Операция «С Новым годом (Проверка на дорогах) (По повести Юрия Германа)

…Мокрое от дождя лицо мужика, угрюмо и настороженно смотрящего куда-то перед собой. Он одет в драную телогрейку, на плечах и из рукава торчат клочья ваты.

Лицо второго мужика худое и озлобленное. Нос у мужика разбит, на нательной рубахе следы крови. Мужик смотрит в ту же сторону, что и первый. Потом он запрокидывает голову, втягивает воздух разбитым носом, прижимая к нему кисть руки.

Немецкий солдат в отсыревшей на плечах шинели кричит что-то, машет рукой.

Прямо на камеру, медленно переваливаясь на ухабах, ползет залепленная грязью машина-цистерна. Тормозит.

Руки отстегивают от борта машины длинный гофрированный шланг. Немецкий солдат в подоткнутой за пояс шинели тяжело протаскивает шланг по земле, бросает в только что раскопанную яму. Яма заполнена картошкой.

Руки открывают вентиль на цистерне.

Шланг, лежащий на земле, дергается. На картошку льется струя светлой жидкости.

Солдат гасит о скат машины сигарету, устало вытирает мокрое от дождя лицо.

Шофер в машине читает книжку, положив ее на руль.

Льется керосин на картошку.

Еще один солдат нюхает руки, потом брезгливо вытирает их о комбинезон.

Смотрят мужики. Лица их по-прежнему угрюмы.

На заброшенном поле, у разрытой ямы стоит машина-цистерна. Недалеко от нее двое мужиков с лопатами. Вокруг цистерны деловито возятся двое немецких солдат. Один, не торопясь, подходит к вентилю, закручивает его. Другой вытаскивает из ямы шланг, подтаскивает его к цистерне, закрепляет. Потом садится в кабину. Машина трогается. Второй немец вскакивает на подножку, кричит что-то мужикам. Видимо, приказывает им следовать за собой. Мужики тащатся следом за цистерной. Один закидывает голову, прижимает к разбитому носу кисть руки.

Машина едет к дороге, по которой немцы гонят небольшое стадо коров. В кадре — уезжающая машина, мужики и яма, похожая на воронку. На этом фоне возникает негромкий бесстрастный голос, читающий по-немецки. Потом возникает голос переводчика:

— Инструкция по умиротворению оккупированных районов № 9 от 15 октября 1942 года. Во все подразделения охранных войск вплоть до рот, батарей и прочее. Уничтожение отдельных партизанских отрядов не решает проблемы ликвидации партизанского движения в целом, ибо практика показывает, что это движение возрождается снова, как только карательные части меняют дислокацию. Только полное уничтожение материальной базы в труднодоступных, в силу природных особенностей, районах может отнять у партизан способность к регенерации. Ввиду этого охранным частям предлагается произвести изъятие и вывоз продовольствия из всех труднодоступных районов.

Продовольствие, которое в силу тех или иных причин не может быть вывезено, должно безжалостно уничтожаться. Не может быть пощады в отношении кого бы то ни было! Только коренное истребление материальной базы приведет к умиротворению территории.

Населению должно быть разъяснено, что виновником его бедственного положения является контакт с партизанами.

Одновременно напоминаю, что оккупированные районы являются источником обеспечения продовольствием как группы армий, так и собственно Германии, поэтому скот, а также все способное к транспортировке продовольствие должно быть сосредоточено на станциях под защитой постоянных гарнизонов для дальнейшей отправки в места назначения по мере формирования эшелонов.

Ноги коров по самые бабки в грязи. Одна из коров хромает. Небольшое стадо проходит мимо полосатого шлагбаума, понурого немца, мокнущего под дождем.

Коров много. Они бредут по узкой горбатой улочке. Большинство домов без стекол и рам стоят как ослепшие. Коровы бредут, равнодушно глядя в вязкую осеннюю грязь.

Привокзальная площадь забита коровами, брошенными телегами. Вдоль путей вытянулся длинный унылый эшелон.

Солдаты загоняют коров в вагоны, тащат за рога, толкают. Коровы скользят по настилам, пугаются. Мокрые усталые лица солдат. Один немец бинтиком завязывает пораненный палец.

Медленно разворачивается на поворотном кругу паровоз. Поворотный круг толкают люди. Люди тяжело наваливаются на длинное бревно-рычаг. В стороне на ступеньке пассажирского вагона прячется от дождя конвоир.

Толкают длинное отполированное бревно мужики, бабы, интеллигентного вида человек в очках, замотанный шарфом. Пронзительный ржавый скрип поворотного круга, крики солдат, мычание коров вытесняют голос немца, читающего инструкцию.

Через мокрую проволоку виден стоящий за оградой станции мужик в драной телогрейке и шапке-ушанке. У мужика спокойный и рассудительный взгляд умных глаз. Это Локотков. Он поворачивается, прячет иззябшие руки в рукава телогрейки, прихрамывая, уходит. На фоне проволоки и уходящего Локоткова возникают титры картины. Титры ложатся и на последующее изображение.

Солдат в черном прорезиненном плаще закатывает дверь заполненной коровами теплушки, идет к следующему вагону. Двое идут следом. Один закидывает тяжелые металлические крюки на дверях, второй ставит цифры на мокрых досках теплушек. Солдат закрывает последний вагон, и за ним открывается переплетение холодных блестящих рельс и деревянная сторожевая вышка.

На фоне деревянной вышки, часового и рыла тяжелого пулемета, с которого капает вода, возникают последние титры — название картины «Операция «С Новым годом».

По-прежнему идет дождь. Широкая улица партизанской деревни. Тащится телега. Сырые черные избы. Камера приближается к большой покосившейся избе. Под навесом крыши, спасаясь от дождя, стоят люди. Чего-то ждут.

Двое партизан стоят посреди избы, опустив головы, мнут в руках шапки.

— Эти? — резко спрашивает голос за кадром, и потом: — Вы головы-то поднимите.

Партизаны нехотя поднимают головы и тут же опускают их.

В двух шагах от партизан стоит старуха. Старуха подходит к мужикам ближе, всматривается, наконец узнает:

— Они, соколики, — и вон тот рябой последние полмешка картошки забрал. А у меня пятеро, а он… мне ружьем грозил…

— А ты, часом, не путаешь, бабка? — спрашивает другой голос.

— Чего это мне путать? — сердится старуха. — Чай не ночью приходили — днем.

Происходит партизанский суд. За столом сидят Иван Егорыч Локотков, еще командиры, у стены на лавке — Соломин. У самого краешка стола Инга Шанина огрызком карандаша записывает протокол. Позади всех, у окна, человек в ладно подогнанной гимнастерке, с двумя шпалами в петлицах — майор Петушков — представитель штаба бригады. Командиры смотрят на мародеров.

— Брюква была, — слышен голос старухи. — Я ее в подполе прятала. Нашли, антихристы…

— Погодите, бабуся. — Локотков трет небритую щеку, смотрит на мародеров. — Третьего дня у вдовы Шалайкиной картоха пропала… Тоже ваша работа?

Подсудимые молчат, стоят, опустив головы.

Локотков сидит сгорбившись, курит. Он видит… закуток за печкой, отделенный от избы линялой занавеской. В глубине закутка у печки сидит женщина, подшивает валенок. На лежанке сидит мальчик лет десяти. Рядом с ним самодельный костылик.

Слышно, как продолжается суд.

— Ну что молчите-то? Скажите что-нибудь, — просит голос Соломина.

— Что тут говорить? Виноваты… Голодуха из нас все соображение вышибла…

— Они со мной Копытовский мост подрывали, Иван Егорыч. — Это опять Соломин.

— Одно другого не касается.

Петушков достает из нагрудного кармана гимнастерки лист бумаги, разворачивает его.

— Вам в роте этот приказ читали? «В условиях жесточайшего голода, — читает он, — мародерство будет расцениваться как пособничество врагу, как подрыв авторитета Советской власти и караться высшей мерой наказания — расстрелом».

Гнетущая тишина воцаряется в избе. Становится слышно, как дождь барабанит в стекло.

Мародеры стоят, низко опустив головы. Испуганно смотрит старуха.

— Как это? — Она подходит к столу, тянет за рукав одного из командиров. — Я почему пожалилась-то?! Чтоб постращали их, чтоб не озоровали больше… Как же стрелять-то?

Все молчат. Бабка чувствует, что за этим нежеланием отвечать скрывается что-то страшное. Она семенит к подсудимым, пробует подтолкнуть их к двери.

— О-ох, сынки! — ноет она. — Не будут они больше. Вот вам крест. Пропади она пропадом, эта брюква. — Старуха заплакала. — Простите их.

— Птуха, — с досадой говорит Локотков, кивает на старуху. — Вы, идите, бабуся, мы уж тут сами…

Птуха подходит к старухе, берет за плечи, ведет к двери.

— Не будут они больше. Вот вам крест, не будут, — оборачивается к дверям, плачет старуха.

Двери за старухой закрываются.

— Какое примем решение, товарищи? — тяжело спрашивает Петушков.

Молчат командиры.

Молчит Соломин.

Смотрят баба и мальчик из-за занавески.

Локотков опять встречается с ними глазами. Встает, подходит к закутку. Задергивает линялую занавеску. Потом, прихрамывая, возвращается на свое место. Теперь все смотрят на него.

— Расстрел, — глухо говорит Локотков.

Перед камерой проплывают голые мокрые ветки деревьев, серое небо в лохмотьях туч. Сухо трещит залп. Камера застывает в неподвижности.

Далекие избы, околица деревни. Медленно расходятся люди.

Локотков и Петушков идут рядом по улице деревни мимо черных домов, пепелищ.

— Еще пару недель — и отряду крышка, — говорит Петушков.

— Если б я был Иисус Христос, я б из камней хлебов понаделал… — устало отвечает Локотков.

Через грязное стекло грузовика и застывшие «дворники» видна дорога, идущая впереди лошадь, к хомуту которой привязана тяжелая борона. Спина полицая. Полицай идет в стороне, держит в руках длиннющие вожжи. Борона рыхлит землю перед грузовиком.

Обоз тащится по лесной дороге. Впереди — лошадь с бороной и бензовоз. Дальше — вереница подвод с мешками. На мешках — немецкие солдаты — охранение. За подводами бредут коровы и полицай с кнутом. Стылая дорога стиснута глухим, враждебным лесом.


Кадр перечеркнут крестом оптического прицела.

Лица людей близко, рядом. Прицел медленно ползет по обозу. Лицо полицая. Заляпанное грязью брюхо бензовоза. Скат. Смазка. Потом равнодушные и задумчивые лица солдат. Один ест из банки консервы перочинным ножом. Жует, задумчиво уставившись в пространство. Худой, очкастый офицер курит, на ногах у него простроченные белые бурки. Прицел скользит вниз, останавливается на бурках.

— Эх-ма! — раздается приглушенный шепот. — Валеночки-то, дай боже…

Прицел метнулся обратно к немцу, который ест. Задерживается на его лице, и снова тихий, злой шепот:

— Вот сволочь! Жрет!

Прицел ползет по обозу. Эти солдаты разговаривают, смеются. Двое играют в шахматы на миниатюрной доске, умещающейся на ладони.

Когда переставляют фигуры, дуют на озябшие пальцы. А в фонограмме приглушенный, прерывистый шепот:

— Да не трясись ты, глядеть тошно.

— «Не трясись»… Их вон сколько…

— Бомбу бы на них… Рраз… и нету ни одного…

Оптический прицел не выдержал, опять метнулся к тому немцу, который ел.

— И не подавится, — шепчет голос.

— Отставить разговорчики!

Прицел резко перешел и замер, подрагивая, перекрестьем на лбу офицера в очках. Офицер отворачивается от прицела, уютно спрятав нос в меховой воротник шинели. Подставляет прицелу спину.

— Ну, с богом! — произносит голос.

Пуля прошивает темной рваной дырой шинель офицера. Офицер медленно валится вниз.

Падают с телег немецкие автоматчики. Бегут к обочине, отстреливаются.

Взревев мотором, бензовоз сворачивает в сторону и едет прямо в лес, ломая кусты. Дверь кабины распахивается, и на подножку вываливается тело водителя.

Немцы стреляют из автоматов, медленно, нехотя отходят к обочине.

Борона засела между деревьями, бьется испуганная лошадь. У длинных вожжей лежит убитый полицай.

Рослый унтер-офицер стоя стреляет из ручного пулемета. Отходит к лесу мимо телег.

Один мертвый немецкий автоматчик висит, перегнувшись через борт телеги. На руке поблескивает обручальное кольцо.

Тяжело взрывается цистерна.

Через горящий бензовоз видно, как на дороге мечутся оглушенные взрывом коровы.

Одна корова поворачивает к лесу. Она пробирается сквозь кустарник, мычит, мотает головой.

Пожилой, исхудавший партизан с изумлением всматривается в корову, потом приподнимается:

— Мать честная! Это ж моя Розка! — Он вскакивает, бросается вперед.

— Роза! Роза! — приговаривает он и пытается догнать взбесившуюся корову.

Корова бежит по лесу, пробирается через кусты.

