В течение многих лет Калли Кросс искал свою «золотую жилу» и, наконец, нашел ее. Это был Занаду Два, заполненный «товаром» и обладавший могуществом «Карандаша». «Золотой Карандаш». Он мог все. Мог обеспечить не только номер, еду и выпивку, но и выяснить сколько стоит билет на самолет в любом уголке мира, вызов самых дорогих девушек, мог заставить исчезнуть маркер какого-нибудь клиента, распределить чины среди хозяев, принимающих высокопоставленных игроков, играющих в отеле Занаду.
Все эти годы Гроунвельт был для него скорее отцом, чем боссом. Дружба их упрочилась. Они вместе боролись со всем тем сбродом, жуликами, ворами, взломщиками, сотни которых пытались проникнуть в святая святых отеля, в его хранилище и архивы, и опустошить их. Им приходилось распознавать этот сброд как на подступах к отелю, так и в нем самом, и безжалостно отбрасывать его прочь. Они возбуждали иски о возмещении против доверенных представителей, мошенничавших с маркерами, против воров, пытавшихся опустошить тотализаторы, торговые и игровые автоматы вопреки всякой логике, не имея на это ни малейших шансов, «затейников», которые обворовывали легковерных артистов, находя их по телефону, обманщиков-дилеров по недвижимости, фальшивомонетчиков, компьютерных мальчиков за столиками под пиратским флагом, шулеров игры в кости, — их были тысячи. Калли и Гроунвельт вели с ними беспощадную войну.
За эти годы Калли завоевал большое уважение у Гроунвельта своей способностью вынюхивать и привлекать в гостиницу новых клиентов. Он организовал проведение в Занаду всемирного турнира по триктраку, привлекал клиента, стоившего миллион долларов в год, даря ему каждое Рождество новый Роллс-Ройс. Отель проводил машину по расходам на рекламу, без налога. Клиент с удовольствием принимал машину за шестьдесят тысяч долларов, которая обошлась бы ему в сто восемьдесят тысяч долларов с налогом, что давало ему двадцатипроцентное покрытие его убытков. Но высшим достижением Калли было дело с Чарльзом Хэмси. Гроунвельт не переставал хвастаться своим протеже, его хитростью, ловкостью, сообразительностью еще не один год после этого «дела».
Гроунвельт сдержанно отнесся к идее Калли скупить все маркеры Хэмси по Вегасу по десять центов за доллар (это были чеки с условным секретным знаком, во избежание подделки). Но выдал Калли его «голову»: делай, как хочешь. Дело было достаточно верное, но все же рискованное. Хэмси приезжал в Вегас раз шесть в год, не меньше, и всегда останавливался в Занаду. В один из приездов он сорвал фантастический банк за игрой в кости, выиграв семьдесят тысяч долларов, которые использовал, чтобы расплатиться за некоторые из своих маркеров, и Занаду, таким образом, уже был в выигрыше. Но потом Калли показал себя просто гением.
В один из приездов Чарли Хэмси как-то сказал, что его сын женится на одной девушке в Израиле. Калли был очень рад за своего друга и настаивал на том, чтобы отель Занаду взял на себя все расходы по свадебным торжествам. Калли сказал Хэмси, что реактивный лайнер отеля Занаду (это тоже явилось плодом задумки Калли, купить самолет, чтобы лишить «затейников», занимавшихся организацией разного рода торжеств, пирушек, их доходов от этого бизнеса) отвезет всю свадебную компанию в Израиль и что отель оплатит там их проживание в гостиницах. Отель Занаду оплатит все расходы, включая свадебные торжества, оркестр. Здесь была одна хитрость. Так как гости свадебных торжеств были со всех Соединенных Штатов, то на самолет они сядут в Лас-Вегасе. Но голова у них об этом болеть не будет, они все могут остановиться в отеле Занаду бесплатно.
Калли подсчитал, что все это обойдется гостинице, в двести тысяч долларов, убедив Гроунвельта в том, что все это окупится, а если и нет, то они получат пожизненных игроков в лице Чарли Хэмси и его сына. Однако успех этого начинания превзошел все ожидания. В Вегас приехало больше ста гостей, собравшихся на свадебные торжества, и пока они отправились в Израиль, они оставили в казне отеля около миллиона долларов.
Но на сей раз Калли намеревался предложить Гроунвельту еще более прибыльное дело, такое, которое бы побудило Гроунвельта и компаньонов назначить его генеральным директором отеля Занаду, сделать ему наиболее важную официальную должность по рангу сразу же за самим Гроунвельтом. Он ждал Фуммиро. Фуммиро за свои последние два приезда оставил кучу маркеров. У него были трудности с оплатой. Калли знал причину этих затруднений и ему нужно было сделать так, чтобы Фуммиро взял инициативу на себя, иначе он откажется от этого плана, если Калли сам предложит ему решение. Об этом он знал от Дейзи.
