Поэт Вильгельм Кюхельбекер, друг Пушкина, Грибоедова, Рылеева, был убежденным участником декабрьского восстания 1825 г. 14 декабря 1825 г. он действовал с оружием в руках на Сенатской площади. Единственному из всех северных декабристов ему удалось бежать, но он был настигнут в Варшаве и всю остальную жизнь затем провел в крепостях и ссылке: 10 лет в одиночных казематах Петропавловской, Шлиссельбургской, Динабургской, Ревельской и Свеаборгской крепостей и 10 лет в Сибири.
Все эти годы можно назвать годами борьбы за литературную деятельность. Он с редким упорством добивается в крепости присылки журналов и книг. Пушкину иногда удается прислать ему исторические книги. Лет через пять начинают проникать к нему журналы. В Свеаборгской крепости он ухитряется получать клубные книги. Он пытается всеми способами печататься, изобретает псевдонимы, пробует печататься анонимно. Неравная борьба ведет к жалким результатам: отдельные стихотворения иногда проникают в печать. В 1835 г. Пушкин ценою больших усилий и хлопот издает романтическую драму своего друга "Ижорский". Только в наши дни восстанавливается его литературный облик и печатается собрание его сочинений.
Кюхельбекер отличался редкой горячностью и самостоятельностью литературных мнений. Это было не только личной чертой, но и чертой эпохи, подвергшей критическому пересмотру все литературные авторитеты. Пушкин высоко ценил его как критика. В крепости Кюхельбекер принужден был пользоваться случайной, главным образом журнальной, литературой. Он знакомится с новыми явлениями литературы из вторых рук. С иностранной литературой он вынужден знакомиться по переводам. Очень редко попадают к нему произведения иностранной литературы в оригинале, да и то в отрывках. (Так, например, племянник Борис Глинка прислал ему 4 ноября 1833 г. собственный перевод какого-то романа и для сличения и исправления оригинал.) Но уменье не соглашаться и литературное чутье были у него таковы, что он ухитрился выносить самостоятельные суждения даже на основании цитат в статьях. Главным тогдашним журналом, влиятельным источником сведений и суждений об иностранной литературе, была "Библиотека для чтения", издававшаяся журнальным диктатором Сенковским - дерзким, талантливым и насмешливым литературным скептиком. Первое знакомство Кюхельбекера в Свеаборгской крепости с произведениями Гоголя было такое: 26 марта 1835 г. он прочел издевательскую рецензию Сенковского на "Арабески" Гоголя с двумя цитатами из осмеиваемой книги. 17 Кюхельбекер записал в свой дневник: "Отрывок, который приводит рецензент, вовсе не так дурен; он, напротив, возбудил во мне желание прочесть когда-нибудь эти "Арабески", которые написал, как видно по всему, человек мыслящий". Это был последний год крепостного заключения Кюхельбекера. В 1836 г., уже из Сибири, все еще не имея заинтересовавшей его книги, он пишет Пушкину о Гоголе: "Из выписок Сенковского, который его, впрочем, ругает, вижу, что он должен быть человеком с истинным дарованием. Пришли мне его комедию". 18
Так, познакомясь 17 февраля 1834 г. по рецензии с "Эрнани" Гюго, 19 он ни в чем не соглашается с рецензентом и на основании цитат полемизирует с ним, догадываясь о значении трагедии и характерах действующих лиц.
Так, по переводу он судит о стиле Альфреда де Виньи.
14 мая 1834 г. он заносит в свой крепостной дневник: "Читаю отрывок из романа Альфреда де Виньи: Стелло; герой этого эпизода несчастный Андрей Шенье. Слог должен быть в подлиннике обворожительный".
В июне 1834 г. он читает рассуждение Менцеля о Шиллере и Гёте и сразу выступает в защиту тех явлений, которые опорочиваются Менцелем.
Менцелю как защитнику "идеальной поэзии" Кюхельбекер дает бой с большой принципиальной высоты, разоблачая самое понятие "идеальной поэзии", которым оперирует тот в борьбе против Гёте и новой литературы: "Менцель приверженец идеальной поэзии и посему ее поднимает в гору; но всегда ли идеалистам позднейшим и главе их Шиллеру удавалось избегнуть того, что сам Менцель называет Харибдою идеалистов? Все ли действующие лица в Шиллеровых трагедиях истинные, живые люди? Нет ли между ними нравственных машин? Или, лучше, чего-то похожего на Гоцциевы маски, о которых наперед знаем, что они именно так, а не иначе будут говорить и действовать? Не всегда на первом плане, но во всякой трагедии Шиллера это Арлекин и Коломбина - совершенный, идеальный юноша и совершенная, идеальная дева; но в природе ли тот и другая? И так ли привлекательны в поэзии их повторения? - Без сомнения, что в них более прекрасного и даже истинного, чем в бесстрастных героях старинных немецких Haupt- und Staatsaktionen; но все-таки тут есть что-то напоминающее эти Haupt- und Staatsaktionen. Очень справедливо Менцель сравнивает Шиллера с Рафаэлем: оба они поэты красоты, поэты идеала. Но как школа Рафаэля произвела длинный ряд художников совершенно бесхарактерных, так точно и Шиллерова может произвести их и не в одной Германии; уж и произвела некоторых. - Впрочем, искренно признаюсь, что в статье, которую я когда-то тиснул в третьей части Мнемозины, * говорю о Шиллере много лишнего: он, как жрец высокого и прекрасного, истинно заслуживает благоговения всякого, в ком способность чувствовать и постигать высокое и прекрасное не вовсе еще погасла. - Винюсь перед бессмертной его тенью; но смею сказать, что причины, побудившие меня говорить против него, были благородны. Сражался не столько с ним, сколько с пустым идолом, созданием их собственного воображения, которому готовы были поклоняться наши юноши, называя его Шиллером".
