Если человек делает дело не для показу, а с желанием совершить его, то он неизбежно действует в одной, определенной сущностью дела, последовательности. Если человек делает после то, что по сущности дела должно быть сделано прежде, или вовсе пропускает то, что необходимо сделать для того, чтобы можно было продолжать дело, то он наверное делает дело не серьезно, а только притворяется. Правило это неизменно остается верным как в материальных, так и в нематериальных делах. Как нельзя серьезно желать печь хлебы, не замесив прежде муку, и не вытопив потом, и не выметя печи и. т. д., так точно нельзя серьезно желать вести добрую жизнь, не соблюдая известной последовательности в приобретении необходимых для того качеств.
Правило это в делах доброй жизни особенно важно, потому что в материальном деле, как, например, в печении хлеба, можно узнать, серьезно ли человек занимается делом, или только притворяется, по результатам его деятельности; в ведении же доброй жизни поверка эта невозможна. Если люди, не меся муки, не топя печи, как на театре делают только вид, что они пекут хлеб, то по последствиям — отсутствию хлеба — очевидно для каждого, что они только притворялись; но если человек делает вид, что он ведет добрую жизнь, мы не имеем таких прямых указании, по которым мы бы могли узнать, серьезно ли он стремится к ведению доброй жизни, или только притворяется, потому что последствия доброй жизни не только не всегда ощутительны и очевидны для окружающих, но очень часто представляются им вредными; уважение же и признанно полезности и приятности для современников деятельности человека ничего но доказывают в пользу действительности ого доброй жизни.
И потому для распознавания действительности доброй жизни от видимости ее особенно дорог этот признак, состоящий в правильной последовательности приобретения нужных для доброй жизни качеств. Дорог этот признак преимущественно не для того, чтобы распознавать истинность стремлений к доброй жизни в других, но для распознавания ее в самом себе, так как мы в этом отношении склонны обманывать самих себя еще более, чем других.
Правильная последовательность приобретения добрых качеств ость необходимое условие движения доброй жизни и потому всегда всеми учителями человечества предписывалась людям известная, неизменная последовательность приобретения добрых качеств.
Во всех нравственных учениях устанавливается та лестница, которая, как говорит китайская мудрость, стоит от земли до неба, и на которую восхождение не может происходить иначе, как с низшей ступени. Как в учениях браминов, буддистов, конфуцианцев, так и в учении мудрецов Греции, устанавливаются ступени добродетелей, и высшая не может быть достигнута без того, чтобы не была усвоена низшая. Все нравственные учители человечества, как религиозные, так и нерелигиозные, признавали необходимость определенной последовательности в приобретении добродетелей, нужных для доброй жизни; необходимость эта вытекает и из самой сущности дела, и потому, казалось бы, должна бы быть признаваема всеми людьми.
Но удивительное дело! Сознание необходимой последовательности качеств и действий, существенных для доброй жизни, как будто утрачивается всё более и более и остается только в среде аскетической, монашествующей. В среде же светских людей предполагается и признается возможность приобретения высших свойств доброй жизни но только при отсутствии низших добрых качеств, обусловливающих высшие, но и при самом широком развитии пороков; вследствие чего и представление о том, в чем состоит добрая жизнь, доходит в наше время в среде большинства светских люден до величайшей путаницы. Утрачено представление о том, что есть добрая жизнь.
Произошло это, как я думаю, следующим образом.
Христианство, заменяя язычество, выставило более высокие, чем языческие, нравственные требования и, как и не могло быть иначе, выставляя свои требования, установило, как и в языческой нравственности, одну необходимую последовательность, приобретения добродетелей или ступеней для достижения доброй жизни.
Добродетели Платона, начинаясь воздержанием, через мужество и мудрость, достигали справедливости; христианские добродетели, начинаясь самоотречением, через преданность воле божьей достигают любви.
Люди, серьезно принявшие христианство и стремившиеся усвоить для себя добрую христианскую жизнь, так и понимали христианство и всегда начинали добрую жизнь отречением от своих похотей, включающим в себя языческое воздержание.
Христианское учение потому только и заменило языческое, что оно иное и выше языческого. Но христианское учение, как и языческое, ведет людей к истине и добру; а так как истина и добро всегда один, то и путь к ним должен быть один, и первые шаги на этом пути неизбежно должны быть одни и те же как для христианина, так и для язычника.
Различие христианского от языческого учения добра в том, что языческое учение есть учение конечного, христианское же бесконечного совершенства. Платон, например, ставит образцом совершенства справедливость; Христос же ставит образцом бесконечное совершенство любви. «Будьте совершенны, как отец ваш небесный». От этого и различное отношение языческого и христианского учения к различным ступеням добродетелей. Достижение высшей добродетели по языческому учению возможно, и всякая ступень достижения имеет свое относительное значение: чем выше ступень, тем больше достоинства, так что люди с языческой точки зрения разделяются на добродетельных и недобродетельных, на более или менее добродетельных. По христианскому же учению, выставившему идеал бесконечного совершенства, деления этого не может быть. Не может быть и ступеней высших и низших. По христианскому учению, указавшему бесконечность совершенства, все ступени равны между собою по отношению к бесконечному идеалу. Различие достоинства в язычестве состоит в той ступени, которая достигнута человеком; в христианстве достоинство состоит только в процессе достижения, в большей или меньшей скорости движения. С языческой точки зрения человек, обладающий добродетелью благоразумия, стоит в нравственном значении ниже человека, не обладающего этой добродетелью; человек, обладающий сверх благоразумия и мужеством, стоит еще выше; человек, обладающий и благоразумием, и мужеством, и сверх того справедливостью, стоит еще выше; христианин же не может считаться ни один ни выше, ни ниже другого в нравственном значении; христианин только тем более христианин, чем быстрее он движется к бесконечному совершенству, независимо от той ступени, на которой он в данную минуту находится. Так что неподвижная праведность фарисея ниже движения кающегося разбойника на кресте.
Но в том, что движение к добродетели, к совершенству не может совершаться помимо низших степеней добродетели как в язычестве, так и в христианстве, — в этом не может быть различия.
Христианин, как и язычник, не может не начать работу совершенствования с самого начала, т. е. с того же, с чего начинает ее язычник, именно с воздержания, как не может тот, кто хочет войти на лестницу, не начать с первой ступени. Разница только в том, что для язычника воздержание само по себе представляется добродетелью, для христианина же воздержание есть только часть самоотречения, составляющего необходимое условие стремления к совершенству. И потому истинное христианство в своем проявлении не могло отвергнуть добродетели, которые указывало и язычество.
Но не все люди понимали христианство, как стремление к совершенству отца небесного; христианство, ложно понятое, уничтожало искренность и серьезность отношения людей к нравственному его учению.
Если человек верит, что может спастись помимо исполнения нравственного учения христианства, то ему естественно думать, что усилия его быть добрым излишни. И потому человек, верующий в то, что есть средства спасения помимо личных усилий к достижению совершенства (как, например, индульгенции у католиков), не может стремиться к этому с той энергией и серьезностью, с которою стремится человек, не знающий никаких других средств, кроме личных усилий. А не стремясь к этому с полного серьезностью, зная другие средства кроме личных усилий, человек неизбежно будет пренебрегать и тем одним неизменным порядком, в котором могут быть приобретаемы добрые качества, нужные для доброй жизни. Это самое и случилось с большинством люден, внешним образом исповедующих христианство.
Учение о том, что личные усилия не нужны для достижения человеком духовного совершенства, а что есть для этого другие средства, является причиной ослабления стремления к доброй жизни и отступления от необходимой для доброй жизни последовательности.
Огромная масса людей, которая внешним только образом приняла христианство, воспользовалась заменой язычества христианством для того, чтобы, освободившись от требований языческих добродетелей, как бы не нужных уже для христианина, освободить себя и от всякой необходимости борьбы со своей животной природой.
То же самое сделали и люди, переставшие верить во внешнее только христианство. Они точно так же, как и те верующие, выставляя вместо внешнего христианства какое–нибудь принятое большинством мнимое доброе дело, в роде служения науке, искусству, человечеству, — во имя этого мнимого доброго дела освобождают себя от последовательности приобретения качеств, нужных для доброй жизни, и довольствуются тем, что претворяются, как на театре, что живут доброю жизнью.
Такие люди, отставшие от язычества и не приставшие к христианству в его истинном значении, стали проповедовать любовь к богу и людям без самоотречения и справедливость без воздержания, т. е. проповедовать высшие добродетели без достижения низших, т. е. не самые добродетели, а только подобие их.
Одни проповедуют любовь к богу и людям без самоотречения, другие — гуманность, служение людям, человечеству без воздержания.
И так как проповедь эта поощряет животную природу человека под видом введения его в высшие нравственные сферы, освобождая его от самых элементарных требований нравственности давным–давно высказанных язычниками, и не только не отвергнутых, но усиленных истинным христианством, то она охотно была принята как верующими, так и неверующими.
На днях только вышла энциклика папы о социализме. Там после опровержения мнения социалистов о незаконности собственности сказано прямо, что «никто, несомненно, не обязан помогать ближнему, давая из того, что ему или семье его нужно (Nul assurement n’est tenu de soulager le prochain en prenant sur son necessaire on sur celui de sa famille), ни даже уменьшить что–либо из того, чего требуют от него приличия. Никто, в самом дело, не должен жить противно обычаям». (Это место из святого Фомы: Nullus enim inconvenienter debet vivere.) «Но после того, как отдано должное нужде и внешним приличиям», говорит далее энциклика, «обязанность каждого — отдавать излишек бедным».
Так проповедует глава одной из самых распространенных теперь церквей. И рядом с этой проповедью эгоизма, предписывающей отдавать ближнему то, что вам не нужно, проповедуется любовь, и постоянно с пафосом приводятся знаменитые слова Павла из 13 главы 1–го послания к коринфянам о любви.
Несмотря на то, что всё учение евангелия переполнено требованиями самоотречения, указаниями на то, что самоотречение есть первое условие христианского совершенства, несмотря на такие ясные изречения, как: «кто не возьмет креста своего… кто не отречется от отца, матери… кто не погубит жизнь свою…» — люди уверяют себя и других, что возможно любить людей, не отрекаясь не только от того, к чему привык, но и от того, что сам считаешь для себя приличным.
Так говорят ложные христиане, и точь–в–точь так же думают и говорят и пишут и поступают люди, отвергающие не только внешнее, но и истинное христианское учение, люди свободомыслящие. Люди эти уверяю и себя и других, что, вовсе не уменьшая своих потребностей, не побеждая своих похотей, можно служить людям и человечеству, т. е. вести добрую жизнь.
Люди отбросили языческую последовательность добродетелей и, не усвоив христианского учения в его истинном значении, не приняли и христианской последовательности и остались без всякого руководства.
В старину, когда не было христианского учения, у всех учителей жизни, начиная с Сократа, первою добродетелью в жизни было воздержание и было понятно, что всякая добродетель должна начинаться с нее и проходить через нее. Было ясно, что человек, не владеющий собой, развивший в себе огромное количество похотей и подчиняющийся всем им, не мог вести добрую жизнь. Было ясно, что прежде, чем человек мог думать не только о великодушии, о любви, но о бескорыстии, справедливости, он должен был научиться владеть собою. По нашим же взглядам этого ничего не нужно. Мы вполне уверены, что человек, развивший свои похоти до той высшей степени, в которой они развиты в нашем мире, человек, не могущий жить без удовлетворения сотни получивших над ним власть ненужных привычек, может вести вполне нравственную, добрую жизнь.
В наше время и в нашем мире стремление к ограничению своих похотей считается не только не первым, но даже и не последним, а совершенно не нужным для ведения доброй жизни делом.
По царствующему самому распространенному современному ее учению о жизни увеличение потребностей считается, напротив, желательным качеством, признаком развития, цивилизации, культуры и совершенствования. Люди так называемые образованные считают, что привычки комфорта, т. е. Изнеженности суть привычки не только не вредные, но хорошие, показывающие известную нравственную высоту человека, почти что добродетель.
Чем больше потребностей, чем утонченнее эти потребности, тем считается это лучше.
Ничто так ясно не подтверждает этого, как описательная поэзия и в особенности романы прошедшего и нашего века.
Как изображаются герои и героини, представляющие идеалы добродетелей?
В большинстве случаев мужчины, долженствующие представить нечто возвышенное и благородное, начиная с Чайльд–Гарольда и до последних героев Фелье, Троллопа, Мопассана, — суть но что иное, как развратные тунеядцы, ни на что, ни для кого не нужные; героини же — это так или иначе, более или менее доставляющие наслаждение мужчинам любовницы, точно так же праздные и преданные роскоши.
Я не говорю о встречающемся изредка и литературе изображении действительно воздержных и трудящихся лиц, — я говорю о типе обычном, представляющем идеал для массы, о том лице, похожим на которое старается быть большинство мужчин и женщин. Помню, когда я писал романы, то тогда для меня необъяснимое затруднение, в котором я находился и с которым боролся, — и с которым теперь, я знаю, борются все романисты, имеющие хотя самое смутное сознание того, что составляет действительную нравственную красоту, — заключалось в том, чтобы изобразить тип светского человека идеально хороший, добрый и вместе с тем такой, который бы был верен действительности.
Несомненным доказательством того, что действительно люди нашего времени не только но признают того, что языческое воздержание или христианское самоотречение суть свойства желательные и добрые, но считают увеличение потребностей чем–то хорошим и но, служит то, как в огромном большинстве воспитываются дети нашего мира. Их не только не приучают к воздержанию, как это было у язычников, и к самоотречению, как это должно быть у христиан, по сознательно прививают им привычки изнеженности, физической праздности и роскоши.
Мне давно хотелось написать такую сказку: женщина, оскорбленная другой, желая отметить ей, похищает ребенка своего врага, идет к колдуну, прося его научить, чем она злее всего может отметить своему врагу на единственном похищенном детище. Колдун научает похитительницу отнести ребенка в место, которое он указывает, и утверждает, что месть будет самая ужасная. Злая женщина делает это, но следит за ребенком и к удивлению своему видит, что ребенок взят и усыновлен бездетным богачом. Она идет к колдуну и упрекает его, но колдун велят ждать. Ребенок растет в роскоши и изнеженности. Злая женщина в недоумении, но колдун велит ждать. И действительно наступает время, когда злая женщина удовлетворена и даже жалеет свою жертву. Ребенок вырастает в изнеженности и распущенности и, благодаря своему доброму характеру, разоряется. И тут начинается ряд физических страданий, нищеты и унижений, к которым он особенно чувствителен и с которыми не умеет бороться. Стремление к нравственной жизни — и бессилие изнеженной, приученной к роскоши и праздности плоти. Тщетная борьба, падение всё ниже и ниже, пьянство, чтоб забыться, и преступление, или сумасшествие, или самоубийство.
В самом деле, нельзя без ужаса видеть воспитание некоторых детей в нашем мире. Только злейший враг мог бы так старательно прививать ребенку те слабости и пороки, которые прививаются ему родителями, в особенности матерями. Ужас берет, глядя на это и еще более на последствия этого, если уметь сидеть то, что делается в душах лучших из этих старательно самими родителями погубляемых детей.
Привиты привычки изнеженности, привиты тогда, когда еще молодое существо не понимает их нравственного значения. Уничтожена не только привычка воздержания и самообладания, но, обратно тому, что делалось при воспитании в Спарте и вообще в древнем пире, совершенно атрофирована эта способность.
Не только не приучен человек к труду, ко всем условиям всякого плодотворного труда, сосредоточенного внимания, напряжения, выдержки, увлечения делом, уменья исправить испорченное, привычки усталости, радости совершения, но приучен к праздности и пренебрежению всяким произведением труда, приучен к тому, чтоб портить, бросать и вновь за деньги приобретать всё, что вздумается, не думая даже никогда о том, как что делается. Человек лишен способности к приобретению первой по порядку добродетели, необходимой для приобретения всех других, — благоразумия, и пущен в мир, в котором проповедуются и как будто ценятся высокие добродетели справедливости, служения людям, любви. Хорошо, если молодой человек—натура нравственно слабая, но чуткая, не чующая разницы между показной доброй жизнью и настоящей, и которая может удовлетворяться царствующим в жизни злом. Если так, то всё устраивается как будто хорошо, и с непроснувшимся нравственным чувством такой человек иногда спокойно доживает до гроба. Но не всегда это так бывает, в особенности в последнее время, когда сознание безнравственности такой жизни носится в воздухе и невольно западает в сердце. Часто, и всё чаще и чаще, бывает так, что требования настоящей, непоказной нравственности пробуждаются и тогда начинаются внутренняя мучительная борьба и страдания, редко кончающиеся победой нравственного чувства. Человек чувствует, что жизнь его дурна, что ему надо изменить ее всю с самого начала, и он пытается это сделать; но тут люди, прошедшие ту же борьбу и не выдержавшие ее, со всех сторон нападают на пытающегося изменить свою жизнь и стараются всеми средствами внушить ему, что этого вовсе и не нужно, что воздержание и самоотречение не нужны для того, чтобы быть добрым, что можно, предаваясь объедению, наряжанию, физической праздности, даже блуду, быть вполне хорошим, полезным человеком. И борьба большей частью кончается плачевно. Либо измученный своей слабостью человек подчиняется этому общему голосу и подавляет в себе голос совести, кривит свой ум, чтобы оправдать себя, и продолжает вести ту же развратную жизнь, уверяя себя в том, что он выкупает ее верой во внешнее христианство или служением науке, искусству; либо борется, страдает и сходит с ума, или застреливается. Редко бывает то, чтобы среди всех соблазнов, окружающих его, человек нашего мира понял то, что есть и было тысячелетия тому назад азбучной истиной для всех разумных людей, именно то, что для достижения доброй жизни надо прежде всего перестать жить дурной жизнью и что для достижения каких–либо высших добродетелей надо прежде всего приобретать добродетель воздержания или самообладания, как определяли ее язычники, или добродетель самоотречения, как определяет ее христианство, — и стал бы понемногу усилиями над собой достигать ее.
Я только что читал письма нашего высокообразованного передового человека, сороковых годов, изгнанника Огарева, к другому еще более высокообразованному и даровитому человеку — Герцену. В письмах этих Огарев высказывает свои задушевные мысли, выставляет свои высшие стремления, и нельзя не видеть, что он, как это и свойственно молодому человеку, отчасти рисуется перед своим другом. Он говорит о самосовершенствовании, о святой дружбе, любви, о служении науке, человечеству и т. д. И тут же спокойным тоном он пишет, что часто раздражает приятеля, с которым живет, тем, что, как он пишет «возвращаюсь (домой) в нетрезвом виде или пропадаю долгие часы с погибшим, но милым созданием»… Очевидно, замечательно сердечный, даровитый, образованный человек не мог даже представить себе, чтобы было что–нибудь хоть сколько–нибудь предосудительного в том, чтобы он, женатый человек, ожидая родов жены (в следующем письме он пишет, что жена его родила), возвращался домой пьяный, пропадая у распутных женщин. Ему в голову не приходило, что пока он не начал бороться и хоть сколько–нибудь не поборол своего поползновения к пьянству и блуду, ему о дружбе, любви, а главное о служении чему бы то ни было и думать нельзя. А он не только не боролся с этими пороками, но, очевидно, считал их чем–то очень милым, нисколько не мешающим стремлению к совершенствованию, а потому не только не скрывал их от своего друга, перед которым он хочет выставиться в лучшем свете, но прямо выставлял их.
Так это было полстолетия тому назад. Я застал еще этих людей. Я знал самого Огарева и Герцена, и людей того склада, и людей, воспитанных в тех же преданиях. Во всех этих людях было поразительное отсутствие последовательности в делах жизни. В них были искреннее горячее желание добра и полнейшая распущенность личной похоти, которая, казалось им, не может мешать доброй жизни и произведению ими добрых и даже великих дел. Они сажали помешанные хлеба в истопленную печь и верили, что хлеба испекутся. Когда же под старость они стали замечать, что хлеба не пекутся, т. е. что никакого добра от их жизни не совершается, они видели в этом особенный трагизм.
Трагизм такой жизни действительно ужасен. И трагизм этот, каков он был в те времена для Герцена, Огарева и других, таков он и теперь для многих и многих так называемых образованных людей нашего времени, удержавших те же взгляды. Человек стремится жить доброго жизнью, но та необходимая последовательность, которая нужна для этого, потеряна в том обществе, в котором он живет. Как 50 лет тому назад Огарев и Герцен, так и большинство теперешних людей убеждены, что вести изнеженную жизнь, есть сладко, жирно, наслаждаться, всячески удовлетворять своей похоти — не мешает доброй жизни. Но, очевидно, добрая жизнь не выходит у них, и они предаются пессимизму и говорят: «таково трагическое положение человека».
Заблуждение в том, что люди, предаваясь своим похотям, считая эту похотливую жизнь хорошею, могут при этом вести добрую, полезную, справедливую, любовную жизнь, так удивительно, что люди последующих поколений, я думаю, прямо не будут понимать, что именно разумели люди нашего времени под словами «добрая жизнь», когда они говорили, что обжоры, изнеженные, похотливые ведут добрую жизнь. В самом деле, стоит только на время отрешиться от привычного взгляда на нашу жизнь и посмотреть на нее — не говорю с точки зрения христианской — но с точки зрения языческой, с точки зрения самых низших требовании справедливости, чтобы убедиться, что здесь не может быть и речи ни о какой доброй жизни.
Всякому человеку в нашем миро для того, чтобы, но скажу начать добрую жизнь, но только начать хоть немного подвигаться ней, надо прежде всего перестать вести злую жизнь, надо начать разрушать те условия злой жизни, в которой он находится.
Как части слышишь, как оправдание того, что мы не изменяем нашей дурной жизни, рассуждение о том, что поступок, идущий в разрез с обычной жизнью, был бы ненатуральным, был бы смешным, или желанием выказаться, и был бы от того не добрым поступком. Рассуждение это как будто сделано для того, чтобы люди никогда не изменили своей дурной жизни. Ведь если бы вся жизнь наша была хорошею, справедливою, доброю, то ведь только тогда всякий поступок, согласный с общею жизнью, был бы добрый. Если же жизнь на половину хорошая, на половину дурная, то для всякого поступка, не согласного с общей жизнью, столько же вероятия быть хорошим, сколько и дурным. Если же жизнь вся дурная, неправильная, то человеку, живущему этой жизнью, нельзя сделать ни одного доброго поступка, не нарушив привычного течения жизни. Можно сделать дурной поступок, не нарушив обычного течения жизни, но нельзя сделать хорошего.
Человеку, живущему нашей жизнью, нельзя вести. Добрую жизнь, прежде чем он не выйдет из тех условий зла, в которых он находится, нельзя начать делать доброе, не перестав делать злое. Невозможно роскошно живущему человеку вести добрую жизнь. Все его попытки добрых дел будут тщетны, пока он не изменит своей жизни, не сделает то первое по порядку дело, которое ему предстоит сделать. Добрая жизнь, как по языческому мировоззрению, так тем более по христианскому, измеряется одним, и не может измеряться ничем иным, как только отношением в математическом смысле любви к себе — к любви к другим. Чем меньше любви к себе и вытекающей из нее заботы о себе, трудов и требований от других для себя, и чем больше любви к другим и вытекающих из нее заботы о других, трудов своих для других, тем добрее жизнь.
Так понимали и понимают добрую жизнь все мудрецы мира и все истинные христиане, и точно так же понимают се все самые простые люди. Чем больше человек дает людям и меньше требует себе, тем он лучше; чем меньше дает другим и больше требует себе, тем он хуже.
Если передвинуть точку опоры рычага от длинного конца к короткому, то этим но только увеличится длинное плечо, но укоротится еще и короткое. Так что, если человек, имея одну данную способность любви, увеличил любовь и заботу о себе, то этим он уменьшил возможность любви и заботы о других не только на то количество любви, которое он перенес на себя, но во много раз больше. Вместо того, чтобы кормить других, человек съел лишнее, и этим не только уменьшил возможность отдать это лишнее, но еще себя лишил вследствие объедения возможности заботиться о других.
Для того, чтобы точно, не на словах быть в состоянии любить других, надо не любить себя — тоже не на словах, а на дело. Обыкновенно же бывает так: других мы думаем, что любим, уверяем в этом себя и других, но любим только на словах, себя же любим на деле. Других мы забудем покормить и уложить спать, себя же никогда. И потому для того, чтобы точно любить других на деле, надо выучиться забывать покормить себя и уложить себя спать, так же как мы забываем это сделать относительно других.
Мы говорим «добрый человек» и «ведет добрую жизнь» про человека изнеженного, привыкшего к роскошной жизни. Но человек такой — мужчина или женщина — может иметь самые любезные черты характера, кротости, благодушия, но не может вести добрую жизнь, как не может быть острым и резать самой хорошей работы и стали нож, если он не наточен. Быть добрыми и вести добрую жизнь значит давать другим больше, чем берешь от них. Человек же изнеженный, и привыкший к роскошной жизни, не может этого делать, во–первых, потому, что ему самому всегда много нужно (и нужно не по эгоизму его, а потому что он привык, и для него составляет страдание лишиться того, к чему он привык), а во–вторых, потому, что, потребляя все то, что он получает от других, он этим самым потреблением ослабляет себя, лишает себя возможности работать и потому служить другим. Человек изнеженный, мягко, долго спящий, жирно, сладко и много едящий я пьющий, соответственно тепло или прохладно одетый, не приучивший себя напряжению работы, может сделать только очень мало.
Мы так привыкли лгать сами себе и ко лжи других, — так выгодно нам не видеть лжи других, чтобы они не увидали нашей, что мы нисколько не удивляемся и не сомневаемся в справедливости утверждения добродетели, иногда даже святости людей, живущих вполне распущенной жизнью. Человек, мужчина или женщина, спит па постели с пружинами, двумя матрацами и двумя чистыми глажеными простынями, наволочками, на пуховых подушках. У кровати его коврик, чтобы ему не холодно было ступить на пол, несмотря па то, что тут же стоят, туфли. Тут же еще необходимые принадлежности так, что ему не надо выходить. Окна завешаны шторами так, что свет не может разбудить его, и оп спит до какого ему поспится часа. Кроме того, приняты меры, чтобы зимой было тепло, а летом прохладно, чтобы его не тревожили шум и мухи и другие насекомые. Он спит, а вода горячая и холодная для умывания, иногда для ванны или для бритья, уже готова. Готовится и чай или кофе, возбудительные напитки, которые выпиваются тотчас же после вставания. Сапоги, башмаки, калоши, несколько пар, которые он запачкал вчера, уже чистятся так, что они блестят, как стекло и на них нет ни пылинки. Также чистятся разные заношенные предшествующим днем одежды, соответствующие не только зиме и лету, но весне, осени, дождливой, сырой, жаркой поп до. Приготовляется вымытое, накрахмаленное, разутюженное чистое белье с пуговками, запонками, петельками, которые все осматриваются приставленными к тому людьми. Если человек деятелен, он встает рано, т. о. в 7 часов, т. с. все–таки часа два, три после тех, которые всё это готовят для него. Кроме приготовления одежд для дня и покрывала для ночи есть еще одежда и обувь для времени одеванья, халаты, туфли, и вот человек идет умываться, чиститься, чесаться, для чего употребляет несколько сортов щеток, мыл и большое количество воды и мыла. (Многие англичане и женщины особенно гордятся почему–то том, что они могут очень много вымылить мыла и вылить на себя воды.) Потом человек одевается, причесывается перед особым от тех, которые висят почти во всех комнатах, зеркалом, берет необходимые ему вещи, как то: большей частью очки или pince–nez, лорнет, потом раскладывает по карманам: платок чистый, чтобы высморкаться, часы на цепочке, несмотря на то, что везде, где он будет, почти в каждой комнате есть часы; берет деньги разных сортов, мелкие (часто в особой для того машинке, избавляющей от труда найти то, что нужно) и бумажки, карточки, на которых напечатано его имя, избавляющие от труда сказать или написать; книжку белую, карандаш. Для женщины одеванье еще много сложнее: корсет, прическа, длинные волосы, украшения, тесемочки, ластики, ленточки, завязочки, шпильки, булавки, брошки.
Но вот всё кончено, начинается день обыкновенно едой, пьется приготовленный кофе или чай с большим количеством сахара, едят булки; хлеб первого сорта пшеничной муки с большим количеством масла, иногда свиного мяса. Мужчины большей частью при этом курят папиросы или сигары и затем читают газету свежую, только что принесенную. Потом хождение из дома на службу или по делам, или езда в экипажах, нарочно существующих для перевозки этих людей. Потом завтрак из убитых животных, птиц, рыб, потом обед такой же, при большой скромности из трех блюд, — сладкое блюдо, кофе, потом игра — карты, и игра — музыка, или театр, чтение или беседа в мягких пружинных креслах при усиленном и смягченном свете свечи, газа, электричества, — опять чан, опять еда, ужин и опять в постель, приготовленную, взбитую с чистым бельем и с очищенной посудой.
Таков день человека скромной жизни, про которого, если он мягкого характера и не имеет исключительно неприятных для других привычек, говорят, что это человек, ведущий добрую жизнь.
Но добрая жизнь есть жизнь того человека, который делает добро людям; как же может делать добро людям человек, живущий так и привыкший жить так? Ведь прежде, чем делать добро, он должен перестать делать зло людям. А сочтите всё то зло, которое он, часто сам не зная этого, делает людям, и вы увидите, что ему далеко до добра людям, и много, много ему надо совершить подвигов для того, чтобы искупить делаемое им зло, а что подвигов–то он, расслабленный своей похотливой жизнью, никаких производить и не может. Ведь спать он мог бы и здоровей и физически, и нравственно, лежа на полу на плаще, как спал Марк Аврелий, и потому все труды и работы матрацов и пружин и пуховых подушек и ежедневной работы прачки, женщины, слабого существа со своими женскими слабостями и родами и кормлением детей, полоскающей его, сильного мужчины, белье, — все эти труды могли бы не быть. Он мог бы лечь раньше и встать раньте, и труды гардин и освещения вечером могли бы тоже не быть. Мог бы он спать в той же рубахе, в которой ходил днем, мог бы ступить босыми ногами на пол и выдти на двор, мог бы умыться водой у колодца, — одним словом, мог бы жить так, как живут все те, которые работают всё это на него, и потому всех этих трудов на него могло бы не быть. Могло бы не быть и всех тех трудов для его одежд, для его утонченной пищи, для его увеселений.
Так как же такому человеку делать добро людям и вести добрую жизнь, не изменив свою изнеженную, роскошную жизнь. Не может нравственный человек, не говорю христианин, но только исповедующий гуманность, или хоть только справедливость, не может не желать изменить своей жизни и не перестать пользоваться предметами роскоши, изготовляемыми иногда с вредом для других людей.
Если человек точно жалеет людей, работающих табак, то первое, что он невольно сделает, это то, что он перестанет курить, потому что, продолжая курить и покупая табак, он этим поощряет производство табаку, губящее здоровье людей.
Но люди нашего времени рассуждают не так. Они придумывают самые разнообразные и хитрые рассуждения, но только не то, которое естественно представляется всякому простому человеку. По их рассуждениям, воздерживаться от предметов роскоши совсем не нужно. Можно соболезновать положению рабочих, говорить речи и писать книги в их пользу и вместе с тем продолжать пользоваться теми трудами, которые мы считаем для них губительными.
По одним рассуждениям выходит, что пользоваться губительными трудами других людей можно, потому что, если я не буду пользоваться, то будет пользоваться другой. Вроде того рассуждения, что надо выпить вредное мне вино, потому что оно куплено, и если не я, то другие выпьют его.
По другим выходит, что пользование для роскоши трудами: этих людей даже очень полезно для них, так как этим мы даем им деньги, т. е. возможность существования, точно как будто нельзя давать им возможность существования ничем иным, как только тем, чтобы заставлять их работать вредные для них и излишние для нас вещи.
Всё это происходит от того, что люди вообразили себе, что можно нести добрую жизнь, не усвоив по порядку первое свойство, нужное для доброй жизни.
И первое свойство это есть воздержание.
Доброй жизни не было и не может быть без воздержания. Помимо воздержания не мыслима никакая добрая жизнь. Всякое достижение доброй жизни должно начаться через него.
Есть лестница добродетелей, и надо начинать с первой ступени, чтобы взойти на последующие; и первую добродетель, которую должен усвоить человек, если он хочет усвоить последующие, есть то, что древние называли благоразумием или самообладанием.
Если в христианском учении воздержание включено в понятие самоотречения, то тем не менее последовательность остается та же самая, и приобретение никаких христианских добродетелей невозможно без воздержания — не потому, что кто–либо это выдумал, а потому, что таково существо дела.
Воздержание есть первая ступень всякой доброй жизни.
Но и воздержание достигается не вдруг, а тоже постепенно.
Воздержание есть освобождение человека от похотей, есть покорение их благоразумию. Но похотей у человека много различных, и для того, чтобы борьба с ними была успешна, человек должен начинать с основных, — таких, на которых вырастают другие, более сложные, а не с сложных, выросших на основных. Есть похоти сложные, как похоть украшения тела, игр, увеселений, болтовни, любопытства и мною других, и есть похоти основные: обжорства, праздности, плотской любви. В борьбе с похотями нельзя начинать с конца, с борьбы с похотями сложными; надо начинать с основных, и то в одном определенном порядке. И порядок этот определен и сущностью дела, и преданием мудрости человеческой.
Объедающийся человек не в состоянии бороться с ленью, а объедающийся и праздный человек никогда не будет в силах бороться с половой похотью. И потому по всем учениям стремление к воздержанию начиналось с борьбы с похотью обжорства, начиналось постом. В нашем же мире, где до такой степени потеряно, и так давно потеряно всякое серьезное отношение к приобретению доброй жизни, что самая первая добродетель — воздержание, — без которой другие невозможны, считается излишней, — потеряна и та постепенность, которая нужна для приобретения этой первой добродетели, и о посте многими забыто и решено, что пост есть глупое суеверие и что пост совсем не нужен.
А между тем так же, как первое условие доброй жизни есть воздержание, так и первое условие воздержанной жизни есть пост.
Можно желать быть добрым, мечтать о добре, не постясь; но в действительности быть добрым без поста так же невозможно, как идти, не вставши на ноги.
Пост есть необходимое условие доброй жизни. Обжорство же всегда было и есть первый признак обратного — недоброй жизни, и к сожалению, этот признак относится в высшей степени к жизни большинства людей нашего времени.
Взгляните на лица и сложения людей нашего круга и времени, — на многих из этих лиц с висящими подбородками и щеками, ожиревшими членами и развитыми животами лежит неизгладимый отпечаток развратной жизни. Да это и не может быть иначе. Присмотритесь к нашей жизни, к тому, чем движимо большинство людей нашего мира; спросите себя, какой главный интерес этого большинства? И как ни странно это может показаться нам, привыкшим скрывать наши настоящие интересы и выставлять фальшивые, искусственные, — главный интерес жизни большинства людей нашего времени — это удовлетворение вкуса, удовольствие еды, жранье. Начиная с беднейших до богатейших сословий общества, обжорство, я думаю, есть главная цель, есть главное удовольствие нашей жизни. Бедный, рабочий народ составляет исключение только в той мере, в которой нужда мешает ему предаваться этой страсти. Как только у него есть время и средства к тому, он, подражая высшим классам, приобретает самое вкусное и сладкое, и ест и пьет, сколько может.
Чем больше он съест, тем больше он не только считает себя счастливым, но сильным и здоровым. И в этом убеждения поддерживают его образованные люди, которые именно так и смотрят на пищу. Образованные классы представляют себе счастье и здоровье (и чем уверяют их доктора, утверждая, что самая дорогая пища, мясо — самая здоровая), в вкусной, питательной, легко перевариваемой пище, — хотя и стараются скрыть это.
Посмотрите на жизнь этих людей, послушайте их разговоры. Какие все возвышенные предметы как будто занимают их: и философия, и наука, и искусство, и поэзия, и распределение богатств, и благосостояние народа, и воспитание юношества; но все это для огромного большинства — ложь, все это их занимает между делом, между настоящим делом, между завтраком и обедом, пока желудок полон, и нельзя есть еще. Интерес один живой, настоящий, интерес большинства, и мужчин и женщин — это еда, особенно после первой молодости. Как поесть, что поесть, когда, где?
Ни одно торжество, ни одна радость, ни одно освящение, открытие чего бы то ни было не обходится без еды.
Посмотрите на путешествующих людей. На них это особенно видно. «Музей, библиотеки, парламент — как интересно! А где мы будем обедать? Кто лучше кормит?» Да взгляните только на людей, как они сходятся к обеду, разодетые, раздушенные, к украшенному цветами столу, как радостно потирают руки и улыбаются.
Если бы заглянуть в души, — чего ждет большинство людей? — Аппетита к завтраку, к обеду. В чем наказание самое жестокое с детства? Посадить на хлеб и воду. Кто получает из мастеровых наибольшее жалованье? Повара. В чем главный интерес хозяйки дома? К чему в большинстве случаев склоняется разговор между хозяек среднего круга? И если разговор людей высшего круга не склоняется к этому, то это не потому, что они более образованны и заняты высшими интересами, а только потому, что у них есть экономка или дворецкий, которые заняты этим и обеспечивают их обеды. Попробуйте лишить их этого удобства, и вы увидите, в чем их забота. Всё сводится к вопросам об еде, о цепе тетеревов, о наилучших средствах варить кофе, печь сладкие пирожки и т. д. Собираются люди вместе, но какому бы случаю они ни собирались: для крестин, похорон, свадьбы, освящения церкви, проводов, встречи, празднования памятного дня, смерти, рождения великого ученого, мыслителя, учителя нравственности, собираются люди, занятые будто бы самыми возвышенными интересами. Так они говорят; но они и притворяются: все они знают, что будет еда, хорошая, вкусная ода, и питье, и это гласное собрало их вместе. За несколько дней уже для этой самой цели били и резали животных, тащили корзины продуктов из гастрономических магазинов, и повара, помощники их, поваренки, буфетные мужики, особенно одетые, в чистых крахмальных фартуках, колпаках, «работали».
Работали получающий 500 и больше рублей в месяц chef’ы, отдавая приказания. Рубили, месили, мыли, укладывали, украшали повара. Еще с таким же торжеством и важностью работал такой же начальник сервировки, считая, обдумывая, прикидывая взглядом, как художник. Работал садовник для цветов. Судомойки… Работает армия людей, поглощаются произведения тысяч рабочих дней, и всё для того, чтобы людям, собравшись, поговорить о памятном великом учителе науки, нравственности, или вспомнить умершего друга, или напутствовать молодых супругов, вступающих в новую жизнь.
В низшем в среднем быту ясно видно, что праздник, похороны, свадьба — это жранье. Так там и понимают это дело. Жранье так заступает место самого мотива соединения, что по–гречески во и по–французски свадьба и пир однозначащи. Но в высшем кругу, среди утонченных людей, употребляется большое искусство для того, чтобы скрыть это и делать вид, что еда есть дело второстепенное, что это так только приличие. Они и удобно могут представлять это, потому что большей частью в настоящем смысле слова пресыщены — никогда не голодны.
Они притворяются, что обед, еда, им не нужны, даже в тягость; но это ложь. Попробуйте вместо ожидаемых ими утонченных блюд дать им, не говорю хлеба с водой, но каши и лапши, и посмотрите, какую бурю это вызовет, и как окажется то, что действительно есть, именно то, что в собрании этих людей главный интерес но тот, который они выставляют, а интерес еды.
Посмотрите на то, чем торгуют люди, пройдите по городу и досмотрите, что продается: наряды и предметы для объядения.
В сущности это так должно быть и не может быть иначе. Не думать об еде, держать эту свою похоть в пределах можно только тогда, когда человек покоряется необходимости есть; но когда человек, только покоряясь необходимости, т. е. полноте желудка, перестает есть, тогда это не может быть иначе. Если человек полюбил удовольствие еды, позволил себе любить это удовольствие, находит, что это удовольствие хорошо (как это находит все огромное большинство людей нашего мира, и образованные, хотя они и притворяются в обратном), тогда нет пределен его увеличению, нет пределов, дальше которых оно не могло бы разрастись. Удовлетворенно потребности имеет пределы, но удовольствие не имеет их. Для удовлетворения потребности необходимо и достаточно есть хлеб, кашу или рис; для увеличения удовольствия нет конца приправам и приспособлениям.
Хлеб есть необходимая и достаточная пища (доказательство этому — миллионы людей сильных, легких, здоровых, много работающих на одном хлебе). Но лучше хлеб есть с приправой. Хорошо мочить хлеб в воде, наварной от мяса. Еще лучше положить в эту поду овощи, и еще лучше разные овощи. Хорошо съесть и мясо. Но мясо лучше съесть не вываренное, а только зажаренное. А еще лучше с маслом слегка зажаренное и с кровью, известные части. А к этому еще овощи и горчицу. И запить это вином, лучше всего красным. Есть уже не хочется, но можно съесть еще рыбы, если приправить ее соусом и запить вином белым. — Казалось бы, больше нельзя ни жирного, ни вкусного. Но сладкое еще можно съесть, летом мороженое, зимой компот, варенье и т. п. И вот обед, скромный обед. Удовольствие этого обеда можно еще много, много увеличить. И увеличивают, и увеличению этому нет пределов: и возбуждающие аппетит закуски, и entremets (легкое блюдо, подаваемое перед десертом), и десерты, и разные соединения вкусных вещей, и цветы, и украшения, к музыка за обедом.
И удивительная вещь, — люди, каждый день объедающиеся такими обедами, перед которыми ничто Валтасаров пир, вызвавший чудесную угрозу, наивно уверены, что они при этом могут вести нравственную жизнь.
Пост есть необходимое условие доброй жизни; но и в посте, как и в воздержании, является вопрос, с чего начинать пост, как поститься, — как часто есть, что есть, чего не есть? И как нельзя заняться серьезно никаким делом, не усвоив нужной в нем последовательности, так и нельзя поститься, не зная, с чего начать пост, с чего начать воздержание в пище.
Пост. Да еще в посте разборка, как и с чего поститься. Мысль эта кажется смешной, дикой большинству людей.
Помню, как с гордостью за свою оригинальность нападавший на аскетизм монашества евангелик говорил мне: мое христианство не с постом и лишениями, а на бифстексах. Христианство и добродетель вообще с бифстексом!
В нашу жизнь въелось столько диких, безнравственных вещей, особенно в ту низшую область первого шага к доброй жизни, — отношения к пище, на которое мало кто обращал внимания, — что нам трудно даже понять дерзость и безумие утверждения в наше время христианства или добродетели с бифстексом.
Ведь мы не ужасаемся перед этим утверждением только потому, что над нами случилось то необычное дело, что мы смотрим и не видим, спутаем и но слышим. Нет зловония, к которому человек бы не принюхался, нет звуков, к которым бы не прислушался, безобразия, к которому бы не пригляделся, так что уже не замечает того, что поразительно для непривыкшего человека.
Точно также в области нравственной. Христианство и нравственность с бифстексом!
На днях я был на бойне в нашем городе Туле. Бойня у нас построена по новому, усовершенствованному способу, как она устроена в больших городах, так чтобы убиваемые животные мучились как можно меньше. Это было в пятницу, за два дня до Троицы. Скотины было много.
Еще прежде, давно, читая прекрасную книгу «Ethics of Diet», мне захотелось побывать на бойне с тем, чтобы самому глазами увидать сущность того дела, о котором идет речь, когда говорят о вегетарианстве. Но всё совестно было, как всегда бывает совестно идти смотреть на страдания, которые наверное будут, но которых ты предотвратить не можешь, и я всё откладывал.
Но недавно я встретился на дороге с мясником, который ходил домой и теперь возвращался в Тулу. Он еще неискусный мясник, а его обязанность колоть кинжалом. Я спросил его, не жалко ли ему убивать скотину? И как всегда отвечают, он ответил: «Чего же жалеть? Ведь надо же». Но когда я сказал ему, что питание мясом не необходимо, то он согласился и тогда согласился, что и жалко. «Что же делать, кормиться надо», — сказал он. — «Прежде боялся убивать. Отец, тот в жизнь курицы не зарезал». — Большинство русских людей не могут убивать, жалеют, выражая это чувство словом «бояться». Он тоже боялся, но перестал. Он объяснил мне, что самая большая работа бывает по пятницам и продолжается до вечера.
