерюжка, кот[орой] он прикрывался, и ноги его были засыпаны снегом до колен. — Микит! Что, как? Никита что–то ответил, не шевелясь. — Замерз, я чай? говорю. — Ничего, — ответил Никита погромче. — Ты бы попоной–то еще бы покрылся. — Не надо, —проговорил Никита. Не надо, так не надо. — сказал себе В[асилий] А[ндреич].
№ 16 (рук. № 9)
— А не замерзжнешь ты так, Микита? — сказал Василий Андр[еич].
— Кто ее знает. — может и замерзну. Всё равно помирать надо когда–нибудь. От бога не уйдешь, — отвечал Никита из–под дерюжки, которою он, как бабы покрываются платком, укутал себе голову и плечп.
В[асилию] А[ндреичу] было тепло, даже жарко. Он засунул руки в рукава, прислонился плечами и головой в угол саней к передку и закрыл глаза. Но спать ему не хотелось. Он невольно слушал неперестающжй шум ветра, окружавший его и изредка разражавшийся свистом на оглоблях, прерываемый только дыханием Мухортого, его жеванием и изредка стуком его колен о лубок саней. В голове В[асилия] А[ндреича] бродили расчеты, барыши, которых он ожидал от всех ведущихся им дел, в перемежку с воспоминаниями о последнем дне праздника, расчетами на удачную, выгодную покупку леса и соображениями о том, где он, какое это поле, какой овраг и какая тут ближняя деревня, как и когда ему удастся добраться до Горячкина. Ну, губернские не поедут, подумал он. А то как проморгаешь такое дело, беда. (Как бы не замерз мужик–то, одежонка плоха. Ответишь, пожалуй. Ну да ведь это кого другого замотают. А меня Мих[аил] Вас[ильич] оправит. Мих[аил] Вас[ильич] был становой, знакомый Вас[илия] Андр[еича], и нынче даже бывший у него в гостях и пивший его мадеру. И В[асилий] А[ндреич] опять вспомнил о себе, о своих достоинствах, и ему стало радостно.
№ 17 (рук. № 3).
Дурак я, что послушался его. Ему помирать всё равно. Куда–нибудь да выехали бы. Должно, и стоим–то мы недалеко от деревни. Дай закурю. Опять он достал папироску, долго бился, зажег и в то самое время, как он затягивался, ему показалось, что он слышит лай. Так и есть. Должно, Молчановка. Овраг за Молчановкой. — Микит! — крикнул. Никита не шевелился. И вдруг ему пришла радостная мысль сесть верхом и доехать до деревни. Верхом лошадь не станет. — Микит! — опять крикнул он. — Чаго? — откликнулся Никита. —А я хочу верхом ехать. Тут собаки лают, слышно. — Что ж, с богом. Вас[илий] Андр[еич] встал, отвязал лошадь, закинул поводья и, вступив ногой в шлею, с трудом, два раза оборвавшись, влез на лошадь; седелка мешала ему сидеть, но он подмостил под себя полы шубы и поехал. Он выбрался опять из сугробов наверх. Опять та же муть белая, тот же ветер неперестающий. По его расчетам деревня была против ветра. Лошадь, хоть и с трудом, но шла иноходью туда, куда он ногами и концами поводьев посылал ее. Минут 5 он ехал так, как вдруг перед собой и недалеко, казалось, он услыхал начавшийся слабо и всё усиливающийся и усиливавшийся протяжный, дошедший постепенно до высшей силы звук. Это был волк, и недалеко. Мух[ортый] насторожил уши и остановился. И В[асилию] А[ндреичу] стало вдруг холодно. Отобьешься, не найдешь деревни — хуже. Пропал я, подумал он и, повернув лошадь, пустил ее назад, теперь одного желая — вернуться к саням. Следа своего уж почти не видно было. То казался след, то, казалось, не было, но лошадь охотно шла по ветру. Но вот и сугроб в лощине, и в ней следы еще видны. Сейчас будут сани. И точно, Мухортый спустился, и вот и оглобли и платок на них, и вот и сани, наполовину уже занесенные снегом. Вас[илий] Ан[дреич] слез с лошади, привязал ее. — Микит! — Никита не шевелился. — Ох, замерзну я, — и на него нашел страх. Он хотел лечь на прежнее место, но оно было всё занесено. Смерть. За что? Матушки родимые, за что? Как же быков–то? И роща? И быки. Зачем быки? Милые мои, что же это? Остался бы ночевать, ничего бы не было! Ему сперва захотелось плакать, а потом он вдруг рассердился. Он зашел под ветер от саней, сел на корточки и опять достал папироску и стал раскуривать ее. Но он не мог не только зажечь, не мог держать папироски, руки его дрожали, и губы и зубы щелкали. Он выронил спячки, опустил руки и голову замер. «Зачем всё это? Зачем я жил, зачем наживал? И чорт побери и валухов и лес. На кой мне его ляд. Вот и деньги в бумажнике 700 р. серебра. На что их? Вот он крутит, засыпает. Издохнешь, как лошадь. Мужику что? А спит он или замерз. Должно, замерз. Одежонка плохая. Тоже живой был.[57]
У меня одежа, а у него что, замерзнет.[58] Он встал, посмотрел в сани. Они были полны снегом. Спина и плечи Никиты уже сравнивались, чуть был бугор, где была голова и плечо. — Микит! — крикнул Вас[илий] Анд[реич], сметая с него снег и шевеля его.
Чаво? — Жив? — Пока жив, — отозвалось из–под кафтана. — Застыл только. Что же, не доехал? Нет. Вернулся.
— Ложись. А то хуже. И Никита стал ворочаться и жаться, чтобы дать ему место. — - О–ох! — простонал он. — Ноги зашлись! Ложись, ложись.
И вдруг Василию А[ндреичу] стало жалко Никиту. Кабы не я, не пропал бы мужик. А смирный мужик. Как старался, и мальчонка ласкал. И не пил нынче. А веретьем не укрылся, лошадь пожалел. И Вас[илий] Андр[еич] опахнул с Никиты снег и полез в сани. —Ты не шевелись, я на тебя лягу, — сказал он, встал на отвод и лег на Никиту, покрыв его своим телом и шубой. — То–то хорошо, то–то тоже. Тепло, — проговорил из–под него Ник[ита] и быстро оборвал свою речь и тотчас же заснул. В[асилий] Андр[еич] слышал, как он захрапел под ним. И удивительнее дело, Вас[илию] Андр[еичу] стало вдруг хорошо: в голове мелькнула сноха старикова, подносившая ему вино, оглобли, трясущиеся перед ним, дуга, Никита с его иколкой, иконостас с Николаем угодником, хозяйка с гостями, всё это стало перемешиваться, и он тоже заснул. И видит он во сне, что он лежит на постели в доме и всё ждет того, кто должен зайти за ним. И спрашивает у жены: «Что же, не заходил?» Чей–то голос говорит: «Нет». А вот едет кто–то. Должно, он. Нет, мимо. «Миколавна, а, Миколавна, что же, не заходил?» «Идет», — вдруг проговорил он себе. «Сейчас», — и он проснулся. И что–то совсем новое, такое, чего и назвать нельзя, сошло на него, и он вошел в него, и кончилось старое, дурное, жалкое, и началось новое, свежее, высокое и важвое. Что же такое? — Да это смерть. — А, так это вот что, — сказал он и удивился и обрадовался. Он проснулся совсем, хотел встать, пошевелить ногами, но ног не было, хотел подняться на руки, и рук не было, и спину согнуть нельзя было, и спины не было. — Должно, смерть пришла. Что же, я ведь не знал как это, сказал он тому, в чьей власти он был. Я бы и рад теперь. Да я буду, буду. Всё хорошо. Слава богу, — сказал он и сам не знал, что с ним сталось: заснул он или умер.
№ 18 (рук. № 4).
(Вас[илий] А[ндреич] между тем тоже неподвижно лежал в санях и чувствовал, как снег насыпается на него. Ему было не холодно, но в душе у него была тревога. Ему было страшно. Чтобы успокоить себя и забыть о своем положении, он стал перебирать то, что обыкновенно больше всего занимало его. Стал он думать о своем достатке. Это была его любимая мысль. Начал он почти с ничего.)
Отец оставил ему только рушку и плохой дворишка постоялый. В 15 лет после родителя он не только не опустил дела, но так поднял, что у него вся округа в руках была, как говорили ему мужики: мы ведь в плену у тебя, В[асилий] А[ндреич]. И точно, у него 5 деревень было в плену. 200 десятин обрабатывали за долги да за водку, два кабака торговали, хлеба скупка, скотина, рощи, перечислял он свои богатства, вспоминал подробности приобретения их. Но удивительное дело, перечисление и воспоминание об этих делах, всегда прежде занимавшие его так, что он всё забывал и не видал, как проходило время, теперь не развлекали его. Мысль о том, что не выберешься отсюда и можешь замерзнуть совсем или отморозить руки или ноги, не переставая мучила его. Он вспомнил о той роще, за кот[орой] теперь ехал, и, странное дело, хоть бы и не было ее. И понесла меня нелегкая. На кой мне ее ляд. Затянешься еще с ней. Главное дело, жизнь дорога. Дороже всего. А вот что, главное, мучило его раскаяние, зачем он поехал из Гришкина. Ночевать бы остался. Солдатка, ух, баба хороша, подумал он. Но и этот предмет не развлек его. Напротив, как только он подумал о солдатке, еще скучнее и страшнее стало. — Стал он вспоминать свой расчет с зятем. Это было самое задушевное дело. Дело шло о 3 тысячах, заплаченных за лес, от кот[орого] зять отступился и требовал делить пополам. В этом деле оба они самым мошенническим образом хотели надуть друг друга, и оба считали себя правыми. Но Вас[илий] Андр[еич] одолел, подал в окружной суд, нанял адвоката, жил с ним в номерах в губернии и оттяпал от зятя его часть и взыскал с него еще 1200 рублей убытков. Это был всегдашний предмет радости и гордости для Василия] Андр[еича]. Но, странное дело, теперь это уже не радовало его. Не радовало и то, как у него в гостях был исправник. И как почитал его. Мысль об опасности разрушала всю радость всех успехов. — Замерзнешь тут, думал он. Так–то Егор Федорович заночевал, его как мороженого борова привезли… И напрасно послушал я Микиту, думал он, ехали бы теперь, всё бы выехали куда–нибудь. Напрасно послушал я его. Говорят, пьяным хуже. А я выпил. Вишь, Никита–то догадался, Не пил, пожалуй и жив останется. А на что ему жить? Какая его жизнь. Я по крайности и жить могу в свое удовольствие. Есть чем жить. И поживу еще. Заснуть надо. Он забылся на время, но вдруг что–то дернуло его. Он очнулся и, отворотив воротник шубы, оглянулся. Та же белая муть, только светлее стало и оттого страшнее. Была белая непроглядная темнота. Светает, подумал он и обрадовался, — до утра недолго. Видно, я спал. Но тотчас же он вспомнил, вспомнил, что это месяц взошел, и, стало быть, было не более 8–го часа. Мухортый стоял всё так же. Веретье на нем заворотилось, он был весь засыпан снегом, и на глазах ресницы заиндевели. Очевидно, лошадь боялась не меньше его, и страх ее сообщился В[асилию] А[ндреичу]. Под санями, засыпанная снегом, не шевелилась кучка, под которой лежал Никита. — Что станешь делать. Замерзнешъ. Положим, шубы теплы. Да ведь ночь–то велика. А мороз–то градусов 15, я чай. Ах, ночевать бы. Самоварчик еще поставили, водки бы им купил. Баба хороша. И он вспомнил, как жена его не пускала. Не пускала она больше из ревности. А лучше бы было, кабы послушался. Как она жить–то с сиротами останется. Да нет, поживем еще. Авось бог даст. И он опять лег, заворачивая под себя все уголки шубы, чтобы нигде не продувало, и старался заснуть, но сколько ни старался, он не мог заснуть. И опять он начал считать барыши, капиталы, хвастаться перед собой, вспоминать разврат, но ни то, ни другое, ни третье не занимало его. Покурить надо, подумал он и опять вскочил, оглядываясь, и опять та же светлая, снежная мгла, тот же дрожащий и испуганный Мухортый, весь в снегу, и тот же страх и досада, и раскаяние, зачем поехал, зачем погубил себя. Он достал папироску, лег брюхом вниз, закрыв полами от ветра огонь, но ветер находил ход и тушил спички одну за другою. Наконец, он ухитрился закурить. Это была радость. Казалось, всё разъяснилось. Но продолжалось это успокоение недолго. Папироску выкурил больше ветер, чем он. И он опять лег, укутался, и опять нашел страх. Так было несколько раз. И кругом было всё то же. Тот же дрожащий Мух[ортый], тот же под санями неподвижный, чистый снежный бугор, где лежал Никита, та же белая муть. Ему казалось, что конца нет этой ночи. Иногда ему казалось, что петухи поют, что собаки лают. Но когда пристальнее вслушивался, — только ветер свистел по оглоблям, трепал платком, и Мух[ортый] переступал с ноги на ногу. Раз он совсем было заснул. Вдруг его разбудил какой–то страшно новый приятный звук и утешительный запах. Он вскочил. Это Мухортый стоял, вытянув задние ноги, и мочился.
Он опять вскочил. Еще было светлее, хотя буря была та же, и мороз, казалось, усилился. Должно, близко к утру, подумал он. Дай, посмотрю на часы. Озябнешь раскутываться. Да всё узнать бы. И он стал полегоньку распускать кушак и, засовавая руку, расстегивать полушубок и доставать часы. Насилу, насилу вытащил он свои серебряные часы. Опять лег ничком и стал зажигать спички. Одна за другой они обшмурыгивались об стальную спичечницу и не зажигались. Он подсунул циферблат и глазам своим не верил. Было всего 10 минут 2–го. Еще больше 7 часов ночи. Ох, плохо, — подумал он и, кое–как сунув часы, запахнулся. Спать надо, так хуже, подумал он и решил лечь и не шевелиться. Долго ли, коротко ли он лежал так, он не знал. Казалось ему, что он заснул, как вдруг кто–то рванул его за спину. Он вскочил. Это Мухортый дернул из–под него солому и, держа ее в зубах, жевал. Где я? Да, замерзаю в поле, как есть замерзаю. Он озяб и дрожал. Матушка, царица небесная, Николай угодник. Всё сделаю, начал он молиться.
И он приподнялся на локоть и стал креститься. Рублевую свечку поставлю, только бы вызволил, думал он. Да что рублевую. Могу серебряный оклад сделать. Он говорил это, но чувствовал вперед, что если он спасется, он не сделает этого, не сдержит слова, и потому не стоит молиться. Опять он достался папироску, но спички уже все стерлись и он в отчаянии бросил паппиросочницу. А чорт тебя, проклятый. Провались ты. Он, вдруг разозлился на спички, на Мухортого, к[оторый] хотел потереться об него, на Никиту, к[оторый] не шевелился, главное, на себя. Он разозлился и был рад, что он разозлился, и поддерживал эту злобу, п[отому] ч[то] в этой злобе была энергия. Чего я заробел. А, дурак, бранил он себя. Чего лежать–то. Сесть верхом, да и ехать. Верхом лошадь не станет.
— Микит! — крикнул он.
— Чаго, — откликнулся Никита.
— А я хочу верхом ехать. Тут собаки лают, слышно.
— Что ж, с богом, — отвечал Никита.
— Подсоби, — говорит.
Никита колго мялся, наконец встал, дрожа всем телом и хромая, подсобил Василию Андр[еичу] и сам зашатался.
— Эх напрасно, хозяин. Лежал бы.
— Тебя послушал, чуть не замерз. Чего же стоять–то. И Вас[илий] Андр[еич] тронул лошадь и скоро скрылся в белой лой мгле.