* Кюхельбекер издавал в 1824-1825 гг. альманах-журнал "Мнемозина". Во второй части он поместил свою известную статью "О направлении нашей поэзии, особенно лирической, в последнее десятилетие", вызвавшую бурную полемику. Здесь говорится о полемическом ответе Булгарину в третьей части "Мнемозины".
Верный соратник Грибоедова, Кюхельбекер защищает от Менцеля "фламандскую" школу поэзии: "Сильно нападает Менцель на натуралистов (которые, скажу мимоходом, могут быть и не сентименталистами, напр., Краббе); но, несмотря на все им сказанное, я должен признать изящество многих произведений школы, которую называет он фламандскою, - они не выродки, а законные дети поэзии, ибо, что в этом роде более дурного и посредственного, нежели прекрасного, ничего не доказывает, потому что и в идеальном едва ли не то же... Почему же поэзия, изображающая современные происшествия и нравы, непременно уже заслуживает все эти названия, которыми Менцель хочет унизить ее?". 20
Он блестяще защищает Гёте от нападок: "То, что в Гёте должно непременно показаться противным, враждебным душе романтика идеалиста, естественного гражданина по мечтам и желаниям своим веков средних, не есть отсутствие вдохновения, а власть над ним и над самим собою, власть, которою Гёте покоряет себе вдохновение, творит себе из вдохновения орудие и предохраняет себя от рабствования порывам оного. - Это свойство находим не у одного Гёте: оно принадлежит и Шекспиру и едва ли не есть отличительный, неразлучный признак гениев... Смею думать, что многосторонность Гёте, следствие его власти над вдохновением, не есть недостаток, но высокое вдохновение".
Художественные, эстетические основы, высказанные им в этом споре, остаются неизменными. И что главное - он отчетливо сознает, что дело здесь идет о новой литературе, о будущем, и решительно берет под защиту новую французскую литературу, с которой он еще так мало знаком. "Развитием модернизма должны быть романы Альфреда де Виньи, Гюго и их последователей (например, Notre Dame de Paris), если только сии романы действительно соответствуют понятию, какое я о них составил отчасти из отзывов Полевого. В бесстрастии модернизма вместе оправдание его безжалостливости, за которую Менцель упрекает Гёте, а дюжинные французские критики Альфреда де Виньи и Гюго".
Так, еще будучи почти незнакомым с новою французскою литературой, он берет ее под защиту. До сих пор попадался ему, главным образом, Виньи.
В марте 1834 г. он читает о его романе "Сен-Марс", знакомится с ним, делает обширные выписки из его "Письма к Лорду" и т. д.
28 мая он пишет о заинтересовавшем его романе: "Слишком три года не читал я ничего французского; вот почему первые два десятка страниц Куперова романа "Красный корсар", который теперь занимает меня, подействовали на меня странным образом; мне было точно, как будто вижу и слушаю человека, с коим я бывал очень знаком, да раззнакомился".
В июле 1834 г. он впервые знакомится с Бальзаком, и первое знакомство слегка его разочаровывает.
2 июля 1834 г. он записывает: "Прочел я в С[ыне] отечества] повесть Бальзака: Рекрут: она занимательна и жива, но я ожидал чего-то особенного и ошибся". *
* "Рекрут". Повесть Бальзака. "Сын отечества и Северный архив". СПб., 1832, т. 30, стр. 121-150; подпись переводчика: "О" - по всей вероятности, (Орест Сомов. Это перевод повести "Le Requisitionnaire", написанной в феврале 1831 г. и вошедшей в "Romans et contes philosophiques" (1832).
5 июля он продолжает записи, пытаясь разгадать "дух нынешней французской словесности": "Знакомлюсь хоть несколько с духом нынешней французской словесности. В некоторых из их сочинителей романов и повестей очень заметно направление гофмановское, но, по моему мнению, - ни одна из читанных мною повестей (впрочем, я их читал еще довольно мало) не стоит хороших сказок Гофмана. - Развязка Рекрута - после живого, вовсе не таинственного рассказа - как-то насильственна".
Он читает А. Ройе, Жакоба Библиофила. Сю производит на него впечатление: "...В другом роде - я сказал бы в байроновском - прелестное, и вместе естественно ужасное Андалузское предание Евгения Сю: Вороной конь и белый пес (Caballo negro у Perro blanco).
12 июля у Кюхельбекера был дурной день: ровно восемь лет прошло с того дня, когда ему прочли приговор: он был приговорен к двадцатилетней каторге (срок был затем сокращен до пятнадцати лет). Он сидел в одиночном заключении и думал, что ему придется отбыть в нем весь срок своей каторги. В этот день он читал Бальзака: "Вот опять роковой день 12 июля; этот раз я почти его не заметил: более всего занимала меня мысль, что завтра можно мне будет уже сказать: до срока осталось менее 7-ми лет... В "Сыне отечества" прочел я превосходный отрывок из Бальзакова романа: La peau de chagrin! * Этот отрывок несколько напоминает курьезную пляску стульев, вешалок и столов у Вашингтона Ирвинга; быть может, арабеск американца подал даже Бальзаку первую мысль, - но разница все же непомерная: у Ирвинга хохочешь, у Бальзака содрогаешься. ** О Поль де Коке ни слова: отрывок из его "Монфермельской молочницы" довольно забавен, но в нем ничего нет нового". С острым чувством человека, который ждет завтрашнего дня, чтобы сказать себе, что осталось на один день меньше семи лет одиночного заключения, он читает роман, как профессионал и настоящий знаток: по отрывку из Поль де Кока заключает о его незначительности, высоко оценивает отрывок Бальзака и строит интересную историко-литературную гипотезу об источнике эпизода "Шагреневой кожи".
