ИСТОКИ



Максим Горький НА КРАЮ ЗЕМЛИ


Печатается по изданию: Горький М. Собрание сочинений в З0‑ти т. М., 1972, т. 17, с. 233.




«Кола — городишко убогий, — неказисто прилеплен на голых камнях между рек — Туломы и Колы. Жители, душ пятьсот, держатся в нем ловлей рыбы и торговлишкой с лопарями, беззащитным народцем. Торговля, как ты знаешь, основана на священном принципе «не обманешь — не продашь». Пьют здесь так, что даже мне страшно стало, бросаю пить. Хотя норвежский ром — это вещь. Все же прочее вместе с жителями — чепуха и никому не нужно».

Так писал в Крым, в 97 году, вологжанину доктору А. Н. Алексину какой-то его приятель.

Поезд Мурманской железной дороги стоит на станции Кола минуту и, кажется, только по соображениям вежливости, а не по деловым. Кратко и нехотя свистнув, он катится мимо толпы сереньких домиков «заштатного» городка дальше, к мурманскому берегу «ядовитого» океана. Происхождение слова — мурман интересно объяснил некто Левонтий Поморец:

«А по леву руку Кольского городка, ежели в море глядеть, живут мурмане, сиречь — нормане, они же и варяги, кои в древни времена приходили-приплывали из города Варде и жили у нас разбоем, чему память осталась в слове — воры, воряги. Игумен оспаривал: дескать, нормане оттого нарицаются, что в земле, в норах живут, аки звери, твердил: причина тому — холод. А я говорю: это не мурмане в норах-то живут, и не от холода, а мелкий народец лопари от страха; как бы наши промышленники живьем его не слопали. Мурмана же тупым зубом не укусишь».

Рукопись Левонтия Поморца принадлежала старому революционеру С. Г. Сомову, он привез ее из сибирской ссылки, но Аким Чекин, другой «вероучитель» мой, тоже считал эту рукопись своей собственностью. Оба они весьма яростно доказывали друг другу каждый свое право собственности на сочинение Поморца, но оценивали ее разно: Чекин утверждал, что она «ф‑фальетон и ер‑рунда», а Сомов, заикаясь и брызгая слюной, доказывал:

— Остроумная вещь! Погодин с Костомаровым — ученые историки, а этот Поморец, наверное, ссыльный поп и жулик, но раньше их все решил.

Мне очень нравилась эта тетрадь толстой, синеватой бумаги, исписанная кудрявым почерком и приятно корявыми словами; я настойчиво и безуспешно просил Сомова подарить мне ее, а он, также безуспешно, хлопотал о том, чтоб издать рукопись. В конце концов я сделал выписки из Поморца и начал сочинять повесть о юноше, который влюбился в свою мачеху, был изгнан отцом и стал бродягой. Тут кто-то объяснил мне, что греческое слово монах значит одинокий, и я превратил бродягу в инока. Но мне показалось, что роман пасынка и мачехи достаточно использован народным творчеством и что лучше заставить героя моего влюбиться в родную сестру. Заставил. «Светские писатели, бесам подобно, измываются над людьми», как говорил известный апостол «толстовства» Новоселов, впоследствии враг Льва Толстого и деятельный сотрудник изуверского церковного журнала, который издавался миссионером и черносотенцем Скворцовым. Затем повесть свою я уничтожил, «предав ее в пищу огню», но, разумеется, не потому, что был устрашен словами Новоселова, а от стыда за чепуху, сочиненную мной. Но кое-что из рукописи Поморца все-таки отразилось в моей «Исповеди».

Все это относится к делу только потому, что изумляет: как недавно все было, как странно свежо в памяти и — значит: с какой волшебной быстротой идет жизнь!


———

Когда поезд подкатился к Мурманску, часы показывали время около полуночи, а над океаном, не очень высоко над его свинцовой водой, сверкало солнце. Разумеется, я читал, что здесь «так принято», но, видя первый раз в жизни солнце в полночь, чувствуешь себя несколько смущенным и сомневаешься: честно ли работают часы? Вспоминаешь истины, еще не опровергнутые наукой: земной шар делится на два полушария, земля вращается вокруг солнца... Один глупый мальчик спросил учителя:

— А зачем земля вращается?

— Это не твое дело, — мудро ответил учитель.

Зрелище добела раскаленного полуночного солнца, которое торчит над бесконечной водной равниной не то восходя, не то нисходя, — зрелище очень странное. Поведение великолепного светила кажется настолько нерешительным, что думаешь за него:

«Давненько я торчу в этой точке пространства! А не перекатиться ли мне со всеми спутниками куда-нибудь за пределы этого Млечного Пути? Свободного места много...»

Вообще здесь у приезжего человека возникают смешные мысли. Но, как я убедился, местные люди примиряются с изменением небесных явлений гораздо легче и быстрее, чем с необходимостью изменить древние условия жизни на земле.

На перроне вокзала много народа и немало юных «мурманов», среди них буянят субъекты в возрасте четырех-пяти лет. Им бы давно пора спать.

Моя молодежь уходит в город, я сажусь записывать впечатления дня. По рельсам идет группа молодежи, человек десять парней и девушек, они поют:


Без тебя большевики

Обойдутся...


Надеюсь, это не про меня? Один парень лихо подсвистывает. Совершенно ясно, что солнце восходит, оно всплыло выше. На лысой горе, по ту сторону залива, блестят серебром трещины в камнях.

Проснулся я в семь часов, за окном вагона гулял серый жидкий туман, сеялась мокрая пыль. Через час вспыхнуло солнце, но более тусклое, чем оно было в полночь. Потом снова налетели клочья тумана, и снова явилось солнце. Эти капризы продолжались часа три: впечатление было такое, как бы где-то все время открывают дверь на холод и он вторгается в город, как морозный воздух со двора в избу.

Около вокзала работает экскаватор, выкусывая железными челюстями огромные куски земли. Эта машина вызывает у меня глубокое почтение к ней, — я хорошо знаю работу землекопа, которая так нагревает поясницу, что кости в ней как будто высохли, скрипят и готовы рассыпаться. Железное чудовище с длинной шеей и глубокой пастью на месте головы гремит цепями, наклоняет шею, вырвав из холма кусочек весом в добрую тонну, поворачивает шею, приподнимает ее и, бескорыстно высыпав добычу на платформу, снова наклоняется к земле.

На работу машины смотрит женщина солидного объема, ширина ее спины и бедер едва ли меньше метра. На руке у нее головастое дитя, лет двух, сосет грудь, другую руку раскачивает человек лет пяти и, не торопясь, почти басом, убеждает:

— Мамк, иди! Чаю хочу...

Мужичок, тоже весьма крупный, сплеча бьет десятифунтовым молотом черный гранитный валун, молот упруго отскакивает, но мужичок упрямо и метко садит удар за ударом в одно и то же место, из-под молота летят искры. Валун не выдерживает и раскалывается на три куска, а победитель благодарит его за уступчивость громким, торжественным «матом». Женщина, точно она только этого и ждала, машиноподобно тащит племя свое на искусанный экскаватором пригорок, из-под ног ее обильно сыплются комья земли, мелкий булыжник.

Крупные люди, неторопливая мощность и стойкое упрямство работы — это впечатление закрепилось у меня на все дни в Мурманске и «по вся дни» жизни. На пустынном берегу Ледовитого океана, на гранитных камнях, местами уже размолотых движением ледника и временем в песок, строится город. Именно — так: люди строят сразу целый город. Против вокзала, на пригорке, обширное здание гостиницы, центральная часть его сложена из разноцветных кусков гранита, а крылья — деревянные; эти крылья и островерхая крыша придали всему корпусу странную легкость. Всюду идет стройка общественно-служебных учреждений.

— Это будет больница, а там — клуб, исполком, — говорят мне.

Выравнивается почва для будущих улиц, свозят камень для мостовых; на горе, над городом, строится целый поселок — маленькие домики. Небольшие особнячки обывателей, построенные «на скорую руку», деревянные, скучные коробки без украшений, немногочисленны и незаметны в общей массе нового. Особнякам этим десять — пятнадцать лет от роду, но, несмотря на юность, некоторые из них уже обветшали, покривились.

— Строились кое-как, без расчета на долгую жизнь. Урвать да удрать был расчет.

Расширяется вагонный двор, расширяется порт, всюду шум работы, и снова отмечаешь ее неторопливый, уверенный темп. Чувствуешь, что строятся прочно, надолго.

В порту тяжеловато двигаются солидные бородачи, глаза у них пронзительно дальнозоркие, голоса необычно гулки, точно люди эти далеко друг от друга и говорят в рупор. Руки этих людей — точно весла, широкие ладони деревянно жестки. Очень крепкие люди. Они — жалуются:

— Причалов в порту не хватаит, вона двое англичан на рейде ошвартовались, приткнуться некуда.

— Тралеров мало, а то бы мы на весь Союз рыбой хвастанули, — мечтает человек в сапогах выше колен и в шляпе с назатыльником.

Остроносый товарищ из исполкома охлаждает бородатого мечтателя:

— Нет, нам похвастаться долго не удастся, мы даем только шесть процентов всего улова, а Каспий — пятьдесят четыре процента, а Дальний Восток — тридцать два...

— А ты дай тралера, мы те покажем Восток с процентами...

— Вот когда пятилеточка обнаружит себя для нас, тогда, товарищ, и сосчитай процент...

Только что пришел с моря тралер, трюмы его набиты треской и палтусом, рыба лежит даже на палубе, тяжелые связки красных морских окуней висят на такелаже.

— Этот самый окунь англичане очень любят...

Толстый человек с каменным лицом оглушительно кричит:

— Эй-эй, ребята, начинай выгружать...

Тралер похож на кита с парусами, воткнули в спину кита две мачты и плавают на нем.

— Вот когда нам этаких суденышков дадут полсотни за пятилетку...

— Должны дать больше.

— Ловцов не хватаит...

— Рыба есть, ловец — будет, — утешительно говорит сутулый старик, мокрый от плеч до пят, в кожаном переднике, выпачканном рыбьей слизью и кровью. Усмехаясь, он сообщает мне:

— Через двое-трое суток должен придти с моря одноименец твой «Максим Горький» — хо‑ороший новичок!

В огромных сараях рыбного завода женщины укладывают в бочки освежеванную треску.

— Это повезем англичан кормить...

— Их бы, дьяволов, не треской, а кирпичами кормить!

Молодой парень матрос «вносит поправку»:

— Треской, товарищи, питается не буржуазия, а рабочий класс Англии...

— Известно. Чего барин сам не прожует — собаке дает...

Говорят здесь — отлично, кругло, веско, чистейшим языком, не засоренным чужими словами.

— Вы, товарищ, на палтуса взгляните — предлагают мне и ведут в помещение, где анафемски холодно и поленницами, с пола до потолка, лежит распластанная крупная рыба, вероятно, не менее метра длиною, янтарное мясо ее блестит золотом застывшего жира.

— Помещениев не хватаит, — говорят за моей спиной.

Я начинаю замечать, что словцо «не хватаит» — припев ко всем речам здесь.

В порту гремит работа, стучат топоры, тяжело брякают цепи, гулко шлепается тес о деревянный настил, работают лебедки на иностранных судах. Грузят лес на три парохода, четвертый кончил погрузку. Должно быть, эти пароходы привезли части каких-то машин, множество алюминия и рулонов газетной бумаги. Последняя не очень радует глаз, досадуешь, что все еще нужно ввозить бумагу в страну, которая обладает лесной площадью в 825 миллионов квадратных гектаров, не включая сюда леса Якутии и лесной массив Лены. Но затем вспоминаешь, что до революции мы тоже ввозили бумаги ежегодно 280 тысяч тонн и что все крупные газеты наши печатались на финляндской бумаге. И становится совсем не грустно, когда вспоминаешь, что «Крестьянская газета» печатается в количестве 1450 тысяч экземпляров да издает десяток журналов для деревни; вспоминаешь огромные тиражи центральных и областных органов, газеты и книги нацменьшинств; каждый крупный уездный город тоже имеет свою газету, фабрики и заводы — тоже, затем вспомнишь обилие политической, научной, профессиональной литературы и художественной.

Едва ли есть культурное государство, которое за десять лет издало бы и продало только одних классиков 18 205 795 экземпляров, причем на долю Льва Толстого приходится 1826 тысяч, Пушкина — 1661 тысяча, Салтыкова — 1188 тысяч, Чехова — 1103 тысячи, Некрасова — 984 тысячи, Короленко — 741 тысяча, Лермонтова — 470 тысяч, Достоевского — 403 тысячи. И затем неисчислимый поток современной литературы, переводной беллетристики. Естественно, что бумаги «не хватаит». Поучительно было бы сопоставить цифры роста книжной продукции с цифрами десятилетий 90-900-910.

Размышляя об этом, вижу: вода залива как будто понижается, обнажая рябое дно, усеянное крупной галькой и раковинами. Кривокрылые чайки стонут и падают в сыром воздухе, как бы притворяясь, что они не умеют летать.

— Отлив, — говорят мне. — Идемте взглянуть, тут англичане кран свой затопили, черти, могучий кран.

— Силы не хватает поднять его...

— Ну все-таки поднимем!

— А — как же!

Из воды торчат железные ребра, напоминая грудную клетку, над нею — гигантский шлем, сквозь воду видны еще какие-то лапы, рычаги; вода отходит в море все заметнее, и железо под нею как будто шевелится, приподнимаясь со дна. Весьма похоже, что в Кольском заливе утонул марсианин из романа Герберта Уэллса.

— Вот это самое — оно! — говорит высоколобый бородач и, вздохнув, двигает рукой, точно поршнем. — Видите — шишечка там впутана?

«Шишечку» я не вижу, а есть что-то кругловатое размером в добрую бочку.

— Непонятно — к чему эта шишечка? — соображает бородач, встряхивая кожаный кисет и сунув в рот черную трубку. — Краны эти я довольно хорошо знаю, в Архангельске видел, в норвежских портах. Настроили они тут немало, — говорит он сквозь зубы. — Видели на берегу железные бараки? Это — казармы, должно быть. Тюрьму в Александровске построили, каменная здания, очень пригодилась. Там, в Александровске, профессор знаменитый живет, к нему люди ездят, как в старину к святому угоднику, старцу. Люди — все больше молодежь, студенты...

Мне нравится, что этот человек говорит о недавнем прошлом, как о старине. Спрашиваю:

— Старина-то как будто не очень стара?

Выпустив из-под усов струю дыма, он говорит:

— Тут привычка действует. С непривычной ношей десять сажен прошел, а кажется — с версту.

Приглашают посмотреть жировой завод, это — здесь же, в порту. Собеседник мой идет на шаг сзади меня и ворчит:

— На мокром месте завод поставили, в подвал вода просачивается...

Завод только что построен и еще не работает, но уже вполне оборудован. Мне показывают котлы, трубы, объясняют, что куда потечет и откуда вытечет, но — виноват! — я слушаю невнимательно, потому что мне совершенно необходимо знать, что говорят и думают бородатые люди. В нижний этаж завода действительно просачивается почвенная вода. Объяснение этого дается откуда-то сбоку и снисходительно:

— Недогляд. Все поскорее хочется сделать, терпенья не хватаит...

Идем в город, пробираясь по рассыпанным доскам, бочкам из-под цемента, кучам щебня, мусора. Но это мусор не разрушения, а только естественные отбросы нового строительства, и этот хаос под ногами внушает чувство «омолаживающее».

После путешествия по городу пьем чай в вагоне. Один из моих собеседников — «старожил», он уже года три здесь, другой — недавно командирован сюда, партиец. Спрашиваю:

— Трудно здесь зимою?

— Темновато. Как навалится тьма эта, так, знаешь... песни петь охоты нет! Холодов особых не бывает, а вот туман, снег. Если бы — месяц, звезды, ну еще ничего, а это — редко бывает.

Молодой партиец говорит, усмехаясь:

— Здесь Джека Лондона хорошо зимой читать. Рассказы о Клондайке очень утешают...

— Сполохи тоже...

— Северное сияние...

— Ну, пускай — сияние будет! Не видал? Это, брат, надо видеть! Для этого сияния из Китая надо приезжать. Это, братец мой, такой прекрасный вид... даже — страшно. Пламень ходит по небу, столбы огненные дают, вихри носятся — беда! Прямо скажу — беспощадная красота сияние это! Глядишь — и глаза не можешь закрыть.

Человек говорит вдумчиво, негромко, со сдержанным увлечением, именно так, как следует говорить о необыкновенном.

— Я еще не видал этого, — как будто завистливо сказал молодой товарищ.

— Увидишь! Некоторые бабы, внове приезжие, даже рыдают со страха. Да я и сам боюсь, сердце замирает, знаешь. Смотрю и — думаю: «Что же она значит, такая страшная красота, какой нам знак в ней? Смысл-то какой?»

Молодой товарищ объясняет:

— Это электрическое явление природы. Считается, что...

— Считается, читается — это мы слышали, — ворчит рассказчик и хмурится. — Тут приезжал один, рассказывал — действительно электричество... Ну, ежели так, ты мне его в лампочку поймай, тогда я тебе веру дам!

— Подожди! Природа явления...

— Я, брат, сам природа! Это мне — одни слова, явление...

Собеседники мои сердятся. Чтоб отвлечь их от спора, я спросил:

— Много пьют здесь зимой?

— Тут и летом тоже пьют. Зимой-то побольше. Темнота повелевает. Здешние говорят — теперь легче стало, электричество завели, а вот когда керосин жгли, так выйдешь на улицу, и будто в бездонну яму упал. Тут и снег сажей казался. Кое-где огоньки в окнах, так от них еще темней.

Он заговорил более легко и оживленно:

— К тому прибавь, что народу-то меньше было, не то, что теперь, — теперь к нам люди как с облаков падают. Только строй дома, поспевай! Теперь свет и зимой растет. Раньше — куда пойдешь, чего скажешь? Теперь клуб есть, театр бывает, кинематограф, комсомол разыгрался, пионеры... большая новость жизни началась! И поругать есть кого и похвалить — тоже. Другой курс жизни взят, не в штиль, а в шторм живем, так-то. А прежде только спирту в нутро наливали, чтобы светлее жить. А спирт — сам знаешь, каков: ты — его, а он — тебя...

Поговорив еще несколько минут, ушли.

Вечером в клубе — собрание местных работников. Товарищи говорят речи очень просто, деловито, без попыток щегольнуть ораторским искусством. Чувствуется в этих людях глубокое сознание важности работы, которую они ведут здесь, «на краю земли». Молодой вихрастый парень густо и веско говорит, как бы читая стихи древних, героических былин:

— Вот и здесь, в полунощном краю, на берегу холодного океана, мы строим крепость, как везде на большой, на богатой земле Союза наших республик.

Часто мелькают сочные, чеканные слова края, все еще богатого знатоками, «сказателями» былинного творчества. И невольно вспоминаешь «времена стародавние», «удалую побывальщину», людей несокрушимой воли, героев норманских саг, новгородских «ушкуйников» и Потанюшку Хроменького, одного из дружинников Васьки Буслаева. Хитер был Потанюшка, он не спорил против Васькина желания искупаться голым в Иордань-реке, где крестился Христос и где разрешалось купаться только в рубахах; он не спорил против Васьки, но хорошо сказал ему:


А течет она, Иордань-река,

А течет она — в море Мертвое...


Вспоминаешь изумительную кудесницу Орину Федосову, маленькую, безграмотную олонецкую старушку, которая знала «на память» все былины Северного края, тридцать тысяч стихов — больше, чем в «Илиаде». Первый, кто оценил глубокое историческое значение этих былин, собрал и записал их, был, как известно, немец Гильфердинг. Он, чужой человек, — «чуж чуженин» — обратился непосредственно к живому источнику народного творчества, а вот наши собиратели народных песен и былин, поклонники «народности», славянофилы Киреевский, Рыбников и другие, записывали песни в усадьбах помещиков, от «дворовых» барских хоров. Разумеется, песни эти прошли цензуру и редакцию господ, которые вытравили из них меткое, гневное слово, вытравили живую мысль и все, что пел, что мыслил крестьянин о своей трагической, рабской жизни.

Только этой зоркой и строгой цензурой класса можно объяснить такое противоречие: церковь свирепо боролась против пережитков древней, языческой религии, а все-таки эти пережитки не исчезли и в наши дни. А вот песни крестьянства о своем прошлом, о попытках борьбы своей против рабства или совсем исчезли, или же сохранились в ничтожном количестве и явно искаженном виде. Как будто крестьяне и ремесленники не слагали песен в эпоху Смутного времени про Ивана Болотникова, самозванного царя, про царя Василия, шуйского торговца овчиной, песен о Степане Разине, Пугачеве, «чумном» московском бунте 1771 года, будто бы монастырские и помещичьи холопы и рабочие казенных заводов не пели о своей горькой жизни. Этот варварский процесс вытравливания, обезличивания народного творчества — насколько я знаю — не отмечен с достаточной ясностью историками культуры и нашими исследователями «фольклора».


...Из клуба поехали на слет пионеров Северного края, на другой конец широко разбросанного Мурманска. Два часа ночи, и, хотя небо плотно окутано толстым слоем облаков, — все-таки светло, как днем. По улицам еще бегают дети — мелюзга возраста «октябрят». Эти люди будущего спят, должно быть, только зимой. Какой-то седой, тоже бессонный, «мурман» садит елки пред окнами дома, две уже посадил, роет яму для третьей. Ему помогает высокая странная женщина в зеленом свитере и в кожаной фуражке. Почти всюду недостроенные дома, и по всем улицам ветер гонит стружку. Улицы очень широкие, видимо, в расчете на пожары: город — деревянный.

— Почему не строите из камня, из железобетона?

Два ответа:

— Дорого.

— Каменщиков нет.

«Вот бы итальянских пригласить сюда», — подумалось мне.

Жалобы на недостаток строительных рабочих я слышал не один раз.

— Сезон здесь короткий, работают они сдельно, сколько хотят, заработок большой, — а не заманишь их, бормочут: далеко, холодно, «ядовитый» океан, девять месяцев солнца нет.

Плотников и каменщиков не упрекнешь за то, что они не знают одной из далеких окраин своей страны, — ее не знают и многие из людей, которые обязаны знать область, где они работают.

— Я недавно здесь, — говорил мне один из товарищей, — недавно — и еще не принюхался. Но уже ясно — богатейший край! Ежели его по-настоящему копнуть — найдется кое-что и поценнее хибинских апатитов.

В доказательство своих слов он сообщил, что где-то «поблизости» мальчишки находят слюду и «куски металла, должно быть, цинка или свинца».

— Тут был один лесовод, так он говорил, что здесь растет высокоценное дерево — мелкослойная ель, и будто нигде нет этого дерева в таком количестве, как у нас. А поселенцы на дрова рубят эту ель.

И, усмехаясь, продолжал:

— До курьеза мы ни черта́ не знаем! Недавно в лесах, около границы, медеплавильный завод нашли, хороший завод, построен, должно быть, в годы войны. Семьдесят пять процентов оборудования еще цело, только железо кровельное и кирпич разграблен, видимо, поселенцы растащили. Стали мы искать: чей завод? Никаких знаков! Нашли в Александровске заявки на медную руду, одна — времен Екатерины, другая — Николая Первого, кажется. Но заявки не на то место, где поставлен завод. Чудеса...

Мне принесли образцы находок — несколько кусков слюды и свинцового блеска. Я спросил: установлены ли места нахождения этих руд?

— Нет еще. Специалистов ждем. В Хибинах они целым табуном возятся с апатитами, наверное, и сюда заглянут.

Человек помолчал и, вздохнув, сердито договорил:

— Я не «спецеед», а все-таки так же мало верю им, как они нам. Съездит в лес, понюхает и скажет: действительно это руда, но — нерентабельна, промышленного значения не имеет. Черт его знает — так это или нет? Вам, конечно, известно, что кое-кто из них все надеется, что старые хозяева еще вернутся, а старые-то хозяева, наверное, передохли давно...

Мне показалось, что здесь довольно много людей, которые «не принюхались» к этому краю. И, кажется, это не их вина — их слишком часто «перебрасывают» с места на место.

— А где тут замшу вырабатывают? — спрашиваю я.

— Замшу? Не слыхал. Я тут недавно.

Другой сообщает:

— Не замшу, а — лайку! Но это около Кеми будто бы...

— Читал я, что по мурманскому берегу в сторону Лапландии есть несколько месторождений серебряно-свинцовой руды, а около Кандалакши — будто бы золото.

— Все может быть, — говорят мне весьма хладнокровно.

Край требует работников энергичнейших, которые быстро и всесторонне умели бы присмотреться, «принюхаться» к его природе, к его богатствам, к условиям его быта. Человек «проходящий», я, конечно, понимаю, что мое право критики ограничено тем фактом, что для более глубокого изучения действительности у меня «не хватаит» времени. Такое глубокое и всестороннее изучение — социальная обязанность молодежи, ее дело и ее радость.

А все-таки в Мурманске особенно хорошо чувствуешь широту размаха государственного строительства. Размах этот, конечно, видишь и понимаешь всюду в центрах и областных городах, где энергия рабочего класса, диктатора страны, собрана в грандиозный заряд. Но здесь, «на краю земли», на берегу сурового, «ядовитого» океана, под небом, месяцами лишенным солнца, здесь разумная деятельность людей резко подчеркнута бессмысленной работой стихийных сил природы.

Ни Кавказ, ни Альпы и, я уверен, никакая иная горная цепь не дает и не может дать такой картины довременного хаоса, какую дает этот своеобразно красивый и суровый край. Тут получаешь такое впечатление: природа хотела что-то сделать, но только засеяла огромное пространство земли камнями. Миллионы валунов размерами от куриного яйца до кита бесплодно засорили и обременяют землю. Совершенно ясно представляешь себе, как двигался ледник, дробя и размалывая в песок рыхлые породы, вырывая в породах более твердых огромные котловины, в которых затем образуются озера, округляя гранит в «бараньи лбы», шлифуя его, создавая наносы валунов, основу легенд о «каменном дожде».

Воображение отчетливо рисует медленное, все сокрушающее движение ледяной массы, подсказывает ее неизмеримую тяжесть, а в железном шуме движения поезда слышишь треск и скрежет камня, который дробит, округляет, катит под собою широчайший и глубокий поток льда.

Невероятно разнообразие окраски камней, которыми засорена здесь земля: черные и серые граниты, рыжие, точно окисленное железо, тускло блестящие, как олово, синеватые цвета льдин, и особенно красивы диориты или диабазы зеленоватых тонов. Убеждаешься, что сила, которая, играя, уродовала, ломала эти разноцветные камни, действительно слепа.

Около маленькой станции двое рабочих разбивают на щебенку бархатистый мутно-зеленый диорит. В другом месте, перед мостом, взорван огромный валун, в его сером мясе поблескивает роговая обманка, она расположена правильными рядами и напоминает шрифт церковных книг или те прокламации, которые в старое время писались «от руки». Это — «библейский» или «письменный» камень. Огромные пространства засорены валунами, и часто, среди мертвых камней, стоят, далеко одна от другой, тонкослойные ели — то самое высокоценное «поделочное» дерево, о котором говорил «мурманам» лесовод. А за этим полумертвым полем, во все стороны вплоть до горизонта — густой лес; толстая, пышная его шуба плотно покрывает весь этот огромный край. Бешено мчатся по камням многоводные реки, на берегах мелькают новенькие избы поселенцев. Дымят трубы лесопилок, всюду заготовки леса. Вот — Хибины, видно холмы, месторождение апатитов. Здесь, в Хибинах, известная опытная сельскохозяйственная станция. Вот разрезал землю бетонированный канал Кондостроя.

Край оживает. Все оживает в нашей стране. Жаль только, что мы знаем о ней неизмеримо и постыдно меньше того, что нам следует знать. Но всюду видишь, как разумная человеческая рука приводит в порядок землю, и веришь, что настанет время, когда человек получит право сказать:

«Землю создал я разумом моим и руками моими».


< 1929>


Михаил Пришвин СОЛНЕЧНЫЕ НОЧИ


Печатается по изданию: Пришвин Михаил. Север. М., 1935, с. 290




От автора

К тридцатилетию моей литературной деятельности обстоятельства сошлись для меня так счастливо, что все мои ландшафтные или краеведческие книги получили возможность обновляться.

Счастье возрождения старых своих книг я приписываю, конечно, прежде всего строительству, получившему у нас как бы всюдный характер: значит, какой бы край теперь я ни взялся описывать, через несколько лет он получит новое лицо и тем даст материал для книги, интересной в отношении сравнения старого лица своего с новым...

Старинную свою книгу «Колобок» я перечитал на местах, описанных мной почти тридцать лет тому назад: побывал я вновь на Соловецких островах, в Лапландии на реке Ниве, и в Хибинских горах, и на Имандре, и на Мурмане. Я увидел другие дела и совсем другого человека...


Хибинские горы

17 июня

— Вставайте! — бужу я лопарей. — Вставайте!

Но они спят как убитые, все в одной веже.

В ответ мне из-под склонившихся к земле лап ближайшей ели показывается лысая голова карлика.

— Василий, это ты? Как ты здесь?

Старик спал ночь под еловым шатром. Там сухо, совсем как в веже. Лапландские ели часто имеют форму вежи. Вероятно, они опускают вниз свои лапы для лучшей защиты от холодных океанских ветров.

Пока разводят костер, греют чайник и варят уху, закусывают, собираются, — проходит много времени; наступает уже день, начинают кусать комары; возвращаются олени; солнце греет. Но и день здесь не настоящий: солнце не приносит с собой звуков в природу, сверкает даже слишком ярко, но холодно и остро, и зелень эта какая-то слишком густая, неестественная. День не настоящий, какой-то хрустальный. Эти черные горы — будто старые окаменелые звери. На Имандре вообще много таких каменных зверей. Вот высунулся из воды морж, тюлень, вот растянулся по пути нашей лодки большой черный кит.

— Волса-Кедеть! — показывает на него лопарь и прислушивается.

Все тоже, как и он, поднимают весла и слушают. Булькают удары капель с весел о воду, и еще какой-то неровный плеск у камня, похожего на кита. Это легкий прибой перекатывает белую пену через гладкую спину «кита», и оттого этот неровный шум, и так ярко блестит мокрый камень на солнце.

— Волса-Кедеть шумит! — говорит Василий.

Меня раздражает эта медлительность лопарей, хочется ехать скорее. Я во власти той путевой инерции, которая постоянно движет вперед. Лопари меня раздражают своим равнодушием к моему стремлению.

— Ну, так что же такое! — отвечаю я Василию. — Шумит и шумит.

— Да ничего... Так... шумит. Бывает перед погодой, бывает так.

Ему хочется мне что-то рассказать.

— Волса-Кедеть значит — кит-камень. Отцы говорят — это колдун...

И рассказывает предание:

— Возле Имандры сошлись два колдуна и заспорили. Один говорит: «Можешь ты зверем обернуться?» Другой отвечает: «Зверем я не могу обернуться, а нырну китом, и ты не увидишь меня, уйду в лес». Обернулся — и в воду. Немного не доплыл до берега и показал спину. Колдун на берегу увидал, крикнул. Тот и окаменел.

Такое предание о ките.

— А вот этот морж? — спрашиваю я.

— Нет, это камень.

— А птица?

— Тоже так... камень. Вот у Кольской губы — там есть люди окаменелые. Колдунья тащила по океану остров, хотела запереть им Кольскую губу. А кто-то увидел и крикнул. Остров остановился: колдунья окаменела, и все люди в погосте окаменели...

