— Игорь Алексеевич, попросите Эрнста Семеновича, чтобы он к нашему, очередному визиту выставлял к дверям все, что нас может заинтересовать.
Я попросил. Он, подумав, серьезно ответил:
— Просто не знаю, что их может интересовать.
А по окончании суда я подошел к адвокату, защищавшему Вайля.[86]
Спросил: насколько вероятно судебное преследование меня. Он ответил: маловероятно, слишком много шума вокруг всего этого.
В зале суда возникла какая-то суета — папка с текстом последнего слова Пименова пропала. Пименов возглашал: верните папку, чтобы охрану не наказали! И несколько раз восклицал — верните папку! пожалуйста, верните папку!
А в это время машина с академиком Сахаровым мчалась в сторону Москвы.
Теперь нужно было тихо покинуть чудный город Калугу, который только начинал мне нравиться. По дороге на станцию то и дело попадались группки подвыпивших молодых людей, явно склонных к задиристости.
Вагон электрички был полупуст. Нас было человек пять. Елена Георгиевна[87] уютно согнув ноги, устроилась напротив на сиденье, прислонясь к стене вагона. Были бутылки кефира, печенье и спокойные, умиротворительные разговоры о важном, без подтекста.
Позже в «Литературной газете» я прочитал, что этот прокурор попался на какой-то гадости. Бог шельму метит, но немезида запаздывает.
Исключали меня из рядов партии всем коллективом. За длинным овальным столом было человек тридцать с небольшим. Все были «за» исключение, кроме одного. Его я не тотчас опознал — спокойный, моего возраста, сидел в своем кабинете, и я даже толком не знал, чем он занимается. Все случилось буднично. Как зевота. Подал апелляцию. Не потому что «не жалею, не зову, не плачу», а чтобы добежать до финиша.
Вторым этапом было большое сборище обкома партии. Большой, красивый зал Смольного. Все в синих костюмах, только Г. В. Романов[89] другого цвета. Будничная торжественность и величие во всем. Романов сказал обо мне: «Таким людям на идеологической работе не место в партии». От этих слов у меня от бешенства глаза заволокло белым туманом. Опасаюсь подобных состояний, они кончаются нехорошими поступками. Начал правой рукой поднимать стул, вовремя опомнился: стул тяжеленный, могу и не добросить.
В последний раз подал апелляцию. Сам себе надоел с апелляциями. Но — по Пушкину — «делать нечего, старуха, дай кафтан и поплетусь». Нужно двигаться в ЦК КПСС.
Мой друг,[90] с которым пару месяцев мы работали по комплектованию университетской библиотеки им. Горького, попросил меня отвезти в консульство французской республики взятые для университетского клуба любителей кино четыре бобины узкопленочных фильмов режиссеров начала века. Тогда же — а он собирался с мамой и огромнейшей библиотекой литературы для детей выезжать за океан — попросил как-то приспособить на вывоз два документа: о реабилитации своего дяди, расстрелянного в 37-м и второй такого же содержания. Первый я убрал в толстый переплет своего Фейхтвангера «Лиса и виноград», а второй — в стенку гофрированной картонной коробки для книг.
Он сказал: «Раз ты будешь на Старой площади[91], зайди в посольство, там недалеко».
Я прибыл на Старую площадь. Охранник в форме спросил:
— Что у вас там?
— Взрывчатка[92].
— Тогда отнесите в камеру хранения за углом.
Я пошел в посольство Франции. Охранник:
— Нельзя. Что у вас там?
Объяснил. Он взял мой паспорт и пошел в свою будку. По телефону говорил более часу. Вернулся:
— Проходите. В следующий раз возьмите с собой университетское подтверждение.
В посольстве мне поменяли другие бобины в другом чемоданчике, и я вернулся на Старую площадь в камеру хранения.
Председателя[93] не ожидалось. Походил, поговорил с апеллированными. Скрипачка консерватории (а она-то при чем?), художник (этого, конечно, за дело), другие люди. Запустили вовнутрь. Результат ожидаем: нет.
Удовлетворенный, я спустился в буфет. Цены — ниже не бывает. Бутерброды с икрой, элитное мясо, качественный кофе. Оттянулся от души. Пошел в туалет.
И здесь меня начало рвать изо всех сил, прямо душу выворачивало. Еле отдышался.
В зале на Ленинградском вокзале наверху кто-то приковал себя цепью к балюстраде и без звука стал вниз разбрасывать пачки тонкой цветной бумаги. По всему залу, на людей, на скамейки, на пол. Я успел схватить пачку в карман и подобрал несколько листовок с пола. Откуда не возьмись, возникли, как будто ждали какие-то люди, выхватили листки из руки: «Нельзя!». И наверху какая-то возня образовалась. Это были листовки в защиту Ю. Галанскова и А. Гинсбурга.
Вернувшись на службу, пару листовок я вручил начальнику отдела кадров, который, кстати, занимался делами по реабилитациям политзаключенных: «Полюбуйтесь, что в Москве творится?». Остальные листовки ушли в родной университет. Через несколько дней письмо пришло из Пушкинского Дома, где я намеревался готовить кандидатскую диссертацию по теме «Концепция человека в литературе двадцатого столетия». Спросили: вы понимаете? Ответил: понимаю.
А в одном журнале лежала моя небольшая повесть «Натюрморт с женщиной». Когда я пришел в редакцию спросить про повесть, у редактора, известного поэта-фронтовика, под бородой от ярости к моему тексту кровью на левой щеке налился шрам[94].