Фуммиро прибыл в город, играл, как обычно, на пианино по утрам и на завтрак ел свой суп. Женщины его не интересовали. Он был полностью поглощен игрой и за три дня проиграл все свои наличные и подписал маркеров еще на триста тысяч долларов. Перед отбытием из Вегаса он попросил Калли подойти к нему в номер. Фуммиро был очень вынослив, но немного нервничал: не хотел потерять свое лицо. Боясь, что Калли подумает, что он не хочет платить по своим долгам в проигранных играх, он очень дотошно стал объяснять Калли, что у него в Токио много денег, и миллион долларов для него — это мелочь, главным затруднением здесь было как-то вывезти наличные из Японии, обратив японские йены в американские доллары.
— Мистер Кросс, — сказал он Калли, — если бы вы смогли приехать в Японию, то заплачу вам там в йенах, и тогда, я уверен, вы сможете найти путь, по которому они достигнут Америки.
Калли стал уверять Фуммиро в полном к нему доверии Отеля.
— Господин Фуммиро, — сказал он, — нет никакой нужды торопиться, ваша репутация высока. Миллион долларов может подождать до вашего следующего приезда в Вегас. Никакой проблемы это в самом деле не представляет. Нам всегда доставляет удовольствие принимать вас здесь, и находиться в вашем обществе нам очень приятно. Не беспокойтесь, пожалуйста. Позвольте мне быть к вашим услугам и, если вам что-либо нужно, скажите мне, и я все сделаю. Для нас честь иметь такого должника.
На красивом лице Фуммиро отразилось облегчение. Он имел дело не с варваром-американцем, а с тем, кто был почти также вежлив и учтив, как японец. Он сказал:
— Господин Кросс, почему бы вам не побывать у меня в гостях? Мы прекрасно проведем время в Японии. Я покажу вам дом гейш, у вас будет изысканнейшая еда, лучшие напитки, лучшие женщины. Вы будете моим личным гостем и я хочу отплатить вам хоть немного за то гостеприимство, которое вы всегда оказывали мне, и смогу вручить вам миллион долларов на отель.
Калли знал, что японское правительство ввело строгие законы, карающие за контрабанду йен из страны. Фуммиро предлагал пойти на преступление. Он ждал и согласно кивал головой, не забывая постоянно улыбаться.
Фуммиро продолжал:
— Я хотел бы сделать что-то для вас. Я всем сердцем доверяю вам, и именно поэтому говорю вам все это. Мое правительство очень строго в отношении вывоза йен. Но я бы хотел, чтобы у меня были деньги вне Японии. И если вы возьмете у меня миллион на отель Занаду, и сможете взять еще миллион для меня и положить его в ваш сейф, то получите пятьдесят тысяч долларов. Калли почувствовал глубокое удовлетворение от того, насколько точно он все рассчитал, и со всей искренностью произнес:
— Мистер Фуммиро, я сделаю это за одну лишь дружбу с вами. Но мне, конечно же, нужно поговорить с мистером Гроунвельтом.
— Конечно, — сказал Фуммиро. — Я тоже поговорю с ним.
Сразу же после этого разговора Калли позвонил в апартаменты Гроунвельта и получил ответ от его специального оператора-секретаря, что тот занят и не будет во второй половине дня отвечать ни на какие звонки. Он оставил для него сообщение, что дело срочное, и стал ждать в своем офисе. Через три часа у него зазвонил телефон. Это был Гроунвельт, который попросил Калли зайти к нему.
Гроунвельт очень изменился за последние несколько лет. Цвет его кожи стал нездоровым: из красноватой она стала мертвенно белой. Лицо его было, как у ослабевшего сокола. Он вдруг резко постарел, и Калли знал, что во второй половине дня он теперь редко посвящает свое время девушкам, когда бывает «занят». Казалось, он все более и более погружается теперь в чтение своих книг, а большую часть текучки по управлению делами отеля доверяет Калли. Однако каждый вечер он все еще совершал обход казино, проверяя все закоулки, наблюдая за дилерами и крупье, ведущими игру, своим орлиным взглядом. У него все еще сохранялась прежняя способность служить центром притока электрической энергии из казино в его коренастое тело.
Гроунвельт был одет так, как он обычно одевался, когда шел осматривать казино. Он подошел к панели управления, где включалась подача чистого кислорода в отделения казино. Но было еще рано делать это, вечер только начинался. Иногда он включал подачу кислорода уже в это время, когда видел, что игроки начинают быстро уставать и их клонит ко сну. Это оживляло их, как марионеток. В прошлом году он велел установить панель управления прямо у себя в апартаментах.