Мы едем ближе к горам. Мне кажется, что если хорошенько крикнуть теперь, то и мы, как горы, непременно окаменеем. Я изо всей силы кричу. Горы отзываются. Лопари с поднятыми вверх веслами каменеют и слушают эхо...

— В горах, — говорит Василий, — есть озера, где лопарь не посмеет слова сказать и веслом стукнуть. Вот там есть такое озеро: Вард-озеро.

Он показал рукой на мрачное ущелье Им-Егор. Это ущелье — расселина в горах, вход внутрь этой огромной каменной крепости Хибинских гор...


Только десять вечера, но горы уже спят, закрылись белыми одеялами. Имандра горит, разгорается румянцем во сне, и близится время волшебных видений в стране полуночного солнца. Что грезится теперь этим горам? Да, конечно, они и видят вот то, что я сейчас вижу, — это все сон.

На озере человек в челноке. Чего-то ждет. Он первый здесь. А вот и деревья и горы подступают к тихому озеру. Звери вышли из леса, рыбы из воды. Месяц прислонился у березы. Солнце у окошка замка стало.

Зазвенели струны кантеле. Запел человек.

Пел дела времен минувших, пел вещей происхожденье.


Просыпаюсь... Солнца не видно в мое окошко, так оно высоко поднялось уже. Опять я не видел полуночного солнца. Василий сидит у камелька и отливает в деревянную форму пули на диких оленей. Сегодня мы будем ночевать в горах и охотиться.

В горах есть озеро, к которому лопари питают суеверный страх. Это озеро со всех сторон защищено горами и потому почти всегда тихое, спокойное. Высоко над водой есть пещера, и там живут злые духи. В том озере множество рыбы, но редко кто осмелится ловить там. Нельзя: при малейшем стуке весла злые духи вылетают из пещеры. И вот один молодой ученый из финской ученой экспедиции собрал лопарей на это озеро и принялся стрелять из ружья в пещеру. Вылетели несметные стаи птиц, черных и белых, но ничего не случилось.

С тех пор лопари там не боятся стукнуть веслом и ловят много рыбы.

Хорошо бы побывать внутри этой пещеры и оттуда посмотреть на полуночное солнце. Но это и далеко, и в самую пещеру почти невозможно добраться. Василий советует удовлетвориться ущельем Им-Егор — не менее мрачным, но доступным. В этом ущелье мы переночуем, войдем через него внутрь Хибинских гор и по Гольцовой реке вернемся опять к Имандре.

Пока мы набиваем патроны, готовим пищу, собираемся, Имандра уже опять приготовляется встречать вечер и солнечную ночь.

Неужели опять случится что-нибудь, почему я не увижу солнечную полночь: дождь, туман или просто мы не успеем выбраться из леса в горы? Чтобы выбраться из ущелья, нужно часа два ехать на лодке и часа три подниматься в гору. Теперь шесть.

— Скорей, скорей, — тороплю я Василия.

Скользим на лодке по тихому озеру: ни малейшего звука, даже чаек нет. Ущелье видно издали; оно разрезает черную каменную гряду наверху. Снизу, с озера, оно вовсе не кажется таким мрачным, как рассказывают: просто — это ворота, вход в эту черную крепость. Гораздо таинственнее и мрачнее этот лес у подножия гор. Те мертвые, но лес-то живой и все-таки будто мертвый.

Мы причаливаем к берегу, входим в лес: гробовая тишина! В нем нет того зеленого радостного сердца, о котором тоскует бродяга, нет птиц, нет травы, нет солнечных пятен, зеленых просветов. Под ногами какие-то мягкие подушки, за которыми нога ощупывает камень, будто заросшие мхом могильные плиты.

С нами идут в горы двое лопарей: Василий с сыном; остальные разводят костер у берега Имандры, садятся вокруг костра и начинают играть в карты. Завтра они встретят нас в устье Гольцовой реки.

Я надеваю сетку от комаров; от этого лес становится еще более мрачным. С плиты на плиту, выше и выше мы поднимаемся по этому северному кладбищу. Дальше и дальше взрывы смеха лопарей, играющих в дурачки. Разве тут можно смеяться! Это странный, жуткий смех.

Мы вступаем в глубь леса с ружьями, заряженными пулями и дробью. Мы тут можем встретить каждую минуту медведя, дикого оленя, росомаху; глухарей наверно встретим, сейчас же встретим. Но я даже и не готовлю ружья. Я повторяю давно заученные стихи:


Пройдя полпути своей жизни,

В минуту унынья вступил

Я в девственный лес.


Это вход в Дантов Ад. Не знаю, в каком мы кругу.

Комары теперь не поют, как обыкновенно, предательски-жалобно, а воют, как легионы злых духов. Мой маленький Вергилий с кривыми ногами, в кривых башмаках, не идет, а скачет. У него вся шея в крови. Мы бежим, преследуемые диаволами Дантова Ада.

В чаще иногда бывают просветы; бежит ручей; возле него группа деревьев, похожих на яблони. И нужно подойти вплотную к ним, чтобы понять, в чем дело: это березы здесь так растут, совсем как яблони.

У одного такого ручья мы замечаем тропинку, как раз такую, какие у нас прокладывают богомольцы и другие пешеходы у краев полей. Это оленья тропа. Теперь мы бежим по этой тропе в расчете встретить гонимого комарами оленя. Но я совсем не думаю об охоте... Как только мы выбежим из леса, тут и будет конец всего, — голые скалы и сияние незаходящего солнца. Я совсем не думаю ни о птицах, ни о зверях. Вдруг перед нами на тропу выбегает птица, куропатка, и быстро бежит не от нас, а к нам. Как это ни странно, ни поразительно для меня, не видавшего ничего подобного, но, подчиняясь той атавистической силе, которая на охоте мгновенно переделывает культурного человека в дикого, я навожу ружье на бегущую к нам птицу.

Василий останавливает меня.

— У нее детки: нельзя стрелять, надо пожалеть.

Куропатка подбегает к нам, кричит, трепещет, бьет крыльями по земле. На крик выбегает другая, такая же. Обе птицы о чем-то советуются: одна бежит прямо в лес, а другая — вперед по тропе и оглядывается на нас, будто зовет куда-то. Мы остановимся — она остановится; мы идем — и она катится впереди нас по тропе, как волшебный колобок. Так она выводит нас на полянку, покрытую травой и березками, похожими на яблони, — останавливается, оглядывает нас, кивает головой и исчезает в траве. Обманула, завела нас на какую-то волшебную полянку с настоящей, как и у нас, травой и с яблонями и исчезла.

— Вот она, смотри, вот там пробирается, — смеется Василий.

Я присматриваюсь и вижу, как за убегающей птицей остается след шевелящейся травы.

— Назад бежит, к деткам. Нельзя стрелять. Грех!

Если бы не лопарь, я бы убил куропатку и не подумал бы о ее детях. Ведь законы, охраняющие дичь, действуют там, где она переводится; их издают не из сострадания к птицам. Когда я убиваю птицу, я не чувствую сострадания. Я чувствую его, когда думаю об этом... Но я не думаю. Разве можно думать об этом? Ведь это же убийство. И не все ли равно, убить птицу одну или с детьми, больше или меньше. Если думать, то нельзя охотиться. Охота есть забвение, возвращение к себе первоначальному, — туда, где начинается золотой век, где та прекрасная страна, куда мы в детстве бежали и где убивают, не думая об этом и не чувствуя греха. Откуда у этого дикаря сознание греха?.. Как-то странно, что охотничий инстинкт во мне начинается такой чистой поэтической любовью к солнцу и зеленым листьям и к людям, похожим на птиц и оленей; и непременно оканчивается, если я ему отдамся вполне, маленьким убийством, каплями крови на невинной жертве. Но откуда эти инстинкты? Не из самой ли природы, от которой далеки даже и лопари?

Под свист комаров я раздумываю о своем непоколебимом, очищающем душу охотничьем инстинкте, а на оленью тропу время от времени выбегают птицы, иногда с большими семьями. Раз даже выскочила из-под елового шатра с гнезда глухарка, встрепанная, растерянная, села в десяти шагах от нас и смотрит, как ни в чем не бывало, будто большая курица.

— Ну, убей! Что же, убей! — показывает мне на нее Василий.

— Так грех, у ней дети...

— Ничего, что ж грех... бывает, и так пройдет: убил и убил.

Лес становится реже и реже, деревья ниже. Мы вступаем в новый круг Дантова Ада.

Сзади нас остается тайбола — лесной переход, а впереди — тундра. Это слово мы усвоили себе в ненецком значении: большое, не оттаивающее до дна болото; а лопари им обозначают, напротив, совсем сухое, покрытое оленьим мохом место.

Здесь мы хотим отдохнуть, развести огонь, избавиться немного от воя комаров. Через минуту костер пылает, комары исчезают, и я снимаю сетку. Будто солнце вышло из-за туч, так стало светло. Внизу Имандра, на которой теперь выступает много островов; за ней — горы Чуна-тундры с белыми полосами снега, будто ребрами. Внизу лес, а тут тундра, покрытая желто-зеленым ягелем, как залитая лунным светом поляна.

Ягель — сухое растение. Оно растет, чтобы покрыть на несколько вершков скалы, лет десять. И вот этой маленькой березке может быть лет двадцать-тридцать. Вот ползет какой-то серый жук; вероятно, он тоже без крови, без соков, тоже не растет. И тишина-тишина. Медленная, чуть тлеющая жизнь...


Отдохнули у костра и идем вышепо голым камням. Ущелье Им-Егор теперь уже не кажется прорезом в горах. Это огромные черные узкие ворота. Если войти в них, то непременно увидим одного из Дантовых зверей...

Еще немного спустя мы внутри ущелья. Дантовой пантеры нет, но зато из снега — тут много снега и камней — поднимается олень и пробегает через все ущелье внутрь Хибинских гор. Стрелять мы не решились, потому что от звука может обрушиться одна из неустойчивых призматических колонн.

Мы проходим по плотному, слежавшемуся снегу через ущелье в надежде увидеть оленя по ту сторону, но там лишь необозримое пространство скал, молчаливый окаменевший океан.


Десять вечера.

Мы набрали внизу моха и развели костер, потому что здесь холодно от близости снега. Так мы пробудем ночь, потому что здесь нет ни одного комара, а завтра рано утром двинемся в путь. На небе ни одного облачка. Наконец-то я увижу полуночное солнце! Сейчас солнце высоко, но все-таки есть что-то в блеске Имандры, в тенях гор — вечернее.

А у нас, на юге, последние солнечные лучи малиновыми пятнами горят на стволах деревьев, и тем, кто в поле, хочется поскорей войти в лес, а тем, кто в лесу, — выйти в поле. У нас теперь приостанавливается время, один за другим смолкают соловьи, черный дрозд последней песней заканчивает зорю. Но через минуту над прудами закружатся летучие мыши, и начнется новая, особенная ночная жизнь...

Как же здесь? Буду ждать...


Лопари и не думают о солнце, — пьют чай, очень довольны, что могут пить его безгранично: я подарил им целую четвертку.

— Солнце у вас садится? — спрашиваю я их, чтобы и они думали со мной о полуночном солнце.

— Заката́ется. Вон за ту вараку. Там!

Указывают рукой на Чуна-тундру. Это значит, что они жили внизу, у горы, и не видели за ней незаходящего солнца. В это «комарное время» они не ходят за оленями и не видят в полночь солнца...

После одиннадцати. Один луч потухает за другим. Лопари напились чаю и вот-вот заснут, и я сам борюсь с собою изо всех сил. Нужно непременно заснуть, или произойдет что-то особенное. Нельзя же сознавать себя без времени! Не могу вспомнить, какое сегодня число.

— Какое сегодня число?

— Не знаю.

— А месяц?

— Не знаю.

— Год?

Улыбаются виновато. Не знают. Мир останавливается.


Солнце почти потухло. Я смотрю на него теперь, и глазам вовсе не больно. Большой красный мертвый диск. Иногда только шевельнется, взбунтуется живой луч, но сейчас же потухнет, как конвульсия умирающего. На черных скалах всюду я вижу такие же мертвые красные круги.

Лопари смотрят на красный отблеск ружья и говорят на своем языке, спорят.

— О чем вы говорите, о солнце или о ружье?

— О солнце. Говорим, что сей год лекше идет, может, и устоится?

— А прошлый год?

— Закаталось. Вон за ту вараку.

Будто разумная часть моего существа заснула, и осталась только та, которая может свободно переноситься в пространства, в довременное бытие.

Вон эту огромную черную птицу, которая сейчас пересекает красный диск, я видел где-то. У ней большие перепончатые крылья, большие когти. Вот еще, вот еще. Одна за другой мелькают черные точки. Это не птицы: это время проходит там, внизу, над грешной землей, у людей, окруженных душными лесами...

Это не сон: это блуждание освобожденного духа при красном, как кровь, полуночном солнце. Вот и лопари сидят у костра, не спят, но тоже где-то блуждают.

— Вы не спите?

— Нет.

— Какие это птицы там пролетали по солнцу? Видели вы?

— Это гуси летят к океану.


Солнце давно погасло, давно я не считаю времени. Везде: на озере, на небе, на горах, на стволе ружья — разлита красная кровь. Черные камни и кровь.

Вот если бы нашелся теперь гигантский человек, который восстал бы, зажег пустыню по-новому, по-своему. Но мы сидим, слабые, ничтожные комочки, у подножия скал. Мы бессильны. Нам все видно на верху этой солнечной горы, но мы ничего не можем...

И такая тоска в природе по этому гигантскому человеку!


Нельзя записать, нельзя уловить эти блуждания духа при остановившемся солнце. Мы слабые люди, мы ждем и просим, чтобы засверкал нам луч, чтобы избавил нас от этих минут прозрения.

Вот я вижу, луч заиграл.

— Видите вы? — спрашиваю я лопарей.

— Нет.

— Но сейчас опять сверкнул, видите?

— Нет.

— Да смотрите же на горы! Смотрите, как они светлеют.

— Горы светлеют. Верно! Вот и заиграло солнышко!

— Теперь давайте вздремнем часика на два. Хорошо?

— Хорошо, хорошо! Надо заснуть. Тут хорошо, комар не обижает. Поспим, а как солнышко станет на свое место, так и в путь...


1906


Хибинская тундра

Тиетта. Август 1933 г.


Знаете ли вы, что называется в геологии цирком? Это бывает в тех местах, где залеживается снег и постепенно тает, посылая вниз потоки. Ручьи эти размывают породу, въедаясь в скалу все глубже и глубже. Так вот и образуются возле потока полукружия, эти цирки, с наваленными в них огромными камнями. По таким камням мы поднимались в Хибинах высоко, чтобы там, наверху, посмотреть работу в молибденовых штольнях. Вокруг нас была природа тундровая, переходящая в гольцы. Конечно, всякая высота на горе всюду кончается тундрой и гольцами, но здесь, в Хибинах, не только конец высоты, но и начало было погружено в ту же самую тундру. От этого казалось, будто Хибинами лишь завершается все и наша богатая природа находится тут же, где-то внизу, если спуститься куда-то под Хибины. Особенно мрачно было Ущелье геологов с его цирком черных камней, остатками прошлогоднего снега и клочками серых туч. Геолог Семеров, известный разведчик вскрытых ныне хибинских великих богатств, рассказывал нам, что его близкий знакомый, ботаник Г., однажды отправился в Ущелье геологов для сбора тундровых трав и не вернулся. Его нашли мертвым в этом мрачном ущелье; лег на камень отдохнуть, сумку подложил под голову и уснул навсегда. Этот ботаник, как многие натуралисты, таил в себе поэтическое чувство природы. Однажды он подарил геологу березку, которая за пятьдесят лет своей жизни поднялась от земли всего только на пятнадцать сантиметров. Ботаник при этом так восхищался маленьким существом, трогательным и выразительным, что и геолог Семеров в свою очередь пленился березкой, и вот я тоже теперь от грандиозных цирков перенес свое внимание на живущие среди них маленькие существа. Я увидел — на большом сиенитовом камне, в трещине, рос и цвел только теперь, в августе, пахучий желтый бубенчик, тот самый Trollius europaeus, который в нашей богатой природе под Москвой появляется первой весной после подснежника, анемоны и волчьего лыка. Рядом с желтым бубенчиком цвел, конечно, в очень уменьшенном виде, наш светло-малиновый иван-чай, и возле него, в той же самой щелке, набитой перегноем, сидела та самая малюсенькая березка, побратавшая в чувстве природы меня с геологом и покойным ботаником. Вот это замечательно и со мной бывает всегда: если удается своим вниманием сочувственно проникнуть в глубочайшую и характерную мелочь природы, то сейчас же и большое представится совершенно особенно и в согласии с малым: озеро Малый Вудъявр внизу, под нами, почему-то стало трехцветным. Пришлось обратиться с вопросом к геологу, и он объяснил нам, что красное — это просто от неба, голубое — это сама вода горная, ее прозрачно-голубая глубина, а зеленое — это дно: такая прозрачная вода, что через нее видно зеленое дно. После цветистого озера в мыслях моих явился Хибиногорск в чудесном сопоставлении с березкой: большому городу теперь всего три года, а березка в пятьдесят лет поднялась на пятнадцать сантиметров. Но так и все в этой тундровой природе: она очень медленная, но зато человеческое скорое дело на тундровом фоне вспыхивает и кажется взрывом скрытой тундровой жизни. По правде говоря, с обыкновенной дачной точки зрения, какая это жизнь, если даже в самый разгар лета нельзя полежать на траве — холодный камень, нельзя искупаться — ледяная вода! Но зато человек и не лежит и не останавливается, а стремительно движется. Так в заполярной пустыне климат обратно действует на дерево и человека: дерево в полстолетия вырастает на пятнадцать сантиметров, а человек в каменной пустыне в три года собирает город, с электричеством, заводами, железной дорогой, академией наук, банями и музыкальными курсами.


Когда мы были высоко и уже подбирались к молибденовой штольне, где-то в горах грянул взрыв аммонала, и надолго пошла перекличка. Вслед за этим раздался второй взрыв и третий, задавая для эха чрезвычайно сложные звуковые задачи. Я вспомнил тех своих лопарей, с которыми давно-давно ездил на лодке по Имандре и бродил в этих самых горах. Бывало, лопари вздрагивали и роняли из рук весла при малейшем необъяснимом звуке и, бледнея, рассказывали много своих поверий, связанных с неожиданным звуком: кто-то крикнул, и от этого кто-то другой обернулся навсегда в камень причудливой формы. Где теперь эти мои лопари?

Я очень люблю тишину в природе, но есть этому предел: лапландская тишина была действительно страшная, и я как вспомню о ней, так мне тоже начинают показываться в камнях живые чудовища. Лапландскую тишину выносить гораздо труднее, чем даже гудки автомобилей и дребезжание стекол, она как будто вынуждает к невыносимому аскетическому подвигу. И вот я, такой любитель тишины, с удивлением замечаю в себе, что взрывы аммонала и последующий продолжительный грохот в горах доставляют мне удовольствие, и чем больше гремит, тем больше хочется, чтобы дальше сильнее гремело.


Когда мало-помалу взрывы аммонала затихли и один встреченный нами рабочий сказал, что можно подниматься в штольни, теперь безопасно, разговор наш о лопарях оборвался — и продолжался уже после осмотра молибденовой жилы и совсем в другом плане. Нам пришло в голову, что лопская боязнь цивилизации и своего рода наслаждение грохотом взрывов сохраняются и прочно связываются с некоторыми профессиями хотя бы вот в том же естествознании: у биологов и геологов. Семеров как геолог постоянно имеет дело с аммоналом и должен по необходимости являться непременно гремящим перуном в горах. Напротив, его приятель, профессор К., работающий в заповедниках, ведет свое дело в полнейшей тишине. Раньше, когда их еще не разъединяла профессия, они были большими друзьями и пили вместе не один только чай. Так, они однажды выдумали себе способ купаться в заполярной воде посредством согласованного с холодом воды понижения температуры своего собственного тела. Теоретически натуралисты подошли к тому, до чего всякий пьяница доходит практически. Взяв с собою литр, они выпили половину и с наслаждением искупались в озере Малый Вудъявр. Вторую половину литра друзья зарыли под заметной двойной березкой, с тем чтобы в ближайшие дни повторить это превосходное удовольствие. Когда же они пришли в другой раз, то вдруг оказалось, что той двойной березки нет на берегу Малого Вудъявра. Бились, бились в поисках, наконец место вспомнили, а березка была тут одна. Покопали, а литр оказался тут, под одной березкой. Вот какая чертовщина: оба же натуралиста именно потому и выбрали эту березку, что она была заметная, двойная. Лопари в таком разе, наверно, состряпали бы свое очередное «чудо», но натуралисты, не верящие в чудо, сделали опыт, и при совокупном действии заполярной холодной воды и второй половины литровой бутылки винного спирта березка опять стала двойной.

С течением времени хибинские друзья-натуралисты специализировались: Семеров сделался геологом-разведчиком, а К. занялся оленями и организовал олений заповедник в Чуна-тундре, по ту сторону озера Имандра. Однажды Семеров, желая разведать, нет ли в Чуна-тундре таких же богатств, как в Хибинах, захватил с собой аммонал и, совершенно упустив из виду, что он в заповеднике, грохнул и, конечно, ужасно перепугал и расстроил стада подлежащих наблюдению диких оленей. С тех пор друзья не только не купаются в заполярной воде, но профессор К. даже в обществе, за чаем, рядом с геологом не сядет.


Строитель Кондриков (Письмо к другу)

Тиетта. Август 1933 г.


Представьте себе, дорогой мой друг, будто вы после долгого перерыва получили возможность узнать о судьбе ваших родственников, друзей, знакомых, что вам о них рассказывают и вы постоянно задаете все новые и новые вопросы. Непременно бывает при этом просеивании крупинок жизни через решето времени, что вы вдруг вскакиваете с места и говорите взволнованно: «Ну, вот об этом я знал вперед! Разве я не предсказывал?» Точно то же происходит сейчас со мной при возвращении в Хибинские горы, в те самые места, где в юности пробежал мой волшебный колобок. На этих самых местах я теперь читаю свою старинную книгу «Колобок» и нахожу возле себя ответы на вопросы, посеянные мною в то время. Скажите, почему именно мои чувства, записанные в то время, дожили до сих пор и не устарели, как настроения Чехова, вложенные им в описание какой-нибудь земской больницы? Все, кто знает, каким талантом и каким мастером был Чехов, поймут сразу, что не в таланте и не в мастерстве тут дело. Я это хочу так объяснить: предмет чеховского описания, земская больница, теперь исчез с лица земли, а герой «Колобка» — полуночное солнце по-прежнему светит в Лапландии в летнее время, и, располагаясь в этом астрономическом времени, записи мои тем самым как бы и консервируются. Вот для примера я беру следующую мою запись при наблюдении полуночного солнца почти тридцать лет тому назад. Тогда я так записал: «Забываешь числа месяца, исчезает время. И так вдруг на минутку станет радостно от этого сознания, что вот можно жить без прошлого и что-то большое начать». Это было записано в ущелье Им-Егор, где мне пришлось с лопарями преследовать диких оленей и ночевать. Теперь, почти через тридцать лет, почти на том же самом месте и при том же самом свидетеле, полуночном солнце, мы говорим о том же самом большом деле, которое началось здесь действительно, не имея почти никакой связи с человеческим прошлым этого края. Мы были теперь возле озера Малый Вудъявр, в отличном здании горной станции Академии наук. За большим чайным столом, уставленным вареньем, печеньем, конфетами, я слушал теперь горячий спор неизвестного мне человека, скажем просто — Лысого, с пионером Кольского полуострова, всюду известным теперь строителем Хибиногорска, Нивастроя, Химстроя в Кандалакше В. И. Кондриковым. Слава строителя была так велика, что хозяйка чайного стола, минуя Лысого, беспрерывно угощала чем-нибудь строителя, повторяя: «Кушайте, Василь Иванович». Кондриков, простой человек из рабочих, сам воспитавший себя на большом деле, не раздражался и, даже вовсе не обращая внимания на эту мелочь, рассказывал горячо о заполярном земледелии, как всем известно, давшем такие неожиданные и блестящие результаты. В то время как Кондриков говорил об искусственной почве — что для этого сдирается, как скатерть, тонкий слой торфяного перегноя, мешается с минеральными удобрениями и чуть ли не в мясорубку пропускается, — Лысый вдруг неожиданно оборвал Кондрикова замечанием: «Для чего это нужно делать искусственные котлеты и перегонять людей за полярный круг, если при таких затратах земля на Украине, аршинные черноземные пласты произведут чудеса?» Это был один из таких вопросов, ответить на которые можно лишь изложением всех условий, создавших необходимость заполярного земледелия. Кондрикову пришлось рассказывать историю вскрытия Хибинских гор с самого начала, с тех пор как только были открыты апатиты. Сразу тогда и началась схватка людей, понимавших апатиты как малое местное дело, и других, предвидевших в апатитах большое дело универсального значения. Сторонники малых дел, разумеется, знать ничего не хотели ни о проведении железной дороги, ни о постройке нового города. Сторонники малых дел практически стремились только к тому, чтобы ограбить Хибинские горы и опять предоставить пустыню себе самой. Напротив, сторонникам большого дела необходимо было создавать местную жизнь и таким образом материализовать свою фантазию, начиная с самых пустяков. А оно, это дело, и действительно вначале показалось утопией. Ведь стоит кликнуть клич у нас в Московской области, и тут же, на месте, из ближайших же деревень являются на стройку плотники, столяры, каменщики, слесаря, конопатчикии всякие другие квалифицированные рабочие, занятые из рода в род своим мастерством со времен Грозного и еще много глубже в истории. Но тут нет никакого культурного прошлого. Сторонникам большого дела для возможности построить Хибиногорск надо было параллельно создавать необходимое для большого универсального дела и малое, хотя бы вот это овощное земледелие с его витаминами и другими противоцинготными средствами. Чтобы понять хибинское большое дело, надо ясно представить себе природную и историческую обстановку того края, где оно развивалось, стать лицом к лицу с первозданными породами и силами нечеловеческими. Когда-то, в далеких днях геологического времени, в трещину земной коры вылилась расплавленная масса и постепенно застыла, образуя форму каравая хлеба диаметром в пятьдесят километров. После того ледник срезал и увлек с собой верхние слои, отшлифовав оставшиеся. Конечно, жизнь камня продолжалась, но это была жизнь без катастроф, распределенная в геологическом времени. С точки зрения нашего быстрого времени это было прозябание. Встреча геологического и нашего времени произошла в момент открытия апатитов. Тогда была снята с апатитов шапка пустых пород и вскоре гора Кукисвумчорр забелела полосками, растущими в человеческом времени. И как быстро! Ведь вся подробно записанная история Хибиногорска состоит всего только из трех человеческих лет. Давно ли был спор сторонников малых дел и больших об одном только апатите, а вот теперь уже и молибден, и нефелин, и ловчоррит, и еще около двадцати уже освоенных руд, и неопределенное число впереди. Местная электростанция и обогатительная фабрика стали игрушками в сравнении с тем, чего требует большое дело. На реке Ниве строится для обслуживания хибинского дела электростанция, и другая — возле Имандры, и третья — в Кандалакше. Тело Кольского полуострова обнимается со стороны Белого моря знаменитым каналом, со стороны океана — растущим так же быстро, как Хибиногорск, Мурманском с его строящимися верфями и незамерзающими портами. Так вскрытые горы своими богатствами притянули к себе человека, счет лет с геологических сроков перешел на человеческий: десятки тысяч лет превратились в минуты, и все понеслось...


Пусть будто и до сих пор живет в Хибинах тот лопарский пастушеский горный дух, который, благодаря рассказам о нем лопарей, присоединился ко мне больше четверти века тому назад в сказочном моем путешествии за волшебным колобком по Лапландии. С точки зрения этого горного духа, ведающего всем хибинским караваем — пятьдесят километров в диаметре, вся разработка апатитов на горе Кукисвумчорр представляется как детская игра в спички: по большим черным горам разложено детьми несколько белых спичек — и все. Я сам, когда ехал из Хибиногорска на машине и смотрел на гору Кукисвумчорр с этими ничтожными белыми полосками человеческих дел, настроился по-детски. Не оставило меня это детское чувство и когда мы, подъехав к самой горе, могли видеть, что там, в высоте, не в спички играли, а ступенями в десять метров высотой вели разработку апатитов. Влияние лопарского горного духа на детскость моих восприятий, как я понимаю теперь, сказалось только потому, что горное дело своими глазами я видел первый раз в жизни, а между тем по романам Мамина давным-давно создал себе представление о шахтах, штольнях, взрывах, губительных газах, забоях, жилах, прожилках и тому подобных интересных вещах. Почему-то это всегда бывает так, что от книжки или рассказа переходишь к жизни и в ней узнаешь ту же самую вещь, то в этом удивлении — «так вот она какая!» — освобождается особенная сила познания, как будто снимаешь с вещи покров, и об этом открытии хочется рассказать, как о своем собственном: «Я открыл!»

Мы подошли к отверстию большой деревянной трубы, из которой к нам, гремя, выехала железная площадка. Горный техник Сороколет предложил нам стать на площадку. И только мы стали, вдруг понеслись очень скоро в трубу. Эта забава сколько-то времени очень приятно продлилась, и наконец мы вылетели вон из трубы и увидели вокруг себя серые камни. Сороколет подвел нас к другой трубе, и мы опять понеслись вверх искушать горного духа. Когда мы вышли из второй трубы, вокруг нас были не серые камни, а белые, чуть зеленоватые. Белые камни эти и были апатитами, а серые прослойки в них и те, сплошь серые внизу, — это все нефелин, алюминиевая руда. Перед нами были забои, представляющие собой высокую белую стену из одного апатита. На стене этой отвесно прицепился, как муха, человек и действовал жужжащей трубкой так, будто он опрыскивал и выводил клопов в этой стене. Трубка же эта была перфоратор, пневматическое сверло, которым человек-муха проделывал отверстие для закладки взрывчатого вещества — аммонала. Возле нас всюду лежали оторванные взрывами от забойной стены камни. В железной тачке руду эту увозили к деревянной трубе (скату), по которой мы снизу приехали. Нефелин, серые камни, подвозили прямо к обрыву и пускали их самокатом. Сороколет стал бранить человека-муху на скале за то, что тот не привязал себя веревками. Он так сильно бранился, что мы полюбопытствовали узнать, почему Сороколет так расстраивается.

— Вольному воля, — сказали мы, — спасенному рай.

— Ему рай, — с раздражением ответил Сороколет, — а трест за него отвечай.... Будьте добры, перейдите с этого камня.

Мы стояли у самого края забоя. Наша гора была единственная вскрытая среди множества черных, с неизвестными богатствами. Впереди блестело горное озеро Большой Вудъявр, за озером был невидимый из-за своей собственной дымки Хибиногорск. Мы сели на большой белый апатитовый камень, приготовляясь слушать рассказ об открытии апатитов и о постройке Хибиногорска. Сороколет закурил папиросу, прокашлялся и начал:

— Оратор я, конечно, неважный...