Но теперь все это не имело смысла.
Наконец-то в очередной раз я был абсолютно свободен и в полном согласии с самим собой. И, как говорил известный писатель-самоубийца, теперь «нужно жить и исполнять свои обязанности».[95]
Было сухое лето, яркое жаркое солнце. Я здоров, полон сил, — какого ж рожна нужно? Жизнь прекрасна.
Устроился на районную калининскую овощную базу ремонтировать старые картофельные ящики и обтягивать их металлической лентой. У меня был удобный, сработанный на заводе, полированный и хромированный молоток, и потому дело спорилось. Сказал директору базы: буду работать не до четырех, а до двух. Ответил: годится, если норму выполнишь. Выполнял. С утра поворачивал по солнцу то спину, то живот. За месяц покоричнивел до черноты. Бригада из пяти человек. Нормальные мужики. По ходу дела, когда приходили вагоны с овощами и фруктами, приходилось разгружать вагоны и перегружать фрукты на транспортер. Я всегда брал с собой сумку, чтобы чем-то побаловать ребенка. Директор морщился, но не визжал: если взять немножко, это не грабеж, а просто дележка.
Приходит как-то с Украины пульман с яблоками. Откатываю дверь: вагон до самого некуда набит отборными яблоками. Я с сумкой карабкаюсь наверх. Бригада с интересом наблюдает. Экспедитор-хохол заголосил: нельзя с сумками! Я: ребенка яблочком как-никак побаловать. Он: нельзя-а-а! Соглашаюсь: ладно, начнем разгружать. Бетонная эстакада — впритык к вагону. Я случайно неловко уронил верхний ящик углом на эстакаду. Яблоки посыпались под колеса вагона. Извините! Второй ящик также случайным углом падает на эстакаду. Яблоки — под вагон. Он понял: «ребята, не надо, согласен!» Выгрузили без потерь за полтора часа.
Между делом, как-то незаметно — по примеру ленинградской интеллигенции: андерграунд — освоил профессию «оператора газовых котельных» для дополнительного приработка. В первый же день после получения «корочки» направили меня к мастеру, чтобы «подрочился» у специалиста лучшей котельной. Она и была лучшая. Просторное, отдельно стоящее здание, потолки в пять метров, шесть огромных окон и шесть больших котлов. Красота! Светло! Благость! У крайнего котелка сбоку на скамейку я аккуратно уложил плащ и шляпу. Мастер дотошно объяснил, что и как нужно делать последовательно и безопасно.
— Отойди в сторонку, — сказал он, поднося газовую горелку. В первый раз не получилось. Потом еще раз. Ничего. Еще раз. И еще.
— Загазовано, — сказал я. — Надо подождать.
— Нормально. У нас еще в запасе задвижка на байпасе.
И тут рвануло. Лицевая чугунная плита вылетела наружу, не задев нас. Стекла четырех окон плавно, как в замедленной киносъемке, вошли вовнутрь. Зрелище необыкновенное, очень красивое. Но когда я увидел заваленную кирпичами шляпу, чуть не заплакал. Моя любимая шляпа. Не такая, как первая, но все же. Первая, зеленая, потерялась раньше. Как-то у метро «Восстания» я завозился с двумя парнями. По делу. Парни слиняли, а тут — менты. И шляпа потерялась. Меня запихнули в воронок и подсадили проститутку. В дороге девчонка расхлюпалась: «коготки порва-а-а-ла». Дура. Ей бы мои проблемы. Выпустили нас часа в два ночи. Без протокола, потому что я трезвый, и она не при делах. Пришлось шлепать пешком. По дороге я объяснял, как надо жить по жизни. Успокоилась и даже повеселела. У Московского вокзала мы попрощались. Я сказал: «Прощай, подруга. Может, еще встретимся. Не верь, не бойся, не проси. И держи хвост пистолетом».
Несколько лет спустя, когда я, по обыкновению, заходил перед работой в забегаловку напротив вокзала, куда после ночной смены из гостиницы «Октябрьская» заходили девчонки расслабиться пивом, она узнала меня. Мы оба обрадовались. И ее подруги прониклись: старый знакомый. Она мало изменилась, такая же милая и шустрая. Она родила ребенка, и теперь работала ради него. Чтобы дать ему приличное образование. Она так и сказала: приличное.
А грохот взрыва котельной услышали в соседних домах. Прибежали люди и какое-то начальство. Но обошлось без трагедий и травм.
А шляпы с того случая я не носил.
В начале августа ушел из бригады на овощебазе: солнце стало не то, что прежде. Пора было и о душе подумать. Кто согласен на что угодно, получает то, что хочет. Как Золушка. И бабушка когда-то наставляла: не откусывай больше, чем можешь проглотить.
Сына пора было определять в школу. На кухне я подозвал тогдашнюю, прошлую жену, которая до этого мечтала ребенка определить в какую-нибудь особенную школу, «с уклоном». Как у людей.
— Видишь? — спросил я. — Напротив школа в сорока метрах. Обыкновенная. Туда он и будет ходить. Особенным станет сам, если захочет.
И парень вырастал особенным, «с уклоном»: большинство книг не читал. Любимыми были «Золотой теленок», «Двенадцать стульев» и «Бравый солдат Швейк» с иллюстрациями Йозефа Лады. Эти книги он выучил почти наизусть. «Войну и мир» читать пытался и не смог, утомился, но я успокоил: «Лев Толстой — графоман, хотя и великий».