Гроунвельт приказал принести обед к себе в номер. Калли был в напряжении. Почему Гроунвельт заставил его ждать три часа? Фуммиро первым разговаривал с ним? И он инстинктивно понимал, что произошло именно это, и почувствовал себя обиженным. Эти двое были настолько могущественны, что он еще не мог пока думать о том, чтобы быть на их уровне, и они обсудили все без него.
Калли спокойно сказал:
— Думаю, что Фуммиро уже говорил вам о своем плане? Я сказал ему, что мне нужно проконсультироваться с вами.
Гроунвельт улыбнулся ему.
— Калли, мой дорогой, ты само чудо. Прекрасно. Мне самому не устроить бы этого лучше. Ты заставил этого япошку самого придти к тебе. Я боялся, что ты окажешься слишком нетерпеливым со всеми этими маркерами, которые скапливаются у нас.
— Это моя подруга Дейзи, — сказал Калли. — Она сделала из меня японца.
Лицо Гроунвельта несколько омрачилось.
— Женщины опасны, — сказал он. — Такие мужчины, как ты и я, не могут позволять им приближаться к нам слишком близко. В этом наша сила. По вине женщин можно пропасть ни за что ни про что. Мужчины более чувствительны и более доверяют другим. — Он вздохнул. — Ну да ладно, мне нечего беспокоиться за тебя в этой области. Ведешь ты себя как надо. — Он снова вздохнул, чуть встряхнул головой и вернулся к делам.
— Единственное, что здесь сложно, так это то, что нам так и не удалось найти надежного пути, чтобы выудить наши деньги из Японии. У нас там состояние в маркерах, но я бы не дал и ломаного гроша за них. Здесь целая куча проблем. Во-первых, если японское правительство прихватит тебя, то тебе обеспечены целые годы в тюрьме. Во-вторых, как только у тебя окажутся деньги, ты станешь объектом внимания преступников, которые попытаются умыкнуть тебя. Японские преступники очень умные. Они сразу же узнают, когда ты получишь деньги. В-третьих, два миллиона долларов в йенах — это будет большой, очень большой чемодан. В Японии багаж просвечивают. Как ты переведешь их в доллары, когда вывезешь? Как ввезешь в Соединенные Штаты, и потом, хотя я полагаю, что могу гарантировать тебе, что этого не произойдет, как насчет бандитов уже здесь? Люди здесь, в отеле, узнают, что мы посылаем тебя туда за деньгами. У меня компаньоны, но я не могу гарантировать, что ни один из них не проболтается. В результате по чистой случайности ты можешь лишиться этих денег. Вот, Калли, в каком ты положении оказываешься. Если ты лишишься этих денег, то мы все время будем подозревать тебя в том, что виноват ты сам, за исключением лишь того случая, если тебя убьют.
Калли сказал:
— Я обдумал все это. Я посмотрел нашу казну и обнаружил, что у нас еще не меньше одного-двух миллионов долларов в маркерах от других японских игроков. Так что я мог бы вывезти четыре миллиона долларов.
Гроунвельт рассмеялся.
— За одну поездку это была бы ужасная игра. С малым процентом.
— Ну, может одна поездка, может две, три. Сначала мне надо выяснить, как это сделать.
Гроунвельт сказал:
— В любом случае ты берешь на себя весь риск. Насколько я могу видеть, тебе от этого ничего не перепадает. Если ты выиграешь, ты ничего не выиграешь. Если проиграешь, то проиграешь все. Если ты попадешь в подобное положение, то тогда все те годы, которые я потратил на твое обучение, можно считать потерянными. В общем, зачем тебе это надо? Это ведь не дает процентов.
Калли ответил:
— Послушайте, я сделаю это на свой страх и риск без посторонней помощи, и вся вина падет только на меня, если дело не выгорит. Но если я привезу четыре миллиона долларов, я хочу, чтобы меня назначили генеральным директором гостиницы. Вы знаете, что я ваш человек. Я никогда не буду против вас.
Гроунвельт вздохнул.
— Это ужасная игра с твоей стороны. Я не очень-то жажду видеть тебя играющим.
— Тогда договорились? — спросил Калли. Он старался скрыть ликование в своем голосе. Ему не хотелось, чтобы Гроунвельт знал о том, как сильно он желал этого.
— Ладно, — сказал Гроунвельт. — Но только возьми два миллиона Фуммиро, и не беспокойся о деньгах, которые должны нам другие. Если что-то случится, то мы потеряем только два миллиона.
Калли рассмеялся, входя в игру.
— Мы потеряем один миллион. Второй миллион принадлежит Фуммиро. Помните?
Гроунвельт сказал совершенно серьезно:
— Оба миллиона наши. Раз они у нас в сейфе, Фуммиро отыграет их. В этом сила этого дела.