Много мы узнали из этого рассказа об апатитах, — как они были найдены, — и о Хибиногорске, но больше всего меня лично заняла одна кухонная плита, с прибытием которой, собственно, и начинается писаная история Хибиногорска. Пересмотрел я в своей жизни множество, конечно, городов, и наших и всяких иностранных, но ведь я видел их один момент сравнительно с их длинной, невидимой мне историей. Начала же городов были всегда легендарными, вроде того, что Рим название получил от Ромула и Рема, которых выпоила своим молоком волчица. В основе же Хибиногорска не волчица, как в Риме, не боярин Кучка, как в Москве, или Медный Всадник в сравнительно новом городе, а кухонная плита, вслед за устройством которой следует подробно изо дня в день записанная трехлетняя история города. Как только я выразил свой особенный интерес к этой плите, Сороколет почему-то сразу понял меня без всяких объяснений: очевидно, и ему эта историческая плита уже стала так же дорога, как историкам Рима волчица. Мы узнали, что эта же самая плита легла в основу истории Кирова — поселка, расположенного у подножья горы Кукисвумчорр, и сегодня ее перебрасывают в район горы Ловчорр, где закладывают новый поселок, быть может даже будущий город Ловчорргорск.

Узнав о предстоящей сегодня закладке нового поселка, быть может города, с целью разработки ловчоррита, содержащего дорогие, редкие земли — мы спустились с апатитовой горы, сели в машину и по вновь пробитой в горах дороге отправились в самую пустынную землю, какая только есть на свете: в теснинах гор не было заметно с машины ни малейших признаков даже скудной тундровой растительности. К этому случилась холодная снежная метель, мы зазябли, и от этого местность вокруг Ловчорра представилась нам до крайности неприютной. Однако после того как нам встретился один большой грузовой автомобиль, наполненный рабочими, мужчинами и женщинами, потом еще другой, такой же, и третий, пустынность перестала действовать на нас удручающе; напротив: это преодоление человеком естественных условий заражало бодростью. А у подножья самой горы Ловчорр стояла группа рабочих, и среди них один высокий властной рукой показывал им куда-то наверх. Это был сам В. И. Кондриков, и показывал он на плиту, которую спускали сверху на канатах. Нам досталось большое счастье встретить историческую хибиногорскую плиту при основании Ловчорргорска. Мы видели, как озябшими руками рабочие установили знаменитую плиту, как повар ее затопил и другие раскинули большую палатку, внутри которой от плиты стало скоро очень тепло. Многие из рабочих были при основании Хибиногорска, и все были избранные, стойкие люди. Во главе с Кондриковым они принялись обсуждать вопрос, с каких построек лучше начать, с одноэтажных или с двухэтажных. Кондриков стоял за одноэтажные, и все мало-помалу с ним согласились. В этом совете не было ни у кого ни малейшего внешнего преимущества и ни малейшего не было стеснения. Не было никаких праздных слов, речей, похвальбы. Тут была творческая ячейка людей согласных, здоровых и очень решительных и, казалось, вполне удовлетворенных тем теплым уютом, который давала им замечательная плита.


1933


Иван Катаев ЛЕДЯНАЯ ЭЛЛАДА

О, тут жили прекрасные люди! Они вставали и засыпали счастливые и невинные; луга и рощи наполнялись их песнями и веселыми криками; великий избыток непочатых сил уходил в любовь и в простодушную радость. Солнце обливало их теплом и светом, радуясь на своих прекрасных детей... Чудный сон, высокое заблуждение человечества! Золотой век — мечта самая невероятная из всех, какие были, но за которую люди отдавали всю жизнь свою и все свои силы, для которой умирали и убивались пророки...

Ф. Достоевский. Подросток


Печатается по изданию: Катаев Иван. Избранное, М., 1957.




1

Напоследок захотелось побывать в центре города. Мне указали путь: с Индустриальной улицы свернуть вправо... Тропинка, глубоко протоптанная в снегу, взбежала на вершину пологого холма. Вот он — Центральный парк. Как черны на белом поле эти острые ели — высшая, бархатная чернота! Отсюда — налево, прямо по целику. Проваливаюсь по колено, но это ничего. Нужно только добраться до той вон сквозной геодезической вышки.

Так, уже засыпалось в валенки, тает, щекотно потекло под пятку. Ух, кажется, здесь. Вот и котловина Верхнего озера. Да, правильно, это и есть Центральная площадь. Теперь надо немного потоптаться, чтобы было удобней стоять. Я топнул раз, другой и вдруг ушел в снег по пояс. Черт возьми!

Впрочем, так, пожалуй, покойней. Очень устойчиво, и отсюда, с холма, видно все, что нужно. Огни еще не вспыхнули в городе. Предвечерний мечтательный час. Скоро вздрогнет свет и встанет на первую ступеньку сумерек. Снежная тишина. Слышно, как внизу в Айкуайвентчоррском поселке звякают ложки. Отобедали, собирают со стола. Звонкий детский спор: «Тебе, тебе догонять, он отводился!..» Вдалеке лает собака.

Бревенчатый город подо мной исходит дымами. На самом краю шесть черных труб Центральной электростанции наложены прямо на белую пустоту Большого Вудъявра. Озеро стоит высоким гладким заслоном, кругло и твердо очерченное основаниями гор. Горы! Нигде нет таких. Альпы, Кавказ, Яйла — все они тянутся по горизонту длинным связным хребтом, всегда повернуты боком. Эти вышли к озеру, как на митинг, встали, как броненосцы, носами ко мне. Кукисвумчорр, Юкспор, северный отрог Айкуайвентчорра — тупые вершины, плавные склоны, ломаные темные выступы породы из-под снегового панциря. Тесные долины уходят между ними на север, в глубину массива, в затуманенный мир смертельно безмолвных высот. Долины, подножья выстланы черным ельником. Немая Лапландия, сердцевина Кольского полуострова... И эти невнятные лопарские чорры, дикая озерная впадина, застывшая так с ледниковой прадревности, — уже просто городская окрестность, привычный ландшафт: мельком оглянуть из окна, оторвав глаза от газетной колонки, на деловом ходу завидеть в перспективе проулка...

Рядом со мной худые высокие ели; белые пухлые шапки на лапах. По генеральному плану, каменный город, оставив внизу деревянные фабричные кварталы, взберется сюда, на темя моренного холма, странно увенчанного маленьким озером. Город опояшет холм концентрическими улицами. Вот здесь, где я стою по пояс в снегу, под метровой рыхлой толщей скрыта Центральная площадь. Она включит в себя озеро. Отсюда понесутся книзу лучевые проспекты. Еловый лес сожмется и станет парком. У озера поднимется Дворец культуры, кубическая громада, сложенная из зеленовато-серого хибинита. И я забрался сюда, наверх, только затем, чтобы яснее представить себе один небывший день.

Пусть это будет августовский день, теплый и скромный. Пусть это будет выходной день. Все ушли за город, на Юкспориок, катаются на лодках по Вудъявру. Может быть, там готовится фейерверк. Здесь, на площади, пусто. Такой же предвечерний мечтательный час. Неслышно отворяется дверь Дворца культуры, тяжкая, тихая дверь, обитая понизу ясной медью. По ступенькам сходит молодой человек с клетчатым шарфом, обмотанным вокруг шеи. Он засиделся в библиотеке. Чистая брусчатка площади. За чугунной решеткой, облегающей озеро, в гладких водах недвижно отражены серые дома с резкими выступами балконов, красные черепичные кровли, бледное небо. Молодой человек задумчиво идет по тротуару, не замечая, как вдали розовеет закатом купол Юкспора. Из-за угла вылетает тихий черный лимузин и, легко описав полукруг вдоль решетки, скрывается за другим углом.

Вот и все. Молодой человек с шарфом тоже свернул за угол. Теперь можно вылезать из сугроба и разыскивать тропинку.


2

Человечество всегда любило вспоминать о будущем. И, когда вспоминало, когда залетало мечтой очень далеко — сперва в золотой век, вернувшийся на землю, потом в социализм, — это далекое всегда воображалось солнечным и безмятежно теплым. Синий рай, глубокое счастливое небо. Некая новая Эллада: туманные фиолетовые мысы, плеск медлительной волны, стройные люди в белых хитонах, с неслышной поступью... Что это будет за страна, с каким названием, на каком континенте, — об этом не загадывали. Но климат в ней будет самый благодатный, — иначе не думалось. Не могут же, в самом деле, легконогие люди будущего ходить в калошах и в шубах!.. Прекрасная земля утопий обычно помещалась где-то в субтропических широтах, не иначе...

История рассудила наперекор всем пророкам, поэтам и романистам. Быть обетованной землей утопических мечтаний, первой землей социализма она удостоила самую суровую и пасмурную страну Евразии, ту, которую западные соседи издавна и — по неуклюжести ее — справедливо называли Северным медведем. Лучшая и большая часть обитателей этой страны принялась закладывать основы и воздвигать устои всеобщего счастья, не смущаясь ни угрюмой природой ее, ни мужицкой неповоротливостью, ни огромным размахом пространств. А в ходе великой обновляющей работы открылась и еще одна непредвиденная истина. Оказалось, что для возделывания под социалистическую культуру пригодны не только исторически обжитые области, но и все, доселе почти не тронутые рукой человека, пустынные края, где раньше вовсе не умели и боялись жить.

Так удалось приобщить к территории утверждающегося социализма студеный малолюдный Север, беспредельную ширь замороженных тундр, таежные пущи, каменный порог Ледовитого океана. И не только для того, чтобы добывать и вывозить найденные там природные богатства, но и для того, чтобы постоянно жить там, жить так же умно, плодотворно и радостно, как во всех прочих местах страны.

Так в суровейших и безвестных дебрях Севера, где бродили лишь полудикие племена, забытые пасынки высокомерной цивилизации, выросли новые города. Города пришельцев, новоселов, пионеров. Города, которые носят гордое и отличающее имя социалистических.

Так на шестьдесят восьмом градусе северной широты в три года поднялся социалистический город Хибиногорск, самый молодой и самый диковинный из всех городов земного шара.

Этот город, так же как и вся страна, задумал показать миру образец наилучшего устройства жизни. Как одно из слагаемых великого целого он намерен воплотить и в самом себе все чистейшие мечты человечества. Возникший в ледяном краю девятимесячных зим, у подножия обледенелого горного массива, на высокой ледниковой морене, он хочет стать частицей новой и безмерно обогащенной Эллады, пылающей свободным огнем человеческих дарований, залитой солнцем победившего разума.

Он — социалистический уже в силу этих стремлений своих: в тенденции, в становлении. И также потому, что, принадлежа социалистической стране, с первого дня строил себя на тех же впервые установленных ею началах и законах. И потому еще, что заложенное и построенное им на сей день обеспечивает полный размах социалистического бытия в недалекие годы.

Только враг будет на сегодня предъявлять трехгодовалому заполярному городу требование высшего благоденствия и комфортабельности. Только глупец будет разыскивать в сегодняшнем социалистическом Хибиногорске вседовольных и блаженных людей золотого века. Белые хитоны и сандалии там вообще вряд ли привьются по причинам вполне понятным. Налицо большой спрос на теплые рукавицы и валяные сапоги, которых подчас не хватает даже на всех рудокопов Кукисвумчорра, работающих в открытых карьерах. Во всех прочих вещественных благах — тщательно взвешенный паек. Если скалистые Хибины — часть новой Эллады, то в тридцать третьем году название этой части — Спарта. И все же город Хибиногорск уже сегодня во многом богаче и краше всех старых городов старой Европы и других континентов.

И что совсем не трудно понять, когда заглянешь в его душу, — это самый благородный и опрятный город.


3

Удивительно, как здесь любят вспоминать... Не о ласковом детстве, не о треволнениях юности, не о том, что пережито в других краях, а вот об этих трех хибинских годах. Казалось бы, что и кому вспоминать в этом городе, который не имеет прошлого и живет будущим, где старожилом считается человек, поселившийся на Большом Вудъяре в двадцать девятом и тридцатом годах. А вот же вспоминают: в приятельском разговоре и на собраниях, мимоходом и — со стенограммой, устно и печатно. Вспоминают с грустной, счастливой усмешкой; с отуманенным взором, как бы погружаясь мыслью в далекие молодые времена. Если разобраться, понятно. Во-первых, своя история у Хибиногорска есть — краткая, но богатейшая, стремительная, бурная. Во-вторых, ни в каком другом месте так не поражает различие между тем, что было и что есть, — вернее, между тем, что есть и чего не было. Потому что не было ничего.

Долина Юкспориок. Только, что открытый Дом отдыха «Шестого дня» инженерно-технических работников. Большая столовая. Тот праздничный уют, который бывает только в морозный солнечный день в светлой, чистой, хорошо натопленной комнате, когда за окном быстро пройдет кто-нибудь и заскрипит снег. Пронченко и Антонов, двое молодых геологов, неразливные друзья, сожители и спутники, сидят за столом, пьют кофе.

Они пришли сюда утром из рудничного поселка, целый день раскатывали на лыжах. Потом, красные, пахнущие морозом, славно пообедали со стаканчиком портвейна и опять пошли на лыжах вверх по долине. Подъем был легок, почти незаметен, наст плотен и картонно упруг, слева — снежная боковина Юкспора, уходящая в голубое небо, справа — налитые золотым предзакатным солнцем глубокие цирки Расвумчорра. Добравшись до перевала, они повернули назад, шагнули, оттолкнулись палками, и лыжи понесли их по гладкой ложбинке ущелья, набирая свистящую быстроту. Их мчало прямо к большому багровому диску, садившемуся в лиловатую мглу над устьем долины, они глотали чистый, нарзанно-острый воздух, на глаза набегали слезы от ветра и сладкой вольности. Так их несло три километра, почти до самого Дома отдыха, где дожидалось их вечернее кофе с булочками.

Геологи сидят отдышавшиеся, успокоенные, раздумчиво закуривают. В соседней комнате людно: там играют в домино и в шашки, бренчит гитара. Взрыв смеха, — наверно, этот, из химлаборатории, острослов и дамский угодник, рассказал припасенный напоследок анекдот.

— А помнишь, Антоныч, — медленно говорит Пронченко, — как мы тут в первый раз ночевали с партией? Еще печка никак не растоплялась, надымило страсть как, всю ночь дрожали... Вот на этом самом месте я лежал, где буфет...

Дом отдыха перестроен из рабочего барака. Тут была база геологической партии, пошедшей в первые разведки на Расвумчорр.

Антонову и Пронченко сегодня хорошо, но чуть-чуть одиноко и грустно. Они живут, как и прежде, в рудничном поселке, днем бродят высоко над миром по обледенелым уступам Юкспора, где идет бурение на сфен. В город, за шесть километров, ездят не часто. Оба немного одичали, поотвыкли от шумных и развязных людей. А тут сегодня народ все больше из треста, солидные инженеры, девицы с прическами — веселые спевшиеся компании. И все новые, новые, неведомые лица... С ними двоими, заслуженными хибинцами, почтительно, с инженерской вежливостью здороваются, называют по имени-отчеству. Но чуждовато, с холодком... Они не из этого круга приятных сослуживцев. И друзья чувствуют себя чуть ли не посторонними, провинциалами какими-то. Конечно, это смешные пустяки, минутное. Но ведь бывало-то... Везде свои ребята, всех знаешь до последней тайной жилочки, и тебя все знают, и все попросту, как в родной семье... И вот, хоть и глупо, а... обидно. Они ж тут первые, им самое тяжелое досталось, а эти пришли на готовое...

Ну, в общем, чепуха, пора и домой собираться.

Синяя лунная ночь. Искрятся, горят снега. С говором, с хохотом уезжают битком набитые сани. Геологи идут пешком. Впереди желтые огоньки в поселке Фосфорного завода. Юкспор стоит гигантской млечной тенью. Антонов вдруг засмеялся.

— Ты что?

Да так... Он вспомнил, как с тех вон зубцов Юкспора сорвалась у них навьюченная лошадь. Как она катилась! И ничего, ведь уцелела, подлая...

Они перебираются через полотно железнодорожной ветки, выходят на шоссе. Тут остановка автобуса. Перед ними стелется унылая равнина, редкие корявые березы. За Вудъявром, в голубой лунной дымке роятся высокие городские огни.

— Все-таки странно, Антоныч, — говорит Пронченко, неотрывно глядя в белую мглу равнины. — Ведь это болото так миллионы лет лежало. И ни одной души не было... Сколько таких ночей прошло...

Он — раздумщик и лирик, этот белобрысый крестьянский сын с некрестьянски тугой пружиной воли, умеющий подчинить себе и вести десятки людей на штурм безнадежных снегов.

Антонов — попроще, спокойный, краснолицый галициец, в кожаной куртке, распертой мускулами. Они оба из Московской горной академии — редкость здесь, в Хибинах, где все больше ленинградцы. Прямо со студенческой скамьи и попали в апатитовую экспедицию Научного института удобрений и с тех пор — с весны двадцать девятого — в горах. Скоро четыре года...

— Нет, я вот что тебе давно уж хотел сказать, — улыбается Антонов. — Помнишь, как я тогда размечтался в палатке и говорю: вырастет тут город, и на этом месте, глядишь, когда-нибудь ларек поставят и будут пивом торговать. И вот что удивительно. Недавно иду, смотрю — и верно: ларек! На этом самом месте... и, по всей вероятности, летом будет пиво... Во, брат, оказался и я пророком!

Слева, по шоссе, взмахнули белые лучи. Автобус.

— Интересно, какой это: полтинничный или панский?

Пронченко поднимает руку. Мягко подкатывает толстый «лейланд». По-рудничному это и есть панский, рублевый, в отличие от другого перекрытого брезентом грузовичка. Геологи влезают в его светлое лакированное нутро. Автобус уносит их к осиянным снежным воротам долины Кукисвум.


4

Все было собрано, сжато в маленький, но жизненосный эмбриональный комок. Один стандартный барак на все про все: он — и управление строительства, и гостиница, и клуб, и столовая. Варили кашу в ведре, ели одной ложкой поочередно. Еще не были как следует размежеваны функции, всем приходилось браться сразу за множество дел.

Пронченко, руководитель разведывательной группы, был и первым секретарем партийной ячейки. Ему же пришлось организовать и поселковый Совет депутатов. Народу прибывало. Раз есть Совет, должен быть и загс при нем... Пронченко подумал и завел толстую книгу записей. Но никто не шел в загс — прямо досадно... К Пронченко приехала жена. Раньше жили они незарегистрированные — как-то не собрались. Лиха беда начало! Пронченко взял книгу, записал себя и жену. Это был первый брак в Хибинах. Потом пришел с невестой какой-то фотограф...

Николай Николаевич Воронцов, строитель города, на вечере воспоминаний рассказывал:

— На весь поселок один телефонный провод. Дозвониться по нему — каторга! Бывало, вцепятся сразу все организации. Кричишь им: «Симонов, не мешай! Науменко, отцепись!» Всех ведь знаешь по голосам... Ну, Змойро, начальник снабжения, — тот любого перекричит. Очень настойчивый человек... Телефонная станция помещалась в управлении как раз над его кабинетом. Так он завел себе длинную палку и, как телефонистка замешкается, сейчас стучит в потолок: «Барышня, да проснитесь же вы там, черт побери!..»

В самый берег Большого Вудъявра вросла бетонная глыба электростанции. Шесть тысяч двести пятьдесят киловатт. «Самая болыная на полуострове!» — важно говорят хибиногорцы. Послушать — так у них все самое большое и самое лучшее. Сказать по правде, уже для промышленного размаха ближайших кварталов хибиногорская ЦЭС маловата. На вторую очередь Обогатительной, которая будет пущена в декабре, ее не хватит. Тогда в декабре пришлет свой первый ток белопенная Нива, и ЦЭС уйдет в отставку, в запас. Но пока что она исправно делает свое дело, питает первую очередь фабрики, рудники, ночами воздвигает белое зарево над городом и поселками.

Технический директор станции, инженер Заславский, вспоминает, как Седьмого ноября тридцатого года в праздничный вечер пускали первую двадцатисильную динамку. Все население поворожденного города сошлось возле клуба. В клубном зале собрались партийцы и комсомольцы: актив. Ждали. И когда над столом президиума красным червячком затлела лампочка и через минуту рассиялась полным накалом, — все без уговора встали, запели «Интернационал». Потом повалили на улицу. Там, на столбе, тоже сияла белая звезда, образуя светлый круг в беснующейся метели. Глядели не отрываясь. И вдруг звезда погасла. Поникшие, темные, вернулись в клуб, зажгли керосиновую лампу. Сидели хмуро, речи не клеились.

Свет, электрический свет в полярной ночи, в горах, среди ледяного безлюдья — это же много, это почти все!..

И снова вспыхнула лампочка и больше не погасла...

В январе тридцатого года в Хибиногорске было двести жителей. Ровно через год — семнадцать тысяч пятьсот. Еще через год — тридцать две тысячи. Город распространялся по моренному холму мгновенными толчками. По краям наступали палатки. За ними — землянки. На месте землянок вставали бараки. Потом двухэтажные рубленые дома. А в деловом центре уже поднимались каменные корпуса Обогатительной, фабзавуча, химической лаборатории. Главная улица — Хибиногорская — выросла в тридцать первом году в один месяц: в марте — не было, в мае — стоит. Со стройки не сходили по четырнадцати часов, победное знамя перелетало от бригады к бригаде. Пятнадцатого апреля пришел кассир платить жалованье, звал снизу. С лесов махали ему: «Уходи, не мешай! Видишь, некогда...»

И вот он — тридцатитысячный город. Крыши, крыши, черные дымы, гудки паровозов, грохочет руда в фабричный бункер, рыкает автобус... Первоначальный комочек разросся беспредельно, все усложнилось, дифференцировалось, возникли круги систем, соподчинения, контроль. Личные соприкосновения сменились организационными отношениями. Количество перешло в качество. И когда проходят по улицам живые памятники городской юности — Пронченко, Воронцов, геолог Семеров, Мухенберг с рудника, Мякишев с электростанции, — встречные не кланяются им, потому что не знают. Бегут школьники с сумками, румяная лыжница в белой фуфайке — эти и не взглянут...

Обидно?

Нет, радостно.

Так, мимоходом, заденет смешная грусть.


5

Бранить хибинский климат, ссылаться на метеорологические невзгоды по-здешнему — уклон. И это вполне основательно. «Безысходный полярный мрак» — выдуманный предлог для запоя. Метели и заносы — дешевое оправдание прорыва. Россказни о «невыносимой стуже и тьме» тормозят приток рабочей силы с юга.

Слухи о «вечной зимней ночи» в Хибинах — обывательский ужас. Солнце не показывается тут с половины ноября и весь декабрь. В январе днем здесь уже не темнее, чем на Арбате. Зато с апреля — белые ночи и летом полтора месяца — незакатный свет.

Дыхание Гольфштрема долетает и сюда, в глубь полуострова, Средняя годовая температура — минус один, такая же, как на Урале. Средняя январская — минус тринадцать и две десятых, выше, чем в Ульяновске.

Но приуменьшать суровость хибинской природы тоже ни к чему. Это значило бы умалить беспримерный героизм разведчиков и строителей Хибиногорска.

Высчитано, что в среднем сорок один раз в году бураны прерывают хозяйственную жизнь города и поселков.

Пурга в Хибиногорске — это вот что: выйти утром на работу и через пять минут вернуться домой. Нельзя пройти квартал — сшибает, валит. Так случилось с Заславским. До зарезу нужно на станцию; пробирается к берегу озера и с дороги звонит туда: не могу, выбился из сил... Нынешней зимой с крыши станции ураганом сорвало лист, бросило на выводные линии; произошло короткое замыкание, в небо встал фиолетовый световой столб, перепугавший весь город.

В канун минувшей Октябрьской годовщины на площади соорудили отличный макет: фанерного зубастого буржуя в цилиндре, трубы, домны. Утром, когда пошла демонстрация, на площади было пусто: макет снесло в озеро. Колонны шли без песен, немо: невозможно было раскрыть рот.

На таком ветру, в метелях, в буранах прокладывали железную дорогу, рыли карьеры на руднике, поднимали бетонные корпуса.

Строительство в Хибинах — это прежде всего борьба за тепло. Вырвать у ветров и вьюг кусок пространства, оградить, согреть... Запалить печки, бросить пламя в топки, поддержать жизнь, рабочую энергию в людях, в турбинах, в агрегатах... Дрова, дрова, смолистые огнеобильные обрубки кольской сосны и ели! Их беспрерывно подвозят к городу в вагонах, на грузовиках, на подводах. И все не хватает.

Конец февраля. В Хибиногорске дровяной прорыв. На Мурманке апатитовая пробка, дрова застряли, уже останавливалась на сутки электростанция. Идут суматошные заседания, в газете призывные аншлаги. Первого марта объявляется всегородской субботник. В три часа ночи на вокзале сходятся профсоюзы, комсомол, воинские части. Грузятся в темноте, едут на разъезд Титан, на Апатиты. Рубить, возить, отправлять. Веет тревогой военного коммунизма...

Но лесные запасы полуострова скудны, оборот возобновляемости древесины тут не меньше двухсот лет. Еще год-два — и все кольские леса могут уйти в топки Хибиногорска. Торф? Его предостаточно, но полярное лето слишком коротко для сушки. Печорский, шпицбергенский уголь? Это обещано, но тамошние разработки еще слабы, труден транспорт. Вся надежда на Ниву, все взгляды в сторону Нивы.

На протяжении своих тридцати четырех километров она мчит сто четырнадцать тысяч киловатт. Это достаточно, чтобы организовать вечный теплый день у Большого Вудъявра.


6

В этом городе многое еще происходит в первый раз: первый слет рабочей молодежи, первая партийно-техническая конференция, первый юбилей электростанции.

И вот — пожар. Первый пожар в центре города. От керосинки загорелся дом, двухэтажный, бревенчатый, как все дома на главной улице. Из выбитых окон валит черный дым, с шипом хлещут помпы, мокрые пожарники лазают по крыше. На другой стороне улицы глазеет густая толпа. И все немножко гордятся: настоящий пожар, как в большом городе. Выкидывают из окон дымящийся скарб. На снегу горы имущества. Все, что таилось в стенах, в семье, брошено в уличный свет и свободу. Тяжкие двуспальные кровати, корыта, стулья, стенные часы, самовар, книги, ночные туфли, шубы, фотографии в рамочках, мандолина, умывальник, пружинный матрац и на матраце — яркий венок бумажных цветов.

Обжились хибиногорцы...

Отстояв дом, пожарники идут в баню. Их пускают с почетом, вне очереди.

Баней тоже гордятся. Бетонная, широкая, с нахлобученной снежной крышей, обвисшая толстыми сосульками, она выглядит заманчиво. Главное логово тепла. Внутри — ванны и души, шахматные — белое с зеленым — изразцы.

В раздевалку вваливаются красноармейцы с вениками. Курясь паром, пробегает длиннокосмый старичок с тесемочкой на тощих чреслах, проходит непременный безносый дядя, грустно таращась из вывороченных век. И тут открывается, что жители новой Эллады — преимущественно русские люди, которые любят попариться.

Уже отстоялся обиход. Уже влюбляются и ревнуют, и ходят с сумкой в очередь, и сдают зачеты, и в кино гуляют под ручку по фойе. Уже попадаются такие, что соскучились и хотят нового. Вот на этой самой Центральной электростанции есть молодые инженеры, которые подумывают: не перебраться ли на другую новостройку? Станция идет ладным ходом, установки освоены, подросла смена... Снова тянет испробовать силы в изначальной борьбе, на непочатых препятствиях.

Устойчивы здания, бежит вода из стены, как отвернешь кран, и девица на почте равнодушно штемпелюет пакеты: в черном кружке «Хибиногорск». Мелькнет: да не всегда ли так было? Но часто спохватываешься, сидя ли в высоком столичного вида зале звукового кино, где даже модные световые карнизы на стенах, или проходя по коридору гостиницы: ведь здесь, на этом самом месте, три года назад мело сухой поземкой и скрипела на ветру худая ель.

...Человек бежит на лыжах по снежному озеру. Ночь и слепой недвижный туман. Ничего нет вокруг, все пропало, только небо просвечивает над головой полным разгаром звезд, его пересекает слабая полоса сияния. Человек бежит по накатанной, чуть видной лыжнице, напряженно ловя ее ногой и глазами. Он боится потерять ее. Тогда плутать всю ночь в этом мертвом тумане. Вся жизнь его вонзилась в этот узкий извилистый человеческий след. И вдруг след обрывается. Его замело снежным наносом. Человек сделал несколько шагов по целику, метнулся в сторону, потом в другую. Лыжница исчезла. Его сотрясает детский, неосмысленный страх. Он знает, что озеро невелико, что если идти по прямой, не сворачивая, можно выбраться на берег и там разобраться в направлениях. Но он один, а ночь так велика и беззвучна, и вокруг тусклое, космическое ничто. С отчаянием он бросается вперед, напропалую, мчится размахивая палками, заиндевевший и жаркий. Только снег, нетронутый снег, и ночь, и туман. И вот — сквозь туман огни. Порывистый, скользящий шаг, другой, третий, — впереди город! Созвездия огней рассыпаны на черных высотах! Город! В дымах, в пару, в светах. Стена электростанции пылает длинными окнами, три белых столба величаво стоят над трубами, расклубляясь вверху, на звездном экране неба. Город!

Через пять минут человек идет по улице, лыжи под мышкой. Строй электрических фонарей, разливая свет, удвоенный белизной снегов, уходит в перспективу. Туда же летят скользкие струны телеграфных проводов. Подъезды, ларьки, вывески. Между домами — высокие ели, взятые городом в плен и ставшие элементом улицы. Проносится оленья запряжка — легкие санки, сделанные из одних черточек. Воротники и шапки прохожих опушены инеем, в глазах блеск веселой здоровой зимы. Румяные щеки, пролетающие обрывки говора и смеха.

Позади — первобытное молчание озера в диком обстании гор, мертвый туман.


7

Все, что создано тут, делалось с самого начала общественно. Личное мужество, изобретательность, опыт встречались признанием, почестями. Но не ими, не только ими завоевано главное. Препятствия брались системой, организацией, теми навыками и распорядками, которые сложились на юге и были в сохранности доставлены сюда. Еще Пронченко и его товарищи ночевали в палатках, а уже созданы были ячейки партии и комсомола. Ячейки тотчас связались с Кольско-лопарским райкомом — сто семьдесят пять километров до места разведок, — будто вставили вилку в штепсель общей сети, несущей могучий ток. Никакого старательства, ни тени авантюризма не было в действиях первых колонизаторов Хибин, первых разведческих и строительных отрядов. Все обдумывалось сотнями умов на месте и в столицах, обсуждалось, шло на проверку и пересчет, — за плечами людей, работавших в заполярной тундре, возвышались строгие массивы государства, партии.

Сейчас в Хибинах шестьсот коммунистов, четыреста комсомольцев — и эта тысяча пронизывает и скрепляет все пласты, все глыбы новоявленной жизни.

Быть коммунистом в Хибиногорске — это означает то же самое, что и во всех точках страны. Но здесь еще мало быть вожаком, образцом, вдохновителем в порученном тебе деле. Новый город, незавершенные предприятия, едва приоткрытый и сразу поразивший потаенными богатствами край раньше всего взывает о патриотизме. Не о квасном, не о слепом, не об ограниченном — о зорком и раздвигающем сознание. Изучи, полюби, будь неустанным разведчиком этого превосходного куска земли, привяжись к нему умом и эстетическим чувством — и привяжи других, помоги им осесть, разобраться, закрепиться... Иначе ты будешь здесь бестолковым путаником, вялым исполнителем, скучающим и скучным человеком...