Недавно я также разговорился с солдатом, мясником, и опять точно так же он был удивлен моим утвержденном о том, что жалко убивать; и, как всегда, сказал, что это положено; но потом согласился: «Особенно, когда смирная, ручная скотина. Идет сердешная, верит тебе. Живо жалко!»
Мы шли раз из Москвы, и по дороге нас подвезли ломовые извозчики, охавшие из Серпухова в рощу к купцу за дровами. Был чистый четверг. Я ехал на первой телеге с извозчиком, сильным, красным, грубым, очевидно сильно пьющим мужиком. Въезжая в одну деревню, мы увидали, что из крайнего двора тащили откормленную, голую, розовую свинью бить. Она визжала отчаянным голосом, похожим на человеческий крик. Как раз в то время, как мы проезжали мимо, свинью стали резать. Один из людей полоснул ее по горлу ножом. Она завизжала еще громче и пронзительней, вырвалась и побежала прочь, обливаясь кровью. Я близорук и не видел всего подробно, я видел только розовое, как человеческое, тело свиньи и слышал отчаянный визг; но извозчик видел все подробности и, не отрывая глаз, смотрел туда. Свинью поймали, повалили и стали дорезывать. Когда визг ее затих, извозчик тяжело вздохнул. «Ужели ж за это отвечать не будут?» — проговорил он.
Так сильно в людях отвращение ко всякому убийству, но примером, поощрением жадности людей, утверждением о том, что это разрешено богом, и главное привычкой, людей доводят до полной утраты этого естественного чувства.
В пятницу я пошел в Тулу и, встретив знакомого мне кроткого доброго человека, пригласил его с собой.
— Да, я слышал, что тут хорошее устройство, и хотел посмотреть, но если там бьют, я не войду.
— Отчего же, я именно это–то и хочу видеть! Если есть мясо, то ведь надо бить.
— Нет, нет, я не могу.
Замечательно при этом, что этот человек — охотник и сам убивает птиц и зверей.
Мы пришли. У подъезда уже стал чувствителен тяжелый, отвратительный гнилой запах столярного клея или краски на клею. Чем дальше подходили мы, тем сильнее был этот запах.
Строение — красное, кирпичное, очень большое, со сводами и высокими трубами. Мы вошли в ворота. Направо был большой, в 1/4 десятины, огороженный двор — это площадка, на которую два дня в педелю пригоняют продажную скотину, — и на краю этого пространства домик дворника; налево были, как они называют, каморы, т. е. комнаты с круглыми воротами, с асфальтовым погнутым полом и с приспособлением для подвешивания и перемещения туш. У стены домика направо, на лавочке сидело человек пять мясников с фартуках, залитых кровью, с засученными, забрызганными рукавами на мускулистых руках. Они с полчаса как кончили работу, так что в этот день мы могли сидеть только пустые каморы. Несмотря на открытые с двух сторон ворота, в каморе был тяжелый запах теплой крови, пол был весь коричневый, глянцовитый и в углублениях пола стояла сгущающаяся черная кровь.
Один из мясников рассказал нам, как бьют, и показал то место, где это производится. Я не совсем понял его и составил себе ложное, но очень страшное представление о том, как бьют, и думал, как это часто бывает, что действительность произведет на меня меньшее впечатление, чем воображаемое. Но в этом я ошибся.
В следующий раз я пришел на бойню вовремя. Это было в пятницу перед Троицыным дном. Был жаркий июньский день. Запах клея, крови был еще сильнее и заметнее утром, чем в первое мое посещение. Работа была в самом разгаре. Вся пыльная площадка была полна скота, и скот был загнан во все загоны камор.
У подъезда на улице стояли телеги с привязанными к грядкам и оглоблям быками, телками, коровами. Полки, запряженные хорошими лошадьми, с наваленными живыми, болтающимися свесившимися головами, телятами подъезжали и разгружались; и такие же, полки с торчащими и качающимися ногами туш быков, с их головами, яркокрасными легкими и бурыми печенками отъезжали от бойни. У забора стояли верховые лошади гуртовщиков. Сами гуртовщики–торговцы в своих длинных сюртуках, с плетями и кнутами в руках ходили по двору, или замечая мазками дегтя скотину одного хозяина, или торгуясь, или руководя переводом волов и быков с площади в те загоны, из которых скотина поступала в самые каморы. Люди эти, очевидно, были все поглощены денежными оборотами, расчетами, и мысль о том, что хорошо или нехорошо убивать этих животных, была от них так же далека, как мысль о том, каков химический состав той крови, которой был залит пол каморы.
Мясников никого не видно было на дворе, все были в каморах, работая. В этот день было убито около ста штук быков. Я вошел в камору и остановился у двери. Остановился я и потому, что в каморе было тесно от передвигаемых туш, и потому, что кровь текла внизу и капала сверху, и все мясники, находившиеся тут, были измазаны ею, и, войдя в середину, я непременно измазался бы кровью. Одну подвешенную тушу снимали, другую переводили к двери, третья—убитый вол лежал белыми ногами кверху, и мясник сильным кулаком подпарывал растянутую шкуру.
Из противоположной двери той, у которой я стоял, в это же время вводили большого красного сытого вола. Двое тянули его. И не успели они ввести его, как я увидал, что один мясник занес кинжал над его шеей и ударял. Вол, как будто ему сразу подбили все четыре ноги, грохнулся на брюхо, тотчас же перевалился на одни бок и забился ногами и всем задом. Тотчас же один мясник навалился на перед быка с противоположной стороны его бьющихся ног, ухватил его за рога, пригнул ему голову к земле, и другой мясник ножом разрезал ему горло, и из–под головы хлынула черно–красная кровь, под поток которой измазанный мальчик подставил — жестяной таз. Всё время, пока это делали, вол, не переставая, дергался головой, как бы стараясь подняться, и бился всеми четырьмя ногами в воздухе. Таз быстро наполнялся, но вол был жив и, тяжело нося животом, бился задними и передними ногами, так что мясники сторонились его. Когда один таз наполнился, мальчик понес его на голове в альбуминовый завод, другой — подставил другой таз, и этот стал наполняться. Но вол всё так же носил животом и дергался задними ногами. Когда кровь перестала течь, мясник поднял голову вола и стал снимать с нее шкуру. Вол продолжал биться. Голова оголилась и стала красная с белыми прожилками и принимала то положение, которое ей давали мясники, с обеих сторон ее висела шкура. Вол не переставал биться. Потом другой мясник ухватил быка за ногу, надломил ее и отрезал. В животе и остальных ногах еще пробегали содрогания. Отрезали и остальные ноги и бросили их туда, куда кидали ноги волок одного хозяина. Потом потащили тушу к лебедке и там распяли ее, и там движений уже не было.
Так я смотрел из двери на второго, третьего, четвертого вола. Со всеми было то же: также снятая голова с закушенным языком и бьющимся задом. Разница была только в том, что не всегда сразу попадал боец в то место, от которого вол падал. Бывало то, что мясник промахивался, и вол вскидывался, ревел и, обливаясь кровью, рвался из рук. Но тогда его притягивали под брус, ударяли другой раз, и он падал.
Я зашел потом со стороны той двери, в которую вводили. Тут я видел то же, только ближе и потому яснее. Я увидал тут главное то, чего я не видал из первой двери: чем заставляли входить волов в эту дверь. Всякий раз, как брали вола из загона и тянули его спереди на веревке, привязанной за рога, вол, чуя кровь, упирался, иногда ревел и пятился. Силой втащить двум людям его нельзя бы были, и потому всякой раз один из мясников заходил сзади, брал вола за хвост и винтил хвост, ломая репицу, так что хрящи трещали и вол подвигался.
Кончили волов одного хозяина, пополи скотину другого. Первая скотина из этой партии другого хозяина был не вол, а бык. Породистый, красивый, черный с белыми отметинами и ногами, — молодое, мускулистое, энергическое животное. Его потянули; он опустил голову книзу и уперся решительно. Но шедший сзади мясник, как машинист берется за ручку свистка, взялся за хвост, перекрутил его, хрящи хрустнули, и бык рванулся вперед, сбивая тащивших за веревку людей, и опять уперся, косясь черным, налившимся в белке кровью глазом. Но опять хвост затрещал, и бык рванулся и уже был там, где и нужно было. Боец подошел, прицелился и ударил. Удар не попал в место. Бык подпрыгнул, замотал головой, заревел и, весь в крови, вырвался и бросился назад. Весь народ в дверях шарахнулся. Но привычные мясники с молодцеватостью, выработанной опасностью, живо ухватили веревку, опять хвост и опять бык очутился в каморе, где его притянули головой под брус, из–под которого он уже не вырвался. Боец примерился живо в то местечко, где расходятся звездой волосы, и, несмотря на кровь, нашел ого, ударил, и прекрасная, полная жизни скотина рухнулась и забилась головой, ногами, пока ему выпускали кровь и свежевали голову.
— Вишь, проклятий чорт, и упал–то не куда надо, — ворчал мясник, разрезая ему кожу головы.
Через пять минут торчала уже красная, вместо черной, голова без кожи, с стеклянно–остановившимися глазами, таким красивым цветом блестевшими за пять минут тому назад.
Потом я пошел в то отделение, где режут мелкий скот. Очень большая камора, длинная с асфальтовым полом и с столами со спинками, на которых режут овец и телят. Здесь уже кончилась работа; в длинной каморе, пропитанной запахом крови, было только два мясника. Один надувал в ногу уже убитого барана и похлопывал его ладонью по раздутому животу; другой, молодой малый в забрызганном кровью фартуке, курил папироску загнутую. Больше никого не было и мрачной, длинной, пропитанной тяжелым запахом каморе. Вслед за мной пришел по виду отставной солдат и принес связанного по ногам черного с отметиной на шее молодого нынешнего баранчика и положил на один из столов, точно на постель. Солдат, очевидно, знакомый, поздоровался, завел речь о том, когда отпускает хозяин. Малый с папироской подошел с ножом, поправил его на краю стола и отвечал, что по праздникам. Живой баран также тихо лежал, как и мертвый, надутый, только быстро помахивал коротеньким хвостиком и чаще, чем обыкновенно, носил боками. Солдат слегка, без усилия придержал его подымающуюся голову; малый, продолжая разговор, взял левой рукой за голову барана и резнул его по горлу. Баран затрепыхался, и хвостик напружился и перестал махаться. Малый, дожидаясь, пока вытечет кровь, стал раскуривать потухавшую папироску. Полилась кровь, и баран стал дергаться. Разговор продолжался без малейшего перерыва.
А те куры, цыплята, которые каждый день в тысячах кухонь, с срезанными голосами, обливаясь кровью, комично, страшно прыгают, вскидывая крыльями?
И, смотришь, нежная утонченная барыня будет пожирать трупы этих животных с полной уверенностью в своей правоте, утверждая два взаимно–исключающие друг друга положения:
Первое, что она, в чем уверяет ее ее доктор, так деликатна, что не может переносить одной растительной пищи и что для ее слабого организма ей необходима пища мясная; и второе, что она так чувствительна, что не может не только сама причинять страдании животным, но переносить и вида их.
А между тем слаба–то она, эта бедная барыня, только именно потому, что ее приучили питаться несвойственной человеку пищей; не причинять же страданий животным она не может потому, что пожирает их.
Нельзя притворяться, что мы не знаем этого. Мы не страусы и не можем верить тому, что если мы не будем смотреть, то не будет того, чего мы не хотим видеть. Тем более этого нельзя, когда мы не хотим видеть того самого, что мы хотим есть. И главное, если бы это было необходимо. Но положим не необходимо, но на что–нибудь нужно? — Ни на что. (Те, которые сомневаются в этом, пусть прочтут те многочисленные, составленные учеными и врачами, книги об этом предмете, и которых доказывается, что мясо не нужно для питания человека. И пусть но слушают тех старозаветных врачей, которые отстаивают необходимость питания мясом только потому, что это признавали очень долго их предшественники и они сами; отстаивают с упорством, с недоброжелательностью, как отстаивают всегда все старое, отживающее.) Только на то, чтобы воспитывать зверские чувства, разводить похоть, блуд, пьянство.
Что и подтверждается постоянно тем, что молодые, добрые, неиспорченные люди, особенно женщины и девушки, чувствуют, не зная, как одно вытекает из другого, что добродетель не совместима с бифстексом, и как только пожелают быть добрыми, бросают мясную пищу.
Что же я хочу сказать? То, что людям для того, чтобы быть нравственными, надо перестать есть мясо? Совсем нет.
Я хотел сказать только то, что для доброй жизни необходим известный порядок добрых поступков; что если стремление к доброй жизни серьезно в человеке, то оно неизбежно примет один известный порядок; и что в этом порядке первой добродетелью, над которой будет работать человек, будет воздержание, самообладание. Стремясь же к воздержанию, человек неизбежно будет следовать тоже одному известному порядку, и в этом порядке первым предметом будет воздержание в пище, будет пост. Постясь же, если он серьезно и искренно ищет доброй жизни, — первое, от чего будет воздерживаться человек, будет всегда употребление животной пищи, потому что, не говоря о возбуждении страстей, производимом этой пищей, употребление ее прямо безнравственно, так как требует противного нравственному чувству поступка — убийства, и вызывается только жадностью, желанием лакомства.
Почему именно воздержание от животной пищи будет первым делом поста и нравственной жизни, превосходно сказано, и не одним человеком, а всем человечеством в лице наилучших представителей его в продолжение всей сознательной жизни человечества. Но почему, если незаконность, т. е. Безнравственность животной пищи так давно известна человечеству, люди до сих пор не пришли к сознанию этого закона? — спросят люди, которым свойственно руководиться не столько своим разумом, сколько общим мнением. Ответ на этот вопрос в том, что всё нравственное движение человечества, составляющее основу всякого движения, совершается всегда медленно; но что признак настоящего движения, не случайного, есть его безостановочность и постоянное его ускорение.
И таково движение вегетарианства. Движение это выражено и во всех мыслях писателей по этому предмету и в самой жизни человечества, всё больше и больше переходящего бессознательно от мясоедения к растительной пище, и сознательно — в проявившемся с особенной силой и принимающем всё большие и большие размеры движении вегетарианства. Движение это идет последние 10 лет, все убыстряясь и убыстряясь: всё больше и больше с каждым годом является книг и журналов, издающихся по этому предмету; всё больше и больше встречается людей, отказывающихся от мясной пищи; и за границею с каждым годом, особенно в Германии, Англии и Америке, увеличивается число вегетарианских гостиниц и трактиров.
Движение это должно быть особенно радостно для людей, живущих стремлением к осуществлению царства божия на земле, не потому, что само вегетарианство ость важный шаг к этому царству (все истинные шаги и важны, и не важны), а потому, что оно служит признаком того, что стремление к нравственному совершенствованию человека серьезно и искренно, так как оно приняло свойственный ему неизменный порядок, начинающийся с первой ступени.
Нельзя не радоваться этому так же, как не могли бы не радоваться люди, стремившиеся войти на верх дома и прежде беспорядочно и тщетно лезшие с разных сторон прямо на стены, когда бы они стали сходиться, наконец, к первой ступени лестницы и все бы теснились у нее, зная, что хода на верх не может быть помимо этой первой ступени лестницы.
Лев Толстой.
За последние два месяца нет книги, журнала, номера газеты, в которой бы не было статей о голоде, описывающих положение голодающих, взывающих к общественной или государственной помощи и упрекающих правительство и общество в равнодушии, медлительности и апатии.
Судя по тому, что известно по газетам и что я знаю непосредственно о деятельности администрации и земства Тульской губернии, упреки эти несправедливы, не только нет медлительности и апатии, но скорее можно сказать, что деятельность администрации, земства и общества доведена теперь до той последней степени напряжения, при которой оно может ослабеть, но едва ли может еще усилиться. Повсюду идет кипучая, энергическая деятельность.
В высших административных сферах шли и идут безостановочно работы, имеющие целью предотвратить ожидаемое бедствие. Ассигнуют, распределяют суммы на выдачу пособий, на общественные работы, делают распоряжения о выдаче топлива. В пострадавших губерниях собираются продовольственные комитеты, экстренные губернские и уездные собрания, придумываются средства приобретения продовольствия, собираются сведения о состоянии крестьян: через земских начальников — для администрации, через земских деятелей — для земства, обсуживаются и изыскиваются средства помощи. Роздана рожь для обсеменения, принимаются меры для сохранения семян овса на весну и, главное, для продовольствия в продолжение зимы.
Кроме того, по всей России совершаются пожертвования в кружках, при церквах, чиновниками отчисляются проценты из жалований, собираются пожертвования при редакциях, жертвуют частные лица и учреждения.
По всей России основались отделения Красного Креста, и непострадавшие губернии причислены по одной и по нескольку к одной пострадавшей, собирая для нее пожертвования.
Если результаты, достигнутые до сих пор, меньше, чем можно бы ожидать, то причина этого не в недостаточности деятельности, но в том отношении к народу, в котором происходит эта деятельность и при котором, мне думается, помощь народу в теперешнем бедствии очень трудна.
О том, что я разумею под отношением к народу, — я скажу после.
До сих пор могли быть сделаны два дела: выдача семян на обсеменение и заготовление из казенных лесов дров на отопление.
Оба эти дела сделаны, судя по газетам и по тому, что мне известно непосредственно в нашей местности и по другим губерниям, не совсем удачно.
В нашей губернии крестьяне обсеменились почти везде своими семенами. Выдано же было отчасти мало, отчасти поздно, в некоторых же и многих местах семена выданы были без надобности людям, которые не нуждались в них, так что во многих уездах выданные семена продавались и пропивались.
Другое предстоящей осенью дело было дело заготовления топлива. С 1–го сентября было разрешено выдавать из казенных лесов топливо пострадавшим от неурожая крестьянам. Около 20–х чисел сентября состоялось расписание волостей, причисленных к известным: лесничествам, и объявлено по волостям о разрешении собирать бесплатно топливо. Волости, причисленные к лесничествам, отстоят от них на 40—50 верст, так что перевоз валежника осенью на подножном корму не представлял бы затруднения. А между тем мне верно известно, что 14–го октября, т. е. в продолжение почти месяца, не было ни одного крестьянина в подгороднем нашем лесничестве. И в Крапивенском лесничестве тоже не отпускали ничего. Если принять во внимание то, что только осенью, когда есть еще подножный корм, для крестьянина есть возможность ехать вдаль за дровами, и то, что только осенью можно собирать не засыпанный еще снегом валежник, и то, что теперь каждый день может уже выпасть зима, — можно смело сказать, что это, другое дело, исполнено тоже неудачно.
Так сделаны были дела обсеменения и заготовления топлива, но оба эти дела вместе составляют едва ли одну десятую того дела продовольствия, которое предстоит теперь. Так что, судя по тому, как сделалось несовершенно то, что сделалось, трудно ожидать, чтобы огромное и трудное дело продовольствия сделано было лучше. Все, что известно по газетам, и все, что мне непосредственно известно о видах на совершение этого дела, — не обещает успеха. Как администрация, так и земства по отношению к этому делу народного продовольствия до сих пор еще не знают, что и как они будут делать.
Неопределенность эта усложняется, главное, разногласием, которое везде существует между двумя главными органами: администрацией и земством.
Странно сказать, вопрос о том: есть ли то бедствие, которое вызывает деятельность, т. е. есть ли голод или нет его, и если он есть, то в каких размерах, — есть вопрос нерешенный между администрацией и земством.
Повсюду земства требуют больших сумм, администрация же считает их преувеличенными и излишними и или отказывает, или сбавляет их. Администрация жалуется на то, что земства увлекаются общим настроением и, не вникая в сущность дела, не мотивируя, пишут жалобные литературные описания нужды народной и требуют огромные суммы, которые правительство не может дать и которые, если бы и были даны, принесли бы больше зла, чем пользы.
«Необходимо, чтобы народ узнал нужду и сам бы сократил свои расходы, — говорят представители администрации, — а то теперь все, что требуется земствами, все, что говорится в собраниях, передается в искаженном виде народу, и крестьяне надеются на такую помощь, которую они не могут получить. От этого происходит то, что люди не идут на предлагаемые работы и пьянствуют больше, чем когда–либо». «Какой же голод, — говорят представители администрации, — когда люди отказываются от работы, когда акциз, собранный в осенние месяцы нынешнего года, больше, чем за прошлый, и когда ярмарки торговли крестьянским товаром лучше всех годов.
Если только послушать требования земства, то с выдачей продовольствия будет то же, что с выдачей семян в некоторых уездах, где их выдали ненуждающимся и тем только поощрили пьянство», — говорят представители администрации и — собирают подати.
Так смотрит на дело администрация. И нельзя не признать справедливости такого взгляда, если рассматривать дело с общей точки зрения. Но не менее справедливы доводы земства, когда на все эти возражения оно отвечает описанием крестьянского имущества по волостям, из которого явствует, что против среднего урожая нынешний урожай ниже вчетверо и впятеро и что средств пропитания у большинства населения нет.
Для того чтобы вырезать, приготовить и наложить заплату, надо знать размер дыры.
А вот в размерах этой дыры оказывается невозможным согласиться. Одни говорят, что дыра невелика и как бы заплата не разодрала дальше; другие говорят, что недостанет и материи на заплату. Кто прав? В каких размерах правы те или другие?
Ответом на эти вопросы пусть будет описание того, что я видел и слышал в четырех посещенных мною пострадавших от неурожая уездах Тульской губернии.
Первый уезд, посещенный мною, был Крапивенский, пострадавший в своей черноземной части.
Первое впечатление, отвечавшее в положительном смысле на вопрос о том, находится ли население в нынешнем году в особенно тяжелых условиях: употребляемый почти всеми хлеб с лебедой, — с 1/3 и у некоторых с 1/2 лебеды, — хлеб черный, чернильной черноты, тяжелый и горький; хлеб этот едят все — и дети, и беременные, и кормящие женщины, и больные.
Другое впечатление, указывающее на особенность положения в нынешнем году, это общие жалобы на отсутствие топлива. Тогда еще — это было в начале сентября — уже нечем было топить. Говорили, что порубили лозины на гумнах, что я и видел; говорили, что перерубили и перекололи на дрова все чурбачки, все деревянное. Многие покупают дрова в прочищающемся помещичьем лесу и в сводящейся поблизости роще. Ездят за дровами верст за 7, за 10. Цена колотых дров осиновых за шкалик, т. е. 1/16 куб. саж., 90 копеек, так что дров на зиму понадобится рублей на 20, если топить всё покупными.
Бедствие несомненное: хлеб нездоровый, с лебедой, и топиться нечем.
Но смотришь на народ, на его внешний вид, — лица здоровые, веселые, довольные. Все в работе, никого дома. Кто молотит, кто возит. Помещики жалуются, что не могут дозваться людей на работу. Когда я там был, шла копка картофеля и молотьба. В праздник престольный пили больше обыкновенного, да и в будни попадались пьяные. Притом самый хлеб с лебедой, когда приглядишься, как и почему он употребляется, получает другое значение.
В том дворе, в котором мне в первом показали хлеб с лебедой, на задворках молотила своя молотилка на четырех своих лошадях, и овса, с своей и наемной земли, было 60 копен, дававших по 9–ти мер, т. е., по нынешним ценам, на 300 рублей овса. Ржи, правда, оставалось мало, четвертей 8, но, кроме овса, было до 40 четвертей картофеля, была греча, а хлеб с лебедой ела вся семья в 12 душ. Так что оказывалось, что хлеб с лебедой был в этом случае не признаком бедствия, а приемом строгого мужика для того, чтоб меньше ели хлеба, — так же, как для этой же цели и в изобильные года хозяйственный мужик никогда не даст теплого и даже мягкого хлеба, а все сухой. «Мука дорогая, а на этих пострелят разве наготовишься! Едят люди с лебедой, а мы что ж за господа такие!»
Отсутствие топлива тоже становится не так страшно, когда узнаешь подробности положения. Купить на 20 рублей — откуда взять в нынешнем году? — Так мне и говорил другой мужик, жалуясь на безвыходность нынешнего года. А между тем у этого мужика два сына живут в работниках, один за 40, другой за 50 рублей, и он одного из них женил нынешний год, несмотря на то, что баб у него в доме довольно. Отсутствие же топлива выкупается тем, что нынешний год соломы хотя и меньше обыкновенного, но она травяна, с колоском и составляет превосходный корм. Так что не топят соломой не потому только, что ее мало, а потому, что она нынешний год заменит отчасти посыпку мукой скотине. (Так это там, где была хоть солома. Во многих же уездах соломы совсем не было.) Положение большинства дворов при поверхностном наблюдении представляется таким, что неурожай ржи выкупается урожаем овса, стоящим в высокой цене, и хорошим урожаем картофеля. Продают овес, покупают рожь и кормятся преимущественно картофелем. Но не у всех есть и овес и картофель; когда я переписал всю деревню, то оказалось, что из 57 дворов 29 было таких, у которых ржи уже ничего не оставалось или несколько пудов, от 5 до 8, и овса мало, так что при промене двух четвертей на четверть ржи им не хватит пищи до рождества. Таковы 29 дворов; 15 же дворов совсем плохие. У этих дворов нет главного подспорья нынешнего года — овса, так как, будучи плохи еще прошлого года, они не могли обсеять ярового и земля сдана. Некоторые уже теперь побираются.
Таковы приблизительно и другие деревни Крапивенского уезда. Процент богатых, средних и плохие почти один и тот же: 50% или около того средних, т. е. таких, которые в нынешнем году съедят все свои продовольствия до декабря, 20% богатых и 30% совсем плохих, которым уже теперь или через месяц будет есть нечего.
Положение крестьян Богородицкого уезда хуже. Урожай, в особенности ржи, здесь был хуже. Здесь процент богатых, т. е. таких, которые могут просуществовать на своем хлебе, тот же, но процент плохих еще больше. Из 60–ти дворов 17 средних, 32 совсем плохих, таких же плохих, как те 15 плохих в первой деревне Крапивенского уезда.
Здесь, в Богородицком уезде, вопрос топлива был еще труднее разрешим, так как лесов еще меньше, но общее впечатление опять то же, как и в Крапивенском уезде. Пока ничего особенного, показывающего голод: народ бодрый, работящий, веселый, здоровый. Волостной писарь жаловался, что пьянство в успенье (престол) было такое, как никогда.
Чем дальше в глубь Богородицкого уезда и ближе к Ефремовскому, тем положение хуже и хуже. На гумнах хлеба или соломы все меньше и меньше, и плохих дворов все больше и больше. На границе Ефремовского и Богородицкого уездов положение худо в особенности потому, что при всех тех же невзгодах, как и в Крапивенском и Богородицком уездах, при еще большей редкости лесов, не родился картофель. На лучших землях не родилось почти ничего, только воротились семена. Хлеб почти у всех с лебедой. Лебеда здесь невызревшая, зеленая. Того белого ядрышка, которое обыкновенно бывает в ней, нет совсем, и потому она не съедобна.
Хлеб с лебедой нельзя есть один. Если наесться натощак одного хлеба, то вырвет. От кваса же, сделанного на муке с лебедой, люди шалеют.
Здесь бедные дворы, опустившиеся в прежние годы, доедали уже последнее в сентябре. Но и это не худшие деревни. Худшие — в Ефремовском и Епифанском уездах. Вот большая деревня Ефремовского уезда. Из 70–ти дворов есть 10, которые кормятся еще своим. Остальные сейчас, через двор, уехали на лошадях побираться. Те, которые остались, едят хлеб с лебедой и с отрубями, который им продают из склада земства по 60 копеек с пуда. Я зашел в один дом, чтобы видеть хлеб с отрубями. Мужик получил три меры ржи на обсеменение, когда у него уж было посеяно, и, смешав эти три меры с тремя мерами отрубей, смолол вместе, и вышел хлеб довольно хороший, но последний. Баба рассказывала, как девочка наелась хлеба из лебеды и ее несло сверху и снизу, и она бросила печь с лебедой. Угол избы полон котяшьями лошадиными и сучками, и бабы ходят собирать по выгонам котяшья и по лесам обломки сучков в палец толщиной и длиной. Грязь жилья, оборванность одежд в этой деревце очень большая, но видно, что это обычно, потому что такая же и в достаточных дворах. В этой же деревне слободка солдатских детей безземельных. Их дворов десять. У крайнего домика этой слободки, у которого мы остановились, вышла к нам оборванная, худая женщина и стала рассказывать свое положение. У нес пять человек детей. Старшей девочке десять лет. Двое больны, — должно быть, инфлуенцей. Один трехлетний ребенок больной, в жару, вынесен наружу и лежит прямо на земле, на выгоне, шагах в восьми от избушки, покрытый разорванным остатком зипуна. Ему и сыро, и холодно будет, когда пройдет жар, но все–таки лучше, чем в четырехаршинной избушке с развалившейся печкой, с грязью, пылью и другими четырьмя детьми. Муж этой женщины ушел куда–то и пропал. Она кормится и кормит своих больных детей побираясь. Но побираться ей затруднительно, потому что вблизи подают мало. Надо ходить вдаль, за 20—30 верст, и надо бросать детей. Так она и делает. Наберет кусочков, оставит дома и, как станут выходить, пойдет опять. Теперь она была дома, — вчера только пришла, и кусочков у ней хватит еще до завтра.
В таком положении она была и прошлого и третьего года, и еще хуже третьего года, потому что в третьем годе она сгорела и девочка старшая была меньше, так что не с кем было оставлять детей. Разница была только в том, что немного больше подавали и подавали хлеб без лебеды. И в таком положении не она одна. В таком положении не только нынешний год, но и всегда все семьи слабых, пьющих людей, все семьи сидящих по острогам, часто семьи солдат. Такое положение только легче переносится в хорошие года. Всегда и в урожайные годы бабы ходили и ходят по лесам украдкой, под угрозами побоев или острога, таскать топливо, чтобы согреть своих холодных детей, и собирали и собирают от бедняков кусочки, чтобы прокормить своих заброшенных, умирающих без пищи детей. Всегда это было! И причиной этого не один нынешний неурожайный год, только нынешний год все это ярче выступает перед нами, как старая картина, покрытая лаком. Мы среди этого живем!
Таких деревень, как эта, очень много и в Богородицком и в Ефремовском уездах. Но есть и хуже. И таковы деревни Епифанского уезда.
Вот одна из них: верст шесть от одной деревни до другой нет жилья и сел. Есть только в стороне помещичьи хутора. Все поля и поля, жирные, черноземные, глубоко вспаханные плугами и прекрасно посеянные рожью. Картофель весь выкопан; кое–где только перепахивают второй раз. Кое–где пашут под яровое. В жнивах ходят прекрасные стада помещичьи. Озими прекрасные, дороги хозяйственно окопаны канавами, усажены срубаемой лозиной; в лощинах разводится саженый лес. Кое–где огороженные и оберегаемые леса помещиков. На хуторах по дороге пропасть соломы, и убирается в подвалы и бунты картофель. Все обработано, и обработано искусно, на всем виден положенный труд тысяч людей, исходивших с сохами, плугами, косами, граблями все борозды этих необозримых богатых полей. Прихожу к жительству этих людей. В крутых берегах большая прекрасная река, с обеих сторон поселение. На этой стороне Епифанского уезда поменьше, на той стороне, Данковского, побольше. Там и церковь с колокольней и блестящим на солнце крестом; по бугру, на той стороне, вытянулись красивые издалека крестьянские домики.
Подхожу к краю деревни на этой стороне. Первая изба — не изба, а четыре каменные, серого камня, смазанные на глине стены, прикрытые потолочинами, на которых навалена картофельная ботва. Двора нет. Это жилье первой семьи. Тут же, спереди этого жилища, стоит телега, без колес, и не за двором, где обыкновенно бывает гумно, а тут же перед избой расчищенное местечко, ток, на котором только что обмолотили и извеяли овес. Длинный мужик в лаптях лопатой и руками насыпает из вороха в плетеную севалку чисто отвеянный овес, босая баба лет 50–ти, в грязной, черной, вырванной в боку рубахе, носит эти севалки, ссыпает в телегу без колес и считает. К бабе жмется, мешая ей, в одной серой от грязи рубахе, растрепанная девочка лет семи. Мужик — кум бабе, он пришел помочь ей извеять и убрать овес. Баба — вдова, муж ее умер второй год, а сын в солдатах на осеннем ученье, невестка в избе с двумя своими малыми детьми: один грудной, на руках, другой лет двух сидит на лавке.
Весь урожай настоящего года — в овсе, который уберется весь в телегу, четверти четыре. От ржи, за посевом, остался аккуратно прибранным в пуньке мешок с лебедой, пуда в три. Ни проса, ни гречи, ни чечевицы, ни картошек не сеяли и не садили. Хлеб испекли с лебедой — такой дурной, что есть нельзя, и в нынешний день баба утром сходила побираться в деревню, верст за восемь. В деревне этой праздник, и она набрала фунтов пять кусочков без лебеды пирога, которые она показывала мне. В лукошке было набрано корок и кусочков в ладонь, фунта 4. Вот все имущество и все видимые средства пропитания.
Другая изба такая же, только немного лучше покрыта и есть дворишко. Урожай ржи такой же. Такой же мешок лебеды стоит в сенях и представляет амбары с запасами. Овса в этом дворе не сеяли, так как не было семян весной; картофелю три четверти, и есть пшена две меры. Рожь, какая осталась от выдачи на семена, баба испекла пополам с лебедой и теперь доедают. Осталось полторы ковриги. У бабы четверо детей и муж. Мужа в то время, как я был в избе, не было дома, — он клал избу, каменную на глине у соседа–мужика через двор.
Третья изба такая же, как и первая, без двора и крыши, положение такое же. Пока я был в этой третьей избе и разговаривал с хозяйкой, сюда же вошла баба и стала рассказывать соседке, как ее мужа избили, как она не чает ему живым быть и как его нынче утром причастили. Очевидно, что соседка все знала это давно и что рассказывалось это мне. Я предложил посмотреть больного, чтобы помочь ему, чем можно. Баба ушла и скоро опять вернулась, чтоб проводить меня. Больной лежал в соседней избе. Изба эта была большая, бревенчатая, с каменной пунькой и двором. В этой избе живут две чужие семьи на квартире, не имея домов. Глава одной из этих семей и был избитый больной. На хорах между печью и стеной лежал больной, покрытый веретьем, и жалобно стонал. Я подошел, раскрыл его с осторожностью. Это был коренастый, здоровый мужик лет 40, с налитым кровью лицом и атлетическими мускулами на оголенной руке. Я стал расспрашивать его, и он, стараясь стонать слабым голосом, рассказал мне, что третьего дня у них была сходка, и он и другой товарищ взяли билеты (паспорты), чтобы идти на низ, и тут он сказал одному мужику, что не надо ругаться, — в ответ на что этот мужик сбил его с ног и стал по нем ходить, т. е. избил его всего, и голову и грудь. Оказалось, что, взявши паспорты, поставили по восьмухе, да тут же бывший староста, растративший мирских денег 50 рублей, поставил полведра за то, что ему рассрочили платеж на три срока, и мужики перепились.
Я ощупал, осмотрел избитого. Он был совершенно здоров и сильно вспотел под своим веретьем. Знаков никаких не было, и очевидно, он лежал и причащали его только, чтобы вызвать со стороны начальства, к которому он меня причислял, наказание тому, с кем он подрался. Когда я высказал ему, что не надо судиться и что я думаю, что он не опасно избит и может встать, он остался недоволен, и бабы, которые внимательно следили за мною и которых была полна изба, стали с неудовольствием говорить, что коли так, то они и всех до смерти перебьют.
Бедность всех трех семей, живущих тут, такая же полная, как и в первых дворах. Ржи ни у кого нет. У кого пшенца пуда два, у кого картошек недели на две. Хлеб, испеченный с лебедой из ржи, выданной на семена, у всех есть еще, но хватит не надолго.
Народ почти весь дома: кто мажет избу, кто перекладывает, кто сидит, ничего не делая. Обмолочено все, картофель выкопан.
Такова вся деревня в 30 дворов, за исключением двух семей, которые зажиточны.
Деревня эта сгорела наполовину прошлого года и не отстроилась. Те первые дворы с женщиной, молотившей овес, и другие 8 дворов сряду выселены на новое место на край для исполнения правила страхования. Большинство так бедны, что до сих пор живут на квартирах. Так же слабы и остальные и непогоревшие, хотя погоревшие в общем несколько хуже. Положение деревни таково, что из 30–ти дворов 12 безлошадных.
Деревня в бедственном состоянии, но очевидно, что не неурожай нынешнего года главное бедствие. Неурожай этот представляется даже маленькой бедой в сравнении с теми частными причинами бедствий, которым подвержена каждая отдельная семья, и теми общими, независимыми от неурожая бедствиями, которые привели их в то состояние, в котором они находятся.
В каждой почти семье своя отдельная беда, гораздо значительнее неурожая нынешнего года.
У бывшего старосты беда та, что ему надо под угрозой суда уплатить 50 рублей по третям, и он продает весь овес на этот долг. У теперешнего старосты, хорошего столяра, беда та, что его посадили в старосты и лишили возможности пойти в работу. Жалованья ему дают 15 рублей в год, а он говорит, что легко заработал бы 60 и не подумал бы о неурожае. У третьего мужика беда в том, что он задолжал уже давно, а теперь пришлось платить, и он должен был продать три стены деревянной избы, оставив себе одну на топку. Теперь ему жить не в чем, и он мажет из камня крошечную келью, где будет жить с женой и детьми. У четвертого беда та, что он рассорился с жившей с ним матерью, и она отделилась от него, сломала свою избу и ушла к другому сыну, взяв свою часть. А ему жить и не с чем и негде. У пятого беда, что он ездил в город с овсом, загулял и пропил все, что было овса.
Общие же хронические причины бедствия тоже во много раз более сильные, чем неурожай. Как и везде: малоземельность, пожары, ссоры, пьянство, упадок духа.
Перед уходом из деревни я остановился подле мужика, только что привезшего с поля картофельные ботовья, плети (как у них называют) и складывавшего их у стены избы.
«Откуда это?»
«У помещика купляем».
«Как? Почем?»
«За десятину плетей — десятину на лето убрать». То есть за право собрать с десятины выкопанного картофеля картофельную ботву крестьянин обязывается вспахать, посеять, скосить, связать, свезти десятину хлеба, т. е. по обыкновенным дешевым ценам розничной работы сработать, по крайней мере, на 8 рублей, а по установленной в той местности цене выходит пять.
Мужик был разговорчив, я остановился с ним у телеги, и скоро человек шесть мужиков собралось тут же, и мы разговорились. Бабы, прислушиваясь, стояли поодаль. Ребята, жуя черный, чернильного цвета липкий хлеб с лебедой, вертелись подле нас, разглядывая меня и прислушиваясь. Я повторил некоторые расспросы, поверяя показания старосты. Все оказалось верным. Даже количество безлошадных оказалось больше, чем показал староста. Всю нищету свою рассказывали не то что с неудовольствием, но с какой–то постоянной над кем–то и над чем–то иронией.
«Что ж это вы так плохи, обедняли хуже других?» — спросил я.
Отвечать стали несколько голосов, — так определенен был ответ.
«А что же поделаешь? Летось половину деревни как корова языком слизнула — выгорело. А то неурожай. И летось плохо было, а уж нынче вовсе чисто. Да какой тебе урожай, коли земли нет? Какая земля? — На квас».
«Ну, заработки?» — сказал я.
«Какие заработки? Где они? Ведь он (это помещик) нас на 11 верст обхватил. Всё его земля, куда хошь иди. Цена везде одна. Ну, вот плати 5 рублей за плети, а их на месяц не хватит».
«Ну, как же жить будете?»
— Так и будем жить. Распродадим, что есть, а там что бог даст.
— Продать–то уж нечего. Котяшья нешто продавать станешь! Вон у меня угол целый набран. Затопишь, так перхаешь, перхаешь.
— Уж писали, писали нас, раз десять писали, — сказал староста, — а все толку нет.
— Видно, писаря плохие. Вот дай дед (это на меня) запишет. Он тверже запишет. Вишь, перо–то у него какая и т. д.
Мужики смеются и очевидно что–то такое знают, но не сказывают.
Что же это такое? Неужели эти в самом деле не понимают своего положения или так надеются на помощь извне, что не хотят делать никаких усилий? Могу ошибаться, но похоже на это.
И тут я вспомнил двух немного выпивших старых мужичков Ефремовского уезда, ехавших из волостного правления, куда они ездили справляться о том, когда потребуются их сыновья на осеннее учение, которые на вопрос мой, как у них урожай и как они живут, отвечали мне, несмотря на то что они были из самой плохой местности, — что, слава богу, спасибо царю–батюшке, на обсеменение выдали, теперь будут выдавать и на продовольствие до заговен по 30 фунтов на человека, а после заговен — по полтора пуда.
Ведь то, что люди этой епифанской деревни не могут прожить зимы, не померев от голоду, или, по крайней мере, от болезней, происходящих от голода и дурной пищи, если они не предпримут чего–нибудь, так же несомненно, как и то, что колодка пчел без меду и оставленная на зиму, помрет к весне. Но в том–то и вопрос: предпримут они что–нибудь или нет? До сих пор похоже, что нет. Только один из них распродал все и уезжает в Москву. Остальные как будто не понимают своего положения. Ждут ли они, что им помогут извне, или они, как дети, провалившиеся в прорубь или потерявшие дорогу, в первую минуту еще не понимая всей опасности своего положения, смеются над непривычностью его. Может быть, и то и другое. Но несомненно, что эти люди находятся в таком состоянии, при котором они едва ли сделают усилия, чтобы помочь себе.
Что же, есть голод или нет голода? И если есть, то в каких размерах? И в каких размерах должна быть подана помощь? Все графы, по которым описываются имущества крестьян, ничего не отвечают и не могут ответить на эти вопросы.
Администрация и земство представляют себе задачу прокормления голодного народа точно так же, как представляют себе такую же задачу прокормления данного количества скотины. На столько–то волов нужно на 200 дней зимы столько–то пудов сена, соломы, барды. Заготовили это количество корма, поставили на стойло волов, и можно быть уверенным, что волы перезимуют. С людьми расчет совершенно иной.
Во–первых, для вола и всякой скотины minimum и maximum необходимой пищи очень недалеки друг от друга. Съев нужное ей количество корма, скотина перестает есть и больше ни в чем не нуждается, а недоев нужного ей количества, она скоро заболевает и умирает. Для человека же расстояние между minimum'ом и maximum'ом нужного ему, не только в виде пищи, но и других потребностей — огромно: человек может питаться просфоркой, как постники, горстью риса, как китайцы и индейцы, может не есть 40 дней, как доктор Таннер, и остаться здоров, и может поглотить огромное по ценности и питательности количество пищи и питья; и, кроме пищи, нуждается еще во многих вещах, которые могут разрастаться до бесконечности и суживаться до самого малого.
Во–вторых, вол на стойле не может сам себе добыть пищи, человек же сам добывает ее, и тот человек, которого мы собираемся кормить, есть самый главный добытчик пищи, тот самый, который в самых тяжелых условиях добывает то, чем мы собираемся его кормить. Кормить мужика, это все равно что во время весны, когда пробилась трава, которую может уже набрать скотина, держать скотину на стойле и самому щипать для нее эту траву, т. е. лишить стадо той огромной силы собирания, которая есть в нем, и тем погубить его.
Нечто подобное совершилось бы и с мужиком, если бы мы стали точно так кормить его, и он поверил бы этому.
«Бюджет мужика не сходится, — дефицит, — ему нечем кормиться», — надо его кормить.
Да учтите всякого среднего мужика не в неурожайный, а в обычный год, когда, как в наших местах, в тех самых местах, где голод сплошь да рядом, хлеба с надельной земли хватает только до рождества, и вы увидите, что ему в обыкновенные годы, по спискам урожая, кормиться нечем и дефицит такой, что ему непременно надо перевести скотину и самому раз в день есть. Таков бюджет среднего мужика, — про бедного и говорить нечего, — а, смотришь, он не только не перевел скотину, но женил сына или выдал дочь, справил праздник и прокурил 5 рублей на табак.