Мужик бежит за коровой. Бежать ему тяжело. Он выбивается из последних сил, хватает ртом воздух. Бежит, продолжая звать:

— Роза! Роза!

Корова поворачивает, выбегает на дорогу.

Партизан выскакивает за ней на дорогу. Стучит пулеметная очередь. Партизан валится на землю. Последнее, что он видит, — это корова, убегающая по дороге.

Локотков стоит у треснутого окошка, прислушивается к далеким звукам боя. Потом отходит от окна, садится. В противоположном углу избы сидит сухая женщина с изможденным лицом. Рядом с ней подвешена люлька. У ног копошатся еще двое оборванных ребятишек. Женщина сидит неподвижно. Во всем ее облике — полнейшее безразличие ко всему на свете. Изба — пустая, темная.

— И как ты живешь одна в пустой деревне? — негромко спрашивает Локотков.

Женщина поднимает голову.

— Так и живу. Жду, пока околею.

— Муж на фронте?

— Драпает, — сухо усмехается женщина. — Небось до Волги уже добежал.

— Ему там не легче, товарищ женщина, — упрекает Локотков.

— Господи! — вдруг со злобой выдыхает женщина. — Поговорить, что ли, не с кем? Шли бы вы отсюда, жалостливые.

Женщина встает, уходит за печку.

— Вы пожалеете… Потом за вами каратели придут… Тоже жалеть будут.

Молчит Локотков. Курит.

Темная вода ручья омывает ноги в грязных немецких сапогах с короткими голенищами. По воде стелются белесые полосы размытой глины. Ноги в сапогах выходят на берег, засыпанный осенней листвой.

По голому осеннему лесу не спеша идет человек в немецкой форме. На груди у него автомат, чтобы легче идти, полы шинели подоткнуты за пояс. Это Лазарев. Через просвет между деревьями открывается окраина сожженного хутора.

Куча горелого кирпича, полузасыпанного осенней листвой. Мимо проходят ноги Лазарева. Лазарев идет по бывшей улице хутора. Тихо и мертво. Только торчит одинокий журавль с сохранившейся кадкой на цепи.

Лазарев подходит к колодцу, оттягивает журавль вниз. Слышно, как хлопается в воду ведро.

— Хенде хох!

Лазарев вздрагивает. Потом медленно поднимает руки. Перед его лицом проползает мокрая цепь, тонко скрипит журавль. Потом проплывает деревянная бадейка. С нее стекают струйки воды.

— Ложи автомат, фриц проклятущий! — говорит голос за его спиной. — Автомат! Вэк! Ну!

Лазарев пробует было оглянуться, но голос предупреждает:

— Не балуй!

Лазарев снимает автомат, слышит позади себя хруст чьих-то шагов.

— Я тебя, гада, здесь кончу, — говорит голос. — Узнаешь теперь, как в нашей земле лежать! Хол

Лазарев разворачивается, как сжатая пружина, и бьет того, кто был позади.

Тот, кто был сзади, летит навзничь в прелую листву. Это парнишка лет шестнадцати в латаном, не по росту большом ватнике. Он смотрит на Лазарева, ерзает спиной по земле, пытается отползти подальше. Потом в ужасе закрывает лицо локтем.

Лазарев держит винтовку и смотрит на мальчишку.

— Вставай, щенок, — тяжело дыша, говорит Лазарев и сплевывает.

Парень опускает руки. Со страхом и удивлением смотрит на Лазарева.

— Ну, вставай же, — повторяет Лазарев.

Парень поднимается, стоит, опустив руки.

Лазарев смотрит на парня. Потом протягивает ему винтовку прикладом вперед.

Сначала парень не берет винтовку, ожидая подвоха. Потом медленно берет и тут же отпрыгивает в сторону. Грохает выстрел. Лязгает затвор. Парень перезарядил винтовку.

Лицо Лазарева, темное от пороховой гари.

Лазарев медленно стаскивает с головы пилотку, вытирает лицо.

Парень держит винтовку, приготовившись для второго выстрела.

Лазарев стоит в нескольких шагах от парня. Тихо. Слышно, как ветер гудит в ветвях. Лазарев носком сапога пододвигает пареньку автомат. Сам отступает на шаг. Парень нагибается, не сводя с Лазарева глаз, подбирает автомат. Закидывает его через плечо. Затем отходит в сторону, подбирает свою шапку.

— Пошли, — говорит он.

Лазарев поворачивается, закладывает руки за спину и идет. Парнишка идет за ним.

Лазарев и парнишка идут так, что между ними и камерой тонкие стволы деревьев.

— Ты это… — говорит парнишка. — Слышь, ты там у начальства не говори, что винтовку у меня отнял… Слышь… Эй, как тебя?

— Зачем стрелял? — не оборачиваясь, спрашивал Лазарев.

— А какая на тебе шинель одета? А? Ты кто?

— Никто. Лет тебе сколько?

— Хватит. Уже полгода немцев стреляю.

Густые ветки деревьев и стволы закрывают их.

По улице вразброд бредут хмурые, молчаливые партизаны. На шинелях, плащ-палатках они несут убитых. Деревня не жилая. Брошенная. Солома с крыш давно собрана, и голые стропила выпирают, как ребра. Дома без окон смотрят черными зияющими, как речные проруби, провалами. Вдоль улицы стоят подводы партизанского обоза.

Убитых кладут на телеги. Идет Петушков. У поломанного забора — Соломин и Локотков.

— Керосину рванули, — продолжает рассказывать Соломин, — а коровы от взрыва ошалели — и врассыпную. Ребята еле ноги таскают — не угонишься.

Локотков, прихрамывая, идет к телегам. Соломин за ним. Они подходят к телеге, на которую партизаны уложили убитых. Телега накрыта брезентом, мокрой шинелью.

— Кто? — спрашивает Локотков.

— Братья Авдеевы, Куликов Иван, Сухоруков Федька, — говорит Соломин.

— Коров жалко — убегли, — негромко сокрушается чей-то голос.

— Тю, — громко и изумленно тянет кто-то. — Гляди, наш Митька фрица изловил.

Вдоль обоза из глубины улицы идут Лазарев и сопровождающий его парень.

Локотков и Петушков стоят у подвод, поджидают.

Женщина с детьми тоже вышла из избы.

Смотрит Соломин.

Хмуро, тяжело смотрят партизаны.

— Ну и кончал бы его. Зачем вел? — роняет один.

Митька с Лазаревым подходят к телеге с убитыми, у которой стоят командиры.

— Он это… Он сам сдался, сам автомат отдал. — Митька шмыгает носом, кладет на подводу рядом с убитыми немецкий шмайсер.

— Бывший лейтенант Красной Армии Лазарев Александр Иванович, — говорит Лазарев.

Он вынимает из-за пазухи «вальтер» и протягивает Локоткову.

— Вот. Парнишка не все забрал.

Иван Егорыч внимательно смотрит на Лазарева, усмехается:

— Сдаваться шел, а пистолетишко на всякий случай приберег?

От этой усмешки Лазарев отворачивается, смотрит в сторону, встречается глазами… с невысоким, очень худым партизаном.

— Что смотришь, иудина морда? — скривившись, говорит партизан.

Он рвется к телеге с убитыми, сбрасывает брезент.

— Ты сюда гляди, на них, — кричит он.

— Соблюдать дисциплину, — резко говорит Петушков.

От его голоса люди успокаиваются. Повернувшись к обозу, Петушков громко кричит:

— Трогай! — И идет к другой телеге.

— Пойдешь со мной, — тихо приказывает Лазареву Локотков. И повернувшись:

— Будь здорова, товарищ женщина. Бог даст, свидимся.

Женщина стоит у своей избы, смотрит. Двое детей, как настороженные мышата, стоят по обе стороны от нее. Слышно, как скрипят телеги, переговариваются на ходу люди. Женщина поворачивается и бежит в дом. Дети остаются на улице. Камера наезжает на избу. В фонограмме — звуки поспешных, судорожных сборов. Потом дверь распахивается, выскакивает женщина с младенцем на руках и котомкой.

Обоз тащится к лесу, и женщина быстро идет за обозом. Двое ребятишек едва поспевают за ней. Поскрипывает на переднем плане распахнутая дверь брошенной избы.

Под поскрипывание колеса и дребезжание телеги проползают голые деревья.

Локотков и Петушков едут на телеге. Сидят рядом. Лазарев идет у подводы. Майор искурил наполовину самокрутку, протягивает окурок Ивану Егорычу. Тот затягивается, выпускает дым и говорит:

— Ну, человек божий, обшитый кожей, рассказывай свои небылицы. Только не ври, меня вруны утомляют.

Лазарев смотрит, как Локотков курит. Проглатывает слюну. Просит неожиданно:

— Табаку не дадите? Свой в лесу потерял.

— У нас, милок, на своих табаку не хватает. Живем небогато, — отвечает Локотков. Тут же быстро и резко спрашивает:

— Что в лесу делал?

— Партизан искал.

— Зачем?

— Чтоб сдаться.

— У немцев, что ль, проштрафился?

— Я давно хотел к вам уйти.

— Ишь ты! Стало быть, ты идейный перебежчик. Сперва туда, потом обратно.

Лазарев молчит. Идет, смотрит себе под ноги.

— Н-да, парень, — тянет Иван Егорыч. — Не ту дорожку ты себе выбрал.

— Я ее не выбирал, она сама меня нашла.

Сидящий на передней телеге партизан-казах негромко тянет долгую, заунывную песню.

— А-а-а, — поет казах. — А-а-а…

Узкие раскосые глаза прищуренно смотрят на редкий лес.

— Ох, азият, прости господи, воет и воет… — с досадой поворачивается бородатый партизан. — Будет душу-то мотать!

Казах скользит по нему равнодушным взглядом, продолжает тянуть заунывную мелодию.

Едет телега, покрытая брезентом. Шинель сползла. Торчат сапоги — подметка прикручена проволокой. Разбитые ботинки, онучи.

Смотрит Лазарев. Потом отводит глаза.

Подрывник Ерофеич оборачивается, говорит виновато:

— Может, кто пешочком пройдется? Меринок совсем задохся.

Петушков спрыгивает с телеги. Останавливает хотевшего было слезть Локоткова:

— Сиди, сиди. С твоими ногами.

Иван Егорыч опять поворачивается к Лазареву:

— Как в плен попал?

— Долгая история.

— А ты рассказывай. Нам торопиться некуда.

— Мы на фронт в эшелоне ехали… в августе…

Медленно проезжает немецкий танк. Черный крест на башне.

Раскачивается тупой ствол танка.

Плывут дорожки блестящих широких гусениц.

Танк уезжает. За танком — густой шлейф пыли.

Лазарев идет рядом с телегой, на которой сидит Локотков. Петушков поотстал, идет сзади.

— Животом я страдал сильно, — как-то нехотя говорит Лазарев. — Нашел в эшелоне санинструкторшу. Она мне три таблетки дала. А тут нас из эшелона вытряхнули, потому что пути дальше взорваны были.

Локотков слушает с усмешкой:

— А таблетки, значит, со снотворным были. Тебя сморило. Ты уснул сном праведника. Во сне тебя и взяли, — заканчивает он рассказ.

Лазарев удивленно смотрит на Локоткова.

— Так и было. Откуда знаете?

Идет Петушков. Слушает, сухо усмехается.

Голос Локоткова:

— Бывает… Рассказывают…

— Ваше право не верить, — отвечает голос Лазарева.

— Наше право, — говорит Петушков, — судить тебя от имени народа, который ты предал.

К ели привязаны веревки — самодельные качели. На этих качелях одноногий мальчик лет десяти, опираясь на костыль, качает девочку, еще младше. Девочка громко смеется, когда взлетает слишком высоко. За ними — широкая улица чдеревни, силуэты изб без огней. Мимо качелей, прихрамывая, проходит Локотков, уходит в избу. Камера отъезжает. Теперь улица видна через окошко, забитое скобой. Лазарев сидит в подвале на обрубке полена. Окошко как раз на уровне его глаз.

Лазарев отворачивается от окна, зябко кутается в шинель. У стены подвала стоит глубокий и длинный деревянный ящик из-под картошки. Оттуда раздается шорох и вылезает парень лет восемнадцати. В волосах запутались соломинки, клочки сена.

— Земляк, махорочкой не богат? — спрашивает парень.

Камера отъезжает, и теперь в кадре оба — Лазарев и парень. Парень ждет немного. Ворочается в своем ящике.

— Переживаешь? Ну-ну, меня тоже завтра шлепнуть обещали.

Он вскакивает и орет пронзительно:

— А за что меня?! Мне всего восемнадцать! Я еще жизни не видел!

Парень кидается по ступенькам к двери, барабанит кулаками и ногами.

— Водки дай, вша партизанская! Права не имеете! Мне перед смертью водка полагается! Давай, гад!

— Я тебе сейчас дам, — отвечает из-за двери спокойный густой бас. — Так дам — до утра не очухаешься.

Полицай сникает. Бредет к ящику. Присаживается на краешек. Всхлипывает.