Когда я за парня написал сочинение по повести М. Горького «Мать», нам поставили тройку. Это меня задело. Когда М. Салтыков-Щедрин тоже писал за своих внучек сочинения, ему тоже ставили тройки. Старик тоже обижался.
Как говорил обер-лейтенанту тот же Швейк: «каждый сожранный паштет всегда лезет наружу, как шило из мешка».
Случайно около своего дома я встретил директора вечерней школы рабочей молодежи Антонину Ивановну Дорош. При встрече раскланивались молча, и только. Разговаривали редко: не было темы для беседы.
Она приостановилась:
— Игойек,[96] ты чем теперь занимаешься?
— Ничем, Антонина Ивановна. Бью баклуши и околачиваю груши.
— Хорошо получается?
— Не очень.
— Тогда пейеходи ко мне в школу йабочей молодежи.
— А что делать нужно?
— Пйеподавателем йусского языка и литейатуйи.
— Спасибо, Антонина Ивановна, приду.
Когда начали исключать детей из дневных школ, тогда и появились вечерние школы рабочей молодежи. С ними было работать мне, по крайней мере, интереснее, чем с недоделанными детьми-«попрыскунчиками».
Некоторая разница между выпускниками педагогических вузов у университетов явлена была сразу: у первых преимущество в методике, у вторых — в кругозоре. Сразу натолкнулся на препятствие — требовалось заранее составлять в тетради «поурочные» планы, что и как делает учитель на каждом конкретном уроке, что делают ученики и что из этого вытекает, какие результаты получаются «в сухом остатке». Бред! Если в голове «масла» не хватает и бетономешалки нет, то и сухой остаток будет никаким.
— Антонина Ивановна, я не буду писать поурочные планы. Глупо тратить на это силы и время.
— Игоек, а если какая пьовейка?
— Антонина Ивановна, всякие проверки всегда направляйте на уроки ко мне. Чем чаще, тем интереснее.
Кстати, первые два года райком партии заставлял ее «выдавить» меня из школы, но она выстояла, и они отвязались. Сама она была человек твердый, и муж ее, кстати, в свое время был адъютантом маршала Тухачевского. Так что она чувствовала себя в безопасной уверенности.
Еще одна трудность образовалась позже — обязанность посещать лекции по последипломному образованию. Несколько лекций я посетил. Усталые и толстые, но дисциплинированные тетки, вымотанные за учебный день так, что никаким кресалом из них не выбить искру прозрения, и все эти лекторы-педагоги с их отвратительной, якобы академической манерой через всякую фразу тянуть паузу — «э-э-э-э-э».
— Антонина Ивановна, помилосердствуйте, не могу я там!
— Игойек, но что-то надо делать?
— А я уже придумал. Только что образовался университет марксизма-ленинизма, и я туда пойду.
— Но это же по путевке яйкома пайтии.
— Годится.
За столом шесть старых теток и один ветеран.
Объясняю побудительную причину своего порыва, что хочу... и прочие «тыр-пыр».
— Но Вы же понимаете? — и объясняют мне состояние моей сомнительности, и что исключен, и всякое такое.
— Готов к исправлению, — был мой аргумент.
Колебались недолго, может, им тоже было интересно посмотреть, насколько я способен к исправлению.
И я пошел. Это было уже иное: атмосфера старинного дворца, университетские преподаватели, лекции, слайды, фильмы. Другой формат, другой калибр восприятия.
Через два года — диплом №1. «Отделение политинформаторов культуры пропагандистского факультета». Забавно. Тогда же сдал университетскому профессору кандидатский экзамен по философии. Мы были в одиночестве, тэт-а-тэт.
Я спросил:
— А сами Вы читали «Капитал» Маркса?
— До конца так и не смог, — честно ответил он.
Мой друг предложил пробовать почитать лекции на тему «научная организация труда». Обложился книгами и через два месяца был «в теме» по-научному. Прочитал пару лекций для руководителей предприятий, чувствую: что-то не то и что-то не так. Потом услышал «байку»: в одном проектном институте тоже решили по-научному организоваться. Стали двигать столы. Нет эффекта. Бабуля уборщица, со шваброй и тряпкой, вытирая полы, говорит: «Все делаете не так. Помню, в Одессе я держала хороший бордель. Так мы столами не двигали. Мы девок меняли».
Школьные проверки все же изредка были. Помню, пришла инспектор из «гор-оно». У меня в уроке — поэмы «Маяковского». Вечером у нее разыгрался от моего урока дикий приступ печени. И пришлось провожать ее, бедную, до трамвая.
Когда вышли книги под авторством Брежнева — «Малая земля» и «Возрождение», во всех школах требовалось провести уроки по этим книгам, и директор сказала:
— Игойек, возьми съязу две гьюппы.
Большой класс был полон. Не часто увидишь такую благодарную аудиторию. Им я сказал:
— Так, господа, внимание. Отвлечемся от имени знаменитого автора и рассмотрим тот текст, который перед нами. Что это такое на самом деле. Без гнева и пристрастия.
Через пятнадцать минут анализа в классе стоял хохот и продолжался с паузами до конца урока. Директор заглянула, испуганная.
— Все в порядке, Антонина Ивановна, мы подробно анализируем книги Леонида Ильича.