В особенности должны были здесь заинтересовать и прийтись по вкусу Кюхельбекеру страницы, посвященные Кювье. 21 Кюхельбекер не только лично слышал речь Кювье во Французской академии в 1821 г., но и не переставал высоко его ценить и интересоваться им. Было одно качество у Кюхельбекера, которое должно было в особенности сделать его внимательным и расположенным читателем Бальзака: разносторонность интересов. В его крепостных дневниках, представляющих отчеты о чтении, попадаются отчеты и размышления по вопросам истории, философии, естественных наук. В особенности большое впечатление на него производят открытия Кювье. Так, 12 марта 1834 г. он записывает о Кювье строки, прямо перекликающиеся со страницами Бальзака о Кювье в отрывке, прочтенном им несколькими месяцами позднее: "С удовольствием перечел я разбор Абеля Ремюза творения Кювье: голова кружится, когда соображаешь все открытия великого геолога Кювье!".
Уже 17 июля он записывает о Бальзаке слова, показывающие, что новые впечатления прочны: "Бальзак человек с огромным дарованием; отрывок из его повести Сарразин, в Сыне отечества под заглавием Два портрета удивителен!". ***
* Отрывок из романа Бальзака "Шагреневая кожа" "Сын отечества и Северный архив", 1832, т. 27, стр. 173-194; главы IV и V, содержащие описание лавки продавца редкостей.
** Кюхельбекер здесь имеет в виду эпизод с пляской мебели в рассказе Вашингтона Ирвинга "Tales of a traveller", I, 5; "The bold dragoon or the adventure of my grandfather", 1821.
*** "Два портрета". "Сын отечества и Северный архив", 1832, т. 28, стр. 321-348. В примечании указано: "Это первая глава Бальзаковой повести "Саррацин", помещенной в его "Romans et contes philosophiques". Перевод О. Сомова".
Наконец, 25 июля он читает "Фирмиани" и начинает относиться к нему с восторгом: "Пишу о Бальзаке, потому, что после его прелестной повести: "Г-жа Фирмиани", * не могу тотчас заняться чем-нибудь другим. - Это в своем роде chef d'нuvre; тут все: и таинственность, и заманчивость, и юмор, и высокая, умилительная истина; я влюблен в эту Фирмиани! - Как бы я желал своему Николаю встретить в жизни подобную женщину! - И как хорош сам Бальзак! Что за разнообразный, прекрасный талант! Признаюсь, я бы желал узнать его покороче".
Здесь замечательна живость восприятия образов Бальзака: искушенный в литературе, опытный и широко образованный писатель положительно относится к ним как живым людям. Это, разумеется, - факт, характерный не только для читателя, но характерный прежде всего для Бальзака. Николай, которому узник желает встретить женщину, похожую па госпожу Фирмиани, - любимый племянник и ученик его, Николай Григорьевич Глинка (1811-1839). Кюхельбекер видел в нем большие дарования. Письма его к Николаю Глинке из крепости особенно замечательны: дядя пламенно критикует в них новейший "байронизм", модную разочарованность молодого поколения, которою увлекся племянник. Надежды, возлагаемые Кюхельбекером на Николая Глинку, не сбылись: он погиб от ран, сражаясь на Кавказе в 1839 г.
Чтение Бальзака, которого печатает из номера в номер журнал "Сын отечества", попадающего, хотя с опозданием, в руки Кюхельбекера, продолжается. 26 июля он читает "Путешествие из Парижа в Яву", ** помещенное в том же томе, что и "Госпожа Фирмиани", и записывает: "Мое уважение к Бальзаку очень велико; он чуть ли не выше и Гюго и де Виньи".
* "Госпожа Фирмиани". Повесть Бальзака. "Сын отечества и Северный архив". СПб., 1833, т. 33, стр. 3-35; переводчик "О" - по-видимому, О. Сомов. В "Revue de Paris", 1832, февраль.
** "Путешествие из Парижа в Яву, по методе, изложенной Г-м К. Нодье в его истории Богемского короля и семи замков его, в главе, имеющей предметом разные способы перевозки у древних и новых народов". "Сын отечества и Северный архив", т. 33, стр. 253-272, пер. Н. Ю. (Юркевича).
"Voyage de Paris а Java..." ("Путешествие из Парижа в Яву"...) написано в 1832 г., в первый раз напечатано в "Revue de Paris", 1832. К Кюхельбекеру не попадали в крепость альманахи. Он немало изумился бы, если бы прочел в "Северных цветах" на 1832 г. знаменитое стихотворение Пушкина "Анчар", написанное в 1828 г. В самом деле, и стихотворение Пушкина и "Путешествие" Бальзака, написанное четыре года спустя, повествуют об одном и том же ядовитом дереве, "древе яда" (у Пушкина анчар, у Бальзака упас). Из черновых рукописей Пушкина явствует, что он знал и о названии упас, а в пушкинской литературе установлены фактические источники сведений об этом легендарном яванском дереве; эти источники, видимо, были общими и для Пушкина и для Бальзака. Интересно другое: у обоих та же последовательность деталей в изображении свойств дерева и та же грозная социальная картина: у Пушкина владыка посылает раба за смертельным ядом, чтобы напитать им стрелы, и раб, вернувшись с ядом, умирает у ног владыки; у Бальзака осужденный яванец должен принести отравленный соком дерева кинжал, за что ему даруют прощение, но редко кто из преступников выживает. Так почти одновременно Пушкин в стихотворении, которое Мериме переводил на латинский язык, полагая, что только латынь может передать сжатость и силу подлинника, и Бальзак в очерке, вошедшем в "Traitй des Existants modernes", писали на одну и ту же тему.
Он, впрочем, как и всегда, в своей критической и литературной деятельности относится к любимому автору строго. 31 июля он записывает в свой дневник: "Ростовщик Корнелиус Бальзака, * по моему мнению, из слабейших его произведений. Конечно, и тут есть прекрасные подробности; но заметно несколько подражание и Гюго и Скотту, - а сверх того заметно, что род Гюго и Скотта не свойствен Бальзаку".