— Меня тетка заставила. Иди, говорит, в полицию, там паек дают. Я думал, проживу как-нибудь… тихо. А нас в другую деревню погнали… А на гумне трое комсомольцев связанных стоят… Мне говорят — стреляй или тебя туда же поставим. Я и порешил их… А что оставалось делать-то? Самому к стенке становиться? Да? Я, что ль, немцев сюда допустил?

Лазарев никак не реагирует на его слова.

— И так тошно. А ты молчишь. Тебя-то как взяли?

— Сам пришел, — подумав, отвечает Лазарев.

— Ты что, малохольный? — шепчет полицай. — Они ж тебя завтра на осину. — И вдруг начинает хохотать. — Са-ам… сам пришел… — С ним начинается истерика.

От смеха он сразу переходит к слезам.

Лазарев поворачивает голову.

Перед его глазами деревенская улица. Пусто. Висят качели. Слышно, как бубнит и всхлипывает полицай.

— Ну чем я виноват, земляк, а? Если б их вот так заставили? А? Мамочка, спаси меня… Мамочка, я больше не буду…

Майор Петушков расстегивает ремень, снимает гимнастерку. В избе горит, потрескивает лучина.

— Болят? — спрашивает Петушков.

Иван Егорыч сидит на лавке в углу, поставив босые ноги в ведро, морщится, поливает в ведро кипяток из старенького чайника.

— Ломят.

— Сегодня на одном фрице роскошные валенки были, — говорит Петушков. — Не смог его подстрелить. А валенки — блеск…

— Ладно, обойдемся… Вот думаю, думаю, как бы на эту проклятую станцию залезть. Даже голова трещит, — отвечает Локотков.

Петушков подходит к лавке. Ложится, смотрит в потолок, говорит мечтательно:

— У меня до войны знакомая врачиха была — царьбаба. Змеиного яду запросто достать могла. Я с ней на стадионе познакомился. Баски тогда играли… Ох, как они играли…

Петушков даже жмурится, словно пытаясь представить картину прошлого.

— Во что играли-то? — спрашивает Иван Егорыч.

Он вынимает из ведра распаренные ноги, вытирает их тряпкой.

— В футбол… Ты футбол-то когда-нибудь видел?

— Видел, — кивает головой Локотков. — Мальчишки в деревне гоняли.

— Э-э-эх, лапоть ты, лапоть. Футбол — это, Иван, такое… В общем, стихи писать можно…

— Содержательная, стало быть, игра. — Иван Егорыч берет ведро, несет его к двери.

— Содержательная… — передразнивает майор. — Это искусство целое. Это…

— А где жена твоя была, когда ты с врачихой футбол глядел? — ехидно спрашивает Иван Егорыч.

— Дома. Она футбол не любит. И сына все время отговаривала. А сын мой классно играл. Сейчас бы уже мастером был.

Локотков сочувственно смотрит на майора.

Майор тяжело поднимается, глаза округляются, становятся свинцовыми:

— Я их, подлюг… в плен брать не могу. Вот даже подумаю, и сердце от злобы немеет… Я им зубами глотки… Я их мертвый убивать буду…

Шевелится, стонет мальчик-калека, который спит за занавеской. Рядом спит женщина.

Петушков сидит на лавке.

— Ты… успокойся, — говорит Иван Егорыч. — Злость хороша, покуда мозги не захлестывает… А так и воевать плохо и жить.

Локотков встает. Задувает лучину.

— А ты как в чекисты попал, Иван? — спрашивает Петушков в темноте.

— А что, на чекиста не похож?

— Да не очень…

— Попал, Игорь Леонидович, по партийному, весьма серьезному, «секретному» приказу, а то человек действительно штатский — агроном.

Слышно, как он укладывается. Скрипит топчан.

— Слышь, а кто тогда на стадионе выиграл? — после паузы спрашивает Локотков.

— А… наши выиграли.

— И то хорошо.


Рассвет. Густой туман окутывает лес. Партизан сидит под деревом, привалившись к стволу, спрятав иззябшие руки в рукава пальто.

— Васек, эй! Васек! — зовет партизан. — Время сколько, Васек?

Никто не отвечает. Партизан слышит только шорох ветра и еще что-то, что заставляет его насторожиться. Партизан встает, идет вдоль кустов, всматривается.

Густая стена тумана расползается от ветра и открывает мшистое болото и длинные цепи немецких автоматчиков. Цепи черные и надвигаются в безмолвии.

Смотрит партизан.

— А-а-а! — кричит он. — Каратели! А-а-а!

Партизан бежит и стреляет в воздух.

Немецкий автоматчик резко поворачивается и, откинувшись назад и вбок, дает длинную очередь.

Стреляет другой немец.

Третий.

Пули швыряют партизана на кусты. Он повисает на кустах. Кусты не дают ему упасть. Когда автоматы перестают стрелять, слышно, как вдалеке часто и звонко бьют в рельс.

— Форвартс! Шнеллер! — раздраженно кричит немецкий офицер. И цепь немцев движется быстрее. Немцы в черных шинелях увешаны коробками, патронными лентами, термосами, лопатами.

Другой немецкий офицер что-то командует, указывает рукой в черной перчатке то в одну, то в другую сторону. Позади него немцы устанавливают легкие полевые минометы. Офицер командует, и немцы четко, как на учениях, начинают забрасывать мины в стволы. Один немец при этом что-то жует, и выражение лица у него равнодушное, как будто он выполняет скучную, надоевшую работу.

Рвутся мины на деревенской улице. Жарко пылает изба. У избы — обезумевшая баба, босая, в одной сорочке.

Кричит, задыхается от крика девочка.

Бабы бегут от околицы к лесу, одетые налегке, простоволосые. Тащат детей, нехитрый скарб. Прыгает на костыльке одноногий мальчик.

Из избы выскакивает баба, кидается к рубахам, и подштанникам, развешенным на веревке.

— О-о-ой! — голосит баба, срывает рубахи. Лицо бабы перекошено от страха. Мина взрывается рядом, и баба падает на землю, продолжая прижимать к груди выстиранное белье. Ветер несет по улице стираную рубаху.

Горят избы. Вдоль улицы бегут — уходят партизаны, жители. Трещат, запрокидываясь на ухабах, телеги. Вдоль улицы идет Локотков. Охрипшим голосом кричит одну и ту же фразу:

— Отходить к Коровьему болоту! Всем отходить к Коровьему болоту!

У избы стоит таратайка. В ней — мешки. Один мешок рассыпался, и двое партизан на четвереньках собирают просыпавшуюся из мешка картошку. Третий, с перевязанной шеей, пытается из последних сил удержать напуганную взрывами лошадь.

— Эх, руки-крюки! — ругается Локотков и идет дальше. — Отходить к Коровьему болоту! Всем отходить к Коровьему болоту! — продолжает он выкрикивать.

Цепь немцев выкатывается из леса на огороды. Немцы бегут, стреляя на ходу из автоматов.

На огороде в клочьях тумана стоит высокая фигура с поднятой к небу рукой.

Немец остервенело стреляет в нее из автомата.

Пули впиваются в огородное чучело. Чучело в длинной рваной шинели похоже в тумане на человека с поднятой рукой. Мимо чучела бежит цепь немцев.

Цепь немцев появляется из тумана.

Стреляют партизаны. Партизан бьет из пулемета. Он в одной гимнастерке. Гимнастерка на лопатках пропотела насквозь. Голова и плечи партизана трясутся в такт выстрелам.

Падают немецкие автоматчики. Пули разрываются на черных шинелях…

…Одного…

…Другого…

…Третьего…

Через прицельную планку пулемета видны огороды. Цепь немцев залегла. Один немецкий автоматчик стоит. Очевидно, он ранен в голову и, как слепой, не знает, куда идти, что делать. Пули попадают в немца. Он падает.

Четко, как на учениях, стреляют немцы из минометов.

— Форвартс! — поднимаясь, командует перепачканный в земле офицер.

Цепь немцев поднимается и бежит вперед.

Сползает по стенке окопа убитый партизан.

Охнул, ткнулся лицом в землю другой.

Лазарев у окна смотрит на улицу. В ящике сидит полицай. Его глаза следят за Лазаревым. Оба слышат взрывы, трескотню выстрелов, шум разгулявшегося пожара.

Через оконце видно: по улице мчатся телеги, бегут люди. А прямо напротив, прижавшись к поленнице дров, съежившись, стоит партизан-казах. Мина взрывается совсем рядом. Обрушивается поленница. Часовой, схватившись руками за живот, делает несколько шагов вперед и падает. Голова его с раскосыми удивленными глазами оказывается напротив лица Лазарева.

Лазарев и полицай смотрят, не в силах оторвать глаз.

— Слышь, земляк! — шепчет полицай. — Кажись, трибунала-то не будет… Может, еще поживем, а, земляк?

Лазарев молчит. Дверь позади Лазарева и полицая распахивается, и хриплый голос говорит:

— Выходи! Ну, кому говорят? Выходи… мать вашу…

Лазарев первый, опустив голову, идет к дверям. За ним плетется полицай. Дверь со скрипом закрывается.


Тащится обоз. Проходят черные после боя партизаны.

Бредут женщины, тащат детей. Проходят усталые, без- различные ко всему люди.

Старуха устала нести большую, в кованом окладе, икону. Она отходит, ставит ее под дерево и, перекрестившись, уходит, смешивается с другими людьми.

Лазарев и полицай бредут за телегой. Митька идет сзади, сворачивает цыгарку. Потом прикуривает у лежащего на телеге раненого. Пока прикуривает, отстает. Полицай косится на Митьку.

Затем прыгает в сторону за телегу, скатывается вниз по холму в лес, в туман.

— Сто-ой! — отчаянно кричит Митька. Вскидывает винтовку, стреляет.

Полицай петляет между кустами, исчезает в тумане.

Смотрит Лазарев. Он понимает, чем может грозить бегство полицая.

Митька стоит в стороне от дороги и в ужасе бессмысленно палит в туман. Подходит Петушков. Он без шапки. Шинель разорвана. Одна рука на перевязи. Петушков резко пригибает вниз ствол Митькиной винтовки.

— Раззява! — бешено орет Петушков.

Митька стоит по стойке «смирно», замерев, боится что-либо ответить.

— Где второй?

— Туточки… Во-она стоит, — заикаясь, говорит Митька, показывая на Лазарева.

Лазарев, ссутулившись, стоит на холме выше Петушкова и Митьки.

Мимо телег быстро проходит Локотков.

— Поехали, чего стали?! — распоряжается он. — Поехали…

Телеги трогаются. Локотков спускается к майору и Митьке. Теперь все трое стоят ниже дороги, и одинокая, ссутулившаяся фигура Лазарева видна на холме за их спинами.

— Вот что. — Петушков решительно смотрит на Митьку. — Второго отведешь в сторону — ив расход… Спокойней будет…

Митька топчется на месте, испуганно смотрит на Локоткова.

— Что уши развесили? — спрашивает Петушков.

Он смотрит на перепуганного Митьку.

— А, ччерт! — И майор поворачивается, идет к дороге.

— Погоди, — останавливает его Локотков. — Погоди в расход, Игорь Леонидович… Я с ним еще не разобрался…

— Некогда с ним канителиться, Иван. Туман какой — сбежит, не заметишь.

— Не сбежит.

— Ты что, честное слово полицая с него взял? — зло прищуривается Петушков.

Вот-вот вспыхнет ссора.

— Я с ним еще не разобрался, — упрямо повторяет Локотков.

— Он… это… — вдруг решается Митька. — Он у меня тогда винтовку отнял, а потом сам отдал…

— Когда отнял? — не понял майор.

— Когда я его в лесу встретил. А мог убить… — Митька с надеждой смотрит на Локоткова.

— Хорош боец, у которого винтовку отнимают. — Майор свирепо смотрит на Митьку и Локоткова. — Черт с тобой, разбирайся.

Митька улыбается. Майор замечает эту улыбку, гаркает уже больше «для порядка»:

— Глаз с него не спускай! Если что… башку оторву.

— Есть! — Митька поворачивается, бежит по холму к Лазареву.

Бегут усталые люди. Тащится последняя телега. На ней расчехленный пулемет-«максим». К телеге привязано мятое ведро.

Под деревом стоит оставленная икона. Начинает идти снег. Снег падает на икону, заметает святой лик Николы Угодника. Глаза святого строго и неприступно смотрят…

— А что, Лазарев, кроме как через КП на станцию никак не пройти?

— Не знаю. Нет, наверное… Туда ведь продовольствие со всей округи свозят…

— Это мне и без тебя известно. Ну а ты, к примеру, смог бы пройти к эшелону?

— Смог бы…

— Почему? Чем ты такой особенный?

— Ну, меня многие из постовых в лицо знают…

Открывается дверь. В землянку входит Птуха, сваливает в углу охапку дров. Выходит.

— А как же ты все-таки из Карнаухова смылся? — продолжает допрос Локотков.

— Отпуск мне дали. Я взял билет до Пскова, потом сошел с поезда.

— Ну, предположим, ты, Лазарев, завтра в Карнаухово вернешься. И все там у тебя тихо-гладко будет? — Локотков опять подсаживается к Лазареву.

— Я туда не вернусь, — качает головой Лазарев.

— Почему?

— Предателем жить не смогу. Лучше расстреляйте.