Через год в комнатке учителей я спросил училок:
— Помните, была такая книга известного писателя, лауреата государственной литературной премии, очень известного, книги которого издавались по всей стране. Очень известного, самого известного, переведенного на все языки мира.
Никто и не вспомнил, пока я не назвал имя.
Когда по Би-Би-Си услышал о награждении Нобелевской премией А. Д. Сахарова, тотчас по автомату с Апрельской улицы позвонил в Москву, чтобы поздравить. Трубку подняла Елена Георгиевна и приняла поздравление:
— А кто это говорит?
— Из Ленинграда. Должник Андрея Дмитриевича.
Сама же Антонина Ивановна, при ее двух высших образованиях, книг читала мало, или вообще не читала, или читала когда-то раньше, но зато от природы обладала умом ясным и сметливым.
Как-то прихожу после Пасхи:
— Антонина Ивановна, Христос воскресе!
— Воинственный воскрес, Игойек!
Мой друг,[97] живший с женой на Басковом переулке, — человек большой по размеру, весу, параметрам, душевной тонкости и доброте, по детскости натуры и такой же непосредственный, — выпускник Литературного института им. Горького, пестовавшего «нетленку» советских писателей, как-то сказал:
— Давай напишем сценарий.
— Какой?
— По повести Марка Твена «Таинственный незнакомец». Ты читал?
— Перелистывал. Скука смертная. О чем там?
— Средние века. Австрийский городок. Трое детей. И вдруг в городе появляется племянник Сатаны.
— Он детей не обидел?
— Нет. Исполнил все их желания.
— Молодец. А то я тоже люблю детей. Как Лев Толстой. Еще Хармс об этом говорил: «Лев Толстой очень любил детей. Бывает, поймает ребенка и гладит, гладит, пока обедать не позовут». Давай, так, Женька. Ты прочитаешь этого Твена и мне расскажешь. В твоем исполнении будет много выразительнее.
Так появился этот фильм.[98]
О сценарии «Арабеск» про девочку-балерину в самом начале войны[99] Ролан Быков по телефону из Москвы говорил Шмидту минут сорок, убеждая, что таких умных и тонких девочек не бывает. Там же, на Басковом, Ролан Быков в лицах сыграл всего «Ревизора». Это было блистательно.
В доме у нас образовался пес, эрдельтерьер Шерри. Умный, образованный в собачьей школе, медалист выставок и с тонким чувством юмора. Он всегда улыбался, когда готовился совершить какую-то каверзу. С ним я и отправился летом 80-го в оставшемся отпуске к другу на Чудское озеро.
Там у Шерри возникло какое-то недомогание, напугавшее меня. Потом узнал, что это была инфекция, завезенная с московской Олимпиадой.
Поблизости ветеринара не оказалось. Решили наутро отправить за ветеринаром в дальнюю деревню. Не успели. Ночью Шерри не стало. К утру он истек кровью на полу в моей комнате. Он умер достойно, молча, без жалоб. Похоронен он там же, на берегу, в тридцати метрах от озера.
С утратой лучшего друга образовалась огромная, тоскливая, непрестанная, ноющая пустота. Тогда думал, куда же поведет дорога, которая меня выбрала.
Той же осенью была выставка художников. Заинтересовала. Пришел к одному, другому и попал к Иванову.[100] У нас обнаружились общие знакомые, Возникла идея создать общественную организацию, которая объединила бы литераторов, художников, музыкантов. Подобные движения возникали и ранее без стойкого успеха[101]. После долгих-долгих и многочисленных обсуждений и предложений на квартире Иванова возник Клуб-81[102].
Первое заседание при обильном составе, включая неуверенных и сомневающихся, прошло в музее Достоевского. В уставе Клуба не было ни слова о ведущем принципе советской литературы со времен М. Горького — «социалистическом реализме». Устав был принят и готов к действию.
Сама идея клуба возникла раньше, выкристаллизовалась в диссидентские времена. Уже в журнале «Часы» Борис Иванов размышлял и говорил о «новом почвенничестве», о степени свободы, которую можно было бы укоренить на советской почве. Далее был сделан шаг к созданию премии Андрея Белого, затем нелегальные конференции культурного движения и, естественно, порыв к созданию литературного клуба на советской территории. Энтузиасты пошли по дворцам культуры, библиотекам, пытались разговаривать с директором Дома Учителя, в Союзе писателей, где секретарь парткома вызвал во мне такую эмоциональную ярость, что я готов был перейти в рукопашную.
Но результат был естественным и предсказуемым. Состоялась моя, как представителя литературной общественности, беседа[103] с Соловьевым, ответственным за эффективное блокирование культурного движения.[104]
Я изложил общее представление о ситуации в целом и в частностях. Не помню, что у собеседника были какие-либо серьезные аргументы против. Видимо, «наверху» если кто-то и сомневался в разрешении на реализацию проекта клуба, но почему бы и не рискнуть и если не остановить, то хотя бы попридержать или перевоспитать.
Куратором от союза писателей был определен Юрий Андреев,[105] «куратором» от органов[106] — Коршунов (Кошелев) Павел Николаевич (Константинович). Все они полагали, что эти 70–80, каждый на свою особицу, литераторов могут стать «воспитуемыми». Ожидания не оправдались.
«Золотой ключик» от помещения клуба в Дзержинском райкоме партии — небольшом шикарном дворце царских времен — потолки и стены в темно дубовых панелях — вручила мне секретарь райкома Баринова[107].
В полуподвале на ул. Петра Лаврова, образовалась самая свободная в стране площадка для всевозможных обсуждений.