Бальзак становится не только его любимым чтением, но и предметом настойчивых мыслей. 1 августа запись: "После обеда прочел в "Сыне отечества" повесть "Красный трактир"; ** рассказ хорош, но окончание, как во всех почти новейших французских повестях, не удовлетворительно". Но этот отзыв его самого не удовлетворяет - он слишком общ, а отношение его к Бальзаку слишком для этого отзыва горячо, и назавтра он записывает: "Не забыть: Красный трактир, сочинение Бальзака".
* "Ростовщик Корнелиус". Повесть Бальзака (пер. с французского. "Сын отечества и Северный архив", 1833, т. 38, стр. 73-98, 129-156, 230- 258, и т. 39 стр. 3-25). "Maоtre Cornйlius" ("Revue de Paris", 1831, dйcembre).
** "Красный трактир". Повесть Бальзака (пер. с французского) "Сын отечества и Северный архив", 1833, т. 41, стр. 3-03. "L'auberge rouge". "Revue de Paris", 1831, aoыt) вошло в "Nouveaux contes philosophiques", 1832.
В это время у Кюхельбекера, получившего исторические книги от Пушкина, начинается творчество: он начинает (и вскоре бросает) трагедию о Дмитрии Самозванце, начинает переводить "Венецианского купца" (также не кончает), и, наконец, в один присест, в 52 дня, пишет свою лучшую вещь - большую историческую трагедию в стихах о вожде первого земского ополчения в борьбе с польской интервенцией XVII в. "Прокофий Ляпунов". (Все попытки доставить трагедию друзьям для напечатания оказались тщетными; трагедия эта вышла в свет только в наши дни.) 22
Но и всецело захваченный работой над трагедией, он иногда отрывается и продолжает чтение. Как раз в это время начинается поход против "безнравственности" новой французской литературы со стороны Менцеля в Германии, журнальных критиков "Edinburgh Review", "Quarterly Review" - в Англии.
В первом томе "Библиотеки для чтения" за 1834 г. Кюхельбекер находит мнение известного английского журнала "Edinburgh Review" о нынешней французской словесности с широковещательным примечанием о том, что она переведена в немецких и французских журналах, а как доказательство истинности статьи приводится мнение французских журналистов, солидаризирующихся с английской критикой. Основное положение английского критика: "Два могущественных потока борются теперь один с другим: материализм 1760 года и нравственный спиритуализм, подавленный столь долгое время и старающийся ныне завоевать прежнюю власть". * "Июльская революция дала им (французским современным писателям. - Ю. Т.) гибельное для славы их направление". **
В статье - выпады против Гюго, Дюма, Жанена, Бальзака, В одном из примечаний редакция дополняет их выпадом против Ж. Санд: "Что бы сказал сочинитель этой статьи, если б еще знал Лелию, последний роман г-жи Дюдеван, скрывающейся под кровавым именем Занда?" ***
Приводим один из выпадов против Бальзака: "В какое другое время г. Бальзак, писатель с талантом и воображением, решился бы бросить в глаза публике, имеющей притязание на изящность и знание общественных приличий, творение, написанное дремучим слогом и исполненное всякого рода непристойностей (Contes drolatiques ****)?". Статья нападает также на "Философические повести" и на "Peau de chagrin" (в переводе названной "Ослиной кожей").
* "Библиотека для чтения", 1834, т. Й, стр. 55, 56.
** Там же, стр. 59.
*** Полемическое использование сходства псевдонима Жорж Санд с именем Карла Занда, немецкого революционера, убившего в 1820 г. агента Священного союза Коцебу и казненного; на деле псевдоним Жорж Санд происходил от имени ее друга, литератора Жюля Сандо.
**** Озорные рассказы (франц.). - Прим. ред.
21 октября Кюхельбекер записывает в дневник: "Прочел я в Библиотеке очень и, как мне кажется, - слишком строгий приговор Эдинбургской Review новейшим французским писателям. Конечно, я слишком мало знаю, знаю почти только по отрывкам, но не все же у них совершенно безнравственно: повесть Бальзака "Madame Firmiani" имеет не одно литературное, но и нравственное высокое достоинство".
Трагедия пишется молниеносно: 24 октября кончено второе действие, 25 октября начато третье. Но тогда же, 25 октября, Кюхельбекер прочел все в той же "Библиотеке для чтения" статью ее редактора, Сенковского; Сенковский примкнул к немецким и английским порицателям молодой французской литературы за ее безнравственность. (Любопытна запись о Сенковском Кюхельбекера, что он - "западный писатель".)
Нужно отметить, что рьяными и лицемерными охранителями "нравственности" с большим шумом выступали в литературе Булгарин - бывалый и на все готовый журналист, служивший агентом политического сыска, и Сенковский - остроумный, беспощадный и талантливый циник, искушенный в журнальных интригах.
"Нравственность" была, разумеется, сильным средством борьбы с нарождающимся реализмом, сильною "маскировкой". Это прекрасно понимал Гейне, ведший яростную борьбу с Менцелем. Это прекрасно понимал Белинский, в статье "Менцель, критик Гёте" давший уничтожающую характеристику Менцеля (а заодно и Сенковского).
Кюхельбекер был разоружен физически на Сенатской площади 14 декабря, в крепости он был разоружен литературно; ему пришлось столкнуться с противниками, вооруженными всею современною литературою, которую он знал по журнальным отрывкам и враждебным, по большей части, обзорам. Иногда он робеет, но не сдается. Завязывается удивительная литературная борьба в одиночном заключении.