И, пожалуй, мудрено отыскать еще где-либо таких же ревнивых и страстных приверженцев своего города, своей округи, какие водятся в Хибиногорске. Его прославляют на тысячи ладов, фотографируют, описывают стихом и прозой. Нет гор богаче, нет долин и озер красивее, нет минералов полезнее и чище, нет достижений крупнее, чем в Хибиногорске, под Хибиногорском, вокруг Хибиногорска. Здесь все есть, что нужно человеку. А если нет, то будет.

Здесь в лучшем виде произрастают огурцы и капуста, лук и морковь, ячмень и овес, — совхоз «Индустрия» научился выращивать овощи в парниках, теплицах и даже на осушенных болотах, он кормит триста холмогорок и финок не только привозным, но и своим сеном, и город получает каждый день пятьсот литров своего молока. Здесь — в тундре! — заложен ботанический сад с местными деревьями, лекарственными травами и даже лишайниками, которые тоже годятся в дело. Если захотеть, можно засыпать заполярный город своими цветами, грибами, сладчайшими ягодами, и хибиногорцы твердят об этом, и похваливают превосходный климат, и устраивают цветочные клумбы в своем еловом парке.

Но все это не самое главное. Хибины — горная страна, ее главные, неисчерпаемые ценности в недрах, и люди тут живут, припав к самому телу планеты, к складкам и обнаженным слоям ее коры. Изучения основ геологии здесь добиваются с неменьшей придирчивостью, чем знания политграмоты. Лучше не показываться сюда приезжему, путающему геологические периоды и не знающему различия между минералом и горной породой, — засрамят, засмеют. И нет пощады тому залетному журналисту, который в своей публикации собьется в терминах, что-нибудь преувеличит, уменьшит, или наплетет небылиц. Его имя долго будут поминать в Хибиногорске с самыми зловещими прибавлениями. А публикация не пройдет незамеченной, потому что здесь ревнивым оком следят за всем, что говорится и пишется о Хибинах.

Хибинские минералы — первозданные, редкостные, бесчисленные — чудесны и красками своими, и названиями, и пользой. Эгирин, эвдиалит, астрофиллит, лампрофиллит, флюорит, молибденит... Хибиногорцы с нежностью говорят об этих камнях и о десятках других, которые цветут своими кристаллами в породах древнего Умптека.

Как же сказать об апатите? В этом социалистическом городе, разумеется, нет ни одной церкви. Но если бы позволяли обычаи страны, хибиногорцы воздвигли бы не храм, так небольшой алтарь блаженному Апатиту, виновнику жизни, отцу и патрону города.

Впрочем, здесь считается бестактностью переоценивать апатит, недооценив значения нефелина. Из этих двух братьев-сожителей пока идет в промышленный оборот только первый; нефелин после разлучения с апатитом на обогатительной фабрике спускается в речку Белую с обидной кличкой: «хвосты». Но в самом близком будущем он станет второй основой северного Горно-химического комбината, превращаясь на Кандалакшском заводе в чистейший алюминий. В кабинетах треста «Апатит» красуются на стенах головоломно искрещенные схемы, где к четырехугольнику «нефелин» подвешены целые грозди промышленностей, в которых этот минерал может найти себе применение. Вслед за алюминием — фарфор и стекло, дубители, квасцы, ультрамарин, пропитка дерева для огнестойкости, тканей — для непромокаемости...

И хибиногорцы не устают твердить, напоминать всем и всюду об исключительной и многоразличной полезности не только нефелина, но и всех других ископаемых своих прекрасных гор. Каждому они отыскивают почетное место в хозяйстве. А не находится сегодня — найдется завтра. Здесь все устремлено в будущее, и все готовится служить ему. Даже музеи — эти окна в прошлое — здесь смотрят только в грядущий день.

— Вот из этого, — говорит объясняющий, — будут производить титановые белила, а из этого будет серная кислота, а это — чертеж будущей нефелиновой установки; а вот схема будущего использования водных ресурсов...

Все новые и новые чуда открываются в горах. Вот уже найдена железная руда в Мончетундре. Хибиногорск волнуется и рукоплещет сам себе и хочет быть основоположником северной металлургии. Ледяной край начинает просвечивать неоценимыми богатствами, горячей и полнокровной жизнью, и, обещая на завтра многое, он зовет сегодня к непрестанному исследованию.

Краеведение — оно уже вошло в самую кровь хибиногорцев. Ему предаются все, начиная с городского прокурора, приумножающего тут всесоюзную краеведческую доблесть своего ведомства, до последнего пионера и семилеточника. Экскурсии, поисковые задания, подготовка карт и туристских маршрутов, изучение рек, пастбищ, осадков, растений, животных, — весь город ходит по горам и ущельям вслед за профессиональной наукой и подчас опережает ее.

О Хибинах написано и напечатано не меньше, а может, и больше, чем о других крупнейших новостройках. Но здешние работники не довольны этими юкспорами литературы. Не потому, что мало, а потому, что плохо. То-то пропущено, там-то искажено и вообще вяло, пресно, непохоже, — разве это мы?!

Надо писать самим о себе. И они пишут статьи и воспоминания, готовят серьезные исследования, издают сборники, выращивают собственных поэтов и романистов. Получается куда лучше, чем у заезжих, и совсем не провинциально. Но город вовсе не хочет замкнуться в себе, пробавляясь культурным самоснабжением; он скликает к себе туристов со всех концов страны, рабочих-экскурсантов из Ленинграда, литераторов, лекторов, артистов. «Смотрите, дивитесь, учите, помогайте нам!..


8

И над всем, во всем, позади всего — Павел Петрович Семячкин, — неугомонный дух города, его неизбывная энергия и вечный наклон вперед.

Много ли найдется в стране таких секретарей парткомов, которые утром, вставши двумя часами раньше, чем можно бы, штудируют научные подосновы хозяйства своей территории? Семячкин отправляется в горком после утренней зарядки геологией, минералогией, геохимией, — днем и вечером до них, конечно, не дорваться. Зато он привязан к своим Хибинам не только сердцем — строго, пылко и ревностно, — но и знаниями. Он-то и есть самый неукоснительный страж всех возможных недоучетов значения отдельных элементов хибинской промышленности, самый ярый пропагандист ее возможностей, верховный краевед и бережный садовник культуры.

В Мурманске посмеиваются: когда Семячкин приедет на пленум или конференцию, в свободное время с ним можно говорить только о хибинских камушках. Он привозит в карманах их образцы, всем показывает и объясняет, зовет в Хибиногорск любоваться.

Конечно, Семячкин нужное время просиживает в кабинете, в симфонии телефонных звонков, в табачном облаке совещаний. Но он запоминается не сидящим, а бегающим. Маленький, в бекеше с поднятым воротником, с палкой, у которой вместо набалдашника стальной молоток. Он успевает побывать везде, за всем уследить и все запомнить.

Силы только складываются в этом новом городе, прибывают новые, многое еще не проявлено и таится в молчании. Неизвестно, что откуда появится. Может быть, гений, а может быть, вредитель. Всякую единицу — полезную или опасную — нужно взять на учет.

В другом, давно сложившемся и разведанном городе может пройти незамеченным такое крохотное событие, что вот на детско-пионерском слете выступила Четвертая школа и показала отличную синеблузную ораторию к годовщине Красной Армии: четкая дикция, бойкая маршировка, все слажено и отделано на совесть. Но здесь это в первый раз. И Семячкин, секретарь горкома партии, заметит и на другой день скажет:

— А вот ребята-то с Красной Армией... Ловко они это. И ведь рудничная школа, в горах!.. Молодцы! Надо премировать как-нибудь, а?..

И запомнит Четвертую школу.

Его почин — создание рабочего университета, горного музея, туристской базы, звукового кино и даже вечерней консерватории.

Консерватория на Вудъявре! Скажут: зачем так торопиться? Освоение спусковых механизмов на руднике и процесс флотации важнее. Ясно, важнее. Семянкин и затрачивает две трети дневных забот как раз на механизмы и флотацию. Но ему хочется поскорей обогатить будни города так же, как обогащают руду, наполнить их наибольшим смыслом и живостью. Приохотить новоселов к новоселью, крепче осадить их в чуждом и диковатом краю, заплотинить возвратный отлив, текучесть, разве это не важное, не спешное дело?

Семячкин приехал в Хибиногорск с ленинградского завода имени Сталина, где был секретарем парткома. Говорят, что это его вывели во «Встречном» — молодым, жизнерадостным секретарем. Непохоже. Жизнерадостность? Не тот оттенок. А потом, он же въедливый! Острые глаза, запрятанные под белые брови, длинная пролысинка с последним пятном волос над крутым лбом. Он — тульский мастеровой, чуть-чуть Левша, только без косноязычия; великолепный митинговый оратор и сам любит вставить на рабочем собрании:

— Мы тоже мастеровыми были, знаем...

Со сталинского завода Семячкин привез орден с белым профилем и длинную вереницу заводских людей, которых расставил на самых жарких местах: и на руднике, и на ЦЭС, и на Обогатительной. Оттого ему быстро удалось одухотворить своим беспокойством всю городскую организацию, всему придать свою складку. Под его рукой работают быстро, увлеченно и общественно. Есть и преданные ему с оттенком делового обожания.

Про одну здешнюю хлопотливую комсомолку было сказано в разговоре:

— У нее, как у средневековых католичек, уже стигматы появились на ладонях: П. С. Только бы выполнить все задания...

Как-то на бюро горкома Семячкин крикнул одному плохо отчитавшемуся партийцу:

— Ты же самый спокойный человек во всей хибиногорской организации!

И это прозвучало убийственно.


9

Чем же здесь люди живы?

Каковы их страсти, заботы, мечты?

Партийно-техническая конференция Обогатительной фабрики. Это вроде приборки загроможденной, засоренной в работе комнаты. Обдумывается то, над чем недосуг было подумать в спешке. То, что стесняло движения, прилипало к локтям, больно жало ногу. Все анализируется, сопоставляется. Просматривают на свет, как монтажер киноленту, весь производственный процесс.

Вот — на выборку — несколько волнующих проблем.

Как устранить в бункерах смерзание руды, поступающей туда после дробления?

Руду постоянно приходится шуровать и держать на этом четверых рабочих; полгода назад один из них погиб, похороненный в бункере обвалом. Как механизировать это бесконечное шевеление тысячетонных груд?

Предложения. Пропустить через бункер непрерывную вращающуюся на барабане цепь. Подложить цепь, которая при натяжении прорезала бы весь слой снизу доверху.

Оппоненты возражают. Ну что ж, цепь будет себе спокойно вращаться, в другом случае прорезать, а все, что по сторонам, останется нетронутым. Выход в том, чтобы утеплить бункер.

Но следующий оратор валит под корень идею утепления. Страшно не смерзание руды, а слеживание ее от влажности. Влажность — от снега, который прибывает вместе с рудой из забоев. Утепление только увеличит влажность. Выход? Выход в том, чтобы отделять в самом начале процесса рудную мелочь, которая слеживается скорей всего. Ее нужно отсеивать грохотами.

Как одновременно обслуживать апатитовым концентратом внутренний и иностранный рынки?

При флотации руды с торфяной смолой концентрат получается желтоватого цвета. Это никак не отражается на качестве продукта, и наши суперфосфатные заводы не возражают. Но иностранные контрагенты требуют также «красоты» продукта — полной белизны. Как быть?

Готовить отдельно для тех и других? Но это означает — раздвоить производство, заводить второе складское помещение или делить склад пополам. Сложно и дорого.

Отпускать белый концентрат и своим заводам. Но это, не улучшив качества, уменьшит количество продукта.

Как сократить потери?

От четырех до пяти процентов концентрата уходит в воздух в виде пыли. За прошлый год это составило — ни мало ни много — десять тысяч тонн. Десять тысяч тонн пущено в городской воздух! И это самый тонкий, самый ценный продукт. К тому же санитария: нижний парк, прилегающий к фабрике, летом весь в белых тучах; трава, деревья белеют...

Ввести пылеуловители.

Много концентратов уходит вместе с «хвостами» в реку Белую — иногда столько, что Белая, оправдывая свое название, течет молочной рекой. Фабрика с этим борется, регулярно берет воду из речки, делает анализы на содержание фосфорного ангидрида и принимает нужные меры на флотационных машинах.

Заведующий техническим контролем треста проходится насчет этих фабричных проб:

— Ходит баба по речку Белую, зачерпнет в ведерко где вздумается, потом проанализируют на Р2О6 и технический директор по этим данным изволит судить о потерях...

Техдиректор с места смущенно:

— Не баба, а девочка ходит...

Завконтролем язвительно:

— Может быть, это для вас важно, что девочка. Для меня безразлично...

Ошибки, ссоры, сарказм, веселье, горечь — не в семейном, не в квартирном, а в деловом, производственном. Посмотреть только, как идет выступать Стрельцын, молодой инженер по исследовательским работам — вечная техническая оппозиция и наскок. Он всходит на трибуну, черный, горячий, взвихренный, в больших очках, и с полминуты молчит, ехидно улыбаясь. Он предвкушает удовольствие, с каким покроет тезисы докладчика.

И кроет.

На конференции я видел одного местного работника — женщину. Сегодня утром она погорела — в том самом доме на главной улице. Потеряла комнату, погибли все вещи. Она тревожно переживала весь ход конференции, смеялась, аплодировала, заговорщицки перешептывалась с соседями, посылала записочки.

Я спросил ее:

— У вас, говорят, несчастье?

— Да, — кивнула она рассеянно. — Так жалко! Все книги пропали.

— А где же вы будете жить?

— Я уже устроилась. Вот здесь, в одной клубной комнате. Временно...

Председатель назвал ее фамилию. Она устремилась к трибуне. Выступала широко, пылко, делая размашистые обобщения и не упуская из вида скромных деталей.


10

На совещании хозяйственников докладывает Кондриков, управляющий трестом. Он говорит с той же трибуны, на которой недавно сменяли один другого ораторы технической конференции. Ни у одного из них я не видел такой свободы движений, голоса, интонаций. Внутренний размах его в жестикуляции, в округлом, широком разводе рук, в частом закидывании ладонью тонких прямых волос, зачесанных по-фабрично-слободскому — на два крыла без пробора. Ему едва за тридцать. Лицо — юношеское, гладкое, что-то даже мальчишески легкомысленное в глазах. Но корпус мужа: грудь, рост, под хорошим пиджаком — широкие плечи. Ремешок часов, продетый в петлицу лацкана.

Его слава — молодой талантливый хозяйственник, с полетом, с весельем в делах. И есть, есть — едва-едва — взнузданная суровостью времени и высотой положения эта моцартовская, юношеская беспечность таланта, то, что как будто бы подтверждает разговоры о некоторой неразборчивости его в людях, в помощниках, знакомое и по другим крупным хозяйственникам этой же породы. Но, может быть, это только ропот обойденных?

Доклад он сделал превосходный: урок управления своим директорам и заведующим отделами. Урок из двадцати пяти остро подмеченных, тонких, реальнейших проблем хозяйствования в сложной, щепетильной, противоречивой обстановке.

Вот некоторые, по живой записи.

«...На Обогатительной два раза за прошлый год сменилась рабочая сила. Текучесть. Увольнение и прием рабочих часто производятся без ведома директора, — иной раз мастером. Рабочий уходит с производства!.. Ведь это же живой человек! Директор обязан его выслушать — «как он дошел до жизни такой». Через это ему откроются больные места предприятия. И никто, никто без подписи директора не имеет права принимать или увольнять. Директор фабрики обязан знать каждого из четырехсот своих рабочих, обязан помочь им осесть, квалифицироваться, устроиться. Изгнать обезличку в руководстве рабочей силой! Иначе нам не колонизировать Хибинского края.

Хозяйственные договоры. ЦЭС заключает договор с Апатитмашснабом. Пункт о поставке дров. Значится: поставить столько-то. А каких дров: гнилых, свежих, сухих, сырых, еловых, березовых, аршинных, метровых?.. Неизвестно!

В отдел рабочего снабжения поступает бумажка с требованием: уплатить налог с торговли рыбой — пятьдесят восемь процентов с оборота. Некий чин в ОРСе кладет резолюцию: «В бухгалтерию. К исполнению.» Пятьдесят восемь процентов! Ведь это же запретительный налог! Случайно бумажка попала ко мне. Сейчас же телеграфирую в Москву. Отвечают: незаконно — налог всего три процента. Отношение к денежным документам, к расходам у нас возмутительно небрежное. Богаты мы, что ли, чересчур? Но ведь миллионер американский — и тот, когда спать ложится, чековую книжку под подушку себе кладет. Сам при смерти — и то у себя держит. Жене не доверит. Помрет, тогда получай по завещанию...

Планы. Планы нужно составлять не в тысячу граф, не для того, чтобы держать в папке и не для рабкрина. А чтоб директор весь план мог в записную книжку вписать. И потом — сверяться, контролировать.

Баланс. Умеют ли наши директора читать месячные балансы? А ведь это — евангелие, святая святых. Только зная баланс, можно маневрировать снабжением, зарплатой, материалами. Нужно понимать, что фабрика сейчас — не просто фабрика, это — десяток хозяйственных единиц.

Проштрафился кладовщик. Приказ дирекции: рассчитать в двадцать четыре часа. Очень решительно и страшно. Но более глупого приказа я еще не видал. В двадцать четыре часа? Значит, без сдачи и приемки, без акта. Это же открытый лист к воровству и для того, кто уходит, и для того, кто становится на его место! Всегда практиковать точную сдачу и приемку имущества по акту! Тогда и в работе будет следить за учетом человек.

Охрана. Пожарная команда треста получила всесоюзный приз. Но охрана должна быть еще усилена. Ведь огромное народное богатство уже скопилось у нас на руках! На стройке второй очереди внутри валяется много лишнего теса. И это стена к стене с действующей фабрикой! Всякую ненужную доску убрать подальше от стройки!

Почему директора никогда не собирают рабочих и не спрашивают: кто спит на полу? у кого нет табуретки? Разве мы не в силах снабдить всех табуретками и топчанами?

В столовых грязь, холод, вонища, столы не мыты. Стол же должен мыться же!

Кустарная артель «Северянин» делает игрушки и вяжет сети. Ей это, видите ли, выгодней, чем латать рукавицы и чинить подметки рабочим. Заставить артель работать на нас. И все в дело: самую рваную рукавицу — на латки!»

И еще десятка полтора таких наставлений — с шутками, с примерами, с точным знанием людей, обстоятельств, возможностей. Наука современного управления. Призыв к четкости, к проверке, к системе: к чистой работе.

Его слушают напряженно. По залу то и дело пробегает тревожная волна — гул, смех.

И это тоже те самые интересы, которые волнуют хибинских людей.


11

У Зины Шелгуновой, девятнадцатилетнего мастера флотации, заведующей производственным учетом на Обогатительной, забинтована голова. Она была в бане, а потом пошла в звуковое кино. В зале было не топлено, она совсем продрогла. Но шли «Победители ночи», — оторваться было совершенно невозможно. Она дрожала и говорила себе: сейчас уйду. Но все смотрела. И досидела до конца. У ней сделалось воспаление уха.

Почти вся городская молодежь, работающая на производстве, где-нибудь учится. Студенты горно-химического техникума почти все на производстве. Поэтому техникум вечерний. Факультеты: геолого-разведочный, горно-эксплуатационный, горно-механический, химический. После четвертого курса техникум развернется во втуз.

Прежняя подготовка студентов ниже семилетки. Есть и из сельской школы. Я сидел на политэкономии для второго курса, где разбирали абсолютную и дифференциальную ренту. Вспоминал Московский университет, прием двадцать второго года, когда еще много пришло из интеллигенции. Там в ренте путались больше.

Часть студентов живет на руднике, на горной станции — в шести километрах от города. Возвращаются в первом часу ночи с последним автобусом. А то, если нет полтинника, и на лыжах, через Большой Вудъявр. А то и пешком. Каждую ночь.

Практика — на Обогатительной, в горах, в Мончетундре. Стенная газета называется «Заполярный студент».

В рабочей консерватории классы: вокальный, хоровой, фортепьянный, духовой, народных инструментов, баяна и двухрядной гармошки.

На клубных эстрадах уже выступают местные солисты. В валенках.

Певцы: Квиченко, бас — экспедитор в конторе; Певцов, баритон — фотограф; Киндякова, сопрано — наборщица.

Пианисты: Волошенюк — техник, Романова — дикторша из радиоузла, Шеломова — учительница.

Режиссер хибиногорского ТРАМа, комсомолец Плаксин, сказал с достоинством:

— Я веду свою группу по системе Станиславского.

В Хибиногорске, как и во всех новых городах, расселились не случайно, а производственно. Есть дома, где живут электрики. Есть дом обогатителей. Есть дом медиков.

И есть коммуна муз.

Здесь квартируют газетчики, поэты, критики, трамовцы.

Здесь читают Дос Пассоса. Собравшись за чайным столом, спорят об очерковом жанре, ругают Жарова, восхваляют вахтанговцев, философствуют. Сюда изредка забегает Семячкин, слушает, берет на учет, потом начинает рассказывать из жизни. Он — замечательный, увлекающийся рассказчик.

Но молодежи, погруженной в искусство или как-нибудь причастной к нему, в городе три-пять процентов. Остальным некогда. Остальным — только звуковое кино. Многие, так же как Зина Шелгунова, способны простудиться на захватывающем фильме и даже всплакнуть. Молодость в молодом Хибиногорске моложе всякой другой. Но вот на пионерском слете выходит девочка из совхоза «Индустрия» и начинает тараторить тоненьким голоском:

— Прорабатывая итоги пленума... мы должны со всей ясностью осознать... Текущий момент требует...

На конференции рабочей молодежи вышел Семячкин, заговорил, и зал привычно ожил. Он сказал, как всегда, простую, резкую, яркую речь, а к концу рассердился:

— Вы бы охоту, что ли, устроили какую-нибудь! Можно для этого отпустить с производства человек сорок. Летом ягоды, грибы собирайте... Или вам, может быть, общежития особые завести? А то, я гляжу, живете вы, как старые хрены!..


12

Двадцать восьмого февраля в одиннадцать часов вечера загремели громкоговорители. На перекрестках, в клубах, в домах, в коридоре гостиницы:

— Вчера в Берлине возник пожар в здании германского рейхстага. Здание наполовину уничтожено. На пожар прибыли вице-канцлер фон Папен и министр внутренних дел Геринг... В поджоге обвиняют коммунистов... Запрещены все коммунистические газеты и журналы... Германию ожидает осадное положение...

Пять дней назад в Хибиногорске отпраздновали годовщину Красной Армии. О чем радуется или горюет страна, о том же радуются и горюют здесь, в городе за Полярным кругом.

Четырнадцатого марта приехали два лектора из Ленинградской комакадемии — читать о Карле Марксе. Пятьдесят лет со дня смерти. Лекции собирали полный зал звукового кино. О Марксе и марксизме слушали, записывали в блокноты, подавали записки. Но в записках все больше спрашивали о Гитлере, об иностранной политике фашизма, о возможности единого фронта с социал-демократами и жив ли товарищ Тельман.

На другой день один из лекторов сделал особый доклад о германских событиях. Стояли в проходах, по стенкам, сидели на ступеньках сцены. Все больше сгущалась метелица записок. Расходясь, ворчали:

— Ничего нового не сказал. Это все мы и сами знаем. Что ж мы, газет не читаем, что ли?

Через три дня отпраздновали Парижскую коммуну.

...Ночь. На улицах пусто и тихо. Слышно, как возле Обогатительной грохочет в бункер руда, разгружается состав, прибывший с рудника, из-за озера. На станции гудки и шип паровозов, лязгают сцепления. Белые, чистые снега. Здесь, в Хибинах, особая химическая чистота во всем: в снеге, в воздухе, в минералах, в людях. Запоздало бормочет рупор на перекрестке.

И вдруг — медленный, переливчатый, хрипловатый бой курантов Спасской башни, ночные шумы Красной площади, пролетающие рыки автомобилей.

Москва!..


1934


Алексей Толстой НОВЫЙ МАТЕРИК


Печатается в сокращении по изданию: Толстой Алексей. Публицистика. М., 1975.




Взгляните на карту СССР — пятьдесят процентов всего пространства земли занято вечной мерзлотой, мховыми болотами, таежными лесами. Еще недавно это были края непуганых птиц, кочевья первобытных племен, оленьи тундры, редкие гнезда раскольников, редкие тропы промысловых охотников.

Со времен, когда отсюда отошли ледники, и до наших дней массивы Севера казались пригодными лишь для эксплуатации лесных богатств. Колонизация останавливалась по краям заваленных эрратическими валунами болот. Человека здесь кормили лишь океан и реки, здесь не было земли для произрастания плодов и, казалось, самой природой положен предел культуре между шестидесятой и шестьдесят пятой параллелью.

Все эти понятия о Севере сегодня опрокинуты и перевернуты. Загадка Севера разгадана. Два фактора — Хибины и Беломорско-Балтийский канал превращают суровый и безлюдный край (от Мурманска до Северного Урала, а впоследствии и весь сибирский Север) в новооткрытый материк для освоения индустриальной и земледельческой культуры...

Ваш сосед по купе (на Севере люди особенно радушны и разговорчивы) рассказывает:

«В 1922 году, едва только кончилась гражданская война, здесь, на станции Хибины, вылез молодой человек, Иоган Гансович Эйхфельд. Весь его багаж состоял в уверенности, что, наперекор всем ученым сочинениям и предрассудкам, за Полярным кругом возможна земледельческая культура. Этот молодой человек, видимо, намеревался вступить в борьбу с самим дьяволом — с бесплодным отчаяньем природы, озаряемой полярным сиянием, овеянной мертвым дыханием полюса. Но уверенность его была так велика, что правление Мурманской железной дороги рискнуло платить ему шестнадцать рублей в месяц, чтобы он поставил опыты.

Он нашел себе помощника, бродячего человека. У них была одна пара сапог. Через неделю человек ушел в этих сапогах, и Эйхфельд начал борьбу один. Нужно было путем скрещения из тысячи видов вывести морозоустойчивые и скороспелые гибриды овощей, картофеля и злаков. Нефелин явился впоследствии. (Ваш собеседник указывает направо в окно вагона на цепь суровых горных тундр, тянущихся далеко на запад.) Это все нефелин и апатиты. Этих запасов при самом скромном расчете хватит на много столетий.

Через десять лет фантастический по упорству, по преодолению трудностей работы вопрос об овощах и злаках был разрешен. В 1933 году на осушенных болотах совхоза «Индустрия» вызревали ячмени и овсы в человеческий рост, и на Беломорско-Балтийском канале началось строительство больших городов для завоевания новой земледельческой культурой северного края. Борьба шла за картофель, чтобы довести морозоустойчивость ботвы до пяти с половиной градусов ниже нуля. Сойдите на станции Хибины и повидайтесь с Эйхфельдом, он покажет любопытные вещи».


Поезд мчится у подножья черно-лиловых гор, их оголенные вершины срезаны ледниками, их впадины и долины похожи на гигантские цирки. Это Хибинские, Ловозерские и Монча-тундры. В архейскую эру, когда еще не было жизни, они были выброшены чудовищными вулканами и поднялись со дна первобытного океана. Будь это горы из чистого золота, они не были бы так драгоценны. В них: нефелин — алюминиевое сырье, апатит — фосфорное сырье (миллиарды тонн); сфен — сырье для титановых белил, вытесняющих повсеместно свинцовые белила; плавиковый шпат — нужный для производства алюминия, применяемый в металлургии и сельском хозяйстве; полевой шпат — ввозившийся прежде из-за границы для керамической промышленности; слюда; гранат — для абразивной промышленности; барит — для лакокрасочной промышленности; аметист; диатомит — превосходный строительный материал; пирротин — сырье для получения серной кислоты (этим разрешен вопрос о произодстве в самом Хибиногорске суперфосфатов); известняк — необходимый для получения алюминия; железо-высококачественные руды; медь, свинец, цинк; никель, молибден, серебро; золото; платина, титан (для приготовления высокосортной стали). Этот ряд не исчерпывает богатств, каждое лето приносит новые открытия.

Каждую осень, 5 сентября, на горной станции Акадеии наук (близ Хибиногорска) открывается под председательством академика Ферсмана конференция геологических отрядов, стягивающихся к этому дню из горных тундр. Определяются размеры залежей, открываются новые минералы, даются им названия. Новые открытия разворачивают новые возможности в технике и промышленностн. Геологи, старые и молодые, изъеденные комарами, ободранные до ужаса, спускаются к горной станции, неся в сумках куски минералов и руд, — иные из таких камней продаются в музеи Америки и Европы за сотни долларов. Каждой партии (а их шестьдесят) дается пятнадцать минут на отчет о работе этого года. Тут же образцы пород поступают в лаборатории для исследования.

Англичане во время интервенции побывали в этих тундрах — кое-где и сейчас находят в горах их геологоразведочные отметки: треугольник с буквами. Видимо, интервенты догадывались о неизмеримой поживе, и только упрямство большевиков не позволило им наложить руки на хибинские недра.

Когда англичане ушли с Кольского полуострова (истребив стада оленей, обратив в пепел рыбачьи деревни, приведя в негодность железную дорогу), встал вопрос об изыскании материальной базы для продолжения жизни разоренного края. Разумеется, были паникеры, кричащие, что край все равно безнадежен, дорогу нечем содержать и лучше все бросить.

Тогда же на станции Имандра высадилась смешанная комиссия из представителей Академии наук, Мурманской дороги и Карельской республики. Взвалив на плечи мешки с инструментами и консервами, под проливным дождем пошли во главе с академиком Ферсманом в горы. Дул ветер такой, что в иных местах людям приходилось ложиться, чтобы не быть снесенными в пропасть. Под ударами геологического молотка впервые в эти дни возникла проблема апатитов. Но до осуществления было еще далеко: трудный путь через изыскания и разведки, через скупые ассигновки в тысячу рублей на разрешение всей проблемы, через злобное сопротивление Московского треста фосфоритов, утверждавшего, что апатиты как фосфорная база — бредни и вздор.

Первые годы были романтическим временем. На горной станции вам расскажут, как, например, один геолог и его жена, истощив продовольствие, упрямо ползали по ущельям, окутанные свинцовыми тучами, прятались от медведей, карабкались по отвесным уступам, где каждый шаг грозил смертью. Несколько дней ели только бруснику и грибы, покуда не наткнулись на лопарскую вежу (вблизи, где нынче Хибиногорск; ее сейчас восстанавливают как памятник). Лопарка дала им оленье сердце. Они ушли в лес, зажарили на костре оленье сердце и съели и так могли закончить изыскание.

Фантастическим упорством исследователей апатито-нефелиновая проблема шаг за шагом внедрялась в великий план союзного строительства. Реальное ее осуществление началось, когда в тридцатом году во главе встал Кондриков. Он начал с того, что, заявив академикам: «В химии я ни черта не понимаю», заперся на трое суток с одним специально вызванным профессором-химиком и до самого основания всю проблему провентилировал. Апатит содержит фосфор, нефелин — окись алюминия. Апатитовая руда вместе с кварцем и углем в трехфазных электрических печах дает чистый фосфор. Апатит обогащенный, то есть отделенный от нефелина, в соединении с серой дает суперфосфат. Нефелин в соединении с известью в электрических печах восстанавливается в алюминий. Нефелин в чистом виде — удобрение для кислых торфяных болот. Из нефелина получается жидкое стекло — одно из лучших цементирующих веществ для шоссейных дорог (вопрос новый, чрезвычайной важности для всего Союза).