Одну стену разобрали, привезли дряхлые стулья и стол. В задней стене была квадратная вытяжка. Первые приходящие по традиции подходили к вытяжке и громко:
— Добрый день, товарищ майор!
Потом какой-то шутник повысил майора до подполковника.
Приезжали не только из Москвы и других городов, но из ближнего и дальнего зарубежья, из Украины, Прибалтики, Германии, Франции, США и так далее...
Заседания клуба, вечера чтений, обсуждений, встреч, конференций проходили два-три раза в неделю. Летом окна полуподвала открывались настежь, чтобы слушатели, не поместившиеся в помещении, могли слушать на улице. Часто все это оказывалось чрезвычайно острым, беззапретным.
В таких случаях Правление клуба в составе не менее трех — tres faciunt collegium[108] — приглашались в приемную КГБ, и там приходилось объяснять, что все речи, и обсуждения, и всякое такое носят эстетический характер, и ничего, кроме эстетики.
В приемной («комендатуре») КГБ у нас изначально сразу сложилась непринужденная атмосфера: шутки, анекдоты. Это было нашим психологическим завоеванием, и было достигнуто равновесие, при котором власть в лице Коршунова обозначала границу возможного, а мы обороняли наше право быть такими, какие мы есть. Вот почему невоспитуемы. По определению.
Коршунов часто говорил, как благодушный мультяшный кот Леопольд: «Ребята, давайте жить дружно!».
Однажды по дороге в клуб Коршунов догонит меня и скажет:
— Если бы я не был самим собой, то был бы одним из вас.
Клубу-81 приходилось не самому защищаться, но и защищать и не только литераторов, но при определенных обстоятельствах и художников, и музыкантов.
В рамках Клуба продолжался и самиздат. Различные журналы выходили с разной периодичностью. Среди них и неизменные «Часы».[109]
Были и смешные ситуации. Как-то я позвонил американскому консулу по культуре, хотел побеседовать. Мы встретились у метро «Чернышевская» и направились в студию Горошевского,[110] который создавал ТРИ — «Театр Реального Искусства». Когда мы с консулом расстались, а был уже вечер, я посмотрел в окно студии: напротив по тротуару взад-вперед ходил какой-то упорный человек. Я вышел и направился к метро. Второй такой же следовал за моей спиной. Пошел к эскалатору. «Этот» следовал за мной, притворяясь подвыпившим. На платформе вместо своего маршрута быстро вошел в противоположный. На площади Ленина соображаю: куда — на автобус или трамвай — оба на противоположной стороне. Так и есть, оба «воротника»[111] неподалеку. На трамвае мне было проще. Как только трамвай повернул на маленькую коротенькую улочку, я выскочил. Дальше было делом техники: пересечь Кондратьевский проспект и среди разных заводских сооружении попасть в одноэтажный деревянный домик рядом со школой.
Порядок. Вбежал, мгновенно выключил свет и потом смотрел, как эти двое по сугробам бегают вокруг дома. А потом один из телефонной будки на углу звонит.
На следующий день Коршунов устроил мне — звонил мне прямо в школу — и правлению клуба полную истерику.
И президиум правления сместил меня с поста председателя. Повод: моя встреча с консулом по культуре, а, значит, с цэрэушником. Хотя, кому я мог навредить? Разве что денег на клуб попросить у госдепа?
Был подготовлен большой массив текстов членов клуба для возможного, предполагаемого издания в наших сборниках. И тогда был арестован член клуба Вячеслав Долинин[112] по его связям с НТС — народно-трудовым союзом во Франции, что по все еще по тем советским меркам было недопустимо. Его дело вел Черкесов.[113]
Вся история с Долининым напоминала Салтыкова-Щедрина — «Медведь на воеводстве» — «Злодейства крупные и серьезные нередко именуются блестящими и, в качестве таковых, заносятся на скрижали Истории. Злодейства же малые и шуточные именуются срамными, и не только Историю в заблуждение не вводят, но и от современников не получают похвалы».
Там от Топтыгина 1-ого ждали, что он приведет всех к одному знаменателю, ждали кровопролитиев, а он... чижика съел...
При обыске у Долинина массив текстов членов клуба, предназначенных для издания сборников, изъят не был. Арест члена клуба в самом клубе вызвал бурную реакцию. Юрий Андреев разгоряченно настаивал на исключении Славы из клуба. Дело дошло чуть не до драки.
Во время следствия к обвиняемому, скорее всего, применялось психологическое давление или психотропные препараты, я это сразу понял по телепередаче.
В защиту обвиняемого составили письмо. Исключение Славы так и не было «продавлено». Но член Клуба-81 — первый и последний из нас — все-таки пошел на зону. Все по серьезному, по взрослому.
Меня тоже вызвали на разговор. Пошел с УПК в кармане. Потом Коршунов скажет, что следователь[114] был несколько удивлен, что в разговоре, когда он изучал меня, я изучал его.
Сборник «Круг» вышел в 1985-м. До этого его не единожды возили туда-сюда, то в Москву, то обратно. Было несколько рецензий, иногда забавных. Один из рецензентов даже предлагал у авторов сборника отобрать паспорта и отправить этих литераторов в Сибирь.[115]
Помню бурное собрание отделения советских писателей. Сначала они бурно обсуждали какие-то свои привилегии, дачные участки или что-то вроде того. Мы, трое клубных, находились в предбаннике. Потом запустили нас. Такое не забывается: все советские писатели — как свора собак они накинулись на Клуб-81. Нужно было смотреть и внимать негодованию и ярости этих «инженеров человеческих душ». Как в недавние времена на подобных непокаявшихся.