Кто не видал пожаров, очищавших все? Казалось бы, надо погибнуть погорельцам. Смотришь, кому пособил сват, дядя, кто достал кубышку, кто задался в работники, а кто поехал побираться; энергия напряглась, и смотришь, — через два года справились не хуже прежнего.
А переселенцы, уходящие с семьями, кормящиеся годами работами, пока не сядут на месте? Одно время я занимался вопросом прошедшего заселения Самарского края. И факт, который подтверждали мне все самарские старожилы, тот, что большинство переселенцев, шедших по маршрутам с помощью правительства, погибало и приходило в нищету, а большинство беглых, встречавших только препятствия от правительства, приходило и селилось благополучно и богатело. А безземельные крестьяне, дворовые, солдатские дети? Все кормились и кормятся и в такие года, когда хлеб был такой же дорогой, как и теперь.
Разногласие о том, есть ли голод, или нет голода, и в каких размерах, — происходит оттого, что за основание для определения положения крестьянина берут его имущественный бюджет, тогда как главные статьи бюджета его определяются не имуществом, а его трудом.
Для определения степени нужды, которой бы можно было руководствоваться при раздаче пособий, во всех земствах составлены по волостям подробные подворные списки о количестве душ, едоков, работников, наделов; о количестве посеянных различных хлебов и урожая, о количестве скотины, о среднем урожае и еще многое другое. Списки составлены с необыкновенною роскошью граф и подробностей. Но тот, кто знает обиход крестьянина, знает, что списки эти говорят очень мало. Думать то, что крестьянский двор наживает только то, что он получает с своей надельной земли, и проживает только то, что он проест, большая ошибка. В большинстве случаев то, что он получает с надельной земли, составляет только меньшую часть того, что он наживает. Главное богатство крестьянина в том, что зарабатывают он и его домашние, зарабатывают ли они это на наемной земле, или работая на помещика, или живя у чужих людей, или промыслами. Мужик и его домашние ведь всегда все работают. Обычное нам состояние физической праздности есть бедствие для мужика. Если у мужика нет работы всем членам его семьи, если он и его домашние едят, а не работают, то он считает, что совершается бедствие вроде того, как если бы из рассохшейся бочки уходило вино, и обыкновенно всеми средствами ищет и всегда находит средство предотвратить это бедствие — находит работу. В мужицкой семье все члены ее с детства до старости работают и зарабатывают. Мальчик 12–ти лет уже в подпасках или в работниках при лошадях, девочка прядет или вяжет чулки, варежки. Мужик в заработках или вдали, или дома, или на поденной, или берет работу сдельно у помещиков, или сам нанимает землю. Старик плетет лапти; это обычные заработки. Но есть и исключительные: мальчик водит слепых, девочка в няньках у богатого мужика, мальчик в мастеровых, мужик бьет кирпич или делает севалки, баба — повитуха, лекарка, брат слепой — побирается, грамотный — читает псалтирь по мертвым, старик растирает табак, вдова тайно торгует водкой. Кроме того: у того сын в кучерах, кондукторах, урядниках, у того дочь в горничных, няньках, у того дядя в монахах, приказчиках, и все эти родственники помогают и поддерживают двор. Из таких–то статей, не входящих в графы, составляется главный приход мужицкой семьи. Статьи расхода еще более разнообразны и далеко не ограничиваются пищей: подати казенные, земские, рекрута справить, орудия, кузнечная работа, сошники, шкворни, колеса, топоры, вилки, шорное, тележное, постройки, печь, одежа, обувка себе и ребятам, праздники, говеть себе и семейным, свадьба, крестины, похороны, лечение, гостинцы ребятам, табак, горшки, посуда, соль, деготь, керосин, богомолье. У каждого человека, кроме того, есть еще свои свойства характера, слабости, добродетели, пороки, которые стоят денег. В самом бедном дворе в пять–шесть душ обернется в год от 50 до 70 рублей, в богатом от 70–ти до 300–т, в среднем 100—120 рублей. И каждый хозяин может при небольшом усилии энергии сделать из этих 100 рублей дохода 150, а при ослаблении ее сделать из 100—50, при бережливости и порядке сделать из 100 рублей расхода 60, а при небрежности и слабости из ста рублей расхода — двести.
Беда в нынешнем году в том, что вследствие дороговизны хлеба больше людей нуждаются в заработках, хозяева по этой же причине уменьшают количество рабочих, и потому приход меньше, а расход при дорогой покупке хлеба неизбежно значительно больше. Так что всякому хозяину труднее увеличить приход и уменьшить расход. Но и при этих условиях степень нужды двора все–таки от не определяемых списками обстоятельств может увеличиться и уменьшиться на значительную величину.
Как же при этих условиях учесть бюджет мужика и решить вопрос о том, которым из них помогать и поскольку?
В земствах учреждены попечители — лица, имеющие заведовать раздачей пособий по волостям. В одном из земств учреждены даже советы при попечителях, из священника, старшины, церковного старосты и двух уполномоченных, которые должны решать, кому сколько дать. Но советы эти ничего не помогут делу распределения, потому что по спискам и по тому, что известно теперь о крестьянских семьях, никак нельзя определить того, что с ними будет.
Чтобы правильно определить степень нужды крестьянина, нужны не списки, а надо призвать прорицателя, который предскажет, кто из мужиков и его домашних будет жив, здоров, будет жить в согласии с семьей, работать и найдет работу, кто будет воздержан и аккуратен, а кто будет болеть, ссориться и не найдет работы, поддастся соблазнам и увлечениям. Прорицателей таких нет, и узнать этого нельзя. Нельзя заранее узнать нуждающихся, и потому правильно распределить даровое пособие народу не то что трудно, но прямо невозможно.
Люди, мало думавшие об отношениях богатых к бедным, обыкновенно думают, что только бы богатые отдали бедным или были бы принуждены отдать часть своего богатства, и все будет прекрасно. Но это большая ошибка. Попробуйте раздавать деньги бедным в городе, да это и пробуют. И что же выходит?
Лет семь тому назад в Москве, по воле умершего купца, раздавали шесть тысяч по два рубля всем бедным. Набралась такая толпа, что двух задавили до смерти и большинство денег досталось здоровым золоторотцам, а бедным, слабым ничего не досталось.
То же самое происходит и произойдет в деревне и везде, где будут раздавать даром. Обыкновенно думают, что только бы было что раздавать, а раздать, распределить это уже легко. Положим, думают обыкновенно, что бывают злоупотребления, обманы, но для этого надо быть внимательным, позаботиться исследовать, и тогда можно отделить не нуждающихся и дать только истинно нуждающимся.
В этом–то и заблуждение! Существо дела таково, что этого нельзя сделать! Раздавать даровые пособия только нуждающимся — нельзя, потому что нет тех внешних признаков, по которым можно бы было определить нуждающегося, а самая раздача дарового вызывает самые дурные страсти, так что уничтожаются и те признаки, которые были.
Администрация и земства хлопочут о том, чтобы узнать истинно нуждающихся, все же мужики, и вовсе не нуждающиеся, узнав, что будет раздаваться даровое, стараются притвориться или даже сделаться нуждающимися, чтобы без труда получить пособие.
Веками, поколениями выработались в людях приемы приобретения богатств и средств к жизни и суждения о достоинстве различных приемов! Приобретать трудом хорошо, похвально, без труда — дурно, стыдно. И вдруг является способ приобретения без труда, не подлый и не имеющий в себе ничего предосудительного. Очевидно, какую путаницу в понятиях производит такое появление нового способа приобретения. И то, что раздача пособий крестьянам считается заимообразною, не изменяет дела: крестьяне знают, что отдачи не может быть.
Кроме того, раздают даром; что это значит? Откуда у того, кто раздает, то, что он раздает? Очевидно, те миллионы рублей или пудов, которые находятся во власти раздавателей, приобретены ими не тем трудом, которым приобретаются крестьянами рубли и пуды хлеба, а более легким. «Нельзя ли и нам также приобрести эти рубли и пуды? Нельзя ли и нам принять участие в этих миллионах? И что значит для этих миллионов те десятки лишних рублей или пудов, которые перепадут мне, бедному». Так невольно рассуждают люди при даровой раздаче, и такого рода рассуждения и вытекающая из них деятельность не только парализует всю пользу раздачи той жадностью и теми обманами, которые она вызовет, но и, главное, тем отвлечением людей от самого главного и прочного средства приобретения — от труда. Раздача даровая несет в себе не только столько же зла, сколько она бы могла принести пользы, но больше; и в особенности среди сельского населения с его фантастическими представлениями о казне и с его разрастающимися, как комы снега, слухами.
Так что же? Не выдавать пособия, когда мрут с голода? Ведь в деревне, где нет хлеба до ноября и где нет работы, через неделю наступит, несомненно, настоящий голод для женщин, для старых и малых, да и для самих, может быть, и ленивых, и обманувшихся, но живых людей. Очевидно, нельзя не выдавать, но если выдавать, то как же давать, кому давать?
Если давать всем поровну, как того требуют везде крестьяне, резонно говоря, что если отвечать круговой порукой, то надо, по крайней мере, выдавать всем поровну, чтобы было за что, то для того, чтобы при равномерной выдаче достало самым бедным на прокормление, потребуется такая сумма, которой, очевидно, нельзя найти. Если же выдавать всем помалу, то то, что достанется бедным, будет недостаточно для того, чтобы спасти их от погибели.
Если выдавать одним нуждающимся, то как отделить истинно нуждающихся от не истинно нуждающихся? Зажиточный мужик, обыкновенно нанимающий землю и кормящий этим свои 12 душ, теперь проедающий деньги, нужные ему на наем земли, проедающий потом семенной овес на арендную землю, нуждающийся он или нет? А если не нуждающийся, то нуждающийся ли тот, который, если не получит пособия, первый заложит богачу свою яровую землю и проест семена и останется без овса на будущий год? А если и этот не нуждающийся, то нуждающийся ли тот, который проедает лошадь? И тот, и другой, и третий сбиты с обычного трудового хода жизни. И нельзя сказать, кто больше нуждающийся.
Главное же то, что чем больше будет даровое пособие, тем более ослабится энергия народа, а чем больше ослабится энергия народа, тем более увеличится нужда.
А не помогать нельзя.
В этом cercle vicieux[32] бьются администрация и земства.
И выхода из этого ложного круга действительно нет и не может быть, потому что дело, за которое взялись администрация и земство, — дело невозможное. Ведь дело это состоит ни больше, ни меньше, как в том, чтобы прокормить народ. Мы, господа, взялись за то, чтобы прокормить, кормильца, — того, кто сам кормил и кормит нас.
Грудной ребенок хочет кормить свою кормилицу; паразит то растение, которым он питается! Мы, высшие классы, живущие все им, не могущие ступить шагу без него, мы его будем кормить! В самой этой затее есть что–то удивительно странное.
Детям дали лошадь — настоящую, живую лошадь, и они поехали кататься и веселиться. Ехали, ехали, гнали под гору, на гору. Добрая лошадка обливалась потом, задыхалась, везла, и все везла, слушалась; а дети кричали, храбрились, хвастались друг перед другом, кто лучше правит, и подгоняет, и скачет. И им казалось, как и всегда кажется, что когда скакала лошадка, что это они сами скакали, и они гордились своей скачкой.
Долго веселились дети, не думая о лошади, забыв о том, что она живет, трудится и страдает, и если замечали, что она останавливается, то только сильнее взмахивали кнутом, стегали и кричали. Но всему есть конец, пришел конец и силам доброй лошадки, и она, несмотря на кнут, стала останавливаться. Тут только дети вспомнили, что лошадь живая, и вспомнили, что лошадей поят и кормят, но детям не хотелось останавливаться, и они стали придумывать, как бы на ходу накормить лошадь. Они достали длинную палку и на конец ее привязали сено и, прямо с козел, на ходу подносили это сено лошади. Кроме того, двое из детей, заметив, что лошадь шатается, стали поддерживать ее; и держали ее зад руками, чтобы она не завалилась ни направо, ни налево. Дети придумывали многое, но только не одно, что должно бы было им прежде всего прийти в голову, — то, чтобы слезть с лошади, перестать ехать на ней, и если они точно жалеют ее, отпрячь ее и дать ей свободу.
Разве не то же, что делали эти дети с везущей их лошадью, когда они гнали ее, делали и делают люди богатых классов с рабочим народом во все времена и до и после освобождения. И разве не то же, что делают дети, стараясь, не слезая с лошади, накормить ее, делают люди общества, придумывая средства, не изменяя своего отношения к народу — прокормить его теперь, когда он слабеет и может отказаться везти?
Придумывают все возможное, но только не одно то, что само просится в ум и в сердце: слезть с той лошади, которую ты жалеешь, перестать ехать на ней и погонять ее.
Народ голодает, и мы, высшие классы, очень озабочены этим и хотим помочь этому. И для этого мы заседаем, собираем комитеты, собираем деньги, покупаем хлеб и распределяем его народу.
Да отчего он и голоден? Неужели так трудно понять это? Неужели нужно или клеветать на него, как бессовестно делают одни, говоря, что народ беден оттого, что он ленив и пьяница; или обманывать самого себя, как делают другие, говоря, что народ беден только оттого, что мы не успели еще передать ему всей мудрости нашей культуры, а что мы, вот, с завтрашнего дня начнем, не утаивая ничего, передавать ему всю эту нашу мудрость, и тогда уж он перестанет быть беден; и потому нам нечего стыдиться того, что мы теперь живем на его шее, — все это для его блага?
Нам, русским, это должно быть особенно понятно. Могут не видеть этого промышленные, торговые народы, кормящиеся колониями, как англичане. Благосостояние богатых классов таких народов не находится в прямой зависимости от положения их рабочих. Но наша связь с народом так непосредственна, так очевидно то, что наше богатство обусловливается его бедностью, или его бедность нашим богатством, что нам нельзя не видеть, отчего он беден и голоден. А зная, отчего он голоден, нам очень легко найти средство насытить его.
Средство одно: не объедать его.
Неужели надо искать эти midi a quatorze heures[33], когда так все ясно и просто, особенно ясно и просто для самого народа, на шее которого мы сидим и едем? Ведь это детям можно воображать, что не лошадь их везет, а они сами едут посредством махания кнута, но нам–то, взрослым, можно, казалось бы, понять, откуда голод народа.
Народ голоден оттого, что мы слишком сыты.
Разве может не быть голоден народ, который в тех условиях, в которых он живет, то есть при тех податях, при том малоземелье, при той заброшенности и одичании, в котором его держат, должен производить всю ту страшную работу, результаты которой поглощают столицы, города и деревенские центры жизни богатых людей?
Все эти дворцы, театры, музеи, вся эта утварь, все эти богатства, — все это выработано этим самым голодающим народом, который делает все эти ненужные для него дела только потому, что он этим кормится, т. е. всегда этой вынужденной работой спасает себя от постоянно висящей над ним голодной смерти. Таково его положение всегда.
Нынешний год только вследствие неурожая показал, что струна слишком натянута. Народ всегда держится нами впроголодь. Это наше средство, чтобы заставлять его на нас работать. Нынешний же год проголодь эта оказалась слишком велика. Но нового, неожиданного ничего не случилось. И нам, кажется, можно знать, отчего народ голоден.
Заботы общества теперь о помощи народу в беде голода подобны заботам учредителей Красного Креста на войне. Энергия одних на войне направляется на калечение и убийство людей, других — на то, чтобы помогать калеченным и убиваемым. Все это хорошо, пока деятельность войны и также деятельность истощения народа, угнетения его — считаются нормальными. Но как скоро мы начинаем утверждать, что мы жалеем людей, убиваемых на войне, и людей голодающих, то не проще ли не убивать людей и не учреждать и средств лечения их? Не проще ли перестать губить благосостояние народа, чем, губя его, делать вид, что мы озабочены его благосостоянием? В последние 30 лет сделалось модой между наиболее заметными людьми русского общества исповедовать любовь к народу, к меньшому брату, как это принято называть. Люди эти уверяют себя и других, что они очень озабочены народом и любят его. Но все это неправда. Между людьми нашего общества и народом нет никакой любви и не может быть.
Между людьми нашего общества — чистыми господами в крахмаленных рубашках, чиновниками, помещиками, коммерсантами, офицерами, учеными, художниками и мужиками нет никакой другой связи, кроме той, что мужики, работники, hands, как это выражают англичане, нужны нам, чтобы работать на нас.
Зачем скрывать то, что мы все знаем, что между нами, господами, и мужиками лежит пропасть? Есть господа и мужики, черный народ. Одни уважаемы, другие презираемы, и между теми и другими нет соединения. Господа никогда не женятся на мужичках, не выдают за мужиков своих дочерей, господа не общаются как знакомые с мужиками, не едят вместе, не сидят даже рядом; господа говорят рабочим ты, рабочие говорят господам вы. Одних пускают в чистые места и вперед в соборы, других не пускают и толкают в шею; одних секут, других не секут.
Это две различные касты. Хотя переход из одной в другую и возможен, но до тех пор, пока переход не совершился, разделение существует самое резкое, и между господином и мужиком такая же пропасть, как между кшетрием и парием.
Вольтер говорил, что если бы возможно было, пожав шишечку в Париже, этим пожатием убить мандарина в Китае, то редкий парижанин лишил бы себя этого удовольствия.
Отчего же не говорить правду? Если бы, пожавши пуговку в Москве или Петербурге, этим пожатием можно было бы убить мужика в Царевококшайском уезде и никто бы не узнал про это, я думаю, что нашлось бы мало людей из нашего сословия, которые воздержались бы от пожатия пуговки, если б это могло им доставить хоть малейшее удовольствие.
И это не предположение только. Подтверждением этого служит вся русская жизнь, все то, что не переставая происходит по всей России.
Разве теперь, когда люди, как говорят, мрут от голода, помещики, купцы, вообще богачи изменили свою жизнь, перестали требовать от народа для удовлетворения своих прихотей губительного для него труда, разве перестали богачи убирать свои палаты, есть дорогие обеды, обгоняться на своих рысаках, ездить на охоты, наряжаться в свои наряды? Разве теперь богачи не сидят с своими запасами хлеба, ожидая еще больших повышений цен, разве фабриканты не сбивают цен с работы? Разве чиновники перестают получать жалование, собираемое с голодных? Разве все интеллигентные люди не продолжают жить по городам — для своих, послушаешь их, самых возвышенных целей, пожирая там, в городах, эти свозимые для них туда средства жизни, от отсутствия которых мрет народ?
Зачем обманывать себя? Народ нужен нам только как орудие. И выгоды наши (сколько бы мы ни говорили противное) всегда диаметрально противоположны выгодам народа. Чем больше мне дадут жалования и пенсии, говорит чиновник, т. е. чем больше возьмут с народа, тем мне лучше. Чем дороже я продам хлеб и все нужные предметы народу и чем ему будет труднее, тем мне будет лучше, — говорит и купец и землевладелец. Чем меньше я дам работы народу, заменив ее машинами, и чем дороже продам ему свой товар, тем я больше наживу, — говорит фабрикант. Чем дешевле будет работа, т. е. чем беднее будет народ, тем мне лучше, — говорят все люди богатых классов. Какое же у нас может быть сочувствие народу? Между нами и народом нет иной связи, кроме той, что мы тянем за одну и ту же палку, но каждый к себе. Чем лучше мне, тем хуже ему, — чем хуже ему, тем лучше мне. Как же нам при таких условиях помогать народу!
И потому, если человек нашего общества действительно хочет служить народу, то первое, что ему нужно сделать, это ясно понять свое отношение к нему. Когда ничего не предпринимается, то ложь, оставаясь ложью, не особенно вредна. Но когда, как теперь, люди хотят служить народу, то первое и главное, что нужно, это откинуть ложь, ясно понять свое отношение к нему.
Поняв же свое истинное отношение к народу, состоящее в том, что мы живем им, что бедность его происходит от нашего богатства и голод его — от нашей сытости, мы не можем начать служить ему иначе, как тем, чтобы перестать делать то, что вредит ему. Если мы точно жалеем лошадь, на которой мы едем, то мы прежде всего слезем с нее и пойдем своими ногами.
Поняв свое отношение к народу, желая служить ему, первое, что мы сделаем, будет неизбежно то, что мы постараемся rendre gorge,[34] возвратить народу то, что мы отобрали от него, второе будет, что мы перестанем отбирать от него то, что отбираем, и, в–третьих, то, что постараемся, изменив свою жизнь, разорвать кастовую черту, разделяющую нас от народа.
Спасает людей от всяких бедствий, в том числе и от голода, только любовь. Любовь же не может ограничиваться словами, а всегда выражается делами. Дела же любви по отношению к голодным состоят в том, чтобы отдать из двух кусков и из двух одежд голодному, как это сказано не Христом даже, а Иоанном Крестителем, т. е. в жертве.
Для того же, чтобы быть в состоянии это сделать, надо прежде всего видеть холодного и голодного, стать в прямые отношения с ним, разрушить те преграды, которые отделяли нас от него.
Я не говорю, что всякий, кто хочет принести помощь голодающим, должен непременно поехать и поселиться в холодной избе, жить во вшах, питаться хлебом с лебедой и умереть через два месяца или две недели и что всякий, кто не делает этого, тот не приносит никакой помощи. Я не это говорю — я говорю, что поступить так, именно так, жить и умереть вместе с теми, которые будут умирать через два месяца или две недели, было бы очень хорошо — так же хорошо, как прожить и умереть так, как умер Damiens y прокаженных. Но я не говорю, что всякий должен и может это сделать и что тот, кто не сделает всего этого, ничего не сделал. Я говорю то, что, чем ближе к этому поступит человек, тем будет лучше для него и для других, но что сделает хорошо всякий, кто хотя сколько–нибудь приблизится к этому идеалу.
Есть два предела: один тот, чтобы отдать свою жизнь за други своя; другой тот, чтобы жить, не изменяя условий своей жизни. Между этими двумя пределами находятся все люди: одни на степени учеников Христа, оставивших всё и пошедших за ним, другие на степени богатого юноши, тотчас же отвернувшегося и ушедшего, когда ему сказано было об изменении жизни.
Между этими двумя пределами находятся различные Закхеи, отчасти только изменяющие свою жизнь.
Но для того, чтобы быть Закхеем, надо не переставая стремиться к первому пределу, надо знать и помнить, что идеал, к которому следует стремиться, не состоит в том, чтобы, продолжая жить барской жизнью, приобретать и распространять как можно больше знаний, которые каким–то таинственным, непонятным путем окажутся когда–то полезными народу, но прямо и просто уменьшать свои требования, удовлетворяемые трудом народа, и прямо и просто сейчас сближаться с ним и по мере сил своих служить ему.
Прокормится ли, не прокормится народ, весь народ, я не знаю, скажет себе человек, ставший на эту точку зрения, и не могу знать: завтра может сделаться мор или нашествие, от которого и без голода помрет народ, или завтра же откроется новое питательное вещество, которое прокормит всех, или, что проще всего, я умру завтра и ничего не узнаю о том, прокормился или не прокормился народ. Главное же то, что меня никто не приставлял к делу прокормления сорока миллионов живущего в таких–то пределах народа, и я, очевидно, не могу достигнуть внешней цели прокормления и избавления от несчастна таких–то людей, а приставлен я к своей душе, к тому, чтобы свою жизнь провести как можно ближе к тому, что мне указывает моя совесть.
Совесть же моя говорит мне, что я виноват перед народом, что постигшая его беда отчасти от меня и что потому мне нельзя продолжать жить, как я жил, а надо изменить свою жизнь, как можно больше сблизиться с народом и служить ему.
И удивительное дело, стоит человеку отвернуться от задачи разрешения внешних вопросов и поставить себе единый, истинный, свойственный человеку внутренний вопрос: как мне прожить наилучшим образом в этот год тяжелого испытания — чтобы все те общие вопросы получили разрешение.
Общая правительственная деятельность, задаваясь внешней целью — прокормить и поддержать благосостояние сорока миллионов людей, встречает на своем пути непреодолимые препятствия. 1) Определить степень предстоящей нужды для населения, могущего проявить в этом поддержании себя наибольшую энергию и совершенную апатию, — нет никакой возможности. 2) Если допустить, что определение это возможно, то количество требуемых сумм так велико, что нет никакого вероятия приобрести их. 3) Если допустить, что суммы эти будут найдены, то даровая раздача денег и хлеба населению ослабив энергию и самодеятельность народа, более всего другого могущую поддержать в нынешнее тяжелое время его благосостояние. 4) Если и допустить, что раздача будет производиться так, что не ослабит самодеятельности народа, то нет возможности правильно распределить пособия, и ненуждающиеся захватят долю нуждающихся, из которых большинство все–таки останется без помощи и погибнет.
Только деятельность, имеющая внутреннюю цель для души, всегда соединенная с жертвой, только такая деятельность устраняет все препятствия, мешавшие деятельности правительственной с внешней целью.
Это та деятельность, которая заставляет в нынешнем голодном году в голодной местности, что я видел не раз, крестьянку, хозяйку дома, при словах: «Христа ради», слышных под окном, пожаться, поморщиться и потом все–таки достать с полки последнюю, начатую ковригу и отрезать от нее с пол–ладони кусочек и, перекрестившись, подать его.
Для этой деятельности не существует первого препятствия — невозможности определения степени нужды нуждающегося: «Просят Христа ради Маврины сироты». Она знает, что им взять негде, и подает.
Не существует и второго препятствия — огромности количества нуждающихся: нуждающиеся всегда были и есть, вопрос только в том, сколько я своих сил могу им отдать. Подающей милостыню хозяйке не нужно рассчитывать того, сколько миллионов голодающих в России; Для нее один вопрос: как пустить нож по ковриге, — потоньше или потолще? Но тонко ли, толсто ли, она подает и твердо, несомненно знает, что если каждый от себя оторвет, то всем достанет, сколько бы их ни было.
Третье препятствие еще меньше существует для хозяйки. Она не боится того, что подача этого ломтика ослабит энергию Мавриных ребят и поощрит их к праздности и попрошайничеству, потому что она знает, что и эти ребята понимают, как дорог ей ломоть, который она отрезает им.
Нет и четвертого препятствия. Хозяйке нет нужды заботиться о том, правда ли нужно подать тем, которые стоят теперь под окошком, и нет ли других более нуждающихся, которым бы надо отдать этот ломоть. Ей жалко Мавриных ребят, она и дает им, и знает, что если все друг дружку жалеть будут, то всем хорошо будет и нынешний год, и всегда и в России, и во всем мире.
Вот эта–то деятельность, имея только внутреннюю цель, всегда спасала, спасает и теперь спасёт людей. Вот эта–то деятельность должна быть усвоена людьми, желающими в нынешнее, трудное время служить другим людям.
Спасает эта деятельность людей потому, что она есть то зерно, мельчайшее из всех, которое вырастает в величайшее дерево.
Так ничтожно то, что могут сделать один, два человека, десятки людей, живя в деревне среди голодных и по силам помогая им. Очень мало. Но вот что я видел в свою поездку. Шли ребята из–под Москвы, где они были в пастухах. И один заболел и отстал от товарищей. Он часов пять просидел и пролежал на краю дороги, и десятки мужиков прошли мимо его. В обед ехал мужик с картофелем и расспросил малого и, узнав, что он болен, пожалел его и привез в деревню.
Кто это? Кого привез Аким? — Аким рассказал, что малый болен, отощал, не ел два дня. Малого посадили у избы, до старосты. Подошла одна баба, принесла картошек, другая — пирожка, третья молока. — Ах, сердечный, отощал! Как не пожалеть? Свое детище. И тот самый малый, мимо которого, несмотря на его жалкий вид, проходили, не пожалев его, десятки людей, стал всем жалок, всем дорог, потому что один пожалел его.
Тем–то и важна любовная деятельность, что она заразительна. Деятельность общая, правительственная, выражающаяся в теперешних обстоятельствах даровой раздачей, по расписаниям и спискам, хлеба и денег, вызывает самые дурные чувства: жадность, зависть, притворство, осуждение; деятельность личная вызывает, напротив, лучшие чувства, любовь и желание жертвы. «Я работал, трудился — мне ничего, а лентяя, пьяницу награждать. Кто же ему велел пропивать? Поделом вору и мука», — говорит богатый и средний мужик, которым не дают пособий. С не меньшей злобой говорит бедняк про богача, требующего равную долю. «Мы и бедны–то от них — от богачей. Они нас сосут, а им еще давай нашу долю; он и так гладок» и т. п. Такие чувства вызывает раздача дарового пособия. Но, напротив, увидит один, как другой поделился последним, потрудился для несчастного, и ему хочется сделать то же. В этом сила любовной деятельности. Сила в том, что она заразительна, а как скоро она заразительна, то распространению ее нет пределов.
Как одна свеча зажигает другую, и одной свечой зажигаются тысячи, так и одно сердце зажигает другое, и зажигаются тысячи. Миллионы рублей богачей сделают меньше, чем сделают хоть небольшое уменьшение жадности и увеличение любви в массе людей. Только бы увеличилась любовь — сделается то чудо, которое совершилось при раздаче пяти хлебов. Все насытятся, и еще останется.
И сделать это чудо могут не те люди, которые с гордым сознанием своей необходимости народу, не изменяя своего отношения к нему, будут изыскивать общие средства прокормления 32–х миллионов, а только те, которые, сознав свою вину перед народом в угнетении его и в отделении себя от него, с смирением и покаянием постараются, соединившись с ним, разделить с ним и его беду нынешнего года.
Деятельность эта практически представляется мне такою: человек из общества, желающий в тяжелый нынешний год принять участие в общем бедствии, приезжает в одну из пострадавших от неурожая местностей и начинает там жить, проживая там на месте, в Мамадышском, Лукояновском, Ефремовском уездах в голодной деревне, те обычные десятки тысяч, тысячи или сотни рублей, которые он проживает ежегодно, и посвящая свои досуг, употребляемый им в городах на увеселения, на ту деятельность на пользу голодного народа, какая ему будет по силам. Уже одно то, что он будет жить там и проживет там то, что он проживает обыкновенно в городе, принесет материальную помощь народу; а то, что он будет жить среди этого народа, даже не с самоотвержением, но только с бескорыстием, уже принесет нравственную пользу ему и народу. Очевидно, человек, приехавший в голодную местность для того, чтобы быть полезным народу, не может ограничиться тем, чтобы только жить в свое удовольствие среди голодного населения. Я представляю себе такого человека, мужчину или женщину или семью с средними средствами, положим с тысячью рублями в год, переехавшего так в неурожайную местность.
Лицо это или семья нанимает или получает от знакомых помещиков помещение, или выбирает, нанимает избу, устраивается в ней сообразно своим требованиям и способностям к перенесению неудобств жизни, заготавливает дрова, провизию, заводит лошадь, корм и т. п. Все это хлеб народу; но этим не могут ограничиться отношения этой семьи или этого лица к народу. На кухню придут сейчас же нищие с сумами. Надо подать. Кухарка жалуется, что хлеба выходит много. Надо или отказывать в кусочках, или печь лишние хлебы. Стали печь лишние хлебы, народу стало ходить больше. Из семьи, где хлеб дошел и есть нечего, пришли попросить, надо и туда дать. Оказывается, что своя кухарка не управляется и печь мала. Надо нанять избу для хлебов и нанять особую кухарку. Это стоит денег. Денег нет. У поселившегося лица есть друзья, знакомые, которые знают, что он или она уехали в неурожайный уезд. Ему или ей присылают денег люди, знающие его, и дело продолжается, принимает соответствующие нужде формы, растет.
Мне кажется, что столовые, — места, где кормят приходящих, — это та форма помощи, которая сама собою сложится из отношений богатых людей к голодающим и принесет наибольшую пользу. Форма эта более всего вызывает прямую деятельность помогающего, более всего сближает его с населением, менее всего подлежит злоупотреблениям, дает возможность при меньших средствах прокормить наибольшее число людей, а главное, обеспечивает общество от того страшного, висящего над нами всеми дамоклова меча, — мысли о том, что вот–вот, пока мы живем по–старому, здесь, там умер человек от голода.
Если бы такие столовые распространились везде в голодающих местностях, ужасная, угнетающая нашу совесть угроза была бы устранена.
В Данковском и Епифанском уездах с сентября открылись такие столовые. Народ дал им название «сиротских призрений», и, как кажется, самое название это предотвращает злоупотребление этими учреждениями. Здоровый мужик, имеющий хоть какую–нибудь возможность прокормиться, сам не пойдет в эти столовые объедать сирот, да и, сколько я наблюдал, считает это стыдом. Вот письмо, полученное мною от моего приятеля, земского деятеля и постоянного деревенского жителя, о деятельности этих сиротских призрении:
«Шесть сиротских призрений открыто не более десяти дней, и уже питается в них около 200 человек. Заведующий столовыми, с совета сельского старосты, уже принужден допускать едоков с разбором, так много представляется нуждающихся. Оказывается, что кормятся крестьяне не семьями, а что нуждающиеся семьи выставляют своих кандидатов — почти исключительно старух и детей. Так, например, отец шести человек детей — в дер. Пашкове — просил допустить двух из них, а затем через два дня привел еще третьего. Староста говорил, что «особливо хорошо поглядеть, как помлаже ребятишки свекольник полюбили». Тот же староста мне рассказывал, что иногда матери сами приводят своих детей, «слыгаются, что это для смелости, а оглядится, да и сама поест». Когда слышишь эти слова старосты, то понимаешь, что это не ложь и что придумать их нельзя; ужели голод еще не наступил? Мы, конечно, знаем, что зверь у порога; но беда в том, что этот зверь одновременно врывается во столько семей, что не хватит, пожалуй, наших запасов. Учет показал, что в день выходит на едока 1 1/2 ф. хлеба и 1 ф. картофеля, но сверх того потребно топливо да всякая мелочь: лук, соль, свекла и т. д. Более же всего затрудняет топливо, оно представляет собою наиболее дорогой материал. Крестьяне установили очередные подводы, чтоб ездить за припасами. Организация требует распорядительного человека, и хлопотлива хозяйственная заготовка припасов; самые же сиротские призрения не нуждаются в надзоре за расходованием припасов: сама хозяйка так привыкла жить век крохами, да к тому же все посетители так следят за оборотами своей столовой, что малейшая небрежность — и она моментально бы огласилась, а затем и устранилась бы сама собой. У меня вырыто новых два подвала и в них засыпано уже 300 четвертей картофеля, во всего этого мало, так как требования растут ежедневно. Кажется, что помощь попала в самую надлежащую точку. Человек над шестью столовыми поставлен, но время расширить круг деятельности столовых и срок еще не пропущен.
Чую, насколько отрадна для молодого поколения будет работа в столовых; ведь испытываешь наслаждение, поливая в засуху растения; каково же должно быть упоение ежедневно кормить голодных малышей!»
Больших подробностей о деятельности этих учреждений я пока не знаю. Думаю, что эта форма удобная и возможная, но эта форма не исключает все другие. Живущие по деревням лица, как только они вступят в близкое и непосредственное общение с народом, найдут новые, соответствующие нужде формы помощи, которые могут быть до бесконечности разнообразны.
Нужно только, чтобы были люди. А люди эти есть, наверное есть. Я был в 4–х уездах, и в каждом уезде есть уже люди, готовые на эту деятельность и в некоторых начавшие ее.
Лев Толстой.
Есть ли в России достаточно хлеба, чтобы прокормиться до нового урожая? Одни говорят, что есть, другие говорят, что нету, но никто не знает этого верно. А знать это надо и знать наверное, теперь же, перед началом зимы, — так же надо, как надо знать людям, пускающимся в дальнее плавание, есть ли или нет на корабле достаточное количество пресной воды и пищи.
Страшно подумать о том, что будет с командой и пассажирами корабля, когда в середине океана окажется, что запасы все вышли. Еще более страшно подумать о том, что будет с нами, если мы поверим тем, которые утверждают, что хлеба у нас достанет на всех голодающих, и окажется перед весной, что утверждающие это ошиблись.
Страшно подумать о последствиях такой ошибки. Последствием этой ошибки ведь будет нечто ужасное: разрушение всего существующего порядка, смерть голодных миллионов и худшее из всех бедствий — остервенение, озлобление людей. Ведь хорошо только пушечными выстрелами предуведомлять петербуржцев о том, что вода поднимается, потому что больше ведь ничего нельзя сделать. Никто не знает и не может знать степени подъема воды: остановится ли она на том, что было прошлого года, или дойдет до того, что было в 24–м году, или поднимется еще выше.
Голод же нынешнего года, кроме того, что есть беда без сравнения большая, чем беда наводнения, без сравнения более общая (она угрожает всей России), — есть беда, степень которой можно и должно не только предвидеть, но можно и должно предвидеть и предупредить.
«А! полноте. В России достанет, и заглаза достанет всякого рода хлеба для всех», — говорят и пишут одни люди, и другие любящие спокойствие люди склонны верить этому. Но нельзя верить тому, что говорится наобум, по догадкам о предмете такой ужасной важности.
Если скажут, что в сомнительной прочности бане, в которую ходят раз, в субботу, балки простоят еще и не нужно их переделывать, можно поверить и рискнуть оставить баню без переделки; но если крыша опасна на фабрике, где постоянно рабою тают тысячи человек, и скажут голословно, что есть вероятие, что она не обрушится еще нынче, — нельзя поверить и успокоиться. Угрожающая опасность слишком велика. Опасность же, угрожающая России, если хлеба, нужного для питания людей, ни по каким ценам не будет, опасность эта так ужасна, что воображение отказывается представить себе то, что бы было, если бы это было так; и потому довольствоваться голословными успокоительными утверждениями о том, что у нас в России хлеба достанет, не только не следует, но было бы безумно и преступно.
Но существует ли такая опасность? Есть ли вероятие того, что хлеба не достанет? Ответом на этот вопрос могут служить следующие соображения. Во–первых, то, что голодом захвачена 1/3 России, и та самая треть, которая всегда кормила большую часть остальных двух третей. Калуга, Тверь, Москва, все нечерноземные и северные губернии, даже не пострадавшие от неурожая нечерноземные уезды тех же губерний, никогда но кормятся своим хлебом, а всегда покупают его у тех, которые теперь сами должны кормиться чужим хлебом.
Поэтому, если считать, положим, по 10 пудов на душу, — ну, скажем, только 20 миллионов (когда их вычисляют до 40–а) жителей голодающих уездов, — 200 миллионов пудов нужного хлеба, то это далеко не представит всего количества нужного для пропитания России хлеба. К этому числу надо присоединить всё то, что еще нужно на тех, которые питались в прежние годы хлебом пострадавших местностей, что, очень может быть, составит еще такую же цифру.
Неурожай в самых плодородных местах делает нечто подобное тому, что совершается при перестановке точки опоры рычага; не только уменьшается сила короткого конца, но еще увеличивается во столько же раз сила длинного.
Захвачена неурожаем 1/3 России — самая плодородная, кормившая остальные 2/3, и потому очень вероятно, что хлеба на всех не достанет.
Это одно соображение. Второе соображение, что соседние с Россией страны поражены таким же неурожаем и что потому большое количество хлеба уже вывезено, и теперь в виде пшеницы продолжает вывозиться за границу.
Третье соображение то, что, совершенно противно тому, что было в голодном 40–м году, в нынешнем году нет и не может быть никаких запасов старого хлеба.
С Россией случилось нечто подобное тому, что случилось, по рассказу библии, в Египте, только с той разницей, что в России не было предсказателя Иосифа, не было запасливого управителя — того же Иосифа; но были молотилки, железные дороги, банки и большая потребность в деньгах и правительства и частных лиц. Во все предшествующие года, более 7–ми, хлеба было много, цены были низки, но потребность в деньгах всё росла и росла, как она равномерно растет среди нас, и удобства продажи, молотилки, железные дороги и агенты, покупатели поощряли к продаже и делали то, что хлеб продавался весь дочиста с осени. Если в последние годы, когда хлеб особенно понизился в цене, некоторые продавцы и стали выдерживать хлеб, выжидая цен, то эта выдержка была так трудна, что как только цены поднялись в начале весны нынешнего года и дошли до 50—60 коп. за пуд, так хлеб весь под метелку был продан и запасов прежних лет ничего не осталось. В 40–м году были не только запасы помещиков и купцов, были везде по мужикам трех–и пятилетние кладушки старого хлеба. Теперь обычай этот вывелся и нигде нет ничего подобного. В этом состоит третье соображение о том, что хлеба в нынешнем году не достанет.
Но мало того, что есть вероятия этого, есть признаки — и довольно определенные — того, что недостаток этот существует.
Один из таких признаков есть с каждым днем чаще и чаще повторяющееся явление того, что хлеба нет в продаже. В глуши неурожайных местностей, как в той, в которой я нахожусь теперь, в Данковском уезде, нет продажной ржи. Нельзя мужику найти муки. Вчера я видел двух мужиков Данковского уезда, которые объездили округу, хорошо известную им на 20 верст радиуса, по всем мельницам и лавкам, чтобы купить на деньги два пуда муки, и не нашли их. Один выпросил в складе чужого уезда; другой занял.
И это явление не исключительное, а постоянно повторяющееся, и везде. Мельники приезжают просить Христа ради отпустить им муки из земского склада, потому что у них нет муки и негде достать. У купцов, в городе, у железных дорог — можно купить, но партиями, по крайней мере полвагона, вагон; но по мелочи нет продажи. Большие купцы, имеющие запасы, совсем не продают, выжидают; мелкие купцы, торговцы, скупают, перекупают и перепродают с ничтожным барышом большим покупателям. Мелкая продажа есть только на базарах, в базарные дни; и то, если покупатель опоздает, то купить уже негде. Признак этот, мне кажется, показывает довольно верно то, что хлеба нет, сколько нужно. Это самое показывают отчасти и цены, хотя в нынешнем году до сих пор есть причины, не позволяющие ценам быть правильными указателями соответствия требования с предложением. Цены стоят ниже, чем они должны бы были стоять, и удерживаются на этой степени искусственно: во–первых, запрещением вывоза хлеба за границу; во–вторых деятельностью земств, продажей ржи и муки по удешевленным ценам (я говорю про цену ржи, подразумевая, что цены остальных питательных веществ: отрубей, картофеля, проса, овса — более или менее соответствуют цене ржи).
Запрещение вывоза за границу спутало цены, т. е. сделало то, что цены не могли быть верным показателем количества предлагаемого товара. Точно так же как вышина подъема воды в запруженной реке не может быть показателем ее настоящего уровня, так и теперешняя цена ржи не может верно показывать отношения требований ее к предложению. Запрещение вывоза других хлебов подействовало так же. Существующие теперь цены суть цены не установившиеся и во всяком случае временно пониженные вследствие запрещения вывоза. Это одна причина того, что цены стоят ниже тех, которые должны бы быть. Другая причина есть деятельность земств.
Земства повсюду скупили только небольшую, редко где 1/4 часть того хлеба, который им нужен для прокормления, по их же расчету, и продают этот купленный ими хлеб по пониженной цене. И эта деятельность земств сбивает цену, так как если бы не было продажи из земских складов, то продажа эта производилась бы вольными продавцами, которые по мере увеличения требования поднимали бы цены. И потому установившаяся теперь цена, я думаю, не есть настоящая. Цена теперешняя, я думаю, гораздо ниже той, которая бы стояла, если бы не было деятельности земств. И цена эта тотчас же особенно быстро должна возвыситься, как только земствам придется закупить остальные три четверти нужного им хлеба.
Мы могли бы сказать, что цена не возвысится, если бы земства закупили теперь всё нужное количество, и рожь была бы в продаже по этой цене. Но по тому, что есть теперь, нет никакого вероятия, чтобы это было. По тому, что есть теперь, т. е. при цене 1 р. 70 к., тогда, когда земством не куплено и нужного хлеба и когда ржи нет в предложении повсюду и по мелочи, есть, напротив, вероятия того, что при закупании земствами всего нужного им количества, цена вдруг поднимется на такую высоту, которая покажет, что хлеба этого нет в России. Цена уже теперь в наших местностях дошла до той высшей степени, до которой она когда–либо доходила, до 1 р. 70 к., и продолжает равномерно подниматься.