Быстрыми и решительными темпами Кондриков начал строительство Хибиногорска, обогатительного и фосфорного заводов, химкомбината. В первую голову нужно было преодолеть сомнение о рентабельности и жизнеспособности всего предприятия. Первые сотни тонн руды вывозились из карьеров Кукисвумчоррского рудника по снегу на оленях до ближайшей станции Мурманской дороги. Пароход с зеленовато-белой апатитовой рудой ошвартовался в Штеттине к немалому изумлению немцев: большевики привезли продавать щебень! Кондриков выехал в Берлин и начал вагонами раздавать неведомый апатит на фабрики и в лаборатории.

Не прошло и полугода, — в апатитовое отделение Внешторга посыпались заказы сначала из Германии, потом из других стран. В Мурманск пошли иностранные корабли. Громовые взрывы аммонала в ущельях над озером Вудъявр откалывали в карьерах чистую валюту. Скептики замолчали, и на месте лопарской вежи в три года вырос горнозаводской город с тридцатитысячным населением.


Огибая холм на берегу мутной речки Белой, куда спускают нефелиновые хвосты с обогатительной фабрики, так как алюминиевые заводы еще не окончены и ток с Нивастроя еще не дан (говорим об августе 1933 г.), поезд въезжает в пологое ущелье гигантского цирка черно-голых и бурых купольных гор. Здесь над студеным озером Вудъявр раскинулся Хибиногорск. Белая пыль поднимается над длинными крышами обогатительной фабрики. Эта пыль — больное место производства. Такой фабрики, обогащающей апатитовую руду, нигде не существовало. Производство приходилось осваивать внове, каждый шаг был творчеством, предварительного опыта не существовало, и никто, конечно, не мог предполагать, что десять процентов тончайшего, как пудра, апатитового порошка устремится из сушильных барабанов вместе с горячим воздухом в вентиляторы. Все способы механически уловить эту уходящую пыль оказались тщетными. И только сейчас ставят электромагнитные уловители, — и это опять-таки новый метод, предложенный на специальном конкурсе.

Фабрика дает на сегодня триста тысяч тонн в год обогащенного апатита, поступающего в основном на химзаводы Союза и в первую голову в Ленинград. Значение обогатительной фабрики ясно из цифр. При удобрении суперфосфатами урожаи картофеля и свеклы увеличиваются вдвое...

Помимо увеличения урожайности суперфосфаты вообще поднимают питательные качества пищевых продуктов. Академик Ферсман (за ужином на горной станции), показывая местную редиску, величиной с крымское яблоко, сообщает любопытные данные: когда будут пущены в ход все три обогатительные фабрики Хибиногорска с намеченной продукцией в три миллиона тонн в год, каждый гражданин СССР с каждым кусочком пищи будет поглощать десять квадриллионов (единица с девятнадцатью нулями) атомов жизненосного фосфора.

Сейчас заканчивают установки в добавочных корпусах фабрики, — с января они должны давать миллион тонн. Ждут только энергии с Нивастроя. Там все силы брошены на бетонировку канала: его нужно закончить до морозов. В три смены ударные бригады рвут аммоналом скалы, тысячи людей с муравьиным упорством вынимают почву, и машины «Кирс», сделанные частью и собранные в нехитрых мастерских Нивастроя, бетонируют моренные, плавучие откосы канала.

Одновременно раздвигаются возможности транспорта применительно к цифрам вывоза. Начата электрификация Мурманской дороги, запроектирован Кандалакшский порт и на полном ходе работы по постройке гигантского морского порта в Сороке, там, где вход в Беломорско-Балтийский канал.

За фабрикой — выше — деревянный город. Сегодня это — улицы стандартных домов, перекопанные места новых строек, полудикий парк, где лежат эрратическне валуны, и тонкие, похожие на кипарисы, полярные ели припудриваются апатитовой пылью. Здесь пока только четыре каменных здания: пятиэтажный дом для служащих, прачечный комбинат, кино с квадратной башней (кстати, помещение это строено кинотрестом так, что его никакими усилиями нельзя приспособить под драматический театр, а потребность в таком театре чрезвычайно остра) и только что оконченная школа на три тысячи учащихся.

На окраинах кое-где еще видны остатки первичного города — «шалманы», с обрывками толя на крышах. Здесь вам расскажут о героическом прошлом (три года назад), когда строительные материалы привозились на оленях, когда снежные штормы срывали брезентовые палатки и крыши с «шалманов», когда строители с голыми руками шли на первый штурм хибинской тундры.

Тысячу лет в какой-нибудь российской деревне вертелось колесо утробной жизни и как стояла она — соломенная и заспанная, так и поросла забвением. Те же русские люди, но заряженные творческой волей великого плана, в три года строят город, заводы, дороги. Сегодня в такую же взвывающую в ущельях метель те же люди в седьмом часу вечера мчатся в автомобилях из рудного поселка в кино, в клуб, в баню (где за два часа будет выстирано, выглажено их белье, вычищено и заштопано платье). Те же люди еще вчера, по шею в снегу, сваливали с оленьих нарт бревна, железо и цемент, строя этот ярко освещенный клуб с цветами в эмалированном тазу на трибуне, сегодня они слушают заезжих писателей и посылают записочки: «Пришлите книг». Культуры, искусства, книг! Завтра — в полугоре, на север от деревянного, поднимается каменный город на семьдесят тысяч жителей. Нужно осваивать новое бытие без бытования, творчески строить новые формы полноты жизни. Художники, писатели, поэты, музыканты, — возникает новая столица полярной ночи и незаходящего солнца, готова тучная почва для семян творчества. «Когда мужик... Белинского да Гоголя с базара понесет», — горечью несбыточной мечты звучали эти слова. Ну, конечно, не верилось, — мужику в тараканной избе читать Гоголя! И вот — поди ж ты, — обернулось: «Белинского, Гоголя! — кричат из-за Полярного круга, — все великое, что есть в культуре человеческой, несите нам».

Первого сентября сотни детей бегут по лестницам и светлым коридорам новооткрытой школы, наполняют высокие, полные света классы, еще пахнущие стройкой. Здоровые, оживленные мальчики и девочки — в большинстве дети переселенцев. Из средневековых деревень, пропахших самогоном, волною исторической диалектики они переброшены за Полярный круг, на новый материк, в новый мир необъятного творческого будущего.

Заглядываю в классы. Вот маленькие человечки сидят на маленьких, еще не покрашенных стульчиках за особого устройства партами. За широкими окнами на взгорье — разбивка каменного города. В зимний черный день, наверно, там, за куполообразными горами, полыхает голубой и розовый свет полярного сияния. В мае с этих гор по залитому незаходящим солнцем девственному снегу молодежь в одних трусиках, коричневая от загара, скатывается на лыжах.

С печалью вспоминаю затхлые классы самарского реального училища, крысиные рыла классных наставников, инспектора Волкова, с шелковой бородой бледного негодяя, ломавшего детскую психику. Вот здесь пройти детским годам — в прозрачном воздухе новых начинаний, в неизмеримых перспективах!


Уже на сегодня Хибиногорск снабжается своими помидорами, овощами, молочными продуктами. Но вопрос, конечно, шире: в обслуживании всех новостроек, заводов, всего края, нового материка. Садитесь на дрезину, поезжайте в опытный совхоз на оголенном от леса холмистом берегу Имандры (с пуском нивских станций истребление лесов должно кончиться).

Теплый солнечный день начала сентября (комары и мошка убиты утренником). В синих водах опрокинуты лесистые острова, на дальнем берегу — дремучие леса и полосы первого наступления на них осушенных под пашню болот. Вы направляетесь к большому бревенчатому дому с крутыми скандинавскими крышами. Кругом — золотистые хлеба, овсы, поля картофеля, чистые дорожки, клумбы пышных астр, душистого горошка, резеды. Отблескивают полярным солнцем стеклянные рамы теплиц. На столбах — метеорологические приборы. По пояс в спеющем ячмене идет к вам светловолосый худощавый человек. Движения его неторопливы, нетороплив и разговор. В его работе нужно терпение: скрестить полторы тысячи видов злаков, чтобы заставить, например, абиссинскую черноколосую пшеницу созревать за Полярным кругом или упрямую турецкую редьку расти в корень, а не в ботву.

У него теперь имеются сапоги, и получает он не шестнадцать рублей жалованья. Много учеников и помощников его работают на Севере. Он подводит вас к полосам пшеницы. На каждом колоске висит ярлычок. Все это желтеющее поле до последнего зернышка пронумеровано и учтено. На ином из колосков — колпачок, — здесь было искусственное опыление, и, может быть, зернышки этого колоска через десять лет поднимутся необъятными нивами по всему Северу. Он подводит к грядам и показывает темно-зеленые кустики, похожие на каперсы, — это дикий картофель, привезенный с высот южно-американских гор, — он выдерживает восьмиградусный мороз. Вот это, указывает рядом, русский скороспелый картофель. На каждом его лиловеньком цветке мы отрываем тычинки и в пестик вводим пыльцу с цветка дикого американца. Получается первый гибрид. Вот пышные кусты, усыпанные лиловыми цветами: они выросли из клубней оплодотворенной американцем скороспелой картошки. Этот первый гибрид мы скрестим с третьим видом, он указывает на обыкновенную с виду картофельную ботву. Она выдерживает мороз до двух с половиной градусов, но недостаточно скороспела. Мы вольем в нее кровь деда — дикого американца и скороспелой бабушки. Но этого еще недостаточно: нужно добиться, чтобы нужный нам гибрид передавал свои качества по наследству, а не растрачивал их в следующем поколении.

Эйхфельд подводит к грядам клубники и земляники, просит сотрудника взвесить и зарегистрировать ягоды и только тогда угощает нас. Клубника и земляника прекрасно вызревают в этих широтах при условии покрытия их на один месяц (от начала цветения) стеклянными рамами. Кроме морозов, ведется борьба с действием солярности: незаходящее с апреля солнце заставляет некоторые виды пышно расти в зелень, пышно цвести и не давать корнеплода. Но нет такого растения, природу которого нельзя было бы сломить и подчинить.

Вопрос о земледельческой культуре Севера практически решен. Соседний совхоз «Индустрия» посылает в Хибиногорск вагоны огурцов, помидоров, сверхъестественной по величине, белизне и вкусу цветной капусты, кольраби, репу, редиску и пр... Четыреста коров пасутся на цветущих кормовыми травами лугах, вчерашних болотах, где ни зверь, ни человек не пробирался по топям и буреломам. Теперь — дело за мощной организацией! Вырубить лесные дебри, осушить, выкорчевать болота, превратить их в пашни, построить дороги, МТС, школы, заводы, построить центры культуры.

Такая организация есть. Со второй половины 1933 года она начала осваивание нового материка, прорезанного живоносной артерией Беломорско-Балтийского канала...


1933


Иоган Эйхфельд Член-корреспондент Академии наук СССР, Герой Социалистического Труда ОНОХИНСКАЯ ПОРОДА




Систематические научные исследования в области сельского хозяйства на Кольском полуострове, в Хибинах (67°44' северной широты), были начаты весною 1923 года.

Работа шла по двум направлениям — теоретическому и практическому. Отделение прикладной ботаники и новых культур Государственного института опытной агрономии, которым руководил профессор Николай Иванович Вавилов, было заинтересовано в организации на Крайнем Севере исследовательской станции для изучения географической изменчивости культурных растений, а Мурманская железная дорога — в создании на северных участках дороги условий, которые могли бы помочь закреплению кадров. Этого надеялись добиться, улучшив питание людей благодаря развитию овощеводства, молочного животноводства.

Совет труда и обороны возложил на Мурманскую дорогу обязанность заселить край для освоения его природных богатств. Колонизационный отдел при правлении дороги должен был заниматься, в частности, и вопросами сельского хозяйства. Таким образом, Хибинский сельскохозяйственный опытный пункт (в дальнейшем — опытная станция) имел двух опекунов. Главным в материальном отношении был Колонизационный отдел.

Работа в Хибинах была начата в очень трудных условиях. Не было освоенных земельных участков для опытных посевов, необходимых машин и орудий, сколько-нибудь удовлетворительного жилья. В первые годы не было даже твердого плана финансирования строительства и освоения земли.

В такой обстановке было особенно важно иметь крепкие кадры во всех звеньях. В этом Хибинам повезло с самого начала.

За редкими исключениями, здесь всегда были преданные делу научные работники. А вот подобрать устойчивый состав техников, лаборантов, рабочих оказалось гораздо более сложным делом. В 1923—1995 годах опытная станция располагала одним, в лучшем случае — двумя сезонными рабочими. Технического персонала не было. Первый постоянный рабочий — Михаил Федорович Онохин — приехал весной 1926 года. До этого он два года работал в Пушкине (бывшее Детское Село) на опытной станции Ленинградского сельскохозяйственного института. Любознательный, трудолюбивый, он там многому научился. Но опыты на небольших полевых делянках его не удовлетворяли. Он мечтал о работе более широкого размаха. Мой однокурсник — ассистент Яковлев — посоветовал ему поехать в Хибины помогать мне.

Севера Онохин не боялся — он родился в Архангельском крае, в деревне Кутованга. Но все же суровость Хибин поначалу вызвала у него сомнение в правильности своего шага. Потом он не раз вспоминал, что в день отъезда деревья в Пушкине уже начали зеленеть, звенели жаворонки... А приехал в Хибины — мороз, метель, суровые заснеженные горы. От железнодорожной станции Хибины до опытного пункта даже дороги не было — только занесенная снегом тропа. Кругом сугробы, кое-где по косогорам, где ветер смел снег, торчали редкие обгорелые пни — память о лесных пожарах. Только ближе к горам, на болотцах, зеленели небольшие куртины елок. Справа — покрытое снегом огромное озеро. По уплотненному снегу бегут струйки поземки.

«Куда меня занесло! — тоскливо подумал Онохин. — Не повернуть ли обратно, пока не поздно!..»

На опытном пункте в то время тоже было неприветливо. «Главное здание» — обычная крестьянская изба, обшитая тесом, а еще одна избушка — из неокоренных тонких елей. Такие избушки-времянки строили для себя лесорубы — на одной половине жили сами, на другой — лошади. Так было и у нас. Два летних сезона в этой избушке прожил я, даже гостей принимал — профессора Петра Алексеевича Борисова, своего учителя геологии, и многих других. Северяне, как известно, даже люди небольшого достатка, живут в просторных и светлых домах, рубленных из хорошего леса. Конечно же, Онохину наши «дворцы» не могли понравиться.

«Можно ли вообще здесь жить и работать! — засомневался Михаил. — Все равно из сельского хозяйства здесь ничего не выйдет — накануне Первого мая еще глубокая зима, все в снегу».

Он пришел ко мне в домик на бугре. О своих сомнениях не говорил, однако их можно было прочесть у него на лице.

Я присмотрелся к нему: небольшого роста, круглолицый, пытливые темные глаза. Ему было двадцать шесть лет, но мне он показался совсем юнцом. Подумал — трудно ему будет, ведь он пока единственный рабочий на пункте. Я стал рассказывать ему, для чего здесь живем, что намереваемся делать. Слушал он внимательно, поглядывая на соседний стол, как там ветер шелестел бумагами, — продувало в нашем дворце!

Что-то в моем рассказе расшевелило его. Он оживился и неожиданно спросил, что ему делать. Я стал перечислять предстоящие дела, но он перебил: «Нет, что сейчас, сегодня будем делать?» Его слово «будем» мне как-то сразу понравилось — значит, он уже почувствовал себя членом нашего коллектива (из двух человек). Вслед за ним и я стал употреблять это слово — «будем». Оно означало, что мы понимаем друг друга, что у нас общее дело, хотя работа и разная.

В день приезда Онохин взялся выкапывать парниковые срубы из сугробов: приближалось время закладки парников. Глядя на его спорую работу, я подумал: мал, да удал!

Вскоре с родины Онохина приехал его свояк, Григорий Неклюдов, — сухощавый блондин, среднего роста, малоразговорчивый, с приветливой искоркой в светлых глазах. Он был старше Михаила, но Михаил был для него авторитетом во всем. Иногда Григорий слегка посмеивался над нашей с Михаилом увлеченностью. У него дома осталась большая семья. Жена — сестра Михаила Анна — с детьми перебралась позже, когда построили жилье для семейного человека.

Весною 1927 года Михаил женился на приехавшей из Псковской области девушке — Евдокии Ивановой. Через год на опытном пункте у Онохина появился первенец Федор Онохин, теперь известный геолог. Женитьба Михаила Онохина и рождение первого ребенка на опытном пункте были для всех нас важными событиями.

Вслед за Михаилом Онохиным и Григорием Неклюдовым из той же деревни Кутованга, Онежского района, приехали братья Михаила — Иван и Николай, а через пару лет самый младший в семье — Даниил. Таким образом, как они сами говорили, «вся онохинская порода собралась в Хибинах».

К кутовангским вскоре присоединились крепкие парни, также из северных областей, — Петр Герасимов и Василий Миронов.

Михаил Онохин умел организовать дело, увлечь за собой других. Особенно ярко его талант проявился в 1927—1928 годах, когда мы взялись осваивать под посевы болота за озером Имандра.

Опыт показал, что на каменистых песчаных почвах у подножия Хибинских гор нам не создать кормовую базу для животноводства. Почвы там требовали много органических удобрений, навоза, которого у нас не было. На болотах же можно было получать высокие урожаи с применением одних минеральных удобрений. Пришлось взяться за осушение и обработку болот, — другого выхода не было. Вот тут-то и потребовалась не только физическая сила, но и смекалка, большая настойчивость.

В то время у нас не было машин для обработки осушенных болот. Да и машины на наших болотах мало чем могли помочь — они проваливались бы в топь или застревали бы на высоких моховых кочках, заросших цепкими кустами болотной березки — копеечником. На таком далеком Севере не только болот этого типа, но и вообще болот до нас нигде не осваивали. Надо было работать и на ходу учиться.

Рабочие мелиоративного отряда вырыли осушительные канавы, но они заплывали и их приходилось все время умело подправлять.

Превратить кочкарники в пригодные для посева площади было уже целиком нашей заботой. Онохин подобрал себе помощников, и дело пошло. Моховые кочки срубали специальными тяжелыми мотыгами, выносили их за канавы. Работа эта была нелегкая — не каждый ее выдерживал. Слабые быстро отсеивались. Оставались самые крепкие — и первыми были Петр Герасимов и Василий Миронов.

За озером, где находились эти болота, жилья тогда еще не было. Пока лед на озере выдерживал, приезжали на работу на лошадях, затем на лыжах, а когда и на лыжах стали проваливаться — пришлось строить за озером жилье. За один день соорудили не то шалаш, не то землянку. Врыться в землю нельзя было: камень, вода. Из жердей сделали площадку и подобие двускатной крыши, покрыли ее дерном, сколотили щит для двери — и жилье готово! На следующий день привезли на санках железную печку и брезент, накрыли им еловые лапы, служившие постелью.

Печка дымила, с потолка капало. В общем — и парно и угарно! За ночь обувь и одежду трудно было высушить. И еда в эти годы не ахти какая была. Но люди не очень тужили — работали в охотку.

Когда расчистили первые участки, попробовали обработать их конными орудиями. Но тщетно: торф оттаял, лошади проваливались в грязь. Для опыта засеяли небольшой участок овсом, семена заделали граблями и продолжали готовить участки для посева в следующем году. Весной глядели в оба, чтобы не упустить сроки обработки конными орудиями по мерзлоте, то есть когда верхний слой торфа оттает на пять-семь сантиметров. Но болота коварны! Под срытой кочкой торф долго не оттаивает, а между кочками и человека не выдерживает.

Пахать плугом нельзя было. Обрабатывали тяжелой звездчатой финской бороной «Ганкмо». Лошади местами проваливались, ложились в грязь. Работа на лошади была коронным номером Василия Миронова. Тут он, по его выражению, «ставил очки» Петру Герасимову: у Петра нервы не выдерживали. И я мог долго смотреть, как барахтались наши Большой и Малый в жидком торфе, да и люди вместе с ними. Бывало, уходил с болота, чтобы не останавливать работу. Этого нельзя было делать: назревали горные разработки около Вудъявра, от нас ждали ответа — будут ли корма для коров, а следовательно, молоко для горняков и их семей.

Что особенно меня покоряло в Миронове — он никогда не бил лошадей, даже в самые трудные моменты, когда надо было заставить их выскочить из топи. Он только настойчиво их понукал, похлопывая вожжами по бокам и поощряя словами: «А ну-ка, Малый! Тяни, Большой!» И лошади тянули, выскакивали из топи. Нередко Миронову и Герасимову приходилось самим впрягаться и помогать лошадям.

Сколько раз я задавал себе вопрос: чем объяснить такую самоотверженность? Ведь наша опытная станция не в состоянии была заплатить по достоинству за этот труд, не укладывавшийся ни в какие нормы или тарифы.

В то время как Михаил Онохин трудился со своими соратниками за озером, осваивая болота, Григорий Неклюдов вершил хозяйственные дела в Хибинах. Когда же мы наконец получили в помощь конной силе механическую пятисильную фрезмашину Сименс-Шуккерта, — при умелом обращении она хорошо рыхлила предварительно выровненную поверхность осушенного болота, — пришлось мне самому вспомнить недавнюю студенческую практику на тракторе, перевести приложенную к машине инструкцию с немецкого на русский язык, попрактиковаться на болоте, а затем передать машину на попечение Неклюдова.

Предупреждали, что машина эта капризная. В руках Григория она работала безотказно. Посвящение в механизаторы было ему по душе.

С механизаторами вскоре нам вообще повезло.

В голодный на Украине 1933 год к нам приехали два брата — Василий и Михаил Безручко. К этому времени станция получила небольшой гусеничный трактор, ожидался моторный бот, начали строить небольшую электростанцию с нефтяным двигателем. В технике братья разбирались хорошо. Они стали управлять трактором и мотоботом, работать на электростанции. Легче стало жить в Хибинах — прекратились трудные и опасные в непогоду переезды за озеро на утлых гребных лодках; расстались мы и с надоевшими керосиновыми лампами.

Как уже было сказано, вслед за Михаилом Онохиным и Григорием Неклюдовым из деревни Кутованга Онежского района после окончания семилетней школы приехал самый младший брат Миханла — Даниил, общий любимец Даня.

Грамотный, смышленый Даниил вскоре стал старательным и очень аккуратным полевым техником, помощником научных сотрудников. Ему можно было безбоязненно поручить наблюдения за посевами, записи, уборку и учет урожая. Он научился у меня также фотографическому делу, без чего нельзя обойтись в опытах с растениями. Вскоре командировали его в Ленинград для усовершенствования, в фотолабораторию Всесоюзного института растениеводства. Там он обучился также цветной и микрофотографии. Вернувшись в Хибины, продолжал работать агротехником и фотографом.

Пришло время, и он женился. Проработал он в Хибинах шесть лет — жена перетянула его на свою родину, в Киров.

Второй своей специальности — фотографии — Даниил Онохин не оставил. В Кирове стал фотокорреспондентом местных газет, писал для них также небольшие статьи и заметки. Заочно окончил двухгодичные курсы фотокорреспондентов при Союзфото в Москве.

В 1940 году меня из Хибин перевели на работу в Ленинград. Вскоре я потерял из виду Даниила. Нашелся он уже после войны.

К числу замечательных людей Хибинской опытной станции следует отнести еще одного уроженца северного края — Василия Синцова. У его отца и матери было восемь детей, Василий — старший. Когда ему исполнилось восемнадцать, родители отправили его на заработки. В Хибины он приехал в феврале 1932 года. Не помню, как он попал к нам, но первая встреча запомнилась: небольшого роста, на вид щупленький, с юношески румяным лицом; в его поведении и манере держаться чувствовалась большая сдержанность, даже какая-то робость. Образование у него было небольшое — сельская школа. Он быстро освоился с делом, привык к трудным бытовым условиям. Взялся за самообразование и усердно посещал курсы, которые устраивались на станции для агрономического персонала и бригадиров колхозов и совхозов. Со временем он стал квалифицированным агротехником. Василий пользовался большим авторитетом в коллективе. Первым из нашей молодежи был принят в комсомол, затем в партию. За время работы на станции он трижды был секретарем партийной организации.

Вспоминая прошлое, он пишет: «Мне поручалось много разных нагрузок по общественной работе. Сначала было боязно, но потом втянулся, и этот страх, который был вначале, прошел, а дело пошло помаленьку...»

После пополнения своих знаний на специальных курсах в Ленинграде он был назначен инструктором Кировского райисполкома, затем заведовал отделом кадров исполкома. Дважды прерывалась его работа в Хибинах и в Кировске: он воевал и в финскую кампанию, и на фронтах Великой Отечественной. С фронта вернулся на опытную станцию, на прежнюю должность агротехника. Вскоре он был избран председателем местного сельсовета. Должиость эту исполнял в порядке совместительства. Двадцать семь лет проработал на Севере Василий Синцов. Выйдя на пенсию, остался на станции, продолжая оказывать моральное влияние на коллектив, особенно на молодежь.


Начиная с 1926 года в Хибинах стал складываться дружный коллектив.

Станция представляла собою маленький зеленый островок среди унылых лесных гарей на восточном берегу озера Имандра. Бытовые условия на станции были трудные, но, несмотря на это, все считали этот островок своим родным домом.

Это во многом определяло и отношение к работе. Окружные партийные и советские руководители относились к нам, я бы сказал, бережно. Это в то время много значило — нередко еще раздавались голоса, что занимаемся «экзотикой», тратим деньги на безнадежное дело. Но мы понимали значение своих усилий для развивающегося Севера. Однако нужно было, чтобы рядом с нами скорее вырос мощный потребитель, — тогда все сомнения отпали бы. Поэтому мы считали, что вытекающие из открытий геологических экспедиций академика Александра Евгеньевича Ферсмана практические выводы касаются непосредственно и нас. Следовательно, нам надо содействовать тому, чтобы поскорее претворить их в жизнь.

В том же двадцать шестом году в нашей жизни наступил период, который каким-то острословом был назван «горной болезнью» коллектива.

Дела в Хибинских горах в 1925—1926 годах как-то заглохли. Геологи были направлены в другие районы, весьма далекие от Кольского полуострова. И вот в августе 1926 года я обратился в Колонизационный отдел Мурманской железной дороги, с просьбой разрешить поездку в горы для заготовки и вывозки такого количества апатито-нефелиновой породы, которое позволило бы поставить в необходимом объеме опыты ее обогащения, то есть отделения апатита от нефелина, пробную варку из апатита суперфосфата; имелось в виду поставить полевые опыты. Разрешение было получено в конце октября, когда уже наступила зима. Но все же мы поехали в горы на оленях. Поездка была удачной, однако всю заготовленную породу сразу не смогли вывезти — помешали бураны. Пришлось ждать апреля. Только тогда все было отправлено по адресам.

Из Мурманска к нам как-то направили за новостями об апатитах корреспондента московских газет, писателя Виктора Финка, автора известного романа «Иностранный легион».

Я ему рассказал о наших делах и добавил, что мы за золото ввозим из Марокко фосфориты, в то время как у самих сотни миллионов тонн фосфорного сырья только в Хибинских горах. Вскоре в одной из газет появилась статья Финка «Не нужно Африки». Началось некоторое оживление вокруг апатитовой проблемы.

На Хибинскую опытную станцию легли обязанности перевалочного пункта для геологических экспедиций и отрядов. В адрес станции направлялись все грузы геологов, а отсюда уже работники станции, прежде всего Михаил Онохин и Григорий Неклюдов, переправляли их в горы на оленях. Они же помогали геологам вывезти заготовленный камень в Хибины.

Весною 1929 года по заданию Высшего совета народного хозяйства Институт удобрений направил в Хибинские горы большой горноразведывательный отряд под руководством московского инженера Фивега. Хибинская опытная станция стала базой и для этого отряда. В то время станции Апатиты еще не существовало, а разъезд Белый, который функционировал во время строительства дороги, был давно закрыт. Поэтому все грузы отряда направлялись в Хибины. Снаряжение мы разгружали и хранили у себя до отправки в горы на оленях. Строительный материал, главным образом доски, прибывал на платформах на железнодорожную станцию Хибины. Сюда с соседних станций подавали паровоз, прицепляли платформы, и когда линия была свободна — отправляли на перегон и там в нужном месте быстро разгружали, чтобы не задерживать поезда. Наши рабочие многие часы, днем и ночью, ожидали на железнодорожной станции платформу или паровоз, чтобы отправиться на перегон. Возвращаться после разгрузки в Хибины, за десять с лишним километров, им приходилось пешком по шпалам, иногда в пургу и сильный ветер. Все это делалось безотказно, большею частью в нерабочее время. Не помню, чтобы станция их как-нибудь вознаграждала.

Когда наступило время доставлять грузы в горы, опять нужна была помощь наших рабочих. Михаил Онохин ездил к саамам, уговаривая их взяться за перевозку. Из доставленных тогда в горы строительных материалов были построены первые домики для геологической партии в долине Кукисвумчорра. В одном из них размещен сейчас замечательный Музей Сергея Мироновича Кирова. Домик этот несколько раз ремонтировали и перестраивали.

Вскоре открыли станцию Апатиты, грузы стали поступать туда. Колонизационный отдел проложил конную, а затем автомобильную дорогу в горы. Транспортные функции опытной станции отпали. В Хибинах продолжала работать только химическая лаборатория, организованная в 1929 году Фивегом для анализа образцов породы по ходу разведочных работ. Мы безраздельно занялись своим делом — сельским хозяйством.


В августе 1928 года мы решили созвать в Хибинах совещание для обсуждения вопроса об организации совхоза. После собрания (так оно решило) я направил письмо в Колонизационный отдел Мурманской железной дороги с предложением организовать совхоз в районе станции Апатиты. Уже в конце сентября 1929 года мы получили согласие. Теперь предстояло изыскать пригодные для освоения земельные площади, внести предложения о местах строительства ферм. Это потребовало от нас больших усилий в течение нескольких лет; когда к приехали специальные мелиоративные изыскательные партии, их все равно надо было консультировать и вместе с ними пришлось еще много путешествовать.

Возглавил работы по строительству совхоза Николай Гладышев — коммунист, человек высоких моральных качеств, энергичный, бывший красногвардеец, сражавшийся с белыми на Урале. Он знал нашу работу и верил в ее перспективы. Теперь он рассчитывал не только на наши научные рекомендации, но также на помощь опытных в северном сельском хозяйстве людей.

На строительство первой фермы совхоза, место для которой было выбрано за озером Имандра, по соседству с опытным пунктом, были откомандированы все те же Михаил Онохин и Григорий Неклюдов. Первый уже получил звание культуртехника, специалиста по освоению земли под сельское хозяйство; второй должен был помогать в строительстве. Вскоре Онохин был назначен заведующим первой фермой (отделением) совхоза. В совхоз перешли Иван Онохин и некоторые другие наши рабочие.

На осушенных болотах стали получать неплохие урожаи. Было создано молочное стадо, свиноферма.

Способности Михаила Онохина были высоко оценены: вскоре его перевели в Апатиты заведовать центральной фермой и одновременно назначили заместителем директора совхоза, который получил название «Индустрия». Вскоре туда старшим агрономом перешел из Хибин научный сотрудник Ефимов, хороший организатор.

Директор совхоза очень ценил наших людей и говорил, что хибинцы — народ напористый и в работе умеют увлекать за собою других.