Борис Иванов вспылил:
— В последнем ряду сидит тот, кто предлагал отобрать паспорта у членов Клуба-81 и самих членов клуба отправить в Сибирь!
Этот «тот» тотчас же вышел.
Юрий Андреев растерялся. В защиту поднялись только А. Арьев и Я. Гордин.
Возникало демократическое движение в Ленинграде — народный фронт, в том числе и на «площадке» нашего клуба, и оно набирало обороты.
Однажды я оказался на Исаакиевской площади среди митингующих по поводу реконструкции «Англетера», где С. Есенину «помогли» с самоубийством.[116]
Коршунов разглядел меня среди митингующих:
— Игорь Алексеевич, а вы почему не среди ораторов?
— Да пусть молодежь поговорит. Кстати, Павел Николаевич, а почему рецензии на «Круг» в газете «Московские новости» столь разнятся на русском и английском?
Его спутник сказал:
— Вы врете.
Коршунов поправил:
— Адамацкий никогда не врет, он или говорит правду, или ничего не говорит.
Клуб неизбежно начал «таять» — каждый выбирал свое. Целеполагаясь на собственный выбор. Некоторые члены клуба становились членами разных «союзов писателей», в том числе и заграничных. Понятия «робин гуд» и «бедный робин» не всегда совпадают. Так же, как «мочь» и «смочь».
Позже я понял, что и Андреев, и Коршунов тоже были жертвами каждый на свой лад.
В апреле 90-го я решил другу в Копенгаген отвезти «бесик» — бело-сине-красный триколор, который тогда еще не был флагом России. Пришлось ехать поездом, потому что я боюсь самолетов, и через две страны, Финляндию, Швецию и в Данию. Флаг, чтобы застелить стол, поставить бутылку и хорошо выпить за разговором. И чтобы потом купить любимым девушкам по тряпочке на распродаже.
Перед границей в вагон вошла неласковая таможенница в форме, долго перебирала мои бумаги, которые вез с собой, спросила, сколько у меня денег, я ответил, что очень мало, и она, успокоившись, ушла, не попрощавшись и не пожелав доброго пути. Я вышел в коридор, чтобы дождаться финской таможенницы, которая могла оказаться привлекательней, чем прежняя, и рассматривал мусор вдоль поездных путей, сопровождавший дорогу от самого Ленинграда, как будто мусор нельзя было заранее собрать и выкинуть за границу, чтобы буржуям мало не показалось.
Но вошел мужик, уже в своей форме. Ему я сказал, что оружие и наркотики я оставил дома, и предложил со мной выпить, — у меня с собой были две бутылки водки, одну из которых я, по тогдашним правилам, несколько отпил, как будто для собственных надобностей. Он почему-то отказался, рассмеявшись по-русски.
На вокзале Гельсингфорса меня удивила столь ранняя клубника и фрукт по имени «киви», которого я дотоле никогда не видел, и потому на поезде двинулся на юг, чтобы попасть на паром в Швецию.
Паром поразил меня, деревенщину, вместимостью людей и машин, и пришел он точно в восемь утра. По подземному переходу увидел, как у нас, музыканта со скрипкой и шляпой у ног, машинально бросил наш большой металлический рубль и перепрыгнул через низкий турникет. Вагончики метро показались мне меньше наших, какие-то игрушечные, облепленные рекламой и с лицами негритянской национальности. Показалось, что негров всегда больше, чем остальных.
От вокзала до следующего парома надо было добираться на поезде. Вагончики поезда также были похожи на игрушечные. Я взял вагон для курящих. Напротив у окна сидела молодая американка, которая по студенческой халяве путешествовала куда хотела. Она курила «Мальборо». Я предложил свой «опал». Ее удивлению не было предела:
— Is that smoking?
Мне стало стыдно, как будто я предложил самосад или махорку. Подумаешь, цаца. От болгарского «опала» морду воротит.
А мой паром викинг-лайн я прошляпил, он ушел раньше, даже не прогудел на прощанье. Пошел на тот, который как раз готовился отчалить. Объяснил, кто я, что я и зачем. Посовещавшись при мне с какой-то начальницей, меня пустили на самую верхнюю палубу у большого окна в большом самолетном кресле прямо перед большим экраном телевизора. Можно было откинуться, вытянуть ноги и смотреть в шикарное окно, где далеко внизу крошечные пароходики были игрушечными, как в моем взрослом детстве. Был у меня небольшой паровой катер. Набираешь воду в котелок, ставишь под него плоскую свечечку, и он пошел пых-пых-пых-пух кругами в ванной.
На пароме, как только он пересек воображаемую границу, бабульки, сидевшие рядом, куда-то потянулись с кошелками. Вернулись, отоваренные огромным количеством алкоголя. Я удивился: неужели они могут все это выпить? А потом на третьей палубе долго наблюдал за шведом, сосредоточенно работавшим с игровым автоматом. Когда из автомата нескончаемо посыпались монеты, я следил, что будет дальше. Он вытащил из кармана большой полиэтиленовый пакет и молча горстями уложил все. Пальцы рук шведа были волосатыми.