Все эти признаки указывают на то, что есть большое вероятие того, что нужного для России хлеба нет в ней. Но кроме этих признаков есть еще одно явление, которое должно бы заставить нас принять все зависящие от нас меры для предупреждения угрожающего нам бедствия. Явления это есть охватившая общество паника, т. е. неопределенный, смутный страх ожидаемого бедствия, страх, которым люди заражаются друг от друга, страх, лишающий людей способности целесообразно действовать. Паника эта выражается и в распоряжениях правительства, запрете сначала вывоза ржи, потом других хлебов, кроме почему–то пшеницы, и в мерах, с одной стороны, ассигнования больших сумм для голодающих, с другой стороны — собирания и даже усиленного, податей с тех, которые могут платить, как будто извлечение из деревни денег не есть прямое усиление нужды деревни. (У богатого мужика заложены посевы бедного. Он бы подождал, — с него тянуть подати, он тянет и разоряет бедного.)
Паника эта поразительно заметна еще в том разгорающемся до озлобления несогласии земств с администрацией. Повторяется то, что всегда бывает при паническом страхе: одни тянут в одну, другие в другую сторону.
Паника эта выражается и в настроении и в деятельности народа. Приведу один пример: движение народа теперь на заработки.
Народ в конце октября нынешний год едет искать заработков в Москве, в Петербурге. В то время, когда все работы на зиму установились, когда харчи в три раза дороже обыкновенного и всякий хозяин отпускает сколько он может лишних людей, в то время, когда везде пропасть оставшихся за штатом рабочих — люди, никогда не имевшие мест в городах, едут тысячами, десятками тысяч искать этих мест. Разве не очевидно всякому, что при таких условиях более вероятия каждому владельцу выигрышного займа выиграть 200 тысяч, чем мужику, приехавшему из деревни в Москву, найти место, и что вся поездка, хотя бы самая дешевая, с сопряженными с поездкой расходами, где и выпивкой, есть только лишняя тяжесть, которая ляжет на голодного? Казалось бы, должно быть очевидно, — а все едут, едут назад, и опять едут, и правительство дает дешевые билеты, поощряет это. Разве это не признак совершенного безумия, охватывающего толпу при всякой панике?
Все эти признаки и, главное, явление паники очень знаменательны, и потому нельзя не бояться. Нельзя говорить, как это обыкновенно говорят про врага прежде, чем померяются с ним: мы его шапками закидаем. Враг, страшный враг тут, стоит перед нами и нельзя говорить, что мы не боимся его, потому что мы знаем, что он есть, и больше того, мы знаем, что мы боимся его.
А боимся его — так надо нам узнать прежде всего силу его. Нельзя оставаться в том неведении, в котором мы находимся.
Допустим, что русское общество, те люди, которые живут вне голодающих местностей, поймут свою солидарность и духовную и матерьяльную с бедствующим народом и принесут настоящие серьезные жертвы для помощи нуждающимся. Допустим, что деятельность тех людей, которые живут теперь среди голодающих, работая для них по мере сил своих, будет продолжаться так до конца и что количество этих людей увеличится; допустим, что сам народ не падет духом и будет биться с нуждой как он теперь бьется с ней всеми отрицательными и положительными средствами, т. е. умеряя себя и усиливая энергию и изобретательность для приобретения средств к жизни, — допустим, что всё это сделано и делается месяц, два, три, шесть и вдруг… цена поднимается, поднимается так же, как она поднималась от 45 к. до 1 р. 70 к., равномерно от базара до базара, и в несколько недель доходит до 2, 3 руб. за пуд, и оказывается, что хлеба нет и что все жертвы, принесенные как теми, которые давали деньги, так и теми, которые жили и работали среди нуждающихся, были напрасной тратой средств и сил, а главное, что вся энергия народа потрачена даром, и сколько он ни бился, ему, т. е. части его, все–таки пришлось умирать голодной смертью, тогда как мы могли знать и предупредить это.
Нельзя, нельзя и нельзя оставаться в такой неизвестности, нельзя оставаться нам, людям грамотным, ученым. Мужик, которого я видел вчера, сделал почти всё, что он мог. Он добыл денег и поехал искать муки. У Михаила Васильева был, на мельнице был, в Чернаве был. Нигде нет муки. Объездив все те места, где могла быть мука, он знает, что сделал всё, что мог, и если бы после этого он не достал нигде муки, и его и его семью постиг бы голод, он знал бы, что он сделал, что мог, и совесть его была бы покойна.
Но для нас, если окажется, что не хватит хлеба, и погибнут и наши труды, а может быть и мы вместе с народом, то совесть наша не будет спокойна. Мы могли и узнать, сколько нам понадобится хлеба, могли и запасти его.
Если нужна нам на что–нибудь наша грамотность и ученость, то на что более важное, чем на то, чтобы помочь такому всеобщему горю, как нынешнее?
Учесть, сколько нужно хлеба для прокормления тех, у которых нет его нынешний год, и сколько его есть в России, и если его нет столько, сколько его нужно, то выписать этот недостающий хлеб из чужих стран — это наше прямое дело, столь же естественное, как и то, которое делал мужик вчера, объезжая округу на 20 верст. И совесть наша будет спокойна только тогда, когда мы объездим свою округу и сделаем в ней всё, что можем. Для него округа Данков, Клекотки, для нас округа — Индия, Америка, Австралия. Мы не только знаем, что страны эти существуют, мы находимся в дружеском общении с их жителями.
Но как учесть то, что нам нужно, и тот хлеб, который есть у нас? Неужели это так трудно? Мы, которые умеем высчитывать, сколько каких козявок на свете, сколько каких микробов в каком объеме, сколько миллионов верст до звезд и сколько в каждой пудов железа и водорода, — мы не сумеем высчитать, сколько надо съесть людям, чтобы не помереть с голода, и сколько собрано этими людьми с полей того хлеба, которым мы всё время кормились и теперь кормимся? Мы, с такой роскошью подробностей собирающие такую массу до сих пор, сколько мне известно, никому ни на что не понадобившихся статистических сведений о процентном отношении рождаемости к бракам, к смертям и т. п., мы вдруг не в состоянии окажемся собрать единственно в кои–то веки понадобившиеся, действительно нужные сведения! Этого не может быть.
Сведения эти собрать, и не приблизительные, гадательные, а верные, вроде тех точных сведений, которые получаются о количестве населения однодневной переписью, — возможно.
Нужны сведения о том, сколько сверх обыкновенно расходуемого на пропитание русских людей хлеба понадобится еще для жителей неурожайных мест и сколько есть хлеба в России.
Трудны или не трудны ответы на эти вопросы, они необходимы для предупреждения не только паники, т. е. смутного заразительного страха перед бедствием, в котором живут теперь люди, но главное для предотвращения самого бедствия.
И ответы нужны не приблизительные, огульные, по догадке; дело слишком важно, чтобы можно было делать его очертя голову, т. е. выводить тот свод, на который мы но знаем, достанет ли камня, чтобы замкнуть его.
Сведения эти может получить правительство, может получить земство, там, где оно есть, и вернее всего может получить частное общество, сложившееся для этой цели. Нет того уезда, в котором не нашлось бы не только одного, но нескольких людей, которые не были бы в состоянии и не взялись бы охотно послужить этому делу. Дело это представляется мне нетрудным. В неделю времени без большого труда деятельный человек может объездить 1/4 или 1/5 часть уезда, особенно если он живет в ней, и с возможностью ошибки в 10,15% определить количество необходимого хлеба для пропитания и количество находящегося в продажу, сверх нужного для себя хлеба. Я по крайней мере берусь лично доставить такие сведения в неделю сроку о 1/4 части уезда, в котором живу. То же говорят, что могут сделать большинство лиц, живущих по деревням, с которыми я говорил об этом. Организовать вентральное место, в котором бы собирались и группировались сведения и которое рассылало бы своих членов для этой цели в места, где не нашлось бы добровольцев, я полагаю, что возможно и нетрудно. Могли бы быть ошибки, могли бы быть утайки владельцами хлеба, могло бы передвижение грузов хлебных произвести ошибки; но ошибки расчета, я думаю, были бы невелики, и сведения, полученные таким способом, были бы настолько точны, что ответили бы на главный если не всеми высказанный, то всеми сознаваемый мучительный вопрос: достанет или не достанет хлеба в России?
Если бы, положим, оказалось, что в нынешнем году, за вычетом употребляемого обыкновенно на армию и винокурение, избыток хлеба против того, что нужно на питание народа, составляет 100 или 50 миллионов пудов, предполагая, что часть этих ста миллионов могла бы быть задержана продавцами, часть могла бы погибнуть, сгореть, часть могла бы составить ошибку расчета, мы могли бы спокойно и уверенно продолжать жить и работать. Если бы избытка совсем не было и оказалось бы что в России столько, же и есть хлеба, сколько нужно, положение было бы сомнительно и опасно, но все–таки можно бы было, не выписывая хлеба из–за границы, только умеряя расходы хлеба, как, например, на винокурение, переделывая в пищу суррогаты, можно бы было продолжать жить и работать. Но если бы оказалось, что есть недостаток хлеба в 100 или хоть 50 миллионов пудов, положение было бы ужасно. Было бы то, что бывает, когда уже вспыхнул пожар и охватил строение. Но если бы мы узнали это теперь, то это было бы подобно тому, когда вспыхнул пожар, но еще можно потушить его. Если же бы мы узнали это только тогда, когда уже выходили бы последние десятки тысяч пудов, то это было бы подобно пожару, который охватил уже всё строение и оставляет мало надежды спастись из него.
Если бы мы теперь узнали, что у нас нехватка, хлеба, пускай бы она была в 50, в 100, даже в 200 милл. пудов хлеба, — всё это было бы не страшно. Мы бы теперь же закупили этот хлеб в Америке и всегда расплатились с нею государственными, общественными или народными суммами.
Люди, которые работают, должны знать, что работа их имеет смысл и не пропадет даром.
Без этого сознания отпадают руки. А чтоб это знать, для той работы, которой заняты теперь огромное большинство русских людей, надо знать теперь, сейчас же, через 2, 3 недели, знать: есть ли у нас достаточно хлеба на нынешний год, и если нет, то откуда мы можем получить то, чего нам не достает?
Л. Толстой.
1–го ноября 1891 г.
Помощь населению, пострадавшему от неурожая, может иметь две цели: поддержания крестьянского хозяйства и избавления людей от опасности заболевания и даже смерти от недостатка и недоброкачественности пищи.
Достигает ли этих целей помощь, оказываемая теперь в виде выдачи муки от 20 до 30 ф. в месяц на едока, считая или не считая работников? Я думаю, что нет. И думаю я так по следующим соображениям. Все крестьянские семьи всей земледельческой России можно подвести под три типа: 1) богатый двор — от 8 до 16 душ, в среднем 12 душ семьи, от 3 до 5 работников, в среднем 4. От 3—5 лошадей, в среднем 4. От 3 до 5 наделов, в среднем 4. И от 3 до 9 десятин наемной земли, в среднем 6. Это богач. Такой мужик не только кормит свою семью своим хлебом, но часто нанимает одного, двух работников, скупает земли у бедняков, ссужает их хлебом, семенами. Всё это делается, может быть, и на невыгодных для бедняков условиях, но результат тот, что там, где в деревне десять процентов таких богачей, — земля не гуляет, и в нужде все–таки бедняку есть средство добыть хлеба, семян, даже денег.
Второй тип — это средний мужик, с большим напряжением сводящий концы с концами на своих двух наделах при семье от 3 до 5 душ и при одном или двух работниках и одной или двух лошадях. Этот двор кормится почти своим хлебом. Чего не достает — добывает член семьи, живущий на стороне.
И третий тип — бедняк с семьей в 3—5 душ с одним работником, часто без лошади. У этого никогда не хватает своего хлеба, он всякий год должен придумывать средства извернуться и всегда находится на волоске от нищенства, и при малейшей невзгоде побирается.
Помощь, выдаваемая в виде муки населению неурожайных мест, распределяется по составленным имущественным спискам крестьянских семей. По этим спискам делаются соображения о том, сколько кому следует выдавать пособия; и пособие это выдается только самым бедным, т. е. семьям 3–го типа.
Двору первого типа — богачу и среднему крестьянину, у которого есть еще несколько четвертей овса, есть 2 лошади, корова, овцы, — не полагается никакой помощи. Но если вникнуть в положение не только среднего, но и богатого мужика, то нельзя не видеть, что для поддержания крестьянского хозяйства этим–то хозяевам более всего нужна помощь.
У богатого крестьянина, положим, остается еще немного ржи, есть 20 или более четвертей овса, есть и 5 лошадей, и две коровы, и 18 овец и, потому что всё это еще есть у него, ему не полагается пособия. Но сочтите его приход и расход и вы увидите, что он в такой же нужде, как и бедняк. Чтобы поддержать свой заведенный круг с наемной землей, ему нужно посеять около 10 четвертей. То, что у него останется на 40, 50, 20 даже 60 руб. хлеба, — ничто в сравнении с тем, что ему нужно на семью в 12 душ. На 12 душ ему нужно 15 пудов по 1 р. 50 к. — 22 р. 50 к. на месяц, 225 рублей на 10 месяцев. Ему нужно кроме того 40, 50, 70 рублей на уплату аренды за наемную землю, ему нужны подати, которые с него требуют, как с богача. Члены его семьи, живущие в людях, в нынешнем году или меньше получают, чем прежде, по дорогому хлебу, или вовсе рассчитываются. Ему нужно рублей 350, а он не соберет и 200, а потому ему остается одно — не нанимать земли, продать семенной овес, продать часть лошадей, на которых нет цен, т. е. спуститься на степень среднего мужика и даже ниже, потому что у среднего семья меньше.
Но и среднему, если у него есть еще овес и лошадь или две, — не дают помощи, или дают так мало, что он должен продать свою землю исключительным богачам, проесть овес семянной, а потом и лошадь. Так что, при том распределении помощи, которая существует теперь, — богатый должен неизбежно спуститься на состояние среднего, а средний на состояние бедного.
А по условиям нынешнего года, за исключением особенных богачей, почти все должны спуститься на эту степень. Для подания помощи как будто бы ожидают того, чтобы крестьянин разорился. Вроде того, как бы вытаскивающий утопающего дожидался для подания помощи того, чтобы утопающий перестал пускать пузыри. Выдача, как она производится теперь, не достигает цели поддержания крестьянского хозяйства, во–первых, потому, что она попадает преимущественно только тем людям, — которые уже разорены, во–вторых, потому, что помощь эта, если к попадает в не вполне разоренные дворы, то она слишком незначительна, — в–третьих, потому, что эта помощь даровая, не органически происходящая от труда, которую поэтому не ценят и редко употребляют бережно и осмотрительно. Но мало того, что помощь эта не достигает своей цели, она, кроме того, как всякая даровая помощь, неравномерно распределяемая, производит в народе ничем не утоляемое неудовольствие и даже опасное раздражение, сначала из зависти друг против друга, а потом и против тех, которые раздают ее.
Выдача, производимая мукою, не достигая цели поддержания крестьянского хозяйства, не достигает и второй цели — обеспечения людей от голодных болезней и смертей. Выдача мукою на душу не достигает этого по следующим причинам.
Во–первых, потому, что при такой выдаче мукою всегда есть возможность для получившего ее поддаться соблазну и израсходовать, пропить полученное, чего и были, хотя и редкие, случаи; во–вторых, потому, что, попадая в руки бедных, помощь эта спасает их от голода только в том случае, если в семье есть еще какие–нибудь свои средства. Наибольшая выдача составляет 30 ф. на человека. И если 30 ф. муки при картофеле и какой–нибудь примеси к муке для печения хлеба может прокормить человека в продолжение месяца, то — при полной бедности, когда не на что купить даже лебеды, чтобы подмешать в хлеб, — 30 ф. муки съедаются в виде чистого хлеба в 15—20 дней, и люди, оставаясь на 10 дней совершенно голодными, могут заболевать и даже умирать от недостатка пищи. В–третьих, выдача муки в бедные семьи, даже и в такие, в которых еще есть свои средства, не достигает своей цели обеспечения людей от голодных болезней и смертей потому, что в семье, где сильные люди легко переносят дурную пищу, — слабые, старые и малые заболевают от недостатка и недоброкачественности пищи.
Во всех местностях, пораженных неурожаем, все — и богатые и бедные семьи — едят хлеб дурной с лебедой. (Странно сказать: теперь, в большей части случаев, самые бедняки при получении хлеба от земства едят хлеб чистый, тогда как в богатых семьях едят почти все с лебедой, с отвратительной незрелой лебедой нынешнего года.)[35]
И постоянно случается то, что сильные члены богатой семьи переносят лебедный хлеб, а слабые, старые, больные прямо чахнут и мрут от него.
Так, приходит больная женщина из богатого двора, принося в руке комок черной лебедной лепешки, составляющей ее главную пищу, и просясь в столовую только потому, что она больна, и то только на время своей болезни.
Другой пример: прихожу к мужику, который не получает пособия и считается богатым. Их двое с женой, без детей. Застаю их за обедом. Картофельная похлебка и хлеб с лебедой. В квашне новый хлеб, еще с большей примесью лебеды. Муж с женой веселы и бодры, но на печи старуха, которая больна от лебедного хлеба, и говорит, что лучше раз в день есть, только бы поесть хорошего хлебца, а то этот душа не принимает.
Или третий пример: приходит баба из богатого двора просить о том, чтобы допустить в столовую ее 13–тилетнюю дочь, потому что ее не кормят дома. Дочь эта прижита незаконно, и, вследствие этого, ее не любят и не дают ей есть вволю. Примеров таких очень много, и потому выдача пособия мукою на руки не обеспечивает старых, слабых и нелюбимых членов семьи от болезней и умирания, вследствие недоброкачественности и недостатка пищи.
Как ни больно высказать это, несмотря на ту замечательную энергию и даже самоотвержение большинства земских деятелей, деятельность их, состоящая в раздаче пособий хлебом, не достигает — ни цели поддержания крестьянского хозяйства, ни предупреждения возможности голодных смертей и, кроме того, имеет вредное влияние на народ, раздражая его.
Но если то, что делается теперь, не хорошо, то что же хорошо?
Что же нужно делать?
Нужны, по моему мнению, две вещи: для хоть не поддержания крестьянского хозяйства, а противодействия его окончательному разорению, — учреждение работ для всего могущего работать населения и — устройство во всех деревнях голодающих мест даровых столовых для малых, старых, слабых и больных.
Учреждение работ должно быть такое, чтобы работы эти были доступны, знакомы и привычны населению, а не такие, которыми никогда не занимался или даже не видывал народ, или такие, при которых тем членам семей, которые никогда не уходили, надо уходить из дома, что по семейным и еще другим условиям (как отсутствие одежды) часто невозможно сделать. Работы должны быть такие, чтобы кроме внедомашних работ, на которые пойдут все привыкшие и могущие ходить на заработки работники, домашними работами могло быть занято всё население голодающих местностей — мужчины, женщины, свежие старики, подростки — дети.
Бедствие нынешнего года заключается не только в недостатке хлеба, но и в неменьшем совершенном недостатке не только заработков, но прямо работы, — в принужденной праздности нескольких миллионов населения. Если хлеб, нужный для прокормления населения, есть под руками, т. е. может быть доставлен туда, где он нужен, за доступную цену, то голодающий народ мог бы сам выработать себе этот хлеб, будь только у него возможность работы, материал для работы и сбыт. Если же у него не будет этой возможности, сотни миллионов будут безвозвратно потрачены на раздачи даровых пособий, но бедствие все–таки не будет устранено. Но дело не в одной материальной трате: праздность целого населения, получающего извне даровую пищу, имеет страшное развращающее влияние.
Работы внедомашние могут быть учреждены самые разнообразные, и на зимнее и, тем более, на летнее время, и дай бог, чтобы как можно скорее и как можно в больших размерах были учреждены эти работы. Но, кроме этих больших отхожих работ, предоставление народу возможности, не выходя из дома и из своих привычных условий, работать свою привычную работу и сбывать ее, хотя бы по самой дешевой пене, — есть дело настоятельной необходимости и огромной важности.
В деревнях неурожайных мест не родились ни конопля, ни лен; овцы почти все проданы, и у баб нет пряжи, нет тканья. Бабы, девушки, старухи, обыкновенно занятые, сидят без дела. Мало того, мужики, оставаясь дома и не имея денег для покупки лык, тоже сидят без своей обычной зимней работы — плетении лаптей. Ребята тоже болтаются без дела, так как школы большей частью закрыты. Население, имея перед собою только самые мрачные представления о всё более и более увеличивающейся нужде, лишенное привычного и более чем когда–либо необходимого им средства рассеяния и забвения — работы, сидит целыми днями, сложа руки, перебирая разные слухи и предположения о выдаваемой и имеющей выдаваться помощи, о богачах, не хотящих делиться с ними, а главное, о своей нужде. «Скучают, тоскуют, оттого больше и болеют», — сказал мне умный старик.
Не говоря уже об экономическом значении работы для нынешнего года, нравственное значение ее огромно. Работа, какая–нибудь работа, которая могла бы занять всех праздных нынешний год людей, составляет самую настоятельную необходимость.
Пока не будут еще устроены те большие работы, о каковых были разные, весьма разумные проекты, которые теперь, как слышно, учреждаются и которые принесут огромную пользу, если только при учреждении их примутся во внимание привычки и удобства населения, — если бы только во всех неурожайных деревнях дать возможность всем остающимся людям работать привычную работу, — мужчинам хоть только плести лапти, а женщинам прясть и ткать, и дать возможность продавать и то и другое, что приобреталось бы этим трудом, то и это было бы если и не поддержкой крестьянскому хозяйству, то по крайней мере большой задержкой в его упадке. Если допустить, что будет найдено помещение холсту хоть по 8 к. аршин (а помещение холста возможно в огромных количествах) и будут скупаться лапти, которые могут сохраняться, не портясь, годами, по 10 к. за пару, то заработок каждого человека будет, самое меньшее, около 5 к., т. е. 1 р. 50 к. в месяц. Если при этом допустить, что в каждой семье, в среднем, не более 1/4 членов, не могущих работать, то окажется, что на каждое лицо в семье будет заработано 450/4, т. е. 1 р. 12 к., т. е. значительно больше того, что теперь с таким напряжением, ссорами, спорами и вызывая такое всеобщее неудовольствие — выдается от земства.
Таков бы был расчет, если бы работалась самая дешевая и несомненно доступная и известная всем деревенским жителям работа.
Средства получились бы большие, чем те, которые теперь получаются от даровой или заимообразной выдачи, не было бы той неразрешимой трудности распределения и, главное, того недовольства и раздражения, которые вызываются душевою выдачею.
Для достижения этого нужно бы было только затратить не очень большие суммы на покупки материала для работ — льна и лык — и обеспечить помещение этих произведений.
Устройством таких работ — доставлением бабам прядева и продажей вырабатываемого ими тканья, уже занимаются многие лица и отчасти ведомства, хотя еще и в очень малых размерах.
Мы тоже начали это дело, но до сих пор не получили еще выписанного льна, шерсти и лык. Предложение наше крестьянам заняться работою — на продажу — лаптей и холста встречалось везде с восторгом. «Хоть три копейки в день выработать, всё лучше, чем без дела сидеть», — говорили нам.
Само собою разумеется, что всё это относится только до 5 зимних месяцев; в остальные 4 летние месяцы, до новины, работы могли бы быть гораздо более производительны.
Для достижения цели, если не поддержки крестьянского хозяйства, то хотя задержания его разорения есть, по моему мнению, только это средство — устройство работ.
Для достижения же второй цели — спасения людей от заболеваний и смерти вследствие дурной пищи и недостатка ее, по моему мнению, единственное несомненное и действительное средство есть устройство в каждой деревне даровой столовой, в которой каждый человек мог бы насытиться, если он голоден.
Устройство таких столовых начато нами уже более месяца тому назад и до сих пор ведется с успехом, превзошедшим наши ожидания. Столовые устроились следующим образом: В поездке моей в Епифанский уезд в конце сентября я встретил моего старого друга, И. И. Раевского, которому я передал мое намерение устроить столовые в голодающих местностях. Он пригласил меня поселиться у него и, не отрицая всякой другой формы помощи, не только одобрил мой план устройства столовых, но взялся помогать мне в этом деле и, с свойственной ему любовью к народу, решительностью и простотою приемов, тотчас же, еще до нашего переезда к нему, начал это дело, открыв около себя шесть таких столовых. Прием, употребленный им, состоял в том, что он, по самым бедным деревням, предложил вдовам или самым бедным жителям кормить тех, которые будут ходить к ним, и выдал им от себя нужную для того провизию. Староста же с уполномоченными составил список детей и старых людей, подлежащих кормлению в столовых, и в 6 деревнях открылись столовые. Столовые эти, несмотря на то, что они открыты были одними старостами и прикащиком Раевского, без его личного наблюдения, шли очень хорошо и продержались около месяца. Ко времени же нашего переезда сюда, совпавшего с первой выдачей пособия от правительства, 5 столовых закрылись, так как лица, ходившие в них стали получать месячину и потому как бы не нуждались в двойной помощи. Очень скоро, однако, несмотря на выдачу пособия, нужда так увеличилась, что почувствовалась необходимость возобновления закрывшихся столовых и открытия новых. В продолжение проведенных нами здесь 4 недель открыто нами 30 столовых. Сначала мы открывали их по собираемым сведениям о наиболее бедствующих деревнях, теперь же, уже более недели, с разных сторон нам заявляют просьбы об открытии новых столовых, которые мы уже не успеваем удовлетворять.
Дело открытия столовых состоит в следующем, — мы, по крайней мере, поступали так: узнав про более нуждающуюся деревню, мы приезжаем в нее, идем к старосте и, объявив о нашем намерении, приглашаем кого–нибудь из стариков и спрашиваем про имущественное состояние дворов с одного края деревни до другого. Староста, его жена, старики и еще кто–нибудь, из любопытства зашедший в избу, описывают нам состояние дворов. «Ну, с левого края: Максим Антохин. Как этот?» — «Этот плох. Ребята, сам семь. И хлеба давно нет. От этого стоит ходить старухе да мальчику». Записываем — от Максима Антохина двух. Дальше — Федор Абрамов: «Тоже плох. Ну всё может еще кормиться». Но вмешивается старостиха и говорит, что плох и этот и стоит взять мальчика. Дальше идет старик, николаевский солдат. «Вовсе с голода помирает». Демьян Сапронов. «Эти прокормятся»… И так обсуживается вся деревня. Доказательством того, с какою правдивостью и без сословного чувства крестьяне определяют нуждающихся, видно из того, что, несмотря на то, что многие крестьяне были не допущены в первой же деревне, в деревне Татищеве Рыхотской полости, в которой мы открывали столовую, в число несомненно бедных, которых нужно принять в столовую, были назначены крестьянами без малейшего колебания вдова попадья с детьми и дьячиха. Таким образом, все перечисляемые дворы разделяются обыкновенно по показаниям старосты и соседей на три сорта: на несомненно плохие, из которых некоторым лицам следует ходить в столовую, на несомненно хорошие — такие, которые сами прокормятся, и на такие, в которых есть сомнение. Сомнение это обыкновенно разрешается количеством людей, ходящих в столовую. Кормить более 40 людей становится уже тяжело хозяевам. И потому если число ходящих менее 40, то сомнительные принимаются, если же более, то приходится отказывать. Обыкновенно некоторые лица, несомненно подлежащие кормлению в столовых, оказываются пропущенными, и по мере заявления делаются изменения и прибавления. Если же набирается в одной деревне очень много несомненно нуждающихся, то открывается в той же деревне другая, а иногда и третья столовая.
В общем как в наших столовых, так и у соседки нашей, Н. Ф., ведущей дело независимо от нас, количество людей, кормящихся в столовой, всегда составляет 1/3 всех наличных душ.
Охотников держать столовую, т. е. печь хлебы, готовить, варить, служить обедающим, за право тут же кормиться и топиться, очень много — почти все дворы. До такой степени все охотятся держать столовые, что в обеих первых деревнях, в которых мы открывали столовые, старосты, оба богатые крестьяне, предлагали сделать у себя столовые. Но так как держащий столовую совершенно обеспечен и топливом, и пищей, то мы обыкновенно выбираем самых бедных, только бы они были в середине деревни, так чтобы недалеко было ходить с обоих концов. На помещение мы не обращаем внимания, так как и в самой крошечной 6–аршинной избе свободно кормятся от 30 до 40 человек.
Следующее за тем дело в том, чтобы отпустить продовольствие на каждую столовую. Дело это делается так. В одном месте, находящемся в центре столовых, устраивается склад всех нужных припасов. Таким складом была для нас сначала экономия Раевского, но при расширении дела устроены, или скорее избраны теперь, три другие склада, в имениях зажиточных помещиков, там, где есть и амбары, и некоторые продажные предметы продовольствия.
Как скоро выбрано помещение столовой и переписаны лица, имеющие приходить в нее, — назначается день, в который хозяева столовых или очередная подвода приезжают за запасами.
Так как теперь, при большом числе столовых, хлопотно выдавать каждый день, — определены два дня в неделю, вторник и пятница, в которые выдается провизия.
В складе выдается хозяину столовой книжка, т. е. тетрадка, следующей формы:
Заборная книжка по № столовой
Число и | У кого | Мука | От–Руб. | Карт. | Свекла. | Капуста. | Овсянка. | Торф | Соль. | Число |
месяц | открыта | или | едоков. | |||||||
дрова | ||||||||||
8 | Лукерья | 4 п. | 2 п. | 6 п. | 2 п. | 30 к. | 1 п. | 10 п. | 10 ф. | 5 |
ноября | Сомова. |
По этой книге получается провизия и записывается.
Кроме провизии, в один определенный день из всех деревень, в которых есть столовые, ездят подводы за топливом: сначала это был торф, теперь, так как торфа больше нет, дрова. В тот же день, когда забрана провизия, ставятся хлебы, а на третий открываются столовые. Вопрос о посуде для варки, о чашках, ложках, столах разрешается самими хозяевами столовых. Каждый хозяин употребляет свою посуду. А чего нет, он достает у тех, которые ходят к нему. Ложки носит каждый свои.
Первая столовая открылась у слепого старика с женой и сиротами внуками. Когда я, в первый день открытия этой столовой, в 11 часов, пришел в избу к слепому, у бабы уже было всё готово. Хлебы вышли из печи и лежали на столе и на лавках. В истопленной и закрытой заслонкой печи стояли щи, картошки и свекольник.
В избе, кроме хозяев, были две соседки и одна старуха бездомная, которая тут же попросилась перейти в эту избу с тем, чтобы здесь и кормиться и жить в тепле. Народа еще не было. Оказалось, что дожидались нас, не повещали. Мальчик и мужик вызвались повестить. Спрашиваю у хозяйки — как же все усядутся? «Да уж я устрою, как должно, будьте спокойны», — говорит хозяйка. Хозяйка эта — коренастая женщина лет 50, с робким и беспокойным, но умным взглядом. Она до открытия столовой побиралась и тем кормилась с семьей. Про нее ее враги говорят, что она пьяница. Но, несмотря на эти наговоры, они располагает к себе своим отношением к сиротам, внукам ее мужа, и к самому исчахшему, чуть живому, слепому старику, лежащему на нарах. Мать этих сирот умерла год тому назад, отец бросил детей, ушел в Москву и там завихрился. Дети — мальчик и девочка — очень красивые, особенно мальчик лет 8, несмотря на бедность, хорошо одеты и обуты, и жмутся к бабушке и требовательны к ней, как бывают требовательны балованные дети.
«Всё будет, как надо, — говорит хозяйка, — и стол достану. А какие не усядутся — после поедят. Хлебов, — сообщает она мне, — вышло 9 из 4 пудов и кроме того затерла квас. Только с торфом измучилась, — говорит она. — Не горит. Уж я своей соломки понадергала с сарая. Раскрыла сарай, а то торф не горел».
Так как мне тут делать нечего, я иду за овраг, в столовую другой деревни, боясь, что и там меня дожидаются. И действительно, и здесь дожидали. И здесь то же самое, тот же запах горячего хлеба, те же ковриги по столам и лавкам, и те же чугун и горшки в печи и любопытный народ в избе. Так же добровольцы бегут повещать. Поговорив с хозяйкой, которая так же жалуется на то, что торф не горит, что ей пришлось исколоть корыто, чтобы испечь хлебушки, я иду назад в первую столовую, думая, что встретятся какие–нибудь недоразумения или затруднения, которые надо будет устранить. Прихожу к слепому. Изба полна народа и кишит сдержанным движением, как летнею ночью открытая колодка пчел. Из двери валит пар. Пахнет хлебом и щами и слышно чавкание. Изба крошечная, темная, два крошечные окошечка, и то с обоих боков толсто заваленные навозом снаружи. Пол земляной, очень неровный. Так темно, особенно от народа, спинами загораживающего окна, что сначала ничего не разглядишь. Но, несмотря на эти неудобства и тесноту, стол идет в величайшем порядке. Вдоль лицевой стены, налево от двери, два стола, вокруг которых со всех сторон степенно сидит обедающий народ. В глубине избы — от наружной стены к печке — хоры, на которых уже не лежит, а сидит, обняв руками худые голени, изможденный слепой, слушая говор и звуки еды. Направо, в свободном углу перед устьем печи, стоят хозяева и добровольные помощницы. Все они следят за нуждами обедающих и служат им.
За столом, в переднем углу под образами, николаевский солдат, потом деревенский старик, потом старушка, потом дети. За вторым столом, ближе к печи, спиной к простенку, жалкого вида попадья, кругом дети — мальчики и девочки и дочь попадьи, взрослая девушка. На каждом столе чашка со щами, и обедающие хлебают, закусывая теплым душистым хлебом. Чашки со щами опоражниваются. «Кушайте, кушайте, — весело и гостеприимно, подавая через головы ломти хлеба, говорит хозяйка. — Еще налью… Нынче только щи да картошки, — говорит она мне, — свекольник не поспел. К ужину будет». Старая, чуть живая старушка, стоящая у печи, просит меня давать ей на дом хлеба, она нынче насилу дотащилась, а каждый день ходить не может, а мальчик ее тут ест, так он носить будет.
Хозяйка отрезает ей кусок. Старуха бережно прячет его за пазуху и благодарит, но не уходит. Дьячиха, бойкая женщина, стоящая у печи и помогающая хозяйке, словоохотливо и бойко благодарит за свою девочку, которая тут же ест, сидя у стенки, и робко просит, нельзя ли и ей самой, дьячихе, тут поесть. «Давно уже и не пробовала хлебушка чистого, нам ведь это, как мед, сладко».
Получив разрешение, дьячиха крестится, перелезает через доску, перекинутую с скамьи на лавку. Мальчик сосед с одной стороны и старушка с другой сторонятся, и дьячиха усаживается, Хозяйка подает ей хлеб и ложку. После первой перемены щей подается картошка. Из солонки каждый насыпает себе на стол кучку соли и макает в эту соль очищенный картофель. Всё это — и служение за столом, и принимание пищи, и размещение людей — совершается неторопливо, прилично, благолепно и вместе с тем так привычно, что как будто это то самое, что всегда делалось, делается и не может иначе делаться. Что–то в роде природного явления. Покончив картошки и бережно отложив оставшиеся кусочки хлеба, николаевский солдат первый встает и вылезает из–за стола, и все за ним встают, поворачиваются к образам и молятся, потом благодарят и выходят. Дожидавшиеся очереди неторопливо занимают их места, и хозяйка вновь режет хлеб, раздает и наливает вновь чашки щами.
Совершенно то же самое было и во второй столовой; особенного было только то, что народу было очень много, до 40 человек, а изба была еще темнее и меньше первой. Но то же приличие посетителей, то же спокойное и радостное, несколько гордое отношение хозяйки к своему делу. Здесь хозяин мужчина служил, помогая матери, и дело шло еще скорее. Так же всё происходило и во всех других устроенных нами столовых, с теми же благолепием и естественностью. В некоторых усердные хозяйки приготавливали три и даже четыре перемены: свекольник, щи, похлебка, картофель.
Дело столовых делается так же просто, как и многие мужицкие работы, в которых все подробности, очень сложные, предоставляются самим крестьянам. В извозе, например, на который нанимают мужиков, ни один наниматель не заботится ни о веретьях, ни о шпильках, ни о пехтерях и ведрах, и о многом другом, необходимом для извоза. Подразумевается, что всё это будет устроено самими крестьянами: и действительно, всё это всегда и везде, однообразно и толково и просто устраивается самими крестьянами, не требуя никакого участия и внимания нанимателя. Так точно это делается и в столовых.
Все подробности дела исполняются самими хозяевами столовых и так твердо, обстоятельно, что для учредителя остаются только общие дела, касающиеся столовых. Таких дел для учредителя столовой остается главных — четыре: 1) приготовления продовольствия в центре, из которого можно отпускать его в разные, столовые, 2) наблюдения за тем, чтобы запасы напрасно не тратились, 3) наблюдение за тем, чтобы не были как–нибудь забыты люди, наиболее нуждающиеся, и заменены такими, которые могут обойтись без даровой пищи, и 4) испытывания и применения в столовых новых малоупотребительных пищевых средств, как горох, чечевица, просо, овес, ячмень, разного сорта хлебов, жмыхов и др.
Довольно много хлопот доставило нам распределение людей, получающих месячину. Некоторые из членов семьи, получающих недостаточное количество, допускались, некоторые отдавали свою месячину в столовые с тем, чтобы кормиться в них. При этом мы руководствуемся следующими соображениями: при равномерной выдаче, как это делается в нашей местности, 20 ф. на человека, мы принимаем преимущественно из больших семей. При недостаточной выдаче, каковы 20 ф. на месяц, чем больше семья, тем больше совсем необеспеченных пропитанием людей.
Теория столовых поэтому такая: для того, чтобы открыть от десяти до двадцати столовых, для прокормления от трех до восьми сот человек, необходимо в центре этой местности собрать продовольственные запасы. Таким центром всегда может быть зажиточная помещичья усадьба.
Продовольственные запасы на такое количество, положим 500 человек, будут состоять (если рассчитывать вести столовые до новины), считая по фунту смеси муки с отрубями на человека на 300 дней, на 500 человек будет 150 000 фунтов, или 3 750 пудов, или 2 500 п. ржи и 1 200 отрубей; столько же пудов картофелю, 12 саж. дров, 1 000 пудов свеклы и 25 пудов соли. 2 000 кочней капусты и 800 пудов овсянки. (Стоимость всего этого составляет по существующим ценам 5 800 рублей, т. е., с увеличением расхода на овсяный кисель, по 1 р. 16 к. на человека.) Устроив такой склад, вокруг него, на расстоянии 7—8 верст в окружности, можно открывать до 20 столовых, которые будут запасаться в этом складе. Открывать столовые надо прежде всего в самых бедных деревнях. Помещение для столовой надо выбирать у одного из самых бедных жителей. Посуду и всё нужное для изготовления пищи и стола надо предоставлять самим хозяевам столовой. Список лип, подлежащих хождению в столовую, надо составлять с помощью старосты и, если можно, зажиточных крестьян, не посылающих своих семейных в столовую. Наблюдение за столовыми, если бы их было очень много. может быть предоставлено самим крестьянам. Но, само собою разумеется, что чем больше участия примут люди, открывающие столовые, в этом деле, чем теснее будут их отношения как к хозяевам, так и к посетителям столовых, — тем лучше будет идти это дело, тем меньше будет траты, меньше неудовольствий, тем лучше будет пища. И главное, тем радостнее будет настроение людей. Но смело можно сказать, что даже при самом далеком наблюдении, при предоставлении их самих себе, столовые будут удовлетворять потребности и, вследствие наблюдения за ними самих заинтересованных крестьян, напрасной траты провизии будет никак не больше, чем на 10 %, если только можно назвать напрасной тратой то, что люди унесут с собой хлеб, или отдадут его тем, у кого его нет. Такова теория устройства столовых, и всякий, кто захочет приложить ее, увидит, как легко и естественно делается это дело.
Выгоды и невыгоды столовых следующие.
Невыгода столовых, во–первых, та, что продовольствие в них обходится несколько дороже, чем при выдаче муки на руки. Если пособия выдаются даже и по 30 фун. муки на едока, то в столовых выходят те же 30 фун. муки и сверх того приварок: картофель, свекла, соль, топливо и теперь еще овсянка. Невыгода эта, не говоря уже о том, что столовые более обеспечивают людей, чем выдача на руки, выкупается тем, что при введения новых, дешевых и здоровых пищевых средств, как–то: чечевицы, гороху в разных видах, овсяного киселя, свеклы, кукурузной каши, подсолнечного и конопляного жмыхов, — количество потребляемого хлеба может быть уменьшаемо и сама пища улучшаема.
Другая невыгода та, что столовые обеспечивают от голода только некоторых слабых членов семьи, а не молодых и средних людей, которые не посещают столовые, считая это для себя унизительным. Так, при определении тех лиц, которые подлежат кормлению в столовых, крестьяне всегда исключают взрослых парней и девушек, считая это для них стыдным. Невыгода эта выкупается тем, что именно стыдливость эта перед пользованием столовыми предотвращает возможность злоупотребления ими. Приходит, например, крестьянин, требуя себе прибавки выдачи месячной и утверждая, что он два дня не ел. Ему предлагают ходить в столовую. Он краснеет и отказывается, а между тем такого же возраста крестьянин, оставшись без всяких средств и не нашедший работы, ходит в столовую. Или другой пример: женщина жалуется на свое положение и просит выдачи. Ей предлагают посылать свою дочь. Но дочь уже невеста и женщина отказывается посылать ее. А между тем дочь–невеста той самой попадьи, о которой я упоминал, ходит в столовую.
Третья невыгода и самая большая состоит в том, что некоторые слабые, старые и малые, и раздетые дети не могут ходить, особенно в дурную погоду. Неудобство это устраняется отчасти тем, что не могущим ходить носят те, которые ходят из того же двора, или соседи.
Больше я не знаю невыгод или неудобств.
Выгоды же столовых следующие.
Пища без сравнения лучше и разнообразнее, чем та, которая приготовляется в семьях. Есть возможность применять более дешевые и здоровые пищевые средства. Пища приобретается по более дешевым ценам. Топливо на печение хлебов сберегается Семьи самые бедные, те, у которых устраиваются столовые, совершенно обеспечиваются. Исключается возможность неравенства получения пищи, часто встречающаяся в семьях по отношению к нелюбимым членам; старые и дети получают соответствующую их возрасту пищу. Столовые, вместо раздражения и зависти, вызывают добрые чувства. Злоупотребления, т. е. получения пособий теми лицами, которые менее нуждаются в них, может быть менее, чем при всяком другом способе помощи. Пределы злоупотреблений, могущих быть в пользовании столовыми, положены размерами желудка. Человек может перебрать муки, сколько хочет, но съесть никто не может больше очень ограниченного количества. И главное, самое важное преимущество столовых, ради которого одного можно и должно везде заводить их, то, что в той деревне, где есть столовая, не может заболеть и умереть человек от недостатка или недоброкачественности пищи, не может быть того, что, к несчастью, повторяется беспрестанно: старый, слабый человек, больной ребенок, нынче, завтра получая дурную и недостаточную пищу, гаснет, чахнет и умирает, если не прямо от голода, то от недостатка хорошей пищи. И это самое важное.