В связи с начавшимся в Карело-Мурманском крае развитием промышленности переселенческие функции Мурманской железной дороги отпали, и Колонизационный отдел был ликвидирован. Станция была передана в систему Наркомата сельского хозяйства СССР и перешла в ведение Всесоюзного института растениеводства — партнера железной дороги по сельскохозяйственным исследованиям в Хибинах. С этого времени станция стала называться Полярным отделением (затем — станцией) Института растениеводства.

Снабжение горняков и жителей строящегося города Хибиногорска было в то время возложено на кооперативную организацию Севзапсоюз. Но эта экономически мощная заготовительная и снабженческая организация не рискнула взять на себя финансирование совхоза на далеком Севере — а вдруг ничего не выйдет! Решение вопроса затягивалось. Тогда случилось то, чего мы никак не могли ожидать — рабочие, инженерно-технический персонал и служащие комбината «Апатит» для продолжения строительства совхоза собрали в виде паевых взносов около одного миллиона рублей. Их помощь позволила не прерывать начатых работ. Впоследствии комбинату «Апатит» было разрешено создать свое подсобное хозяйство; оно сохранило прежнее название — совхоз «Индустрия».

Уже через семь-восемь лет после начала мелиоративных работ на болотах, корчевки леса и уборки камней совхоз по показателям растениеводства и животноводства догнал и перегнал многие передовые совхозы Ленинградской области, в состав которой в то время входил и Мурманский округ.

За высокие показатели в 1937—1938 годах совхозу «Индустрия» и Полярной опытной станции ВИР на Всесоюзной сельскохозяйственной выставке был присужден диплом первой степени. Вместе с другими лучшими работниками совхоза Михаил Онохин был награжден Большой серебряной медалью ВСХВ. В 1939 году совхоз «Индустрия» был награжден орденом Трудового Красного Знамени.

В тридцатые годы Хибинская опытная станция и совхоз «Индустрия» выполнили свою роль первопроходцев в области сельского хозяйства на Кольском полуострове, проложив тем самым дорогу для создания продовольственной базы и в других районах Крайнего Севера. Все это стало возможным благодаря неизменной поддержке и доверию к нам со стороны Коммунистической партии и Советского правительства. Смелость зачинателям этого дела придавали в первую очередь дальновидность и ободряющее отношение Сергея Мироновича Кирова. Он следил за сельскохозяйственными успехами на Кольском полуострове, бывал в совхозе «Индустрия», лично знакомился с его работой, побуждал коллектив к новым, еще более смелым действиям.


1941 год. Грянула война. До фронта от Хибин — рукой подать. Мобилизовано все способное носить оружие мужское население опытной станции. Добровольцем в армию ушел Михаил Онохин. Командование писало в Хибины о его боевых качествах: «Онохин в боях везде и всегда проявлял исключительную смелость, находчивость и инициативу. Личным примером он завоевал авторитет среди бойца и оказывал на них большое влияние».

Письма, полные уверенности в победе, пулеметчик Онохин посылал с фронта на родину, в Хибины, Кировск. Его беспокоило, как справятся с работами на опытной станции, в колхозах и совхозах района, он просил обратить особое внимание на колхозы, где будут снимать первый урожай многолетних трав, — чтобы не забыли удобрить поля, чтобы правильно использовали в колхозе «Крайний Север» сортовые семена корнеплодов, выращенные в хозяйстве. «В этом году я не буду с вами в разгар сева, но еще беспощадней буду я в эти дни бить врага», — писал он с фронта.

Работники станции ответили ему, что будут работать по-фронтовому и добьются высоких урожаев. И действительно, несмотря на острый недостаток рабочей силы, на небольших полях станции в годы войны было выращено две тысячи семьсот центнеров сортового семенного картофеля.


По возвращении из армии в 1945 году Онохин был назначен заместителем директора Полярной опытной станции по административно-хозяйственной части.

А Григорию Неклюдову не суждено было вернуться с войны. Он погиб в августе 1941 года.


Даниила в начале войны я потерял из виду, не знал о его судьбе. И вот в апреле 1975 года я неожиданно получил по почте пакет от Онохина, из Кирова. В пакете был большой красочный плакат, извещавший, что в Кировском областном художественном музее имени А. М. Горького открывается посвященная 30‑летию победы советского народа в Великой Отечественной войне фотовыставка «От Вятки до Эльбы». В числе прочего сообщалось, что выставлено двести документальных художественных фотографий кировского журналиста Даниила Онохина, выполненных на фронтах Великой Отечественной войны. В пакете были также экземпляр газеты «Кировская правда» от 13 марта 1975 года со статьей Николая Васенева о Данииле Онохине и его пути в литературу, письмо Даниила и его книга «От Вятки до Эльбы» с доброй надписью автора. Я очень обрадовался, узнав, что Даниил жив-здоров, что он — отличившийся снайпер, военный фотокорреспондент, журналист и писатель!

«Милый мальчик Даня, которого похитила Нина», как говорили когда-то хибинские девушки, теперь много повидавший и переживший воин, вдобавок еще писатель! Редко какую книгу о войне я читал с таким интересом, как эту книгу о боевых буднях и великих делах 311‑й (Двинской) стрелковой дивизии, долго сражавшейся на одном из самых трудных участков фронта: Чудово, Кириши, Волхов, Мга. На протяжении девятисот дней дивизия защищала Ленинград, участвовала в упорных попытках прорыва вражеского окружения и, наконец, в самом прорыве блокады.

Даниил Онохин был с малых лет метким стрелком, охотником. Одному из первых в дивизии ему выдали снайперскую винтовку. Новички в части думали, что фотокорреспондент носит снайперскую винтовку для форса. Приходилось доказывать, какой он отличный стрелок. Даниил пишет о себе: «Так я и шел фронтовыми дорогами — в руках фотоаппарат, на плече винтовка, на поясе пистолет...»

Онохин вспоминает мирные времена в Хибинах, где он был «то агротехник, ботаник, то фотограф или механик». Так же многообразны были его дела на фронте: фотограф, журналист, стрелок-снайпер, разведчик, плотник. На все хватало умения и усердия. Все делалось спокойно и деловито, как и в мирное время в Хибинах.

Перебирая фронтовые письма или читая газетные статьи о хибинцах, книгу Даниила Онохина, невольно думаешь: какие молодцы хибинцы! В Хибинах я удивлялся их ясным головам и умелым рукам. Теперь надо добавить — у них были и храбрые сердца.

Нелегко было во время войны в Хибинах. Фронт был недалеко. Налетая на Кировск, фашистские летчики не раз бомбили и опытную станцию.

Людей на станции осталось мало, а работы не убавилось. Кроме научных исследований, надо было усиленно заниматься семеноводством. Работали преимущественно женщины. На станции осталось только семь научных сотрудников, но курсы по переподготовке агрономов и бригадиров колхозов и совхозов действовали по-прежнему регулярно.


Кадры — один из самых острых вопросов на Крайнем Севере. Здесь люди зачастую долго не задерживаются. Причина — не только суровые природные условия, но также бытовая неустроенность и особенно — непривычные условия питания: отсутствие свежего молока, фруктов, а нередко и обычных овощей.

На Хибинской опытной станции люди держались крепко, работали, жили подолгу; как только получше стали квартирные условия — все вдруг оказались женатыми. К одним жены приехали с родины, другие нашли себе невесту среди работающих на станции девушек. За очень редкими исключениями, семьи сложились крепкие и дружные. Вскоре стали появляться дети. Пришлось строить детский сад, расширять хибинскую школу, увеличивать число учителей. Позже открылась средняя школа в Апатитах, а в Кировске, кроме общеобразовательных средних школ, появились горно-химический техникум и музыкальная школа.

Большинство детей оканчивали среднюю школу или техникум, а затем ехали учиться в Петрозаводск, Ленинград. Многие учились заочно, без отрыва от производства. Некоторые кончали аспирантуру. Почти все остались работать там, где родились, — на Кольском полуострове. Эти хибинцы решали вторую острую проблему Севера — проблему устойчивых кадров. Кто хоть немного знаком с Севером, знает, как это важно!

Сыновья Михаила Онохина — Федор и Анатолий — окончили горно-химический техникум в Кировске, а затем заочно Ленинградский горный институт. Еще до окончания института Федор был назначен главным геологом рудника имени С. М. Кирова. Он принял эстафету от замечательного человека — Павла Константиновича Семенова, бывшего шофера, возившего с рудника тракторным поездом руду к железной дороге, а затем ставшего горным инженером, главным геологом рудника. Во время войны он был начальником штаба партизанского отряда. Он умел разглядеть, распознать способных людей, особенно молодых, и поддержать их. Так он выдвинул на свое место — на должность главного геолога — Федора Онохина. Тот заробел: «Не справлюсь». Павел Константинович ответил: «Мне со стороны виднее, должен справиться». — «Но я же техник, даже не инженер...» — «В тебе, Федя, сидит три инженера: семилетний опыт, комсомольская совесть и любовь к делу. Кроме того, ты на пятом курсе заочного отделения института. К тому же депутат городского Совета. Действуй смело, помогу».

С новым делом Федор справился. И не только с порученными заданиями. Вместе с другими молодыми геологами он выдвинул смелую гипотезу — о наличии на полуострове еще не разведанных промышленных запасов апатитовой руды. Бурение подтвердило правильность гипотезы. Открывались новые перспективы для апатитовой промышленности.

Федор уже давно кандидат геолого-минералогических наук, готовится защищать докторскую диссертацию. В издательстве «Недра» вышла книга «Хибинские апатитовые месторождения». Среди авторов этой книги Федор Онохин. Издательство «Наука» выпустило его новый большой научный труд о хибинских апатитах.

Он вспоминает, что собирался стать летчиком, а стал «подземником», и с удовлетворением добавляет: «По совету матери сразу попал на свою стезю». Год провел он в командировке во Вьетнаме, где помогал своим коллегам — вьетнамским геологам. В его семье в ближайшие годы будет два представителя третьего поколения «онохинской породы» хибинцев с высшим образованием — его дочери Катя и Лена.

Анатолий Онохин, окончив заочно Ленинградский горный институт, руководил геологическими изысканиями в западной части Кольского полуострова, а теперь работает в Геологическом управлении в Апатитах.

Молодое поколение хибинцев — а это преимущественно люди с высшим и средним специальным образованием — вносит свою долю в развитие производительных сил Крайнего Севера. Это еще один вклад пионеров сельского хозяйства Хибин в освоение природных богатств Севера. Север можно полюбить как родину и не покидать его из поколения в поколение.


Вспоминая скромных и трудолюбивых людей, с которыми я начинал изучать возможности продвижения сельского хозяйства в районы Крайнего Севера, я главным образом говорил о рабочих, из которых многие вскоре стали техниками и лаборантами.

Мы проводили сравнительно сложные опыты по подбору или созданию сортов культурных растений, пригодных для возделывания на Крайнем Севере, изучали приемы превращения малоплодородных каменистых или заболоченных земель в плодородные. Это требовало от всех сотрудников, в том числе и от вспомогательного технического персонала и рабочих, большой пытливости и наблюдательности. Я нередко уже тогда задавал себе вопрос: чем можно объяснить их самоотверженный и бескорыстный труд, готовность к выполнению любого задания? Удивляли их быстрое интеллектуальное развитие, интеллигентность, а также крепкая привязанность и теплые чувства к Хибинам, причем даже у тех, кто по семейным обстоятельствам или по состоянию здоровья вынужден был покинуть Север.

Я недавно просмотрел сохранившиеся у меня письма хибинских рабочих и техников, газетные статьи, написанные ими или о них, а также их литературные труды (здесь нет ошибки — именно литературные труды!) , и мне многое стало понятнее, чем раньше. Первый прибывший в Хибины рабочий Михаил Онохин в рукописи своего труда «На заре полярного земледелия» (к сожалению, еще не нашедшего издателя) пишет: «Глубокая заинтересованность... делом, внимание ко всем мелочам нашей жизни поддерживали в нас бодрость и уверенность в успехе и заставляли работать не за страх, а за совесть... Со временем считаться не приходилось...» В газете «Хибиногорский рабочий» (28 октября 1933 года) он писал о том же: «Сил хватало на все, а со временем не считались... было ясно, что ни в десяти, ни, тем более, в восьмичасовой рабочий день не уложиться». Его младший брат Даниил Онохин пишет в своей фронтовой книге «От Вятки до Эльбы»: «Годы работы на Крайнем Севере рядом с замечательными людьми явились для меня какой-то совершенно непредвиденной, не предусмотренной никакими программами, но очень хорошей школой. И не только теоретической, но и практической, жизненной...»

Станция давала молодежи возможность учиться. Лучшей школой был процесс самой исследовательской работы. Но наряду с этим научные сотрудники обучали всех желающих основным общеобразовательным предметам. Кроме того, все связанные с опытной работой в обязательном порядке должны были заниматься на курсах, которые каждую зиму устраивались на станции для бригадиров и агрономов колхозов и совхозов Мурманской области. Многие занимались также на курсах, которые периодически проводились в Хибинах для научных работников, направляемых Министерством сельского хозяйства РСФСР на Крайний Север. Кто из участников станции хотел, тот мог учиться — и учиться многому! Даниил Онохин в упомянутой книге «От Вятки до Эльбы» пишет об учебе в Хибинах: «Здесь я изучал не только фотографию, но и основательно проштудировал и частично закрепил на практике курс ботаники, растениеводства и генетики... Да, чем только мне не приходилось там заниматься — и проведением полевых опытов и вегетационных опытов, агрохимией и метеорологией! Овладел трактором и сельскохозяйственными машинами. Глубже усвоил немецкий язык, который когда-то учил в школе...»

Действительно, возможности для повышения общеобразовательного уровня и приобретения знаний по специальности в Хибинах были. Наша молодежь усердно училась. Но не только работа и учение поглощали все ее время. Наши парни и девушки построили спортплощадки, устраивали соревнования, с увлечением занимались самодеятельным искусством.

Молодежь у нас всеми доступными средствами вела энергичную борьбу со скукой — нередким спутником небольших коллективов, находящихся вдали от культурных центров.


Более тридцати лет назад я уехал из Хибин, но мысли мои часто возвращаются к хибинцам. И в малых коллективах, подобных этому, происходят изумительные сдвиги в развитии людей.

Уже в 1931 году Анатолий Васильевич Луначарский говорил о важности изучения человека как автора труда, о процессах самообразования и самовоспитания масс. Факты нашей жизни на Кольском полуострове, раскрывающие, на мой взгляд, эти процессы, и побудили меня взять хибинскую молодежь, и прежде всего династию Онохиных, коллективным героем моего рассказа о социалистическом преобразовании Севера, о рождении нового человека.


1978


Анатолий Горелов Почетный гражданин города Кировска МОИ ХИБИНЫ




«Город Кировск заложен в Хибинах в 1929 году» — значится на почетной медали города...

Кто его знает, в какой толще тысячелетий затерян первобытный абориген нашего западного Заполярья, а точнее — хибинской тундры, догадавшийся запустить нарты на тягловой силе оленя, «освоив» тем сказочно прекрасный, но дикий край.

Вдали от этой гипотетической даты зрится нам недвижимая громада тысячелетий, вмерзшие в нее все тот же человек в малице, нарты, олень, а у оленя — огромные тоскующие глаза... И не за что уцепиться мировой памяти, усыпленной дремой времени, еще пребывающего вне мет человеческой Истории...

Город Хибиногорск — ныне Кировск — заложен в 1929 году. Среди заснеженных гор с загадочными названиями: Кукисвумчорр, Расвумчорр, Юкспор, у волшебного озера Вудъявр, округлого, будто вычерченного гигантским циркулем сказочного великана. Прекрасное, до сорока метров глубиной, всегда студеное-престуденое озеро. В полярные ночи за его ледяным безмолвием городу салютуют звездные россыпи огней рудника, некогда даровавшего стране нашей первую тонну апатита — камня плодородия.

Произошло это давным-давно, но и так недавно...

Город-юбиляр, край-юбиляр отпраздновал свое 50‑летие, но в этом всего лишь миге исторического времени живая память современника уже способна охватить громаду фактов, подчеркивающую поразительную емкость времени, насыщенного созидательной энергией человека.

Но до чего трудно совладать индивидуальной человеческой памяти с прихотливой текучестью эйнштейновского Времени, способного замедляться и убыстряться!


Вот стою я в классе, перед школьниками города Кировска, седоголовый человек. Рассказываю о давней были, когда город, в котором эти дети родились и учатся, был уже наречен, но насчитывал пока горстку деревянных домов, бараков и неведомое количество угрюмых шалманов, землянок и неистово продуваемых разномастных палаток. Тридцать тысяч человек. Триста ленинградских коммунистов, лично отобранных Сергеем Мироновичем Кировым.

Титул: «Сверхударная стройка № 1 первой пятилетки».

И все — «первое»: первый состав Управления гигантски задуманной стройки, первый состав горкома партии, Горсовета, горкома комсомола, своя ежедневная газета «Хибиногорский рабочий», имя первой зачинаемой улицы — Хибиногорская. Она и ныне существует.

Память напоминает о зарослях ягодников, о деревьях почтенного возраста, но подростковой стати. Ничего этого уже нет, рядом шумит проспект Ленина, бегут автобусы, снуют юркие «жигулята», звенят детские голоса. До чего же для меня неправдоподобно: тут множество детей, молодые мамы — как всюду! — бережно катят перед собой щегольские детские коляски, а в них — разноцветно разряженные младенцы, совсем как в моем Ленинграде, в Летнем саду.

...Школьникам рассказываю, что все вокруг было дикой тундрой, быть может именно здесь, под зданием, в котором они учатся, я и лакомился ягодами. Дети смеются, для них это нечто доисторическое. А мне не забыть, как у озера Вудъявр я зачарованно глядел на могучего лося, а лось пил воду, не удостаивая меня взглядом.

Я рассказываю, что С. М. Киров хотел увлечь писателей, поэтов красотой этого величавого края, отвагой советского человека, вознамерившегося преобразить первобытную тундру, разбудить горы, затаившие несметные природные богатства, столь необходимые нашей родине. И сюда, заодно с будущими горняками, пришли поэты, тогда совсем еще молодые: Александр Решетов, Лев Ошанин, чьи песни столь широко известны, Борис Шмидт, ныне живущий в Петрозаводске.

Сюда приезжали Алексей Толстой, Соколов-Микитов, Вячеслав Шишков, Иван Катаев, Михаил Пришвин, Геннадий Фиш, Николай Никитин. Заполярьем заинтересовался и Максим Горький, еще в 1929 году он посетил Мурманск. Его поездке в Хибины помешала болезнь, поэтому прибыл туда лишь его сын — Максим Пешков.

Когда рассказываю об Максиме Горьком, о встречах с великим писателем, вижу, что очи моих юных слушателей загораются особенным волнением, вернее, изумлением. Ведь Горького они «проходят» на уроках, это также для них нечто доисторическое, пребывающее в одном ряду с Пушкиным, Лермонтовым.

Расскажи я им, что некогда встречался еще и с народовольцами — бывшими узниками Шлиссельбургской крепости, — они и впрямь глядели бы на меня, как на нечто реликтовое. Но я спешу «закруглиться», памятуя о Хлестакове, который был «с Пушкиным на дружеской ноге»...

Прикосновение к родному прошлому, особенно для юных сердец, не только заманчиво. Осознание связи времен становится важнейшим элементом нравственного, гражданского становления личности.

В наш собственный атомно-космический век время уплотняется еще большим наращиванием скоростей. Ведь на наших глазах издревле и исконно «лапотная» Русь вконец растеряла массовых умельцев плести лапти, щепать лучину, да и нужда в подобных искусниках быльем поросла, развеянная моторизацией, электрификацией, неистовой урбанизацией, уже успевших породить и страхи перед роковыми экологическими нарушениями...

Вот до чего емко время!..


Первую горсть апатитовой руды, выковырянной почти у подошвы коварной горы Кукисвумчорр, с превеликим трудом уговорили погрузить на нарты смельчака каюра Зосимы Куимова.

Гора поспешила оправдать свою дурную репутацию: обрушившаяся снежная лавина погребла загруженные нарты. Впрочем, олени уцелели, ибо на время погрузки что-то все же надоумило каюра отогнать оленей от греха подальше...

Однако возникший тогда рудник так же соотносится нынешней инженерией горняцких сооружений Хибин, как нарты и тягловая мощь грустных оленей каюра Зосимы с тепловозом, буднично подающим от рудника к обогатительной фабрике состав из восьмидесяти могучих спецвагонов.

Но за этим символическим рывком от оленя к тепловозу, от круглогодовой тяжелейшей наружной добычи руды на лютом заполярном «свежем воздухе» киркой, совком, лопатой и от вручную толкаемой вагонетки — к лифту, более чем на полкилометра пронзающему гору, гигантским самосвалам, в теплой кабине которых шофер с комфортом крутит баранку где-то на уровне второго этажа, — за всеми этими «техническими революциями» просматривается главенствующее: движущая сила безоглядной революционной веры в будущее своей страны.

Должен сознаться, что испытываю великое смущение, когда лихие пииты заливаются о «романтике труда» — и это когда работаешь по пояс в ледяной воде или болотной жиже! — или пишут о богатырском храпе работяг зимой в палатках — это когда волосы примерзают к полотнищу. Здесь не только инфляция доброго слова, но и кощунство. Ведь в бою не романтика бросала советского солдата под пули фашистов.


Первый пятилетний план строительства социализма утверждался в апреле 1929 года. В том же году положено начало хибинской Сверхударной стройке № 1, закладка заполярного города Хибиногорска.

Некогда, указывая на начальные трудности становления советской власти, Ленин ссылался на то, что до революции никто не учил нас управлять государством, учиться приходилось в процессе революционных преобразований, учиться и на собственных ошибках.

Из членов бюро Хибиногорского горкома партии первого состава ни один не имел ни опыта руководства хозяйственным строительством, ни нужного образовательного ценза — не только высшего, но и уровня «семи классов на двоих». Даже начальник грандиозного строительства, двадцатидевятилетний Василий Иванович Кондриков (ныне его именем названа одна из улиц Кировска), бывший комиссар кавалерийской дивизии, кроме огненной школы гражданской войны, по части наук имел за плечами лишь курсы связистов. И все же это была фигура богатырская, типичный Чапаев хозяйственного фронта, человек редкостной сметки и энергии. Академик Ферсман не переставал восхищаться этим «кавалеристом», с непостижимой быстротой улавливавшим смысл сложнейших геологических проблем, с которыми ему приходилось сталкиваться. С. М. Киров шутил по поводу сметки Кондрикова: «Пошли нашего Василия Ивановича в Америку с долларом в кармане, тот через год вернется с миллионом».

Конечно, мне жаль, как литератору, что не удалось, не улыбнулось тогда счастье навести на Василия Кондрикова прозаика типа Дмитрия Фурманова. Наша литература обогатилась бы великолепной эпической фигурой командарма, рожденного эпохой бури и натиска первой хозяйственной пятилетки. Как на поле брани, так и на трудовом фронте революция выявляла таланты-самородки, свидетельствовавшие о неисчерпаемых возможностях народа, руководимого партией рабочего класса.

Колоритны и в то же время в высшей степени типичны были первый секретарь горкома партии Александр Таничев, первый председатель горсовета Константин Луйск. Оба — из легендарных комиссаров гражданской войны: Таничев — крестьянский паренек с Вологодчины, грамоту осиливший по псалтырю, с малолетства ходивший на подработки на «отхожие промыслы», первыми ветрами революции подхваченный в ряды Красной Армии, а там — в партию большевиков, меченный белогвардейской пулей, политрук, партработник; Луйск — солдат империалистической войны, участник Февральской революции, член полкового комитета, причастного к аресту Николая II.

По непостижимой случайности Луйска я «опознал» на фотографии, которую, незадолго до нашей с ним встречи, старый фотокорреспондент предложил мне для иллюстрированного журнала. На первом плане фотографии красовался высокий, бравый солдат с красивым и весьма типичным лицом, а поодаль от него — невзрачная фигурка низложенного самодержца. Мне пришлось пообещать Луйску не распространяться о фотографии, поскольку оказалось, что некогда он весьма натерпелся от зубоскальства солдатиков.

Было у нас единственное легковое «авто», с цирковой ловкостью управлялся с ним шофер Абрам Давиденко. Бывалый красногвардеец, веселый, в неизменной черной кожанке, он не только лихо орудовал баранкой, но в критические минуты, когда вот-вот, казалось, вытряхнет грешную душу, огревал свою «скотинку» магической словесностью, и можно было хоть малость, но передохнуть. Профессионально, по его словам, он «определился через Распутина». Он действительно был личным шофером зловещего «старца». Поражаешься тому, с какой щедростью биографии первопроходцев Хибин были пронизаны легендарными сюжетами. Абрам лаконично пояснял: «Хоть всего лишь у подъездов набирался политграмоты, однако кое-чего насмотрелся в натуральности, — полный резон был подсобить Владимиру Ильичу. Всю гражданскую — за баранкой, конечно со шпалером у пояса и с лимонками, чтоб гадам за упокой души...»

И все же нельзя забывать, что отсталая крестьянская страна, еще не успевшая залечить раны гражданской войны, лишь училась строить социализм, строить спешно, ибо одна противостояла тогда враждебному капиталистическому миру. И конечно, этот неведомый прежде в истории человечества эксперимент не мог не сопровождаться известной долей неподготовленности, административной несогласованностью, всякого рода нехватками, в совокупности чрезвычайно осложнявшими условия работы и быта тысяч людей, сконцентрированных в этом едва зарождающемся городе, у пока еще примитивного апатитового рудника.

Уже в начале 1932 года силами первого ленинградского литературного «десанта» опубликован был сборник «Большевики победили тундру», а также книжка о будущем академике Иогане Гансовиче Эйхфельле — отважном пионере заполярного земледелия, тогда всего лишь лаборанте при Колонизационном отделе Мурманской железной дороги. В будущем председатель президиума Верховного Совета Эстонии и заместитель председателя Верховного Совета СССР, Эйхфельд в те давние годы своими грядками у озера Имандра помог хибиногорцам в их борьбе с подступившей цингой, блистательно доказал скептикам возможность развития земледелия в северных широтах нашей страны. Ленинградские литераторы-хибиногорцы прозорливо и смело обратили внимание общественности на скромного, никому еще не известного энтузиаста, упорно на практике доказывавшего перспективность заполярного земледелия.

Конечно, беспримерно много сделано было тогда в столь короткий срок, горделивый заголовок «Большевики победили тундру» отражал чувства вполне законного торжества заполярников. Ведь это были годы жесточайшего экономического кризиса в капиталистическом мире, западные эксперты, удрученные положением в собственных странах, предвещали провал советскому заполярному эксперименту, но стройка в Хибинах упрямо набирала темпы, «камень плодородия» пошел не только на совхозные и колхозные нивы, но и на экспорт, — хибинская стройка начала себя окупать.

Сергей Миронович Киров радовался появлению первой книги о любой его сердцу стройке, но и добродушно подшучивал: надо же, уже «победили» тундру. Ведь он на месте знакомился с ходом борьбы, посещал рудник, первую обогатительную фабрику, стройки города, заходил в бараки, разговаривал с людьми, настоятельно все выспрашивал, выслушивал жалобы. В Ленинграде, с гордостью показывая книгу о Хибинах, глубоко радуясь тому, что литераторы откликнулись на его призыв, Киров все же с назиданием приводил врезавшиеся в его память язвительные афоризмы народной мудрости, услышанные им в Хибинах, по-своему отражавшие реальные трудности: «Мне бы доктора по ухо-глазу: слышу одно, а вижу — другое». Киров и подобную «осерчалую» критику принимал во внимание, требовал от коммунистов Хибин умения прислушиваться к жалобам, бороться с «болевыми точками» в работе, быту, а не отмахиваться лишь ссылками на обстоятельства.

А коммунистам Хибин приходилось сталкиваться с самыми замысловатыми ситуациями-шарадами.

Стройка еще находилась в состоянии первородного ералаша, когда мы получили неожиданное уведомление, что к нам на помощь строить социализм направляется отряд скандинавских коммунистов, безработных горняков. Едут с семьями. Следует напомнить, что это были годы охватившего Европу экономического кризиса, не миновавшего и Скандинавию.

Сообщение застало нас врасплох, срочное заседание бюро горкома партии проходило, мягко говоря, в состоянии высокой нервозности: где поселить иностранцев, как и где их кормить? Мы не были готовы к такому сюрпризу. Нам оставалось одно — действовать!

Одного обязали обеспечить «приличный барак», другого — изыскать продовольственные фонды более высоких кондиций, а меня, как «культурную силу», а посему более пригодного для общения с иностранцами, прикрепили к руднику, будущему месту работы прибывающей подмоги.

Прибыли наши друзья-интернационалисты действительно с женами и изрядной поклажей, в том числе с еще диковинными для нас кухонными электрическими приборами и, если память мне не изменяет, с мотоциклами, а может — велосипедами. Не исключено, что и со стиральными машинами. Обосноваться собирались капитально.

...Меня, а особенно бригаду, которую мы подобрали и спешно подготовили соревноваться со скандинавами, весьма смутил их отличный горняцкий инструмент. Те же кирки и совки, но более удобные, а главное — вдвое легче нашего грузного инструментария.

Скандинавы немногословно, но неумолимо отвергли наши вагонетки, борта которых горняку — на уровне плеча. Переваливание содержимого совка на такой высоте действительно выматывало силы. Кондриков незамедлительно откликнулся: вагонетки с трудом, но «приземлили». Нашу бригаду удалось снабдить ручным оборудованием более скромной массивности. И все же по рабочей оснастке иностранцы имели фору.

Время шло, бригада особого пыла к предстоящему соревнованию не проявляла: ведь и в работе и в быту — все давалось трудно. Не торопили мы и гостей. Они малость приуныли, обнаружив посильно принаряженный для них дощатый барак, а не коттеджи.

Начисто забыл, как мы преодолевали языковой барьер, помню лишь, что недоразумения начались с уточнения смысла того, что мы называем «социалистическим соревнованием». Конечно, оно и материально стимулировалось, но иноземным товарищам представлялось лишь разновидностью спортивного соперничества, вроде бега с препятствиями. Поэтому они категорически возражали против «игры», затянувшейся на месяц. Предпочитали «дневной забег» — и баста, выкладывай выигрыш!

С трудом завершили переговоры, уточнили условия. Для иллюстрации уровня тогдашних возможностей следует сказать, что обычно бригады, дававшие наибольшую выработку, премировались... телогрейками. Вспоминаешь это босоногое прошлое с примесью грусти, а не только романтики. Так честнее...

Старт соревнования, за который я был в ответе, весьма меня волновал. Мне казалось, что все нужные слова были мною уже давно произнесены, а работяги наши вроде бы еще медлительнее раскачивались.

Сходил к соседям: работали молча, ритмично, неторопливо, на меня и не взглянули. Кожей почувствовал, что мое присутствие — излишне, мешаю. Вернулся к своим. Казалось, что работают медлительнее обычного, лениво перебрасываются словами, меня — еще обиднее — не замечают. Им тоже явно мешал: толкач, начальственный наблюдатель.

Инстинктивно почувствовал, что тут слова уже не помогут, требуется нечто иное, называемое «силой примера».

Молча пошел за инструментом, за рукавицами, кои на этой работе изнашивались с бедственной скоростью. Вернувшись, пристроился к забою. Бригадира попросил замерить мне дневную норму. Он посмотрел на меня недоверчиво, молча замерил, весьма старательно. Несколько работяг все же подошли, также молча прикинули, нет ли обмана. Задел был полный, без скидок.