Вокзал в Копенгагене тоже был маленький и уютный. Борис меня предупреждал: в случае чего, зови на помощь так — «хальп!», и тотчас, как черти из ларца, появятся полицейские. Я так и сделал, походил вокруг вокзала, вижу — нет такси. Вернулся внутрь и — «хальп!», и тотчас, как в сказке, выросли два здоровенных полицейских по обе стороны от меня, по виду датчане. Вывели меня на улицу, позвали такси. Таксисту я показал листок с адресом, и этот мазурик повез меня окружными дорогами, чтоб денежку срубить. Оказалось, от вокзала пешком было минут восемь. Все, как у нас.
На следующий день Борис говорит:
— Хочешь заработать?
— Что надо делать?
— Покрасить ванную комнату бывшей дипломатке.
Пошли. Она когда-то работала в датском посольстве в Москве, вышла в отставку и теперь была на заслуженном отдыхе. В центре города она занимала этаж на самом верху дома — обширную мансарду со стеклянной крышей. Она сказала:
— Пойдемте вниз в «лаки-краски».
В магазинчике-живопырке мы показали образец цвета, который я отколупнул от батареи парового отопления. Хозяин веером распустил образцы, сравнил, потом поставил под агрегат две банки, одну с белой краской, и машина все перемешала в точности. Упаковал краску и все необходимые приспособы.
Она отдала ключи от квартиры, сказала:
— Завтра можете начинать, два дня меня не будет.
На следующий день на столе перед окном лежала связка бананов, шесть бутылок пива и кипа газет «Правда».
Да и работа была не маленькая: ванная комната — хоть танцы устраивай. Распахнул окно: красота! Город как на ладони. Внизу сплошные крыши, и каждую можно рассматривать по отдельности. Работа была принята, и я получил свои триста марок.
Борис с супругой Людмилой с утра отправлялись на службу, и я до вечера бродил по городу. Но пора было возвращаться. Больше недели мне всегда за границей трудно выдержать.
Мы заранее заказали билет от Хельсинки до Ленинграда.
Церковь Александра Невского оказалась очень красивой. Я прослушал заутреню, вполне милую, ностальгическую, старорежимную, а когда вышел на улицу под яркое апрельское солнце, какой-то прохожий обратился ко мне, и от неожиданности я заговорил по-английски.
В последний день собрался народ. Среди нас была пра-правнучка генерал-фельдмаршала фон Мольтке. Большая молодая датчанка. Она оказалась активной, преданной марксисткой. Чудны дела Твои, Господи. А почему бы и нет?
Поезд из двух вагонов задом вполз на паром, который шел до Хельсинки. Погода была прекрасная: спокойное море, чистое ясное небо. Когда паром пересек воображаемую границу, в вагон вошли двое таможенников и стали меня обыскивать, даже куртку аккуратно прощупали. Шмон по полной. У пассажиров — глаза квадратные: неужели злодея задержали? Ничего не обнаружили и ушли, удовлетворенные или успокоенные.
В Хельсинки заказанного билета не оказалось, как и не предполагалось, хотя билет непременно был, и оплачен кредиткой. Пришлось покупать новый билет на утренний. Я спросил: можно ли на вокзале остаться до утра?
— Нет. В одиннадцать вечера вокзал закрывается.
Пошел в советское консульство, говорю компетентному сотруднику:
— Заказанный мною билет финны, крохоборы, стырили, суки. Я на вашем диванчике прикорну до утра.
— Помещение до утра будет закрыто.
— Тогда в вашем садике на скамеечке.
— Садик тоже закрывается.
— Тогда тут рядом еще консульство, и там ходит огромный полицейский финн с огромным пистолем, и я устроюсь под забором, пусть меня охраняет.
— Нельзя, чтоб советский человек под забором... Дайте ваш паспорт.
С паспортом ушел минут на сорок. Возвращается:
— Поехали.
Привез меня на конспиративную квартиру недалеко от вокзала. Квартира была обширна, в пять комнат, в одной из которых сидел мужик перед большим телевизором. Сопровождающий положил на стол ключи, сказал:
— Будете уходить, ключи оставьте и прихлопните входную дверь.
Я огляделся. Четыре готовые застеленные койки, как в казарме. Стол и два стула. Больше ничего. Открыл узкое окно. Внизу на поворот со скрипом выруливал маленький трамвайчик. Красивый трамвайчик, и позвякивает мелодично.
Утром по раннему солнышку пошел на вокзал. Вдоль тротуара у большого магазина фирмы «Стокманн» уборщик вьетнамской метелкой лениво в совок подбирал редкие окурки.
А потом был 19-й август 1991-го. Я перед закрытой школой стоял под раскидистым деревом. Шел проливной дождь. Подошла моя любимая ученица.
— А я думала, тебя уже арестовали.
— А я в другом списке.
В тот же день уволился из школы. День в день, как двадцать лет тому назад.
Начиналось мое свободное плавание.
И совершенно другая эпоха. Как пятьдесят лет тому назад.
На следующий год на конференции по самиздату один из участников меня спросит:
— Ты был одним из тех, кто разрушал империю. Ты доволен тем, что есть и будет?
— Не знаю. Думаю, не один я виноват. Теперь другие шахматы: серые начинают и выигрывают. А русский мужик все крестится и крестится, пока не осатанеет от собственной глупости... и тогда... может быть, тогда? А история уже перевернулась на другую сторону. И может быть, станет как в русской забаве — замри, умри, воскресни... Эра милосердия еще не наступила. Или уже давным-давно прошла?