На днях, желая избежать тех разбирательств, которые происходили в прежде открытых столовых, о том, кому ходить и кому не ходить, мы, во вновь открываемой столовой, воспользовались собравшейся по их делам сходкой и предложили самим крестьянам решить, кому пользоваться столовыми. Первое мнение, выраженное многими, было то, что это невозможно, что будут споры, ссоры и они никогда не сойдутся. Потом высказано было мнение о том, что пусть ходит с каждого двора по человеку. Но мнение это скоро было отвергнуто. Есть дворы, где ходить некому, и есть дворы, где не один, а много слабых. И потому согласились принять наше предложение — положиться на совесть. «Будут готовить на 40 человек, а кто придет — милости просим, а съедят всё — не взыщите». Мнение это одобрили. Один сказал, что здоровый, сильный человек и сам постыдится придти заедать сиротскую долю. На это, однако, возразил недовольный голос: и рад бы не пошел, да поневоле пойдешь, как я намедни два дня не ел. Вот это–то и составляет главное преимущество столовых. Кто бы он ни был — записанный или не записанный в крестьянское общество, дворовый, кантонист, солдат николаевский или александровский, попадья, мещанин, дворянин, старый, малый или здоровый мужик, лентяй или трудолюбивый, пьяница или трезвый, но человек, который два дня не ел, получит мирскую и пищу. В этом главная выгода столовых. Там, где они есть, никто не только не может умереть с голоду, но никто не может голодом быть принуждаем к работе.
Мотивами большего или меньшего труда могут быть всё, что хотите, но только не голод. Можно животных дрессировать голодом и заставлять делать противные их природе дела, но пора понять, что стыдно заставлять людей делать не то, чего они хотят, а то, чего мы хотим, посредством голода. Заставлять людей делать то, чего мы хотим, чтобы они делали, посредством голода, — так же постыдно, как заставлять их поступать по нашей воле посредством кнута. Пора уже нам, христианам, пережить этот фазис. Говорят и пишут о том, что крестьяне отказываются от работ и что тем, которые будут отказываться от работ, надо не давать пособия. Пора бы перестать говорить такие вещи. Во–первых, сидеть без работы для всякого человека, а в особенности для крестьянина, привыкшего к работе, есть мученье; а во–вторых, не нам, праздным людям, всегда живущим работой крестьян, говорить о их праздности и лени.
Но возможно ли везде учреждение столовых? Есть ли это мера общая, которая может быть приложена повсюду и в больших размерах? Сначала кажется, что нет, что это мера только частная, местная, случайная, которая может быть приложена только в некоторых местах, там, где найдутся особенно расположенные к такому делу люди. Так и я думал сначала, когда воображал, что для столовой придется нанять помещение, кухарку, купить посуду, придумывать и определять — какую, когда и на сколько человек готовить пищу; но тот прием столовых, который благодаря И. И. Раевскому установился теперь, устраняет все эти затруднения и делает эту меру самой доступной, простой и народной.
С нашими небольшими силами и без особенного усилия, мы в 4 недели открыли и пустили в ход в 20 деревнях 30 столовых, в которых кормятся около 1 500 человек. Соседка же наша, Н. Ф., одна в продолжение месяца открыла и ведет на тех же основаниях 16 столовых, в которых кормятся не менее 700 человек.
Открытие столовых и наблюдение за ними не представляет никаких трудностей, содержание их стоит только немного дороже того, что стоит выдача муки, если она выдается в количестве 30 ф. на месяц. (Хотя мы верно еще не учитывали, но полагаем, что содержание одного человека в столовых обойдется ни в каком случае не дороже 1 р. 50 к. в месяц.)
Мера эта (устройство столовых), не вызывая дурных чувств в народе, а напротив, вполне удовлетворяя его, достигает главной цели, которая стоит теперь перед обществом, — обеспечения людей от возможности голодной смерти, и поэтому должна бы быть принята везде. Если могут земцы — попечители и администрация учитывать крестьянский достаток и, запасая хлеб, выдавать его нуждающимся, то без сравнения меньше труда стоило бы тем же людям устраивать склады для продовольствия столовых и самые столовые.
___________
На днях нас посетил калужский житель, привезший в нашу местность следующее предложение: некоторые помещики и крестьяне Калужской губернии, богатые кормами для скота, сочувствуя положению крестьян нашей местности, принужденных расставаться за бесценок с своими лошадьми, которых они за удесятеренную почти цену не купят весной, предложили взять к себе на зиму, на корм, 10 вагонов, т. е. 80 лошадей из нашей местности. С лошадьми поедут выборные из тех деревень, из которых будут взяты лошади, сведут их до места и вернутся назад. Весной опять выборные поедут за лошадьми и приведут их назад.
На другой день после этого предложения, в двух деревнях, в которых оно было объявлено, заявилось охотников на отправку всех 80 лошадей, и всё молодых и хороших. С тех пор каждый день приходят еще и еще крестьяне, прося взять и их лошадей.
Не может быть более сильного и определенного ответа на вопрос о том, есть ли голод и в каких размерах. Должна же быть велика нужда, если крестьяне так легко расстаются с лошадьми, доверяя их неизвестным людям. Кроме того, предложение это и принятие его для меня поразительно трогательно и поучительно. Крестьяне калужские, небогатые люди, для неизвестных им, не виданных ими братьев–крестьян, в беде берут на себя немалый и расход, и труд, и заботу, — и здешние крестьяне очевидно понимая побуждения своих калужских братьев, очевидно сознавая, что в случае нужды они бы сделали то же, без малейшего колебания доверяют неизвестным им людям почти последнее достояние, — хороших молодых лошадей, за которых, даже и при теперешних ценах, они все–таки могли бы взять 5, 10, 15 рублей.
Если бы хоть сотая доля такого живого братского сознания, такого единения людей во имя бога любви была во всех людях, как легко, да не только легко, но радостно перенесли бы мы этот голод, да и все возможные материальные беды!
Лев Толстой.
26 ноября 1891 г.
Бегичевка Данковского уезда.
Деятельность наша со времени последнего отчета состояла в следующем:
Первым и главным нашим делом было устройство и ведение столовых.
Столовые, которых во время нашего последнего отчета было 72, продолжали размножаться, и теперь их в 4–х уездах — Епифанском, Ефремовском, Данковском и Скопинском — 187. Размножение это происходило и происходит следующим образом: из соседних деревень с теми, в которых у нас есть столовые, приходят к нам то отдельные крестьяне, то выборные от общества со старостою и просят об открытии у них столовых. Один из нас едет в ту деревню, из которой приходили просители, и, обходя дворы, составляет опись имущественного состояния беднейших жителей. Иногда, хотя и очень редко, оказывается, что деревня, из которой приходили депутаты, не из очень бедных и что нет еще настоятельной нужды в помощи; но в большей части случаев тот из нас, кто обходил деревню, находил, как это всегда бывает при внимательном наблюдении крестьянской нужды, что положение беднейших семей так дурно, что необходима помощь; и помощь эта подавалась посредством устройства столовых, в которые записывались слабейшие члены беднейших семей. Таким образом разрастались и продолжают разрастаться столовые по тем направлениям, где нужда сильнее и менее покрыта, а именно по направлению к Ефремовскому и в особенности к Скопинскому уезду, где помощь особенно скудна. Всех столовых 187, из которых 130 таких, где посетители получают приварок и хлеб, и 57 таких, где получается один приварок. Разделение это на столовые хлебные и бесхлебные произошло с марта, вследствие того, что с этого месяца в Данковском уезде в беднейших деревнях, где и были наши столовые, стали выдавать от земства в ссуду по 30 фунтов на человека, а в Епифанском уезде и более 30 ф., так что в этих уездах беднейшее население было почти или совсем обеспечено хлебом и нуждалось только в приварке — картофеле, капусте и другом, который если и был у кого из бедных, то к марту месяцу совершенно истощился.. Для этих–то беднейших жителей и были открыты нами бесхлебные столовые, в которые посетители ходят с своим хлебом. Привыкши получать в столовых и хлеб, крестьяне сначала были недовольны этой переменой и заявили, что выгода, получаемая от этих столовых, не окупит их трудов по очередному привозу дров из рощ на столовые и что они не желают пользоваться этими столовыми. Но недовольство это продолжалось очень недолго. Отказались только богатые, и то очень скоро стали просить о допущении их в столовые.
Расчет выдачи провизии на эти бесхлебные столовые был следующий на десять человек в неделю:
муки ржаной на квас 5 ф.
муки пшеничной на заправку похлебок 2 ф.
муки гороховой, овсяной или кукурузной на кисели 10 ф.
гороху 10 ф. 9 пшена на кашу или кулеш 10 ф.
картофеля 2 меры свеклы 1 мера капусты кислой 1/2 ведра масла конопляного 1/2 ф.
соли 4 ф.
луку 1 ф.
Кроме того, зимой шло керосина на неделю на столовую 1 ½ фун. и дров на месяц 60 пуд.
При этой выдаче выходит на каждого человека по 2 фун. В день овощей, т. е. картофеля, капусты и свеклы, и по 1/2 ф. мучной пищи, т. е. пшена, гороха и ржаной муки, что дает в разваренном виде более 4 ф. в день на каждого человека.
Столовые эти особенно интересны тем, что они наглядно показали ошибочность утвердившегося среди большинства и самих крестьян убеждения о том, что ржаной хлеб есть самая сытная, здоровая и вместе с тем дешевая пища. Столовые эти несомненно показали, что горох, пшено, кукуруза, картофель, свекла, капуста, овсяный и гороховый кисель составляют и более сытную, и здоровую, и дешевую пищу, чем хлеб. Люди, ходившие в бесхлебные столовые, приносили очень маленькие кусочки хлеба, иногда приходили даже совсем без хлеба, и провели зиму сыто и здорово, съедая в день на 2 копейки приварка и на 2 или 3 коп. хлеба, тогда как, питаясь одним хлебом, они съедали его по крайней мере на 7 1/2 коп.
Вот расписание кушаний на неделю, составленное одним из наших сотрудников: понедельник: щи, каша; вторник: картофельная похлебка, кисель гороховый, на ужин то же; среда: гороховый суп, картофель вареный, на ужин горох с квасом; четверг: щи, кисель гороховый, на ужин то же; пятница: картофельная похлебка, кулеш пшенный, на ужин то же; суббота: щи, картофель вареный, на ужин картофель с квасом: воскресенье: гороховый суп, каша, на ужин горох с квасом.
Составитель этого списка руководствовался теми продуктами, которые имелись в его распоряжении в данное время. При свекле же, из которой всю зиму варился весьма любимый всеми свекольник, и при овсяном киселе, расписание это еще более может быть разноображено, не делая пищу более дорогою.
Столовые наши распределяются теперь по местностям так:
В Епифанском уезде всех столовых бесхлебных 57. В Мещерках 1, в Екатерининском 2, Горках 2, Никитском 2, Иванове 2, Мясновке 1, Пашкове 1, Полевых Озерках 2, Куликовке 1, Прилипках 2, Кузминках 1, Яковлевке 1, Хуторах 2, Курпах 2, Донских Озерках 2, Моховой 2, Хованских хуторах 3, Хованщине 6, Барятинках 2, Зубовке 2, Себине 3, Колесовке 2, Журилках 2, Устье 2, Щепине 1, Крюковке 1, Жохове 1, Грязновке 1. Заборовке 1, Плоховке 1, Исленьеве 2, Семичастной 1.
В Данковском уезде хлебных столовых 21. В Бегичевке 3, Осиновой Горе 2, Пеньках 2, Прудках 2, Александровне 1, Гаях 2, Бороновке 2, Софьинке 2, Катериновке 2, Александровской Слободе 2, Татищеве 3, Колодезях 3, Ершовке 3, Ивановке–Колки 2, Крюковке (другой) 2, Троицких Выселках 1, Огареве 1, Толстых 1, Потапове 2, Кунакове 1, Горохове 3,Колтовой 1, Рожнях 3, Круглом 2, Воейкове 2, Колодезях (других) 4.
В Скопинском уезде хлебных столовых 48. В Горлове 6, Руденке 6, Муравлянке 7, Потеревке 3, Хорошеве 4, Писаревке 1, Затворном 6, Борщевом 6, Александрове 5, в Кикине 2, Карасевке 1, Бугровке 2.
В Ефремовском уезде всех хлебных столовых 30. В Андреевке 2, Козловке 1, Глебовне 2, Павловке 1, Куркине 4, Рязанове 2, Страховых хуторах 1, Сергиевских хуторах 1, Починках 1, Мешковке 1, Сумбулове 1, Телешовке 1, Татьяновке 1, Сергиеве на Птани 3, Никольском на Птани 5, Кукуевке 1, Алексеевке 1.
Во всех столовых этих 4–х уездов в настоящее время кормится 9093 человека.
Таково было одно и главное наше дело.
Другое дело наше в последние зимние месяцы состояло в доставлении дров нуждающемуся населению. Нужда эта с каждым зимним месяцем становилась всё заметнее и заметнее, и с середины зимы, в особенности когда продовольствие уже было более или менее обеспечено, стало главною. В здешней местности, где нет ни дров, ни торфа, о соломе же на топку и думать нельзя было, с половины зимы нужда эта стала очень велика. Очень часто можно было находить не только детей, но и взрослых уже не на печи, а в печи, топленной накануне и удерживающей еще немного тепла, и во многих дворах разоряли дворы, риги, сараи, сени даже, употребляя на топливо и солому, и решетник, и стропила.
Благодаря щедрым пожертвованиям нам дров: от Д. А. Хомякова 50 саженей, г. Рубцова — 7 вагонов, М. А. Сабашниковой— 4 вагона и, главное, заботе П. А. Усова и г–на Рубцова, которые доставляли нам дрова из Смоленска по дешевой цене, около 6 руб. кругом кубическая сажень, — и тому, что мы на местах закупили более 200 саж. дров по 17 и 19 руб. за саж., — мы могли, кроме того, что понадобилось нам на столовые, раздать населению более 300 саж. дров.
Способ раздачи наш был такой: более зажиточным крестьянам мы продавали дрова по своей цене (считая среднюю цену за дрова, купленные в рощах и в Смоленске, по 5 коп. за пуд); средним крестьянам мы давали исполу на станции Клекотки за 30 верст, так, что они одну половину брали себе, другую привозили нам. Бедным крестьянам, но имевшим лошадей, мы давали дрова даром, но с тем, чтобы они сами привозили их себе, со станции. Самым бедным, безлошадным, мы давали дрова на месте, дома, те самые дрова, которые привозили нам те, которые брали дрова исполу.
Третье дело наше было кормление крестьянских лошадей. Кроме тех 80 лошадей, которые с первозимья были отосланы в Калужскую губернию, были взяты на прокормление кн. Д. Д. Оболенским, 10— купцом Сафоновым и 40 лошадей поставлены на двор г–на Ершова, где они кормились двумя вагонами сена, пожертвованными П. А. Усовым, и старой соломой, данной владельцем, и еще купленным кормом.
Перед весной же, с февраля месяца, были устроены для кормленья крестьянских лошадей на дворах два помещения: одно у г–на Сычева, другое у г–на Миллера в Ефремовском уезде. Для корма лошадей было куплено 10 000 пуд. соломы, 2 вагона жмыха и припасено 300 пуд. просяной лузги для посыпки. На эти средства прокормлены 276 лошадей в продолжение последних двух месяцев.
Четвертое дело наше составляла раздача льна и лык для работ и бесплатно нуждающимся в обуви и холсте. Один вагон льна на 660 руб. роздан нуждающимся безвозмездно, а другие 80 пуд. и 100 пудов, пожертвованные, розданы исполу. Полотно, приходящееся на нашу долю, до сих пор не получено, так что мы не могли до сих пор еще удовлетворить требованиям г–жи NN, приславшей нам 120 рублей за холст, и г–жи К. М., предложившей тоже покупать крестьянские холсты для доставления заработков крестьянским женщинам.
Лык пожертвовано нам: один вагон П. А. Усовым, 100 пуд. Ломоносовым и 1 000 пуков куплено на 219 р. Часть этих лык продана по дешевой цене, часть отдана безвозмездно самым нуждающимся, другая часть отдана исполу для плетенья лаптей. Принесенные лапти частью розданы, частью раздаются.
Дело это, доставление материала для заработков, менее всего удалось нам. Дело это до такой степени мелочное, до такой степени неудобно нам, стоящим по отношению к крестьянам в положении распределителей пожертвований, стать в положение работодателей, требующих строгого отчета в употреблении материала, что дело это совершенно не удалось нам, вызвав только неосуществленные ожидания, зависть и недобрые чувства. Самое лучшее было бы, что мы и делаем теперь, продавать эти предметы по самым дешевым ценам тем, которые могут купить их, и отдавать даром тем, которые не могут купить, — беднейшим.
Пятое дело наше, начавшееся в феврале, состояло в устройстве столовых для самых малых детей, от нескольких месяцев, грудных, и до 3–х летних. Устраивали мы эти столовые так: описав все дворы, в которых есть дети этого возраста и нет молока, мы избирали хозяйку, имеющую отелившуюся корову, и предлагали ей за вознаграждение 15 пудов дров, 4 пуда жмыха в месяц (равняющиеся по ценности 3–м рублям), готовить из своего молока молочную кашку для 10–ти детей (из пшена для детей от 1 1/2 до 3–х лет, и из гречневых круп для грудных). На ребенка от 1 1/2 до 3–х лет выдается по 2 ф. пшена на неделю, а на грудных — по 1 ф. гречневых круп.
В больших селах столовые эти устраиваются так: покупается молоко по 40 коп. ведро. Выдается пшена детям грудным до года 1 ф. в неделю; детям от 1 года до 3–х л. 2 ф. Молока дается детям меньшего возраста 1 стакан в день, старшего — 2 стакана. Бескоровные получают молоко и пшено в виде каши; имеющие же корову, получают кашу, взамен которой дают молоко.
Матери приходят иногда одни за кашкой и уносят ее домой; иногда приносят с собой детей и тут же кормят их. Обыкновенно при устройстве этих приютов, матери, да и все крестьяне, предлагают вместо столовой у одной хозяйки — раздачу на руки пшена и круп, утверждая, что молока везде достанут у добрых людей. Но мы думаем, что для обеспечения здоровья малых детей необходимо именно такое устройство. Получив на руки 5, 10 фун. пшена и круп, каждая крестьянка, какая бы она ни была хорошая мать, смотрит на это пшено и крупу, как на провизию, принадлежащую всему дому, и изведет ее, как ей вздумается и понадобится, или как прикажет хозяин, так что очень часто пшено это и крупа не дойдут до детей. Если же она каждый день получает порцию готовой молочной каши для своего ребенка, то она непременно ему и скормит ее.
Приютов этих теперь устроено у нас около 80–ти, с каждым днем устраиваются новые. Приюты эти, сначала еще вызывавшие сомнения, теперь совершенно вошли в привычное явление, и почти каждый день приходят бабы с детьми из деревень, в которых еще нет таких приютов, прося устроить их. Приюты эти стоят около 60 коп. в месяц на ребенка.
Так как никак нельзя, при том сложном и постоянно изменяющемся деле, которым мы заняты, расчесть раз в раз, сколько нам понадобится денег для доведения всего начатого нами до нового урожая, и мы потому не начинаем дела, которого не можем довести до конца, то, по всем вероятиям, у нас останутся неистраченные деньги от приходящих вновь пожертвований и от денег, затраченных заимообразно и имеющих возратиться осенью. Самое лучшее помещение этих оставшихся денег, я думаю, было бы продолжение таких приютов для маленьких детей и на следующий год. Если же, как я уверен, найдутся на это дело и деньги, и люди, то отчего бы не продолжать его всегда? Устройство таких приютов везде, я полагаю, могло бы в большей степени уменьшить процент детской смертности. Таково было наше пятое дело.
Шестое дело, которое теперь начинается и которое, вероятно, так или иначе будет окончено, когда этот отчет появится в печати, состоит в выдаче нуждающимся крестьянам на посев семян, овса, картофеля, конопли, проса. Выдача семян этих особенно нужна в нашей местности, потому что, сверх посева ярового поля, неожиданно понадобилось пересевать значительную часть, около одной трети, в некоторых местах пропавшей ржи. Семена эти раздаются нами самым нуждающимся крестьянам, тем, у которых земля неизбежно останется–незасеянной, если им не дадут семян, но выдаются они нами не даром, а под условием возврата зерном с нового урожая, независимо от теперешней цены и той, которая будет стоять тогда на эти предметы. Деньги, вырученные за эти предметы, могут пойти на устройство приютов младенцев на будущую зиму.
Покупка лошадей и раздача их составляет седьмое дело. Кроме того огромного процента безлошадных, всегда не имевших лошадей, доходящего во многих селах до трети, в нынешнем году есть крестьяне, проевшие лошадей и теперь неизбежно долженствующие впасть в полную нищету или кабалу, если они не приобретут лошади. Таким крестьянам мы покупаем лошадей. С весны купили таких 16, и необходимо еще купить около 100 лошадей в занятых нашими столовыми местах. Покупаем мы этих лошадей в пену около 25 руб. за лошадь на таком условии: получающий лошадь обязуется за это обработать два душевых надела беднейшим безлошадным крестьянам, вдовам и сиротам.
Восьмое дело наше было продажа ржи, муки и печеного хлеба по дешевым ценам. Дело это — продажа печеного хлеба — продолжавшееся в малых размерах зимой, теперь, с наступлением весны, увеличивается. Мы устроили и устраиваем пекарни для продажи дешевого, по 60 к. за пуд, хлеба.
Кроме этих определенных отделов, на которые употреблялись и употребляются пожертвованные деньги, небольшие суммы употреблены нами прямою выдачей нуждающимся на исключительные нужды: похороны, уплату долгов, на поддержание маленьких школ, покупку книг, постройки и т. п.; таких расходов было очень мало, как это можно видеть из денежного отчета.
Таковы в общих чертах были наши дела за прошедшие 6 месяцев. Главным делом нашим за это время было кормление нуждающихся посредством столовых. В продолжение зимних месяцев эта форма помощи, несмотря на злоупотребления, встречающиеся при этом, в самом главном, в том, что она обеспечивала всё беднейшее и слабейшее население — детей, стариков, больных, выздоравливающих — от голодания и дурной пищи, вполне достигала своей цели. Но с наступлением весны представляются некоторые соображения, требующие изменения существующего порядка устройства и ведения столовых.
С наступлением весны представляется, во–1–х, то новое условие, что многие, ходящие в столовые, будут на работах или за лошадьми, и им нельзя будет посещать столовые во время обедов и ужинов; во–2–х, то, что летом, при усиленной топке в столовых, легко могут быть пожары. Как вследствие этого видоизменится наша деятельность, мы в свое время сообщим, если будет к этому возможность.
При этом прилагаем краткий общий отчет о полученных нами пожертвованиях и об употреблении их. Подробный отчет, если будет время, мы составим и напечатаем после.
Пожертвований всех получено нами с 3–го ноября по 12–е апреля деньгами:
В Москве на имя С. А. Толстой 72 805 р. 38 к.
В Москве и в Рязанской губернии на имя
Л. Н., Т. Л. и М. Л. Толстых от русских жертвователей 23 755 р.
Из–за границы на имя Л. Н. и Т. Л. Толстых,
кроме полученных С. А. Толстой:
Из Америки 28 120 р. 19 к.
Англии 15 758 р. 35 к.
Франции 1 400 р.
Германии 759 р.
Итого, кроме пожертвований, посланных прямо в Самарскую губ. и в Чернский уезд Л. Л., С. Л. и И. Л. Толстым,
нами получено всего 142597 р. 92 к.
Из этих денег израсходовано по 12–е апреля 110 414 р. 33 к.
Израсходованы эти деньги на следующие предметы:
1) Послано Л. Л. Толстому для продовольствия населения в Бузулукском уезде
Самарской губ.
деньгами 18 700 р.
послано капусты на 297 р. 50 к.
» луку » 45 р.
» лекарства, чаю, сахару на 98 р. 89 к.
На Самарскую губ. итого 19 141 р. 39 к.
2) Послано и передано разным лицам для продовольствия населению в разных местностях:
Г–же Головацкой 200 р.
Сергею Львовичу Толстому в Чернении уезд 1 000 р.
Илье Львовичу Толстому туда же 800 р.
г–же Вердеровской в Ряжский уезд 200 р.
г. Лыжину в Цивильский уезд Казанской губ. 200 р.
г–же Бибиковой в Богородицкий уезд
Тульской губ. 300 р.
г–же Беклемишевой в Ряжский уезд Рязанской губ. 500 р.
доктору Рахманову в Лукояновский уезд Нижегородской губ. 100 р.
кн. Г. Е. Львову в Алексинский уезд
Тульской г. 500 р.
г–же Серовой в Симбирскую губ. 400 р.
Итого разным лицам для помощи населению в разных местностях 4 200 р.
3) На покупку хлеба: куплено через посредство Рафаила
Алексеевича Писарева для столовых Рязанской и Тульской губ.:
19 вагонов ржи и 2 вагона пшеницы 15 968 р. 65 к.
8 вагонов ржи для Самарской губ. 7 182 р. 50 н.
Куплено через посредство Н. Н. Ге (сына)
в Черниговской губ.
Для столовых Рязанской и Тульской губ.
34 вагона ржи 25 101 р. 36 к.
6 вагонов ржи для Самарской губ. 4 264 р. 12 к.
для Тульской и Рязанской губ. 6 вагонов гороху 3 505 р. 25 к.
2 вагона гороху для Самарской губ. 1 148 р. 35 к.
Куплено еще для столовых Рязанской и Тульской губерний:
ячменя на 1 480 р. 92 к.
ржи по экономиям 1 183 пуда на 1 605 р. 20 к.
кукурузы 10 вагонов 4 100 р.
проса 1 000 пудов на 1 000 р.
гороху по экономиям на 1034 р. 43 к.
пшена по экономиям 1 450 пуд. на 2 029 р. 59 к.
отрубей ржаных 1 430 п. на 1 004 р. 68 к.
овсяной муки 1 290 п. на 1 000 р. 75 к.
Итого хлеба куплено для Самарской губ. 12604 р. 97 к.
и для столовых Рязанской и Тульской губ. на 57 830 р. 73 к.
Всего на сумму 70 435р. 80 к.
4) Для столовых Рязанск. и Тульск. губ. куплено овощей:
картофеля 15 519 п. на 3 103 р. 93 к.
свеклы 4 112 п. на 617 р. 84 к.
капусты 2060 п. на 721 р. 17 к.
луку 260 п. на 153 р. 20 к.
соли, масла, керосину на 820 р. 32 к.
Итого на сумму 5 416 р. 46 к.
5) Куплено дров по разным ценам: в рощах по 17 и 19 р. за сажень и в Смоленске при бесплатном провозе по 6 р. за сажень, всего более 323 кубич. сажени.
Всего на покупку дров для столовых и для раздачи издержано 3415 р. 21 к.
6) Куплено для корма лошадей около 10 000 п. соломы от 10 до 20 коп. за пуд на 1 300 р. 39 к.
куплено 2 вагона жмыха 610 р.
за устройство помещения 45 р. 20 к.
овсяной муки для посыпки 35 р.
заплачено за отправку лошадей в Калугу и обратно 434 р.
Всего на корм лошадей 2 424 р. 59 к.
7) На покупку льна 680 р. 78 к.
на покупку лык 214 р. 26 к.
на покупку пеньки 18 р.
Итого на покупку материалов для работы
913 р. 4 к.
Отдано за переделку проса и помол ржи и пшеницы 417 р. 48 к.
уплачено за подводы 1 943 р. 73 к.
за выгрузку, нагрузку, комиссию, переписку и телеграммы 913 р. 62 к.
Итого на расходы по доставке, хранению помол хлеба 3 274 р. 83 к.
9) На разнообразную помощь наиболее нуждающимся:
правку крыш и построек 99 р. 18 к.
дано прямо деньгами 512 р. 37 к.
куплено 18 лошадей на 428 р. 30 к.
на лекарство 36 р.
на молоко детям 82 р. 70 к.
печеный хлеб для раздачи 34 р. 46 н.
Итого на разную помощь нуждающимся израсходовано 1 193 р. 1 к.,
Итого всего расхода с 3–го ноября по
12–е апреля 110 414 р. 33 к.
В остатке к 12–му апреля 1892 г.
состояло 32 183 р. 59 к.
Сверх 32 183 р. 59 к. получено еще 1 247 р. 46 к. от продажи пшеницы, ржи, лык, льна, дров, печеного хлеба и жмыха. Из этого остатка — 19 300 р. необходимы по смете, сделанной нами, для продовольствия существующих 187 столовых и около 100 детских приютов на три месяца с половиною, до нового урожая, так как запасено нами до нового урожая только необходимое количество ржи, другие же предметы — пшено, овес, горох и пр. — частью еще должны быть куплены. Остальные деньги будут употреблены нами на оказание помощи населению в виде выдачи семян овса, проса, картофеля, отчасти лошадей и в устройстве новых столовых как в Рязанской и Тульской, так и в Самарской губ., где открыто теперь около 150 столовых и где необходима помощь для посева.
Пожертвования хлебом и вещами были следующие:
ржаной муки 730 пуд.
пшеничной 150 пуд.
ячменя 100 пуд.
свеклы 100 пуд.
проса 150 пуд.
картофеля 10 четв.
галет 70 пуд.
вермишели 20 пуд.
манных круп 10 ф.
дров 11 вагонов, 57 саженей.
Все эти пожертвования употреблены на столовые. Сверх этого в продолжение зимы получены нами для Рязанской губ. сухари, чай, сахар, 9 тюков с платьем, сукном, теплыми сапогами, рубашками, одеялами и всякого рода одеждами, которые все розданы нуждающимся. Многое из пожертвованного послано в Самарскую губ. и частью в Чернский уезд.
Более подробный отчет о полученных вещах напечатаем после, если будем иметь время.
Лев Толстой.
21–го апреля 1892 г.
К 12–му апрелю оставалось из пожертвованных нам для помощи голодающим денег 32 183 р. 59 коп. И из вырученных с продажи ржи, пшеницы, лык, льна, дров, печеного хлеба и жмыха — 1 247 р. 46 к. Итого — 33 431 р. 5 к.
После 12–го апреля в разное время получено из–за границы на имя Л. Н. и Т. Л. Толстых 13 373 р. 83 коп. от следующих лиц:
1. Miss Hapgood …………… 407 p. 35 koп.
2. 2 of Tolstoy's Аmerican readers ….. 24 p.
3.Courier newspaper of Charleston through
George W. Wurts …………. 504 p. 30 k.
4. Ralph Stone (America) ………. 28 p. 82 k.
5. Miss Hapgood …………… 196 p. 65 k.
6. » » …………… 652 p. 57 k.
7. Jas W. Smith and other citizens of Arington
(Amer.) ……………. 211 p.
8. C. Z. Hamilton (U. S. A.) …….. 15 p.
9. New York Chamber of Common…… 1 683 p. 25 k.
10. Mayor of City of Norfolk ……… 65 p.
11. Baltimore Russian Famine Relief Commitee
……………….. 499 p. 55 k.
12. Garrison ……………… 89 p. 47 k.
13. Belle Wheeler (Amer.) ………. 20 p.
14. S. B. Hupbell …………… 200 p.
15. Through miss Charlotte Adams …… 133 p. 51 k.
16. Miss Hapgood …………… 299 p. 5 k.
17. Antoinette H. Horneman (Голландия). 250 p.
18. Howard Hadyrins (Англия) ……. 25 p. 36 k.
19. Mr. E. Bevan Esy …………. 30 p.
20. Miss Hapgood …………… 219 p. 30 k.
21. » » …………… 111 p. 86 k.
22. Wurts ………………. 2804 p.
23. » …………….. 238 p.22 k.
24. Garrison ……………… 109 p. 52 k
25. Hapgood ……………… 321 p. 95 k.
26. » ………………. 133 p. 51 k.
27. Habitants de la portee Danoise de Sles–vig … . ……………… . 17 p. 20 k.
28. Habitants de la portee Danoise de Sles–vig. ………………… 1032 p. 15 k.
29. William Rosenheim and C…. …. 335 p.
30. Miss Hapgood ……………699 p. 36. k.
31. Russian Famine Fund… ……… 1 920 p.
32. Francis J. Garrison … … … 96 p. 88: к.
Итого. . 13 373 p. 83 k.
И из России 3 259 р. 5 к. от следующих лиц:
1. К. Гринштейн ……………. 3 р.
2. В. Н. Тушина ……………. 27 р.
3. П. И. Егорова ……………. 42 р.
4. Н. Данилова …………….. 50 р.
5. Е. Жилина ……………… 13 р.
6. 39–го летучего артиллерийского парка … 4 р. 40 к.
7. Гайдебурова ……………… 280 р.
8. Е. Фракиной …………….. 25 р.
9. А. Чарторижского ………….. 34 р.
10. Через газету Новости ………… 5р.
11. Профессора Янжула ………… 500 р.
12. Учеников, учениц и преподавателей харьк.
школы рисования …………… 266 р.
13. Неизвестной ……………… 13 р.
14. С концерта в Бийске …………. 199 р.
15. Собрано П. И. Егоровым ………. 92 р.
16. От Трескина ……………… 30 р.
17. Неизвестного …………….. 5р.
18. Через Н. Н. Петрова …………. 50 р.
19. От Н. Л. Бубновой …………. 25 р.
20. Через А. Каталинскую ………… 55 р.
21. Ю. Зотовой ……………… 5р.
22. Конторы Русских ведомостей …….. 510 р.
23. М. Степанова …………….. 8р.
24. Лидочки Малышевой …………. 12 р.
25. Кожевникова …………….. 3 р.
26. М. Степанова …………….. 8р.
27. Конт. Русск. ведом. …………. Юр., 10
28. То же ……………….. 54 р. 20 к.
29. То же ………………… 12 р.
30. Служащ. в канцелярии Рязанской губернск.
земс. управы …………….. 27 р.
31. Служащ. Товарищ. Н. К. Л. О. ……. 39 р.
32. Астраханок. Управл. рыбн. и тюлен. промыслами ……………….. 100 р.
33. Неизвестного …………….. 25 р.
34. То же ………………… 20 р.
35. То же ………………… 25 р.
36. Н. А. Дукельского ………….. 10 р.
37. Конт. Русск. вед. …………… 3 р.
38. М. Головой ……………… 20 р.
39. Рязанск. земск. управы ……….. 6р.
40. Фабрики Кашина в Костроме …….. 34 р.
41. Ред. Русск. ведом. …………. . 9р. 45 к.
42. То же ………………… 6р.
43. Е. В. Б. ……………… 2 р.
44. П. Н. ………………… 20 р.
45. Шляхтиной ……………… 5р. зв
46. Г. А. Малеевой ……………. 9р.
47. Конт. Русск. вед. …………… 4р.
48. А. Н. Войцева ……………. 5р.
49. Н. А. Дукельского ………….. 10 р.
50. Д. Траскиной ……………. 50 р.
51. Волкенштейна из Полтавы ………. 407 р.
52. Померанцевой …………….. 59 р.
53. Ширяева из Харькова ………… 23 р.
Итого… . 3 259 р. 5 к.
На имя С. А. Толстой получено из–за границы и из Рос–сии …………………… 10 185 р. 63 к.
Итого … 60249 р. 56 к.
Получено еще за проданные 1 188 пуд. печеного хлеба …………………… 791 р. 81 к.
Всего … 61 041 р. 37 к;
Кроме того, получено натурой, пожертвованных американцами:
1) Из Риги 27–го мая пшеничной муки 1 503 пуда.
2) Еще 27–го мая кукурузы 1 203 п.
3) В июле пшеничн. муки 600 п.
4) Из Нового порта: муки, фасоли, домашних вещей, бисквитов и консервов 116 пуд.
Денег израсходовано с 12–го апреля по
20 июля 47 990 р. 83 к.
1. На покупку ржи для столовых и для хлебо–печения 10 068 р. 92 к.
2. На покупку проса, пшена, гороха, ячменя,
кукурузы, гречи и гречневой крупы 16 886 р. 85 к.
3. На покупку картофеля, свеклы, масла,
керосину 1 455 р. 29 к.
4. На покупку дров для столовых и для раздачи нуждающимся 859 р. 67 к.
5. На покупку картофеля, овса, конопли для обсеменения яровых полей 2 952 р. 31 к.
6. На покупку лошадей 1 063 р. 23 к.
7. На покупку коров 248 р.
30 8. На покупку молока для детей 1 064 р. 52 к.
9. На корм лошадям 617 р. 7 к. г
10. На исправление жилищ 108 р. 8 к.
11. На лекарства, употребленные в Самар-
ской, Тульской и Рязанской губ. 170 р.
12. Роздано деньгами 335 р. 54 к.
13. За провоз грузов со станций железных дорог, за выгрузку, нагрузку, хранение и др. расходы по доставке 4 703 р. 80 к.
14. Размол ржи и переделка проса и гречи 735 р. 86 к.
15. На устройство пекарен, наем помещений и за полежалое на станциях жел. дор. 1 233 р. 19 к.
16. На покупку для столовых печеного хлеба из пекарен Красного Креста 450 р.
17. Послано в Самарскую губ. Льву Льво–вичу Толстому 4 483 р.
18. В Нижегородскую губ. врачу Рахманову 350 р.
19. Послано капусты для цынготных в Во–ронежской губ. на 205 р. 50 к.
Итого 47 990 р. 83 к.
В приходе было 61 041 р. 37 к.
Итого в остатке денег к 20–му июля было 13 050 р. 37 к.
Кроме того, к 20–му июля в остатке было около 8 тыс. пудов разного хлеба: гороха, кукурузы, ржи, бобов.
Дело наше в продолжение лета состояло в следующем: 1) в поддержании прежде бывших и устройстве новых столовых; 2) в устройстве приютов для грудных и двухлетних детей, 3) в выдаче семян для ярового посева, 4) в покупке лошадей и 5) в устройстве пекарен и продаже печеного хлеба.
Первое дело наше — столовые продолжались с 12 апреля по 20–е июля почти в том же виде, как и в предшествующие месяцы с тою только разницею, что, опасаясь пожаров от жаркой топки, мы прекратили печенье хлеба в столовых. Там, где мы могли это сделать, мы выдавали печеный хлеб, а где нельзя было приготовить достаточное количество хлеба, выдавали муку на руки.
Во многих деревнях некоторые из наших сотрудников предложили и приварок выдавать на руки. Перемена эта в первое время принята была с радостью, но очень скоро в большей части деревень сами крестьяне пожелали вернуться к старому порядку.
Нужда в столовых чувствовалась летом при длинном дне и напряженной работе больше, чем зимою. Очень часто во многих деревнях женщины просили, чтобы вместо того обеда, на который они имели право, вечером принимали бы на ужин их мужей или отцов, приходивших поздно с работы.
Число столовых за это время значительно увеличилось.
В Данковском уезде были следующие: в Бегичевке — 3, в Гаях — 2, в Татищеве первом — 5, в Софьинке — 2, в Екатериновке — 2, в Бароновке — 2, в Марьинке — 2, в Прудках — 2, в Пеньках — 2, в Осиновой Горе — 2, в Александровке — 1, в Осиновых Выселках — 2, в Рожне — 3, в Круглом — 2, в Воейкове — 3, в Долгом — 6, в Татищеве (другое)— 1, в Мышенке — 1, в Колодезях — 4, в Толстых — 1, в Потапове — 2, в Горохове — 3, в Змеивке — 6, в Букове — 1, в Миловке — 1, в Колодезях (других) — 4, в Ивановке — 2, в Крюковке — 2, в Спешневе — 1, в Семичастном — 1, в Огареве — 1. Итого 72 ст.
В Епифанском: в Екатериненском — 3, в Горках — 2, в Никитском — 2, в Ивановке — 2, в Мясновке — 1, в Пашкове — 1, в Донских Озерках — 2, в Полевых Озерках — 2, в Моховой — 2, в Хуторах — 2, в Куликовке — 1, в Телятенке—1, в Мещерках — 1, в Курпах — 2, в Кузминках — 1, в Грязновке — 1, в Жохове — 1, в Заборовке — 1, в Плоховке — 1, в Хованщине — 6, в Хованских Хуторах — 3, в Себине —3, в Журичках — 2, в Устье — 2, в Крюкове — 1, в Прилипках — 2, в Колесовке—2, в Щепине—1, в Барятине—2, в Зубовке — 2, в Колотыровке — 1. Итого 56 ст
В Ефремовском: в Андреевке — 2, в Козловке — 1, в Глебовке—2, в Куркине—3, в Мариинских Выселках—1, в Клешне — 2, в Павловке — 1, в Рязанове — 2, в Починках—1, в Мешковке — 1, в Сумбулове — 1, в Телешовке — 1, в Татьяновке — 1, в Рахмановских Хуторах — 1, в Безобразовских Хуторах — 1, в Тишинских Хуторах — 1, в Страховских Хуторах — 1, в Травине — 1, в Тимирязеве — 1, в Щепотьеве —1, в Хохловке — 3, в Никольском — 5, в Алексеевке— 1, в Озерках — 1, в Кукуевке — 1, в Ивановке — 1, в Каменке—1, в Жемаиловке — 1, в Моховских Хуторах — 2, в Моховой — 1 Итого 43 ст.
В Скопинском: в Горлове — 7, в Руденке — 6, в Муравлянке — 8, в Потеревке — 3, в Хорошевке — 4, в Затворной — 7, в Борщовом — 8, в Ново–Александровке — 5, в Михайловке — 2, в Кикине — 3, в Дмитровке — 4, в Богородицком — 4, в Карасевке — 1, в Бугровке — 3, в Бугровских Хуторах — 1, в Колтовой — 1, в Озерках — 2. в Ухтомке—6. Итого 75.
Всех столовых было 246 и кормилось в них разновременно, то больше, то меньше, между 10–ю и 13–ю тысячами человек.
Второе дело, устройства приютов (так неправильно назывались у нас кухни для варенья кашки молочной детям), продолжалось на прежних основаниях и очень распространилось. Для некоторых приютов в деревнях, где было мало коров (а в нашем округе были деревни, в которых 60% дворов было бескоровных), мы покупали коров с уговором, чтобы те, которые получали коров, за это давали молоко на приписанных к ним детей. Для некоторых же, где это было можно, покупали молоко.
Приютов было:
В Епифанском уезде: в Моховой — 1, в, Никитском — 2, в Заборовке — 1, в Грязновке — 1, в Пашкове — 1, в Екатериненском — 1, в Курцах — 1, в Хуторах — 2, в Кузминке — 1, в Донских Озерках — 1, в Мясновке — 1, в Горках — 1, в Хованщине — 2. Итого 16 приютов.
В Ефремовском: в Андреевке — 1, в Козловке — 1, в Глебовке — 1, в Куркине — 1, в Мариинских Выселках — 1, в Клешне — 1, в Павловке — 1, в Рязанове — 1, в Починках — 1, в Мешковке — 1, в Сумбулове — 1, в Телешовке — 1, в Татьяновке — 1, в Рахмановских Хуторах — 1, в Безобразовск. Хут. —1, в Тишинск. Хут. —1, в Страховок. Хут. — 1, в Алексеевке — 1, в Кротком — 1, в Кукуеве — 1, в Никольском — 3, в Ивановке — 1, Моховских Выселках — 1, в Травине — 2, в Тимирязеве — 1, Щепотьеве — 1, в Хохловке — 1. Итого 30 пр.
В Скопинском: в Колтовой — 1, в Бугровке — 2, в Карасевке — 1, в Бугровск. Хут. — 1, в Горлове — 7, в Дмитровке — 4, в Потеревке — 1, в Руденке — 6, в Муравлянке — 7, в Затворном (выдавалось на 140 детей), в Хорошевке — 4, в Борщевом — 8, в Александровке — 6, в Кикином — 1, в Богородицком (выд. на 80 детей). Итого 51 пр.
В Данковском: в Бегичевке — 1, в Ивановке — 1, в Огареве — 1, в Пеньках — 1, в Екатериновке — 1, в Софьинке — 1, в Осиновой Горе — 1, в Осин. Прудках— 1, в Гаях — 1, в Марьинке—I, в Бароновке—1, в Александровке—1, в Татищеве — 2, в Козловке — 1, в Колодезях — 2, в Крюкове — 1, в Спешневе — 1, в Колодезных Выселках — 1, в Ивановских Колках—1, в Рожне—1, в Круглом—1, в Мышинке—1, в Горохове—1, в Даниловке—2. Итого 27 пр.
Кормилось всех детей в 124–х приютах от 2–х до 3–х тысяч.
Третье дело, состоящее в раздаче яровых семян — овса, картофеля, проса, конопли, мы делали так. Приехав в ту деревню, из которой были просители, мы приглашали 3–х—4–х зажиточных и ненуждающихся в помощи домохозяев и прочитывали им по списку имена лиц, нуждающихся в семенах, и по указаниям этих добросовестных назначали количество, нужное каждому просителю: иногда уменьшали, иногда увеличивали его, иногда совсем вычеркивали некоторых и на место их вписывали других, не обозначенных в списке.