Он пишет 25 октября 1834 г.:
"Читал я сегодня... в "Библиотеке" - статью: Брамбеус и Юная Словесность. О юной словесности, может быть, судит Брамбеус вообще довольно справедливо; - но напрасно, кажется, допускает так мало исключений. В самом Бальзаке найдутся повести самой чистой, высокой нравственности, напр. "Madame Firmiani". - Впрочем - цель поэзии не нравоучение, а сама поэзия: вот что, по-видимому, строгие осудители нынешней поэзии или, если угодно, словесности совершенно забывают. - Однако я слишком худо знаю нынешнюю школу и потому воздерживаюсь от решительного суждения о ней и о толках о ней".
Кюхельбекер смущен, робеет - и недаром: нападение на новую французскую литературу в статье, прочитанной им, - открытое и сильное. Враждебный к этой литературе Сенковский чувствует силу и происхождение нарождающегося реализма: "...Новая парижская школа не ограничилась простым изменением теории: она пожелала произвести в словесности нечто вроде революции 1789 года, с настоящею свирепостью и безумством покойного Конвента. Она решилась разрушить несомненные и единственные основания изящного потому только, что их признавал классицизм, и, в общем ниспровержении прежнего эстетического порядка, уничтожить нравственность, как революция уничтожала христианскую веру... Тут не должно обманывать себя напрасно: "Юная Словесность", совершенно отторгнувшаяся от логических начал чистого романтизма, не есть литературная школа: это прямая вторая Французская революция в священной ограде нравственности, затеянная со всей легкомысленностию и производимая со всем неистовством и остервенением, свойственным народу, который произвел и обожал Марата, Робеспьера, Сен-Жюста". * С большой последовательностью он производит начало школы от Руссо и Дидро, повторяя общее мнение европейской критики и предупреждая гейневскую пародическую формулу: "An allem ist Schuld Jean Jacques Rousseau, Voltaire und die Guillotine". 23
* "Библиотека для чтения", 1834, т. III, стр. 38-39.
"Начало школы. Начало всего от Жан-Жака Руссо. Вас это удивляет?
Ну, так начало от Дидерота! Избирайте из них кого угодно, но дело в том, что новая школа есть истечение, развитие замечательного обстоятельства, в котором оба они участвовали и которое приложило печать свою в конце Словесности прошлого столетия, дописывавшей последние свои строки в день начатия первой Французской революции". * "Секрет школы" - в том же Руссо: "Его предисловие к Новой Элоизе есть первый очерк и разительный очерк школы, которая долженствовала через пятьдесят лет родиться из его духа и тела".
* "Библиотека для чтения", 1834, т III, стр. 44-45.
В статье с фельетонным блеском наглядно нарисованы "беспорядок в нравственном хозяйстве" и разрушение семьи, порождаемые новою литературою. Кончается она так: "Мы живем в веке раздражительности и смуты. Все основания потрясены продолжительною бурею умов, которой громы, уже по рассеянии тучи, еще от времени до времени раздаются над европейским обществом и производят пожары. Если Словесность на что-либо нужна обществу, то первая ее обязанность, в настоящем его положении, скреплять всеми мерами общественные и семейные узы, успокаивать умы... не помогать политическому бреду в преступном намерении расторгнуть все звенья цепи, уже прерванной во многих местах".
Открытое, откровенное нападение устанавливало связь новой литературы с Французской революцией и обнажало политические мотивы борьбы с нею.
Литературные атаки на "юную французскую словесность" продолжаются. Кюхельбекер поражен дружными атаками немецких, английских журналистов, Сенковского, но оказывает сопротивление. 22 ноября он записывает в свой крепостной дневник: "Прочел я сегодня примечательного: о состоянии французской драмы из Qua
Наконец, в его руки попадает долгожданное произведение, по которому можно судить и о значении Бальзака и о направлении "юной французской словесности", - "Отец Горио".
Сенковский был очень ловкий журналист: "Старик Горио" (заглавие перевода) появился у него раньше французского издания - перевод был сделан с журнального текста "Revue de Paris". * Но в каком виде и с какими примечаниями!
Журнал варварски расправился с романом. Уже к первой части сделано было красноречивое примечание: "Повесть эта, в которой примечательно раскрылся талант модного романиста, еще не вся издана по-французски: мы сообщаем ее как новость. Само собою разумеется, что длинноты и повторения, которыми г. Бальзак увеличивает объем своих сочинений, устранены в переводе". ** Редакция исполнила свои обещания. При печатании 2-й части в следующей книге журнала *** Сенковский, ярый враг "юной французской словесности", распоясался. В громадном примечании он писал, между прочим: "Хотя этот роман, сокращенный через очищение его от общих мест и длиннот, и весьма переделан в переводе, в котором большею частию старались мы выражать не то, что говорит автор, но то, что он должен был бы говорить, если б чувствовал и рассуждал правильно; хотя мы гораздо более уважаем здравый смысл наших читателей и его удовольствие, нежели неприкосновенность плодов пера одаренного талантом, но поверхностного и слишком легкомысленного; хотя и направление и даже ход повести изменены здесь существенно, однако мы сохранили часть этой сцены в подлинном ее виде, нарочно для обожателей ума г. Бальзака". Таким образом Кюхельбекер мог прочесть в неискаженном виде сцену прощания Растиньяка с виконтессой Босеан.
* "Библиотека для чтения", 1835, т. VIII, отдел II, стр. 61.
** "Le pиre Goriot", - сентябрь 1834 г.; "Revue de Paris" - декабрь 1834 г. - февраль 1835 г. В 1835 г. вышел в издательстве Werdet-Spachmann в двух томах.
*** "Библиотека для чтения", 1835, т. IX, отдел II, стр. 1-106.
"...Как скоро удастся ему осуществить эту чудесную мысль... и вывести на сцену супругу порочную, но твердую любовницу, - он без памяти от удивления ее характеру; он становится перед ней на колени, и, - скоро увидите, - он еще поставит перед ней на колени и своего героя Растиньяка. Это великая женщина г. Бальзака", - пишет в примечании редактор.