Как только В[асилий] А[ндреич] отъехал, Никита поднял свою дерюжку, подошел к саням, вытряхнул из них снег, перелез в них и лег в солому, завернувшись кафтаном. Нога левая у него, он чуял, мерзла, и во всем теле был холод. Должно, скоро душа выйдет, подумал он и, закутавшись, заснул. Между тем В[асилий] А[ндреич] выбрался из сугробов оврага и погнал лошадь. По его расчетам деревня была против ветра. Лошадь хотя и с трудом, но шла иноходью туда, куда он ногами и концами поводьев посылал ее. Ветер и снег, казалось, еще усилились и слепили ему глаза. Он нагнул голову, ничего не видел и только гнал лошадь, надеясь, что она вывезет его. Минут пять он ехал так, как вдруг перед собой и недалеко, казалось, об услыхал начавшийся слабо и всё усиливающийся усиливающийся протяжный, дошедший постепенно до высшей силы и потом медленно ослабевавший звук. Это выл волк, и неедалеко. Мухортый насторожил уши и остановился. Мороз пробежал по спине В[асилия] А[ндреича]. Ох, кабы тут деревня, не выл бы волк. Не туда я еду, подумал он и повернул лошадь налево. Но ему всё казалось, что лошадь воротит вправо, и он всё поворачивал ее влево. И вдруг он под собой увидал след — лошадиный след. Это, очевидно, был его след, и они кружили на месте. Эх, не выеду к деревне. И на него вдруг нашел новый страх, которого он еще не испытывал. Он заторопился, стал гнать лошадь и задыхался.
— Что же я делаю, куда же я еду. Пропал я ни за что. И он уж забыл думать о деревне и желал теперь только одного — вернуться к саням, чтобы быть вместе с Никитой и не пропасть одному. Он пустил лошадь. Она куда–то везла его, но туда ли она шла, к саням или совсем прочь от них, В[асилий] А[ндреич] не знал.[59] И когда он думал, что она завезет его прочь, и он останется один без Никиты, на него находил ужас. Лошадь шла, всё не спускаясь, и вдруг спотыкнулась и где–то завязла. В[асилий] А[ндреич] соскочил с нее и тоже завяз в сугробе. Лошадь выбралась, но он остался сзади. Вот когда пропал, подумал он. И лошадь уйдет. Он из всех сил рванулся за лошадью, но она сама ждала его. Влезть он уже не мог и пошел за лошадью, держась ей за гриву.[60] Но вот и сугроб в лощине и в ней следы еше видны. Сейчас будут сани. И точно, Мухортый спустился, и вот и оглобли и платок треплется на них, а вот и Никита и наполовину уже занесенные снегом сани. Василий А[ндреич] порадовался, точно он домой приехал и вся опасность миновала. Микит, — закричал он, — Микит. Но Никита не шевелился. — Микита, где ты? Под отводом его не было. И опять он ужаснулся и усумнился, не во сне ли всё это, не сон ли это, от которого можно проснуться. Микит, — заорал он диким голосом. И губы его дрожали, и зубы щелкали, к радости его в санях зашевелилось и поднялась сначала спина, потом голова Никиты.
— Чаго? — проговорил он слабым голосом.
— Пропал было я, Микитушка, — сказал он. — А ты жив?
— Пока жив, — отозвалось из–под кафтана. — Застыл крепко только. Должно, конец мой пришел. Прости, Христа ради. — И Никита стал ворочаться, очевидно желая встать и дать место хозяину.
Ох, погубил я человека, подумал В[асилий] А[ндреич]. И вдруг стало жалко Никиту. И Вас[илий] Андр[еич] опахнул с Никиты снег и полез в сани.
— Ты не шевелись, я на тебя лягу, — сказал он. И В[асилий] А[ндреич] встал на отвод и лег на Никиту, покрыв его своим телом и шубой.
— Что, теплее так, — сказал он.
— Ровно на печи, — проговорил из–под него Никита и быстро оборвал свою речь и тотчас заснул. В[асилий] А[ндреич] прислушался к тому, как Никита дышал под ним, и радовался тому, что он согревается. О себе он перестал думать, и ему стала спокойно и хорошо. И он не успел опомниться, как тоже заснул. И видят он во сне, что он лежит на постели в доме и всё ждет того, кто должен зайти за ним. И спрашивает у жены: — Что же, не заходил? Чей–то голос говорит: — Нет. А вот едет кто–то. Должно, он. Нет, мимо. Миколавна, а Миколавна. Что же, не заходил? — Нету. — И всё он лежит на полати и ждет. Всё тихо. И вдруг узнает В[асилий] А[ндреич], что он пришел. Иду! — прокричал В[асилий] А[ндреич] так громко, что слышал его крик. — Иду, — весело прокричал В[асилий] А[ндреич] и проснулся. И что–то совсем новое, такое, чего он не знал во всю жизнь свою, сошло на него, и он вошел в него, и кончилось всё старое, пустое, ненастоящее, и началось новое, хорошее и настоящее.
— А, так это вот что, — сказал он себе, понимая, что это смерть и что он умирает, И он удивился тому, как это просто и нестрашно. — А я, дурак, боялся ее, — сказал он себе. Стал он вспоминать про рощу, про дело с зятем, про валухов, и ему жалко и смешно стало; и вспомнил он про Ник[иту], как он сказал ему: прости Христа ради, и как сказал: ровно на печи–и ему радостно стало. — Что же, я ведь не знал этого, — сказал он. — Я бы и рад теперь. Да я теперь буду, — сказал он и сам не знал, что с ним сталось: заснул он или умер.
— Погоди гнать, дай я подстроюсь. А то что же, всё одно не возьмут, — говорил себе Никита, вывозивший во сне заевший на переезде в болоте воз с мукою. И он подлез под воз и стал поднимать его, расправляя спину, но удивительное дело: не двигался, а прилип ему к спине и он не мог ни поднять воз, ни уйти из–под него. — Всю поясницу раздавило. Да и холодный же! Видно, вылезать надо. Да будет, — говорил он кому–то, кто давил ему возом спину. Вынимай мешки. Но воз холоднее и холоднее давил его — и вдруг стукнуло что–то, и проснулся и вспомнил всё.
Холодное дерево — это был хозяин, лежавший на нем, А стукнул — это Мухорт[ый] коленкой о сани.
— Андреич. а Андреич, — заговорил Ник[ита], подергивая спиной, но Андр[еич] не отзывался, и брюхо его и ноги были крепкие и холодные. — Помер, должно, подумал Никита. Тоже меня пожалел. Царство небесное. Должно, и мне скоро. Господи помилуй, проговорил он и почувствовал, что умирает.
Уже в обед, на другой день мужики откопали лопатой Василия Андр[еича] и Никиту в овраге, который обходит дорога, в 30 саженях от нее и в полуверсте от деревни. Снег нанесло выше саней; но оглобли и платок на них были видны. Было светло, снег мел всё так же, но сверху было меньше. Мухортый по брюхо в снегу стоял, прижав голову к кадыку; глаза его заиндевели и выперли, и худая шея вытянулась и закостенела. Он исхудал в одну ночь так, что остались на нем только кожа да кости. В[асилий] А[ндреич] весь застыл и, как были у него расставлены ноги, так раскорячившись его и отвалили от Никиты. Никита же был жив и отморозил только обе ноги и левую руку. Когда Никиту разбудили, он огорчился сначала тем, что на том свете опять всё было то же, такие же люди, такие же лошади, сани, тот же снег. Он думал, что там будет совсем другое и лучше. А это опять всё то же. Ну что же делать. Так, видно, надо. Но когда он понял, что он жив, он скорее огорчился, чем обрадовался, особенно тогда, когда узнал, что едва ли он будет владетъ рукою. Пролежал Ник[ита] в больнице два месяца. Хотели ему отнять ногу, но он не дался, и она зажила. Калекой он остался, но все–таки работал и прожил еще 20 лет и: только в нынешнем году помер в избе у жены, как должно, под святыми и с зажженной восковой свечой в руках, и истинно радуясь тому, что он умирает и избавляет своей смертью и старуху и малого от обузы и греха. Лучше или хуже ему там стало, разочаровался ли он, когда проснулся там, или нашел то самое, что он ждал, мы все скоро узнаем.
Л.Т.
№ 19 (рук. № 5).
На него нашло такое беспокойство, что он не мог больше не только лежать, но и сидеть на месте. И чего я заробел. То–то дурак, что послушал мужика, бранил он себя. Чего лежать–то. Сесть верхом, да и марш. — вдруг пришло ему в голову. Верхом лошадь не станет. Ему, подумал он на Никиту, всё равно умирать. Какая его жизнь, ему и жизни не жалко, а мне, слава богу, есть чем пожить. Микит, — крикнул он. Никита долго не отвечал. — Чаго? — откликнулся наконец Никита. — А я хочу верхом ехать. — Куда ехать–то, — сказал Никита. — Куда–нибудъ да выеду, чем тут–то сидеть. Ночи еще много. — Напрасно, —проговорил Никита, не изменяя своего положения. — Лежал бы, хуже. — Слушай вас, — проговорил Василий А[ндреич]. — Что ж пропадать даром.
№ 20 (рук. № 6).
Нога левая у него, он чуял, отмерзла, и во всем теле был холод. Должно, скоро душа выйдет, подумал он. Господи боже мой, батюшка, отец небесный, — проговорил он, сам не зная, чего он хотел от батюшки отца небесного, но обращение это–к нему, к отцу, было нужно Никите и успокоило его. Он повалился в сани и, натянув опять себе на голову дерюжку, затих.
№ 21 (рук. № 9).
Никита ясно понимал, что ему в его рваном полушубке и халатишке с дерюжкой на голове не перетерпеть те 14 часов, к[оторые] оставались до света. Да еще и выедешь ли и днем. Он уже теперь чувствовал, что нога левая отмораживается и чувствовал непреодолимую сонливость, к[оторая], он знал, была признаком замерзания. Но мысль о том, что он умрет здесь в этом месте, в эту ночь не представляла для него ничего ни особенно страшного, ни особенно неприятного. Это было только нечто новое.[61] Ничего страшного он не видел в этом, потому что, как он бывало смеялся людям, боявшимся упасть с высоты, что упадешь не кверху, а книзу, так он всегда и теперь говорил себе, что, умирая, он попадет не куда–нибудь в новое место к новому хозяину, а всё к тому же господу батюшке, под которым и здесь ходил. Упадешь не кверху, а книзу — всё–к тому же господу батюшке царю небесному. Особенно неприятного же он не видел в смерти потому, что вся его жизнь здесь не представляла ничего такого, что бы ему жаль было покинуть. Правда, жутко было уходить из этой знакомой жизни в другую неизвестную. Да что ж поделаешь, не откажешься. Грехи? подумал он, вспоминая свое пьянство, пропитые деньги, обиды жене, ругательства, в особенности злобу на бондаря. Известно, грехи. Да что ж, разве я сам их на себя напустил. Таким, видно, меня бог сделал. Ну и грехи. Куда же денешься. И успокоившись рассуждением, он прикрыл осторожно дырку, сквозь которую дуло в голову, вжал еще более голову в плечи[62] и стал забываться и даже задремал. Окрик хозяина разбудил Никиту. И чего ворочается, думал он. Лежал бы да лежал. Шубы теплые. А что ворочаться, то хуже. Финоген да Митька, те разделись так–то да рядом легли, укрылись, вспомнил Никита. Так говорят, как тепло, вспомнил Никита и хотел сказать это В[асилию] А[ндреичу], но не хотелось ни шевелиться, ни говорить, и Никита ничего не сказал. Когда в другой раз хозяин разбудил его, объявив, что он хочет уехать верхом, Ник[ита], сделав большое усилие над собой, проговорил ему совет не ехать и сказал: хуже.[63] Это усилие разбудило его. Он вспомнил, что на Мухортом веретье, к[оторое] не нужно ему на ходу, а ему, Никите, бы очень нужно. Он хотел сказать это и взять веретье укрыться им и лечь в сани, но его так разморило, так хотелось ему спать, что он не имел сил сказать этого и не имел сил встать. Но вдруг задок, на кот[орый] он упирался спиной, дернулся, что–то ударило в спину, посыпался сверху снег и упираться спиной уже не на что было. Этот толчок, происшедший от того, что сани откачнулись, когда В[асилий] А[ндреич] садился с них на лошадь, заставил Никиту очнуться. Он с трудом выпрямил ноги и, осыпая с себя снег и держась за сани, хромая обошел задок и раскрыл глаза. Всё та же белая муть была везде кругом. Впереди его в трех шагах еще виднелась спина В[асилия] А[ндреича] в его высокой шапке и спина и зад Мух[ортого) с развевавшимся в одну сторону по бокам его веретьем. Мучительный холод пронизал всё тело Никиты, когда он поднялся на вегер. Он сделал усилие над собой и закричал В[асилию] А[ндреичу]: «Веретье оставь», но В[асилий] А[ндреич] хоть и слышал, чти тот прокричал, не поворачиваясь гнал лошадъ туда, откуда он въехал в лощину, и скоро скрылся в снежной пыли. Никита вздохнул, мотнул головой, и, не снимая с головы дерюжки, повалился в сани на место хозяина. Нога левая у него, он чуял, отмерзла, и во всем теле была слабость, а в душе умильность. — - Должно, скоро душа выйдет, — подумал он. — Господи, батюшки, отец небесный, — проговорил он, сам не зная, чего он хотел от батюшки отца небесного, — но обращение это к нему, к отцу, к господу батюшке, было нужно Никите и успокоило его. Он стал терять сознание, сам не зная, засыпает он или умирает, одинаково готовый на то, чтобы проснуться в этом мире и по–прежнему жить в людях работником, служить людям, отдавать деньги жене и бондарю, бороться с грехом, с водкой, бороться и падать, или проснуться где–то там так же, как он проснулся к жизни этого мира, не зная, когда в люльке, у груди у матери, или когда в первый раз свалился с лавки и ревел на руках у сестры и няньки Аксютки.
№ 22 (рук. № 5).
— Что же я делаю, куда же я еду? — говорил он себе и вместе с тем не мог удержаться и всё гнал лошадь. Проезжал он по обледеневшим сдутым зеленям, по высокому косматившемуся жнивью, по глубокому мелкому снегу, ехал против ветра и по ветру. Тело его, особенно в шагу, где оно было открыто и прикасалось с седелкой, зябло и болело, и чем больше он зяб, тем отчаяннее он гнал лошадь.
№ 23 (рук. № 6).
Особенно страшно ему стало, когда он проезжал по меже какого–то поля, поросшего высоким бурьяном, торчавшим из–под снега и отчаянно мотавшимся, стремившимся куда–то и только свистевшим на одном и том же месте. Грозно мотавшийся бурьян этот почему–то навел на него самый большой страх.
№ 24 (рук. № 8).
Он увидал перед собой уж не однообразие, а что–то чернеющееся. Он поехал на это черное с радостной надеждой увидать что–нибудь живое, спасительное, но черное это была межа, поросшая высоким бурьяном, торчащим из–под снега и отчаянное трепавшимся по ветру, который как–то особенно зловеще свистел через него.
Он пустил поводья и сжался, закрывая полами коченевшие ляжки. Пропал я, думал он. За что? Лошадь шла медленной иноходью и как будто что–то соображала, поднимая то одно, то другое ухо. Но В[асилий] А[ндреич] ничего не видел этого. Они весь был поглощен ужасом ожидающей его, как ему казалось, неминуемой смерти. И смерть ему представлялась ужасной.
№ 26 (рук. № 5).
(Тот ужас смерти, к[оторый] он испытывал сейчас, он нес на Никиту, и ему так жалко стало этого доброго, покорного мужика, что он забыл о себе и только думал о нем.) В санях зашевелилось. — Ну, слава тебе, господи, — проговорил В[асилий] А[ндреич]. — Что, жив? Застыл, я чай. — Помираю я, Андреич, — заговорил слабо Никита. — Зажитое бабе отдай, — прибавил он, и В[асилию] А[ндреичу] показалось, что Ник[ита] заплакал. — Помирает, сердечный, — подумал он. В[асилий] А[ндреич] встал на отвод, расправил шубу и лег на Никиту, покрыв его своим телом.