Четвертое дело, — раздача лошадей тем, у которых было заведенное хозяйство, но или была проедена лошадь, ила истратилась каким–либо несчастным случаем, — было особенно затруднительно тем, что помощь на одно лицо была слишком большая и потому вызывала зависть, пререкания и неудовольствия тех, которым мы должны были отказывать. Назначали мы эту помощь, так же как и помощь семенами, по указанию добросовестных той деревни, из которой были просители.
На этих двух делах мы с особенной ясностью увидали резкое различие между деятельностью, имеющей целью накормить |голодного, достигавшеюся столовыми, и деятельностью, имеющей целью помощь крестьянскому хозяйству, в которую мы были вовлечены раздачею овса, проса, конопли, картофеля и лошадей.
Задавшись целью избавить в известной местности людей от опасности зачахнуть, заболеть и погибнуть от недостатка пищи, мы, устроив в этой местности столовые, вполне достигали этой цели. Если и могли при этом быть злоупотребления, т. е. что были люди, могущие прокормиться дома, которые питались в столовых, то злоупотребления эти ограничивались съеденною пищей ценностью от 2–х до 5–ти копеек в день. Но, задавшись целью помочь крестьянскому хозяйству, мы сразу встречались, во–1–х, с непреодолимою трудностью определения, кому и сколько и чем помочь; во–2–х, с громадностью нужды, на покрытие которой не хватило бы в сто раз больших средств, чем те, которыми мы располагали, и, в–3–х, с возможностью самых больших злоупотреблений, сопутствующих всегда даровой или даже заимообразной раздаче.
Оба эти дела, несмотря на большие усилия, положенные нами на исполнение их, не оставили в нас сознания того, что мы принесли этим настоящую пользу крестьянам нашей местности.
Пятое дело было хлебопечение и продажа хлеба по дешевой цене. Сначала мы продавали хлеб по 80 коп., потом по 60 коп. за пуд и так продолжаем до сих пор.
Дело это шло и идет очень хорошо. Народ очень дорожит возможностью иметь всегда под рукой дешевый хлеб. Часто, и в особенности летом, приходили люди за 10 и более верст и, не поспевая к первому выходу из печки, который уже весь был разобран, записывались, как в городах на ложи театра, на 10 фунтов из следующей печки и по полдня дожидались своей порции.
В конце июля мы намеревались сделать перерыв столовых, продолжая только хлебопечение и детские приюты, нужные всегда и на которые мы положили истратить оставшиеся в нашем распоряжении деньги. Но перерыва этого нам не удалось сделать, потому что, вследствие прекращения деятельности Красного Креста, необходимо было устроить тотчас же столовые для всех тех лиц, которые были на попечении Красного Креста и с 20–го июля остались без призрения. С 1–го августа нами устроены 70 столовых для самых нуждающихся краснокрестников, к которым очень скоро присоединились и самые бедные из земельных крестьян. Число их постоянно прибавляется.
Урожай в нынешнем году в местности нашей деятельности такой: в круге с диаметром около 50 верст, в центре которого мы находимся, урожай ржи хуже прошлогоднего. Во многих деревнях по Дону: Никитское, Мясновка, Пашкове, в которых я был в первых числах сентября, ржи уже не было ничего. Что было, то посеяно и съедено. Овса не родилось совсем, редко у кого достанет на семена. Есть овсяные поля, которые вовсе не косили. Картофель и просо хороши, и то не у всех. Кроме того, просо сеют не все.
На вопрос об экономическом положении народа в нынешнем году я не мог бы с точностью ответить. Не мог бы ответить потому, во–первых, что мы все, занимавшиеся в прошлом году кормлением народа, находимся в положении доктора, который бы, быв призван к человеку, вывихнувшему ногу, увидал бы, что этот человек весь больной. Что ответит доктор, когда у него спросят о состоянии больного? «О чем хотите вы узнать? — переспросит доктор. — Спрашиваете вы про ногу или про всё состояние больного? Нога ничего, нога простой вывих — случайность, но общее состояние нехорошо».
Но и кроме того, я не мог бы ответить на вопрос о том, каково положение народа: тяжело, очень тяжело или ничего? потому что мы все, близко жившие с народом, слишком пригляделись к его понемножку всё ухудшавшемуся и ухудшавшемуся состоянию.
Если бы кто–нибудь из городских жителей пришел в сильные морозы зимой в избу, топленную слегка только накануне, и увидал бы обитателей избы, вылезающих не с печки, а из печки, в которой они, чередуясь, проводят дни, так как это единственное средство согреться, или то, что люди сжигают крыши дворов и сени на топливо, питаются одним хлебом, испеченным из равных частей муки и последнего сорта отрубей, и что взрослые люди спорят и ссорятся о том, что отрезанный кусок хлеба не доходит до определенного веса на осьмушку фунта, или то, что люди не выходят из избы, потому что им не во что одеться и обуться, то они были бы поражены виденным. Мы же смотрим на такие явления как на самые обыкновенные. И потому на вопрос о том, в каком положении народ нашей местности, ответит скорее тот, кто приедет в наши места в первый раз, а не мы. Мы притерпелись и уже ничего не видим.
Некое понятие о состоянии народа в нашей местности можно составить себе по следующим статистическим данным, извлеченным из Тульских губернских ведомостей. В урожайные годы в 4–х уездах: Богородицком, Епифанском, Ефремовском, Новосильском, в среднем, с 1886 по 1890 г. умерло в 5 месяцев от февраля до июня включительно 9 761 человек и рождалось 12 069 челов. В неурожайном же 1892 г. в тех же уездах в те же 5 месяцев умерло 14 309 человек, а родилось 11 383 челов. В обыкновенные годы рождаемость превышала смертность в среднем на 2308 челов., в нынешнем же неурожайном году смертность превысила рождаемость на 2926. Так что последствием неурожая в этих 4–х уездах было уменьшение населения против обыкновенных годов на 5234 челов. По сравнению же с другими урожайными уездами выходит следующее. В четырех урожайных уездах: Тульском, Каширском, Одоевском, Белевском в 1892 г. в продолжение тех же 5 месяцев родилось 8 268 человек, умерло же 6 468. В неурожайных же уездах родилось 11 383 чел. и умерло 14 309, так что тогда как в урожайных уездах рождаемость относятся к смертности приблизительно как 4 к 3, в неурожайных уездах смертность относится к рождаемости приблизительно как 7 к 5, т. е. что тогда как в урожайных уездах на каждые 4 рождения было 3 смерти, в неурожайных уездах было на 7 смертей только 5 рождений.
В процентном же отношении положение неурожайных местностей особенно ярко выражается смертностью в июне месяце. В Епифанском уезде умерло в 1892 г. на 60%, в Богородицком на 112% и в Ефремовском на 116% более, чем в обыкновенные годы. ….
Таковы были последствия неурожая прошлого года, несмотря на усиленную помощь от Красного Креста и частной благотворительности. Что же будет в нынешнем году в нашей местности, где рожь родилась хуже прошлого года, овса совсем не родилось, топлива совсем нет и последние запасы сил населения вытянуты, прошлым годом?
Так что же? Неужели опять голодающие? Голодающие! Столовые! Столовые. Голодающие. Ведь это уж старо и так страшно надоело.
Надоело вам, в Москве, в Петербурге, а здесь, когда они с утра до вечера стоят под окнами или в дверях, и нельзя по улице пройти, чтобы не слышать все одних и тех же фраз: «Два дня не ели, последнюю овну проели. Что делать будем? Последний конец пришел. Помирать, значит?» и т. д., — здесь, как ни стыдно в этом признаться, это уже так наскучило, что как на врагов своих смотришь на них..
Встаю очень рано; ясное морозное утро с красным восходом; снег скрипит на ступенях, выхожу на двор, надеясь, что никого еще нет, что я успею пройтись. Но нет; только отворил дверь, уже двое стоят: один высокий широкий мужик в коротком, оборванном полушубке, в разбитых лаптях, с истощенным лицом, с сумкой через плечо (все они с истощенными лицами, так что эти лица стали специально мужицкие лица). С ним мальчик лет 14–ти, без шубы, в оборванном зипунишке, тоже в лаптях и тоже с сумой и палкой. Хочу пройти мимо, начинаются поклоны и обычные речи. Нечего делать, возвращаюсь в сени. Они всходят за мной. — Что ты? — К вашей милости. — Что? — К вашей милости. — Что нужно? — Насчет пособия. — Какого пособия? — Да насчет своей жизни! — Да что нужно? — С глоду помираем. Помогите сколько–нибудь. — Откуда? — из Затворного. Знаю, это скопинская нищенская деревня, в которой еще мы не успели открыть столовой. Оттуда десятками ходят нищие, и я тотчас же в своем представлении причисляю этого человека к нищим профессиональным, и мне только досадно на него и досадно, что и детей они водят с собой и развращают.
«Чего же ты просишь? — Да как–нибудь обдумай нас. — Да как же я обдумаю? Мы здесь не можем ничего сделать. Вот мы приедем». Но он не слушает меня. И начинаются опять сотни раз слышанные одни и те же кажущиеся мне притворными речи: «Ничего не родилось, семья 8 душ, работник я один, старуха померла, летось корову проели, на Рожество последняя лошадь околела, уж я, куда ни шло, ребята есть просят, отойти некуда, три дня не ели!» Всё это обычное одно и то же. Жду, скоро ли кончит. Но он всё говорит: «Думал, как–нибудь пробьюсь. Да выбился из сил. Век не побирался, да вот… бог привел! — Ну, хорошо, хорошо, мы приедем, тогда увидим», — говорю я и хочу пройти и взглядываю нечаянно на мальчика. Мальчик смотрит на меня жалостными, полными слез и надежды прелестными карими глазами, и одна светлая капля слезы уже висит на носу и в это самое мгновение отрывается и падает на натоптанный снегом дощатый пол. И милое, измученное лицо мальчика с его вьющимися венчиком кругом головы русыми волосами дергается всё от сдерживаемых рыданий. Для меня слова отца — старая, избитая канитель. А ему — это повторение той ужасной годины, которую он переживал вместе с отцом, и повторение всего этого в торжественную минуту, когда они, наконец, добрались до меня, до помощи, умиляют его, потрясают его расслабленные от голода нервы. А мне всё это надоело, надоело; я думаю только, как бы поскорее пройти погулять.
Мне старо, а ему это ужасно ново.
Да, нам надоело. А им всё так же хочется есть, так же хочется жить, так же хочется счастья, хочется любви, как я видел по его прелестным, устремленным на меня, полным слез глазам, хочется этому измученному нуждой и полному наивной жалости к себе доброму жалкому мальчику.
Лев Толстой.
11–го сентября 1892 года. Бегичевка.
К 20–му июля оставалось из пожертвованных нам для помощи голодающим денег 13 050 р. 37 коп.
Кроме того, выручено от продажи печеного хлеба 1523 р. 34 к., от продажи разных других продуктов в незначительном количестве — 223 р. 53 к.
После 20–го июля в разное время получено на имя Л. Н. И Т. Л. Толстых 5356 р. 79 к. от следующих лиц: от неизвестного 2 р., Заблудовской 5р., неизвестного через Бахрушина 100 р., А. Иванова 10 р., Титова 5 р., неизвестного 25 р., Бобровниковой 100 р., А. Шапова 10 р., Е. Ситковой 60 р., А. А. Зиновьева 100 р., Малеевой 4 р., М. Степановой 10 р., Н. Дукельского 10 р., М. Степановой 5 р., служащих на фабрике Кашина и К° 72 р., неизвестной 200 р., неизвестного 300 р., неизвестного 2 500 р., Е. Ф. Гарднер 100 р., А. М. Сибиряковой 500 р., А. А. Антиповой 106 р., Е. И. Епифановой 40 р., выручено от продажи брошюры Л. Н. Т. 187 р. 20 к., через ред. Русск. Вед. в разное время 705 р. 20 к., излишек от номин. цены двух бумаг золотой ренты 181 р. 7 к., проценты из банка 19 р. 32 к. 20 Итого 5350 р. 79 к.
На имя С. А. Толстой получено за то же время всего 2 330 р. 57 к. от следующих лиц: от врача Диевской 10 р., Jonen Clarke 10 р. 17 к., пастора Domachke Neusalz 37 р. 20 к., Гробитского 100 р., студента № 152 2 р., служащего при алтайском контроле 6 р., Найденовой 25 р., Е. Панютнна 8 р., служащ. Макеевского стр. завода 230 руб., неизвестного 42 рубл., от Quiby (Америка) 4 р., от Е. Pugh (Чикаго) 171 р., от студ. Военно–Мед. Акад. 4–го курса 87 р., от служ. при Алтайском контроле в Барнауле 3 р., от неизвестного 21 р., через газету Aftenbladet (Стокгольм) 53 р., от Никитской 20 р., от М. К. (Цюрих) 500 р., от Корсаковой 100 р., от жены доктора Рицмана 25 р., от кн. Голицыной 25 р., гонорар автору за «Плоды просвещения») 622 р. 20 к., от Дмитриева 200 р., от писцов из Мургабского государева имения 29 р. Итого 2330 р. 57 к. Еще получено от разных лиц 6341 руб. 02 коп. Всего в приходе 28 825 р. 62 к.
Израсходовано денег с 20–го июля 1892 г. по 1–ое января 1893 г. всего 17 328 руб. 66 к. на следующие предметы:
1. На закупку провианта: ржи 9715 р. 20 к.» гороха 92 р., пшена 983 р. 98 к., картофеля 874 р. 62 к., свеклы 493 р. 50 к., соли 172 р. 36 к., молока 131 р. 46 к., капусты 168 р. 13 к., крупы 138 р. 80 к. Итого 12 770 р. 5 к.
2. На отопление и освещение: дрова 1698 р. 50 к., керосин 58 р. 34 к. Итого 1756 р. 84 к.
3. Дополнительные расходы: помол и рушка 257 р. 93 к., извоз 1435 р. 39 к., разъезды и нарочные 134 р. 2 к., наем и ремонт помещений под склады, пекарни и проч. 190 р. 49 к., разгрузка, приемка и жалованье служащим при складах и пекарнях 652 р. 41 к. Итого 2670 р. 24 к,
4. Почтовые и канцелярские расходы: 58 р. 17 к.
5. Разные мелкие расходы: 81 руб. 47 коп. Итого в расходе 17 328 р. 66 к.
В приходе было 28 825 р. 62 к.; итого в остатке денег было к 1–му января 1893 г. 11 496 р. 76 к. Кроме того, к 1–му января в остатке было около 9000 п. разного хлеба и других продуктов и около 1700 п. дров. Всего на сумму приблизительно 5000 р.
Дело наше в продолжение осени и зимы состояло, как и прежде, главным образом в помощи нуждающимся посредством столовых, детских кормежных, дешевой продажи печеного хлеба и дешевой продажи и даровой раздачи дров.
В упомянутые в прошлом отчете 70 столовых, устроенных сначала только для безземельных, стали приниматься с начала зимы все нуждающиеся, и число столовых увеличилось до 106, число же едоков до 3000.
В октябре месяце в Епифанском уезде начала раздаваться крестьянам земская ссуда, вследствие чего наши столовые в этом уезде из хлебных были превращены в приварочные, так что хлеб в Епифанском уезде мы выдавали только тем из нуждающихся, которые не получали ни земской ссуды, ни пособия от Красного Креста, или получали их в недостаточном количестве. В остальных же уездах нашего района, как–то в Данковском и Скопинском Рязанской губ. и Ефремовском Тулькой губ., в которых выдача ссуды началась только в феврале 1893 г. и в незначительном количество, нуждающиеся поучают в наших столовых и хлеб и приварок в таких же размерах, как и в прошлом году. Столовые распределяются в нынешнем году по уездам и селениям следующим образом.
1) В Данковском уезде: в дер. Бегичевке — 3 стол., в Гаях — 2, в Марьянке — 3, в Софьинке — 3, в Бароновке — 3, в Екатериновке — 1, в Троицких Выселках — 1, в Александровке— в Колодезях — 2, в Осиновых Выселках — 1, в Крюковке — в Прудках — 1, в Татищеве— 2, в Енгалычеве — 3, в Спешеве—1, в Осиновой Горе—2, в Пеньках—1, в Измайловке — 1, в Ивановке — 1, в Исленеве — 2.
2) В Скопинском уезде: в Бугровке — 1, в Карасевке — 1.
3) В Епифанском уезде: в Заборовке — 1, в Полевых Озерах — 1, в Плоховке — 1, в Грязновке — 1, в Огареве — 1, Екатериненском—2, в Никитском—2, в Горках—1, Волхоне—1, в Мясновке—1, в Поповой слободе—1, Колосове — 1, в Хованщине — 1, в Зубовке — 1, в Барятинке — 1, в Щепине — 1, в Крюковке — 1, в Прилипках — 1, в Пятове — 1, в Подмоклом — 1, в Пашкове — 1, в Донских Озерках — 1, в Курдах — 1, в Кузминке — 1, в Яковлевке — 1, Хуторах — 1, в Казинке — 1, в Телятинке— 1, в Ивановке — 1, в Исленеве — 1.
4) В Ефремоеском уезде: в Куркине — 5, в Андреевке — 3, Козловке — 1, в Глебове — 3, в Татьяновке — 1, в Павловке — 1, в Тень–Грусти — 1, в Клешне — 4, в Рязанове — 2, в Марьинке — 1, в Сумбулове — 2, в Телешевке — 2, в Мешкове—1, в Починках—1, в Высоцком—1, в Страховских Хуторах — 1, в Тихвинских Хуторах — 1, в Рахмановских Хуторах — 1, в Безобразовских Хуторах — 1, в Барановских Хуторах — 1.
Во всех этих деревнях продолжаются для грудных детей тех семей, у которых нет коров, детские кормежные. Количество детей, получающих в этих кормежных молочную гречневую кашу, около 500.
Пекарен устроено 4: одна в Данковском уезде, в дер. Бегичевке; две в Епифанском — в селе Никитском и в дер. Зинкове; одна в Ефремовском уезде, в дер. Козловке. Всего в них выпекается около 40 пуд. хлеба в сутки, который и распродается немедленно по выходе из печки по 60 к. за пуд.
Помощь в снабжении нуждающихся топливом состоит в том, что часть приобретенных нами дров продается по дешевой цене, часть же раздается даром наиболее нуждающимся.
Кроме того, дрова раздаются еще за извоз исполу тем, которые привозят их со станции железной дороги на склады.
Полученных нами пожертвований с теми небольшими обещанными нам взносами достанет только для того, чтобы довести до нового урожая действующие столовые и детские кормежные. В случае же поступления новых пожертвований мы открыли бы новые столовые и кормежные в деревнях, которые в них очень нуждаются и давно о том просят.
Лев Толстой.
Бегичевка, 20–го февраля.
Редактор парижского журнала «Revue des revues», предполагая, как он пишет в своем письмо, что мнение двух знаменитых писателей о современном положении умов будет мне интересно, прислал мне две вырезки из французских газет. Одна из них содержит речь Золя, другая — письмо Дюма к редактору «Голуа». Я очень благодарен г–ну Smith за его посылку. Оба документа эти и по знаменитости своих авторов, и по своей современности, и, главное, по своей противоположности представляют глубокий интерес, и мне хочется высказать несколько вызванных ими мыслей.
Трудно нарочно подыскать в текущей литературе в более сжатой, сильной и яркой форме выражение тех двух самых основных сил, из которых слагается равнодействующая движения человечества: одна — мертвая сила инерции, стремящаяся удержать человечество на раз избранном им пути, другая — живая сила разума, влекущая его к свету.
Вот в полноте речь Золя:
«ЮНОШЕСТВУ
Господа!
Вы меня глубоко осчастливили и много порадовали, избрав председателем этого годичного собрания. Нет лучшего общества, более милого, и, главное, нет аудитории симпатичнее молодежи, перед которой широко раскрывается сердце, полное желания быть любимым и выслушанным.
Увы! я уже в тех летах, когда наступает сожаление о минувшей молодости и когда заботятся уже о вновь подрастающем поколении. Они будут нашими и судьями, и продолжателями.
Я чую в них рождение будущего и часто с тревогой задаю себе вопрос: что из нашего они отбросят к что сберегут, что станет нашим делом в их руках, потому что только в их руках оно станет делом, только тогда оно будет, если они примут его, чтобы расширить и довести до конца. Вот почему я страстно слежу за движением мысли в современной молодежи, читаю передовые газеты и журналы, стараясь узнать новый дух, оживляющий школы, узнать, наконец, куда бы все идете, вы — разум и воля будущего. Правда, господа, тут есть эгоизм, я этого не скрываю. Я похож на работника, кончающего постройку дома, в котором он надеется провести остаток дней своих и который беспокоится, какая будет погода. Не повредит ли дождь ого стенам? Или вдруг задует северный ветер и сорвет крышу с дома? А главное, прочно ли он построил дом, устоит ли он против бури? Прочен ли материал, предусмотрены ли несчастные случаи? Я говорю это не потому, чтобы предполагал, что какие–нибудь человеческие произведения могли бы быть вечны и окончательны. Величайшие из них должны примириться с том, чтобы быть только моментом и непрерывном в развитии человеческого разума. Достаточно за глаза и того, чтобы сознавать себя хоть на самое короткое время носителем слова одного поколения. И так как нельзя закрепить литературу, а все беспрерывно развивается, всё вновь начинается, нужно быть готовым видеть, как рождаются и растут младшие, которые заместят вас, которые, быть может, сотрут даже воспоминание о нас. Я вовсе не хочу сказать, что старый боец, который сидит по мне, не чувствует временами желания сопротивляться, когда он видит нападение на свое произведение. Но, право, в отношении наступающего будущего столетия у меня больше любопытства, чем возмущения, больше горячего сочувствия, чем личного беспокойства, и да сгину я, и да сгинет со мной всё наше поколение, если мы в самом доле годны только на то, чтобы завалить собой ямы и облегчить этим путь к свету тем, кто следует за нами.
Господа! Я слышу постоянные толки о том, что позитивизм кончается в предсмертных муках, что натурализм уже умер, что наука обанкротится того и гляди, потому что не дала нравственного мира и счастья людям, которые обещала. Вы понимаете хорошо, что я не берусь здесь решать великие задачи, затрагиваемые этими вопросами. Я невежда. Я не имею права говорить от имени науки и философии. Если хотите знать, я просто романист, писатель, иногда немного угадывавший, и всё мое значение происходит оттого, что я много наблюдал и много работал. И только лишь в качестве свидетеля я позволю себе говорить вам о том, чем было или, по крайней мере, хотели быть мое поколение, люди, которым теперь пятьдесят лет и которых ваше поколение скоро назовет предками.
Я был очень удивлен на днях, при открытии выставки на Марсовом поле, особенным видом зал. Предполагается, что это всё те же картины. Это заблуждение, — эволюция медленна, но каково бы было изумление, если бы можно было восстановить прежние выставки! Что касается до меня, то я хорошо помню последние выставки академические и романтические в 1863 году. Работа на воздухе («полный свет», plein air) еще не восторжествовала, был общий тон битюма; это была какая–то мания, какие–то зажаренные тона, полумрак мастерских. Потом, лет пятнадцать спустя, после победоносного и так оспариваемого влияния г–на Мане, я вспоминаю новые выставки, где блистал светлый тон полного солнца. Это было как бы наводнение светом, забота о правде, что делало из каждой рамки окно, широко раскрытое на природу, купающуюся в ярком блеске. И вчера, спустя еще пятнадцать лет, я мог усмотреть, как среди этой свежести произведений как будто подымается что–то вроде мистического тумана. Здесь всё та же забота о правдивой живописи, по действительность видоизменяется, фигуры как–то удлиняются, потребность оригинальности и новизны уносят художника за пределы мечты.
Если я говорю об этих трех стадиях современной живописи, то это потому, что они, мне кажется, очень ярко выражают движение идей нашего времени. В самом деле, мое поколение после знаменитых предшественников, которых мы были последователями, старалось широко открыть окна на природу: всё видеть, всё сказать. В нем, даже между самыми бессознательными, завершалось продолжительное усилие позитивной философии и аналитических и опытных наук. Мы были переполнены наукою, которая окружала нас со всех сторон, мы жили его, вдыхая в себя воздух того времени. Теперь я могу признаться в этом, я лично был даже сектантом, старающимся перенести в область литературы строгий метод ученого. Но где тот человек, который в борьбе не заходит далее того, что нужно, и ограничиваются победой, не нарушая выгоды ее? Впрочем, я ни о чем не жалею и продолжаю верить в страстность, которая желает и действует. И потом, какой энтузиазм и какие надежды одушевляли нас! Всё знать, всё мочь, всё победить! Посредством истины сделать человечество более высоким и счастливым! И вот тут–то, господа, вы, молодежь, выступаете на сцену. Я говорю, молодежь — что–то неопределенное, отдаленное и глубокое, как море: потому что где она — молодежь? Чем она будет в действительности? Кто призван говорить во имя ее? Я должен держаться тех мыслей, которые ей приписывают. И если эти мысли не принадлежат многим из вас, я вперед прошу их простить меня. Я обращаю их к тем, которые обманули нас сомнительными сведениями, более согласными, вероятно, с их желанием, чем с действительностью.
Итак, господа, нас уверяют, что ваше поколение разрывает с нашим, что вы не полагаете уже всей вашей надежды в науке, что вы признали такую социальную и нравственную опасность в том, чтобы всё строить на науке, что вы решились возвратиться к прошедшему и из остатков прежних верований создать для себя живое верование. Конечно, речь идет не о полном разрыве с наукою, — предполагается, что вы принимаете все ее последние приобретения и что вы намерены расширить их. Допускается, что вы признаете доказанные истины, и прилагаются старания о том, чтобы приладить их к старинным догматам. В сущности же, наука поставлена в стороне от веры. Ее отталкивают на ее прежнее место. Она — простое упражнение ума и допускаемое исследование до тех пор, пока она не касается до сверхъестественного и загробного. Говорят, что опыт уже сделан, что наука не способна вновь заселить небо, которое она опустошила, и возвратить счастье душам, наивный мир которых она разрушала. Время лживого торжества ее кончено. Она должна быть скромна, потому что не может всего знать, не может сразу всё обогатить, всё исцелить. И если еще не смеют сказать интеллигентной молодежи, чтобы она бросила свои книги и оставила своих учителей, уже есть святые и пророки, которые ходят среди людей, восхваляя добродетель невежества, ясность простоты и необходимость для слишком ученого и состарившегося человечества, необходимость освежения в глубинах доисторической деревни среди предков, едва только отделившихся от земли, до всякого общества и всякого знания.
Я не отрицаю того кризиса, который мы переживаем; это — усталость и возмущение в конце этого века, после столь лихорадочного и колоссального труда, цель которого состояла в том, чтобы всё знать и всё сказать. Казалось, что наука, которая только что разрушила древний мир, должна была живо воссоздать его по тому идеалу, который мы имеем о справедливости и счастье. Ждали 20, 50, даже 100 лет. И потом, когда увидали, что справедливость все–таки не царствовала, что счастье не приходило, многие отдались всё растущему нетерпению, отчаиваясь и отрицая даже то, чтобы можно было посредством знания достигнуть блаженной воли. Явление известное: нет действия без реакции, и мы присутствуем при неизбежной усталости, свойственной длинным путешествиям: люди садятся на краю дороги и, глядя на бесконечную равнину развертывающегося следующего века, отчаиваются дойти когда–нибудь до цели; доходят даже до того, что сомневаются даже в пройденном пути, сожалеют о том, что не легли в поле, чтобы спать в нем целую вечность. К чему идти, если цель будет постоянно удаляться? К чему знать, если нельзя знать всего? Уж лучше оставаться в чистой простоте, в счастливом неведении ребенка. Таким образом людям кажется, что наука, будто бы обещавшая счастье, на наших глазах обанкротилась.
Но наука разве обещала счастье? Я не думаю этого. Она обещала истину, и вопрос в том, можно ли делать счастье из истины? Чтобы довольствоваться ею, без сомнения, нужно много стоицизма, полного отречения от своего «я», ясности удовлетворенного ума, который можно встретить только у избранных. А между тем, какой крик отчаяния раздается среди страдающего человечества! Как жить без лжи и иллюзии! Если нет где–нибудь другого мира, в котором царствует справедливость, где богатые наказаны и добрые вознаграждены, как прожить без возмущения эту отвратительную человеческую жизнь? Природа несправедлива и жестока, и наука как будто приводит нас к уродливому праву сильного, так что разрушается всякая нравственность и всякое общество влечется к деспотизму. И вот в этой происходящей реакции, в этой усталости от излишка знания, о которой я говорил, есть тоже это отступление перед истиной, еще плохо разъясненной и кажущейся жестокой на наши глаза, неспособные еще понять и проникнуть все законы. Нет, нет воротимся к спокойному сну неведения! Действительность есть школа извращения, надо убить ее и отрицать, потому что действительность есть только безобразие и преступление, и люди бросаются в мечту, и нет другого спасения, как уйти от земли, довериться загробному и надеяться, что там, наконец, мы найдем удовлетворение нашей потребности братства и справедливости.
Этот–то отчаянный призыв к счастью мы слышим теперь. Он меня бесконечно трогает. И заметьте, что он слышится со всех сторон, как жалостный вопль среди грома движения науки, которая не останавливает своих колес и машин. Довольно с нас истины, давайте нам химер! Мы найдем спокойствие только тогда, когда будем мечтать о том, чего нет, когда будем уноситься в бесконечное: там только распускаются те мистические цветы, запах которых усыпит наше страдание. Уже музыка ответила, литература стремится удовлетворить новую жажду, живопись сообразуется с новой модой. Я говорил вам о выставке Марсова поля: вы увидите там расцвет этой флоры древней живописи на окнах, жидких и худых мадонн, видения в сумрачных тенях, окостенелые лица с надломленными жестами примитивистов. Это — реакция против натурализма, который умер и похоронен, как это говорят нам. Во всяком случае движение несомненно, потому что оно захватило все проявления духа, и надо считаться с ним и изучить и объяснить его, если не хочешь отчаяться в завтрашнем дне.
С своей стороны, господа, я, как старый и закоренелый позитивист, вижу в этом только неизбежную остановку в поступательном движении. Остановки, собственно, нет, потому что наши библиотеки, лаборатории, амфитеатры и школы не опустели. Внушает мне доверие и то, что социальная почва не изменилась, а остается всё тою же демократическою почвою, на которой вырос наш век. Для того, чтобы расцвело другое искусство, чтобы новое верование изменило направление движения человечества, надо, чтобы это верование имело и новую почву, в которой оно могло бы произрасти, потому что не может быть нового общества без новой почвы. Вера не воскресает, и из мертвых религий можно делать только мифологии. Потому следующий век будет только утверждением нашего в том демократическом и научном порыве, который увлек нас и который продолжается. Всё, что я могу допустить, это — то, что в литературе мы слишком закрыли горизонты.
Я лично сожалел ужо о том, что был сектантом, желающий в искусстве держаться только что доказанных истин. Вновь пришедшие раскрыли горизонты, захватив неизвестное и тайну, и они хорошо сделали. Между истинами, установленным наукой и потому непоколебимыми, и истинами, которые она вырвет завтра из области неизвестного, чтобы в свою очередь закрепить их, есть неопределенное поле сомнений и исследований, которое принадлежит, как мне кажется, столько же литературе, сколько и науке.
Вот тут–то мы и можем делать наше дело передовых пионеров, объясняя соответственно своему характеру и силе ума действия неизвестных сил. Идеал ведь есть не что иное, как необъяснимое, как силы того бесконечного мира, в котором: мы купаемся, не зная их. И если мы можем придумывать решения, объясняющие неизвестное, неужели мы дюжем позволить себе сомневаться в открытых уже законах, представляя их себе иными и этим самым отрицая их? По мере того, как подвигается наука, несомненно отступает и идеал, и мне кажется, что единственный смысл жизни, единственная радость, которую должно находить в жизни, состоит в этом медленном завоевании, хотя бы нам до ясна была грустная достоверность того, что всего мы никогда не узнаем.
В то смутное время, которое мы переживаем, господа, в наше время, столь пресыщенное и столь ищущее, появились пастыри душ, которые озабочены и горячо предлагают молодежи веру. Предложение великодушно, но, к сожалению, эта вера изменяется и извращается соответственно тому пророку, который ее предлагает. Их много различных, но ни одна из них не кажется мне ни очень ясною, ни очень определенною. Вас умоляют верить, не говоря определенно во что. Может быть, этого и нельзя, а может быть, тоже, что и не решаются этого сделать. Вас приглашают верить для того, чтобы вы имели счастье верить; главное, чтобы вы научились верить. Вопрос сам по себе не дурен: конечно, большое счастье полагаться на достоверность веры, какая бы она ни была; но беда в том, что нельзя руководить благодатью: она дует, где хочет.
Итак, я закончу с своей стороны, предложив вам тоже веру, умоляя вас иметь веру в труд. Работайте же, молодые люди! Я знаю, насколько этот совет кажется банальным. Нет публичного акта, при котором его не повторяли бы среди всеобщего равнодушия воспитанников. Но я прошу вас подумать о нем и позволю себе, я, бывший всё время только работником, сказать вам о том благе, которое я извлек из того долгого труда, который наполнил всю мою жизнь. Мое вступление в жизнь было трудное: я знал и нищету, и отчаяние, я жил потом в борьбе, живу в ней и теперь, разбираемый, отрицаемый, осыпаемый оскорблениями. И что ж? У меня была только одна вера, одна сила — труд. Поддержала меня только та огромная работа, которую я задал себе, передо мной всегда стояла вдалеке та цель, к которой я двигался, — и этого было достаточно, чтобы поднимать меня, придавать мне мужество, когда плохая жизнь подавляла меня. Труд, про который я говорю вам, — это труд правильный, ежедневный, урок, обязанность, которую себе задал, хоть на шаг каждый день подвигаться в своем деле сколько раз поутру я садился за свой стол о потерянной головой, с горечью во рту, мучимый какою–нибудь великой болью, физической или нравственной! И каждый раз, несмотря па возмущения моего страдания, мой урок для меня был облегчением и подкреплением. Я всегда выходил утешенным из своего ежедневного занятия, с сердцем, может быть, и разбитым, но еще не падающим и могущим жить до завтра.
Труд! Господа, только подумайте о том, что это единственный закон мира, тот регулятор, который влечет органическую материю к ее известной цели! Жизнь не имеет другого смысла, другой причины быть, мы все появляемся только для того, чтобы совершить нашу долю труда и исчезнуть.
Жизнь есть не что иное, как сообщенное движение, которое она получает и завещает и которое в сущности есть не что иное, как труд, как работа великого дела, совершаемого во все века. И потому как же нам не быть скромными и не принять того урока, который задан каждому из нас, без возмущения и не уступая гордости своего «я», которое считает себя центром и не хочет ступить в ряды?
Как только этот урок принят, мне кажется, что спокойствие должно установиться во всяком человеке, даже самом измученном. Я знаю, что есть умы, мучимые бесконечностью, которые страдают от тайны; к ним я братски обращаюсь, советую им занять свою жизнь каким–нибудь огромным трудом, которого, хорошо бы было, они не видели конца. Это—тот маятник, который даст им возможность идти прямо, это — ежечасное рассеяние, это — зерно, брошенное уму для того, чтобы он молол его и делал из него насущный хлеб с удовлетворенным сознанием исполненного долга. Конечно, это не разрешает никакой метафизической задачи, ото только эмпирическое средство для того, чтобы честно или почти спокойно прожить свою жизнь; но разве мало того, чтобы приобрести нравственное и физическое здоровье, избежать опасности мечты, разрешая трудом вопрос о приобретении наибольшего возможного счастья на этой земле?
Я, признаюсь, никогда не доверял химерам. Нет ничего менее здорового как для человека, так и для народов, как заблуждение: оно уничтожает усилие, оно ослепляет, оно составляет тщеславие слабых. Продолжать держаться легенды, скрывать от себя действительность, верить, что достаточно мечтать о силе для того, чтобы быть сильным, — мы видели, куда это ведет, к каким страшным бедствиям. Народам говорят, чтобы они смотрели вверх, чтобы они верили в высшую власть, чтобы они возносились к идеалу.
Нет, нет! Такие речи кажутся мне иногда безбожными. Сильный народ только тот, который трудится, и только труд дает мужество и веру. Чтобы победить, нужно, чтобы арсеналы были полны, чтобы вооружение было самое прочное и усовершенствованное, чтобы войско было обучено, доверяло своим начальникам и самому себе. Всё это приобретается: для этого нужно только доброе желание и метод. Будущий век, беспредельное будущее принадлежит труду. Пусть не сомневаются в этом. И разве мы не видим уже в поднимающемся социализме зачаток социального закона будущего, закона труда для всех, труда — освободителя и примирителя?
Юноши, молодые люди, беритесь же за дело. Пусть каждый из вас берется за свой урок, который должен наполнить его жизнь. Как ни скромно бы было это дело, оно тем не менее будет полезно; в чем бы оно ни состояло, только бы оно поднимало вас. Когда вы его упорядочите без переутомления, давая то количество, которое вы в состоянии произвести каждый день, оно даст вам возможность жить здорово и весело и избавят вас от мук бесконечности. Какое здоровое я великое общество людей было бы то общество, в которое каждый член его вносил бы свою логическую долю труда! Человек, который работает, всегда бывает добр. И потому я убежден, что единственная веря, которая может спасти нас, есть вера и совершенное усилие. Прекрасно мечтать о вечности, но для честного человека достаточно пройти эту жизнь, совершив свое дело».
Г–н Золя не одобряет того, что новые учители молодежи предлагают ей верить во что–то неопределенное и неясное, и он совершенно прав в этом, но, к сожалению, с своей стороны предлагает ей тоже веру и веру в нечто еще более неясное и неопределенное деленное: веру в науку и в труд.
Г–н Золя считает как будто совершенно решенным и не подлежащим сомнению вопрос о том, что есть та наука, в которую надо не переставать верить. Трудиться во имя науки! Но в том–то и дело, что слово «наука» имеет очень широкое и мало определенное значение, так что то, что одни люди считают наукой, т. е. делом очень важным, считается другими и самым большим количеством людей, всем рабочим народом, ненужными глупостями. И нельзя сказать, чтобы это происходило только от необразования рабочего народа, не могущего понять всего глубокомыслия науки: сами ученые постоянно отрицают друг друга. Одни ученые считают наукой из наук философию, богословие, юриспруденцию, политическую экономию; другие ученые — естественники — считают все это самым пустым, ненаучным делом, и, наоборот, то, что позитивисты считают самыми важными науками, считается спиритуалистами, философами и богословами если не вредными, то бесполезными занятиями. Но мало того, в одной и той же области всякая система среди самих жрецов своих имеет своих горячих защитников и противников, одинаково компетентных, утверждающих диаметрально противоположное. Мало того, в каждой области постоянно являются такие научные положения, которые, просуществовав иногда год, иногда десятки лет, оказываются вдруг заблуждениями и поспешно забываются теми самыми, которые их пропагандировали.
Ведь мы все знаем, что то, что считалось исключительно наукой и делом очень важным у римлян, чем они гордились, без чего считали человека варваром, была риторика, т. е. такое упражнение, над которым мы теперь смеемся и считаем не только не наукой, но пустяками. Мы также знаем, что то, что считалось наукой и самым важным делом в средние века, была схоластика, над которой мы теперь также смеемся. И я думаю, не нужно особенной смелости мысли для того, чтобы и в том огромном количестве знаний, которые в нашем мире считаются важным делом и называются наукой, предугадывать такие, над которыми наши потомки, читая описания той серьезности, с которой мы занимались нашими риторикой и схоластикой, — предметами, признаваемыми в наше время наукой, будут также пожимать плечами.
В наше время люди, освободившись от одних суеверий, не заметив еще этого, подпали под другие, не менее безосновательные и вредные, как и те, от которых они только что избавились. Избавившись от суеверий отживших религий, люди подпали под суеверия научные. Сначала кажется, что не может быть ничего общего между верованиями древнего еврея в то, что мир сотворен в 6 дней, что грехи отцов будут взысканы на детях, что некоторые болезни излечиваются созерцанием змеи, и верованием людей нашего времени в то, что мир произошел от вращения материи и борьбы существ, что преступность происходит от наследственности и что существуют микроорганизмы в виде запятых, от которых происходят такие–то болезни, и т. п. Кажется, что нет ничего общего между этими верованиями, но это только кажется.
Стоит перенестись воображением в умственное состояние древнего еврея, когда ему предлагались его верования его жрецами, чтобы убедиться в том, что основания, на которых принимались им положения о происхождении мира, и те, на которых принимаются людьми нашего времени различные научные положения, не только похожи, но совершенно тождественны.
Как еврей верил ведь собственно не в шестидневное творение и целительную змею, а в то, что есть люди, которые несомненно знают высшую, доступную человеку истину, и что поэтому хорошо верить в них, точно так же и люди нашего времени верят не в дарвиновскую теорию наследственности и запятые, а во все то, что им выдают за истину жрецы науки, основы деятельности которых остаются для верующих такими же таинственными, какими оставались для евреев основы знания их руководителей.
Позволяю себе сказать даже и то, что я неоднократно замечал, что, точно так же как, не будучи никем, кроме своими же жрецами, проверяемы, древние жрецы смело лгали и выдавали за истину то, что им взбредало в голову, точно так же нередко случается делать то же самое и так называемым людям науки.
Вся речь г–на Золя направлена против учителей молодежи, призывающих ее к возвращению к отжитым верованиям, и г–н Золя считает себя их противником. В сущности же те, против которых он вооружается, т. е. верующие или скорее желающие верить в отжившую религию, и те, за которых борется г–н Золя, т. е. представители науки, — люди одного лагеря, и если им разобраться хорошенько в своих стремлениях, то им спорить не о чем: querelles d’amoureux [ссоры влюбленных], как говорит Дюма. И те и другие ищут основ жизни, двигателей се не в себе, не в своем разуме, а во внешних человеческих формах жизни: одни в том, что они называют религией, другие и том, что называется наукой. Одни, те, которые ищут спасения в религии, берут его из предания о древнем знании других людей и хотят верить этому чужому древнему знанию; другие, те, которые ищут спасения в том, что они называют наукой, берут не из о своего знания, а из знания других людей и верят этому чужому знанию. Одни видят спасение человечества в исправленном, подновленном или очищенном полуеврейском, полуязыческом христианстве; другие видят его в совокупности самых случайных, разнообразных и ненужных знаний, которые они называют наукой и считают чем–то самобытно–действующим, благодетельным и потому неизбежно долженствующим исправить все недостатки жизни и дать человечеству высшее доступное благо. Одни как будто нарочно не хотят видеть того, что то, что они хотят восстановить и называют религией, есть только пустая кризалида, из которой бабочка уже давно улетела и кладет яички в другом месте, и что восстановление такой религии не только не может помочь бедам нашего времени, но может только усилить их, отводя глаза людей от настоящего дела. Другие не хотят видеть того, что то, что они называют наукой, будучи случайным собранием некоторых знании, в настоящее время заинтересовавших нескольких праздных людей, может быть или невинным препровождением времени для богатых людей или, в лучшем случае, только орудием зла или добра, смотря по тому, в чьих руках оно будет находиться, но само по себе ничего не может исправить. В сущности же, в глубине души ни те, ни другие не верят в действительность того средства, которое они предлагают: а и те, и другие одинаково хотят только чем–нибудь отвести глаза себе и другим от той пропасти, перед которой уже стоит человечество и в которую, продолжая идти по тому же пути, оно неизбежно должно рухнуться. Одни видят это отвлекающее средство с мистицизме, религии; другие, выразителем которых выступил Золя, в одуряющем действии труда для науки.
Разница между людьми, верующими в религию и в науку, только та, что одни верят в старую мудрость, ложь которой уже развенчана, а другие в новую, ложь которой еще не развенчана и которая поэтому еще внушает благоговейный трепет некоторым наивным людям. А между тем суеверие в том, что называется наукой, едва ли меньше, чем в том, что называется религией. Разница только в том, что одно — суеверие прошедшего, другое — суеверие настоящего.