Это беспримерное примечание, как и другое, нападающее на философию Бальзака, обнаруживало слабость неистовых антибальзаковцев, черпавших материалы у Менцеля и британских журналов: борьба с Бальзаком переходила в борьбу с его героями, что лишний раз подчеркивало их жизненность, - такова забавная полемика с виконтессой Босеан в примечании; и, наконец, журнал, вынужденный помещать Бальзака из-за требований читателя, переходит к прямой полемике именно с ним, с подписчиком и читателем, обнаруживая многочисленность "обожателей Бальзака". Далее следует полемика против Бальзака как "защитника безнравственности": "Одна из основных идей этого романиста, проявляющаяся почти во всех его творениях, состоит в том, что женщина тогда только бывает истинно велика, когда она обманывает своего мужа, гордо попирает свои обязанности и смело предается пороку".
Лучше всего характеризует редакторское отношение к помещаемому роману конец его, присочиненный самим редактором.
Бальзак кончает фразой о Растиньяке: "Затем, в виде первого вызова обществу, он пошел обедать к госпоже де Нюсинжен".
Сенковский поспешил сделать Растиньяка злодеем и пошляком: "Он пошел в Париж: дорогой он еще колебался, направлять ли шаги свои к красивому жилищу в улице Артуа, или к прежней грязной квартире у мадам Воке, - и очутился у дверей дома г-на Тальфера. Тень Вотрена привела его к этому дому и положила руку его на затылок. Он зажмурил глаза, чтоб ее [не] видеть. Он искал еще в своем сердце и в своей нищете честного предлога. Викторина так нежно любила своего отца!..
Растиньяк спросил госпожу Кутюр. Теперь он миллионщик и горд, как барон".
Однако все эти меры предосторожности и, в особенности, развязные примечания произвели на читателя из Свеаборгской крепости обратное впечатление.
8 марта 1835 г. Кюхельбекер начинает читать, не обратив внимания на первое задорное редакторское примечание. Начало повести его слегка разочаровывает: "Начало повести Бальзака Старик Горио очень заманчиво, - но я встречал даже в наших журналах отрывки и целые создания Бальзака же, в которых было более поэзии, более воображения, теплоты и пылкости".
Кюхельбекер знал Сенковского лично и признавал за ним литературный талант. Но он знал также ложность его направления и, что сильнее всего, смешную сторону этого направления. Он тотчас узнавал Сенковского под всеми псевдонимами. 18 марта он записал: "С наслаждением прочел я отрывок из воспоминаний о Сирии Морозова (Сенковский, Брамбеус и Морозов непременно одно и то же лицо); название этому отрывку: "Затмение Солнца". Тут все хорошо, - кроме следующей ереси: "душа поистине столько же облагораживается на вершинах земли, сколько на первых высотах общества". - Охота профессору Сенковскому быть маркизом! Что за первые высоты общества? - Не читал же профессор "Онегина". Иное дело, если он на высотах общества полагает людей не самых светских, а самых умных и добродетельных: это соль земли и между ними подлинно чувствуешь себя благороднее и лучше. Только точно ли люди самые умные и добродетельные в тех кругах, которые в обыкновенном разговоре называются высотами общества? * - Как вы об этом думаете, господин профессор?".
Кюхельбекер, прекрасно уловивший комизм положения профессора, стремившегося быть аристократом, столь же ясно понимал характер и истинные причины вражды Сенковского к новой французской литературе. 26 марта он прочел окончание "Старика Горио" со всем сокрушительным аппаратом примечаний Сенковского.
Примечания вызвали его возмущение и резкую полемику, а повесть, как всегда бывало с этим читателем Бальзака, пробудила в нем личные воспоминания.
"После обеда прочел окончание повести Бальзака: "Старик Горио" и внутренно бесился на бессмысленные примечания г-на переводчика; но они более чем бессмысленны, они кривы и злонамеренны. - Супружеская верность и чистота нравов мне важны не менее, чем ему, драгоценны и святы; но лицемерие и ханжество мне несносны; художественное создание не есть теорема этики, а изображение света и людей и природы в таком виде, как они есть. Порок гнусен, - но и в порочной душе бывает нередко энергия; а эта энергия (и в самых заблуждениях) никогда не перестанет быть прекрасным и поэтическим явлением. Бальзакова виконтесса, несмотря на свои заблуждения и длинную ноту Библиотеки, - все-таки необыкновенная, величавая (grandiosa) женщина; и если г. переводчик этого не чувствует, я о нем жалею. - Вотрен мне напомнил человека, которого я знавал,
"Когда легковерен и молод я был!". **
* Зачеркнута более резкая фраза: "Только, к несчастью, люди самые умные и благородные редко бывают там, в тех кругах" и т. д.
** Цитата из знаменитого стихотворения Пушкина "Черная шаль" (1820), распевавшегося как романс в 20-х годах.
Разница только, что мой Вотрен скорее был чем-то вроде Видока, нежели Жака Колена".
Так в этой литературной борьбе побежденными оказались журнал и его редактор, слишком ясно обнаруживший подоплеку своих нападений на молодую французскую литературу и, в частности, на Бальзака. Упреки в безнравственности Кюхельбекер, отчетливо понял как лицемерие и ханжество. И, наконец, этот спор помог ему формулировать с большой ясностью принципы реализма, против которых и велась на деле борьба: "художественное создание не есть теорема этики, а изображение света, людей и природы в таком виде, как они есть".