№ 27 (рук. № 9)
(В[асилий] А[ндреич] подбежал к саням и схватился за передок. Слава тебе, господи, говорил он себе. Хоть не один. Теперь шабаш. Лягу, укроюсь, не двинуся. Но радость его продолжалась недолго. Всё равно и тут замерзнешь, подумал он, вспоминая всё то, что он испытал в эту ночь. И тут только, заметив жесткое тело в санях, вспомнил о Никите и догадался о том, что он перелез в сани.
Первое чувство В[асилия] А[ндреича] была досада, что место его занято, и он хотел тревожить Никиту. Но потом, вспомнив тот страх, к[оторый] он только что пережил, он задумался. Не уляжемся вдвоем. — Никита, — крикнул он. Но Никита не откликался. — Никита, — повторил В[асилий] А[ндреич], подходя к задку саней и заглядывая на то место, где он оставил Никиту. Там был только снег и не было и следа Никиты. — Погубил я человека, подумал Вас[илий] Андр[еич]. В санях зашевелилось. — А я было пропал, брат, — сказал В[асилий] А[ндреич]. — Что ты, как? Застыл, я чай. Никита заворочался, приподнял голову и с трудом выговорил: — Помираю я, Андреич, зажитое бабе отдай. Конец мой пришел. Прости Христа ради. — Погубил я человека. Он лошадь пожалел, а я что сделал, подумал В[асилий] А[ндреич] и, ничего не говоря, встал на отвод, расправил шубу и лег на Никиту, покрыв его своим телом.)
В[асилий] А[ндреич] подбежал к саням и схватился за передок. Слава тебе, господи, говорил он себе. Хоть не один. — Микит, — крикнул он в ту же минуту, вспоминая, как Никита, прикрытый дерюжкой, кричал ему что–то. И ему совестно стало. И тут, взглянув в сани, В[асилий] А[ндреич] увидал, что в середине их что–то бугрилось и наполняло их. Ведь это он. Жив ли еще. И Василий Андр[еич] опять позвал Никиту, потрогивая его рукой. Он прислушался. Никита дышал. Никита, откликнисъ. Вдруг Никитина голова, разворачивая снег, поднялась у передка из саней. Дерюжка висела на шапке, шапка сбилась наперед. Никита поднялся на одном локте и странно нагнулся, махая перед своим лицом свободной рукой, точно он обмахивал от мух, заговорил, шамкая и не выговаривая согласных: Помираю я, Андреич. Конец прпшел. Зажитое старухе не давай, малому отдай. Ну да бог с ней. Прости Христа аи, — пробурчал он, спустил локоть, уронил голову и повалился в расшевеленный снег.
№ 28 (рук. № 9).
В[асилий] А[ндреич] стоял, смотрел, слушал и чуял, как нижняя скула его плясала: вавававава, и не мог удержать ее. Погоди, я на тебя лягу, сказал он себе[64] и обеими руками выгреб снег из саней, расправил шубу и лег животом на Никиту, покрывая его своим телом.
№ 29 (рук. № 5).
Довольно долго пролежал он так молча, стараясь успокоиться и вытирая с воротника иней. — Что, Никита, теплее так, — сказал он наконец. — Тоже, — отвечал Никита. — Согреваться стал. — Пропал было я, Микита, — сказал В[асилий] А[ндреич], совсем отбился было от саней. И я бы замерз, да и ты пропал. А теперь отогреешься, бог даст. Что, как? — Ровно
№ 30 (рук. № 10).
В[асилий] А[ндреич] подбежал к саням и схватился за них, тяжело и быстро дыша и отыскивая глазами Никиту. На прежнем месте Никиты не было, и В[асилий] А[ндреич] было испугался, думая, что он также ушел, но тотчас же увидал, что в санях лежало что–то занесенное уже снегом, и догадался, что это б[ыл] Никита. — Никита, жив? Никита пробурчал что–то непонятное. Ну, слава богу, подумал В[асилий] А[ндреич], жив. Страх его совершенно прошел теперь, и если он боялся теперь чего, то только этого самого страха, того ужасного состояния страха, к[оторое| он испытал на лошади и в особенности тогда, когда один остался в сугробе. — Надо было во что бы то ни стало не допустить до себя этот страх, а чтобы не допустить его, надо было не думать о себе, надо было думать о чем–нибудь другом. Надо было делать что–нибудь. Первое дело, к[оторое] представилось ему, было то, чтобы выпростать ногу лошади. Он ношел и сделал это. Но выпростав ногу, он заметил, что веретье, которым была покрыта лошадь, сбилось совсем на одну сторону. Он поправил и это. И вспомнил, что Никита кричал что–то о веретье, когда он отъезжал. Он живо вспомнил про Никиту и решил покрыть и отогреть его. Он привязал лошадь на старое место и подошел к саням, раздумывая о том, как ему разместиться с Никитой. Вдвоем ни за что не усядешься, думал он. Ну я хоть на корточки сяду, прикрою его шубой, думал В[асилий] А[ндреич]. — Подвинься, дай место, я сяду. Тебе теплее будет, — сказал он, выгребая снег из саней и толкая Ник[иту]. — Подвинься — говорю. В санях зашевелилось, Никита с большим усилием оперся на локоть и поднял голову. С нахлобученной шапки и с дерюжки сыпался развороченный снег. — Помираю я, Андреич. Конец пришел…, — проговорил Никита, с трудом выговаривая согласные, и остановился отдыхая как–то странно, точно обмахивая мух, замахал рукой перед носом. — Прости Христа аи, — сказал он, — конец мой, — спустил локоть, уронил голову и повалился в расшевеленный снег.
— Погоди ж ты, я на тебя лягу, я тебя угрею, — сказал себе Василий А[ндреич] и обеими руками выгреб снег из саней, расправил шубу и лег животом на Никиту, покрывая его своим телом и подтыкая с обеих сторон полы шубы под Никиту. Страха он теперь не испытывал никакого. Он думал только о том, как бы отогреть Никиту.
— Ну что, Никита, потеплее стало? — сказал он, полежав так несколько времени.
Никита вздохнул.
— Пропал было я, Микита, — сказал В[асилий] А[ндреич], — совсем отбился было от саней. И я бы замерз, и ты бы пропал. А теперь отогреемся, бог даст. Потому если… Но дальше В[асилий] А[ндреич] не мог говорить, п[отому] ч[то] совершенно неожиданно нижняя челюсть его быстро запрыгала, он выговорил только: вававава! и в то же время глаза его наполнились слезами. Довольно долго он глотал слезы и вытирал глаза о мех. Наконец успокоился. Но только что спросил опять Никиту, что он? как опять задрожали скулы и глаза наполнились слезами и В[асилий] А[ндреич] замолк. Ему было тепло снизу от Никиты, тепло и сверху в спине и вороте от шубы, но ноги и руки его зябли, но он не замечал этого. Он перестал прислушиваться к метели, а слушал только под собой дыхание Никиты и не переставая радовался тому, что он согревается под ним.
№ 31 (рук. № 14).
Первое дело, которое представилось ему, было то, чтобы выпростатъ ногу лошади. И потому, как только он немного отдышался, Василий Андренч подошел к Мухортому, выпростал ему ногу, оправил на нем веретье и сбившуюся шлею и привязал опять к старому месту. Сделав это, Василий Андреич вынул дугу, отряхнул ее и, поставив ее выше, подтянул чресседельней оглобли, достал из саней соломы, подложил ее Мухортому и, став задом к ветру, распустил шубу. Потом он вновь туго и низко, как он подтягивался, когда выхолил из лавки покупать с возов овес и гречу, затянулся кушаком, приготовляясь к деятельнсости. Но делать больше нечего было. Надо было устраиваться на санях и дожидаться света. Но как быть с Никитой? Вдвоем не то что лечь, и не усядешься в маленьких санках. И он решил поднятъ Никиту и стал будить его.
— Микит! А Микит! — крикнул он, выгребая снег из саней и толкая Никиту. Поднимись–ка. Поднимись говорю. Никита не откликался и не шевелился. Василий Андреич решил приподнятъ его и для этого привычным, бодрым движением засучил рукава шубы. Но только что он хотел взяться за Никиту, как в санях зашевелилось, и из–под снега, которым она была засыпана, поднялась голова Никиты. Очевидно, с большим усилием он приподнялся и оперся на локоть. С нахлобученнои шапки и с дерюжки сыпался развороченный снег, лицо его было опущено книзу. Он бормотал что–то, повторяя одно и то же, и как–то странно, точно отгоняя мух, махал перед носом рукой.
— Чего ты? Чего говоришь? — переспросил Василия Андреич, нагибаясь к нему. — Помираю я, прости Христа ради, — выговорил яснее Никита. — Зажитое — малому… Но Василий Андреич не дал ему говорить дальше. С той же решительностью, с которой он ударял по рукам при выгодной покупке, он толкнул Никиту назад в сани и обеими руками принялся выгребать снег с Никиты и с саней. — Будет разговаривать, — сказал он своим внушительным голосом на слова Никиты, повалившегося назад в снег и что–то неясно бурчавшего. Будет разговаривать, и выгребши снег, Василий Андреич поспешно распоясался, расправил шубу и, ступив на отвод, лег животом на Никиту, покрывая его своим телом. Он долго лежал так, заправляя полы шубы руками между лубком саней и Никитой и коленами ног придерживая ее подол. Он лежал так ничком, упираясь головой о лубок передка, и теперь не слышал ни движений лошади, ни свиста бури, а
№ 32 (рук. № 10).
Так пролежал он довольно долго, ничего не видя и не слыша, кроме слабых движений [Никиты] и его дыхания, и наконец[65] и усталость, и выпитое вино подействовали на него, и он заснул тихим и спокойным сном. Сначала в воображении его носились впечатления метели, оглобель и дуги, трясущихся перед глазами, хождение Никиты, отыскивавшего дорогу, блуждания верхом; потом стали перемешиваться воспоминания о празднике, жене, становом, свечном ящике, но все эти разнообразные впечатления связывались чем–то одним, приятным, успокоительным, соединенным с ощущением разкоряченных ног и осязания животом туловища Никиты. Только к утру спокойствие и радостность этого сна стали нарушаться. Видит он во [сне], что стоит он будто у свечного ящика
№ 33 (рук. № 11).
И В[асилий] А[ндрепч] просыпается и вспоминает всё: где он, и что с ним было. Слышит он тот же свист ветра и шорох снега, видит то же белое море снега, занесенную голову Мухортого и его подведенные бока, слышит щелканье платка и вспоминает он про Никиту, что он лежит под ним и что он угрелся, и ему кажется, что он Никита, а Никита — он, и что жизнь его не в нем самом, а в Никите, что если останется жив Никита, то и он будет жить. И радостно слышит он под собою его — свое дыхание. — Жив Никита, значит я жив. — И что–то совсем новое, такое, чего он не знал во всю жизнь свою, сошло на него, и он узнал то, что было в нем, и в чем была его жизнь. —А, так это вот что! — сказал он себе, понимая, что это смерть, и что он умирает. — А я, дурак, боялся ее, — сказал он себе. — И он вспоминает свою жизнь и в чем она была, вспоминает про рощу, про дело с зятем, про валухов, и ему не верится, чтобы были люди, которые могли жить этак. И вспоминает он Никиту, как он сказал ему: прости Христа аи, т. е. прости Христа ради, и как от этих слов ёкнуло в нем сердце и загорелась жизнь. — Что же, я ведь не знал этого, — думал он. — Я бы и рад теперь, да поздно! Нет, не поздно, напротив, рано еще. Только рассветает, и вдруг стало темно и всё исчезло.
* № 1 (План статьи. Из черновых материалов).
1. Описание положении.
2. Упреки бездеятельности немправедливы. Деятельность земства.
3. Но достигнет ли она результатов? (Нет.) Ответ труден, главное п[отому], ч[то] самый голод и степень его — спорный вопрос.
4. Pro и contra теоретически.
5. Действительность. Харибда и Сцилла.
6. Задача распределения невозможная.
7. Не достигнет главного — не предупредит смертей.
8. Что же делать? Сказать правду, перестать лгать. Признать свое равнодушие. Вольтер.
9. А если есть равнодушие — есть вина, то, не заботясь о народе, исправить вину.
10. Исправление вины спасет.
Что именно делать. (Писать.) Жить.
(11) 12. Последствия какие могут быть.
* № 2 (рук. № 6).
(Если говорить правду, а в серьезном деле нельзя не говорить правду, результаты, достигнутые[66] до сих пор деятельностью правительства и общества,[67] очень малы и неудовлетворительны. До сих пор сделано было одно дело: выдача семян на обсеменение. Не стану говорить про другие губернии, но сколько можно судить по доходящим до нас известиям, выдача эта не достигла цели, но скажу о том, как сделано было это дело в Тульской губернии. У нас, смело можно сказать, что обсеменились крестьяне своими семенами. Выдано же было или слишком мало, в большинстве случаев по три меры, где нужно было восемь, и выдано было поздно; так что крестьяне везде раздобылись на семена. В некоторых же и многих местах семена выданы были без надобности людям, которые не нуждались в них, так что во многих уездах семена эти продавались и[68] пропивались, (так что земский начальник в одном уезде, решил закрыть кабак, в котором происходила эта продажа) так что можно сказать, что успех этого дела далеко не соответстиовал тому труду, который был положен на него.
А между тем работа земства для приобретения этих семян, закупка, доставка, раздача их, была огромная. Деятельность земства, насколько я знаю, была самая внимательная и напряженная, и если последствия были не плодотворны и малоплодотворны, то вина в этом — не отсутствие труда и заботы. Добыть деньги, исполнить все нужные для этого формальности, закупить по дешевым ценам, привезть, ссыпать, сделать списки, распределить, раздать, хотя бы по 3 пуда на душу нуждающимся уезда, то 100, 150 тысяч душ есть дело сложное и трудное и сделано оно было везде с величайшим вниманием, усердием, и скажу даже, самоотвержением; но если результаты ничтожны, то виною трудность самого дела при том отношении к народу, в котором находится к нему правительство и земство.
* № 3 (рук. № 6).
Если говорить правду, то как администрация, так и земства по отношению к этому делу народного продовольствия до сих пор не знают, что и как они будут делать, или скорее знают, что они ничего не в состоянии будут сделать. Они хлопочут, но с неуверенностью, почти с уверенностью, что из их хлопот почти ничего не выйдет.
* № 4 (рук. № 1).
Нищета же в этой деревне, положение построек (половина деревни сгорела прошлого года), одежд женщин и детей и отсутствие всякого хлеба, кроме как у двух дворов, ужасно. Большей частью испекли последний раз хлебы с лебедой и доедают их — осталось на неделю или около того.
Назначить продовольствие, обеспечить людей, сделать то, чтобы эта масса народа, 40, ну хоть 1/2—20 м[иллионов] навалилась на руки правительству и земству, было бы ужасно. Это не только не спасло, но погубило бы народ, отняв от него главное средство помощи — самодеятельность. Ни правительство, ни земство не выдержало бы этого, и вся помощь пропала бы даром. Ведь это нечто подобное тому, что происходит с кормом скотины. Кормите ранней весной скотину на стойле, т. е. лишите ее движения и возможности самой собирать корм — и вам понадобятся страшные усилия, чтооы соорать с пастбищ корм, нужным для нее. Но дайте ей возможность самой участвовать в труде собирания корма, и она легко насытится.
Прокормить то огромное количество народа, который бедствует, теперь может только сам народ. Если неурожай сделал то, что народ имеет меньше средств для прокормления себя и ему надо прийти на помощь, то все–таки большая, главная доля питания может быть припасена самим народом. Степень энергии, которая может быть приложена народом в годины бедствий, неисчислима, она огромна. Образцом этого могут служить пожары. Кто из деревенских жителей не видал последствий пожаров и деятельности крестьян для исправления своих потерь и результаты этой деятельности. Кажется, всё сгорело — ничего не осталось и не с чего потянуть. Смотришь: оттуда, отсюда — трудом, займом, помощью родных понемногу восстановляется и через год—два мужик обстроился и обзавелся лучше прежнего.