— Раньше-то мог?

— Сломался я… Жить хотелось… — Лазарев с трудом подбирает слова. — Я и сейчас жить хочу… Мне теперь жизнь нужна, чтобы перед людьми оправдаться…

Локотков смотрит на Лазарева. Скольких людей он встречал за эти бесконечные два года войны, вот таких, с изломанными судьбами. Одним можно поверить, другим нет. Как угадать?

— Нужно мне жизнь сначала начать… Имеет человек право один раз сначала начать? Если с первого раза осечка в жизни получилась? — Лазарев смотрит Локоткову в глаза.

От удара топора раскалывается толстое полено. Соломин берет разрубленное полено, бросает в огонь.

Костер горит, в яме под большим закопченным котлом. Это партизанская кухня. Около котла выстроилась длинная очередь — беженцы. Повар, бородатый сумрачный партизан, разливает в миски и котелки жидкие щи. Вдоль очереди идут Инга и Лазарев. За ними — конвоир с винтовкой. Подходят.

— Приказано накормить, — говорит Инга.

Повар перестал разливать щи, уставился на Лазарева.

— Тут людям не хватает…

— Приказ Ивана Егорыча, — сухо повторила Инга.

Повар еще больше мрачнеет, берет с кучи бревен мис-

ку, плескает туда щей, не глядя, протягивает Лазареву. Лазарев берет миску двумя руками, отходит в сторону. Стоит, не зная, что делать, — нет ложки.

Молча смотрят беженцы. Никто не предлагает Лазареву ложку. Угрюмо смотрит Соломин.

Лазарев подносит миску к губам, начинает жадно пить щи.

Инга отворачивается от Лазарева. Говорит Соломину, который стоит рядом:

— Виктор, дай ему ложку…

— Ложку?! — бешено переспрашивает Соломин. — Может, ему и водочки еще поднести? — Он стремительно подходит к Лазареву и ударом кулака вышибает из его рук миску, подносит к глазам лезвие топора. — А этого не хочешь?

— Виктор! — кричит за его спиной Инга.

Но Соломин даже не смотрит в ее сторону.

— Не я тебя в лесу встретил, шкура! — цедит он сквозь зубы.

Лицо и шинель Лазарева залиты щами.

— Жалко, не встретились, — вдруг отвечает Лазарев, в упор смотрит на Соломина.

Секунду они смотрели друг на друга. И Соломин не выдерживает. Ярость захлестывает сознание. Он бьет Лазарева в живот. А когда тот сгибается от удара, в лицо.

Конвоир стаскивает с плеч винтовку, не знает, что с ней делать.

Подскакивает повар. Обхватывает Соломина своими ручищами, оттаскивает в сторону.

— Жалостливая, — хрипит Соломин, обращаясь к Инге.

Он пытается вырваться из железных объятий повара.

— Охладись ты, Витюша. Остынь малость, — гудит басом повар.

Молча смотрят беженцы.

Счастливо улыбается худенький мальчик — бьют немца. На их плане голос Соломина:

— В Калошине каратели баб в школе пожгли… Вешать их, подлюг!

— Немедленно прекратить! — раздается громкий голос Петушкова.

Беженцы поворачивают головы.

Майор и еще один партизан подходят к кухне. Останавливаются рядом с Соломиным. Повар отпустил Соломина, и теперь тот стоит перед майором, опустив голову, поправляя телогрейку.

— Что произошло? — спрашивает майор.

Лазарев сидит на земле. Ладонью вытирает разбитый рот. Встает и тихо бредет прочь. Конвоир закидывает за плечо винтовку, идет следом.

— Бить морды арестованным много храбрости не надо. Явишься к Локоткову — обо всем доложишь, — холодно говорит Петушков.

— Есть, обо всем доложить.

За столом сидят двое донельзя исхудавших, заросших старой щетиной партизан. Один из них смущенно улыбается, другой, потупившись, сворачивает самокрутку.

— Прямо голодающее Поволжье, — слышен голос Локоткова. — На вас глядя, человек с тоски запить может…

Локотков несет к столу невиданные богатства. Вываливает их на стол. Это буханка хлеба, банки консервов.

— Вот, — говорит Локотков. — Будете есть и спать, други-товарищи. Как на курорте… Еще картошка будет, мороженая, правда… Мне нужно, чтобы вы на фрицев были похожи… А фашист нынче налитой, розовый…

Один партизан продолжает улыбаться, другой с мрачным недоверием рассматривает консервы и хлеб.

— Давай наваливайся, — весело говорит Локотков.

Партизаны не решаются начать есть. Смотрят на Локоткова.

— А вы, Иван Егорыч? — с сильным акцентом спрашивает высокий.

— Мне не положено, — отвечает Локотков и отходит к окну.

Отворачивается, стараясь не смотреть.

Партизаны едят так, как могут есть только давно голодающие люди. Второй партизан переглядывается с высоким, осторожно берет нераскрытую банку сардин, сует ее за пазуху. Резко поворачивается Локотков.

— Положь, — хрипло говорит он.

Увидев лицо Локоткова, партизан испуганно привстает из-за стола.

— Да я ребятам хотел, — смущенно говорит он.

— Положь!

Партизан, пожимая плечами, кладет банку на стол.

— Есть будете только вы, уразумели? — уже спокойнее говорит Локотков. — За эти сардины Семен Панков погиб из первой роты… Может, знакомы были?

Низкая дверь землянки открывается. Входит Соломин.

— Вызывали, Иван Егорыч? — громко спрашивает он и замолкает, уставившись на стол и на жующих партизан.

— С нынешнего дня будешь питаться вот… с товарищами, — говорит Локотков. — Силенок будешь набираться.

Локотков подходит к дверям, снимает с гвоздя телогрейку, начинает одеваться.

— Да я и так не жалуюсь, — усмехается Соломин.

— Во-во! С арестованным драться, — бурчит Иван Егорыч, — на это много сил не надо.

Он застегивается, надевает шапку.

— А за что это мне такая честь? — чуть сконфузившись, спрашивает Соломин.

— В свое время узнаешь.

Локотков выходит. Низкая дверь захлопывается.


Снежное, уходящее вдаль шоссе. По шоссе тащится одинокий возок. На возке — женщина с детьми. Та, что жила в брошенной деревне и ушла за партизанами. Мимо возка в туче снежной пыли проносится немецкий мотоциклист. Оборачивается, потом резко тормозит. Лицо немца замотано шарфом, а большие автомобильные очки закрывают остальную часть лица. Немец растирает окаменевшие коленки, идет к бабе. На ходу вытаскивает из ножен широкий солдатский кинжал.

— Комм, — говорит немец. — Комм.

— Господи, — всхлипывает женщина. Она продолжает сидеть, обняв детей.

— Комм! — Немец машет ножом.

Женщина слезает с возка. Немец подскакивает к ней и быстро срывает с нее овчинный тулуп, потом, размахивая кинжалом, отрезает от тулупа рукава.

Испуганно смотрят дети.

Немец натягивает рукава на сапоги. Бросает остатки тулупа бабе.

— Гут, — удовлетворенно говорит немец, хлопает себя по коленям, с улыбкой подмигивает бабе и на негнущихся ногах уходит к мотоциклу.

Взревев мотором, мотоциклист уезжает.

Сапоги обвязаны соломой. Шинель, пуховый платок вокруг шеи. Из-под платка торчат только нос и очки. Очки у этого немецкого солдата запотели, и от этого глаза кажутся большими, как у совы. Немец стоит у шлагбаума. Он с ужасом смотрит.

Из трубы колонки вода течет в ведро. Рядом с ведрами ноги, в калошах на босу ногу. Мужичонка в пиджаке с непокрытой головой, а под пиджачком и вовсе ничего нет — голая грудь. Мужичонка размашисто, с ходу хватает полные ведра и, дыша клубами пара, бежит мимо немца. Поравнявшись с немцем, мужичонка весело подмигивает:

— И-и-эх, ваше благородие!

Немец смотрит вслед мужику. Потом его отвлекает звук подъехавшей телеги. Немец поворачивает голову.

К шлагбауму подъезжает возок. Возком правит баба в тулупе без рукавов. Баба кое-как обмотала руки драным платком.

— Аусвайс, — подходя, приказывает немец.

Женщина растерянно смотрит на немца.

— Аусвайс, — повторяет немец.

Мужичонка ставит ведра на землю и бежит к возку.

— Сродственница это моя из деревни. Ко мне это, ко мне… Вишь, детишки как замерзли… — тараторил мужичонка.

— Я, я, — кивает головой немец.

Он снова с ужасом смотрит…

…на голые руки бабы, которые видны из-под сползшего платка, на ноги мужика в калошах на босу ногу.


Картина «Три богатыря», нарисованная самодеятельным художником. Женщина сидит на лавке под картиной. Дышит на окоченевшие руки. Мужичок задумчиво смотрит в окно, дымит цигаркой. В глубине, у печки, греются дети.

— Иван Егорыч просил узнать, когда пойдет новый эшелон с продовольствием. И еще просил узнать, кто такой Сашка Лазарев — бывший лейтенант, — негромко говорит женщина.

В окне видно, как приплясывает у КПП укутанный платком немец.

— Голод в отряде, — слышен голос женщины.

— Знаю, — помрачнев, говорит мужик. — На станцию не пройти… Вот беда. — Он глубже затягивается дымом. — В общем, передай — стараться будем.

Женщина в черном платке вносит самовар. Молча ставит на стол.

— А блинцов испечь не можешь? — сварливо осведомляется мужик. — Сами ели, а гостям пустого чаю, или у немцев выучилась?

— Да не ори ты, — урезонивает его женщина и проходит в другую комнату к буфету. — Лучше нагишом по улице бегай.

— А что? — веселеет мужик. — Я как пробегу, им еще холоднее становится. — Мужик снова смотрит на женщину: — И еще передай: завтра через Карнаухово эшелон пойдет на фронт.

— Передам, — тихо отвечает женщина.


Черные рельсы уходят вдаль по заснеженному полотну. На шпалах, раскинув руки, лежит немецкий солдат.

Стекла очков припорошены мелким снежком, который не тает.

Поперек рельса, скрючившись, лежит другой немец. Шерстяной шарф на его шее размотался. Чья-то нога сталкивает его с рельса. Два партизана волокут тяжелый деревянный ящик с взрывчаткой. Теперь виден весь железнодорожный мост, его ажурные переплетения, сторожевая будка, колючая проволока, которой обнесены подходы к мосту.

Еще двое партизан, сгорбившись, волокут тяжелый ящик.

Соломин карабкается по перекладине моста, тянет за собой шнур, зажатый в зубах.

— Скорее, елки-моталки, — хрипит подрывник Ерофеич, подкапываясь под рельс саперной лопаткой. — Скорее, мать вашу так!

И вместе с ругательствами изо рта вырывается белый пар.

Мост висит над черной, еще не замерзшей рекой. Все вокруг бело, черные только каркас моста и вода.

Петушков стоит рядом с Локотковым, придерживая раненую руку, висящую на перевязи. Они стоят в кустах на заснеженном обрыве, смотрят на мост.

Позади, в ложбине, стоят лошади и телеги. На одной из телег сидит толстый коротышка немец. Рядом — партизан с винтовкой. Сапога на одной ноге у немца нет. Немец задрал штанину и обеими руками обхватил трясующуюся в нервном тике ногу, согнутую в колене. Немец молчит, смотрит на разбитое колено, и вместе с ногой трясутся голова и плечи.

— Упустит эшелон, ччерт! Медленно копаются, — морщится Петушков.

— Ящики тяжелые.

— Говорил я Ерофеичу — надо ящики меньше делать… — сокрушается Локотков.

И вдруг какие-то странные заунывные звуки врываются в чуткую лесную тишину. Было непонятно, откуда они. Иван Егорыч беспокойно вертит головой и несколько мгновений спустя видит…


…Из-за черного поворота выплывает небольшой буксир. Он слабо дымит. За буксиром выплывают две длинные плоские баржи.

Настороженно смотрят Локотков и майор. Локотков чуть проходит по кустам, чтобы лучше видеть буксир. Потом оглядывается на мост.

Соломин с проводом в зубах выбирается на настил моста, быстро подтягивает провод Ерофеичу. Продолжая работать, оба с тревогой посматривают на буксир.

Винт буксира взбивает черную воду, подламывает тонкий ледок.

На обледенелой корме — полусбитое название «Александр Пушкин». На корме буксира — установленная на турели скорострельная пушка. К ней привалился немецкий солдат в стальной каске и тулупе.

На палубе баржи плечом к плечу сидят на корточках люди. Они обхватили руками плечи, стараясь согреться. Большинство людей в гимнастерках. Редко на ком драная шинель. Пилотки, шапки-ушанки, просто обнаженные бритые головы. Лица, лица, лица… Разные, но с одинаково потухшими глазами, с одним и тем же выражением обреченности и равнодушия ко всему на свете. Камера поднимается, и теперь видно, что люди заполняют все баржи. Что их тысячи, этих людей.