Как влиял Бальзак на своего заключенного читателя, какие глубокие вопросы и воспоминания не только эстетического, но и личного порядка он возбуждал в нем, видно из упоминания о его "собственном Вотрене". Дело в том, что положение Растиньяка было глубоко типично и для группы русской дворянской молодежи: непрестанная нужда и поиски занятий по выходе из лицея, самоотверженная мать и сестры, помогающие брату, невозможность добиться сколько-нибудь обеспеченного положения (отсрочившая брак с любимой девушкой до самой гражданской смерти, когда он стал более невозможен), таковы черты молодости Кюхельбекера, которые сделали возможным минутное сближение с Растиньяком и воспоминание о "своем Вотрене". Чтение Бальзака, таким образом, является причиной возникновения любопытного вопроса в биографии поэта-декабриста: кто же таков этот Вотрен, да еще с примесью Видока? С полной уверенностью ответить нельзя, но есть человек, с которым встречался Кюхельбекер, привлекающий с этой точки зрения внимание. В день 14 декабря Кюхельбекер раскланялся на Сенатской площади с человеком под пудрою, в шляпе с плюмажем. При допросе он показал, что это Горский, которого он знал еще с 1821 г. на Кавказе.
В архиве III отделения есть характеристика этого Горского: "Сей человек нрава угрюмого, несообщительного, дерзкий в поступках, оставался всегда загадкою даже для людей весьма к нему близких. Никто не знает даже о его происхождении. Сперва он объявил себя графом (по-польски грабя, hrabia), посредством злоупотреблений белорусского помещика Янчевского, который, попав пронырством в маршалы, промышлял выданием свидетельств дворянства из Депутатского собрания. После того Горский производил себя из Горских князей и хлопотал о сем в Сенате. Общий слух носится, что он сын мещанина из местечка Бялыничь в Белоруссии, но верного ничего нет. Он всю жизнь был пронырой и, наделав много зла на Кавказе, где был вице-губернатором, бежал оттуда. Он женат, но не живет с женою. Сперва он содержал несколько (именно трех) крестьянок, купленных им в Подольской губернии. С этим сералем он года три тому назад жил в доме Варварина. Гнусный разврат и дурное обхождение заставило несчастных девок бежать от него и искать защиты у правительства, но дело замяли у графа Милорадовича. После того появилась у него девица под именем дочери... говорят, что будто бы Горский жил с нею и будто она и брат ее суть дети брата Горского. Но верного узнать невозможно, потому что никто не смел ни о чем спрашивать Горского, зная, что он все лжет, а о месте пребывания его фамилии никто не знает, ибо иногда он называется литвином, иногда подолянином, иногда белорусцем, а иногда великороссиянином. В деньгах он никогда не нуждался, никогда не занимал, напротив того - жил пристойно, и все уверяют, что будто у него большие деньги в ломбарде, нажитые разными пронырствами и злоупотреблениями. Горский был домашним другом у статс-секретаря Марченки, и он с женою весьма о нем хлопотали... Горский был в свете таинственное существо, без роду и племени, человек неизвестно откуда..." *
"По формулярному официальному списку значится: грабя Осип-Юлиан-Викентьев сын Горский, в 1821 г. - 49 лет; происхождением из дворян польских, грабя, или граф"; уже в 1827 г. Горский именовал себя "князем Иосифом Викентьевым Друцким-Горским, графом на Мыще и Преславле". Сослан в 1827 г. в Березов, где прожил 5 с половиной лет, затем переведен в Тару, оттуда в Омск и здесь же умер 7 июля 1849 г. **
Разумеется, о близких отношениях между Кюхельбекером и этим человеком говорить мы не имеем оснований, но факт длительного знакомства установлен, а более явных черт Вотрена не подыскать. Черты Видока засвидетельствованы позднее - в Сибири он занимался сыском среди сосланных декабристов, доносами и провокациями. ***
Прочитав хотя искаженного и опустошенного переводом "Старика Горио", Кюхельбекер отлично понимает сущность нападок Сенковского, перечитывает его красноречивую статью и дает ему окончательный отпор; 3 апреля он записывает в крепостной дневник: "Брамбеус! **** Перечел его Диатрибу: Брамбеус и Юная Словесность! - Какие у него понятия о словесности - "Стихотворения, т. е. поэмы в стихах, - и поэмы в прозе, т. е. романы, повести, рассказы, всякого рода сатирические и описательные творения, назначенные к мимолетному услаждению образованного человека - вот область Словесности и настоящие границы". - С чем имею честь поздравить господина Брамбеуса! Я бы лучше согласился быть сапожником, чем трудиться в этих границах и для этой цели. Светский разговор у него прототип слога изящного; а публика состоит из жалких существ, которые ни рыба, ни мясо, ни мужчины, ни женщины. - "Увы!" - восклицает он далее в конце своего разглагольствия, - кто из нас не знает, что в числе наших нравственных истин есть много оптических обманов!" - После этого: "увы!" - подобных понятий о словесности, слоге и публике считаю позволенным несколько сомневаться в искренности тяжких нападок, которыми обременяет Брамбеус новых французских романистов и драматургов, искренно сказать, - мне кажется, что он просто на них клеплет или не понимает их".
* Восстание декабристов т, VIII, стр. 251.
** Там же, стр. 252.
*** А. И. Дмитриев-Мамонов. Декабристы в Западной Сибири. СПб., 1905, стр. 73-78.
**** Брамбеус - не только литературный псевдоним, но и alter ego Сенковского, его литературный герой.
Так безоружный, лишенный книг декабрист побеждает модного и влиятельного журналиста.
Более того, случай со "Стариком Горио" научил его обороняться: в тот же день, что и о Горио, он записывает в свой дневник об "Арабесках" Гоголя, - по издевательской рецензии и приведенным в ней выпискам он чувствует замечательного писателя. Он не только не доверяет теперь чужим мнениям, но научился на их основе строить свое собственное, самостоятельное.
В конце года Кюхельбекер вышел из крепости для того, чтобы прожить до конца жизни ссыльным в глухих сибирских городках.
Новая жизнь не дала ему возможности ни работать, ни печататься, ни следить за литературой, а мелочные преследования администрации, отсутствие культурной среды и бесцельность существования заставляли его порою жалеть о крепости и завидовать смерти друзей: Грибоедова, Дельвига, а вскоре и Пушкина. 1835 год, по собственному его признанию, не приблизил, а отдалил его от литературного мира.