Степень растяжимости энергии в годины бедствий огромна, и потому страшно уменьшить эту энергию и заменить ее апатией. А помощь извне делает это. И потому страшно назначать пособие, но еще страшнее не назначать его. Ведь можно рассуждать о проявлении энергии во время бедствий, можно желать проявления ее, но рассчитывать на нее нельзя. Ведь данные тут перед глазами. Стоит пройти, учитывая каждый двор, одну деревню, чтобы убедиться, что люди, без проявления каких–то особенных сил, не могут прожить до новины, а должны побираться или голодать и умирать с голода. Вот деревня Крапивенского уезда. Дворов 57, из них в 15–ти хлеба и картофеля, рассчитывая на проданный овес купить ржи, хватит средним числом до ноября. Овса многие совсем не сеяли за неимением семян прошлого года. 20 дворам хватит до февраля. Все едят очень дурной хлеб с лебедой. Остальные прокормятся.
Кроме недостатка пищи, бедствие составляет отсутствие топлива. Соломы немного, оставлена на корм. Изрубили всё, что могли. Дров нужно по ценам, там существующим, рублей на 12, 15 на двор. С этой деревни собрано в сентябре 400 р. податей. Бедные, не сеявшие овса, преимущественно пьяницы, есть даже известные как воры, остальные слабые физически или духовно, те, к[оторые] при лучших условиях не выдерживали борьбы за существование, теперь уже вовсе не могут выдержать ее.
Что будут делать эти семьи? Как будут кормиться их жены, старики, дети? Как не выдавать им на прокормление?
Крапивенский уезд меньше пострадал, но вот деревня Богородицкого уезда. Здесь положение хуже, ровнее. Из 60 дворов 30 совсем бедных.
* № 5 (рук. № 1).
Средств во всей деревне, если даже и богатых присоединить ко всем остальным, нехватит и на половину зимы; кроме того, люди этя опустились, отчаялись и не протянут своих средст даже и на половину того времени, на к[оторое] они могли бы протянуть их. Если они ничего не предпримут, то погибнут. Условия, в которых они находятся, среда, те богатые люди, к[оторые] окружают их, не придут, не могут прийти им на помощь. Если эти богатые люди берут с них теперь по 5 руб. ботовья картофельные с десятины, к[оторые] никогда не продавались и не имели цены, то очевидно, что помощи от этих людей быть не может.
* № 6 (рук. № 7).
Но вопрос в том, предпримут ли они что, или нет. До сих пор похоже, что нет, только один из них распродал всё и уезжает в Москву. Остальные чего–то ждут. Прошел между ними нелепый слух, что всех кормить будут, и они положились на это. И их может постичь страшная беда. Всех таких деревень ведь, может быть, тысячи; кормить их подряд всех не будут, это невозможно, а если сами они не озаботятся о себе, то они погибнут.
* № 7 (рук. № 2).
На прокормление всего голодающего населения нужно бы затратить весь доход государства. И потому четвертая часть 10–а миллионов всего пострадавшего, т. е. 10 миллионов людей, должны неизбежно умереть голодной смертью. 10 миллионов людей, т. е. количество населения Росгтт на 200 лет назад. Должен умереть целый народ.
* № 8 (рук. № 6).
(Мы, господа, озабочены тем, чтобы прокормить народ, тот народ, который всегда кормил себя и нас. Мы, господа, паразиты народа, кормящиеся на народе, задались задачей прокормить его, спасти, облагодетельствовать его. Что–то тут не так. Мы как будто совсем уже забыли, кто мы. Путаница в том, что мы задались невозможной задачей прокормить кормильца. Прокормить его нельзя.)
№ 9 (рук. № 7).
Удивительное дело: грудной ребенок хочет кормить свою кормилицу; паразит собирается кормить то растение, которым он питается; мы, высшие классы, живущие все им, не могущие ступить шагу без него, мы его будем кормить.
Хорошо, что он не верит нам! Если бы он, избави бог, поверил тому, что кто–то его будет кормить, и перестал бы сам кормиться и кормить нас, то ведь он погиб бы и мы с ним!
* № 10 (рук. № 2).
Народ начинает волноваться, отбивать запасы хлеба, задерживать их, направлять, куда он хочет, и даже рассыпать.
Распродается и отдается задаром весь скот и ожигаются постройки на топливо, мужики сами поджигают свои дворы, чтобы получить страховые. Уже были случаи голодной смерти.
* № 11 (рук. №3).
У каждой семьи этпх дворов от 3–х до 8 человек, которые хотят есть и не будут иметь, по всем вероятиям, ни пищи, ни топлива. В обыкновенный год они прокормились бы около других, но в нынешний год, когда богатый уже ест хлеб с лебедой, семьи эти ожидает тяжелая, страшная участь. Очевидно, что ни надобно помочь. Но тут собственно не помощь голодающим, а помощь разоренным крестьянам, которая стала особенно нужна в нынешний голодный год.
Нет, нельзя говорить, что нет голода, есть голод.
№ 12 (рук. № 5).
Здесь [в деревне Богородицкого уезда] положение бедствующих уже в прежние года, не сеявших овес, опустившихся дворов еще хуже. Здесь доедают уже последнее. Уже теперь нечего есть, и в одной деревне, к[оторую] я осматривал, половина дворов уехала на лошадях в даль побираться. Точно так же же у богатых, составляющих везде около 20%, много овса и других ресурсов, но кроме того в этой деревне живут безземельные солдатские дети. Целая слободка этих жителей не имеет земли и всегда бедствует, теперь же находится при дорогом хлебе и при скупой подаче милостыни в страшной, ужасающей нищете.
Из избушки, около которой мы остановились, вышла оборванная грязная женщина и подошла к кучке чего–то, лежащего на выгоне и покрытого разорванным и просетившимся везде кафтаном. Это один из ее 5–х детей. Трехлетняя девочка больна в сильнейшем жару чем–то в роде инфлуэнцы. Не то что об лечении нет речи, но нет другой пищи, кроме корок хлеба, которые мать принесла вчера, бросив детей и сбегав с сумкой за побором. И нет более удобного места для больной, как здесь на выгоне в конце сентября, потому что в избушке с разваленной печью хаос и ребята. Муж этой женщины ушел с весны и не воротился. Таковы приблизительно многие из этих семей.
Но и у наделенных землей крестьян, принадлежащих к разряду опустившихся, не лучше.
№ 13 (рук. № 7).
В таком положении не она одна, а домов восемь. И в таком положении они были и прошлого и третьего года, и в таком положении не они одни, а вокруг нас всегда людей в таком положении миллионы. В таком положении всегда все семьи слабых, пьющих людей, все семьи сидящих по острогам, часто семьи солдат.
Такое положение только легче переносится в хорошие года. Всегда и в урожайные годы бабы ходили и ходят по лесам украдкой, под угрозами побоев и острога, таскать топливо, чтобы согреть своих холодных детей, и собирали и собирают от бедняков кусочки, чтобы прокормить своих заброшенных, умирающих без пищи детей.
Всегда это было! Мы среди этого живем. В нынешний неурожайный год положение это не хуже, потому что хуже того, чтобы у матери без помощи умирали дети, ничего ведь не может быть, но в нынешний год только больше «этого худого».
№ 14 (рук. № 5).
(Сочтите все богатства, сосредоточенные в столицах, — в Петербурге, в Москве, в губернских городах, да тут же, среди голодных, в великолепных домах помещиков со всей роскошью европейской жизни, с садами, цветниками, лаун–теннисами, охотами, конными заводами, экипажами, туалетами — и подумайте только о том, кто всё это сделал и делает.) Все эти дворцы, театры, музеи, вся эта утварь, все эти богатства, всё это выработано этим самым голодающим народом, который делает все эти ненужные для него дела только потому, что он этим кормится, т. е. всегда этой вынужденной работой спасает себя от голодной смерти.
№ 15 (рук. № 5).
Нам, взрослым, если мы не сумасшедшие, можно, казалось бы, понять, откуда голод народа.
Прежде всего он — и это знает всякий мужик— он 1) от малоземелья, оттого, что[69] половина земли у помещиков и купцов, которые торгуют и землями и хлебом.
2) от фабрик и заводов с теми законами, при которых ограждается капиталист, но не ограждается рабочий.[70]
3) от водки, которая составляет главный доход государства и к которой приучили народ веками.
4) от солдатчины, отбирающей от него лучших людей в лучшую пору и развращающей их.
5) от чиновников, угнетающих народ.
6) от податей.
7) от невежества, в котором его сознательно поддерживают правительственные и церковные школы.
№ 16 (Из письма к И. И. Гроту от 23 октября 1891 г.).
[Народ] голоден, потому что мы слишком сыты.
Нам, русским, это должно быть особенно понятно. Могут не видеть того промышленные, торговые народы, кормящиеся колониями, как англичане. Благосостояние богатых классов таких народов не находится в прямой зависимости от положения их рабочих. Но наша связь с народом так непосредственна, так очевидна, что наше богатство обусловливается его бедностью или его бедность нашим богатством, что нам нельзя не видеть, отчего он беден и голоден.
* № 17 (рук. № 7).
Всё дело в распределении. Если есть бедный, то всегда только потому, что распределение, производимое законами о приобретении собственности, труде и отношениях сословий, неправильно; и потому, чтобы исправить это неправильное распределение, надо устроить иное. Взять же у богатых и бросить это в сторону бедных не значит сделать новое распределение, а значит — сделать только большую путаницу в старом распределении.
Как бы хорошо и просто было разрешить вопросы роскоши и нищеты тем простым средством, чтобы взять немного у богатых и поделить бедным.
Так бы это хорошо было и просто!
Я сам когда–то думал, что это так.
Но, не к несчастью, а к счастью, это не так.
Казалось бы, маленькое неудобство, — но никак нельзя обойти его, нельзя распределить.
* № 18 (рук. № 5).
Газеты и журналы с чрезвычайным пафосом описывают совершающееся и имеющее совершиться бедствие, (и общество относится к нему совершенно равнодушно. Это факт, который нельзя отрицать) все друг друга укоряют в равнодушии, и все остаются совершенно равнодушны. Жизнь людей общества не подвергается никаким изменениям и продолжает течь по–старому.
В самых голодных местностях, у помещиков среди голодных деревень те же сады, цветы, прогулки, катанья, охоты. Ни в какой год я не видал столько охотников, разъезжающих с сотнями собак по голодным деревням, как в нынешнем.
Люди остаются вполне равнодушны. Я говорю про огромное большинство. Исключения только подтверждают правило.
И я не говорю этого в осудительном смысле, а говорю просто то, что есть.
* № 19 (рук. № 2).
В нашем обществе лет 30 тому назад появилось нечто в роде не моды, но непрестан[ного?] требования приличия, состоящего в исповедании любви к меньшому брату, т. е. к народу. Считается, что всякий должен любить и уважать народ, всегда говорить не только с сочувствием к самому народу, сколько, главное, к его эксплоататорам, к кулакам, к Разуваевым и Колупаевым, считая, что кулаки такие всегда живут по деревням, торгуют вином и хлебом и носят рубашку навыпуск, чего мы не делаем. Только редкие люди русского интеллигентного общества[71] не признают этого исповедания, прямо говоря, что они к народу никаких чувств не имеют, кроме желания, чтобы мужик работал.
Люди такого рода постоянно укоряют других за несочувствие к народу и вследствие того, что они укоряют других, они сами убеждаются в своем сочувствии. Я 30 лет ругаю людей за несочувствие народу. Какого же еще доказательства, что я сочувствую ему?
Это–то приличие сочувствия к народу и есть та ложь, распространенная в нашем общество, к[оторая] и производит то странное явление всеобщего исповедания любви к народу и совершенного равнодушия к нему во время страшного постигшего его бедствия. Сочувствия этого к народу в нашем интеллигентном обществе нет и не может быть, потому что вся жизнь интеллигентного общества построена так, что для удовлетворения потребностей их жизни необходима бедность и нужда народа. Для того, чтобы существовали все предметы потребления от табаку, спичек и белого хлеба до зеркал, бронзы и железных дорог, необходимо, чтобы люди были так бедны, чтобы губили свои жизни на этих работах.
Большинство людей нашего времени считает приличным исповедывать любовь к меньшому брату, и так как все они обманывают себя и друг друга, то обман этот и не разоблачается: каждый не обличает другого, чтобы его не обличили, и обман укореняется. Все люди нашего общества смело говорят про свою любовь к народу, к меньшому брату, а между тем этой любви нет и не может быть.
№ 20 (рук. № 7).
Мы уверяем себя и других, что мы очень озабочены голодом, что мы встревожены положением русского народа, что мы готовы на всякие жертвы, а между тем нашей жизнью показываем, что всё это одни слова и что мы лжем, говоря это, смело лжем, потому что ложь эта сделалась условною, общею всем ложью. И никто не изобличает один другого, чтобы его не изобличили.
Если свести вместе то, что писалось и пишется в газетах о теперешнем положении русского народа, то получится приблизительно следующее: сорок миллионов русских людей голодают и помочь этой беде почти нет возможности. Хлеба в России, если даже допустить, что весь тот хлеб, который есть, попадет голодным, чего допустить невозможно, — хлеба все–таки недостанет одной четвертой той части, которая нужна для прокормления всех голодающих.
Купить и привезти из–за границы требуемый хлеб так, чтобы он пришел к нам по доступным ценам, мало вероятий, и потому четвертая часть сорока миллионов, т. е. десять миллионов, людей находятся в опасности голодной смерти.
Голодные смерти, по сведениям газет и слухам, уже начались. Были такие случаи, что матери приводили детей в волостные правления и бросали их там, говоря, что им нечем кормить их.
Рассказывают про мать, которая убилась со своими детьми; другая повесилась, чтобы не видеть умирающих детей. Описывают трех детей, умерших от голода. Во многих местах люди болеют, пухнут от голода, распространяется повальный голодный тиф, теперь, в теплое осеннее время. Что же будет зимою, когда наступят холода в тех местах, где топят обыкновенно соломой, которой нет в нынешнем году, и в которых дров нельзя достать ближе 100, 150 верст?
Мы все читаем это, или если не читаем, то неизбежно слышим это, из приличия пожимаем плечами, вздыхаем, делаем маленькие жертвы деньгами, говорим: «да, ужасно!» и продолжаем нашу обычную жизнь.
Если и есть люди и учреждения, которые жертвуют деньги, и если есть другие, служащие в администрации и земстве, которые заняты делом продовольствия нуждающихся, скупают хлеб, продают его по удешевленным ценам, делают списки дворов и т. п., то все–таки, несмотря на денежные жертвы, которые делают некоторые, и на заботы служащих о продовольствии, общество наше, т. е. все люди, и жертвующие и не жертвующие, и служащие и не служащие, остаются, несмотря на взаимные обвинения друг друга в равнодушии, совершенно спокойны и равнодушны к совершающемуся и предстоящему, по предположениям, — страшному, никем не отрицаемому бедствию.
Я говорю, что общество остается совершенно равнодушно к предстоящему бедствию, не потому, что мне так кажется и хочется так говорить, а потому, что есть всем известный и несомненный признак неравнодушия, который теперь отсутствует в русском обществе.
Только тогда мы все знаем, что человек неравнодушен и истинно сочувствует совершившемуся или имеющему совершиться, когда известие это изменяет его жизнь: когда он перестанет делать то, что делал, есть, как он ел, спать, как он спал, жить, как он жил. Тем более признак этот равнодушия или неравнодушия относится к событию еще не совершившемуся, а только угрожающему.