Немец в черной эсэсовской шинели с ведром в руке идет вдоль борта баржи. Проходит мимо пулеметов и укутанных немецких солдат. Выходит на широкую корму баржи. На корме стоит сооружение — нечто вроде дощатого домика. Перед этим домиком тлеет маленький костерчик, греются немцы. У домика на ящике стоит патефон. Один немец подкручивает завод, остальные слушают грустную, нескончаемую мелодию вальса. И опять перед камерой проходят лица пленных. Худой, всклокоченный узбек сидит, раскачиваясь, как на молитве. Человек в разбитых очках. Старые, молодые, изможденные, усталые лица…

Смотрят, потрясенные этим зрелищем, Локотков и майор.

— Пленные, — тихо говорит Локотков.

— Э-э-эх, бедолаги!

Петушков глотает внезапно возникший в горле комок.

— Чего заслужили, то и получили, — хрипло говорит он. — Даже бежать не пытаются. Как баранов везут. — И он жестко и горько усмехается.

— Мост, мать честная! — вдруг охает Локотков.

Петушков поворачивается к нему.

— Они ж под мостом будут, когда эшелон пойдет.

— Погоди, не паникуй. Может, они проскочить успеют.

Они умолкают, смотрят на ползущие баржи. Оба начинают понимать весь трагизм положения.

Баржи ползут, медленно приближаются к мосту.

Через поручни моста партизаны видят ползущие к мосту баржи.

Тревожные лица партизан, лежащих на мосту.

— Не успеют ни в жисть, — сплевывает Ерофеич.

— Не каркай, старый, — злится Соломин. — Накаркаешь…

— Аккурат под мостом окажутся, — упрямо повторяет Ерофеич.

Через пулемет на корме и спины эсэсовцев видны все баржи, дымящий буксир и медленно, неотвратимо приближающийся мост.

Пленные сидят все в той же равнодушной позе, глядя прямо перед собой.

Небритые, измученные, серые лица. Их потухшие глаза смотрят, кажется, в глаза Локоткову. Локотков смотрит на баржи. В этот момент доносится далекий протяжный гудок паровоза.

Локотков резко поворачивается к стоящему сзади ординарцу.

— Птуха, — решительно командует он, — живо дуй к Ерофеичу, скажи, взрыв отменяется…

— Как — отменяется?! Ты что-о?! — кричит Петушков.

— А что делать?

— Взрывать!

— А пленные?

— У тебя приказ! — Глаза Петушкова медленно наливаются свинцом.

Иван Егорыч не знает, что ответить. И неожиданно орет на Птуху:

— Тебе что, уши законопатило?!..

Птуха поворачивается, бежит к мосту.

— Назад! Не сметь! — раздается металлический голос Петушкова.

Птуха останавливается, не зная, что ему делать.

— Там люди, Игорь Леонидович… Наши люди… — говорит Локотков.

Петушков шагает к Локоткову, вплотную, дышит злобой в лицо:

— Куда идет эшелон, ты знаешь? На фронт. А что он везет, ты знаешь? Танки и тяжелые орудия, боеприпасы… А ты-ы, мокрица!

— Но там же люди… Игорь Леонидыч… Больше тыщи русских людей…

— Пленных! — кричит майор.

— Да, пленных. От этого никто не застрахован.

— Мой сын был сбит под Смоленском. — Петушков тяжело выговаривает слова. — Самолет горел. Он мог выпрыгнуть и теперь сидел бы на барже. Вот как эти… Но он выбрал другое, он врезался в колонну танков, понимаешь ты это?

— Понимаю. Но у многих из них не было возможности врезаться в колонну… К нам в лес бегут пленные, ты сам видел, как они воюют… Это же не последний эшелон. Пойдет еще…

Вдруг спокойно говорит Петушков:

— Не взорвешь — пойдешь под трибунал, слово коммуниста.

Петушков поворачивается, отходит. Локотков стоит у дерева. Потом садится на пень, сцепив руки.

Баржи, неотвратимо влекомые буксиром, подходят к самому мосту.

Мост нависает над баржами. Закрывает небо.

Тень моста начинает надвигаться на лица пленных. Лица темнеют, потухают.

Смотрят партизаны.

Локотков сидит, опустив голову. Не смотрит на баржи. На его плане — резкий, пронзительный гудок поезда, который уже совсем близко.

Локотков вскакивает и бежит к мосту, проваливаясь в снег, хромая.

— Стой! — кричит Петушков и хватается здоровой рукой за пистолет. — Иван, стой! Стрелять буду!

Локотков бежит, не оборачиваясь. Петушков бежит за Локотковым, ударяется о дерево раненой рукой. Со стоном, скорчившись, садится на землю.

Ошалевший Птуха стоит на месте, не зная, что делать.

Стремительно летит паровоз. На него стремительно надвигается железнодорожный мост.

Тень моста надвигается на новые и новые лица пленных, как будто смывает их.

Лицо Ерофеича. Воротник гимнастерки расстегнут. Мокрое от пота лицо Соломина. Он дует на озябшие пальцы. Потом рука застывает на рычаге взрывателя.

Ковыляет по снегу Локотков. Машет рукой.

— Стой! — кричит он. — Не взрывать, стой!

Его крик тонет в грохоте летящего поезда.

Паровоз с ревом летит к мосту.

— С богом! — хрипло говорит Ерофеич. — Сколько народу! Ай-яй-яй!

В эту секунду над его головой раздается отчаянный крик Локоткова:

— Не взрывать! Стой!

Локотков кубарем скатывается по снежному откосу, схватившись за взрывную машинку, рывком отсоединяет клеммы.

В ту же секунду состав взлетает на мост. В тучах снежной пыли летят платформы, проплывают танки, тяжелые орудия.

Прогибаются рельсы под колесами поезда. Под рельсой — коробка с толом и идущие от нее провода.

Проскакивает последний вагон. Баржа с военнопленными тихо выплывает из-под моста. Люди так же окаменел о сидят на корточках, так же разносится в воздухе печальная мелодия вальса.


Спина Локоткова в вылинявшей гимнастерке. Локотков сидит в закутке будана, отделенном занавеской от остальной части большой, уставленной нарами землянки. Сидит, навалившись на стол. Курит, слышит негромкие разговоры партизан.

— Врач говорит, что рябину надо есть… В ней, говорит, витаминов много…

— Не могу я ее есть, — отвечает другой голос. — Я на нее гляжу, и мне удавиться хочется…

— До войны были витамины так витамины, — встревает еще кто-то, — «це» назывались… Сальце, маслице…

Кто-то подбирает и подбирает на гармошке одну и ту же музыкальную фразу.

Локотков устало трет лоб, встает, подходит к занавеске. Зовет негромко:

— Птуха!

В углу землянки на ящике сидит немецкий солдат, который был взят в плен на мосту.

— Ир наме? — слышен голос Инги.

Солдат открывает рот, силится что-то сказать, но не может.

— Ир наме? — повторяет Инга.

Локотков сидит в углу, прикрыв глаза. У входа в землянку дремлет Птуха.

— Он что, немой, что ли? — спрашивает Локотков.

— Это у него нервный шок, — отвечает Инга. — Совсем говорить не мбжет, даже имя свое забыл.

— Ну вот что. — Локотков подходит к немцу. — Ты ему передай, Инга: или у него этот нервный шок кончится и он по делу говорить будет, или мы свою гуманность на после войны отложим. — Он поворачивается к Инге: — Да с выражением переведи, а то ты сидя спишь.

Локотков отходит, садится на скамейку рядом с Ингой.

Немец еще раз открывает как рыба рот, потом вдруг произносит длинную немецкую фразу. Он все время пытается отыскать на мундире оторванную пуговицу.

— Что он лопочет? — спрашивает Локотков.

— Просит его не расстреливать… — переводит Инга. — У него четверо детей. Говорит, что он мирный человек… До войны работал агрономом…

— Агроном? — удивляется Локотков. — Подишь ты… Коллега, значит.

Теперь немца прорвало, и он говорит захлебываясь, не останавливаясь. Инга переводит:

— Он говорит, что он больной, что у него больная печень, что двадцатого его обещали отправить на лечение в Словакию…

— Лечиться теперь, коллега, будешь в другом месте, — перебивает его Локотков. — А почему двадцатого? Их что, сменить собираются?

— С восемнадцатого, — объясняет немец и переводит Инга, — гарнизон на станции будут сокращать… Кого на фронт, а некоторых в тыл, на отдых. Последний большой эшелон с продовольствием пойдет в Германию восемнадцатого числа. И надобность в большом гарнизоне…

— Так, — говорит Локотков. — Спроси, это он точно знает?

Немец продолжает взволнованно говорить. Он опять пытается застегнуть мундир на несуществующую пуговицу.

— Это ему сказал писарь из комендатуры, — переводит Инга. — Инструкция выполнена, все продовольствие у населения изъято…

— И без него хорошо знаем! — перебивает Локотков. — Число-то нынче какое?

— Пятнадцатое, — отвечает Инга.

Из люка в полу чердака появляется голова Соломина.

— Инга, — приглушенно зовет он. — Ты здесь, Инга?

Потом Соломин вылезает весь. Открывается весь чердак. Стены в клочьях застарелой паутины, пыльные грабли, косы. Инга лежит на охапке соломы, курит. Соломин стоит, всматривается, пока глаза не привыкают к темноте. Потом подходит к Инге.

— А я думал, тебя нет.

Инга продолжает молча курить. Смотрит в сторону.

— Извини, Инга.

— Уходи.

Соломин молча нагибается, кладет рядом с девушкой свернутый ватник, ложится.

— Ты не указывай, — бормочет Соломин. — Это наш общий чердак.

Инга приподнимается, берет телогрейку, собирается уходить.

— Ну, подожди. — Соломин хватает ее за руку. — Ну че ты, ей-богу, как дитя малое, из-за какого-то полицайчика.

— Из-за тебя, а не из-за полицайчика, — холодно отвечает Инга и пробует выдернуть руку. — Ты как этот майор из штаба бригады, только грубее.

— Где уж нам, — криво усмехается Соломин. — Институтов не кончали, пахали с детства.

— Пусти. — Инга дергает руку, но Соломин не отпускает.

— Ну ладно, не сердись…

Соломин притягивает ее к себе, пытается поцеловать. Инга не дается. Соломин вздыхает, валится на спину.

— Прости, Инга… И верно, злой стал. Хуже хорька какого. А раньше и воробья из рогатки пульнуть не мог. Меня почему злость берет… Пришел этот Лазарев, покаялся, с него и взятки гладки. А слова теперь копейки ломаной не стоят… Вот… — неожиданно говорит он. — Я тут принес.

Соломин достает горбушку хлеба. Инга смотрит на хлеб.

— Откуда это, Витя? — удивляется Инга.

— Да есть одно такое место, — весело ухмыляется Соломин.

Инга ест хлеб. Они лежат рядом, молчат.

— Витя, — говорит Инга. — Давай поженимся, а? Пойдем к Локоткову, скажем, чтоб расписал…

— Ни к чему это, — улыбнулся Соломин. — Ты после войны обратно в Ленинград уедешь… Я на трактор сяду… Разные мы с тобой люди, разве я не понимаю… Да и бабник я к тому же…

Инга приподнимается на локте и насмешливо смотрит на Соломина.

— Ба-абник, — тянет она с улыбкой. — А целоваться не умеешь. Разве так целуются? Хочешь научу?

Ее губы осторожно прикоснулись к губам Соломина. Они целуются. Камера отъезжает от них. Прямо над их головами висят грабли, косы и автомат.

— Красивая ты, Инга, — шепчет Соломин. — Образованная, умная.

Инга тихо смеется, спрашивает счастливым голосом:

— Ну и что, ну и что?

Внизу скрипит дверь, шуршат шаги. И голос Птухи зовет:

— Соломин!

Соломин молчит. Внизу начинает скрипеть лесенка, и снова голос Птухи:

— Витька, ты тута?

— Тута, тута, — огрызается Соломин. — Чего надо?

— Локотков требует, — виновато говорит снизу Птуха.


По сухой каменистой дороге не быстро идет немецкий танк. Перед ним бежит длинная колонна людей в гимнастерках. Не слышно шарканья сапог и лязга гусениц. Только пронзительный звук, незатихающий, похожий на звук автоматической пилы, когда она пилит бревно.

Колышется тупое рыло танка.

Плывут дорожки блестящих широких гусениц.

Ствол танка раскачивается над головами людей.

Нависает над их спинами, грозя вот-вот раздавить.

Бежит Лазарев. Он уже не может больше бежать. Пот застилает глаза. Он начинает отставать. Люди обгоняют его.

Перед Лазаревым мокрые от пота гимнастерки, стриженые затылки, худые грязные шеи.

Лазарев оглядывается, с ужасом видит… все ближе и ближе нависающее брюхо и сверкающие гусеницы танка.


Гусеницы надвигаются, растут, закрывают небо.

— Вставай… Эй, ты, вставай!

На лице спящего Лазарева вспыхивает яркий свет электрического фонаря. Лазарев спит на нарах, положив под голову сложенную шинель. Он с трудом открывает заспанные глаза и сразу закрывает ладонью от света.

Теперь в неярком свете догорающей печки, сделанной из железной бочки, виден Соломин с фонарем. Его хмурое лицо и колючие глаза. Автомат на плече.