И потому, не будет ли также опасно, последовав совету г–на Золя, посвятить свою жизнь служению тому, что в наше время и в нашем мире считается наукой Что как я посвящу свою жизнь на исследование явлений в роде наследственности по учению Ломброзо, или коховской жидкости, или образования чернозема посредством деятельности червей, или круксовского четвертого состояния материи и т. п., и вдруг узнаю перед смертью, что то, на что я посвятил всю свою жизнь, были глупые, а может быть, даже и вредные пустяки, а жизнь у меня была только одна.
Есть малоизвестный китайский философ Лаодзи (первый и лучший перевод его книги «О пути добродетели» Stanislas Julien). Сущность учения Лаодзи состоит в том, что высшее благо как отдельных людей, так в особенности и совокупности людей, народов может быть приобретено через познание «Тао»— слово, которое переводится «путем, добродетелью, истиной», познание же «Тао» может быть приобретено только через неделание, «le non agir», как переводит это Julien. Все бедствия людей, по учению Лаодзи, происходят не столько от того, что они не сделали того, что нужно, сколько от того, что они делают то, чего не нужно делать. И потому люди избавились бы от всех бедствий личных и в особенности общественных, которые преимущественно имеет в виду китайский философ, если бы они соблюдали неделание (s’il pratiquaient le non agir).
И я думаю, что он совершенно прав. Пусть каждый усердно работает. Но что? Биржевой игрок, банкир возвращается с биржи, где он усердно работал; полковник с обучения людей убийству, фабрикант — из своего заведения, где тысячи людей губят свои жизни над работой зеркал, табаку, водки. Все эти люди работают, но неужели можно поощрять их работу?
Но, может быть, надо говорить только о людях, работающих для науки?
Я постоянно получаю от разных авторов многочисленные тетради, часто и книги с работами, художественными и научными.
Один в окончательной форме разрешил вопрос христианской гносеологии, другой напечатал книгу о космическом эфире, третий разрешил социальный, четвертый — политический, пятый — восточный вопросы, шестой издает журнал, посвященный исследованиям таинственных сил духа и природы, седьмой разрешил проблему коня.
Все эти люди работают для науки неустанно и усердно, но я думаю, что время и труд не только всех этих писателей, но и многих других, не только пропали даром, но были еще и вредны. Вредны, во–первых, тем, что для приготовления этих писаний тысячи других людей делали бумагу, шрифт, набирали, печатали и, главное, кормили, одевали всех своих тружеников науки, и еще тем, что все сочинители эти, вместо того чтобы чувствовать свою вину перед обществом, как бы они чувствовали ее, если бы они играли в карты или горелки, со спокойной совестью продолжают делать свое никому ненужное дело.
Кто не знает тех безнадежных для истины и часто жестоких людей, которые так заняты, что им всегда некогда, главное — некогда справиться с тем, нужно ли кому–нибудь и не вредно ли то дело, над которым они так усердно работают. Вы говорите им: «Ваша работа бесполезна или вредна потому–то и потому–то, погодите, рассудимте дело»; они не слушают вас и даже с иронией возражают: «Хорошо вам рассуждать, когда нечего делать, а я работаю над исследованием того, сколько раз такое–то слово употреблено таким–то древним писателем, или над определением форм атомов, или над телепатией» и т. п.
Но кроме этого меня всегда ужо давно поражало то удивительное, утвердившееся особенно в Западной Европе, мнение, что труд есть что–то вроде добродетели, и еще гораздо прежде, чем прочесть это мнение, ясно выраженное в речи г–на Золя, я уже не раз удивлялся на это странное значение, приписываемое труду.
Ведь только муравей в басне, как существо, лишенное разума и стремлений к добру, мог думать, что труд есть добродетель, и мог гордиться им.
Г–н Золя говорит, что труд делает человека добрым; я же замечал всегда обратное: сознанный труд, муравьиная гордость своим трудом, делает не только муравья, но и человека жестоким. Величайшие злодея человечества Нерон, Петр I всегда — были особенно заняты и озабочены, ни на минуту не оставаясь сами с собой без занятий или увеселений.
Но если даже трудолюбие не есть явный порок, то ни в каком случае оно не может быть добродетелью. Труд так же мало может быть добродетелью, как питание. Труд есть потребность, лишение которой составляет страдание, но никак не добродетель. Возведение труда в достоинство есть такое же уродство, каким бы было возведение питания человека в достоинство и добродетель. Значение, приписываемое труду в нашем обществе, могло возникнуть только как реакция против праздности, возведенной в признак благородства и до сих пор еще считающейся признаком достоинства в богатых и малообразованных классах. Труд, упражнение своих органов, для человека есть всегда необходимость, как о том одинаково свидетельствуют телята, скачущие вокруг кола, к которому они привязаны, и люди богатых классов, мученики гимнастики, всякого рода игр: карт, шахмат, lawn tennis'а и т. п., не умеющие найти более разумного упражнения своих органов.
Труд не только не есть добродетель, но в нашем ложно организованном обществе есть большею частью нравственно анестезирующее средство вроде курения или вина, для скрывания от себя неправильности и порочности своей жизни.
«Когда мне рассуждать с вами о философии, нравственности и религии, — мне надо издавать ежедневную газету с полмиллионом подписчиков, мне надо организовать войско, мне надо строить Эйфелеву башню, устраивать выставку в Чикаго, прорывать Панамский перешеек, дописать двадцать восьмой том своих сочинений, свою картину, оперу». Не будь у людей нашего времени: отговорки постоянного, поглощающего их всех труда, они не могли бы жить, как живут теперь. Только благодаря тому, что они пустым и большею частью вредным трудом скрывают от себя те противоречия, с которых они живут, только благодаря этому и могут люди жить так, как они живут.
И именно в качестве такого средства и представляет г–н Золя труд своим слушателям. Он прямо говорит: «Это только эмпирическое средство прожить честную жизнь и почти спокойную. Но разве этого мало, разве мало того, чтобы приобрести хорошее физическое и моральное здоровье и избежать опасности мечты, разрешая трудом вопрос наибольшего доступного человеку счастья?»
Таков совет, даваемый молодежи нашего времени г–ном Золя!
Совсем другое говорит Дюма.
Вот его письмо, написанное к редактору «Голуа».
«Милостивый государь!
Вы спрашиваете моего мнения относительно стремлений, которые, кажется, что обнаруживаются среди школьной молодежи, и относительно споров, которые предшествовали и сопровождали происшествия в Сорбонне. Я предпочел бы не давать своего мнения относительно чего бы то ни было, очень хорошо зная, что это ни к чему не поведет. Люди, которые и прежде были одинакового с нами мнения, останутся в нем еще в продолжение некоторого времени; те, которые были противоположного, будут упорствовать в нем всё более и более. Лучше бы было совсем не спорить. Мнения подобны гвоздям, сказал один моралист из моих приятелей: чем более по ним колотят, тем глубже их вколачивают.
Это не то, чтобы я не имел своего мнения относительно того, что называют великими мировыми вопросами, и относительно различных форм, которыми человеческий ум мгновенно одевает те предметы, о которых он рассуждает. Это мнение такое определенное и такое безусловное, что я предпочел бы сохранить его для своего личного руководства, не имея притязания ничего творить, ничего разрушать. Мне должно бы было возвратиться к тем великим политическим, социальным, философским, религиозным вопросам, и это повело бы нас слишком далеко, если бы я последовал за вами в исследовании незначительных внешних явлений, вызываемых этими вопросами в каждом новом поколении. В самом деле, каждое новое поколение приходит с мыслями и страстями, старыми как мир, хотя оно думает, что никто не имел их раньше его, потому что оно в первый раз находится под их влиянием, и оно убеждено, что оно вот–вот преобразует всё существующее.
В то время, как человечество пытается разрешить в продолжение тысячелетий эту великую задачу причин и следствий, которую оно едва ли разрешит и через тысячи веков, если и допустить, чего я не допускаю, возможность ее разрешения, двадцатилетние дети объявляют, что они имеют неопровержимое разрешение ее в их совершенно молодых мозгах. И как первый довод в первом же споре, они начинают колотить по тем, которые с ними не согласны. Должно ли из этого заключить, что это есть признак возвращения целого общества к религиозному идеалу, временно затемненному и оставленному? Или у всех этих молодых апостолов это есть только чистый физиологический вопрос, вопрос горячности крови, силы мускулов, горячности и силы, которые толкали молодежь двадцать лет тому назад на противоположное движение? Я склоняюсь к последнему предположению.
Тот грубо ошибался бы, кто хотел бы видеть в проявлениях возраста, полного силы, доказательство окончательного развития или хотя бы прочного. Тут есть только припадок лихорадки роста. Какого бы рода ни были те идеи, во имя которых молодые люди колотят друг друга, можно пари держать, что они будут противниками этих идей, как скоро они встретят их в своих детях. Возраст и опыт сделают это.
Многие, многие из воюющих и врагов настоящего часа рано или поздно встретятся на проселочных дорогах жизни отчасти усталые, отчасти разочарованные борьбой с действительностью, и вместе рука с рукой вернутся на большую дорогу, с грустью признавая то, что, несмотря на их прежние убеждения, земля осталась круглою и вертится всё в том же направлении и что те же горизонты расстилаются под всё тем же бесконечным и закрытым небом.
Вволю поспорив и подравшись, одни во имя веры, другие во имя науки, столько же для того, чтобы доказать, что есть бог, сколько и для того, чтобы доказать, что его нет, — два утверждения, насчет которых можно драться вечно, если решать не разоружаться до тех пор, пока не докажут, — они согласятся окончательно, что одни не знают об этом больше, чем другие, но что они твердо знают, что в конце концов человеку нужно надеяться столько же, если и не больше, чем знать, и что он страдает ужасно от неизвестности, в которой он находится, о вещах более всего для него интересных, что он постоянно ищет положения лучшего, чем то, в котором он находится, к что ему надо предоставить полную свободу искать в области философии это средство быть более счастливым.
Перед ним был мир, который был до него и останется после него, и он знает, что мир этот вечен и что он желал бы участвовать в этой вечности. Раз он был призван к жизни, он требует своей доли в жизни вечной, которая окружает его, возбуждает его, подсмеивается над ним и уничтожает его. Так как он знает, что он начался, он не хочет кончиться. Он громко призывает, он тихим голосом молит о достоверности, которая постоянно ускользает от него для его же счастья, потому что достоверное знание было бы для него неподвижностью и смертью. Так как сильнейший двигатель человеческой энергии есть неизвестное, так как он не может установиться в достоверности, он носится в неопределенных идеалах, и как бы далеко он ни отклонялся в скептицизм, в отрицания, вследствие гордости, любопытства, злобы, моды, он всегда возвращается к надежде, без которой он не может жить. Это как ссора влюбленных: ненадолго.
Так что бывает иногда затемнение, но нет никогда полного исчезновения человеческого идеала. Через него проходят философские туманы, как облака перед месяцем, но белое светило продолжает свое шествие и вдруг появляется из–за них нетронутым и блестящим. Эта неудержимая потребность идеала в человеке объясняет то, что человек бросался с таким доверием, с таким восторгом, без разумного контроля в различные религиозные формулы, которые, обещая ему бесконечное, предлагали ого ему сообразно его природе и ставили его в известные рамки, всегда необходимые даже для идеала.
Но вот уже давно при каждой станции движения человечества новые люди выходят из мрака в всё большем и большем количестве, в особенности за последние 100 лет, и люди эти во имя разума, науки, наблюдения отрицают истины, объявляют их относительными и хотят разрушить те формулы, которые их содержат.
Кто прав в этом споре? Все — до тех пор, покуда все ищут, и никто — как только начинают угрожать. Между истиной, которая составляет цель, и свободным исследованием, на которое всякий имеет право, силе нечего делать, несмотря на знаменитые примеры противного. Сила только удаляет цель, вот и всё. Она не только жестока, она бесполезна, что составляет самый большой недостаток и деле цивилизации. Никакой удар кулака, как бы силен он ни был, не докажет ни существования, ни несуществования бога. И, наконец, та сила, какая бы она ни была, которая сотворила мир, так как он, как мне кажется, все–таки не мог сотвориться сам, сделав нас своими орудиями, удержала за собой право знать, зачем она нас сделала и куда она нас ведет. Сила эта, несмотря на все намерения, которые ей приписывали, и на все требования, которые к ней предъявляли, сила эта, как кажется, желает удержать свою тайну, и потому (я скажу здесь всё, что думаю) мне кажется, что человечество начинает отказываться от желания проникнуть ее. Человечество обращалось к религиям, которые ничего не доказали ему, потому что они были различны; обращалось к философиям, которые не более того разъяснили ему, потому что они были противоречивы; оно постарается теперь управиться одно с своим простым инстинктом и своим здравым смыслом, и так как оно живет на земле, не зная зачем и как, оно постарается быть настолько счастливым, насколько это возможно, теми средствами, которые предоставляет ему наша планета.
Недавно Золя в замечательной речи, обращенной к студентам, советовал им как лекарство, даже как панацею против всех затруднений в жизни, — труд. Labor improbus omnia vincit (Неутомимый труд все побеждает.) Лекарство известно, и от этого оно не менее хорошо, но оно всегда было и продолжает быть недостаточным. Пусть работает человек своими мускулами или своим умом, все–таки никогда не может быть его единственной заботой приобретение пищи, наживание состояния или приобретение славы. Все те, которые ограничивают себя этими целями, чувствуют и тогда, когда они достигли их, что им еще недостает чего–то: дело в том, что, что бы ни производил человек, что бы ни говорил, что бы ему ни говорили, он состоит не только из тела, которое надо кормить, и ума, который надо образовать и развивать, у него несомненно есть еще и душа, которая еще заявляет свои требования. Эта–то душа находится в не перестающем труде, в постоянном развитии и стремлении к свету и истине. До тех пор, пока она не получит весь свет и не завоюет всю истину, она будет мучить человека.
И вот — она никогда так не занимала, никогда не налагала с такою силою свою власть на человека, как в наше время. Она, так сказать, разлита во всем том воздухе, который вдыхает мир. Те несколько индивидуальных душ, которые отдельно желали общественного перерождения, мало–помалу отыскали, призвали друг друга, сблизились, соединились, поняли себя и составили группу, центр притяжения, к которому стремятся теперь другие души с четырех концов света, как летят жаворонки на зеркало: они составили таким образом общую, коллективную душу с тем, чтобы люди вперед осуществляли сообща, сознательно и неудержимо предстоящее единение и правильный прогресс наций, недавно еще враждебных друг другу. Эту новую душу я нахожу и узнаю в явлениях, которые кажутся более всего отрицающими ее.
Эти вооружения всех народов, эти угрозы, которые делают друг другу их представители, эти возобновления гонении известных народностей, эти враждебности между соотечественниками и даже эти ребячества Сорбонны суть явления дурного вида, но не дурного предзнаменования. Это — последние судороги того, что должно исчезнуть. Болезнь в этом случае есть только энергическое усилие организма освободиться от смертоносного начала.
Те, которые воспользовались и надеялись еще долго и всегда пользоваться заблуждениями прошедшего, соединяются с целью помешать всякому изменению. Вследствие этого — эти вооружения, эти угрозы, эти гонения; но, если вы вглядитесь внимательнее, вы увидите, что всё это только внешнее. Всё это колоссально, но пусто.
Во всем этом уже нет души: она перешла в иное место. Все эти миллионы вооруженных людей, которые каждый день упражняются в виду всеобщей истребительной войны, не ненавидят уже тех, с которыми они должны сражаться, и ни один из их начальников не смеет объявить войны. Что касается до упреков, даже заражающих, которые слышатся снизу, то уже сверху начинает отвечать им признающее их справедливость великое и искреннее сострадание.
Взаимное понимание неизбежно наступит в определенное время и более близкое, чем мы полагаем. Я не знаю, происходит ли это оттого, что я скоро уйду из этого мира и что свет, исходящий из–под горизонта, освещающий меня, уже затемняет мне зрение, но я думаю, что наш мир вступает в эпоху осуществления слов: «Любите друг друга», без рассуждения о том, кто сказал эти слова: бог или человек.
Спиритуалистическое движение, заметное со всех сторон и которым столько самолюбивых и наивных людей думают управлять, будет безусловно человечно. Люди, которые ничего не делают с умеренностью, будут охвачены безумием, бешенством любить друг друга. Это сначала, очевидно, не совершится само собой. Будут недоразумения, может быть и кровавые: так уж мы воспитаны и приучены ненавидеть друг друга часто теми самыми людьми, которые призваны научать нас любви. Но так как очевидно, что этот великий закон братства должен когда–нибудь совершиться, я убежден, что наступают времена, в которые мы неудержимо пожелаем, чтобы это совершилось.
А. Дюма
1 июня 1893 года»
Главная разница между письмом Дюма и речью Золя, не говоря уже о внешней разнице, состоящей в том, что речь Золя обращена к молодежи и точно как будто заискивает перед нею (что стало обыкновенным и неприятным явлением нашего времени так же, как и заискивание писателей перед женщинами), письмо же Дюма не обращено к молодежи и не говорит ей комплиментов, а напротив, указывает ей ее всегдашнюю ошибку самонадеянности, и вследствие этого самого, вместо того чтобы внушать юношам, что они очень важные, люди и что в них вся сила, чего они никак не должны думать для того, чтобы сделать что–нибудь путное, научает не только их, но взрослых и старых очень многому, — разница гласная в том, что речь Золя усыпляет людей, удерживая их на том пути, на котором они стоят, уверяя их в том, что то, что они знают, и есть то самое, что им нужно знать; письмо же Дюма будит людей, указывая им то, что жизнь их идет совсем не так, как она должна идти, и что они не знают того самого главного, что им нужно знать. Дюма так же мало верит в суеверие прошедшего, как и в суеверие настоящего. Но зато и именно потому, что он не верит ни в суеверие прошедшего, ни в суеверие настоящего, он сам наблюдает, сам думает и потому видит ясно не только настоящее, но и будущее, как видели его всегда те, которых в древ нести называли видящими пророками. Как ни странно это может казаться тем, которые, читая сочинения писателей, видят только внешнюю сторону писания, а не душу писателя, тот самый Дюма, который написал «Dame aux Camelias», «Affaire Clemenceau» («Дама с камелиями», «Дело Клемансо») и др., этот самый Дюма видит теперь будущее и пророчествует о нем. Как ни странно это кажется нам, привыкшим представлять себе пророка в звериной шкуре и в пустыне, пророчество остается пророчеством, несмотря на то, что оно раздается не на берегах Иордана, а печатается на берегах Сены в типографии «Голуа», и слова Дюма — действительное пророчество и носят на себе все главные признаки пророчества: во–первых, тот, что слова эти совершенно противоположны всеобщему настроению людей, среди которых они раздаются; во–вторых, тот, что, несмотря на это, люди, слышащие эти слова, сами не зная почему, соглашаются с ними и, в–третьих, главное, тот, что пророчество содействует осуществлению того, что оно предсказывает.
Чем люди больше будут верить в то, что они могут быть приведены чем–то внешним, действующим само собою, помимо их воли, религией или наукой, к изменению и улучшению своей жизни, тем труднее совершится это изменение и улучшение. И в этом главный недостаток речи Золя. Но, напротив, чем больше они будут верить тому, что предсказывает Дюма, — тому, что неизбежно и скоро наступит то время, когда люди все будут увлечены любовью друг к другу и, отдавшись ей, сами по своей воле изменят всю теперешнюю жизнь, — тем скорее наступит это время. И в этом главное достоинство письма Дюма. Золя советует людям не изменять своей жизни, а только усиливать деятельность в раз принятом направлении, и этим внушает им неизменение их жизни. Дюма же, предсказывая внутреннее изменение чувств людей, внушает им его.
Дюма предсказывает, что люди, испробовав всё, возьмутся наконец — и в очень скором времени — серьезно за приложение к жизни закона «любви друг к другу» и будут, как он говорит, охвачены «безумием, бешенством» любви. Он говорит, что видит уже среди явлений, представляющихся столь угрожающими, признаки этого нового нарождающегося любовного настроения людей, видит, что поголовно вооруженные народы ужо не ненавидят друг друга: видит, что в борьбе богатых классов с бедными проявляется уже не торжество победителей, а искреннее сострадание победителей к побежденным и недовольство и стыд перед своей победой; видит, главное, как он говорит, образовавшиеся центры любовного притяжения, нарастающие, как ком снега, и неизбежно долженствующие привлечь к себе все живое, до сих пор еще не присоединявшееся к ним, и этим путем изменения настроения уничтожится всё то зло, от которого страдают люди.
Я думаю, что если и можно оспаривать близость того переворота, который предсказывает Дюма, или даже самую возможность такого увлечения людей любовью друг к другу, никто не будет спорить о том, что если бы это случилось, то человечество избавилось бы от большей части всех удручающих его и угрожающих ему бедствии. Нельзя не признать того, что если бы люди делали то, что им предписывали тысячи лет тому назад, не только Христос, но все мудрецы мира, т. е. хотя бы не только любили других, как себя, но не делали бы хоть другим того, чего не хотят, чтобы им делали, что если бы люди вместо эгоизма продались альтруизму, если бы склад жизни из индивидуалистического переменился в коллективистический, как на своем дурном жаргоне выражают ту же самую мысль люди науки, то жизнь людей, вместо того чтобы быть бедственной, стала бы счастливой. Мало того, все признают и то, что жизнь, продолжаемая на тех языческих основах борьбы, на которых она идет теперь, приведет неизбежно человечество к величайшим бедствиям и что время это уже близко. Все люди видят, что чем больше и энергичнее будут они отнимать друг у друга землю и произведения их труда, тем озлобленнее будут становиться они и тем неизбежнее рано или поздно отнимут те люди, у которых более всего отнято, у похитителей то, чего их так долго лишали, и жестоко отплатят еще за все перенесенные ими лишения. Все уже давно видят ту до смешного очевидную нелепость взаимного вооружения пародов, которое неизбежно должно кончиться если не ужаснейшими и бесконечными побоищами, то всеобщим совершающимся уже разорением и вырождением всех людей, участвующих в этом круге вооружений. Кроме того, все люди нашего мира признают обязательным для себя или религиозный христианский закон любви, или на том же христианстве основанный светский и закон уважения к чужой жизни, личности и правам человека.
Люди знают всё это и, несмотря на то, устраивают жизнь свою противно и своей выгоде, и безопасности, и закону, который они исповедуют.
Очевидно, есть какая–то скрытая, но важная причина, мешающая людям исполнять то, что им выгодно, что избавило бы их от очевидной опасности и что они признают обязательным для себя, религиозным или нравственным законом. Ведь не для того же, чтобы обманывать друг друга, восхваляется среди них уже столько столетий и теперь с тысяч разных религиозных и светских кафедр проповедуется любовь друг к другу. Ведь давно пора бы людям решить, что любовь к ближнему выгодное, полезное и доброе дело, и на основании ее устроить свою жизнь или, признав, что любовь есть неосуществимая мечта, перестать говорить о ней. Но люди все не делают ни того, ни другого: они продолжают жить противно любви и продолжают восхвалять ее. Очевидно, они верят, что любовь возможна, желательна и свойственна им, но не могут осуществить се. Отчего же это происходит?
Все великие перемены в жизни одного человека или всего человечества начинаются и совершаются только в мысли. Какие бы ни происходили внешние перемены в жизни людей, как ни проповедовали бы люди необходимость изменения чувств и поступков, жизнь людей не изменится до тех пор, пока не произойдет перемены в мысли. Но стоит произойти перемене в мысли, и рано или поздно, смотря по важности перемены, она произойдет в чувствах и в действиях и в жизни людей так же неизбежно, как произойдет поворот корабля после поворота руля.
С первых слов своей проповеди Христос не говорил людям: поступайте так или этак, имейте такие или иные чувства; но он говорил людям: одумайтесь, измените свое понимание жизни. Он не говорил людям: любите друг друга (это уже он говорил после своим ученикам, людям, понявшим его учение); но он говорил всем людям то же, что говорил его предшественник Иоанн Креститель: покайтесь, т. е. одумайтесь, измените свое понимание жизни, одумайтесь, иначе все погибнете, говорил он. Не может смысл вашей о жизни состоять в том, чтобы каждый из вас искал отдельного блага своей личности или блага известной совокупности людей, говорил он, потому что благо это, приобретаемое в ущерб другим личностям, семьям, народам и ищущим того же и теми же средствами, очевидно не только не достижимо, но неизбежно должно привести вас к погибели. Поймите то, что смысл нашей жизни может быть только в исполнении воли того, кто послал вас в нее и требует от вас не служения вашим личным целям, а его цели, состоящей в установлении единения и любви между всеми тварями, в установлении царства небесного, когда перекуют мечи на сошники и копья на серпы и лев будет лежать с ягненком, как выражали это пророки. Измените ваше понимание жизни, иначе все погибнете, говорил он. Но люди не слушали Христа и не изменили своего понимания жизни тогда и до сих пор удержали его. И вот это ложное понимании жизни, удерживаемое людьми, несмотря на усложнение форм жизни и развитие сознания людей нашего времени, и составляет ту причину, по которой люди, понимая всю благодетельность любви, всю опасность жизни, противной ей, признавая ее законом своего бога или законом жизни, все–таки не могут следовать ей.
И в самом деле, какая же есть возможность человеку нашего мира, полагающему цель своей жизни в своем личном или семейном, или народном благе, добываемом только напряженного борьбой с другими людьми, стремящимися к тому же, среди учреждений мира, узаконивающих всякую борьбу и насилие, — действительно любить тех, которые всегда стоят ему на дороге и которых он должен неизбежно губить для достижения поставленных нм для себя целей?
Для того, чтобы могла произойти перемена чувств и поступков, должна произойти прежде всего перемена мысли. Для того же, чтобы могла произойти перемена мысли, человеку необходимо остановиться и обратить внимание на то, что ему нужно понять. Чтобы люди, с криком и грохотом колес несущиеся к пропасти, услыхали то, что им кричат те, которые хотят спасти их, им надо прежде всего остановиться. А то как же человек изменит свои мысли, свое понимание жизни, когда он, не переставая, будет с увлечением, да еще подгоняемый людьми, которые уверяют его, что это–то и нужно, работать на основании того самого ложного понимания жизни, которое ему нужно изменить?
Страдания людей, вытекающие из ложного понимания жизни, так назрели, благо, даваемое истинным пониманием жизни, так стало всем ясно и очевидно, что для того, чтобы люди изменили свою жизнь сообразно своему сознанию, им не нужно в наше время уже ничего предпринимать, ничего делать, а нужно только остановиться, перестать делать то, что они делают, сосредоточиться и подумать.
Люди нашего христианского мира находятся в том же положении, в котором находились бы люди, надрывающиеся над стягиванием с места легкой тяжести только потому, что они спеша не могут сговориться и не переставая тянут в противоположные стороны.
Если в прежнее время, когда еще не до такой степени выяснилась бедственность языческой жизни и благо, обещаемое любовью, люди могли бессознательно поддерживать рабство, угнетения, казни, войны и разумными доводами защищать свое положение, то в настоящее время это стало уже совершенно невозможно: люди нашего времени могут жить языческою жизнью, но уже не могут оправдывать ее. Людям нашего христианского мира стоит только на минуту остановиться в своей деятельности, обдумать свое положение, примерить требование своего разума и своего сердца к окружающим их условиям жизни, чтобы увидать, что вся жизнь их, все поступки их есть постоянное вопиющее противоречие с их совестью, разумом и сердцем.
Спросите отдельно каждого человека нашего времени о том, чем он руководится и считает нужным руководиться в своей жизни, и почти каждый скажет вам, что он руководится если не любовью, то справедливостью, — скажет вам, что для него лично, признающего или обязательность христианского учения, или нравственные светские принципы, основанные на том же христианстве, не нужны ни насилия, ни суды, ни казни, ни война и что подчиняется этим условиям жизни потому, что они нужны для других людей; спросите другого, третьего, и почти все скажут то же. И все они искренни. По свойству их сознания большинство людей нашего времени уже давно должны бы жить между собой, как христиане. Посмотрите, как они живут в действительности: они живут, как звери.
Итак, большинство людей христианского мира нашего времени живет языческою жизнью не столько потому, что оно желает жить так, сколько потому, что устройство жизни, когда–то нужное для людей с совершенно другим сознанием, осталось то же и поддерживается постоянною суетой людей, не дающей им времени опомниться и изменить его соответственно своему сознанию.
Стоит людям перестать хоть только на время делать то, что им советует Золя и его мнимые противники, все те, которые под предлогом медленного и постепенного прогресса желают удержать существующий порядок: перестать одурять себя ложными верованиями религии или науки и, главное, неустанным самодовольным трудом над делами, не оправдываемыми их совестью, и они тотчас же увидали бы, что смысл их жизни не может быть в очевидно обманчивом стремлении к одиночному, построенному на борьбе с другими, благу личному, семейному, народному или государственному; увидали бы, что единственный возможный, разумный смысл жизни есть тот, который уже 1800 лет тому назад был христианством открыт человечеству.
Пир уже давно готов, и уже давно все званы на него; но один купил землю, другой женится, третий пробует быков, четвертый строит железную дорогу, фабрику, занят миссионерством в Индии или Японии, читает проповеди, проводит билль «гомруля» или военного закона, или проваливает его, держит экзамен, пишет ученое сочинение, поэму, роман. Всем некогда, некогда очнуться, опомниться, оглянуться на себя и на мир и спросить себя: что я делаю? зачем? Ведь не может же быть того, чтобы та сила, которая произвела меня на свет с моими свойствами разума и любви, произвола меня с ними только затем, чтобы обмануть, только затем, чтобы я, вообразив себе, что для достижения наибольшего блага своей гибнущей личности я могу распоряжаться как хочу своей и другими жизнями, убедился, наконец, что чем больше я стараюсь делать все это, тем хуже и мне, и семье, и народу, и тем дальше отступаю я и от требований любви и разума, вложенных в меня и ни на минуту не перестающих заявлять свои требования, и от истинного блага. Не может же быть того, чтобы эти высшие свойства моей души были присвоены мне только затем, чтобы они, как колодка на ногах пленника, мешали мне в достижении моих целей. И не вероятнее ли то, что сила, произведшая меня на свет, произвела меня с моим разумом и любовью не для моих случайных, мгновенных, всегда противных целям других существ, целей (чего она и но могла сделать, так как меня и моих целей не было еще, когда она производила меня), а для достижения своей цели, для содействия которой, и даны мне эти основные свойства моей души. И потому не лучше ли мне, вместо того чтобы, упорствуя в следовании своей воле и воле других людей, противных этим высшим свойствам и приводящих меня к бедствиям, раз навсегда признав целью своей жизни исполнение воли пославшего меня во всем и всегда, несмотря ни на какие другие соображения, следовать только тем указаниям разума и любви, которые он вложил в меня для исполнения его воли?
Таково христианское понимание жизни, просящееся в душу каждого человека нашего времени. Для того, чтобы осуществилось царство божие, нужно, чтобы все люди начали любить друг друга без различия личностей, семей, народностей. Для того, чтобы люди могли так любить друг друга, нужно, чтобы изменилось их жизнепонимание. Для того, чтобы изменилось их жизнепонимание, нужно, чтобы они опомнились; а чтобы они, могли опомниться, им нужно прежде всего остановиться жить на время в той горячечной деятельности во имя дел, требуемых языческим пониманием жизни, которой они предаются; нужно хоть на время освободиться от того, что индийцы называют «сансара», от той суеты жизни, которая более всего другого мешает людям понять смысл их существования.
Бедственность жизни языческой и ясность и распространенность христианского сознания дошли в наше время до такой степени, что людям стоит только остановиться в своей суете, и они тотчас увидят бессмысленность своей деятельности, и христианское понимание само собой так же неизбежно, как неизбежно на морозе замерзает вода, как скоро перестать шевелить ее, сложится в их сознании. А стоит людям усвоить это жизнепонимание, и любовь их друг к другу, ко всем людям, ко всему живому, находящаяся теперь в них в скрытом состоянии, так же неизбежно проявится в их деятельности и станет двигателем всех их поступков, как теперь при языческом понимании жизни проявляется любовь к себе, к своей исключительной семье, исключительному народу.
А стоит проявиться этой любви христианской в людях, и сами собой, без малейшего усилия, распадутся старые и сложатся те новые формы благой жизни, отсутствие которых представляется людям главным препятствием к осуществлению того, чего уже давно требуют их разум и сердце.
Только бы люди одну сотую той энергии, которую они прилагают теперь к совершению различных материальных, ничем не оправданных и потому затемняющих их сознание дел, употребили на уяснение этого самого сознания и на исполнение того, чего оно требует от них, и гораздо скорее и проще, чем мы можем себе представить это, установилось бы то царство божие, которого он требует от людей, и люди нашли бы то благо, которое обещано им.
Ищите царства божия и правды его, а остальное приложится вам.
Лев Толстой
9 августа 1893 г.
К 1–му января 1893 г. оставалось из пожертвованных нам для помощи голодающим денег 11 496 р. 76 к., кроме того выручено от продажи печеного хлеба 2440 р., от продажи разных других продуктов в незначительном количестве 83 р. 45 к., после 1–го января в разное время получено на имя Л. Н. И Т. Л. Толстых: 1) от Ситковой 60 р., 2) новорожден. Льва 300 р., 3) Л. П. Родственной 100 р., 4) через Русск. вед. (28 р. 50 к., 164 р. 60 к., 505 р., 67 р., 101 р. 50 к., 37 р. 50 к., 170 р., 4 р., 310 р., 10 р., 48 р., 4 р., 30 р.) всего 1480 р. 10 к. 5) от Н. А. Брюль 10 р., 6) неизв. 5р., 7) неизв. 1000 р., 8) раб. Бессемеровского отд. металлургического завода 50 р., 9) Белкиной 5 р., 10) А. Иванова 20 р., 11) М. Поделянко 25 р., 12) неизв. 1500 р., 13) американцев через консула 2000 р., 14) генеральши Журавской 300 р., 15) Касаткина 100 р., 16) Никкель 10 р., 17) Платоновой 10 р., 18) неизв. 2 р., 19) неизв. 60 р., 20) И. И. Горбунова 15 р., 21) проф. А. Н. Бекетова 50 р., 22) выручка за «Плоды просвещения» 2000 р., 23) С. Л. Толстого 363 р., 24) Л. и Д. Маэртц 37 р., 25) Стадлинга 37 р. 50 к., 26) рабочих в Швеции 12 р. 50 к., 27) А. Гаррисона 18 р. 84 к., 28) Гальперина 188 р., 29) премия за «Плоды просвещения» 329р., 30) неизв. 300р., 31) М. К. Степановой 10 р., 32) неизв. 312 р. 50 к., 33) неизв. 6 р., 34) М. К. Цебриковой 10 р., 35) Латышевой 10 р., 36) редакц. «Недели» 300 р. Итого 11 036 р. 44 к. На имя гр. С. А. Толстой : получено: 1) от неизв. из Цюриха 200 р., 2) ред. Christische Volkdzeitung в Базеле 1687 р. 90 к., 3) неизв. из Цюриха 225 р. 4) христ. общ. молод, девуш. в Швеции 87 р. 37 к., 5) ред. Oppenzeller Sonntagsblat ( в Швейц. гор. Heiden 649 649 р. 65 к., 6) за «Плоды просвещения» 1668 р. 60 к., 7) Курдюмовой 100 р. Итого 4618 руб. 52 к. Через С. И. Алымову получено: 1) От С. А. Зиновьевой 200 р., 2) Н. П. Мунт 1 р., 3) М. С. Неделькович 20 р., 4) Ю. Г. Топорковой 45 р., 5) А. И. Тыртовой 10 р., 6) А. Д. Четверухиной 2 р., 7) Е. Н. Федосьевой 125 р. Итого 403 р. Всего в приходе денег 30 078 р. 17 к. Израсходовано денег с 1–го января по 1–е августа 1893 г. всего 29 955 р. 89 к. на следующие предметы.
I. На закупку провианта: 1) ржи, муки и печ. хлеба 15 935 р. 28 к., 2) гороха 708 р., 3) пшена и проса 2556 р. 30 к., 4) картофеля 898 р. 18 к., 5) соли 254 р. 38 к., 6) молока 362 р. 15 к., 7) капусты 65 р. 53 к., 8) крупы гречневой 369 р. 33 к.
II. На закупку дров: 2103 р. 29 к.
III. Дополнительные расходы: I) Помол и рушка 233 р. 29 к., 2) подвоз хлеба, дров и др. продуктов со станции и развозка по складам 3080 р. 46 к., 3) разъезды и рассылка нарочных 199 р. 10 к., 4) наем и ремонт помещений под склады 325 р. 93 к., 5) разгрузка, приемка, поденные и жалованье служащим при складах 1293 р. 78 коп., 6) почтовые и канцелярские расходы 121 р. 36 к., 7) разные мелкие расходы 228 р. 16 к.
IV. Роздано деньгами на покупку лошадей, коров, на пашню и обсеменение полей и на др. мелкие нужды 921 р. 37 к.
V. Послано самарским голодающим через А. А. Бибикова 300 р. Итого 29 955 р. 89 к. В приходе было 30 078 р. 17 к. Итого в остатке к 1–му августа состоит 122 р. 28 к.
Дело наше, как и прежде, состояло, главным образом, в поддержании существующих столовых и детских кормежек и в помощи топливом наиболее нуждающимся в нем.
С поступлением новых пожертвований увеличивалось число едоков с тем расчетом, чтобы имеющихся в нашем распоряжении средств хватило на прокормление наличного числа едоков до нового хлеба.
Наибольшее число едоков в этом году было около 3500. Число это менялось, и самый личный состав менялся сообразно обстоятельствам; так, к весне стала увеличиваться земская ссуда во всех уездах и соответственно ей уменьшилась наша помощь и захватывались в наш район новые места и нуждающиеся, почему–нибудь обойденные земской помощью.
С 1–го мая в Епифанском уезде значительно была увеличена помощь от Кр. Кр. и стали открываться столовые, подобные нашим. Тогда мы прекратили свою помощь в этом уезде, и увеличили ее в Данковском и Скопинском уездах Рязанской губ. и Ефремовском Тульской, где вообще помощь была значительно меньше, а нужда была не меньше прошлого года. Кроме упомянутых в прошлом отчете деревень, в наш отчет вошли еще деревни Данковского уезда: с. Сергиевское, Скачиловские Хутора и Гугуевка и Ефремовского уезда дер. Горяевка.
В тех же деревнях кормились грудные дети числом около 300, получавшие молочную кашу или крупу, если имелась корова. Лотом помощь эта была усилена в виду того, что матери уходили на работу, оставляя детей на попечение старух и нянек.
Непосредственно денежная помощь нами избегалась и производилась только в самых крайних случаях, особенно в тех случаях, когда сам жертвователь указывал нам, что он желал бы дать именно такое употребление своим деньгам, напр. На покупку лошади, коровы, избы, семян и т. д.
Из денег, пожертвованных через С. И. Алымову, согласно ее желанию 60 р. дано крестьянам двух деревень Софьиной и с. Сергиевского в помощь на устройство школ.
Кроме того, часть оставшихся денег после закрытия столовых 1–го августа была роздана беднейшим в виде единовременного пособия на предстоящий год, от которого они не могли ожидать облегчения своей нужде.
В течение этого года нам пришлось быть свидетелями многих страданий и горя. И опыт нашей деятельности убедил нас более чем когда–либо в том, что нужда и страдания людей происходят не столько от неблагоприятных климатических условий, сколько от отсутствия в людях братской любви. И отсутствие это нельзя заполнить никакими крупными пожертвованиями. Слова «Милости хочу, а не жертвы» остаются все той же вечной божественной истиной и заставляют чуткого человека сильнее вдумываться и глубже искать причины общественных зол.
Л. Толстой.
П. Бирюков.
17 октября 1893 г.
Двухлетнее занятие наше распределением между нуждающимся населением шедших через наши руки пожертвований больше, чем что–либо другое, подтвердило наше давнишнее убеждение в том, что главная доля той нужды, лишений и соединенных с ними страданий и горя, которым мы почти тщетно старались внешним образом противодействовать в одном маленьком уголке России, произошла не от каких–либо исключительных, временных, не зависящих от нас, а от самых общих, постоянных и вполне зависящих от нас причин, заключающихся только в антихристианском, не братском отношении нас, людей образованных, к бедным, чернорабочим, несущим всегда ту нужду и лишения и связанные с ними страдания и горести, которые только были более, чем обыкновенно, замечены нами в эти последние два года. Если мы в нынешнем году можем не услыхать про нужду, холод и голод, вымирание замученных работой взрослых и недоедающих старых и малых сотен тысяч людей, то это произойдет не от того, что этого не будет, но от того, что мы не будем видеть этого, будем забывать про это, будем уверять себя, что этого нет, а если и есть, то это так и должно быть и не может быть иначе.
Но это неправда: этого не только может не быть, но этого не должно быть, и этого не будет; и скоро не будет.
Как ни кажется нам хорошо спрятанной наша вина перед рабочим народом, — как ни искусны, давнишни и общеприняты те отговорки, которыми мы оправдываем свою роскошную жизнь среди замученного работой и недоедающего и служащего этой нашей роскоши рабочего народа, — свет всё более и более проникает эти наши отношения к народу, и мы уже скоро окажемся в том постыдном и опасном положении, в котором находится преступник, когда неожиданный им рассвет застигает его на месте преступления. Ведь если можно было прежде говорить купцу, сбывавшему рабочему народу ненужный, а часто вредный и негодный товар, стараясь взять как можно больше, или даже хороший и нужный рабочему хлеб, но купленный по дешевым и продаваемый по дорогим ценам, — что он честной торговлей служит нуждам народа; или фабриканту ситцев, зеркал, папирос, или заводчику спирта или пива — говорить, что он кормит народ, давая ему заработок; или чиновнику, получающему тысячи жалованья, собираемого из последних грошей народа, — уверять себя, что он служит для блага этого народа, или — что в эти последние года было особенно очевидно в местах, постигнутых голодом, — если можно было прежде землевладельцу, за бесценок, меньше, чем за хлеб, обрабатывающему свою землю голодными крестьянами, или отдающему эту землю тем же крестьянам за доведенную до последней высоты цену, — говорить, что он, вводя усовершенствованное земледелие, содействует благоденствию сельского населения, — то теперь, когда народ умирает с голода от недостатка земли среди огромных полей помещиков, засаженных картофелем, продаваемым на спирт или для крахмала, уже нельзя говорить этого. Нельзя уже теперь среди этого вырождающегося от недостатка пищи и излишка работы, со всех сторон окружающего нас народа, не видеть того, что всякое поглощение нами произведений работы народа, с одной стороны, лишает его того, что ему необходимо для его питания, с другой увеличивает его и так уже доведенную до последней степени напряженность работы. Не говоря уже о безумной роскоши парков, цветников, охот, — всякая поглощенная рюмка водки, всякий кусок сахара, масла, мяса есть с одной стороны столько–то отнятой пищи от народа и столько–то прибавленного ему труда.
Мы, русские, находимся в этом отношении в самых выгодных условиях для того, чтобы ясно видеть наше положение.