Если человек, за обедом получив известие о том, что человек тонет в реке подле его дома, продолжая обедать, делает распоряжение о том, чтобы выдать веревку, которая нужна для спасения тонущего, то, что бы он ни говорил о своем сочувствии тонущему, мы не верим ему и знаем, что он равнодушен к совершающемуся событию. Такое равнодушие царствует в нашем обществе теперь к тому бедствию, которое описывают и предсказывают газеты. Люди, продолжая обедать, показывают свое сочувствие тем, что не жалеют ни времени, потраченного на распоряжения о веревке, ни самой веревки. Жизнь людей нашего общества продолжает свое обычное течение: те же концерты, театры, — если нет балов, то только благодаря примеру государя, — те же обеды, наряды, скачки, лошади, экипажи, охоты, выставки, цветы, романы и т. д. Жизнь нисколько не изменилась и не подогнулась под существующее бедствие, а напротив, голод подогнут под общее течение жизни, голод fait les frais de la conversation[72] в гостиных, наполняет столбцы газет и составляет интересный сюжет корреспонденции, служит поводом к устройству базаров, театров, концертов, сборников. Не только жизнь не изменилась, чтобы служить голоду, но голод сделался нужною частью жизни; голод занял то место современного модного предмета увлеченья, которое всегда нужно чем–нибудь наполнить. И это не может быть иначе: голод касается не нас, а, как нам представляется, людей совершенно чуждых нам, связанных с нами только отвлеченным представлением, что они и мы — русские.
* № 21 (рук. № 1).
Вольтер говорит, что если бы возможно было, пожав шишечку в Париже, этим пожатием убить мандарина в Китае, то редкий человек лишил бы себя этого удовольствия. И он прав.[73] И мы все знаем, что в этом кажущемся шуточном афоризме есть глубокая правда. Мы знаем, что парижанин не воздержится от пожатия пуговки для забавы, потому что между ним и китайцем нет ни духовной связи сознания братства, ни материальной связи воздействия вида страдания умирающего мандарина.
* № 22 (рук. № 1).
И точно так же как редкий парижанин, по мнению Вольтера, мог бы воздержаться от пожатия пуговки, убивающей мандарина, так редкий господии может воздержаться от убиванья этих чуждых ему существ для удовлетворенья своих похотей и прихотей. И это не шутка, как шутка Вольтера, а факт, огромный факт, повторявшийся веками и с неменьшей, если, не с большей очевидностью повторяющийся последние 30 лег, после так называемого освобождения.
Есть господа и рабы. И господа ие пожимают пуговки, а устраивают свои всякого рода потехи, стоящие жизни рабочих.
№ 23 (рук. № 7).
И это я говорю не потому, что это мне так вздумалось говорить неприятности богатым русским людям, к которым я принадлежу, а потому, что это так есть. Доказательством и подтверждением этого служит вся русская жизнь, всё то, что не переставая происходит во всей России. Все богатые русские люди не переставая пожимают шишечку и даже не для удовольствия интересного эксперимента, а для самых ничтожных целей.
Не говоря о фабричных поколениях, гибнущих на нелепой, мучительной и развращающей работе фабрик для удовольствия богатых, всё земледельческое население, или огромная часть его, не имея земли, чтобы кормиться, вынуждено к страшному напряжению работы, губящей их духовные и физические силы, только для того, чтобы господа могли увеличивать свою роскошь. Всё население спаивается, эксплоатируется торговцами для этой же цели. Народонаселение вырождается, дети преждевременно умирают, всё для того, чтобы богачи–господа и купцы жили своей отдельной господской жизнью, с своими дворцами и музеями, обедами и концертами, лошадьми, экипажами, лекциями и т. п.
* № 24 (рук. № 2).
Между человеком нашего богатого круга, господином и теми миллионами мужиков земледельцев, из которых теперь 40 миллионов собираются умирать с голода, если говорить правду, нет никакой другой связи, кроме зависимости интересов.
Если мы хотим что–нибудь делать, то надо прежде всего говорить правду. Для того, чтобы лечить болезнь, надо прежде всего понять и определить ее, а не обманывать себя и других. А правда в том, что между большинством русских богатых людей и мужиками такое же отношение, как между вольтеровским парижанином и мандарином. Различие только в том, что китаец не может выйти из терпения и рассердиться и отомстить парижанину, и его бояться нечего; русские же мужики могут как–нибудь выйти из терпения и повиновения и рассердиться. И еще то, что парижанин живет своими средствами совершенно независимо от мандарина, а русские либералы, хотя и стараются скрыть это от самих себя и забыть, живут теми самыми мужиками, которые теперь находятся в опасности голодной смерти.
Так что дать умереть мужику значит дать умереть курице, несущей золотые яйца.
* № 25 (рук. № 5).
Между человеком нашего богатого круга, господином в крахмаленной рубашке, чиновником, помещиком, коммерсантом, офицером, ученым, художником и мужиком, если говорить правду, так же мало связи, как между парижанином и китайцем. Различие только в том, что парижанин не исповедует любви к китайцу, а русский цивилизованный человек считает условием приличия исповедывать эту любовь к мужику, называя его при этом меньшим братом. И еще то, что парижанин живет своими средствами совершенно независимо от мандарина, а русские господа, хотя и стараются уверить себя, что они очень нужны мужикам, знают очень хорошо, что живут только этими чуждыми для них мужиками.
* № 26 (рук. № 5).
Все богатые русские люди, не переставая, пожимают такие шишечки и даже не для удовольствия интересного эксперимента, а для самых ничтожных целей, для того, чтобы построить дом роскошнее соседа, для того, чтобы объехать и обскакать соперников на лошадях, для того, чтобы делать балы, наряды, делать всё то, что всем самим уже давным–давно скучно. Я не говорю метафор и преувеличений, а прямо утверждаю, что связи между богатыми людьми нашего общества и рабочим народом так же мало, как между парижанином и мандарином, и что богатый человек не пожалеет убить рабочего человека для своего удовольствия, если только он не будет видеть этого, и имею основание утверждать это потому, что[74] это самое не переставая происходит на всем огромном протяжении русской земли.
Нельзя скрывать того, что режет глаза всякому. Между господами — теми, к[оторых] полиция пропускает в чистые места, и теми, к[оторых] не пропускают — мужиками — лежит пропасть.
Страница черновой рукописи статьи «О голоде».
№ 27 (рук. № 7).
Между нами и народом нет иной связи, кроме враждебной, господина и раба. Чем лучше мне, тем хуже ему. Чем лучше ему, тем хуже мне. И при этих–то условиях мы вдруг стали уверять себя и других, что мы очень желаем вывести его из того состояния бедности, в которое мы сами поставили его и которое нужно нам.
Вот эта–то условная ложь, принимаемая всеми за правду, и составляет причину страшной путаницы понятий у людей нашего круга, обсуждающих теперешнее бедственное положение народа.
№ 28 (рук. № 7).
Разве теперь, когда люди, как говорят, мрут с голода, помещики, купцы, вообще богачи не сидят с запасами хлеба, ожидая еще большего повышения цен? Разве они не сбивают цен с работы? Разве чиновники перестают получать жалование, собираемое с голодных? Разве все эти интеллигентные люди не продолжают жить по городам для своих, послушаешь их, самых возвышенных целей, —пожирая там, в городах, эти, свозимые для них туда, средства жизни, от отсутствия которых мрет народ?
Все интересы каждого из господ: ученые, служебные, художественные, семейные — такие, которые не имеют ничего общего с жизнью народа. Народ не понимает господ, а господа, хотя и думают, что понимают народ, не понимают его, потому что его интересы не только не одинаковы с господскими, но всегда прямо противоположны им.
* № 29 (рук. № 1).
Отношение же наше — господ к народу — то, что мы высасываем его кровь и живем им и потому настоящей деятельной любви к нему никакой не имеем и иметь не можем, а отчасти боимся его, отчасти же боимся потерять тот рабочий скот, которым мы живем. И поняв это действительное свое отношение к народу, люди могут поступить двояким образом. Первое, не изменяя существующего отношения, постараться сделать безопасным для себя народное возбуждение, происходящее от голода, и сохранить как можно больше той рабочей силы, к[оторая] нас кормит, или, поняв всю жестокость, бесчеловечность, антихристианство, всю гадость и подлость того отношения, в к[отором] мы находимся к народу, покаяться в своем грехе и грехе наших предков, с начала до конца изменить это отношение, разорвать кастовую черту, разделяющую нас от народа.
* № 30 (рук. № 2).
…Люди нашего общества, действительно искренно сочувствующие народному бедствию, могут двумя путями помочь ему. Первый состоит в том, чтобы, не изменяя своего отношения к народу, господ к рабам, эксплуататоров к эксплуатируемым, позаботиться о том, чтобы те рабочие руки, hands, как называют англичане, не погибли бы и были в состоянии и впредь на нас работать и для этой дели на время render gorge,[75] возвратить народу то, что мы постоянно отнимаем от него, заняться распределением этого — и другой путь, тот, чтобы покаяться в своем грехе и грехе наших предков и разорвать кастовую черту, разделяющую нас от народа и как не только к равным, но к лучшим нашим братьям, таким, перед которыми мы давно виноваты, придти к ним с раскаянием, смирением и любовью.
Первая деятельность начата и ведется, как мы видим, с большой энергией и малым успехом. Остается вторая, которая есть изменение своего отношения к народу, к бедным, покаяние в грехе отцов и своем, смирение и само собой вытекающее из покаяния и смирения всё спасающее, всего достигающее, всё побеждающее чувство деятельной любви, выражающейся делами и изменением жизни.
Только посредством такой деятельности устраняются все те затруднения, к[оторые] стоят на пути первой, общей правительственной деятельности, и казавшееся невозможным делается легким и возможным. Только с точки зрения кастового отделения господ, правителей, представляются прежде столь смущавшие цифры 40 000 000 населения и миллионы пудов хлеба и столь неразрешимые вопросы, откуда их взять, и самый главный неразрешимый вопрос, как распределить и как сделать так, чтобы выдача этого пособия не ослабила бы самодеятельность народа.
Стоит только каждому отдельному богатому человеку перестать считать себя особым существом, а признать свое братство с мужиком, для того чтобы вопросы о прокормлении сорока миллионов населения и о нужном для этого количестве хлеба, о закупке в Америке, фрахтах, элеваторах, варантах, суррогатах и т. д. заменились бы вопросом о том, как мне прожить этот тяжелый не для народа, а для нас с братьями год. Как наилучшим образом употребить на пользу братьев то, что люди считают моим, и, главное, мои силы, мою деятельность, которая действительно принадлежит мне.
* № 31 (Из черновых материалов).
Первая деятельность уже началась и ведется, как мы видели, с большой энергией и с малым успехом. Малый успех происходит преимущественно оттого, что к делу предъявляются ложные требования. Люди делают одно дело, а требуют от себя и от других таких результатов, которые не могут быть достигнуты этим делом. Правительственная и земская и (даже) общественная деятельность может иметь целью только поддержание податной и рабочей силы. Продолжая прежнее сравнение, люди, озабоченные тем, чтобы ехать, могут желать переменить лошадей или покормить их настолько, чтоб они могли везти дальше, но никак не могут в одно [и] то же время быть озабочены благосостоянием везущих их лошадей. И потому, если люди озабочены тем, чтобы сохранить платежную и рабочую силу, то так надо и знать, и говорить, и делать, а не притворяться, что деятельность наша имеет целью сострадание и желание избавить людей от лишений и страданий.
(Деятельность первого рода, правительственная и земская, имеет целью сохранить рабочую и податную единицу, и цель эта может быть отчасти достигнута, если правительство выдаст на прокормление народа хоть крошечную часть того, что оно в продолжение веков собирало с народа.)
Правительственная и общественная деятельность может внести опять назад в крестьянство малую, крошечную часть тех богатств, к[оторые] постоянно всеми самыми различными средствами отбираются от него, и этим может отчасти помочь некоторым платежным и рабочим единицам удержаться на той степени, к[оторая] нужна обществу для его целей; но ни исправить общего упадка населения, ни избавить самых низко упавших из них от болезни и голодной смерти правительственная и общественная деятельность, не изменив своего отношения к народу, никак не может.
* № 32 (рук. № 1).
Мало того, что любовь нужна для деятельности частной помощи, она необходима и для деятельности общеправительственной, земской, для того, чтобы она была плодотворна. Только в той мере, в которой деятели эти будут проникаться любовью, в той мере, в которой изменят свою жизнь, отдадутся все делу, предстоящему им, только в той мере они и достигнут чего–либо. И сколько я видел, это свойство есть в деятелях земства и оттого деятельность их была до сих пор успешна. Но деятельность их по самому существу своему не может проникнуть до самой главной цели — спасти людей от голодной смерти. Для этой цели нужна частная деятельность, и вот к этой деятельности, к переселению на нынешнюю зиму в деревню и устройству вокруг себя помощи, хорошо бы было, если бы обратились свободные люди.
* № 33 (рук. № 7).
Вот эта–то деятельность, имея только внутреннюю цель, всегда спасала, спасает и теперь спасет людей.
Вот эта–то деятельность должна быть усвоена людьми, желающими в нынешнее трудное время служить другим людям.
Деятельность эта требует прежде всего прекращения противного любви кастового отношения к народу, эксплуатации его и требует прямого общения с ним, изменения, упрощения жизни, — требует жизни вместе с ним, с тем народом, которому мы хотим служить.
№ 34 (рук. № 7).
Помощь людям может быть только жертвой.
Таков закон. Желать без жертвы сделать добро — всё равно, что желать двинуть тело без затраты сил.
Внешняя правительственная деятельность на пользу голодающих есть деятельность без жертвы и оттого ее неуспешность до сих пор — и по моему мнению, да и по мнению самих деятелей, невозможность успеха, не говоря о том, что препятствия этой деятельности составляют, как мы видели, невозможность определения степени нужды людей, ослабление энергии самого народа и невозможность такого распределения, при котором помощь доставалась бы самим нуждающимся.
Невыгода этой деятельности состоит еще и в том, что на помощь от правительства люди смотрят всегда как на свое, законное, на которое имеют право, как на увеличение дохода, и при получении ее разгорается соревнование приобретения. Все получающие эти пособия видят только лиц, раздающих не свои деньги и получающих за это жалованье, и такая раздача развивает в них только жадность к наибольшему приобретению.
Если люди в голодающей местности, — люди всякие, от тех, которые стоят на низшей ступени нищеты, до богачей, живущих в уезде, и все серединные люди — помещики, крупные, мелкие должностные лица, купцы, дворники, мельники, богатые и средние крестьяне, видят, как они это видят теперь, всех людей занятых и особенно горячо занятых приобретением и увеличением средств к жизни, — купцов и помещиков, торгующих дорогим хлебом, дровами, плетьми картофельными, пользующихся всем, чтоб увеличить свои доходы, и рядом с этим продолжающих свой обыкновенный круг жизни, с охотами, поездками в город и празднованиями, то всякий заражается тою же эгоистическою жизнью и старается из всего, что он может, в том числе из помощи, выдаваемой людям, захватить как можно больше и дать от себя помощь как можно меньше.
Эгоистическая жизнь и гоньба за выгодами заразительна. Но так же и еще более заразительна и неэгоистическая, а любовная деятельность — деятельность жертвы.
И всякий центр людей, живущих только для помощи страдающим, изменивших свою жизнь для этого, будет центром заразы добра. Глядя на этих людей, даст больше и живущий в уезде богач, и помещик, и купец, и мужик, и богатый, и главное — средний, которых тысячи, из которых каждый отрежет побольше ломоть Христа ради. А этих ломтей миллионы, и миллионы рублей богача сделают меньше, чем сделает хоть небольшое уменьшение жадности и увеличение любви в людях. А как скоро сделается зараза жертвы, так сделается то, что совершилось при раздаче пяти хлебов.
Все насытятся, и еще останется.
Но чтобы сделалось это, чтобы появилась любовь, необходимо, чтобы деятельность вытекала не из желания, оставаясь в прежнем отношении к народу, поддержать в нем нужные нам рабочие силы, а из сознания своей вины перед народом, угнетения его и отделения себя от него, из покаяния и смирения.
Не на гордом сознании своей необходимости народу, а на смирении только может вырасти деятельность, которая может спасти народ.