— Пошли, — говорит Соломин.

— Куда? — хрипло спрашивает Лазарев.

— Куда надо… — угрюмо отвечает Соломин.

Слышно, как кто-то стонет, кто-то надсадно кашляет во сне.

Лазарев поднимается, торопливо наматывает портянки, натягивает сапоги. И снова смотрит в глаза Соломину:

— Куда идти-то?

На пустой дороге змеится поземка. Всходит солнце, бледное от мороза. В стороне от дороги, укрывшись от ветра за холмиком, притулились, зарывшись в снег, Ерофеич и Соломин. Чуть в стороне — Лазарев. Он молчит, смотрит прямо перед собой. Соломин косится на Лазарева.

— Ты откуда родом? — спрашивает он.

— Что? — очнулся от своих раздумий Лазарев.

— Родом, говорю, откуда?

— Ленинградец я, коренной.

— Значит, с нашей переводчицей земляки будете, — усмехается Соломин. — А работал кем?

— Таксист я. Людей возил…

Больше спрашивать нечего. Соломин замолкает. И тогда становится слышен далекий звук мотора.

— Ну вот, — медленно говорит Соломин. — Значит, выходишь и голосуешь…

— Знаю, — перебивает его Лазарев.

— Тогда давай.

Соломин берет со снега автомат. Протягивает его Лазареву. Тот встает, закидывает автомат, идет к дороге.

— Эй! — зовет его вслед Соломин.

Лазарев останавливается.

— Если что, учти… стреляем сразу. Так что не вздумай…

— Не вздумаю. — Лазарев поворачивается, идет к дороге.

На дороге появляется мотоцикл с коляской. Лазарев выходит на обочину, поднимает руку, голосует. Мотоцикл приближается. Теперь видно, что в нем сидят двое немецких автоматчиков, покрытых инеем, закутанных с ног до головы. Даже лица замотаны обледенелыми шарфами. На коляске установлен пулемет.

Немец, который сидит в коляске, вытаскивает руки из рукавов. Кладет их на турель пулемета.

Лазарев начинает идти к немцам, щурясь от ветра.

Немцы ждут. Тот, кто сидит в коляске, по-прежнему держит руки на турели пулемета. Другой что-то громко кричит Лазареву.

Лазарев в ответ машет рукой, продолжает идти к мотоциклу.

С холмика, за которым лежат Соломин и Ерофеич, видна дорога, мотоцикл и Лазарев, который идет к мотоциклу.

— Зря это, — Ерофеич поворачивает голову к Соломину. — Ей-богу, зря. Убить его могут.

— Соловья баснями не кормят. — Соломин рукавом счищает снег с пулеметного диска. — Пусть на деле покажет.

Лазарев по-прежнему идет к мотоциклу. Кажется, он никогда не пройдет эти метры.

С точки зрения Лазарева приближается мотоцикл, немцы, дуло пулемета. Немцы внимательно следят за Лазаревым. Тот, который сидит в люльке, снова что-то нетерпеливо кричит.

Лазарев машет рукой и бежит. Потом выхватывает из-за пазухи пистолет и стреляет два раза.

Пуля попадает в того, который сидит у пулемета. Немец обмяк. Его голова беспомощно сваливается набок. А тот, что сидел в седле, падает на дорогу, срывает автомат, дает очередь и скатывается в придорожную канаву.

Лазарев скатывается в противоположную канаву.

Немец из своей канавы дает длинную очередь по обочине канавы, в которую скатился Лазарев.

Пули сбивают фонтанчики снега по обочине дороги.

С холма, на котором сидят Соломин и Ерофеич, отчетливо видна канава, из которой стреляет немец, и сам немец, ведущий огонь. Ерофеич поднимает автомат. Соломин рукой прижимает ствол автомата к снегу.

— Спокойно, дядя Ерофей, — холодно говорит Соломин. — Пусть он сам с ним управится.

— Зря это. Ей-богу, зря, — опять повторяет Ерофеич.

Лазарев пытается подняться, но автоматная очередь бьет по обочине. Тогда Лазарев сползает вниз по канаве, сует в рот иззябшие пальцы.

Пусто на дороге. Посреди двух обочин стоит мотоцикл с убитым немцем в коляске. Мотор тихо работает.

Немец в своей канаве судорожно меняет рожок автомата. Потом высовывается и, непрерывно стреляя по обочине, за которой скрывается Лазарев, идет к мотоциклу. Он перестает стрелять только в момент, когда садится в седло. Лазарев поднимается из своей канавы, дает очередь. Немец медленно валится. Лазарев выходит на дорогу, бредет к мотоциклу. Тяжело опускается на седло. Механически выключает двигатель. В наступившей тишине становится слышно, как…

…Из пробитого пулями бензобака бензин струей течет на дорогу, рассыпается брызгами у лица мертвого немца.

Похрустывая валенками по снегу, идут Соломин и Ерофеич. Выходят на дорогу, подходят к сидящему на мотоцикле Лазареву.

— Немец-то к вам ближе был, — устало поднимает голову Лазарев. — Чего не стреляли?

— Ну-ка, помоги… — говорит вместо ответа Соломин.

Вдвоем они поднимают убитого немца, лицом вниз кладут его на седло мотоцикла. Ерофеич быстро и четко прилаживает к мотоциклу мину. Привязывает шнурок от запала к ремню немца.

Лазарев и Соломин наблюдают за работой Ерофеича.

— А ты, поди, опять напугался, — спрашивает с привычной улыбкой Соломин Лазарева. — Ты всегда такой пужливый?

— А ты храбрый?

— Ну, храбрый не храбрый, а в плен к фрицам не попадал, — с вызовом говорит Соломин.

— Война не завтра кончается, — устало отвечает Лазарев.

— Она и началась не вчера.

— Готово, — говорит Ерофеич. — Сработает, как в аптеке…

Ерофеич идет к обочине. Соломин и Лазарев поднимают оружие. Идут за ним.

— Ну, гансики, — весело говорит Соломин. — Прошу к нашему шалашу.


На бревенчатой стене висит черная эсэсовская фуражка с черепом. Шинель аккуратно повешена на распялку. Внизу на доске — деревенский утюг, солдатская кружка с водой.

— Инспекционспостенконтролле, — твердит мужской голос.

— Контролле. Короткое «о», — поправляет женский голос. — Теперь вы…

Руки сапожным шилом делают на груди черного эсэсовского мундира аккуратную дырочку, прилаживают к нему немецкий железный крест. Это Локотков. Он работает в углу землянки, слушает одну и ту же бесконечно повторяющуюся немецкую фразу, морщится.

— Ни к чертям. не годится, — неожиданно говорит он и встает. — Ну какие это гитлеровские людоеды? Срамота.

Теперь открывается вся землянка. На лавках сидят двое. Один в полной эсэсовской форме. Другой в кубанке, черных брюках и нательной рубахе, без сапог. За столом восседает Инга.

— Он говорит вполне сносно, — обижается Инга.

— Я немецкий знаю с детства, — говорит высокий. — У нас, в Эстонии…

— Погоди ты с Эстонией, — перебивает его Локотков. — Ну как ты говоришь?! Никакого звериного блеску в глазах… Ты свирепость изображай, друг-товарищ. Василий, ну-ка, давай ты. — Он поворачивается ко второму Партизану.

Василий выпрямляется, произносит с ужасающим акцентом.

— Инспекционспостенконтролле.

— Видал? — упавшим голосом говорит Локотков эстонцу.

Инга сидит, обхватив голову руками, потом устало произносит:

— Господи, если он только откроет рот… Вы уж лучше занимайтесь своими делами… Иван Егорыч.

— Да, брат… Выговор у тебя того… — смущенно соглашается Локотков.

— В школе пятерка была, — обижается Василий.

— Нет уж, ты, брат… того… Ты там рта не разевай. Твое дело — паровоз…

— Я сейчас среди друзей. Я очень хорошо поел, и у меня не получается свирепость, — начинает оправдываться эстонец. — Вот когда я увижу фашистов… О, тогда все будет хорошо…

— Иван Егорыч, — обращается Василий к Локоткову. — А кто еще с нами пойдет?

— Не лезь поперек батька в пекло, — бурчит Локотков. — Узнаешь.

— Прошу вас, — говорит Инга эстонцу. — Инспекционспостенконтролле.

Эстонец повторяет.

— Еще раз, — просит Инга. — Повнимательней, пожалуйста.

— Инспекционспостенконтролле.


По дороге едет черный «оппель». За ним в нескольких метрах — мотоцикл с двумя автоматчиками.

«Оппель» переваливается на ухабах, но едет быстро. Он останавливается, не доехав до подбитого мотоцикла метров десяти. Открывается дверца, и на дорогу выбирается небольшого роста офицер, в шапке с черными меховыми наушниками. За ним еще один офицер и шофер. Они переговариваются между собой, потом идут к скрюченным трупам на мотоцикле. Мотоцикл, сопровождающий машину, тоже останавливается. Автоматчики бегут к «оппелю».

Офицер переворачивает мотоциклиста, лежащего на седле лицом вниз, и в эту секунду взрывается мина, потом другая.

Длинной очередью, ворочая стволом, стреляет Соломин. Трассирующие пули летят к машине. В дыму видна фигурка немца, в которого попадают трассирующие пули. Немец падает.

Стреляют из автоматов Лазарев и Ерофеич.

На дороге стоит пустой мотоцикл. «Оппель» с распахнутыми дверцами. Шофер успел влезть в машину, но пуля достала его. Оба офицера лежат на дороге. А солдаты, ехавшие на мотоцикле, стоят в стороне, бросив автоматы и подняв руки вверх. Довольный Соломин первым выскакивает на дорогу, держа наготове автомат. За ним бегут Ерофеич и Лазарев.

— Ерофеич, охраняй сусликов, — кричит Соломин и бежит к машине. — Мы пока документ соберем.

Он идет к первому офицеру, переворачивает его на спину. Вынимает и прячет пистолет, потом достает документы, тонкую пачку писем, фотографии.

Лазарев вытаскивает из машины убитого шофера, забирается в кабину, обыскивает машину.

Через лобовое стекло машины и двигающиеся «дворники» виден Ерофеич, который стоит у обочины рядом с двумя немецкими солдатами.

Соломин сидит на ступеньке «оппеля», рассматривает фотографии.

Руки Соломина перебирают фотографии. На фотографиях — чужая, незнакомая Соломину жизнь. Люди в гольфах, какие-то мальчики и девочки с роскошными бантами. Пожилая женщина с молотком для игры в крокет. Сам офицер под руку с пышной блондинкой.

Офицер, лежащий на дороге, вдруг шевелится, поднимает залитое кровью лицо.

Сквозь предсмертный туман он видит фигурку Соломина, сидящего на ступеньках «оппеля».

Немец поднимает руку с зажатым пистолетом, стреляет.

Оборачивается Ерофеич.

Выскакивает из машины Лазарев. Стреляет из автомата в офицера на дороге. Лазарев видит… Соломина, который полулежит у колеса «оппеля», привалившись спиной к крылу.

Лазарев подбегает к Соломину.

— Куда тебя? В спину? — растерянно спрашивает он.

Соломин хочет что-то сказать, но только слабо улыбается.

Немцы несут Соломина на сколоченных из жердей носилках. Они проваливаются по колено в снег, едва вытаскивают ноги. Но когда они замедляют шаги, Ерофеич вскидывает автомат, остервенело орет:

— A-а! Паскуды! Щас перестреляю!

И немцы идут быстрее.

Соломин смотрит вверх, в небо. Лазарев наклоняется к нему.

— Слышь, — вдруг говорит Соломин. — Ты фотокарточки собрал?

— Собрал, собрал, — отвечает Лазарев.

Соломин молчит, собираясь с мыслями.

— Лазарев… Тебя как зовут?

— Александром… Саша…

— А меня Витькой… Ты это… извини… Нехорошо я пошутил утром.

— Ерунда.

— Ингу жалко… Хорошая девушка…

— Что? — переспрашивает Лазарев.

Соломин не отвечает, смотрит в небо.

Движутся черные голые верхушки деревьев. Потом изображение светлеет, светлеет…


В будане пусто. На нарах сидят Локотков и Ерофеич. Локотков сидит в той же позе, в которой застал его, очевидно, приход Ерофеича. Он парил ноги и теперь так и сидит, поставив больные ноги в бадейку с водой. Ерофеич так и не успел снять свой заледенелый кожух.

— Я-то думал, офицер убит, а он очухался.

— Как Лазарев?

— Обстоятельно себя вел. — Ерофеич отряхивает полушубок. — Не подкачал.

Распахивается дверь. В землянку стремительно входит Петушков. С Локотковым он не здоровается, просто не замечает его.

— Как погиб Соломин? — резко спрашивает Петушков.

Ерофеич робко смотрит на майора. Кашляет в кулак.

— Мы это… Думали, что фриц мертвый, а он очухался, стрельнул и помер.

— А где в это время были вы?

— Да пленных охранял… Потому и не видел, как он очухался.

— А где в это время был Лазарев? — с холодным спокойствием продолжал допрашивать майор.