Выполнил я норму досрочно, но и выкладывался в полную силу, не успевая стирать пот с лица. Неудобством было и то, что работал несколько на отшибе, несподручно было опорожнять в вагонетку тяжелый совок. Прельщало, конечно, с первого «горняцкого» захода с шиком первыполнить норму, но следовало торопиться в редакцию, да и не совсем был уверен, что вытяну, — особенно спину ломило.

Бригада столпилась возле моего рабочего места, недоверчиво присматривались, кто-то даже рукой пощупал, не попалась ли мне порода податливей. Бригадир рубанул: «Сурьезно! Прикажете зачислить в бригаду?» Кто-то одобрительно свистнул, кто-то заметил, что нечего мне портки в редакции протирать. И другие пошучивали. Но весьма добродушно.

Характерно: впервые каждый из бригады «ручно» со мной попрощался. А я заверил, что и в следующий день явлюсь подсоблять.

В тот день я имел все основания усомниться в утверждении Экклезиаста, что все труды человека для рта его, а душа его не насыщается. Все во мне было насыщено радостью, не только душа, но и дьявольски натруженное тело.

На следующий день поспел к сбору бригады, хотя до рудника пришлось пешим ходом отмахать семь километров. В дальнейшем Кондриков надоумил брать в конюшне верховую лошадь (бывалый кавалерист, Василий Иванович продолжал питать слабость к лошадям и завел в Хибинах несколько отличных рысаков).

Работал уже с напарником — здоровенным бородатым дядей. В бригаде провел полный рабочий день, вместе обедали, не уходил, пока бригадир не «подбил бухгалтерию». Результаты были отличные, мы с бородачом не подкачали. Последний великодушно приписал успех мне, подтвердил, что я «дюже стараюсь».

До конца первого месяца соревнования я норовил почаще бывать на руднике, наведываться в свою бригаду. Мой инструментарий, даже рукавицы — хранились отдельно, меня дожидались. Часа на два-три с удовольствием пристраивался к забою, и, признаться, мне льстило, что работяги признали во мне «трудовую косточку». Хотя и продолжали величать «товарищ редактор».

Само прикрепление к руднику делало меня своего рода депутатом; естественно, что я всегда оказывался обремененным грудой вопросов, жалоб, поручений, просьб. Особенно донимала меня необходимость писать в инстанции всякого рода запросы и ходатайства. Все это отвлекало меня от прямых редакторских обязанностей, но газета была отлично укомплектована, и я знал, что ее дружный коллектив меня не подведет.

Все же сказывалось, что скандинавы — профессиональные горняки: они работали молчаливо, ритмично, даже казалось, что с ленцой. Но это «казалось» было обманчивым, — они действительно умело трудились, а привезенный с собой инструмент давал им безусловное преимущество.

Данные соревнования бригад я не имел права разглашгать, хотя знал их, конечно, волновался за свою бригаду, был ее страстным болельщиком. Но не я один: в горкоме партии меня уже величали «товарищ горняк» и требовали «большевистской настойчивости», победы во что бы то ни стало, а невероятно азартный по натуре Кондриков не спрашивал, ибо все отлично знал и, как оказалось, с неописуемой оперативностью действовал.

Так я и не узнал у Василия Ивановича, откуда раздобыл он комплект отличных горняцких принадлежностей. Сделал это в виде сюрприза: пришла бригада на работу — глядит и не налюбуется на новые «игрушки». Узнал я об этом подарке по телефону. К обеду поспешил к бригаде. Работяги торжествовали. Закусывая, дипломатично выпытывали у меня кто — кого. Я не выдержал: уклончиво пробормотал, что следует поднажать.

Поняли! Перемигнулись!

Я остался в бригаде и до конца рабочего дня «опробывал» новую оснастку. Действительно, была не хуже скандинавской. Бригада работала азартно, друг друга подбадривали. Закончив работу, скопом ходили за бригадиром, замерявшим выработку. По-мальчишечьи подзадоривали выкриками: «Не жалуй цифирю!», «Раскулачим скупердяя!», «Подмоги пролетарщикам бывшей сохи!»

Когда выяснилось, что дневную норму лишь малость не удвоили, — давай качать бригадира. При последнем броске тот взлетел уже вверх ногами, до того испугался, что, когда благополучно приземлили, огрел всех «канальями». Кулаками отбивался, когда попытались вновь «поддать к небесной канцелярии».

Свернем к торжественному эпилогу.

В последнюю неделю месяца бригада зверски нажимала. Даже репликами не перебрасывались. Текущие данные соревнования стали хранить в строжайшем секрете. В азарте я и сам не допытывался. Ведь с детства приучил себя не заглядывать в книгу с конца. Вот и тут терпел. Лишь посещая рудник, с особой тщательностью приглядывался к работе скандинавов. Меня интриговала их как бы механическая монотонность — вроде автоматы загребали, а не люди. Чего греха таить, обычно наши работали то в развалочку, а то и с нахрапом, если поджимало...

На объявление результатов товарищеского соревнования с «европейскими профессионалами» прибыли Кондриков, секретарь горкома партии Таничев, рудничный треугольник. Признаться, я с трудом сдерживал волнение: «моя» бригада стала мне родной, ведь чему-то важному она меня научила, хотя я и сам был отнюдь не начинающим.

Не упомнил показателей победы, но была она блистательной. Я и сам этому не верил. Во всяком случае, свой восторг победители выражали неистово, друг друга тискали в объятиях, бригадира до того качали, что тому впору было «морскую болезнь» схватить. И до чего трогательно проявился «русский революционный характер»! Наши парни и бородатые дяди кинулись к иностранцам, у которых результат также был отменнейшим, хоть и уступал нашему, и под громовое «ура» давай подкидывать к небу. Отринув степенность, скандинавы — уже в небесах — по-своему галдели, видать не без удовольствия.

Когда хватились редактора, я попытался стушеваться в толпе, но не тут-то было: выволокли, изрядно потискали, а дальше столь богатырски подкидывали, что мне впору было увидеть небо с овчинку.

Обе соревнующиеся бригады были щедро вознаграждены, но сам я после волнующего торжества, после столь напряженного месяца вскоре все же сложил с себя обязанности прикрепленного к руднику. Сослался на невозможность длительно отлучаться из редакции...

Иностранные товарищи вскоре отбыли. А наши остались: они строили, они же в лихую годину защищали, кровью своей окропили не совсем родную, но все же свою землю, студеную, неласковую.

Пусть даже от тогдашней «моей» бригады ныне осталась хоть одна неизвестная могила, но разве не стала для нас святыней эта могила Неизвестного труженика первой советской пятилетки...


Я упомянул, что нечто важное — и уже на всю жизнь — усвоил из общения с рабочими нашего первого рудника на юру, а особенно — с «моей» бригадой.

Превосходному писателю и человеку Самуилу Маршаку принадлежит пронзающее словцо «пропаганец». Писатель-трудяга, человек удивительно щедрого сердца, Маршак в своей готовности кому-то подсобить войти в литературу до того увлекался, что сам принимался писать за подопечного. Пользовались этим и проходимцы, в дальнейшем они обстоятельно присасывались к «изящной словесности»... (к наивному недоумению того, кто их породил»). Для Маршака искусство было мастерской и храмом, обе эти ипостаси требовали от человека безупречной моральной чистоплотности. Словцом «пропаганец» мастер и выразил свое презрение к блудословам.

Так вот, за время моего прикрепления к руднику я ни разу не ораторствовал, а попросту общался с работягами. Конечно, мне помогло, что они уже отлично осведомлены были, какой я пропагандист в «своей» бригаде. Помогло и то, что и не могли успеть обзавестись конференц-залами, общение поневоле проходило без президиумов. Да и упоминаю я не «горняков», а «работяг» вовсе не случайно. Ибо начальная фаза добычи, а вернее — ковыряния руды была столь утомительно примитивна, что даже слово «рудокоп» звучит несколько возвышенно.

Как я уже упоминал, коммунисты первого эшелона по своей выучке, опыту деятельности оставались по-преимуществу вовсе не «специалистами», а массовиками-практиками. Они обладали драгоценнейшим искусством повседневного общения с народом, не только работавшим, но и проживавшим в, возвышенно говоря, экстремальных условиях. Для недавних комиссаров подобная деятельность оставалась как бы продолжением заковыристых ситуаций столь еще близкой им гражданской войны. Ведь они и сами проживали как бы в бивачных условиях: без семей, без налаженного быта...

В этом смысле характернейшей фигурой был первый секретарь горкома партии Александр Александрович Таничев. Обычно он бывал, по его же выражению, «на местах»: на руднике, на площадке возводимой с превеликими заботами первой обогатительной фабрики, на строительстве каменной бани, почтительно величаемой «банным комбинатом», деревянных домов на улице, загодя нареченной Хибиногорской, в шалмано-палаточном городке, раскинувшемся подальше, у самой горы.

Если удавалось застать его в своем убогом дощатом «кабинете», он споро прикрывал лежавший бочком раскрытый учебник, накидывал на него бумаги. Он учился заочно, в Ленинград ездил сдавать туго дававшиеся ему предметы. Меня он уже почти не стеснялся, — времени у него было мало, поэтому, улучив редкий момент, когда никто не досаждал, горестно начинал жаловаться на, по его словам, «занудливые объекты науки»: диалектику или закон прибавочной стоимости.

Обращаясь за помощью, он уже, в зависимости от концентрации объявшего его «тумана неизвестности», смущенно бурчал: «Подсоби, товарищ редактор!» или: «Выручай, профессор!» Последнее свидетельствовало уже о крайней степени отчаяния... Приходилось выручать. Таничев махал рукой, ворчал: «Не иначе — ворона на хвосте диаматом тебя снабдила». «Всякие диаматы» давались ему туго.

А стоило нам вместе оказаться на народе — тут он становился «профессором», мне, горожанину, черед был тушеваться. Выходец из деревенских низов, никак не оратор, обычно робеющий на трибуне, скромнейший Таничев среди нашего крестьянского люда был своим человеком, кровь от крови...

Подобное будничное просветительство в тогдашних условиях приобретало огромное значение. И наши комиссары с этой деятельностью справлялись отменно.

Умение общаться с народом, имеющим достаточно трудностей из-за акклиматизации в «экзотической» среде обитания, подкреплялось важнейшим фактором — безусловным моральным авторитетом малочисленной и поразительно сплоченной партийной организации, успевшей, при отличной комсомольской подмоге, все же многое совершить в относительно короткий срок и при весьма неблагоприятных обстоятельствах. Ведь ни система снабжения, ни железнодорожный транспорт фактически еще не в состоянии были поспевать за вынужденными скоростными темпами необычной заполярной стройки, за ее экстренными техническими требованиями, за образовавшейся взрывной волной роста населения, за градостроительным бумом.

Все было в темпе бума. И конечно, коммунисты были в тревоге за положение населения, имевшего все основания выражать недовольство. Коммунисты были за все в ответе и не снимали с себя ответственности, работали яростнее всех, сами впряжены были коренниками в изматывавшую их физическую и нервную нагрузку.

Выпускать ежедневную газету в по существу еще иллюзорном городе, в великой скученности барака, совмещавшего типографию с редакцией; когда для сбора информации сотрудникам преимущественно приходилось полагаться на резвость ног; когда следовало бдительно следить, дабы наборщики не «подзаправились» одеколоном (а это на первых порах случалось, и в подобной аварийной ситуации самоотверженно выручала нас единственная женщина-наборщик); когда на «культурный огонек» в наши клетушки набивались гости-завсегдатаи в ожидании литературных бесед, выступлений поэтов: ведь редакция пребывала еще и своего рода монопольной точкой культурного общения, — в совокупности все это становилось нашей радостью, гордостью, но было и изнурительно, а главное — ко многому обязывало нас как сотрудников газеты в моральном аспекте личного поведения. За этим я следил со всем тщанием, сторожа безусловность авторитета газеты...

Не лишне будет напомнить, что на всей территории строжайше, неукоснительно соблюдался сухой закон. Он также становился выражением предуведомления: мол, помни, что находишься на чрезвычайной стройке!

Было известно, что железнодорожная обслуга норовила спекульнуть «горючим». Для камуфляжа провозили его в чайниках, самоварах, поймали и «затейника», ухитрившегося полнехонько залить самогоном резиновые сапоги. Однажды, по дороге на рудник, я оказался свидетелем немой сцены «самосуда». Бородатые, весьма пожилые мужики усердно держали какого-то человека, руки заломили ему за спину, а голову наклонили книзу. Один из мужиков степенно, не торопясь, высоко подняв бутыль, поливал голову страдальца. Я подоспел к ним в тот момент, когда остатки зелья сливали за ворот. Разило самогоном. Мужики оказались староверами, а страдалец — спекулянтом, проводником товарняка. Экзекуция проходила чинно, в торжественной тишине. Спекулянт и его «воспитатели» разошлись не прощаясь.


* * *

В городе Кировске, в Домике-музее С. М. Кирова, на одном из стендов я увидел давнюю фотографию: первобытный, убогонький барак редакции и типографии газеты «Хибиногорский рабочий». Средь наметенных сугробов, точно у зимовья арктического поселения, — группа сотрудников газеты. До чего молодые!.. И я — молодой, в огромных валенках «на вырост», как подшучивал всякий, кому не лень, на лыжах с веревочным креплением — я в этих валенках лихо спускался с гор, бесшабашно, наугад прокладывая лыжню. Кроме меня, некому искать себя на этой случайно уцелевшей фотографии, ставшей музейно древней...

Гляжу на сугробы, на своих неуклюже укутанных сотрудников, на Линочку, единственную представительницу прекрасного пола, — и до чего они юны, до чего все это было давным-давно! Глаза затуманиваются слезой, ибо все-все они ушли. Мне же вспоминается, как всех я их любил за дружбу, за легкость, с которой они несли тогда наше нелегкое бремя, несли весело, в братском единстве!

За сутолокой дней, за тогдашней молодой уверенностью, что все еще впереди, — как обычно, я не успел сказать им, до чего любы были они мне, до чего радостно было с ними работать... Они ушли, мне одному доверив эту щемяще-горестную печаль нахлынувших воспоминаний...


Мемориальный музей расположен в том первом домике будущего города, в котором на совещании, ставшем историческим, Сергей Миронович Киров заслушал сообщения геологов о богатейших кладах Хибинских гор. В этом домике и было произнесено: «Здесь будет город заложен...»

На стене бережно сохраняемого мемориального домика — уникальная фотография этой встречи. Молодые лица: ведь и самому старшему — Сергею Мироновичу — лишь сорок три года!

Докладывал поныне здравствующий профессор Михаил Павлович Фивег. И до чего неправдоподобно молод на фотографии ныне маститый геолог Леонард Борисович Антонов — ветеран из ветеранов Хибин, по сей день (уже отметив в Кировске свое восьмидесятилетие) все еще проживающий среди родных гор, исхоженных им в первых поисковых партиях геологов-кладоискателей. Ведь именно ему и выпало незакатное счастье хранить не только историю, но и предысторию края и города, чьей живой реликвией ему суждено было стать, обретя здесь у Кукисвумчорра заветную родину души своей.

А рядом с Кировым на фотографии такой молодой и красивый — неистовый Василий Кондриков, ставший легендой края, заслуженной легендой.

Мемориальный музей зажат каменными жилыми домами горняцкого поселка, спутника Кировска, зажат территориально, но до чего трогательно холят его сотрудники музея во главе с обаятельной Ольгой Александровной Легких, всей душой пекущейся о сохранении и приумножении фондов этого хранилища, ставшего реликвией не только города, но и края.

...Не могу вспомнить: есть ли в музее экспозиция, посвященная местному ботаническому саду? Наверное, имеется, но память о ней вытеснена недавними непосредственными впечатлениями от посещения сада, этого рукотворного чуда заполярных кудесников.

Ведь знаю же, что тогда, всего через десяток лет после отгремевшей гражданской войны, стройка началась в муках бездорожья, связанная со страной лишь хлипкой железнодорожной ниткой, сметанной на скорую руку, на ура, свирепо заносимой сугробами. Железнодорожники, также второпях, будущую станцию будущего города обозначили загадочно: «Вудъявр», а город, чуть позднее, наречен был «Хибиногорск», — вот и пошла катавасия с грузами, блуждавшими как бы в тумане, невесть по каким путям, стремившимся к заколдованной станции «Хибиногорск», в ведомственном реестре не числящейся.

А люди продолжали прибывать: где их селить, чем кормить, во что обуть, как уберечь от цинги, да и что они умеют делать, чем им работать? Ведь неведомо где запропастились высланные лопаты, молотки, гвозди. Как быть с дверными замками? Вся прибывшая партия замков — однотипная, двери первых строений можно отпереть одним ключом. И середь подобной круговерти какие-то вовсе блаженные: колдуют в затишке, заговаривают клочок тундры, что-то тычут в ее хладную плоть, обихаживают любовно. И вот в зимнюю стужу оказывается на моем столе в редакции «Хибиногорского рабочего» — диковинный, смущающий мою душу — букет цветов!

Пройдут десятилетия, в великолепном Дворце культуры Кировска будут отмечать Женский день 8‑е Марта, соберутся нарядные женщины с приколотыми на груди пунцовыми гвоздиками, а я буду рассказывать им, как в давнюю зимнюю стужу, когда люди наши так зябли, нуждаясь в охапке дров, у меня на столе пламенели цветы — подарок молодого ботанического сада. Как я был смущен, а академик Ферсман мудро увещевал меня, уверяя, что без цветов в столь суровом краю люди будут болеть духовной цингой.

А в Ленинграде, в Музее С. М. Кирова, когда соберутся и там ветераны Хибин отметить юбилей маститого ученого Николая Александровича Аврорина — зачинателя заполярного колдовского сада, я с трибуны поблагодарю его за тот давний, незабываемый мною букет, а ныне, от себя лично, вручу ему свою только что вышедшую книгу, заметив, что и она порождена памятью сердца, также вобравшего в себя прелесть цветов, некогда подаренных им молодой редакции моей заполярной газеты.

Ботанический сад Заполярья был проявлением нашей веры в то, что «саду цвесть, когда такие люди в стране советской есть»!


* * *

Когда со станции Апатиты (бывший разъезд Белый) машина мчит тебя к Кировску, а особенно когда сторонкой, задами объезжаешь Апатиты, лишь издали любуясь на громады его домов, то на всем пути бросаются в глаза «меты прошлого», они как бы представляют собой летопись развития городов-побратимов: Кировска и Апатитов.

Первые строки этой летописи уже стерты временем, лишь в смутной памяти уцелевших старожилов сохранились невеселые воспоминания о шалманах и бараках. Их уже, конечно, нет, но в пути между городами еще коробят наше эстетическое восприятие дряхлые, хоть и подмалеванные «коттеджи» — некогда столь желанные для настрадавшегося в шалманах люда. Да, не сразу и Москва строилась... Но среди величавой красоты Хибинских заснеженных гор, с таким вдохновением порожденных природой, сподручно ныне и человеку проявить в полную силу талант своего зодчества. Ибо да устрашимся мы насмешки своих потомков, хоть они будут и преклоняться перед иными творениями рук наших, справедливо преклоняться...

Город Хибиногорск был порожден с «камнями в печени». Его заложили строители на берегу очаровательного озера, среди волшебно-красивых гор, но эти горы стали и его роковыми «камнями», ибо зажали город, лишили его возможности роста вширь. Вот почему спустя годы и пришлось с интервалом в девятнадцать километров, у озера Имандра, на линии железной дороги Ленинград — Мурманск возвести город-побратим Апатиты, на приволье равнины, окантованной по горизонту теми же величавыми горами.

Произошла ли ошибка в первоначальном выборе местоположения города? Нет, сказалась не ошибка, а необходимость. Ведь и Петрополь возник «из топи блат» и вот уже более двух веков «как Тритон, по пояс в воду погружен», расплачиваясь за столь необходимое стране «окно в Европу». Чистейшей фантазией было бы закладывать заполярный горняцкий город в двадцати пяти километрах от производственной базы, от апатитовых месторождений, от рудника. Поселок, раскинувшийся вблизи рудничной горы, трагически расплатился за подобную близость под ударом снежной лавины. Кировск расположен в семи километрах от рудника, конечно, отсюда и людям полегче ездить на работу, нежели из города Апатиты.

Но неимоверно расширился объем добычи руды: заложенный полвека тому назад и поныне еще эксплуатируемый рудник имени Кирова давно уступил первенство более «молодому» собрату — Центральному руднику, получившему свое предпочтительное наименование по праву наибольшей мощности, ведь он поставляет Второй обогатительной фабрике больше половины всей добываемой апатитовой руды.

К Центральному, расположенному на высоте 1200 метров над уровнем моря, оборудованному по последнему слову мировой техники, рабочих привозят в могучих, комфортабельных и обогреваемых автобусах. По предварительно расчищенной снегоуборочными машинами дороге, свирепо урча на виражах, автобусы берут подъем в гору, а по бокам дороги, поодаль, снежно-ледяными, вскинувшимися на дыбы мохнатыми чудищами вздымаются опоры высоковольтной линии. Красота — завораживающая. Но работать тут способны лишь сильные, отважные и весьма умелые люди. Заработки соответствующие — до 750 рублей в месяц. Примечательно — характер производства требует слаженности коллектива, высочайшей ответственности, поэтому годовой отсев рабочих за нарушение производственной дисциплины не превышает пяти-шести случаев.

Когда ныне переступаю я порог светлой, просторной столовой рудника, сказал бы даже — щегольской по убранству, чистоте и обслуживанию, как не вспомнить мне уже из седой древности выплывающее «международное» соревнование на склоне Кукисвумчорра, на юру, на свежаке, с инструментарием, унаследованным еще из дальней дали, тех — не на перинах спавших, не густо евших, кое-как приодетых... А ведь даже тогда — наша взяла!

Может, сейчас кто из их внуков и нынче робит на руднике, сидя за баранкой неведомой и не снившейся его деду-чемпиону штуковины, одним махом подхватывающей дедову «богатырскую» месячную норму.

И все же снимем шапку, склонив голову у могилы Неизвестного труженика, некогда заброшенного в дотоле неведомую ему окаянную снежную круговерть. Первого труженика, сплюнувшего с досады, а затем, почесав затылок, поплевав в ладони, принявшегося тут работу робить.

Кировск и Апатиты — детища разных исторических периодов развития комбината «Апатит». По рельефу местности железнодорожную ветку к руднику-первенцу можно было проложить лишь берегом, огибая озеро Вудъявр. Естественно, что и Первую обогатительную фабрику — АНОФ‑1 строили у железнодорожной трассы, вынуждая будущий город оказаться навсегда отторгнутым от своего «моря», никогда не иметь нарядной набережной, парадного «морского» фасада.

Городу пришлось холмами взбираться ближе к горам, а улицам подчиняться прихотям ландшафта. Ленинградцам-первопроходцам, привыкшим к прямым как стрела петровским «прешпектам» родного города, пришлось смириться, и уже первая строившаяся улица, Хибиногорская, пошла легкой дугой, свысока, опасливо кося глазом на бурную речонку Белую, резво падающую из величаво-спокойного, будто застывшего озера. А для безопасности пешего общения горожан с озером, а также с АНОФ-1, ленинградские метростроевцы проложили подземные переходы.

Но и от «злых духов» гор хибинскому жилью также следовало располагаться на почтительном расстоянии, ведь жизнями людей пришлось расплатиться, столкнувшись с коварством снежных лавин. Хибины знакомы с циклопическими снежными лавинами, достигавшими массы в сто тысяч кубометров. Заполярные вспышки свирепости — под стать ярости взбесившихся вулканов. И потому Кировск причудливо изворачивается поодаль от озера и на вежливом расстоянии от гор.

Этот город-работяга не призван привлекать туристов пышностью, но туристов у него множество, и они выстраиваются в многонациональные очереди. В чем секрет? В горах, девять месяцев в году покрытых снегом. Вот и превратился наш город в один из прославленных центров горно-лыжного спорта. А исполком горсовета, загадывая далеко вперед, яростно хлопочет об укреплении технической базы своего уникального спортивного комплекса: глубинные клады окрестных гор в конце концов исчерпаемы, а снегов — на ближайшие тысячелетия — хватит, вот и поспевай устанавливать новые горно-лыжные подъемники, строй гостиницы, обзаводись инвентарем. По горло хлопот, но дело оздоровительное не тольо физически, но и нравственно, и не только для молодежи. Да и весьма рен-та-бель-но‑е дело!

По сравнению с Кировском Апатиты привольно раскинулись на равнине широкими проспектами, застроенными новехонькими просторными домами, в родословной которых плебейские шалманы не значатся. Правда, и ему не удалось выйти к воде, к красавице Имандре, да и к вокзалу он, как мы говорили, обращен, деликатно говоря, — спиной, становищем разномастных жилищ эпохи «временного прозябания».

Отпочковавшись от Кировска, город Апатиты со временем приобрел и особую роль командного пункта экономически весьма расширившегося региона, на географической карте которого вокруг новых производств стали возникать «новорожденные» населенные пункты. К примеру, поселок Полярные Зори, нарядно раскинувшийся невдалеке от атомной электростанции, географически тяготеет к городу Апатиты, а не к горняцкому Кировску. Вот и получилась парадоксальная ситуация, при которой Управление объединения «Апатит» пребывает в Кировске, а Кировский горком партии — в Апатитах, там же «мозговой пульт» региона — институты Кольского филиала Академии наук. В Апатитах находится и редакция газеты «Кировский рабочий». И это, безусловно, правильно, что районные наименования сохраняют генетическую связь с флагманом региона — Кировском.

Кировск отнюдь не отошел на роль всего лишь реликвии края, хотя этот бывший Хибиногорск — первенец края — навсегда сохранит некий героический ореол своего происхождения. Живой, все еще обстраивающийся горняцкий град, расположившийся в волшебной по красоте заполярной зоне, в весьма недалекой исторической перспективе того и гляди станет и жемчужиной туризма. И Кировский горисполком, обеспечивая нужды сограждан, заодно мудро предугадывает заботы наших дальних потомков, отдавая много сил «индустриализации» спортивной сферы опекаемого города. Не только по долгу службы, но и по велению беспокойных сердец.

Вспоминается, как в давней молодости нам частенько попадались штампованные зачины очерков о возникавших тогда новостройках: «В этих местах недавно свистели суслики, а ныне...»

Для сопоставления хотя бы «комиссарского» контингента Хибин первой пятилетки с партийно-хозяйственным и инженерно-научным корпусом пятилетки нынешней уже никак нельзя ограничиваться сравнением лишь пластов материально-технической культуры. Ныне возникла новая, сложная шкала показателей: каков стал Человек? В какой степени совместил он культуру, как известный уровень достигнутой обществом цивилизации, с наиважнейшей доминантой показателей — полнотой человечности, нравственной отзывчивости? Ведь именно энергия человечности в Человеке и призвана быть мерой нашего бытия, бытия социалистического.

Общеизвестный факт: когда двадцатидевятилетний Василий Кондриков был выдвинут начальником затеваемой в Хибинах стройки, а он, бедняга, ничего не смыслил ни в геологии, ни в технике добычи руды, ему пришлось, по совету Сергея Мироновича Кирова, срочно перебазировать свою жену, Инну Лазаревну, с балета — да в горный техникум. Дабы всегда иметь под рукой «грамотея».

Смешно? Нет, трогательно!

Рабоче-крестьянской власти лишь предстояло подготовить своих специалистов, свою интеллигенцию, а пока весьма и весьма не хватало нужных кадров для затеваемого богатырского революционного размаха.

Ведь первую пятилетку мы закладывали, всемерно привлекая наиболее лояльных из, как их называли тогда, «буржуазных спецов». Самоотверженно и, конечно, весьма умело работали эти «спецы» и на нашей стройке, но должен с болью сознаться, что, отдавая дань тогдашней гипертрофированной «бдительности», то бишь подозрительности, я также держался принятой нормы корректности, поэтому и не в состоянии хоть кому-нибудь из них, кроме академика Ферсмана и, тогда лишь будущего, академика Эйхфельда, дать индивидуализированную характеристику.

Помню, что охотников взять на себя риск прокладки железнодорожной ветки от тогдашнего разъезда Белый, нынешние Апатиты, к Хибиногорску и далее к рудничному поселку что-то не находилось. А решился на это и блестяще справился с труднейшей операцией «спец», к которому полагалось относиться с особой настороженностью.

Увы, и это являлось издержками пролетарской революции, утверждавшей себя в отчаянной схватке с классовыми врагами. Поэтому и мы все еще продолжали пребывать «на страже».

Счастье, что широкая и яростно действенная натура Кондрикова импонировала и «спецам». С профессиональным любопытством литератора наблюдал я за оттенками его обращения с контингентом высоких специалистов. За его грубоватой настырностью явственно просвечивали доброжелательность и некое затаенное восхищение их «ученостью». Он не завидовал, а гордился ими.

Однажды неожиданно спросил меня:

— А ты слышал, как Ферсман шпарит стихотворения? На-и-зусть! Ну и дает: без продыха, без единой спотычки. Во-от голова, так голова... — И тут же, с запалом: — А ты сдюжишь с ним на тыщу строк потягаться?

Ответил, что на память не могу жаловаться, а стихи, хоть и очень люблю, но запоминаю худо.

Он недоверчиво покачал головой:

— Ты же из писателей, почему же стих не научился запоминать? Темнишь, брат, не вяжется. — И с досадой: — Я как запомнил этого... Некрасова... «Откуда дровишки? Из леса, вестимо...» — умирать буду, а спросишь — пренепременно смерть отпихну, вскочу да отвечу. А ты из писателей — и не упомнишь, не иначе — больше в седле сидел, чем за книгой.

Он был явно удивлен и недоволен, усомнился во мне. Как некогда, наоборот, удивился и преисполнился радости, обнаружив, что я, как он, сам заядлый конник, выразился, «ладно в седле держусь».

Он вообще любил, когда ладно работалось. Отсюда было его уважение к специалистам, к «мозговому народу».

Мне уже приходилось упоминать, с каким восхищением относился академик Ферсман, человек наиумнейший и редкостного таланта, к Кондрикову. Хотя знал, до чего тощехонек «образовательный ценз» этого самородка, человека из народных низов, самозабвенно, на ходу учившегося «управлять государством» на вверенном ему участке.

С душевным волнением вспоминаю и нашего хибиногорского партийного секретаря Таничева, заочно (и столь трудно) одолевавшего диамат, а меня величавшего «профессором», когда разъяснял ему всего лишь азы марксизма.

Не будем сопоставлять столь сложные параметры натуры «начальника» Кондрикова и секретаря Таничева с нынешними руководителями объединения и партийным руководством. Ведь человек — продукт окружающей его общественной среды, и сопоставлять людей разных исторических срезов эпохи можно лишь с учетом совокупности примет их времени.

Ныне не только секретарь Кировской городской партийной организации, но и председатели исполкомов горсоветов в Кировске и Апатитах — люди не только с высшим образованием вообще, но еще и горняки, то есть соответствуют профилю своего горняцкого края. В бюро горкома партии также все знатоки своего дела. Поэтому не удивительно, что, встречаясь с политическими и хозяйственными деятелями, да и, как говорят, «с народом», убеждаешься в своего рода гордости тем, что у них «в верхах», как и у литераторов, бушуют творческие споры то вокруг системы очистных сооружений, призванных предохранить жемчужину края — озеро Имандра от загрязнения отходами АНОФ‑2, то по поводу изыскательных экспедиций геологической службы.