1892.
* № 35 (рук. № 2).
Повторю сущность того, что я хотел сказать.
<1.> Та помощь, с которой приходят к народу правительство и земство, недостаточна и вредна. С одной стороны, эта помощь не может быть правильно распределена, с другой — она развращает народ и лишает его главного — силы самодеятельности.
2. Происходит это оттого, что[76] мы неверно понимаем наши отношения к народу. Мы считаем, что мы любим народ и готовы служить ему, тогда как мы только пользуемся его трудом и презираем его.
<4> 3. Чтобы помогать народу, надо понять этот свой грех и покаяться в нем.
<5> 4. Покаяться же значит разрушить сколько возможно все преграды, отделяющие нас от него, и сблизиться с ним.
5. И потому для того, чтобы помогать нынешний год голодающим, первое, что нужно сделать, — это поселиться среди голодающих и служить им по мере сил.
<7. Это может сделать любовное сближение с народом.>
8. Форма этого сближения может быть разнообразна по силам, привычкам, средствам людей, но всё — от обеда вместе с голодными до устройств столовых — всё будет удовлетворять той цели, которая естественно ставится перед людьми — не дать умереть или заболеть с голода тем людям, среди которых я живу и которые могут прямо обратиться ко мне.
9. Только такая деятельность, если бы хотя сотая доля тех людей, которые могут это сделать, сделали это, спасла бы всех людей, находящихся в опасности голода.
10. (Деятельность правительств и земства может быть полезна, но только в той мере, с которой она будет проникнута сознанием своей вины перед народом и желанием искупить ее.
Л. Толстой)
2октября
1891.
Нельзя мешкать, потому что не ждут одинаково и голод голодных, уходящая жизнь каждого из нас, нынче могущая оборваться среди жизни не только не одобряемой, но отрицаемой нашей совестью.
* № 1 (рук. № 1).
Чтобы сказать правду — нынешний год не то, что было в 1880 году. От того, что в хлебной торговле, в народе, в потребителях, в обществе, в правительстве, занятых продовольствием — паника, т. е. неопределенный, смутный страх ожидаемого и непредотвратимого бедствия, страх, которым люди заражены друг от друга.
И потому сравнение с прежними годами ничего не доказывает.
Нельзя обманываться, паника эта существует, и в страшных размерах.
Нельзя не видеть этого даже в распоряжениях правительства, в деятельности земств, в деятельности, хоть еще более разговорной, общества, в тоне прессы, и главное, что можно видеть в деревне, беседуя с народом или прислушиваясь к его беседам, — паника существует в народе. —
* № 2 (рук. № 1).
Т. е. я представляю себе, что если бы одно общество предоставлено было себе, даже без помощи правительства, оно могло бы собрать нужные суммы и закупить на них нужное количество хлеба или, если бы и не собрало всех денег, в кредит, обеспеченный трудами народа, в котором наверно не отказал бы России, американский народ.
* № 1 (рук. № 1).
Постараюсь дать хотя общее понятие о том, на что употребляются полученные деньги.
С октября месяца, еще до того времени, как начали выдаваться пособия от земства, в деревнях Епифанского уезда было открыто 6 столовых.
Время нашего приезда сюда на границу Епифанского и Данковского уездов, в дер. Бегичевку, совпало с временем первой выдачи продовольствия из Епифанского земства, и потому лица наиболее бедные получили месячное пособие и потому, казалось, не нуждались в помощи столовых, так что существовавшие 6 столовых, кроме одной, были закрыты.
Выдача пособия вызвала всеобщее неудовольствие. Сначала те, которым было не выдано, считали себя обиженными, потом очень скоро и получившие пособие стали просить прибавки, заявляя о том, что выданного недостаточно.
Нужда в продолжение тех трех недель, которые мы пробыли здесь, равномерно растет в ужасающей прогрессии.
В статье г. Мартынова, напечатанной в Русских ведомостях, где с чрезвычайной точностью изображено положение крестьян этой местности, есть драгоценное указание о том, что было в первые два месяца проедено крестьянами. Судя по тому, сколько овец, лошадей, коров проедено в два месяца, можно судить о том, что должно быть уже не проедено (потому что проедать нечего), но израсходовано в следующие месяцы. Это–то самое пришлось видеть на деле. Потребность пищи всё та же, а лошадей, коров, овец уже нет или остаются последние, и потому лица, считавшиеся месяц тому назад ненуждающимися, теперь уже становятся очень нуждающимися. Столовые, казавшиеся не крайне нужными в Епифанском уезде, несмотря на помощь земства и Красного Креста, которая стала выдаваться в это время, сделались крайне нужными и для гораздо большего числа лиц, чем это было месяц тому назад, когда они основались.
То же самое оказалось и в Данковском уезде. Выдача пособия только несколько изменила состав людей, ходящих в столовые, но не уменьшила количество их. Количество крайне нуждающихся в пище людей постоянно прибавляется.
Там, где, как, например, в Горках, на 51 двор, где была одна столовая на 24 человека, удовлетворявшая всех, понадобились две столовые с 40 человеками приходящих в каждой. В приблизительно в такой же пропорции увеличилось количество кормящихся во всех вновь открытых столовых. И во всех пропорциональное количество ходящих установилось одинаковое. Во всех одна треть или около того всего населения ходит в столовые.
Ходят в столовые только старые, слабые, убогие и дети.
Кроме существующих в соседстве с нами 6 столовых, ведомых на другие средства, и те[х], к[оторые] открываются еще, открыто нами без особенного труда по 18 число 18 столовых. Кормятся в этих столовых теперь около 100 человек. Содержание столовых обходится теперь несколько дороже, чем стоило содержание прежних, во–первых потому, что топливо дровами, которыми пришлось заменить вышедший весь торф, стоит дороже, во–вторых потому, что в прежних столовых кормились преимущественно маленькие дети и самые слабые старики, теперь же более взрослые и менее старые. Хотя мы верно еще не учитывали, но полагаем, что содержание одного человека в столовых обойдется не дороже 1 р. 50 к. в месяц. Пища, получаемая в столовых, до сих пор была такая: в обед щи и похлебка картофельная, иногда щи и кисель овсяный, на ужин щи и свекольник или щи и кисель холодный, иногда еще картофель вареный. Хлеб с 1/3 ржаных отрубей. Овсяный кисель введен в употребление недавно и составляет превосходную и весьма любимую всеми, особенно старыми людьми, пищу. На днях мы получили жмыхи конопляные и подсолнечные и горох, но еще не употребляли их. Кроме открытых 17 столовых, на днях мы открываем еще 4.
Прежде надо было предлагать крестьянам устройство столовых, теперь же заявляются просьбы об устройстве их.
До сих пор, хотя нет и избытка средств, ни сил, т. е. людей, нет и недостатка ни того, ни другого, и мы надеемся не только довести начатые столовые до новины, но и на то, что такие же столовые скоро откроются в других местах Ештфанского и Данковского уездов и в Ефремовском, Богородицком, Скопинском, Лебедянском, Воронежском, Бобровском. Мы надеемся на то, что если только есть достаточно хлеба в России и есть то, в чем нельзя сомневаться, — достаточно людей, готовых служить этому делу, — что очень скоро все пораженные неурожаем местности России покроются сетью таких столовых, и не будет ни одного человека, который бы мог заболеть и умереть от недостатка пищи.
Кроме очевидного всем бедствия недостатка пищи и топлива, томит крестьян неурожайных мест еще одно великое горе. Это принужденная праздность. Люди взрослые, здоровые, скучающие от отсутствия работы, не могущие жить без нее, сидят мужчины и женщины, ничего не делая, имея перед собой все увеличивающуюся нужду.
Работа, какая–нибудь работа, составляет самую настоятельную необходимость.
Работа бабам могла бы быть найдена, если бы можно было приобрести лен и шерсть по таким ценам, при к[оторых] полотно и сукно в продаже могли бы оставлять хоть по 5 к. в день за работу.
То же самое и для работы мужчин. Если бы были лыки в достаточном количестве, то работа лаптей давала бы 5 копеек остатка в день, это было бы большое нравственное облегчение для народа. Есть пожертвования льна, и мы купим шерсти, надеясь приобрести за деньги и от жертвователей в скором времени и еще льна и лык.
* № 2 (рук. № 5).
Я посетил в начале октября голодающие местности нашей губернии Крапивенского, Богородицкого и Епифанского уездов и нашел положение большинства крестьян этих уездов очень тяжелым. (Я описал эти мои наблюдения в другом месте.) В конце октября я приехал в те же места и нашел положение значительно ухудшившимся. Прошло три недели, которые мы провели здесь, и, несмотря на то, что в эти три недели началась как по Тульской, так и по Рязанской губерниям выдача пособия, положение еще ухудшилось и с каждым днем ухудшается и ухудшается. В прекрасной напечатанной в № Русских ведомостей статье г–на Мартынова, правдиво и обстоятельно описывающей положение дела в той местности, в которой мы живем, есть драгоценное указание о том, сколько и какой скотины проели крестьянские семьи с весны, с тех пор, как у них дошел свой хлеб. Стоит только сличить по каждому двору то, что проедено, что остается проедать и что должно быть проедено в будущем, чтобы увидать, что положение вполне безвыходное, если не будет оказана пострадавшему от неурожая населению деятельная и своевременная помощь.
* № 3 (рук. № 5).
В последнее время выданы пособия мукою от земства и пособия, вызвав страшные раздражения и недовольства среди большинства не получивших их, оказались вполне недостаточными. Нужда растет в такой большой прогрессии, что пособия эти оказались совершенно незаметной помощью и, странно сказать, вызвали гораздо больше неудовольствия, чем удовольствия. Положим, что в нашей местности — говорят, что в других местах: Казанской, Воронежской, Нижегородской губерниях положение еще хуже — очень тяжелое, напряженное и опасное, помощь нужна и с каждым днем становится нужнее.
* № 4 (рук. № 4)
Тот способ, который употребляется теперь, — раздачи мукой, мне думается, мог бы хоть отчасти достигнуть первой цели — поддержания крестьянского хозяйства, если бы только цель эта была ясно сознана и способ распределение был бы совершенно изменен. Достижение этой цели страшно трудно, страшно трудно поправить и поддержать, не дать рухнуть расшатанному годами внешними и внутренними причинами крестьянскому хозяйству. Но, несмотря на трудность этого дела, нельзя не стараться сделать хоть что–нибудь для достижения этой цели. И потому всё, что сделает земство для этой цели, если оно достигнет хоть 1/100 того, что было бы желательно, будет важное и доброе дело. Но другая цель — предотвращения возможности болезней и смертей от недостатка и дурного качества пищи, не достигается совсем этим способом и потому для достижения этой цели должен быть употреблен иной, более целесообразный способ, чем выдача мукою. Наиболее целесообразный способ этот был бы такой, при котором в каждой деревне каждый человек мог бы наверное в случае нужды найти здоровую и достаточную пищу. Достигнуть этого можно бы было устройством по деревням даровых столовых.
* № 5 (рук. № 5).
Помощь, оказываемая земством в виде выдачи муки, как теперь решено у нас, не более как по 20 фун. на месяц, во–первых, не может быть правильно распределена, и, во–вторых, сама по себе ничтожна. Помощь эта не достигает ни цели поддержания крестьянского хозяйства, ни главной цели избавления людей от болезней и смертей, происходящих от недостатка и недоброкачественности пищи. Правительство как будто смешивает эти две цели, и смешение это вредит цели. Нельзя не желать достижения первой цели и не стремиться к тому, чтобы насколько возможно поддержать основу нашего богатства — крестьянское хозяйство. Но я говорю, что это невозможно сделать, не сделав прежде второго,[77] и, во–вторых, это невозможно сделать теми мерами, которые употребляет земство. Невозможно достигнуть этой цели теми мерами, которые употребляет земство по следующим соображениям. Прежде всего нужно, чтобы живые люди не заболевали и не мерли от голода.
Податная единица, и богатства страны, и могущество России всё очень важные вещи, но важнее всего то, чтобы не мерли от нужды одни люди, когда у других есть избыток и они могут спасти их.
* № 1 (рук. № 3).
Пятое дело наше, начавшееся в феврале, состояло в устройстве столовых для самых малых детей, от нескольких месяцев, грудных, и до 3–хлетних.
Приюты эти, сначала еще вызывавшие сомнения и разговоры, теперь совершенно вошли в привычное явление, и почти каждый день приходят бабы с детьми из деревень, в которых еще нет таких приютов, прося устроить их.
Приюты эти мне кажутся особенно полезны. В них не может быть злоупотреблений, и добро, которое они производят, так очевидно, что если бы и были какие, их можно перенести и простить во имя того добра, которое может сделать такое учреждение.
Мне кажется, что такие учреждения, распространенные по всей России, могли бы в значительной мере уменьшить тот страшный процент смертности, около 50 на 100, который существует для русских детей. И потому мне кажется, что хорошо бы было продолжать вести такие приюты и после нынешнего года.
* № 1 (рук. № 4).
Весною во время пахоты крестьяне часто скармливали выдаваемую им муку лошадям и сами с семействами оставались без хлеба. Так что в особенности самые бедные (а таких большинство кормилось в столовых) предпочитали столовые с приварком и хлебом, которые обеспечивали им ежедневную достаточную
* № 2 (рук. № 4)
Для помощи этой мы поступали так. Приехав в ту деревню, из которой были просители, приглашали 3–х, 4–х стариков из деревни, зажиточных, и прочитывали им по списку всех тех, о нужде которых мы знали и которые обращались к нам за помощью, прося стариков определить, которые из всех более нуждающиеся. Кроме того, сами обходили нуждающихся, расспрашивали их соседей, справлялись с имущественными списками, но, несмотря на все старания, никогда нельзя было избежать упрека в несправедливости и, главное, нельзя было удовлетворить и 1/10 всей вопиющей нужды.
На этом деле мы опять с особенной ясностью увидали не только трудность, но совершенную невозможность помощи крестьянскому хозяйству.
При устройстве столовых мы ставили целью доставление пищи наиболее нуждающимся крестьянам занятой нами местности. И ведя столовые так, как мы вели их, мы смело могли сказать себе, что цель наша вполне достигалась. Предел в этом деле для нас был пространственный. Мы не шли дальше известного района, но в данном районе мы достигали поставленной себе цели и были уверены, что в захваченных нами деревнях не могло быть голодающих людей. Если и случалось, что люди, которые могли бы прокормиться дома, приходили есть в столовые, то злоупотребление это ограничивалось съеденной этими людьми пищей. Но при деле помощи крестьянскому хозяйству мы никак не могли решить, где должна ограничиться эта наша помощь. Мы даем одному крестьянину овес или картофель на семена, п[отому] ч[то] у него нет их, но почему же мы но поможем другому, кот[орый] купил овес и картофель, но продал на это последнюю корову. Почему же не помочь ему? Мы даем лошадь тому, кто проел ее, но почему же мы [не] помогаем тому, который удержал лошадь, но вошел в неоплатный долг, закабалился в работу, которую он не может выполнить, и т. п. И кроме того,[78] если мы даем одному две четверти овса и другому лошадь, то нет причины, почему нам не дать третьему денег на телегу, которая у него развалилась, на корм лошади, на корову, на крышу. Во всех этих предметах тоже нужда крайняя.
Можно накормить голодающих людей известной местности. Если тут и могут быть злоупотребления, то тут есть очень близкий предел, дальше которого не могут итти ни требования людей, ни злоупотребления. Но стоит только затронуть область хозяйственную, чтобы увидать совершенную неограниченность требований в этой области и возможность злоупотреблений в ней. И покрыть только вопиющую нужду не только не достало бы всех средств, но не достало бы сотен тысяч.
* № 3 (рук. № 5).