— В машине… Машину обыскивал, — неуверенно отвечает Ерофеич.

— Значит, вы не видели, что в Соломина стрелял именно немец?

Ерофеич не понимает, к чему его подталкивает майор.

— А кто же еще мог-то, — пожимает он плечами.

— Вы отвечайте на вопрос. Видели или нет? — продолжает Петушков.

— Ну… не видел…

— А может, в Соломина стрелял кто-то другой?

— Да кто же еще, кроме немца? — совсем теряется Ерофеич.

— Отвечайте, вы видели, что стрелял именно немец? — настаивает Петушков.

— Ну, не видел… Я же в стороне стоял, охранял пленных.

— А как же вы утверждаете то, чего не видели?

— Пойду я… — после паузы говорит Ерофеич.

— Я вас не отпускал, — повышает голос Петушков. — Если вы не видели, что стрелял именно немец, то можно допустить, что стрелял кто-то другой.

Ерофеич молчит, мнет в руках шапку.

— Теоретически можно допустить? Отвечайте. — Майор сверлит Ерофеича глазами.

— Не знаю… Можно… Не знаю… — Ерофеич чуть не плачет.

— Значит, можно допустить, что стрелял Лазарев? — уже спокойно спрашивает Петушков.

— Не надо так, товарищ майор, — вдруг раздается голос Локоткова.

Петушков и Ерофеич поворачиваются.

Локотков по-прежнему сидит на нарах.

— Не по-человечески это… товарищ майор, скотство это… — тихо, но с гневной силой говорит Локотков.

— Ты… — хрипит Петушков, с ненавистью смотрит на Локоткова. — Ты… — Он не может найти слов. — Встать, когда с вами разговаривает старший по званию!

Локотков встает. Он так и стоит в тазике, с закатанными до колен штанами.

— Всем твоим проверкам грош цена. Для простачков. Я знаю, что они подрались… Что такой тип, как Лазарев, мог отомстить… Понятно?! А на таких, как ты, слюнтяев рассчитывают всякого рода шкурники и враги. И я не позволю!

Петушков резко поворачивается и идет к двери. Грохает дверь.

Иван Егорыч некоторое время стоит молча, потом садится. Начинает вытирать мокрые ноги. Ерофеич, шумно вздохнув, осторожно подсаживается на нары напротив.

— На принцип пошел майор-то, — тихо говорит Ерофеич. — Давеча радист рассказывал… Такую майор в штаб бригады телеграмму отгрохал… Так он энту историю с мостом расписал. Хо-хо! До Москвы дойдет… А тут еще Лазарев, — продолжает Ерофеич. — Хлопец он, конечно, не бросовый… Дался тебе этот Лазарев. — Ерофеич даже руки прижимает к груди. — Уступи ты его майору, он и успокоится…

Локотков поднимает голову, холодно смотрит на подрывника:

— Как это — уступи? Мы что с ним, в шашки играем?

— Я об тебе думаю, Иван Егорыч, — настаивает Ерофеич. — Ведь он так тебя замажет — век потом не отмоешься.

— Иди-ка, Ерофеич, отдыхай… Надоел ты мне…


Над кладбищем, над покосившимися деревянными столбиками слышен стук молотка. К наспех сооруженному- деревянному памятнику Инга прибивает квадратную дощечку. На дощечке химическим карандашом написано:

«Соломин Виктор Михайлович

пал смертью храбрых, защищая Советскую Родину.

Смерть фашистским оккупантам!»

Инга чувствует присутствие кого-то у себя за спиной. Оборачивается.

В стороне у другой могилы стоит Лазарев, спрятав руки в карманы. Молча смотрит, не решаясь подойти к Инге.

Инга продолжает забивать гвоздь. Промахивается. Больно бьет себя по пальцу. Роняет молоток в снег. Всхлипывает. Поднимает молоток и доколачивает гвоздь. Лазарев мешает ей своим присутствием. Она поднимается и идет. Лазарев идет за ней, потом подходит.

— Это мне проверку устраивали… — говорит он.

Инга не отвечает. Лазарев идет за ней, чуть поотстав.

— А мы, оказывается, земляки. Я тоже ленинградец… На Херсонской жил. Знаете?

Инга молча кивает. За их спинами много белых могил и одна — черная, не засыпанная еще снегом.

— Если б не война, мы б с ним не встретились… — как будто отвечая своим мыслям, говорит Инга.

— Да… Война все перемешала… — говорит Лазарев. — До войны хорошо жилось… Легко… Никаких забот. — Лазарев как-то виновато улыбается. — Я вам не надоел?

Инга молча пожимает плечами.

— Таксист я, — продолжает Лазарев. — Работа не пыльная. Крути баранку — собирай чаевые. Дома мамаша обстирывала, обшивала. Вечером девушку под ручку — и в кино. Выпивал после получки, по праздникам, все как по маслу. И вдруг — бац! Война. Понимаете?

— Понимаю, — негромко отзывается Инга.

— Вся эта политика* мне до лампочки была. Я про фашистов-то только и знал что песенку: «Мы фашистов не боимся, возьмем на штыки». Думал, я сильный, а оказалось наоборот. Только в плену это и понял.

Они проходят мимо кузницы. Из кузницы навстречу к ним идет Ерофеич.

— Эй! Кум, табачком не богат?

Лазарев останавливается. Насыпает в подставленную Ерофеичем бумажку махорку.

— Да, кум! — говорит Ерофеич многозначительно. — Попотели мы сейчас с Иваном Егорычем. Майор-то на тебя прямо зверем… Мол ты в Соломина стрелял, и точка…

Лазарев смотрит на Ерофеича. Мрачнеет.

Ерофеич глубоко затягивается.

— Я майору говорю: «Вы что это?.. Парень себя геройски вел, а вы его под монастырь подвести хотите…» Ну и Локотков тоже: «Видите, товарищ майор, что вам старый подрывник толкует?» В общем, отстояли мы тебя, будь спокоен… Отсыпь еще табачку… Где разжился?

Лазарев не успевает ответить.


По улице идет майор Петушков.

— Уже боевые друзья, так, что ли? — спрашивает он, подходя.

Ерофеич теряется. Смотрит на майора виновато.

— Да вот курим, товарищ майор… Табачок жгем.

— Арестовать его. — Петушков пальцем показывает на Лазарева.

Ерофеич не понимая смотрит на майора.

— Я вам приказываю!.. — повышает голос майор. Ерофеич поворачивается к Лазареву, улыбается криво и виновато.

— Ты это… извини, кум…

Он нерешительно расстегивает шинель Лазарева, достает «вальтер», вертит его в руках, не зная, что с ним делать. Петушков забирает пистолет. Ерофеич смотрит на Лазарева, еще раз говорит:

— Извини, кум…

Лазарев вскидывает голову, смотрит в глаза майору. Петушков отвечает непримиримым, холодным взглядом.

— Ведите его, — кивает он Ерофеичу.

Лазарев поворачивается и идет по улице. Ерофеич плетется за ним.


Стремительно вращается пропеллер самолета.

Горят костры. Мимо костра несут на носилках раненых. Их несут к самолету. Чей-то голос говорит:

— На большой земле хорошо-о! На белых простынях валяться будешь. Куриный бульон лопать…

У самолета стоит Иван Егорыч, следит за погрузкой. Неподалеку от него у костра под охраной партизан стоят, очевидно ожидая погрузки, два немца. Высокий, сухопарый офицер и коротышка-солдат, знакомый нам по допросам. Солдат обут в лапти. Он смотрит на конвоира. Неожиданно произносит с яростью в голосе:

— Рус карашо! Гитлер капут!

— Шустрый! Выучился… — усмехнулся конвоир. Офицер поворачивается к солдату. Говорит негромко и зло. Солдат съеживается под его взглядом.

— Ну-ну, — строго говорит офицеру Локотков. — Ты тут не шибко разоряйся.

Что-то привлекает внимание Локоткова. Он оборачивается.

Из глубины аэродрома мимо костров мчатся розвальни. Подлетают к самолету. С розвальней соскакивает Инга. Телогрейка расстегнута. Платок сбился с плеч. Бежит к Локоткову:

— Иван Егорыч… там… Лазарев повесился!

Локотков ошалело смотрит на Ингу. Потом поворачивается, бежит к розвальням. Розвальни разворачиваются, мчатся по аэродрому.

Напряженное лицо врача. Руки врача давят Лазареву на грудь. Запрокинутое, неподвижное лицо Лазарева. Над врачом стоит Митька. В вытянутой руке держит керосиновую лампу без стекла. Неровный свет освещает землянку, плечи врача, вытянутую на топчане фигуру Лазарева, заледеневшие стены, людей, толпящихся у входа. Расталкивая людей, вперед проходит Локотков. Останавливается, смотрит. Чей-то голос бубнит:

— Ну, скажи, меня будто толкнул кто… То он все из угла в угол ходил…

Врач поднимает голову, говорит раздраженно:

— Да откройте же двери… Сколько раз просить можно?!


Рассвет. Редкий лес, землянки партизанского лагеря. Кто-то слепил снежную бабу, и она, как часовой, стоит с палкой в руке. Камера отъезжает, теперь этот пейзаж виден через выпиленное в бревнах окно, забитое скобой.

В землянке двое — Локотков и Лазарев. Лазарев полулежит на топчане, привалившись спиной к стене. Локотков сидит на сосновом чурбане напротив.

— Он меня допрашивать начал, — с трудом говорит Лазарев. — Говорит: «Ты убил Соломина, сознавайся…» Как-то так дело повернул, и ответить нечего.

— И ты сразу в петлю полез, как нервная девица, — перебивает его Локотков. — Не так надо, лейтенант, не так. Жизнь, друг-товарищ, знаешь какая штука… Ежели поддаваться, она тебя враз заломает.

Лазарев смотрит на Локоткова. Потом зло усмехается:

— А я наврал вам…

— Про что?

— Меня не сонного в плен взяли…

— Так… Интересно… — медленно говорит Локотков. — А как же?

— Мы из окружения выходили… Десять суток втроем к линии фронта шли… Встретилась нам деревня… Я посмотрел, вроде никого… Ну, мы и пошли… От голодухи уже совсем ничего не соображали… Помню только бабу у околицы… Как-то странно она на нас смотрела… Оглянулся, а за нами уже фрицев двадцать идут… Они по одному из домов выходили и шли… Смеяться они стали. За животы держатся и ржут. Ребята за оружие схватились… Убили всех…

Локотков слушает, курит. Спрашивает:

— А что ж тебя не убили?

— А я руки вверх поднял… — нехотя говорит Лазарев.

— Да, парень…

— Потом нас танками гнали, — продолжает Лазарев. — Мы впереди бежим, а за нами танк. Кто упал, тот под гусеницы…

Локотков молчит, гасит цигарку. Прячет окурок в карман.

— Ладно, отдыхай, — говорит он. — Завтра у тебя трудный день будет. Из Карнаухова эшелон с про довольствием утром в Германию отправляют… Так вот… эшелон этот в другую сторону пойти должен, понимаешь?

— Понимаю.

Бросается под колеса машины белое, в выбоинах, шоссе.

— Вчетвером поедете… — спокойно говорит голос Локоткова. — И погибнуть вам, Лазарев, нельзя. И без вести пропасть тоже нельзя… Тебе эшелон пригнать надо… Чтоб люди это подтвердить могли, понимаешь?


Всходит солнце. Черный «оппель» несется по дороге.

Лазарев сидит, положив руки на руль, не отрывая глаз от дороги. Выражение лица жесткое и тяжелое. Рядом с ним — Инга Шанина в эсэсовской форме. Сидит нахохлившись, спрятав лицо в воротник черной шинели.

На заднем сиденье эстонец и Василий. Один сидит неподвижно, закрыв глаза, другой нервно чиркает зажигалкой, пытается добыть огонь.

«Оппель», почти не снижая скорости, пролетает мимо полосатого шлагбаума. Один из немцев у шлагбаума шарахается в сторону. Машина едва не задевает его.

Кривые улочки Карнаухова. Машина проносится по улице, визжит тормозами на поворотах.

Через стекло машины приближаются ворота станции, оцепленные колючей проволокой. Штабеля дров. Кирпичный КП. Фигуры двух часовых с автоматами. Машина останавливается. Двери КП распахиваются. По ступенькам сбегает молоденький офицер, подходит к машине, козыряет:

— Гутен морген! Папире, битте.

Инга протягивает документы.

— Вир золлен постен бай ойх инспектирен!

Руки офицера в черных перчатках видны через окно машины. Они медленно перелистывают документы.

Сапог Лазарева то нажимает, то отпускает акселератор. Он перекладывает локоть, кладет его на автомат. Лазарев сидит, привалившись к дверце. Он поворачивает голову.

У длинного приземистого здания казармы в несколько шеренг стоят немцы. Рота, охраняющая станцию, делает утреннюю зарядку.

— Айн, цвай, драй, фир, — командует высокий фельдфебель.

Крепкие ребята в мундирах без ремней разводят руками, приседают. Здоровенный рыжий немец встречается с Лазаревым глазами, подмигивает ему.

Эстонец и Василий сидят, откинувшись на подушку заднего сиденья. Руки у обоих в карманах.