Помню, как раз, гораздо прежде голодных лет посетивший меня в деревне молодой, нравственно чуткий, пражский ученый, выйдя зимой из избы сравнительно зажиточного мужика, в которую мы входили, и в которой, как и везде, была замученная работою, преждевременно состаревшаяся женщина в лохмотьях, накричавший себе грыжу больной ребенок и, как всегда к весне, привязанный теленок и объягнившаяся овца, и грязь и сырость, и зараженный воздух, и унылый, придавленный жизнью хозяин, — помню, как, выйдя оттуда, мой молодой знакомый начал мне говорить что–то, и вдруг голос его оборвался, и он заплакал. Он в первый раз после нескольких месяцев, проведенных в Москве и Петербурге, где он, проходя по асфальтовым тротуарам мимо роскошных магазинов из одного богатого дома в другой, из одного роскошного музея и библиотеки, дворцов в другие такие же великолепные здания, — в первый раз увидал тех людей, на труде которых стоит вся эта роскошь, и его ужаснуло и поразило это. Ему, в своей богатой и грамотной Чехии, как всякому европейцу, в особенности шведу, швейцарцу, бельгийцу, можно думать, хотя он и будет неправ, что там, где есть относительная свобода, где распространено образование, где каждому дана возможность вступить в ряды образованных, — что роскошь есть только законная награда труда и не губит чужие жизни. Можно забыть как–нибудь про те поколения людей, в копях того угля, на котором сделана большая часть предметов его роскоши, можно забыть, не видя их, тех другой породы людей, которые в колониях вымирают, работая на наши прихоти; но нам, русским, никак нельзя думать так: связь нашей роскоши с страданиями и лишениями людей одной породы с нами народа, — слишком очевидна. Мы не можем не видеть той цены прямо человеческой жизни, которой покупаются у нас наши удобства и роскошь.
Для нас солнце уже взошло, и скрывать очевидное уже нельзя. Нельзя уже прятаться за правительство, за необходимость управлять народом, за науки, искусства, необходимые будто бы для народа, за священные права собственности, за необходимость поддерживать предания и т. п. Солнце взошло, и все эти прозрачные покровы ничего уже ни от кого не скрывают. Все видят и знают, что люди, которые служат правительству, делают это не для блага народа, который не просит их об этом, а только потому, что им нужно жалованье; и что люди, занимающиеся науками и искусствами, занимаются ими не для просвещения народа, а для гонорара и пенсии; и люди, удерживающие от народа землю и возвышающие на нее цены, делают это не для поддержания каких–либо священных прав, а для увеличения своего дохода, нужного им для удовлетворения своих прихотей. Скрываться и лгать уже нельзя.
Перед правящими, богатыми, нерабочими классами только два выхода: один — отречься не только от христианства в его истинном значении, но от всякого подобия его, — отречься от человечности, от справедливости и сказать: я владею этими выгодами и преимуществами и, во что бы то ни стало, удержу их. Кто хочет их отнять у меня, тот будет иметь дело со мной. У меня сила в моих руках: солдаты, виселицы, тюрьмы, кнуты и казни.
Другой выход — в том, чтобы признать свою неправду, перестать лгать, покаяться и не на словах, не грошами, теми самыми, которые с страданиями и болью отняты у народа, прийти на помощь к нему, как это делалось эти два последний года, а в том, чтобы сломать ту искусственную преграду, которая стоит между нами и рабочими людьми, не на словах, а на деле признать их своими братьями, и для этого изменить свою жизнь, отказаться от тех выгод и преимуществ, которые мы имеем, а отказавшись от них, встать в равные условия с народом, и с ним уже вместе достигнуть тех благ управления, науки, цивилизации, которые мы теперь извне, и не спрашиваясь его воли, будто бы хотим передать ему.
Мы стоим на распутьи, и выбор неизбежен.
Первый выход означает обречение себя на постоянную ложь, на постоянный страх того, что ложь эта будет открыта, и все–таки сознание того, что неминуемо рано или поздно мы лишимся того положения, которого мы так упорно держимся.
Второй выход означает добровольное признание и проведение в жизни того, что мы сами исповедуем, чего требует наше сердце и наш разум, и что рано или поздно, если не нами, то другими будет исполнено, потому что только в этом отречении властвующих от своей власти — единственный возможный выход из тех мук, которыми болеет наше лже–христианское человечество. Выход только в отречении от ложного и в признании истинного христианства.
Л. Толстой.
28 октября 1893 года.
Года полтора тому назад мне в первый раз довелось прочесть книгу Амиеля: «Отрывки задушевного дневника» («Fragments d’un journal intime»). Я был поражен значительностью и глубиною содержания, красотою изложения и, главное, искренностью этой книги. Читая ее, я отмечал из нее места, особенно поразившие меня. Дочь моя взялась перевести эти места, и так составились эти выдержки из «Fragments d’un journal intime» , т. е. выдержки из выдержек всего многотомного и ненапечатанного дневника Амиеля, веденного им изо дня в день в продолжение 30 лет.
Henri Amiel родился в 1821 голу в Женеве и рано остался сиротою. Окончив в Женеве курс высшего образования, Амиель поехал за границу и там пробыл несколько лет в Гейдельбергском и Берлинском университетах. Вернувшись в 1849 году на родину, он 28–летним молодым человеком получил место профессора эстетики в Женевской академии и занимал это место до 1854 года. С 1854 года он занял кафедру философии в той же академии и занимал ее до самой смерти.
Вся жизнь Амиеля прошла в Женеве, где он и умер в 1881 году, ничем не выделившись из числа тех самых обыкновенных профессоров, которые, механически компилируя свои лекции из последних вышедших по их специальности книг, также механически передают их своим слушателям, и из еще большого числа бессодержательных стихотворцев, которые поставляют этот, хотя и никому не нужный, но всё еще покупаемый, товар на десятки тысяч издающихся журналов.
Амиель не имел ни малейшего успеха ни на ученом, ни на литературном поприще. Уже приближаясь к старости, он писал про себя следующее:
«Что же я сумел извлечь из тех даров, которые мне были даны, из особенных условий моей полувековой жизни? Что я извлек из своей почвы? Разве все мои бумагомарания, собранные вместе, моя переписка, эти тысячи задушевных страниц, мои лекции, мои статьи, мои стихи, мои различные заметки — разве всё это не есть только сухие листья! Кому и на что я когда–либо был нужен? И разве имя мое проживет хоть днем дольше меня и будет для кого–нибудь иметь какое–либо значение? Ничтожная, пустая жизнь! Vie nulle».
Об Амиеле и о дневнике его уже после его смерти писали два известных французских писателя: его друг, известный критик Э. Шерер, и философ Каро. Интересен тот сочувственный, но отчасти покровительственный тон, с которым оба эти писателя относятся к Амиелю, сожалея о том, что он был лишен тех качеств, которые нужны для совершения настоящего труда. А между тем, те настоящие труды этих двух писателей — критические труды Э. Шерера и философские Каро — едва ли долго переживут своих авторов, тогда как нечаянный, не настоящий труд Амиеля, его дневник, останется навсегда живою, нужною для людей и плодотворно действующею на них книгой.
Писатель ведь дорог и нужен нам только в той мере, в которой он открывает нам внутреннюю работу своей души. Что бы он ни писал: драму, ученое сочинение, повесть, философский трактат, лирическое стихотворение, критику, сатиру, нам дорога в произведении писателя только эта внутренняя работа его души, а не та архитектурная постройка, в которую он большею частью, да, я думаю, и всегда, уродуя их, укладывает свои мысли и чувства.
Всё, что Амиель отливал в готовую форму: лекции, трактаты, стихотворения, было мертво; дневник же его, где, не думая о форме, он говорил только сам с собой, полон жизни, мудрости, поучительности, утешения и навсегда останется одной из тех лучших книг, которые нам нечаянно оставляли люди, как Марк Аврелий, Паскаль, Эпиктет.
Паскаль говорит:
«Есть только три рода людей: одни те, которые, найдя бога, служат ему; другие, которые, не найдя его, заняты исканием его, и третьи те, которые, не найдя его, все–таки не ищут его.
Первые разумны и счастливы, последние безумны и несчастны, средние несчастны, но разумны».
Я думаю, что разница, которую устанавливает Паскаль между первыми и вторыми, между теми, которые, как он говорит в другом месте, найдя бога, всем сердцем служат ему, и теми, которые, не найдя его, всем сердцем ищут его, не только не так велика, как он это думал, но и вовсе не существует. Я думаю, что те, которые всем сердцем своим и страдая (en gemissant, как говорит Паскаль) ищут бога, уже служат ему. Служат тем, что этими страданиями искания прокладывают и открывают для других путь к богу, как это сделал сам Паскаль в своих «Мыслях» и как это всю свою жизнь делал Амиель в своем дневнике.
Вся жизнь Амиеля, как она представляется нам в этом дневнике, полна этого, всем сердцем своим страдающего, искания бога. И созерцание этого искания тем более поучительно, что оно никогда не перестает быть исканием, никогда не останавливается, не переходит в сознание обретения истины и в поучение. Амиель не говорит ни себе, ни другим: «Я знаю . теперь истину, слушайте меня!» Напротив, ему кажется, как это и свойственно тому, кто искренно ищет истину, что чем больше он узнает, тем больше ему нужно знать, и он, не переставая, делает всё, что может, чтобы более и более познавать истину, и потому постоянно чувствует свое незнание. Он постоянно загадывает о том, каково должно быть христианство и состояние христианина, ни на минуту не останавливаясь на мысли о том, что христианство есть то самое, что он исповедует и что он сам осуществляет в себе состояние христианина. А между тем весь дневник его полон выражениями самого глубокого христианского понимания и чувства. И выражения эти действуют особенно сильно на читателя именно своей бессознательностью и искренностью. Он говорит сам с собою, не думая о том, что его слушают, не стараясь казаться уверенным в том, в чем он не уверен, не скрывая своего страдания и искания.
Как будто присутствуешь без ведома хозяина при самой таинственной и глубокой, и страстной, обыкновенно скрытой от постороннего взгляда, внутренней работе души.
И потому можно найти много более стройных и красноречивых выражений религиозного чувства, чем выражения религиозного чувства Амиеля, но трудно найти более задушевные и хватающие за сердце. Незадолго до своей смерти, зная, что болезнь его всякий день может кончиться задушением, он пишет:
«Когда не мечтаешь уже о том, что имеешь перед собой свободными десятки лет, год, месяц, когда считаешь уже десятками часов и будущая ночь несет в себе уже угрозу неизведанного, очевидно, что отказываешься от искусства, науки, политики и довольствуешься беседой с самим собой, а это возможно до самого конца. Внутренняя беседа эта — одно, что остается приговоренному к смерти, казнь которого откладывается. Он (этот приговоренный) сосредоточивается в себе самом. Он уже не лучеиспускает, а только беседует с своей душой. Он уже не действует, а созерцает… Как заяц, он возвращается умирать к своему жилищу; и жилище это — его совесть, его мысль. Пока он может держать перо и имеет минутку уединения, он сосредоточивается перед этим отзвуком самого себя и беседует с богом.
Это, впрочем, не нравственное исследование, не покаяние, не призыв. Это только «аминь» покорности.
Дитя мое, отдай мне свое сердце.
Отречение и согласие мне менее трудны, чем другим, потому что я ничего не хочу. Я бы желал только не страдать. Христос в Гефсиманском саду просил о том же. Сделаем же то же, что и он. «Впрочем, пусть будет не моя воля, но твоя» — и будем ждать».
Таков он накануне своей смерти. Он не менее искренен и серьезен и в продолжение всего дневника, несмотря на изящество и во многих местах кажущуюся изысканность своей речи, ставшей для него привычкой. В продолжение всех 30–ти лет своего дневника он чувствует то, что мы все так старательно забываем, — то, что мы все приговорены к смерти и казнь наша только отсрочена. И от этого–то так искренна, серьезна и полезна эта книга.
Лев Толстой.
Я давно уже составил себе правило судить о всяком художественном произведении с трех сторон: 1) со стороны содержания — насколько важно и нужно для людей то, что с новой стороны открывается художником, потому что всякое произведение тогда только произведение искусства, когда оно открывает новую сторону жизни; 2) насколько хороша, красива, соответственна содержанию форма произведения, и 3) насколько искренно отношение художника к своему предмету, то есть насколько он верит в то, что изображает. Это последнее достоинство мне кажется всегда самым важным в художественном произведении. Оно дает художественному произведению его силу, делает художественное произведение заразительным, то есть вызывает в зрителе, слушателе и читателе те чувства, которые испытывает художник.
И этим–то достоинством в высшей степени обладает Семенов.
Есть известный рассказ Флобера, переведенный Тургеневым, — «Юлиан Милостивый». Последний, долженствующий быть самым трогательным, эпизод рассказа состоит в том, что Юлиан ложится на одну постель с прокаженным и согревает его своим телом. Прокаженный этот — Христос, который уносит с собой Юлиана на небо. Все это описано с большим мастерством, но я всегда остаюсь совершенно холоден при чтении этого рассказа. Я чувствую, что автор сам не сделал бы и даже не желал бы сделать того, что сделал его герой, и потому и мне не хочется этого сделать, и я не испытывал никакого волнения при чтении этого удивительного подвига.
Но вот Семенов описывает самую простую историю, и она всегда умиляет меня. В Москву приходит деревенский парень искать места и по протекции земляка–кучера, живущего у богатого купца, получает тут же место помощника дворника. Место это прежде занимал старик. Купец, по совету своего кучера, отказал этому старику и на место его принял молодого парня. Парень приходит вечером, чтобы стать на место, и со двора слышит в дворницкой жалобы старика на то, что его без всякой вины с его стороны разочли, только чтобы дать его место молодому. Парню вдруг становится жалко старика, совестно за то, что он вытеснил его. Он задумывается, колеблется и, наконец, решается отказаться от места, которое ему так нужно и приятно было.
Всё это рассказано так, что всякий раз, читая этот рассказ, я чувствую, что автор не только желал бы, но и наверное поступил бы так же в таком же случае, и чувство его заражает меня, и мне приятно, и кажется, что я сделал или готов был сделать что–то доброе.
Искренность — главное достоинство Семенова. Но, кроме нее, у него и содержание всегда значительно: значительно и потому, что оно касается самого значительного сословия России — крестьянства, которое Семенов знает, как может знать его только крестьянин, живущий сам деревенскою тягловою жизнью. Значительно еще содержание его рассказов потому, что во всех главный интерес их не во внешних событиях, не в особенностях быта, а в приближении или в отдалении людей от идеала христианской истины, который твердо и ясно стоит в душе автора и служит ему верным мерилом и оценкой достоинства и значительности людских поступков.
Форма рассказов совершенно соответствует содержанию: она серьезна, проста, подробности всегда верны: нет фальшивых нот. В особенности же хорош, часто совершенно новый по выражениям, но всегда безыскусственный и поразительно сильный и образный язык, которым говорят лица рассказов.
23 марта
Нынешней зимою я получил письмо от г–жи Соколовой с описанием нужды крестьян в Воронежской губернии и передал это письмо с своей заметкой в «Русские Ведомости», и с тех пор некоторые лица стали обращать ко мне свои пожертвования для помощи нуждающимся крестьянам. Небольшие пожертвования эти я направил отчасти моему хорошему знакомому в Землянский уезд — 200 руб., ежемесячные же пожертвования смоленских врачей и еще небольшие пожертвования я переслал в Чернский уезд Тульской губернии моему сыну и его жене, поручив им распределение помощи в их местности. Но в апреле месяце я получил новые и довольно значительные пожертвования: г–жа Мевиус прислала 400 р., по мелочи собралось рублей 300, С. Т. Морозов дал 1000 р. — собралось около двух тысяч, и, считая себя не вправе отказаться от посредничества между жертвователями и нуждающимися, я решил поехать на место, для того чтобы наилучшим образом распределить эту помощь.
Как и в 1891–м году, я считал, что наилучшая форма помощи — это столовые, потому что только при устройстве столовых можно обеспечить хорошей ежедневной пищей стариков, старух, больных и детей бедных, в чем, я полагаю, состоит желание жертвователей. При выдаче провианта на руки цель эта не достигается, потому что всякий хороший хозяин, получив муку, всегда прежде всего замесит ее лошади, на которой ему нужно пахать (и поступив так, поступит совершенно правильно, потому что пахать ему нужно для прокормления своей семьи не только в нынешнем, но и в будущем году), слабые же члены семьи будут недоедать в нынешнем году, как и до выдачи, так что цель жертвователей не будет достигнута.
Кроме того, только в форме столовых для слабых членов семей есть какой–нибудь предел, на котором можно остановиться. При выдаче на руки помощь идет на хозяйство, а для того, чтобы удовлетворить требованиям разоренного крестьянского хозяйства, никак нельзя решить, что крайне и что не крайне нужно: крайне нужна и лошадь, и корова, и выкуп заложенной шубы, и подати, и семена, и постройка. Так что при выдаче помощи на руки приходится выдавать или по произволу, наобум, или всем поровну, без различия. Поэтому я решил распределять помощь как и в 1891–м и 1892–м годах, — в форме столовых.
Для определения же наиболее нуждающихся семей и числа лиц из каждой из них, которые должны быть допускаемы в столовые, я руководствовался, как и прежде, следующими соображениями: 1) количеством скота, 2) числом наделов, 3) числом членов семьи, находящихся на заработках, 4) количеством едоков и 5) исключительными несчастными случаями, постигшими семью; пожаром, болезнями членов семьи, смертью лошади и т. п.
Первая деревня, в которую я приехал, было знакомое мне Спасское, принадлежавшее Ивану Сергеевичу Тургеневу. Расспросив старосту и стариков о положении крестьян этой деревни, я убедился, что оно далеко не так дурно, как было дурно положение тех крестьян, среди которых мы устраивали столовые в 1891–м году.
У всех дворов были лошади, коровы, овцы, был картофель и не было разоренных домов; так что, судя по положению спасских крестьян, я подумал, что не преувеличены ли толки о нужде нынешнего года.
Но посещение следующей за Спасским — Малой Губаревки и других деревень, на которые мне указали, как на очень бедные, убедило меня в том, что Спасское находится в исключительно счастливых условиях и по хорошему разделу, и по случайно хорошему урожаю прошлого года.
Так, в первой деревне, в которую я приехал, — Малой Губаревке, на 10 дворов было 4 коровы и 2 лошади; два семейства побирались, и нищета всех жителей была страшная.
Таково же почти, хотя и несколько лучше, положение деревень: Большой Губаревки, Мацнева, Протасова, Чапкина, Кукуевки, Гущина, Хмелинок, Шеломова, Лопашина, Сидорова, Михайлова Брода, Бобрика, двух Каменок.
Во всех этих деревнях хотя и нет подмеси к хлебу, как это было в 1891–м году, но хлеба, хотя и чистого, дают не вволю. Приварка — пшена, капусты, картофеля, даже у большинства, нет никакого. Пища состоит из травяных щей, забеленных, если есть корова, и незабеленных, если ее нет, — и только хлеба. Во всех этих деревнях у большинства продано и заложено всё, что можно продать и заложить.
Так что крайней нужды в окружающей нас местности — районе 7—8 верст — так много, что, устроив 14 столовых, мы каждый день получаем просьбы о помощи из новых деревень, находящихся в таком же положении.
Там же, где устроены столовые, они идут хорошо, обходятся около 1 р. 50 к. на человека в месяц и, как кажется, удовлетворяют поставленной нами себе цели: поддержать жизнь и здоровье слабых членов самых бедных семейств.
Вчера вечером я заехал в деревню Гущино, состоящую из 49 дворов, из которых 24 без лошадей. Было время ужина. На дворе, под двумя вычищенными навесами, сидели за пятью столами 80 человек столующихся: старики вперемежку со старухами за большими столами на скамейках; дети за маленькими столиками на чурбачках с перекинутыми тесинами. Ужинавшие только что кончили первое блюдо (картофель с квасом), и подавалось второе — капустные щи. Бабы наливали корцами в деревянные чашки дымящиеся, хорошо заправленные щи; столовщик с ковригой хлеба и ножом обходил столы и, прижимая ковригу к груди, отрезал и подавал ломти прекрасного, свежего, пахучего хлеба тем, у кого был доеден.[36]
Хозяйка и женщина из столующихся служат взрослым, хозяйская дочь, девочка, служит детям.
Ужинавшие были большей частью исхудалые, истощенные, в изношенных одеждах, редкобородые, седые и лысые старики и сморщенные старушки. На всех лицах было выражение спокойствия и довольства. Все эти люди, очевидно, находились в том мирном и радостном настроении и даже некотором возбуждении, которое производит употребление достаточной пищи после долгого лишения ее. Слышались звуки еды, степенный разговор и изредка смех на детских столах. Были тут и два прохожих нищих, за которых столовщик извинялся, что допустил их к ужину.
Всё происходило чинно, степенно, точно как будто этот порядок существовал веками.
Из Гущина я поехал в деревню Гневышево, из которой дня два тому назад приходили крестьяне, прося о помощи. Деревня эта состоит, так же как и Губаревка, из 10 дворов. На десять дворов здесь четыре лошади и четыре коровы; овец почти нет; все дома так стары и плохи, что едва стоят. Все бедны, и все умоляют помочь им. «Хоть бы мало–мальски ребята отдыхали», — говорят бабы. «А то просят папки (хлеба), а дать нечего, так и заснет не ужинаючи».
Я знаю, что тут есть доля преувеличения, но то, что говорит тут же мужик в кафтане с прорванным плечом, уже наверное не преувеличение, а действительность.
«Хоть бы двоих, троих с хлеба спихнуть, — говорит он. — А то вот свез в город последнюю свитку (шуба уж давно там), привез три пудика на восемь человек — надолго ли! А там уж и не знаю, что везти…»
Я попросил разменять мне три рубля. Во всей деревне не нашлось и рубля денег.
Очевидно, необходимо устроить и тут столовую. Так же, вероятно, нужно и в двух деревнях, из которых приходили просить.
Кроме того, нам сообщают, что в южной части Чернского уезда, на границе Ефремовского, нужда очень велика, и до сих пор нет никакой помощи. Казалось бы очевидным, что надо продолжать и расширять дело, я это возможно, так как в последнее время получены еще довольно значительные пожертвования: 500 р. от кн. Кудашевой, 1000 р. от г–жи Мансуровой, 2000 p, от драматических деятелей.
Но оказывается, что не только расширить дело, но и продолжать его почти нельзя. Продолжать же нельзя по следующим причинам: Орловский губернатор не разрешает открывать столовые: 1) без соглашения с местным попечительством, 2) без обсуждения вопроса об открытии каждой столовой с г. земским начальником и 3) без того, чтобы заблаговременно не уведомлять губернатора о том, сколько нужно открывать столовых в известной местности.
Из Тульской же губернии уже приезжал становой с требованием не устраивать столовых без разрешения губернатора. Кроме того, запрещено всем не местным жителям участвовать и помогать в устройстве столовых без разрешения губернатора; без участия же таких помощников, специально занятых сложным и хлопотливым делом столовых, устройство их невозможно. Так что, несмотря на несомненную нужду народа, несмотря на средства, данные жертвователями для помощи этой нужде, дело наше не только не может расшириться, но находится в опасности быть совершенно прекращенным.
Вследствие этого полученные мною в последнее время деньги, а именно:
от кн. Кудашевой …….. ……….500 руб.
» г–жи Мансуровой ….……… 1000 »
» драматических деятелей .……… 2000 всего 3500 р.
и еще некоторые небольшие пожертвования остаются неизрасходованными и будут возвращены их жертвователям, если они не пожелают дать им другое назначение.
На 22 мая отчет полученных и израсходованных мною денег следующий:
Приход
От смоленских врачей …. 323 р. 27 к.
Г. Мевиус ………………… 400
Кн. Т. ……….…………….. 100
А. З. ………..……………… 200
Баумана ……….……………. 25
M. K. ………..……………… 40
С. ………….………………… 25
Из «Р. В.» ……..…………. 112 р. 48 к.
От С. В. и Д. С… . ……….20
»неизвестной через Д. …..16
» Касаткина ….……………25
Из «Р. В.» ………………….200
Баумана ……..………………20
Неизвестной …..…………..200
Гимназистов …..…………..118
За медаль С. Н. Шиль . …..199
От Ол. Ковалевской . . ………4
С. Т. М. …….………………1000
Е. Ф. Юнге ……………………15
__________
3012 р. 75 к.
Расход
Мука .…….. 2061 р. 18 к. 2584 пуда
Пшено …….. 140 р. 150 пудов
Горох.……….. 60 р 75 п.
Картофель….. 171 р. 24 к. 131 четв.
Капуста ……….27 р. 50 к. 56 пуд. 35 ф.
Извоз .………… 3 р. 10 коп.
Дрова . ………. 56 р. 75 к.
Масло . ………. 27 р. 80 к. 5 пуд.
Соль .…………… 2 руб. 40 к 10 пуд.
__________
2549 р. 97 к.
Таково мое личное дело; теперь постараюсь ответить на те общие вопросы, на которые навела меня моя деятельность, — вопросы, которые, судя по газетам, занимали и общество в последнее время.
Вопросы эти следующие:
Есть ли в нынешнем году голод или нет голода?
Отчего происходит так часто повторяющаяся нужда народная?
И как сделать, чтобы нужда эта не повторялась и не требовала бы особенных мер для ее покрытия?
На первый вопрос отвечу следующее:
есть статистические исследования, по которым видно, что русские люди вообще недоедают на 30% того, что нужно человеку для нормального питания; кроме этого, есть сведения о том, что молодые люди черноземной полосы последние 20 лет всё меньше и меньше удовлетворяют требованиям хорошего сложения для воинской повинности; всеобщая же перепись показала, что прирост населения, 20 лет тому назад, бывши самым большим в земледельческой полосе, всё уменьшаясь и уменьшаясь, дошел в настоящее время до нуля в этих губерниях. Но и без изучения статистических данных, стоит только сравнить среднего исхудалого до костей, с нездоровым цветом лица крестьянина–земледельца средней полосы с тем же крестьянином, попавшим в дворники, кучера — на хорошие харчи, и сравнить движения этого дворника, кучера и ту работу, которую он может дать, с движениями и работой крестьянина, живущего дома, чтоб увидеть, насколько недостаточным питанием ослаблены силы этого крестьянина.
Когда, как это делалось прежде нерасчетливыми хозяевами и теперь еще делается, держат скотину для навоза, питая ее на холодном дворе кое–чем, только чтобы она не издохла, происходит то, что из всей этой скотины вытерпевает без ущерба своему организму только та, которая находится в полной силе; старые же, слабые, неокрепшие молодые животные или издыхают, или если и выживают, то в ущерб своему приплоду и здоровью, а молодые в ущерб росту и сложению.
Вот точно в таком положении находится русское крестьянство черноземного центра. Так что, если разуметь под словом «голод» такое недоедание, вследствие которого непосредственно за недоеданием людей постигают болезни и смерть, как это, судя по описаниям, было недавно в Индии, то такого голода не было ни в 1891–м году, нет и в нынешнем.
Если же под голодом разуметь недоедание, не такое, от которого тотчас умирают люди, а такое, при котором люди живут, но живут плохо, преждевременно умирая, уродуясь, не плодясь и вырождаясь, то такой голод уже около 20 лет существует для большинства черноземного центра и в нынешнем году особенно силен.
Таков мой ответ на первый вопрос. На второй вопрос: отчего это произошло? ответ мой состоит в том, что причина этого духовная, а не матерьяльная.
Военные люди знают, что такое значит дух войска; знают, что этот неосязаемый элемент есть первое главное условие успеха, что при отсутствии этого элемента делаются недействительными все другие. Пускай будут солдаты прекрасно одеты, накормлены, вооружены, пускай будет сильнейшая позиция — сражение будет проиграно, если не будет того неосязаемого элемента, который называется духом войска. То же самое в борьбе, с природой. Как только в народе нет духа бодрости, уверенности, надежды на все большее и большее улучшение своего состояния, а есть, напротив, сознание тщеты своих усилий, уныние — народ не победит природы, а будет побежден ею. А именно таково в наше время положение всего нашего крестьянства и в особенности земледельческого центра. Он чувствует, что его положение как земледельца — плохо, почти безвыходно, и, приспособившись к этому безвыходному положению, уже не борется с ним, а живет и действует лишь настолько, насколько его к этому побуждает инстинкт самосохранения. Кроме того, самая бедственность положения, до которого он дошел, еще усиливает упадок его духа. Чем ниже в своем экономическом благосостоянии спускается население, как тяжесть на рычаге, тем труднее ему подняться, и крестьяне чувствуют это и как бы махнули на себя рукой: «Где уж нам, — говорят они, — не до жиру, быть бы живу!»
Признаков этого упадка духа очень много. Один, первый и главный — это полное равнодушие ко всем духовным интересам. Вопроса религиозного совершенно не существует в земледельческом центре; и совсем не потому, что крестьянин твердо держится православия (напротив, все отчеты и все сведения священников подтверждают то, что народ всё более и более становится равнодушным к церкви), а потому, что у него нет интереса к духовным вопросам.
Второй признак — это косность, нежелание изменять своих привычек и своего положения. За все эти годы, в то время, как в других губерниях вошли в употребление плуги, железные бороны, травосеяние, посевы дорогих растений, садоводство, даже минеральное удобрение, — в центре все остается по–старому с сохой, трехпольем, изрезанными делянками в борону шириной и всеми рюриковскими приемами и обычаями. Даже переселений всего меньше из черноземного центра.
Третий признак — отвращение к сельской работе, — не лень, а вялая, невеселая, непроизводительная работа, работа, эмблемой которой может служить колодезь, из которого вытягивается ведро не журавцом, не колесом, как это делалось прежде, а просто веревкой, руками, и, вытягивается в ведре, которое течет и из которого вытекает треть воды, пока его донесут до места. Такова почти вся работа черноземного мужика, кое–как, с огрехами пашущего 16 часов на чуть волочащей ноги лошади пашню, которую он на хорошей лошади, при хорошей пище, хорошим плугом мог бы вспахать в полдня. При этом естественно желание забыться, и потому вино и табак все более и более распространяются, так что в последнее время пьют и курят мальчики–дети.
Четвертый признак упадка духа — это неповиновение сыновей родителям, меньших братьев старшим, неприсылка заработанных на стороне денег в семью и стремление молодых поколений избавиться от тяжелой безнадежной сельской жизни и пристроиться где–нибудь в городе.
Поразительным для нас признаком происшедшего за последние 7 лет упадка было то, что во многих деревнях взрослые и, казалось бы, достаточные крестьяне просятся в столовые и идут в них, если их допускают. Этого не было в 1891–м году. Вот, например, случай, показывающий всю ту степень и бедности и недоверия к своим силам, до которой дошли крестьяне.
В деревне Шушмине, Чернского уезда, помещица продает крестьянам через банк землю. Она требует с них по 10 р. приплаты за десятину, и то разлагая на два срока по 5 рублей, отдавая притом им землю с посевом и по 2 четверти овса на яровой посев. И при этих поразительно выгодных условиях крестьяне медлят и ничего не предпринимают.
Так что ответ мой на второй вопрос состоит в том, что причины того положения, в котором находятся крестьяне: потеряли бодрость, уверенность в своих силах, надежду на улучшение своего положения — пали духом.
Ответ же на третий вопрос: как помочь бедственному положению крестьян — вытекает из этого второго ответа. Для того, чтобы помочь крестьянству, нужно одно: поднять его дух, устранить всё то, что его подавляет.
Подавляет же дух народа непризнание в нем теми, которые управляют им, его человеческого достоинства, признание крестьянина не человеком, как все, а грубым, неразумным существом, которое должно быть опекаемо и руководимо во всяком деле, и, вследствие этого, под видом заботы о нем, полное стеснение его свободы и унижение его личности.
Так, в самом важном, религиозном отношении каждый крестьянин не чувствует себя свободным членом своей церкви, свободно избравшим, или по крайней мере свободно признавшим исповедуемую им веру, а рабом этой церкви, обязанным беспрекословно исполнять те требования, которые ему предписаны его религиозными начальниками, присланными к нему и поставленными независимо от его желания или выбора. То, что это есть важная причина подавленного состояния народа, подтверждает то, что всегда, везде, как только крестьяне освобождались от деспотизма церковного, впадая, как это называется, в секту, так тотчас же поднимается дух этого народа, и тотчас же, без исключения, устанавливалось и экономическое благосостояние его.
Другое губительное для народа проявление этой заботы о нем есть исключительные законы для крестьянства, сводящиеся в действительности к отсутствию всяких законов и полному произволу приставленных к управлению крестьянами чиновников.
Для крестьян номинально существуют какие–то особенные законы и по владению землею, и по дележам, и по наследству, и по всем обязанностям его, а в действительности же есть какая–то невообразимая каша крестьянский положений, разъяснений, обычного права, кассационных решений и т. п., вследствие которых крестьяне совершенно справедливо чувствуют себя в полной зависимости от произвола своих бесчисленных начальников.
Начальниками же своими крестьянин признает, кроме сотского, старосты, старшины и писаря, и урядника и станового, и исправника, и страхового агента, и землемера, и посредника по размежеванию, и ветеринара, и его фельдшера, и доктора, и священника, и судью, следователя, и всякого чиновника, и даже помещика, всякого господина, потому что по опыту знает, что всякий такой господин может сделать с ним всё, что хочет. Больше же всего подавляет дух народа, хотя это не видно, то постыдное, разумеется не для жертв его, а для участников и попустителей его, — истязание розгами, которое, как Дамоклов меч, висит над каждым крестьянином.
Так что на три поставленные вначале вопроса: есть ли голод или нет голода? Отчего происходит нужда народа? И что нужно сделать, чтоб помочь этой нужде? — ответы мои следующие: голода нет, а есть хроническое недоедание всего населения, которое продолжается ужи 20 лет, и всё усиливается, и которое особенно чувствительно нынешний год при дурном прошлогоднем урожае, и которое будет еще хуже прошлогоднего. Голода нет, но есть положение гораздо худшее. Всё равно, как бы врач, у которого спросили, есть ли у больного тиф, ответил бы: «Тифа нет, а есть быстро усиливающаяся чахотка».
На второй же вопрос ответ мой состоит в том, что причина бедственности положения народа не материальная, а духовная; что причина главная — упадок его духа, так что пока народ не поднимется духом, до тех пор не помогут ему никакие внешние меры, ни министерство земледелия и все его выдумки, ни выставки, ни сельскохозяйственные школы, ни изменение тарифов, ни освобождение от выкупных платежей (которое давно пора бы сделать, так как крестьяне давно переплатили то, что заняли, если считать по теперь употребительному проценту), ни снятие пошлин с железа и машин, ни столь любимые теперь и выставляемые несомненным лекарством от всех болезней — приходские школы, ничто не поможет народу, если его состояние духа останется то же. Я не говорю, чтоб все эти меры не были полезны, но они делаются полезными только тогда, когда народ поднимется духом и сознательно, и свободно захочет воспользоваться ими.
Ответ же мой на третий вопрос, — как сделать, чтоб нужда не повторялась, состоит в том, что для этого нужно, не говорю уже уважать, а перестать презирать, оскорблять народ обращением с ним, как с животным, нужно дать ему свободу исповеданья, нужно подчинить его общим, а не исключительным законам, а не произволу земских начальников; нужно дать ему свободу ученья, свободу чтенья, свободу передвижения и, главное, снять то позорное клеймо, которое лежит на прошлом и теперешнем царствовании, — разрешение дикого истязания, сечения взрослых людей только потому, что они числятся в сословии крестьян.
Если б мне сказали: вот ты хочешь добра народу, — выбирай одно из двух: дать ли всему разоренному народу на двор по 3 лошади, по 2 коровы и по три навозные десятины, и по каменному дому, или только свободу вероисповедания, обученья, передвижения и уничтожение всех специальных законов для крестьян, то, не колеблясь, я выбрал бы второе, потому что убежден, что какими бы материальными благами ни оделить крестьян, если только они останутся с тем же духовенством, теми же приходскими школами, теми же казенными кабаками, той же армией чиновников, мнимо озабоченных их благосостоянием, то они через 20 лет опять проживут всё и останутся такими же бедными, какими были. Если же освободить крестьян от всех тех пут и унижений, которыми они связаны, то через 20 лет они приобретут все те богатства, которыми мы бы желали наградить их, и гораздо еще больше того.
Думаю же я, что это будет так, во–первых, потому, что я всегда находил и больше разума, и настоящего знания, нужного людям, среди крестьян, чем среди чиновников, и потому думаю, что крестьяне сами скорее и лучше обдумают, что для них нужнее; во–вторых, потому, что крестьяне, те самые, о благе которых идет забота, лучше знают, в чем оно состоит, чем чиновники, озабоченные преимущественно получением жалованья, и, в–третьих, потому, что опыт жизни постоянно и безошибочно показывает, что чем больше крестьяне подвергаются влиянию чиновников, как это происходит в центрах, тем более они беднеют, и, напротив, чем дальше крестьяне живут от чиновников, как, например, в Сибири, в Самарской, Оренбургской, Вятской, Вологодской Олонецкой губерниях, — тем больше, без исключения; они благоденствуют.
Вот те мысли и чувства, которые вызывало во мне повое сближение с крестьянской нуждой, и я счел своею обязанностью высказать их для того, чтобы люди искренние, действительно желающие отплатить народу за все то, что мы получали и получаем от него, не тратили бы даром свои силы на деятельность второстепенную и часто ложную, а все силы свои употребили бы на то, без чего никакая помощь не будет действительной, — на уничтожение всего того, что подавляет дух народа, на восстановление всего того, что может поднять его
26–го мая 1898.
4–го июня 1898 г.
Прежде чем отсылать эту статью, я решил съездить еще в Ефремовский уезд, о бедственном состоянии некоторых местностей которого я слышал от лиц, внушающих полное доверие.
По пути к этой местности мне пришлось проехать во всю его длину весь Чернский уезд. Ржи в той местности, где я жил, т. е. в северной части Чернского и Мценского уездов, в нынешнем году чрезвычайно плохи, хуже прошлогодних, — но то, что я увидал по пути к Ефремовскому уезду, превзошло мои самые мрачные предположения.
Местности, которые я проехал — около 35–ти верст в длину — от Гремячево до границ Ефремовского и Богородицкого уездов и в ширину, как мне говорили, верст на 20 — ожидает и в будущем году ужасное бедствие. Рожь на пространстве этого четыреугольника — почти в 100 тысяч десятин — пропала совершенно. Едешь версту, две, десять, двадцать, и по обеим сторонам дороги на помещичьих землях вместо ржи сплошная лебеда, на крестьянских — нет даже и лебеды. Так что к будущему году положение крестьян этой местности (также, как мне говорили, пропала рожь и во многих других местах) будет несравненно хуже нынешнего.
Говорю о положении только крестьян, а не вообще землевладельцев, потому что только для крестьян, прямо, непосредственно кормящихся своим хлебом и именно ржаным полем, урожай ржи имеет решающее значение, вопрос жизни и смерти.
Как только у крестьянина не хватает своего хлеба на весь обиход или на большую часть его, и хлеб дорог, как нынешний год (около рубля) — так положение его угрожает сделаться отчаянным, подобно положению, скажем, чиновника, лишившегося места и жалования и продолжающего кормить свою семью в городе.
Чиновнику без жалования, для того чтобы существовать, нужно тратить или запасы, или продавать вещи, и каждый день жизни приближает его к полной погибели, точно так же крестьянина, принужденного покупать дорогой хлеб свыше обычного, обеспеченного определенным заработком количества, с той разницей, что, спускаясь ниже и ниже, чиновник, пока он жив, не лишается возможности получить место и восстановить свое положение, крестьянин же, лишаясь лошади, поля, семян, лишается окончательно возможности поправиться.
В таком угрожающем погибелью положении находится большинство крестьян здешней местности. Но в будущем году положение это будет не только угрожающим, но для большинства наступит самая погибель.
И потому помощь как правительственная, так и частная будет в будущем году настоятельно необходима. А между тем именно теперь, как в нашей Тульской губ., так и в Орловской, Рязанской и других губерниях, принимаются самые энергические меры для противодействия частной помощи во всех ее видах, и, как видно, меры общие, постоянные. Так, в тот Ефремовский уезд, куда я направлялся, совершенно не допускаются посторонние лица для помощи нуждающимся. Устроенная там пекарня лицом, приехавшим с пожертвованиями от Вольноэкономического общества, была закрыта, само лицо выслано и также высланы прежде приезжавшие лица. Считается, что нужды в этом уезде нет и что помощь не нужна в нем. Так что, хотя и по личным причинам, я не мог исполнить своего намерения и проехать в Ефремовский уезд, поездка моя туда была бы бесполезна или произвела бы ненужные осложнения.
В Чернском же уезде за это время моего отсутствия, по рассказам приехавшего оттуда моего сына, произошло следующее: полицейские власти, приехав в деревню, где были столовые, запретили крестьянам ходить в них обедать и ужинать; для верности же исполнения те столы, на которых обедали, разломали, — и спокойно уехали, не заменив для голодных отнятый у них кусок хлеба ничем, кроме требования безропотного повиновения. Трудно себе представить, что происходит в головах и сердцах; людей, подвергшихся этому запрещению, и всех тех людей, которые узнали про него. Еще труднее, для меня, по крайней мере, представить себе, что происходит в головах и сердцах других — тех людей, которые считают нужным предписывать такие мероприятия и исполнять их, т. е. воистину не зная, что творят, — отнимать изо рта хлеб милостыни у голодных, больных, старых и детей… Я знаю те соображения, которые выставляются в защиту таких мероприятий: во–первых, надо доказать, что положение вверенного нашему управлению населения не так дурно, как это хотят выставить люди противной нам партии; во–вторых, всякое учреждение (а столовые и пекарни — это учреждения) должно быть подчинено контролю правительства, хотя в 1891 и 1892 гг. такого подчинения не было; в–третьих, прямое и близкое отношение людей, помогающих населению, может вызвать в нем нежелательные мысли и чувства. Но ведь все эти соображения, если бы они и были справедливы, — а они все ложны — так мелочны и ничтожны, что не могут иметь никакого значения в сравнении с тем, что делается столовыми или пекарнями, раздающими хлеб нуждающимся.
Всё дело ведь состоит в следующем: есть люди, — не будем говорить умирающие, но страдающие от нужды; есть другие, живущие в избытке и по доброму чувству отдающие этим людям свой излишек; есть третьи, желающие быть посредниками между первыми и вторыми и на это отдающие свой труд.
Неужели такие деятельности могут быть для кого–нибудь вредными и может входить в обязанность правительства противодействовать им?
Я понимаю, что солдат–сторож в Боровицких воротах, когда я хотел подать нищему, воспретил мне это и не обратил никакого внимания на мое указание на Евангелие, спросив меня, читал ли я воинский устав, но правительственное учреждение не может игнорировать Евангелие и требований самой первобытной нравственности, т. е. того, чтобы люди людям помогали. Правительство, напротив, только затем и существует, чтобы устранить всё то, что мешает этой помощи.
Так что правительство не имеет никакого основания для противодействия такой деятельности. Если же ложно направленные органы правительства и требовали бы подчинения такому воспрещению, частный человек обязан не подчиняться такому требованию.
Когда приезжавший к нам становой пристав сказал, что что же мне стоит обратиться к губернатору с просьбой о разрешении устройства столовых, я ответил ему, что не могу этого сделать, так как не знаю такого законоположения, которым запрещалось бы устройство столовых; если же и было таковое, то я не мог бы подчиниться ему, потому что, подчинившись такому законоположению, я завтра мог бы быть поставлен в необходимость подчиниться запрещению выдачи муки, подачи милостыни без разрешения правительства. Право же подавать милостыню установлено самою высшею властью, и никакая другая власть не может отменить его.
Можно закрыть столовые, пекарни, выслать из одного уезда в другой тех людей, которые приехали помогать населению, но нельзя воспрепятствовать этим высланным из одного уезда людям жить в каком–нибудь другом, У своих знакомых или в крестьянской избе и служить народу какими–либо другими способами, отдавая точно так же на служение ему свои средства и труды. Нельзя отгородить один класс народа от другого. Всякая же попытка такого отгораживания приносит те самые последствия, которые этим отгораживанием желательно было избегнуть.
Воспрепятствовать общению людей нельзя, можно только нарушить правильное течение этого общения и там, где бы оно было благотворно, дать ему вредное направление. Помочь предстоящему, как и всякому человеческому бедствию, может только духовный подъем народа (я разумею под народом не одно крестьянство, но весь народ, как рабочие, так и богатые классы); подъем же народа бывает только в одном направлении: в большем и большем братском единении людей и потому для помощи народу надо поощрять это единение, а не препятствовать ему. Только таким большим, чем прежнее, братским единением людей не только покроется и нынешнее и ожидаемое бедствие будущего года, но и поднимется общее благосостояние всё упадающего и упадающего крестьянства и предотвратится повторение бедствий 91, 92 и нынешнего годов.