Так это было в прошлом году, легмотря на усиленную помощь от правительства,[79] Красного Креста и частной благотворительности, и при лучшем урожае зерна, чем нынешний год. И потому в нынешнем году должно быть хуже. (Что покажут цифры смертности и рождаемости на следующий год? Вероятно, то же. Что же, умирают или не умирают люди от голода? Вероятно, умирают, но только этого не видно. Всё такие же мужики и бабы. Ребята катаются; девчата, хоть слабо и робко, но поют и песни; бывают и пьяные; нам трудно верить, чтобы это–то, самое и было то положение, при к[отором] люди умирают от голода. А между тем это несомненно так. Цифры эти официальные, и, судя по ним, мы должны заключить, что люди мерли от голода и будут мереть в нынешнем году.)
* № 4 (рук. № 6).
Так это было в прошлом году, несмотря на усиленную помощь от Красного Креста и частной благотворительности и при лучших урожаях зерна, чем нынешний год. И потому в нынешнем году должно быть хуже.
Правда, что нынешний год, хлеб дешевле на 30%, у нас стоит по 80 к. и картофель родился хорошо. Но зато в нынешнем году корму для скота уже совсем нет, топлива — соломы совсем нет, денег, которые выручались прошлого года за дорогой овес — совсем нет, все средства повытянуты и решено, что голода нет, и подати усердно собираются. Что же, умирали прошлого года от голода и будут ли умирать нынешний год? По статистическим сведениям, да.
* № 5 (рук. № 6).
Было 9 сентября. Прошло более месяца со времени уборки. Убрано было в нынешнем году меньше хлеба, чем в прошлом. Ржи едва достанет у некоторых на месяц. Ярового совсем нет.[80] И это третий год. Положение народа этой местности ужасно. Распродано всё, что можно продать, пищи нет, скота нет, у кого остался — нет корма. В прошлом году отношение рождаемости к смертности изменилось так, что тогда как в прежние года рождаемость относилась к смертности как 4 к 3, в нынешнем году смертность относится к рождаемости как 7 к 5. В том небольшом месте, из которого я имею статистические сведения, среди населения в 40 тысяч население уменьшилось на 10 000. Люди в этой местности мрут от голода.
№ 1. (рук. № 1).
Я не имею статистических сведений по всем уездам за эти месяцы, но по общему впечатлению предполагаю, что смертность должна была в нынешнем году еще сильно увеличиться в местах, второй год постигнутых неурожаем. Так, в Епифанском и Ефремовском уездах, несмотря на поразительное увеличение смертности и уменьшение рождаемости в нынешнем году, по сведениям, сообщенным мне Тульским губернатором, смертность еще увеличилась и рождаемость еще уменьшилась за нынешний год.
Голодный тиф свирепствует на границах нашего округа: в Богородском уезде, в Епифанском, в Данковском и в Ефремовском, до сих пор еще не захватив деревни нашего района.
(В особенности должна была увеличиться смертность детей. Встречавшееся и прежде в задавленной нуждою крестьянской среде желание матерей смерти своим детям, теперь, под влиянием нескольких голодных годов, — стало общим явлением. А постоянное желание так или иначе невольно переходит в исполнение.)
В одной из деревень Данковского уезда живет семидесятилетний больной старик с своей второй 50–тилетней женой. Один сын живет в Москве в кучерах и ничего не подает отцу, другой сын пропал без вести, жена ушла и умерла, и у старика, т. е. у мачехи, осталось на руках двое сирот — прелестные, красивые, милые дети, теперь мальчику 8, а девочке 5 лет, но остались они на руках у мачехи, когда одному было 4, а другой один год. Мачеха эта здоровая, коренастая, веселая, любящая выпить женщина. Называют ее Ерофея — не знаю какое это, настоящее [ли] имя. Я хорошо знаю старика, всегда поминающего о том, сколько он в своей жизни переворочал земли и гордящегося этим, и добродушного, несмотря на ужасающую бедность.
Ерофея эта поразила меня, с первого знакомства с нею, своим отношением к пасынкам, не то что она при мне ласкала и искала их, и они жались к ней, но то, что, несмотря на страшную нужду: нет ни лошади, ни коровы, ни овцы, нет двора, земля одни надел отдан богачу — несмотря на эту нужду, на сиротах рубашонки, портяночки, лапотки аккуратные, чистые, кафтанчик, заплатанный, но кафтанчик. Всё это выпросила, добыла, спряла, соткала, вымыла, переполоскала своими короткими пальцами, по–бабьи, на себя протаскивая иглу, сшила, заштопала Ерофея. Очевидно, она радуется и гордится и самыми сиротами и своей любовью к ним. Так она и говорила мне, что у ней только и воску в свече, что эти сироты.
Одно время у Ерофеи была столовая. Она отлично работала, кормила народ, но не выдержала соблазна власти. Ей верно подносили, она стала пить, перестала кормить народ. Стали жаловаться все, и надо было переносить столовую в другой дом. Так мы и сделали, а Ерофея ходила в столовую с мальчиком и носила пищу своему старику.
Третьего дня я опять увидел Ерофею. Старик всё еще был жив, живы были и сироты и даже так же заботливо и трудно нищенски убраны и ухожены; в избе было прибрано, холодно и, главное, сыро. Стены отпотели, и с них капало. От морозов и без дров топили кое–чем, стены не прогревались и плакали.
Ерофеи не было дома, я встретил ее на улице. Она шла от соседки, где раздобылась кувшинчиком квасу. Несмотря на сильный мороз, она шла без шубы в старой короткой клетчатой паневке, верно приданной еще, такой проношенной и промытой, что она вся светилась как кисейная и сквозь нее виднелись решительно шагавшие ноги в старых лаптях, обмотанные онучами. — Ну что, живы ребята твои? — спросил я. — Хоть бы померли, — мрачно ответила она мне. Я сказал, что грех говорить так. Этого–то ей и нужно было. — Так что ж, всё одно помрут. Все помираем. Два дня не топя сидим. Известно, дай бог, чтобы померли. Один конец. Что ж мне делать–то? Разорваться, что ль. Старик да они. А нет ничего и взять негде.
Ничего подобного она мне не говорила прошлым годом. Правда, что она верит, что младенцу там будет хорошо. Но в мрачном лице ее, когда она говорила о любимых ею сиротах, о том, что она желала им смерти, было выражение истинного отчаяния. И, говоря это, она выражала то, что чувствовал весь страдающий народ. Силы и терпение народа доходят до своего предела.
(Вот что пишет нам сотрудник, заменявший нас в Бегичевке во время нашего отсутствия и проведший там более полугода: Обыкновенно люди, не видящие и не видавшие того, что делалось и делается среди голодающих, думают, что вид голодания представляет нечто яркое, ужасное: валяются трупы людей, скотов, умерших с голоду, народ бежит и т. п. Ничего подобного нет.)
Люди и скот действительно умирают. Но они не корчатся на площадях в трагических судорогах, а тихо, с слабым стоном болеют и умирают по избам и дворам. Умирают деты, старики и старухи, умирают слабые больные. И потому обеднение и даже полное разорение крестьян совершалось и совершается за эти последние два года с поразительной быстротой. На наших глазах происходит неперестающий процесс обеднения богатых, обнищание бедных и уничтожение нищих. Процесс совершается обыкновенно так: богатый сначала продает лишнюю скотину, т. е. трогает основной капитал, лишается своего обеспечения в случае невзгоды, средний закладывает часть земли, берет под заработки у господ и их приказчиков вперед деньги, закабаляя себя часто в неисполнимую весеннюю и летнюю работу.[81] Бедный продает последнюю корову и потом лошадь и потом закладывает или продает землю. Нищий ходит по миру.
Когда богатым проедено то, что выручено за скотину, он делает то, что делает средний, т. е. закладывает землю, закабаляется в работу, а средний — то, что бедный, а бедный — то, что нищий — продает надел, если еще раньше его не отобрали в пользу богатого, исправного плательщика.
Между тем нищий уже начинает ломать двор, ригу, топить ею избу и, наконец, продает свою избу на дрова, а семья частью идет на квартиру, за которую заплачивает каким–нибудь остатком имущества, частью расходится по миру.
Вот что происходит в экономическом отношении. В нравственном же отношении происходит упадок духа и развитие всех худших свойств человека: воровство, злоба, зависть, попрошайничество и раздражение, поддерживаемое в особенности мерами, запрещающими переселение. По деревням сходятся и толкуют о том, что продолжать жить тут нельзя, а надо выселяться, а между тем кто–то мешает переселению и люди придумывают, как и до кого дойти, и пишут прошения и кому только могут подают их, положительно отказываясь верить тому, чтобы правительство запрещало кажущуюся им столь естественною, разумную и необходимую меру.
В гигиеническом или скорее в антигигиеническом, т. е. в отношении смертности народа происходит то, [что] общие шансы на смерть значительно увеличиваются. Здоровые слабеют, слабые, особенно старики, дети преждевременно в нужде мучитель[но] умирают.
И тут–то при этих условиях говорят и пишут о том, что даровая помощь, пища, приобретаемое] не работой, развращают людей. (Не говоря уже о той малой степени опасности развратить в два года целый народ, всю свою жизнь трудившийся на других, тем, что слабым и старикам, детям и брюхатым женщинам дадут на три копейки в день пищи тогда, когда у них нет ее; не говоря и о том, как бы должны были быть развращены все те люди, к[оторые] имеют средства жиз[ни], не работая за них целыми поколениями,)
Человек болен, умирает и болен и умирает, как некоторые думают, по нашей вине, и человек этот имеет несчастье, умирая, покапризничать. И мы тотчас же всё забыли: забыли и его страдания, и свое участие в них, и все наши обязательства к нему и помним и видим, что он капризничает, и освобождаем себя от обязанности служить ему. Даровая помощь развращает, и потому не надо оказывать ее. Да если бы она и точно развращала людей, вызывала попрошайничество, дурные чувства, так разве это может освободить нас. И боже мой, как мы строги: народ развратится, если мы не дадим умереть всем старым и слабым с голоду, даром кормя их и затрачивая на это 3 копейки в день. Но если это так развращает получать пищу, не работая за нее, то как же должны быть развращены те люди, к[оторые], поколениями не работая, получали и получают пищу, и не в 3 к. в день на человека. И неужели уже так опасно то, что народ, целыми поколениями трудившийся на других в тех местах, где он страдает и мрет, получит раз в 300 лет помощь от тех, к[оторые] вскормлены им?
(Народ, грубый и неблагодарный, не ценит того, что делают для него.
Есть в прологах рассказ. Был монах, к[оторый] желал спастись, взял с улицы расслабленного нищего и стал ходить за ним, обмывая его раны, кормил и успокаивал его. Расслабленный был рад первое время. Но прошло две недели и, несмотря на то, что монах так же усердно ходил за ним, расслабленный становился всё мрачнее и мрачнее.)
Л. Т.
Бегичевка
20 февраля.
№ 2 (рук. №1).
Второго рода помощь состояла в снабжении нуждающихся топливом. Всего с 20–го июля по 1–ое января было приобретено нами около 80 вагонов дров. Часть этих дров была употреблена на отопление столовых и на печение хлебов, другая же часть продавалась по дешевой цене, преимущественно же раздавалась даром наиболее нуждающимся. Кроме того, дрова раздавались еще за извоз исполу тем, к[оторые] развозили их по столовым. Последний способ представлял много неудобств.
Во–первых, он не всегда кончался благополучно. Суровая зима с 40–градусными морозами и частыми метелями чрезвычайно затрудняла извоз, и редкий обоз с дровами приходил благополучно: то становилась, то кадила лошадь, то простуживался или отмораживал себе лицо, руки, ноги кто–нибудь из возчиков.
Во–вторых, этим способом оказывалась помощь не наиболее нуждающимся, которые всегда оказывались неспособными ехать на извоз.
За недостатком средств других родов помощи нами не начиналось.(1) Средства, имеющиеся у нас налицо, а именно остающиеся 11 500 р. с имеющимся провиантом и еще 2000 р., на днях полученные нами от Америки, — с небольшим излишком достало бы для доведения имеющихся столовых, пекарен и детских кормежных в нашем прежнем районе до нового урожая и тех нескольких столовых, которые мы на днях открываем в нескольких наиболее пострадавших деревнях Крапив[енского] уезда вблизи от нашего жительства, уже получающих земскую ссуду, в особенности п[отому], ч[то] нужда в нашей местности в нынешнем году больше прошлогодней и население пострадало от нее и продолжает страдать в нынешнем году более, чем в прошлом году. Помощи от правительства было меньше, чем в прошлом году; в Рязанской губернии даже не было никакой до половины февраля, подати усиленно собирались и не действовали ни Красный Крест, ни частная благотворительность.
(1) Зачеркнуто: Недостаток средств особенно был чувствителен по сравнению с прошлым годом. Неурожай в нашей местности был сильнее прошлогоднего, и потерпевшие ожидали и пропорционально большей помощи; на самом же деле ее пришлось значительно сузить, что и вызвало много недовольства и оставило чувство неудовлетворенности.
* № 1 (рук. № 3).
Лишения, страдания и горе сельского рабочего кончатся не тогда, когда мы заведем элеваторы, агрономические станции, удобрим землю фосфоритами и т. п., а тогда, когда скрытая[82] сущность нашего отношения к народу[83] до такой степени выступит наружу, что каждому землевладельцу, не работающему своими руками землю, будет просто стыдно владеть какою бы то ни было землею, обрабатываемою для его выгоды или нанимаемую по высоким ценам полуголодным населением; когда купцу будет стыдно, пользуясь нуждой людей, скупать хлеб по дешевой цене, чтобы продавать его потом втридорога тем, у кого его нет, и которые, чтобы купить его, должны закабаляться в работу и часто губить тело и душу; когда всякий заводчик и фабрикант будет стыдиться заставлять людей работать ту работу, которую он, наниматель, считал бы для себя величайшей мукой и унижением; когда всякому правительственному слуге от городового до министра будет совестно получать жалованья больше того, что получает семья среднего рабочего, потому что он знает, что получаемые им деньги собираются преимущественно с продающего для уплаты этих податей часто необходимое рабочего народа.
* № 2 (рук. № 4).
Лишения, страдания и горе сельского рабочего кончатся не тогда, когда мы заведем новых чиновников для понуждения крестьян к правильному и научному хозяйству, заведем агрономические школы, станции, элеваторы и т. п., на которые подати будут собирать с того же народа, а тогда, когда мы ясно поймем, что прежде чем устраивать то, что должно улучшить состояние рабочего народа, надо перестать делать то, что ухудшает его: перестать владеть землей, не обрабатывая ее, среди населения, не имеющего тех необходимых клоков, которые, при существующем способе обработки, могли бы пропитать их семьи, перестать торговать, заботиться о дорогом хлебе и дорого продавать его среди людей, никогда не получающих достаточной нищи, перестать получать жалованье, собираемое с народа в размерах, могущих прокормить 10, 100, 1000 семейств рабочих; перестать соблазнять и развращать народ заманкой на заводы и фабрики, где гибнут для нашей выгоды их жизни; перестать развращать его табаком, пивом, вином; понять, что при теперешнем состоянии общества всякий излишек, которым пользуемся мы, люди богатых классов, куплен ценою голодания, угнетения, вырождения рабочего народа.
Уничтожатся страдания рабочего народа только тогда, когда мы перестанем лгать перед другими и перед собой и признаем ту несомненную, бросающуюся в глаза каждому неизвращенному ложными теориями человеку истину, что там, где богатство людей есть труд и большинство народа не доедая трудится по 12 часов в день (в самых тяжелых условиях), всякое пользование богатством есть увеличение этого труда рабочего народа, и так как непосильный труд уже и теперь изнуряет и вырождает народ, то всякое пользование богатством есть увеличение этого угнетения и вырождения, есть пожирание жизней других людей.
И вследствие этого ясно увидим, что до тех пор пока мы не изменим всю жизнь, не откажемся от роскоши среди нищего, задавленного народа, все наши попытки помощи: правительственными распоряжениями, научным содействием, филантропией и всякого рода поучениями суть только насмешки над той жертвой, которую мы не переставая истязаем всяким кажущимся нам невинным поступком нашей роскошной жизни.