Круг его чтения не стал богаче: он вынужден пробавляться допотопными пьесами Коцебу, романами Шписа, брать на прочтение у вахтера лубочного "Милорда Георга" и "Францыла Венецияна" и только изредка отдыхает за чтением Расина и Шекспира. Иногда попадаются и новые книги. Он высоко оценивает "Флорентинские ночи" Гейне, а в русской литературе - явление Лермонтова.
Энергия литератора, перед которым - теперь уже заведомо до конца закрыты пути к литературе, не слабеет, но меньше времени, меньше страсти может уделять он литературе. Записи о Бальзаке реже и скуднее. Бальзака он более не получает, и только раз, в 1840 г., ему попадается запоздалый перевод старой бальзаковской повести под названием "Страсть художника, или человек не человек". *
* Сорок одна повесть лучших иностранных писателей в 12 частях, изданы Николаем Надеждиным, ч. III. M., 1836, стр. 203-259, цензурная дата 3 января 1836 г. Перев. "Une passion d'artiste" - второй главы повести "Sarrasine" (впервые в "Revue de Paris", ноябрь 1830 г.). Восторженный отзыв Кюхельбекера о первой главе "Les deux portraits" см. выше.
Тут у него происходит письменная стычка с Бальзаком, как когда-то в молодости происходили литературные стычки с друзьями. 28 мая он кратко и очень резко отзывается о прочтенной повести как о вздоре. Однако позиция Кюхельбекера в вопросе о молодой французской литературе не меняется. 20 июня 1841 г. он с огорчением констатирует, на основании какой-то переводной рецензии: "У французских литературных фешьонеблей, кажется, введено подтрунивать над Ал. Дюма и даже Виктором Hugo, как у нас Отеч[ественные] зап[иски] трунят над Марлинским и его последователями". В этом выпаде против "литературных фешьонеблей" - не только отчетливость демократической позиции декабриста, но и литературное чутье, которое не могут заглушить ни крепость, ни Сибирь.
Долгое время Кюхельбекер не может следить за дальнейшим ростом Бальзака, и у него возникает представление об однообразности Бальзака. Такова запись о нем в дневнике от 28 июня 1841 г.:
"Итак, перечитываю порою временем старые дневники: встречаю в них отметки о таких сочинениях, которые вовсе изгладились из моей памяти. На счет некоторых писателей я свое мнение переменил: к этим в особенности принадлежит Бальзак. Теперь нахожу его довольно однообразным, хотя и теперь считаю его человеком очень даровитым".
Мнимое однообразие Бальзака, повести которого с трудом доходили до глухих урочищ Сибири, было ложным представлением, навязанным декабристу самой жизнью. Но даже и теперь он продолжает думать о нем, считать его "человеком очень даровитым".
Между тем давнее желание его исполнилось: он получил личную весть о Бальзаке, которого хотел "узнать покороче". Но какую весть!
В 1843 г. Бальзак посетил Россию, и его повстречала в Павловске молоденькая племянница Кюхельбекера, Наталья Григорьевна Глинка, дочь его старшей сестры Юстины Карловны Глинки. Он нежно любил свою сестру и ее семью и переписывался из крепости со всеми племянниками и маленькими племянницами. Он даже надумал обучать их заочно грамоте и докучал исправлениями ошибок в их письмах. Он руководил из крепости их чтением и развитием. Они платили ему аккуратными письмами, вязали для него носки и т. п.
Но как бы Кюхельбекер нежно ни любил сестру, в молодости заботившуюся о нем, он однажды должен был признать: "Конечно, у ней чувства много, но ум робкий". Племянница была всецело во власти представлений, навязанных испуганным обывателям журналистами, и эти представления отразились даже на впечатлении, произведенном на нее самою наружностью Бальзака.
Наталья Григорьевна Глинка пишет дяде в Сибирь 12 августа 1843 г.: "На днях видели мы в Воксале Бальзака, который приехал в Россию на несколько месяцев; нет, не можите себе представить, что это за гнустная физиономиа; матушка нашла, и я совершенно с нею согласна, что он похож на портреты и описания, которые читаем о Робеспиерре, Дантоне и прочих подобных им особ французской революции: он малого росту, толст, лицо у нею свежее, румяное, глаза умные, но все выражение лица его имеет что-то зверское". Дядя так и не научил племянницу грамоте: ее письмо пестрит ошибками. Племянница и не подозревала, как полемизировал дядя с Брамбеусом, со слов которого, видимо, и мать и она судили о французском писателе.
Не подозревала, что в эти годы он писал и о том самом Дантоне,
который для нее являлся проделом ужаса:
...Дантон
Рукой гиганта, гением титана
Попятил пруссаков - свободен край родной.
В 1843 г. Кюхельбекер получил возможность в культурной семье Разгильдеева, начальника крепости Акша, где жил Кюхельбекер, ознакомиться с Бальзаком в оригинале. Он пишет 8 декабря 1843 г. племяннице, Н. Г. Глинке: "Я ей [Наталье Алексеевне Разгильдеевой. - Ю. Т.] прямо по-русски с французского оригинала прочел все почти повести Бальзака: тут у меня начинался иногда небольшой спор с Анной, которую нередко непременно должно было заставить удалиться, чтобы не дать ей познакомиться с грязными нравами, изображаемыми Г-н Бальзаком".
Анна - ученица Кюхельбекера, который был рьяным и строгим педагогом. В "спорах с Анной" слышится прежде всего педагог. Но в последней фразе слышна и литературная досада, подобная отзыву о "Страсти художника". Тем не менее, важно то обстоятельство, что он переводит "все почти повести Бальзака", что они являются его постоянным чтением рядом с сочинениями Лермонтова, Пушкина, его собственными. Он продолжает интересоваться Бальзаком.