Обосновался я в самой «питательной» среде обитания — «Свободная Культура», Пушкинская, 10. Зарегистрировал три журнала, из которых по разным — забавным обстоятельствам — самым интересным оказался первый. Я пришел в случайно попавшийся банк — «Петербургский Нефтяной Банк» и сказал:
— Я собираюсь издавать детский юмористический журнал.
— Поздравляем.
— Это будет лучший детский журнал конца столетия.
— Замечательно. Что для этого нужно?
— Кредит на два месяца.
— Сколько?
— Два миллиона рублей.
Они присвистнули: а залог?
— Ребята, мое имя стоит дороже ваших вонючих нефтяных рублей.
Беспроцентный кредит был возвращен в срок.
С моим коллегой[117] мы осмотрели полуподвал митрополичьего корпуса Невской Лавры, где некогда содержалась типография, и мы рассчитывали найти этому применение изданием периодического церковного вестника, который, однако, после первого номера не получил продолжения по причине какой-то мне неизвестной интриги, бытующей в том числе и в церковной среде. Или, скорее, потому, что мы с коллегой были недостаточно воцерковлены.
Тогда как раз шла пасхальная неделя. С первым номером «Баламута» мы пошли на прием к митрополиту Владимиру. Похристосовались. Митрополит сказал:
— Когда христосуются, нужно снимать очки, потому что раздается топот копыт.
В кабинете он заметил, что журнал он уже видел.
По весне в Доме кино состоялся 30-летний юбилей фильма «Айболит-66». Зал был полон. В крохотной комнатушке ждали юбиляра. Ролан Быков появился совершенно пьяным. Еле на ногах держался. Это уже было интересно.
Я прошел в первый ряд. Когда мэтр поднялся на сцену, он оказался абсолютно трезв. Сила искусства или уловка, какой-то хитрый собственный прием? Не знаю. Вручая журнал, я назвал Ролана Быкова «лучшим баламутом». Тинейджеры поднесли актеру эксклюзив — большую эмалированную уличную табличку «ул. Бармалеева». Какое-то время спустя в издательстве появился большой фотопортрет актера с надписью наискосок — «Баламуту» долгий путь. Не стесняйся — баламуть».
А закончилось это так. На презентации первого номера журнала присутствовали разные люди. Среди них был и директор Восточно-европейского института психоанализа. Поздравляя меня с журналом, он сказал, что когда выйдет пятый номер журнала, он, имярек, преподнесет редакции журнала ящик самого лучшего коньяка.
Это был вызов. Пари. Наше рукопожатие обозначилось на фото в какой-то газете.
Когда вышел пятый номер журнала, я пришел к этому достойному, уважаемому человеку с газетой.
— Если не возражаете, давайте поступим так: ящик наилучшего коньяка мне не нужен. Вместо этого — а я полагаю, у Вас немало известных, достойных, уважаемых друзей — самым лучшим была бы помощь шестому номеру журнала.
— А сколько необходимо для шестого номера «Баламута»?
— Две тысячи долларов достаточно.
— Ну... я могу поговорить... скажем, с Розенбаумом...
Я чуть не подпрыгнул на заднице.
— Великолепно! Тем более, что Александр Яковлевич уже опубликовался в другом моем замечательном журнале «Стебок».
Недели через три я пришел к этому уважаемому директору.
— К сожалению, вынужден Вас огорчить. Александр Яковлевич не сможет участвовать в очередном номере журнала. У него свои затруднения...
Года три спустя я рассказал своему приятелю об истории журнала. Он рассмеялся:
— Детские юмористические журналы теперь не в чести. Твой певун-менестрель просто стебанулся. Пацан сказал — пацан сделал, и теперь он выпускает водку под своим брэндом «Вальс «Бостон»...
Машина остановилась у дома, и мы вышли. Я посмотрел в английское небо. Оно было серенькое, без послезакатных разводов. Спокойное, будто затаилось само в себе.
— Да, это все прикольно и протокольно, — сказал он.
— Реперные вешки. А между ними пространство было населено яркими людьми. Личностями. Это вымирающие виды. Последние могикане... Один ваш английский поэт-мистик так и говорил: «нет больше бизонов, как нет и тех, кто видел бизонов».
— А почему называется «Птицелов?».
— Когда мы с пацанами пасли коров, то из ивняка плели двойные верши для рыбы. А потом я у бабушки углядел деревянную рамку два на два метра, и по всей рамке — частые гвоздики без шляпок. Она на этой рамке расправляла и сушила свою постиранную шаль. Я уговорил ее добавить гвоздиков и сплести сеть для птиц из крученой суровой нитки. Сначала у меня не получалось челноком узелки делать на ячейках. А потом наладился.
— А птиц куда девали?
— В переносную клетку, и на рынок. Вот в честь бабушки и название. Она так и называла меня: «птицелов». У тебя есть что-нибудь выпить?
— Шотландский виски. Бутылка.
— Это меняет дело.
Вечером перед сном я листал английские газеты. Один настоящий лорд предъявил иск к самой влиятельной газете SUN за то, что газета опорочила его честное имя, опубликовав его фото рядом с проституткой. И подал в суд на газету. Лучше бы он этого не делал, потому что газета нашла девять свидетельниц-проституток, которые под присягой подтвердили, что бывали с ним в близком контакте. И лорд пошел под суд.
Ночью мне приснилось, что лорд на тележке развозит английским зэкам баланду. Как курва с большим котелком.