* № 3 (рук. № 5).
Если люди правящих классов действительно желают, как они говорят, добра народу, то они, прежде чем устраивать всякого рода правительственные и общественные учреждения для блага этого народа,[84] по крайней мере поделятся с ним тем излишком, без которого вырождаются и вымирают рабочие семьи и который правящими классами употребляется на ненужные и часто вредные предметы роскоши.
* № 4 (рук. № 6).
Если европеец: немец, англичанин, француз и в особенности бельгиец, швед, швейцарец может еще не видеть ясно того прямого отношения, в котором находится его роскошь с задавленностью трудом и нуждою народа, может думать, что главная доля в его богатстве доставляется ему какими–то дальними, но видимыми им людьми, даже другой породы, и что человек их народа, если только он сам не виноват, может легко добыть себе благосостояние, может как–нибудь, сидя в своей роскошной гостиной или столовой, забыть про те миллионы людей, которые для того, чтобы он имел все эти удобства, должны большую часть жизни своей проводить в копях, под землей, если он может благодаря своим свободным учреждениям забыть про это, то русский человек, если с ним не сделают еще того, что сказано в евангелии: «Не перестали глаза его видеть и уши его слышать и не огрубело сердце его», не может никак не видеть ту прямую связь, которая существует между его роскошью и задавленностью рабочего народа. Русский человек не может не видеть того, что все предметы роскоши, за исключением приобретенного за границею, которыми он пользуется, суть произведения труда этого замученного работой и не успевающего даже одеться, обмыться, как следует, полуголодного, одной породы с ним народа, который поставлен своим малоземельем, прикреплением к земле, умышленно поддерживаемым невежеством и вследствие того порабощением в такое положение, что он не может выйти из нищеты, в которой держат его правящие классы.
* № 5 (Из черновых материалов).
У большинства крестьян той местности земли меньше, чем половина того, что нужно, чтобы прокормиться. Вся эта земля окружена и перерезана землями помещиков. У многих нищенский надел, т. е. есть только 1/10 того, что нужно, чтобы кормиться — остальное у помещиков. У большинства нет 1/10 того капитала в виде лошади, орудий, которые нужны для обработки. Три четверти крестьян в долгу у землевладельцев и правительства, собирающих с них непосильную подать. Положение их со времени освобождения их за 31 год изменилось так: населения во многих местах удвоилось, земля осталась та же. —
Кормятся они, нанимая землю у помещиков и получая за труд. Плата за наем земли со времени освобождения утроилась (была 5, стала 15), плата за труд уменьшилась на 1/3. Они закабалены помещиками так, что мужчина работает 16 часов в день за 15 коп.
* № 1 (рук. № 1).
Уже давно Николай Николаевич Страхов говорил мне (не раз) про особенные (замечательные) достоинства дневника Амиеля. Но мне всё не приходилось прочесть его. Года 1 ½ тому назад я прочел эту книгу, и книга эта дала мне много душевных радостей. Читая ее, я отмечал из нее места, особенно поражавшие меня. Дочь моя взялась перевести эти места, и так составилась эта книга (которая будет уже выдержками из выдержек дне[вника]). Самая книга «Journal intime» («Задушевный дневник») есть выдержка, составленная после смерти Амиеля из (29 тетрадей) всего многотомного дневника (его), веденного им изо дня в день в продолжение 30 лет. Так что то, что печатается теперь по–русски, составляет только выдержку из выдержек.
Henri Amiel родился в 1821 году в Женеве от достаточных и образованных родителей, рано умерших.[85] Окончив[86] курс в Женеве, Амиель поехал в Германию и там пробыл несколько лет в Гейдельбергском и Берлинском университетах. Вернувшись в 1849 году на родину, он 28 лет получил место профессора эстетики в Женевской Академии, которую он променял в 1854 [году] на кафедру философии в той же Академии. В разное время он написал несколько статей и книжек стихов, которые не имели никакого успеха.
* № 2 (рук. № 1).
Писатель дорог и нужен нам только в той мере, в которой он правдиво проявляет нам свою душу. Что бы он ни писал: драму, ученое сочинение, повесть, философский трактат, лирическое стихотворение, сатиру — нам нужна только работа его души, а не та архитектурная постройка, в которую он, уродуя их, укладывает свои мысли. И чем искреннее, проще выражена душа писатели, тем он дороже и поучительнее для нас. Форма же, вперед усвоенная форма, почти всегда немного, а иногда совершенно скрывает от нас душу писателя, и тогда всё, что он пишет, как бы оно ни было учено, умно и виртуозно, не нужно нам.
Искренность — главное достоинство Семенова. Но, кроме нее, у него и содержание всегда значительно: значительно и потому, что оно касается самого значительного сословия России — крестьянства, к[оторое] Семенов отлично знает и описывает с такою простою правдивостью, которая доступна только крестьянину, живущему крестьянскою жизнью; значительно и потому,[87] что во всех рассказах ею главный интерес не во внешних событиях, не в особенностях быта, а в приближении и отдалении людей от идеала христианской истины, к[оторый] очевидно твердо и ясно стоит в душе автора и служит ему верным мерилом и оценкой достоинства и значительности людских поступков. По отношению формы достоинство рассказов Семенова состоит в одном из самых важных качеств писателя — в чувстве меры в описании подробностей и в особенности в простом, безыскусственном, но всегда глубоко верном и часто новом по выражениям, хорошем крестьянском языке.
* № 1
Как всегда бывает после отъезда стеснительных гостей, а такой был князь, [наступило] необычное оживление. Точно человека держали взаперти и вдруг выпустили.
К обеду были приготовлены особенно вкусные закуски, которыми был уставлен весь боковой стол. На столе с чистейшей скатертью стояли бутылки нескольких сортов вина, даже были букеты на столе. Сохранились еще цветы — резеда, горошек, астры. Обед был особенно хорош, и Владимир Иванович смеялся, что он будет каждый день приглашать князя, чтоб каждый день так хорошо есть. Между детьми же оживление, и так уже большое, дошло до последних пределов. Вера перед обедом со всеми детьми и даже с швейцаркой, которую она увлекла, так разбегалась и расхохоталась, что мать должна была утишить ее, заметив, что этот шум неприятен сестре.
В первый же день после охоты Вера с Сашей и всеми мальчиками под руководством Семена Ивановича после чаю отправились в обход. Выехали они в линейке, в которой должны были доехать до села Лыскова и оттуда разделиться: Семен Ивановичу с старшим мальчиком и Наташей идти в Дурновку и Чекалино, а Вере с двумя меньшими обойти все избы, пропуская заведомо зажиточных, и осмотреть их положение и записать по приготовленным вперед графам 1) количество едоков, 2) количество наделов, 3) лошади, коровы, овцы, свиньи, 4) что имеется из хлеба, 5) особые заметки, в которых надо было обозначать особые или бедственные или выгодные обстоятельства.
№ 1 (рук. № 1).
ДЕЙСТВИЕ 1–е
1
Нищие поют. Подают прохожие. Вступает пришлый нищий. Хвастает уменьем. Рассказывают о немилостивости Петра. Бьется об заклад, что Петр подаст. —
2
Из ворот вывозят хлебы. Выходит Петр с другом. Нищие пристают. — Друг подает. Петр грубо отказывает. Из окна жена поддерживает и усиливает отказ. Друг увещевает…… Один из нищих преследует. — Петр бросает хлебом. Уходит.
3
Пр[ишлый] нищий с хлебом требует выполнения условия заклада. Спор, что милостыня невольная. — Отдают на суд старца. Речь старца. Петр возвращается и слушает.
ДЕЙСТВИЕ 2–е
1
Петр лежит, раб на полу у его одра. Жена считает его сундук, радуется на деньги. Стук в дверь. Друг, спрашивает о здоровье. Рассказ жены о его болезни. Друг приводит врача. — Врач осматривает, предписывает целебные средства. Отходят — разговор о приобретении средств. — Скупость жены. Петр засыпает.
2
Петр бредит. Монолог друга. —
3
Сон. — Бесы. Петр на одной стороне. Со скрипом медленно спускается. Старец подходит, кладет хлеб. —
4
Петр просыпается, здоров, слаб и сотрясен. (Отпускает раба на волю.) Пение Лазаря под окном, дает деньги. Он бредит.
3–е ДЕЙСТВИЕ
1
Толпа. Ждут раздачи. Петр выходит и раздает мешки. Давка, убийство. —
2
Входят тесть и старейшины с женою. Ее отчаяние. Разгоняют народ.
3
Спор с Петром о милостыне. Царский путь спасения. Последствия — задавленная старуха. Петр молчит. Входит старец. Петр спрашивает как. Старец не одобряет.
4
Его оставляют. Его монолог о собственности. Его беседа с рабом, решение уйти и требования исполнить всё, всё, что он потребует. —
4–е ДЕЙСТВИЕ
1
Базар рабов. Наказанный раб рассказывает другим, как он бежал от жестокости, дурной пищи, требования работы не по силам, как его поймали и продают, в наказанье, одного, разлучая с родными. Рассказ другого о добром житье у своего хозяина, жалость о смерти хозяина. —
Петр с рабом слушают.
2
Раб Петра укалывает им трудность изложения раба и отказывает[ся] исполнить. Петр напоминает обещание и угрожает продать его от себя. —
Раб спрашивает у других, кто покупатели и, кто лучшие хозяева. Проходит торговец драгоценными камен[ьями]. Рассказчик знает и хвалит его. Раб бежит и уговаривает купить.
3
Разговор с купцом. Раб хвалит и заминается на вопрос о службе прежнему господину. Петр подхватывает и, разумея дьявола, рассказывает о верности своей службы ему. Душу ему без остатка отдал. — Да что же ты его бросил. Не убежал ли ты от него. — Нет, он убежал от меня. Колебания покупателя разрешаются слов[ами] старца.
4
Прощание с рабом, вольную ему и деньги. И кланяется в ноги, благодарит [его]. Ты вольный, я раб, а мы братья.
5–е ДЕЙСТВИЕ
Тераса — богатые гости — хозяин. На ступенях гости низшие. На дворе нищие.
1
Гости хвалят гостеприимство. Хозяин — Петра, говорит о его смирении. Его дела лучше. (Зовут Петра призвать плясуний. Петр неохотно. Хозяин спрашивает. Петр выражает молчаливое неодобрение. — «Грех», Саломею вспоминает.)
2
Приходит дочь — пляшет. Петр уходит в угол двора. Монолог о богатстве, прелести Саломеи и неравенстве и тщете, его влиянии на хозяина. Старец не одобряет осуждения и обращает на себя — ищи бога для себя.
3
Приезжает друг. Петр узнает. Друг не узнает. Петр проводит к хозяину. Рассказ друга о Петре. Прослышал, что здесь. Петр стоит у двери и слушает. Подает блюдо. Хозяин спрашивает у Петра, не знает ли он. Петр ставит блюдо и бежит на крышу. —
И улетает.
Речь старца. —
№ 2 (рук. № 3).
ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ
Площадь города. Лавки, балаганы. Ходят люди, торгуют. Гул от говора. Налево сидят нищие в восточных (фесках), прорванных рубахах, без порток; старики, безрукие, слепые с мальчиками — поют. Проходящие подают. Женщина в чадре дает рубль серебряный.
ЯВЛЕНИЕ 1–е
Пение замолкает.
1–й нищий
(Хватает. Другие продолжают проситъ.)
Женщина
На всех.
Нищие (вместе)
Спаси Христос.
Женщина проходит.
3–й нищий
Сколько всех? 8. По 12. Пойдем разменяем.
2–й нищий
У Абдула есть.
Абдул
Есть (меняет).
4–й нищий
Всегда дает. Дай ей бог свои милости и родителям царство небесное.
2–й нищий
Она да Амфилий Тирский — больше никто не дает.
3–й нищий
Да и принять от нее сердце радует, не то, как Мирон — тот оделяет, да через слуг, как собакам швыряет.
2–й нищий
Как ни давай, только–б давал. Другой и давать не дает, и как собаку ругает.
3–й нищий
Кто же нищего ругает — только нехристи да Петр Мытарь.
4–й нищий
Ну, Петр один и есть.
2–й нищий
Другого нет собаки.
3–й нищий
Я 20 лет живу, ни разу не дал полушки ржавой.
Все нищие
Ни мне, ни мне.
1–й нищий
Да что он, христианин?
3–й нищий
Христианин, да хуже нехристя. Христианину нельзя не подать ради Христа.
2–й нищий
А вот [не] подает. Не дал и не даст.
1–й нищий
Просить не умеете. Христианину нельзя не дать.
Все
А вот не дает.
1–й нищий
Вам не давал, мне даст.
Все
Не даст, не тот человек.
1–й нищий
Об заклад, что даст.
Все
Об заклад. Копейку, две полушки.
1–й нищий
Идет. (Бьет по рукам.) До вечера даст. Да вот и он. Смотрит и[88]
ЯВЛЕНИЕ 2–е
Рабочий араб ведет мула, навьюченного днуми корзинами, полными хлебами. За ним Петр Мытарь, толстый, завалившись назад с палкой, с золотым набалдашником, идет в богатой длинной одежде.
Петр Мытарь
Так слушай же ушами. Прямо на двор к княгине Евдоксии введи, скажи — Петр Мытарь по заказу прислал. По сребренику за хлеб.
Араб
Всё отдавать?
Петр Мытарь
Сказано, по сребренику за хлеб: сколько возьмет, столько сребреников.
Араб
А всех брать не станет?
Петр Мытарь
Э, образина чортова, бестолковая. Всех 112 хлебов. Сколько возьмет, столько сребреников. Остальные вози к Абдулу. Да чтоб целы были.
Араб
Ладно. (Идет.)
1–й нищий (изогнувшись, трясясь подходит к Петру)
Кормилец, Христа ради убогому. Бог тебя наградит. Дай бог тебе еще в 10 раз против твоего за твою добро[де]тель. Отец, Христа ради.
Петр Мытарь (идет, не замечая. Когда нищий подходит и касается, — поднимает палку)
Прочь, собака.
1–й нищий (забегая вперед, отдаляется так, чтобы не доставала палка)
Благодетель! Кормилец! Пожалей убогого. Христос тебе воздаст. Не оставь несчастного.
Петр Мытарь (грозит палкой)
Достану, собачий сын.
1–й нищий
Не меня пожалей, Христа ради прошу.
Петр Мытарь
У Христа и проси. (Замахивается.)
1–й нищий (перебегает на другую сторону).
Не отстану, до вечера не отстану. Пожалей, кормилец. Переложи гнев на милость.
Петр Мытарь
Смотри. Не палкой, так я тебя камнем достану. (Нагибается, отыскивая камень.)
1–й нищий
Миленький ты мой, красавец ты мой. Знаю, ты жалеешь меня, ты перед людьми не хочешь. Ну, брось копеечку. Бог тебе заплатит, и тебе, и деткам. Отец, кормилец. Не отстану, умру не отстану.
Петр Мытарь
Отстанешь! (Бежит за ним с палкой, добегает до мула. Нищий отбегает. (Петр) хватается за землю, камня нет.)
1–й нищий
Миленький, желан[ный]…
Петр Мытарь
(Так) провались же, проклятый! (Хватает хлеб и кидает в него.)
1–й нищий (крестится)
Спаси Христос за святую милостыньку. (Кланяется.) Я говорил, что дашь.
Петр с арабом уходят.
1–й нищий (подходит к своим)
Говорил, что даст. Давайте заклад.
3–й нищий
Он не дал, он швырнул.
1–й нищий
Всё равно милостыня. Давайте заклад.
2–й нищий
Нет, мы бились, что охотно не даст; а он швырнул.
1–й нищий
Кабы неохотно, он бы назад взял…
3–й нищий
И то правда. Видно, пробил заклад. Платить надо.
Нищие (вместе)
Платить, так платить. (Достают деньги.)
3–й нищий
Ну, видно, конец свету пришел, коли Петр Мытарь милостыню давать стал.
Занавес