Офицер внимательно проглядывает документы, потом протягивает их Инге, козыряет:

— Ласст дас ауто фарен, — приказывает он.

Солдаты открывают ворота. Машина, покачиваясь на ухабах, въезжает на территорию станции, едет.

Немец у КПП запирает тяжелые ворота. Накидывает на них крюк.

Машина останавливается на площадке. Здесь уже стоят несколько военных грузовиков, выкрашенных в белый цвет.

Лазарев выходит первым. Достает автомат, закидывает его на плечо. Открывает заднюю дверцу. Из машины выходят эстонец, Василий и Инга. Поеживаясь от холода, быстро идут.

Все четверо проходят мимо длинной казармы, мимо шеренги солдат, делающих утреннюю зарядку. Теперь шеренга солдат стоит к ним спиной. Лицом стоят только фельдфебель и офицер. Василий торопится, нервничает.

Лазарев шипит ему в спину:

— Спокойнее идите! Спокойнее! Они нам вслед смотрят.

— Айн, цвай, драй, фир, — провожает их в спину немецкая команда.

Они идут вдоль длинного пакгауза… мимо обледенелых пассажирских вагонов, сворачивают… идут поперек путей.

Они проходят мимо разбитых паровозов, взорванного поворотного круга.

— Сейчас налево и по путям до водокачки… Никуда не сворачивайте, — приказывает Лазарев. — Выйдем прямо к паровозу.

Теперь они идут вдоль состава с продовольствием, мимо теплушек с белыми номерами, так же, как шли под титрами немецкие солдаты. Вагоны, вагоны, вагоны… Напряженные лица эстонца, Лазарева, Инги. Потом на лицах появляется недоумение и растерянность. Они останавливаются. Все стоят у первого вагона. Паровоза нет.

Лазарев оглядывается.

— Паровоз у водокачки, — цедит он сквозь зубы. — Идите туда. Я к вышке. Быстрее!

Они разделяются и идут в разные стороны.

Эстонец, Василий и Инга быстро идут к водокачке. Водокачка виднеется за штабелями шпал.

Лазарев идет к сторожевой вышке.

Едва он приближается к вышке, как раздается окрик:

— Стой! Назад!

Лазарев останавливается, смотрит вверх.

На вышке стоит часовой.

Лазарев узнает часового:

— Кутенко, ты?

Часовой на вышке перегибается через перила, всматривается в Лазарева:

— Лазарев? — неуверенно спрашивает он.

— Он самый. — Лазарев идет к вышке, начинает взбираться по лестнице.

— Холодина, будь она проклята, — ворчит Кутенко. — Замерз как цуцик. Ты это где так долго пропадал?

— В отпуске, — односложно отвечает Лазарев.

— А взводный про тебя такое плел… Закурить есть? — продолжает Кутенко.

Длинный паровоз шумно дышит, пускает пар. В клубах горячего пара возится машинист в грязной немецкой форме.

Эстонец идет прямо на него, на ходу сует руку в карман шинели. Потом быстро поднимается на ступеньки паровоза.

— Шнеллер! Коммен зи хинцу! Фолген зи мир зофорт.

Машинист выпрямляется, вытирает о штаны перепачканные руки. Поправляет на ходу фуражку, которая была надета задом наперед, идет к ступенькам.

Василий оглядывается, карабкается вслед за машинистом.

Инга остается стоять у обледенелого тендера. Ждет.

Из-за стоящего недалеко вагона выбегает парень в немецкой форме, бежит вдоль состава. Слышится негромкий тенорок — парень что-то напевает. Под мышкой он несет две пары новых валенок.

— Гутен морген, ваше благородие! — весело кричит полицай, пробегая мимо Инги.

Он пробегает еще немного и останавливается. Это тот самый полицай, который сидел в подвале с Лазаревым и потом сбежал. Полицай стоит, мучительно соображает что-то, потом поворачивается и идет к Инге. Инга тоже узнала полицая. Она стоит, спрятав руки в карманы, спиной слыша скрип приближающихся шагов.

— Ваше благородие, — негромко зовет полицай. — Фрау ефрейтер. Эй!

Нервы Инги не выдерживают. Она резко поворачивается и стреляет. Полицай хватается за бок, но успевает отпрыгнуть за тендер.

Из паровоза появляется эстонец, тут же бросается к противоположным дверям. Поздно. Через сквозные двери паровоза видны пути. По ним, спотыкаясь, схватившись за бок, бежит полицай. Он останавливается, стреляет в воздух, опять бежит.

— Партизаны! Партизаны! — пронзительно кричит он.

Лазарев и часовой стоят на вышке, оба смотрят в сторону выстрелов.

С вышки видно, как от водокачки по путям бежит полицай.

— Давай сирену, — кричит часовой Лазареву и кидается к пулемету. Он разворачивает дуло в сторону паровоза.

Лазарев сует руку в карман и в момент, когда часовой поворачивается к нему спиной, бьет его ножом в спину.

Часовой хрипит, грузно оседает на настил. Его глаза с тоскливой предсмертной ненавистью смотрят на Лазарева.

— Су-ука-а! — хрипит часовой. Его голова свешивается набок.

Лазарев отталкивает его ногой от пулемета, разворачивает ствол.

Через спину Лазарева и пулемет на вышке виден бегущий полицай, бегущий ему навстречу патруль.

Лазарев оттягивает затвор, дает короткую очередь.

Полицай подпрыгивает на ходу и всем телом падает на опоясывающую станцию колючую проволоку.

На проволоку навешаны консервные банки с камнями.

Звенят, трещат подвешенные к проволоке банки с камнями.

Над станцией начинает выть сирена. Тревога.


Лошадь вязнет в глубоком снегу. Партизаны на руках вытаскивают телегу с досками. К заброшенной железнодорожной ветке пробивается колонна саней. Партизаны, утопая в снегу, тащат к полотну деревянные настилы.

Вдоль пути идет Локотков. Он без шапки, весь в снегу.

— Чепырев, — хрипло кричит он. — Еще настилы давай! Коровы по воздуху не летают, у них крыльев нету.

— Господи, Иван Егорыч, — весело отзывается увязший в снегу Чепырев. — Были б коровы, я их на руках отнесу.

Петушков сидит на подводе, прутом постукивает по голенищу сапога.

Двое партизан с трудом тащат тяжелый настил. На усталых потных лицах одно и то же выражение томительного напряжения, ожидания. Они проваливаются в снег, пытаются подняться, не выпуская из рук край настила.

Петушков поднимается, подходит к партизанам, одной рукой подхватывает настил, помогает тащить его к полотну.


Лазарев разворачивает пулемет, бьет — длинная очередь.

Пули бьют по дверям и окнам казармы, настигают мечущихся по двору немцев, не дают им возможности выйти из дверей. В дверях давка, на пороге лежат убитые.

Немец сапогом выбивает окно, пытается выпрыгнуть. Очередь прошивает его, он повисает на подоконнике, потом падает вниз.

Пылает цистерна. Из-за пылающей цистерны, из дыма выныривает паровоз, идет. Один из эстонцев соскакивает на ходу, бежит.

Буфера паровоза тяжело грохают.

Руки эстонца сцепляют вагоны.

Лицо стреляющего Лазарева. Голова трясется в такт выстрелам. Пулемет грохочет, выплевывает стреляные гильзы.

Пулемет бьет через крыши вагонов-теплушек по казарме, по станционным воротам, отсекая немцев, пытающихся приблизиться к поезду. Падают немцы под огнем лазаревского пулемета. Живые бегут назад.

Эстонец, закрепив сцепление, бежит к паровозу.

Колеса паровоза пробуксовывают на месте.

Дергается сцепка между вагонами.

Состав начинает медленно ползти.

Лазарев разворачивает пулемет.

Пули бьют по бочкам с бензином, стоящим на платформе. Яростное пламя взметнулось над бочками.

Горящие платформы перекрывают немецким автоматчикам путь к эшелону. Горящий бензин течет по шпалам. И кажется, что горит земля.

Лицо Лазарева, перепачканное сажей, мокрое от пота. Он стреляет. Под вышкой, с которой он стрелял, медленно проходят вагоны.

Лазарев бросает приклад пулемета, ударом ноги распахивает дверцу пулеметного гнезда, начинает спускаться по лестнице. И вдруг застывает.

С отчаянием видит…

…вагон поезда, двигающийся к стрелке. Стрелку на путях, ведущую в тупик. Бегущих к стрелке немцев.

Лазарев поворачивается, бежит наверх, к пулемету. Пулеметная турель не дает Лазареву развернуть пулемет к стрелке. Он сбивает пулемет с турели. Садится на ступеньку и стреляет, уперев пулемет в край вышки.

Пули бьют по штабелям шпал, по снегу. Немцы падают. Только офицер в одном небрежно, наспех наброшенном на плечи кителе, потеряв фуражку, петляя по снегу, бежит к стрелке.

Стреляет Лазарев. С трудом ворочает тяжелым пулеметом.

Офицер добегает до стрелки и поднимает рычаг. Стрелка переведена.

Лицо Лазарева. Он стреляет.

Очередь прошивает немца. Он падает на рычаг стрелки. Под тяжестью немца медленно опускается рычаг.

Со щелчком переключается, становится в предыдущее положение рельс. В ту же секунду колеса вагона проскакивают стрелку.

Вагоны проплывают над стрелкой, над провисшим на рычаге стрелки немецким офицером. Мундир на офицере горит.

Стучат колеса мимо стрелки. Быстрее и быстрее.

Пули выбивают щепу из деревянной дверцы рядом с Лазаревым. Лазарев съеживается на ступеньке.

Падает, кувыркаясь, по лестнице, потом падает в снег, шипит, как раскаленный утюг, пулемет.

Лазарев, скорчившись, сползает по лестнице. Он видит… окутанный облаками пара паровоз, состав которого вырывается из узкой горловины станции и теперь уходит вдаль, набирая скорость.

Лазарев секунду стоит качаясь, потом тяжело бежит по рельсам. Пули опять попадают в него. Он бежит, уже смертельно раненный, на почти негнущихся ногах.

Перепачканное сажей лицо бегущего Лазарева закрывает экран.

Лазарев делает несколько последних шагов и падает вперед на камеру, открывая за собой охваченную огнем станцию, затянутую клубами дыма, и пустые, ускользающие вдаль рельсы и небо в мареве пожара.


Солнце. Весна. Яркие солнечные лучи отражаются в большой медной трубе. В грузовике везут инструменты военного духового оркестра. Беспрерывно летят самолеты. Идут танки, пушки, грузовики. Бесконечная колонна войск. «На Берлин. На Берлин». Обгоняя колонну, мчится «виллис» с офицерами. «Виллис» едет, разбрызгивая весенние лужи. Перед «виллисом», неловко развернувшись и перекрыв часть шоссе, стоит застрявший грузовик. Его колесо засело в воронке на дороге, несколько солдат суетятся вокруг грузовика. Подкладывают под колесо доски и ветки.

— Растяпы! — кричит полковник, привстав на переднем сиденье. Полковник совсем молод и, очевидно, поэтому кричит больше чем нужно.

— Левее надо было брать… Кто старший?

Один из людей у грузовика оборачивается. Это Локотков. Худой, в выгоревшей гимнастерке, с помятыми капитанскими погонами. На груди у него ордена, медали.

— Елки-палки! — орет полковник. — Локотков, ты?

Он выпрыгивает из «виллиса», подбегает к Ивану Егорычу.

— Ну, что смотришь? Не признаешь? Большаков я, Гена Большаков, лейтенант!

— Не признаю, товарищ полковник.

— Ты нас в сорок первом под Галаховкой из окружения выводил… в августе…

— Многих выводил, товарищ полковник, — вежливо, даже как будто виновато говорит Локотков. — Всех не упомнишь.

— Ах, Иван Егорыч! Золото ты мое! — Полковник обнимает Локоткова, тискает его своими ручищами. — Я ж тебя всю войну вспоминал, искал… Дай поцелую!

Они обнялись. Потом полковник отступает на шаг, оглядывает Локоткова.

— А ты чего это только в капитанах?

— Не дослужился, значит, — улыбается Локотков. — Зато наша артиллерия по Берлину бьет. Я на это вполне согласный.

Медленно подъезжает «виллис» полковника.

— Товарищ полковник! Давайте, христа ради, опаздываем, — плачущим голосом кричит офицер из машины.

— Вот что, — говорит полковник. — Я про тебя маршалу напишу. Как ты нас выводил. Сколько народу спас…

— Товарищ полковник! — снова зовут из «виллиса».

Полковник бежит к машине.

Полковник садится.

— Напишу! Маршалу напишу! — кричит он, проезжая мимо Локоткова.

Иван Егорыч стоит на дороге. Смотрит вслед «виллису». Потом идет к своему грузовику, вокруг которого по-прежнему копошатся солдаты. Берется за кузов.

— А ну, давай, други-товарищи, — говорит он. — Раз-два, взяли! Еще раз! Е-еще взяли!

Мокрое от пота лицо Локоткова, который толкает грузовик:

— И-и-раз! И-и-взяли! И-и-и-разом! И-и-и-взяли!

Загрузка...