Подобного не могло быть на заседаниях бюро городской партийной организации пятьдесят лет тому назад хотя бы потому, что никто из нас не смел претендовать на компетентность в сугубо технических вопросах. Мы были, по преимуществу, политическими массовиками-организаторами, работа с людьми оставалась нашей первейшей, неотложнейшей задачей.

Нужно было, наперекор всему, призывать людей строить жилье, школы, бани, строить и во внерабочее время, понимая и разъясняя, что медлить нельзя. Нужно было изыскивать возможности готовить собственные кадры, готовить специалистов, не уповая на командированных. Нужно было создавать кадры оседлых жителей. В начальной стадии строительства это было чрезвычайно ответственной задачей, требовавшей опыта, специфической сноровки.

Возможно, я несколько идеализирую сохранившуюся преемственность той демократичности, которая на первой стадии освоения Хибин диктовалась неласковыми условиями жизни и работы, уравнивавшими руководителей и руководимых. Суровость Севера заставляла людей более остро ощущать свою общность, свое равенство перед стихией.

Конечно, все это радостно для меня, ведь я и сам себя проверяю: не приукрашиваю ли по-родственному людей столь дорогого мне края. Нет, не приукрашиваю. Ведь и без «свидетельских показаний», в личном общении убеждался, что люди хорошие, крепкие, заинтересованные.

Поразителен политический, организационный, технический успех народа, совершившего революцию всемирно-исторического значения. За одну пятилетку был пройден путь от запряженных оленями нарт Зосимы Куимова, вывезших сто пудов породы на пробу, до начала промышленной железнодорожной отгрузки концентрата «камня плодородия». Но из этого не следует, что с такой же стремительностью способна трансформироваться духовная сущность человека.

После победоносного завершения гражданской войны стало ясно, что в такой отсталой крестьянской стране, как Россия, совершить революцию легче, нежели достичь высокого рубежа культуры. И борьбу за культуру масс партия большевиков признала наиважнейшей и труднейшей задачей революции, настоятельнейшей своей заботой. Ликвидация неграмотности рассматривалась при этом лишь как элементарная предпосылка для развития культуры, в такой же степени, как производство кирпича является техническим условием возникновения градостроительных шедевров.

Первая группа молодых ленинградских литераторов не «наведалась» в экзотические Хибины, а с весны 1931 года обосновалась работать в аппарате газеты. Когда летом того же года Хибины посетил заместитель председателя Совнаркома А. Лежава, его осенила идея подкрепить литературную репутацию заполярной стройки и именем маститого писателя, автора нашумевшей эпопеи «Железный поток» — Серафимовича.

В письме к В. И. Кондрикову от 22 июля 1931 года Лежава сообщил:

«Я все еще под влиянием апатитовых впечатлений, поэтому вы не должны удивляться, что я не успел приехать в Москву и окунуться в собственное дело, как успел уже агитнуть в вашу пользу. Вчера встретился с тов. Серафимовичем, рассказал ему про апатиты и подбил старика ехать к вам, чтобы писать очерки о новых чудесах. Я считаю эту поездку очень полезной для вашего дела...»

Поездка Серафимовича не состоялась, но молодым ленинградцам удалось «агитнуть» за Хибины уже в следующем —1932 году — и не только очерками, а сразу двумя книгами: сборником «Большевики победили тундру» и книгой Я. Шаханова о почине никому тогда еще неведомого И. Г. Эйхфельда, вздумавшего доказать, что и за Полярным кругом можно выращивать «витамины».

Обе книги вышли в существовавшем тогда «Издательстве писателей в Ленинграде». Громоздкие формы «утрясаний» тогда еще не были изобретены, поэтому мне, как члену правления этого издательского кооператива, не составило особого труда утвердить их незамедлительное опубликование.

На заседании правления издательства особенно пылко поддержал это предложение неистовый путешественник Николай Семенович Тихонов. Его тогда больше всего увлекло мое живописное описание Хибинских чудо-гор, а всех остальных — мои восхищения ухой из розовой кумжи, которой меня угостил в домике на берегу волшебного озера Имандра кудесник и неисправимый фантазер Иоган Гансович Эйхфельд.

Правда, по поводу рукописи о заполярном агрономе-землепроходце мне пришлось давать объяснения секретарю обкома партии Борису Павловичу Позерну, старейшему большевику, человеку редкостного обаяния. Помнится, что больше всего его покорило мое описание, как ночь напролет провел я в избушке Эйхфельда, опьяненный его чудесной, тающей во рту кумжей и неистовой верой в реальность и необходимость развития заполярного земледелия.

Борис Павлович внимательно слушал, а затем, усмехнувшись, махнул на меня рукой и с лукавинкой спросил:

— А не зачаровала ли вас тысяча вторая сказка Шехеразады?

Спустя четыре десятилетия, в Ленинграде, на слете ветеранов Хибин, когда в своем выступлении я упомянул о первой встрече с будущим академиком Эйхфельдом, побудившей меня добиться издания о нем книги, Иоган Гансович воскликнул, что книга эта была лучшим подспорьем его работе в Заполярье.

Сборник «Большевики победили тундру» был первым литературно-публицистическим запевом только-только порожденных Хибин и первым вкладом ленинградских писателей в популяризацию стройки за Полярным кругом, тогда еще казавшейся диковинной.

Составителем-энтузиастом сборника был сотрудник нашей газеты, литературный критик Михаил Майзель. Не лишне будет рассказать об этом славном зачинателе писательской дружбы с Хибинами.

Когда я стал агитировать Мишу поработать в газете «Хибиногорский рабочий», а был он тогда доцентом Ленинградского университета, то он, не раздумывая, пренебрег академической карьерой, его пленил новый боевой фронт. Миша был моим близким другом, я знал, что юношей он добровольцем ушел в Красную Армию, прошел гражданскую войну, но для людей этого поколения подобная биография была столь естественна, что как бы и не возникала необходимость ее детализировать. Когда я согласовывал кандидатуру Миши в обкоме партии с Борисом Павловичем Позерном, тот, улыбнувшись, прервал первую же рекомендательную фразу. Борис Павлович в период Октября был комиссаром Северного фронта, в 1918 году Петроградским окружным военным комиссаром, был он и членом реввоенсовета 5‑й армии, Западного, Восточного фронтов, красноармейца Михаила Майзеля отлично знал, — во время отражения банд Юденича грамотный молодой красноармеец был уже заместителем начальника политпросвета армии.

Таковы были люди Хибин, таков был первый составитель первого сборника о большевиках, победивших хибинскую тундру.

В предисловии к книге было сказано, что она «...выпускается «Издательством писателей» в порядке культурной связи передовой писательской общественности города Ленина с партийной и советской общественностью социалистического Хибиногорска». В статье, замыкающей сборник, в последнем абзаце выражено упование: «Трудящиеся Хибиногорска, инженеры и техники, разведчики и геологи, научные работники и горняки ждут от советских писателей, что они правдиво расскажут о мужественной большевистской работе по овладению горными богатствами Хибин...»

Мы можем гордиться, что оправдали эту надежду, что сквозь долгие десятилетия пронесли и упрочили нашу, в какой-то мере уникальную, дружбу с жителями Хибин.

Книга 1932 года опубликована была тиражом в три тысячи экземпляров. Она стала библиографической редкостью, а главное — драгоценнейшим свидетельством исторического зарождения культурного края — Хибин (сборник был приурочен к своеобразному юбилею — к трехлетию), а также неповторимым автографом эпохи — первой пятилетки Советской страны.

Из восемнадцати авторов книги ныне в живых — трое: академик И. Г. Эйхфельд, самоотверженный создатель чуда заполярного ботанического сада Н. А. Аврорин и поэт Лев Ошанин — тогда еще молодой комсомолец, лишь начинающий свой поэтический запев. В поэме «Повесть об ударниках Кукисвум» он описывает «шведский забой», с которым победно соревновались наши «доморощенные» горняки, еще только набирающие горняцкую сноровку, вчерашние деревенские парни.

Песню «Привет завоевателям» опубликовал и расправляющий поэтические крылья, совсем юный Саша Решетов, недавний рабочий табачной фабрики, с писательским десантом прибывший трудиться в газете «Хибиногорский рабочий». Ему и суждено было стать поэтическим запевалой Хибин.

Он лихо начинал:

Над голым Заполярьем

Квохтали куропатки,

Росомахи выли

В безлюдный простор.

А мы пришли в Хибнны —

Раскинули палатки,

Мы завоюем тундру —

И весь тут разговор!


И припев:


Глядят из песен наших,

Навеки боевых,

И памятники павших,

И ордена живых!


Академик А. Е. Ферсман с обычным для него блеском написал статью «От научной проблемы — к реальному делу». Сжато была представлена начальная драматическая борьба за использование богатств Хибин. Драматическая — поскольку пришлось преодолевать не только упорство несведущих администраторов, но, увы, и злое противодействие научных маловеров.

«Большевики победили тундру» — драгоценный сборник, не расскажешь о всех его материалах, но в совокупности они — клад для нас и наших потомков. Даже своими наивностями и перехлестами, отражавшими накал времени, книга бередит наше сознание. В очерке «Самые интересные люди» приводится «позорный факт»: комсомолка прельстилась «пуховой периной... чуждо-классового человека». Ей-ей — ни один ветеран не упомнит в тогдашних Хибинах роскоши пуховой перины, да еще у «чуждо-классового». Но в той же статье, как самые интересные люди, упоминаются комсомольцы Василий Счетчиков и Сергей Плинер. Василий Счетчиков, недавно умерший в Кировске, был секретарем первой комсомольской ячейки в Хибинах, а Сергей Плинер — секретарем комсомольской организации первого рудника. Коммунист, участник Великой Отечественной войны, многажды награжденный, Сергей Еремеевич Плинер, ныне пенсионер, с неугасаемым комсомольским задором исполняет обязанности секретаря секции ветеранов Хибин при Музее С. М. Кирова в Ленинграде.

Второй сборник — «Хибинские клады» — вышел в свет лишь спустя сорок лет... Подзаголовок: «Воспоминания ветеранов освоения Севера».

Да, ветеранов, — прошли трудные для страны десятилетия, в том числе и война — самая кровавая в истории человечества. Ветераны уже разменивают семидесятые — восьмидесятые годы своей жизни. Когда я пишу эти строки, из двадцати шести наших авторов сборника — десять ушли в бессмертие...

Составитель второго сборника — кандидат исторических наук Григорий Иванович Раков, полковник в отставке. Для меня он на всю жизнь все же остается Гришей, ведь он, да еще Боря Шмидт — ныне маститый поэт были самыми юными, начинающими сотрудниками в «Хибиногорском рабочем». Кроме меня, тогдашнего редактора газеты, из сотрудников нашей редакции только Боря Шмидт — мой дорогой соратник — и остался в живых.

Пишу эту статью, а почта доставила мне бандероль: книгу Бориса Шмидта «Стихи о моих сокровищах» (издательство «Карелия», Петрозаводск, 1979 г.).

С глубоким волнением читаю посвящение к стихотворению «Полонез Огинского»: «А. Е. Горелову — первому моему редактору».

Позволю себе привести толику начальных строф стихотворения, ибо оно — о наших родных Хибинах.


Я слушал шумящий за окнами лес,

И память моя озарялась...

На домбре

Огинского полонез

Нам в клубе девчонка играла.

И музыки сентиментальная речь

Души поднимала глубины.

...В дощатом бараке дымящая печь.

Тридцатого года Хибины.

В грохочущем кузове грузовика,

Весь белый в пыли апатита,

Я только вернулся из рудника

И пил кипяток с аппетитом.

Ел глиноподобный, оттаявший хлеб

Той первой моей пятилетки,

Грел руки о кружку,

от дыма не слеп,

Писал, как романы, заметки.

Редактор безропотно стриг их и стриг,

Он был добряком, между прочим.

Лишь рожки да ножки заметок моих

Шли в «Хибиногорском рабочем».

Сиротки, глядели они с полосы,

Среди информаций забиты,

На бедного автора и на усы,

Еще не знакомые с бритвой...


Да, так оно и было, бывал и «кипяток с аппетитом», но при этом и неимоверный заряд веры в свое безусловное приобщение к победному шествию мировой истории. Поэтому и смог поэт, в эпистолярном жанре жалующийся на одолевающие его возрастные недуги, в стихах, почти полстолетия спустя, со светлой грустью вспомнить свою безусую молодость, под наплывающую из дальней дали «сентиментальную речь» полонеза — «тридцатого года Хибины» и дымящую в дощатом бараке печь.

Со светлой грустью...

Исторический день 2 ноября 1926 года, день «высадки» на вершину Расвумчорра, описывает И. Г. Эйхфельд:

«Поездка в горы в такое время года, когда и местные жители — саамы редко покидают долину в погоне за зверем, привлекала меня.

Ехать предстояло в необитаемые горы, по бездорожью, в неустойчивую зимнюю погоду, при коротком полярном дне, когда солнце едва-едва поднимается над горизонтом».

Далее:

«В 10 часов 30 минут мы были уже на самом верху Расвумчоррского плато... Отсюда, с высоты более 1000 метров над уровнем моря, открывалась величественная картина: в розовой дымке тусклого полярного дня терялись пологие склоны гор с сияющими провалами ущельев и долин. Стоим как зачарованные, не в силах тронуться с места. Кругом полное безмолвие и ослепительное сверкание снежных полей. Хотя и полдень, но солнце стоит почти над самым горизонтом, зажигая красным огнем снег под ногами. Наши тени причудливо тянутся по всему плато и теряются за линией обрыва. Термометр показывает минус 15... На краю обрыва мы обнаружили коренные выходы апатитовой породы... наколотили около 50 килограммов образцов, сложили их в рюкзаки и тронулись в обратный путь: до темноты надо спуститься к лагерю».

Это не только восторг первооткрывателя, восторг истомленного Колумба, наконец завидевшего неведомый берег, это и чувство высокого «упоения победой», всегда присущее человеку, охваченному дерзанием во имя благородной цели.

Летопись Хибин быстро накапливала богатства. Спустя менее трех лет, экспедиция геологов — Леонард Антонов, Григорий Пронченко, Михаил Фивег — на себе выволокла на ту же гору первый буровой станок, и 20 августа 1929 года заработала буровая, пошел апатит — «камень плодородия». Историческая дата промышленного освоения Хибин! «Сейд» — по-местному нечистая сила — капитулировал, устрашившись упорства человеческого гения.

Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Хибинскую эпопею вершили люди, ставшие нам известными, заслужившие свою славу, хотя, конечно, были и нытики, были сомневающиеся и неверующие. Московский институт удобрений набрался смелости отрядить в Хибины группу геологов-разведчиков и образовать там базу. Курьезный факт приводит в очерке «Год 1929‑й» старейший геолог Хибин Леонард Борисович Антонов, участник «выволакивания на себе» в гору ручного бурового станка: «Его мы заказали на свой риск в частной мастерской гражданина Купцова в Москве, в Марьиной роще» — вот и еще одна фамилия «пособника» хибинской эпопеи: ведь год-то 1929‑й, еще существуют в Москве нэпманы («гражданин Купцов» — даже фамилия символическая!). Как вспоминает Л. Б. Антонов, «в геологическом управлении и слушать не хотели о буровом станке», ссылаясь на то, что это «сорвет буровые работы на важнейших участках». Хибины еще не числились в важнейших объектах, они существовали лишь в сфере забот энтузиастов. Поэтому и возник, в порядке частной инициативы, «гражданин Купцов». Его и следует «приплюсовать» к оленеводу Зосиме Куимову: мозаика истории складывается из мельчайших подсобных элементов... И не только радостных...

В тот исторический день 20 августа 1929 года, когда забурилась первая скважина, три дня шла пустая порода, и лишь на четвертый день, с двадцать пятого метра — начался богатый апатит. Празднику предшествовало изнурительное, подлинно геройское упорство людей беззаветной самоотверженности.

Л. Б. Антонов вспоминает: «Июль не баловал хорошей погодой: порывистые холодные ветры, проливные дожди. Промокшая одежда леденила тело. Работать на горе было невыносимо. Из-за погоды затягивалось строительство вышки и установка бурового станка. На строительстве простудился рабочий Сергей Смирнов. Он жаловался на сильные головные боли, недолго проболел и скончался. Председатель профкома собрался было произнести надгробную речь, но только кашлянул и махнул рукой».

«Безумству храбрых поем мы песню!» — кто не знает этих слов буревестника революции — Максима Горького! — Не счесть, сколько сердец было некогда разбужено и зажжено пламенем этих слов. «Безумцы» борьбы за счастье человечества ведают, что венки славы бывают и посмертными. Поэтому и нельзя забыть скромного горняка Сергея Смирнова, первым павшего в битве с сейдом Кукисвумчорра, — побежденная гора и приняла его прах.

Есть еще одна могила первопроходца Хибин. В очерке «Лавина с горы Юкспор» проникновенно рассказал о нем писатель С. Н. Болдырев: это секретарь первой партийной ячейки в Хибинах, насчитывавшей, как он сам писал, «11 человек коммунистов и комсомольцев», Григорий Степанович Пронченко.

Григорий Пронченко — один из трех геологов-разведчков, пришедших на плато Расвумчорр с первой бурильной установкой. В июне 1929 года группа разведчиков с невероятными трудностями, уже в полнейшем изнеможении достигла конечного пункта и разбила лагерь (на том месте сейчас стоит дом бухгалтерии рудоуправления треста «Апатит»). С душевным волнением читаешь признание этого мужественного человека: «Кругом было так дико, неприветливо, сурово и печально, что трудно было верить, как мог сюда пробраться человек... Гуляли ветры, горы находились в ночном свинцовом тумане. Чувствовалась настоящая холодная зима. Быстро разбитая палатка угрюмо покачивалась с боку на бок от сильных порывов ветра. Полотнища ее хлопали и колья шатались. Было это в ночь с 8‑го на 9 июня».

Человек высокой партийной совести, он за всё считал себя первым «в ответе». После того как 5 декабря 1935 года в четыре часа утра, впервые с начала стройки, зловещая непогода обрушила с Юкспора многотонную лавину снегов — снесла с рельсов паровоз, в ледяную могилу превратила два дома со спящими в них людьми, — Пронченко принял на себя обязанности начальника противолавинной службы.

Хибинская стройка не имела еще опыта борьбы со снежным сейдом, этим свирепым заполярным колдуном, способным взрываться гигантскими, грохочущими, как землетрясения, лавинами. Прошли годы накопления научного и практического опыта борьбы с подобными бедствиями. Но Григорий Пронченко не мог ждать, а вернее, он сознавал, что Юкспор не будет дожидаться, что он лишь притаился, а у его подошвы — дома, люди.

Спустя несколько дней после случившейся беды, Григорий Пронченко пошел в гору, на разведку. И коварный сейд, стороживший Юкспор, накрыл его снежным саваном...

«Память о нем свято хранится кировчанами, и его именем названа улица в поселке горняков на 25‑м километре, у подножия горы Юкспор...»


Директором первого в мире Полярного ботанического сада с 1931 по 1960 год был Николай Александрович Аврорин.

Свой очерк «Юность полярного сада» Н. А. Аврорин начал со слов: «Первая пятилетка. В те годы на Крайнем Севере, наверное, самым популярным было слово «первый». Ему также суждено было утвердиться «первым». Далее он пишет: «В 1931 году я, двадцатипятилетний ботаник, был послан Академией наук СССР в Хибины, чтобы завершить ботанические исследования Хибинских гор, прерванные гибелью профессора С. С. Ганешина, заблудившегося в тумане в горах».

Имя профессора С. С. Ганешина тоже следует внести в мартиролог «богатырей» Хибин, — ведь и он отдал жизнь за счастливые улыбки детей, ныне резвящихся на улицах хибинских «населенных пунктов».

Жену Н. А. Аврорин уведомил: «...на Крайнем Севере я первый и последний раз, ботанику тут делать нечего». А остался... на 29 лет! Молодого ботаника академик А. Е. Ферсман напутствовал словами: «Ваша задача будет решена, когда на каждом окне будут цветы».

Я уже упоминал, что, когда в присутствии А. Е. Ферсмана я выразил смущение по поводу того, что люди еще живут в бараках и палатках, а в редакции «Хибиногорского рабочего» на столе — букетик цветов, академик воскликнул, что без цветов люди Севера будут болеть душевной цингой.

До чего мудр был Александр Евгеньевич Ферсман, но даже он не мог предвидеть: «Началась Великая Отечественная война, — вспоминает Н. А. Аврорин. — Кольская база Академии наук СССР, кроме ботанического сада, эвакуировалась в Сыктывкар. В саду же осталось лишь десять человек. Мы стремились сохранить наши коллекции и в то же время занимались выращиванием огородной рассады для населения и лекарственных растений для госпиталей. Суровая обстановка прифронтовой области не только не погасила в людях тяги к красоте, но, наоборот, обострила эту извечную любовь человека к прекрасным творениям природы. Мы едва успевали удовлетворять спрос на букеты для раненых и приезжавших на отдых с фронта бойцов. По просьбе командования Северного флота мы устроили клумбы на базе подводников».

Ботанический сад, снабжая раненых бойцов цветами, не только утолял извечную тягу человека к прекрасному, но еще и поддерживал их концентратом из местного витаминного сырья. Ведь и эти штрихи военной страды многое расскажут нашим потомкам, послужат раздумием для исследователей богатырских деяний нашей Советской родины.

Трудно отказаться от горделивого искушения доброе слово сказать о каждом участнике сборника «Хибинские клады»: о Семене Барсуке, бывшем рабочем-активисте Ленинградского прославленного завода «Электросила», с 1931 года культпропе Хибиногорского горкома партии; Элеазаре Бергмане — главном механике, а затем начальнике технического отдела треста «Апатит»; Николае Воронцове, члене партии с 1917 года, начальнике строительно-монтажного управления треста «Апатит»; Михаиле Онохине, первом рабочем сельскохозяйственной опытной станции, человеке редкостных душевных качеств; Сергее Плинере, с 1931 года мастере по пневматическому хозяйству на руднике, секретаре рудничного комитета ВЛКСМ; Антонине Поляковой, всеми ласково называемой Тосенькой, одной из первых комсомолок, с 1930 года работавшей медсестрой, а одновременно — культпропом горкома ВЛКСМ; Павле Семячкине, члене партии с 1917 года, с 1932 года работавшем секретарем горкома партии; Сергее Сиротове, члене партии с 1919 года, начальнике строительства гидроэлектростанции на реке Ниве; Михаиле Фивеге, с 1929 года руководившем геологической экспедицией в Хибинах, на исторической встрече с Кировым в утро 1 января 1930 года докладывавшем о разведанных кладах Хибин... Всего не охватить, но никак не могу умолчать про очерк бывшего редактора «Хибиногорского рабочего» А. А. Брусничкина «Энтузиаст обогатительного дела».

Очерк — о необычайной биографии Тиграна Багдасаровича Прудова, прибывшего в Хибиногорск вести монтаж оборудования Первой обогатительной фабрики. К сожалению, в сборнике не догадались рассказать и о славной биографии самого очеркиста — Алексея Брусничкина, члена партии с 1919 года, бойца гражданской войны — человека истинно «золотого фонда» начальных годов нашей резолюции. Может, тому виной — редкостная скромность этого большевика.

Герой очерка имя носил — «тигриное» и всю свою жизнь был яростно деятельным. «Посчастливилось» ему стать обогатителем лишь по милости Бакинского окружного военного суда, приговорившего Прудова 12 апреля 1912 года «к ссылке на 20 лет на свинцовые рудники... Приговор окончательный, обжалованию не подлежит». Непокорный бунтарь бежал с каторги, был пойман и... отправлен в Караганду на обогатительную фабрику. Вот где обучили нашего первого хибинского обогатителя.

Послушаем автора очерка: «Перед моим мысленным взором прошли названия мест, где Тигран Багдасарович активно участвовал в революционных битвах с царскими сатрапами... Батум, Гурия, Тифлис, Баку, Казахстан... Организация подпольной типографии в Батуме, распространение большевистских листовок, арест, Бакинский окружной военный суд...»

Таковы были зачинатели грандиозной хибинской эпопеи.

В сборнике «Хибинские клады» — двадцать шесть авторов, из них — пять писателей-профессионалов и два журналиста, но и профессионалы — не сторонние люди, они в кровной связи с этим отнюдь не уютным, но чем-то завораживающим краем.

«Хибинские клады» завершались скупыми воспоминаниями одного из ветеранов Хибин — по возрасту более молодого, а по стажу старейшего — Павла Константиновича Семенова, проработавшего на Севере с 1929 по 1959 года.

Упоминаю записи П. К. Семенова, ибо с предельной сжатостью отраженные в них события полны столь глубокого драматизма, с такой резкостью обнажают людские судьбы крестьянской страны, взвихренной ураганной энергией революции, что досада берет: почему не коснулась этих записей умелая рука писателя.

Обращаясь к истории хибинской стройки, не считаю допустимым умалчивать о неоправданных издержках из-за нашей неумелости, порой и преступного ухарства, нерасчетливой торопливости, административной безответственности. Этого было вдоволь. А расплата шла самой дорогой ценой.

Но вот читаешь бесхитростную запись крестьянского сына П. К. Семенова и с пронзительной болью вспоминаешь: а с чего начинала Октябрьская революция, что получили мы в наследство от дворянско-буржуазной вотчины батюшки-царя?..

Послушаем, с чего начинает ветеран Хибин и Великой Отечественной:

«...Не было мне еще семнадцати, когда в конце 1929 года приехал я в Карелию на лесозаготовки. Дело это я знал. С двенадцати лет помогал отцу лес валить, других помощников в семье не было. Старшие мой братья и сестры умерли в малом возрасте, да и те, что родились после меня, тоже умерли. Сейчас и представить себе невозможно, какая была до революции детская смертность. На весь Стругокрасненский район имелся один фельдшер, да и тот жил километров за тридцать от нас.

В Карелии мне понравилось, — места красивейшие, но услышали мы о начавшейся стройке в Хибинах и с группой ребят поехали на Кольский полуостров. В то время на месте теперешнего Кировска, в долине у горы Кукисвумчорр, стояли несколько палаток, один бревенчатый дом да три щитовых».

Где и кем только не работал малограмотный крестьянский сын: кузнецом, и «при лошадях», и на курсах трактористов, и взрывником. Когда выяснилось, что не дотянул до восемнадцати, а в забое работает (по закону — нельзя), послали слесарничать. Через год получил 7‑й разряд, самый высокий.

Сметливого паренька послали в местный горно-химический техникум, приняли на геологоразведочное отделение, потом попал в экспедицию академика Ферсмана, а к началу войны был уже главным геологом рудника, в котором, несовершеннолетний, начинал с кувалды...

Войну прошел наш хибиногорец отважным, отчаянным партизаном. Бомбить Кировск фашисты начали в ночь на 26 июня. И. Павел Семенов, бывший некогда и взрывником, начал — увы! — не строить, а в тылу врага взрывать: мосты, транспорты, линии электропередачи. Он был начальником штаба партизанского соединения «Большевик Заполярья». Трудное дело войны он, как все в своей трудовой жизни, исполнял с предельной добросовестностью. Не щадя себя, душой и телом служа своей великой родине.

Не угадать нам, в кои века, но верю: пройдут десятилетия, и сборник «Хибинские клады» будет бережно исследоваться, — так нынешние ученые с замиранием сердца колдуют над расшифровкой загадочных знаков черепка сосуда, найденного при раскопках древнего захоронения.

Ведь младость ветеранов-мемуаристов складывалась тогда, когда кровь закипала от слов: «Безумству храбрых поем мы песню» и победного: «Мы наш, мы новый мир построим!»


...Мне кажется, что я мало сказал о сегодняшних людях Хибин. Может, потому, что ушедших и уходящих лучше знал и знаю, из общего корня рос...

К счастью, так получилось, что в результате поездок в нынешние Хибины, чувства к этому краю разожглись новой любовью к сегодняшним людям, по возрасту — сыновьям тех, кто ушел и уходит в легенды, в эпос хибинского края.

Видимо, настала пора расширить формы связи ленинградской писательской организации с Хибинами. От описательства перейти к «боевым действиям», всей мощью печатного слова развернуть борьбу за научно обоснованное комплексное освоение хибинской руды, выделить «оперативную группу», привлечь ученых — геологов Кольского филиала Академии наук, бить тревогу, ибо проблема — народнохозяйственная, а писатель — человек совести, «за все в ответе»!

В Хибинах привлекает планомерная, настойчивая деятельность по вовлечению людей в так называемые «клубы по интересам». Это не самотек, а с умом направленная инициатива. Самотек — это «забивание козла», одна из стихийных форм «балдежа» уже не подростков, а людей почтенного возраста. В клубе «Любителей прекрасного» — встречи с поэзией Маяковского, музыкой Глинки. По интересам образуются связи художников-любителей, собирателей грампластинок, любителей книги, художественного вязания. Есть клуб «Данко» — любителей поэзии, теннисный клуб «Ракетка», шахматный «Три ферзя», кружок филателистов, самодеятельный духовой оркестр, фотокружок, вокально-музыкальный ансамбль. Существует клуб «Для тех, кому за 30». В Ковдоре, при средней школе № 17, организован Музей Пушкина.

В объединении «Апатитстройиндустрия» создан художественный совет, в состав которого вошли архитекторы, конструкторы, художники, журналисты. На первых заседаниях обсуждались вопросы эстетического оформления территории объединения, интерьеров заводов.

Подобный совет порожден ростом культурных потребностей. Но деятельности его, помимо прямой утилитарно-производственной пользы, сопутствует все шире пробуждающееся в массах тяготение к красоте. Заодно с красотой мужает и этическая зрелость человека, ведь фактически — последнему и подчинена преобразующая деятельность социализма.

И конечно, особую гордость испытываю, когда разворачиваю номер «Кировского рабочего». Сожалею, что газета не ежедневная, скромного формата, но в этих стесненных условиях ее молодой коллектив, ее редактор Вячеслав Сидорин, всей душой пекущийся о процветании своей газеты, а следовательно — настоящий журналист, делают все возможное, дабы привлечь, заинтересовать своего читателя. И как не радоваться тому, что газета сохраняет давнюю традицию «Хибиногорского рабочего» — приобщать читателя к литературе, а ныне — и пестовать литературные дарования.

Партийных работников Хибин «гложут» многообразные проблемы, в том числе — научного обоснования путей медико-биологического улучшения приспособляемости человеческого организма к заполярным условиям. Забота о хорошем самочувствии северян, об улучшении условий труда и быта, можно сказать, главное дело горкома партии, местных исполкомов.

И впрямь, разве борьба за счастье советского человека не главная партийная забота?

Дружба ленинградских писателей с Хибинами продолжается... Недавно поэт Лев Куклин «выдал на гора» отличную «Песню о Кировске» — флагмане хибинской стройки. Музыку написал композитор Игорь Цветков.

Естественно, что в песне о горняцком городе, снабжающем страну «камнем плодородия», звенят гордые слова: «Каждый колос, выросший в России, Силу взял от наших гор!»

И заключительный вариант припева:


Снежные вершины,

Хмурые Хибины,

Северных сияний яркий след...

Город легендарный, Кировск заполярный, —

Нашими сердцами обогрет!


Драгоценная шкатулка Советской страны, заполярный Кольский полуостров — действительно обогрет пылкими сердцами советских людей!


1980



Загрузка...