На следующий день Калли отвез Фуммиро в аэропорт на роллс-ройсе Гроунвельта. У него был приготовлен очень дорогой подарок для Фуммиро — набор древних монет, отчеканенных в период Итальянского Возрождения. Основную часть набора составляли золотые монеты. Фуммиро пришел в восторг, но Калли почувствовал за его бурным изъявлением восторга налет какого-то веселья. В конце концов Фуммиро сказал:
— Когда вы едете в Японию?
— Недели через две — четыре, — сказал Калли. — Даже мистер Гроунвельт не будет знать точного дня. Вы понимаете почему?
Фуммиро кивнул.
— Да, вам надо быть очень осторожным. Я подготовлю деньги к вашему приезду.
Когда Калли вернулся в отель, он позвонил Мерлину в Нью-Йорк.
— Мерлин, старина, как насчет того, чтобы составить мне компанию в моей поездке в Японию? Все расходы беру на себя, включая гейш.
На другом конце линии последовало долгое молчание, потом он услышал голос Мерлина: «Конечно».
Предложение поехать в Японию было неожиданным, но показалось мне заманчивым. Мне нужно было быть в Лос-Анджелесе на следующей неделе, чтобы работать над сценарием. Но я так много бился с Дженел, что хотел отдохнуть от нее. Я знал, что она воспримет мою поездку в Японию как личное оскорбление, и это доставляло мне удовольствие.
Валли спросила меня, долго ли я пробуду в Японии, и я ответил, что около недели. Она никогда и ничего мне не возражала и всегда была даже счастлива, когда я уезжал, потому что в доме я испытывал какое-то беспокойство, нервы постоянно были па пределе. Валли проводила очень много времени, посещая вместе с детьми родителей и других родственников.
Когда я вышел из самолета в Лас-Вегасе, Калли с роллс-ройсом встретил меня прямо на взлетной полосе, так что мне не надо было идти через здание аэровокзала. Это меня успокоило.
Как— то уже давно Калли объяснил мне, почему он иногда встречает прибывших прямо на летном поле. Он делал это, чтобы не попасть под камеры надзора ФБР, которые контролировали всех приезжающих.
Там, где все коридоры сходились в главном зале ожидания аэровокзала, были огромные часы. За этими часами в специальном боксе были установлены камеры, которые снимали толпы жаждущих побыстрее попасть в Лас-Вегас игроков, прибывающих со всего мира. Вечером и ночью дежурная бригада ФБР будет просматривать снятое и проверять по своим материалам. Удачливые грабители банков, находящиеся в бегах растратчики незаконно присвоенных денег, мастера своего дела — фальшивомонетчики, удачливые похитители детей и взрослых, вымогатели поражались, когда их отлавливали еще до того, как они получали возможность отмыть в играх свои грязные деньги.
Когда я спросил Калли, как он узнал об этом, он ответил мне, что у него в отеле работал начальником охраны бывший высокопоставленный чин ФБР, поэтому ему легко было об этом узнать.
Я отметил, что Калли в этот раз сам вел роллс-ройс. Шофера не было. Объехав вокруг здания аэровокзала, мы подъехали к отделению выдачи багажа. Ожидая мой багаж, мы сидели в машине, и Калли вкратце ввел меня в курс.
Прежде всего он предупредил, чтобы я не говорил Гроунвельту, что мы следующим утром вылетаем в Японию. Я должен говорить, что приехал отдохнуть. Потом он рассказал мне о нашей задаче, о двух миллионах долларов в йенах, которые ему контрабандой нужно вывезти из Японии и об опасности, с которой все было связано. Он сказал со всей искренностью:
— Знаешь, я не думаю, что здесь есть какая-то опасность, но ты можешь иметь иное мнение. Поэтому если не хочешь лететь со мной, я это пойму.
Он знал, что я не смогу ему отказать, так как был ему обязан, дважды обязан. Во-первых, он спас меня от тюрьмы. Во-вторых, возвратил отложенные мои тридцать тысяч долларов после завершения всей истории. Я получил свои деньги наличными, в двадцатидолларовых бумажках, и положил их в банк в Лас-Вегасе на свой счет. Объяснение должно было быть таким: я их выиграл. Калли и его люди готовы были подтвердить. Но это не понадобилось.
— Я всегда хотел посмотреть Японию, — сказал я. — Я не против быть вашим телохранителем. Мне нужно быть вооруженным?
Калли ужаснулся:
— Ты хочешь, чтобы нас убили? Если уж захотят отнять у нас деньги, пусть берут. Наша защита — это секретность и быстрота передвижения. Я все проработал.
— Тогда зачем же я? — спросил я из любопытства и осторожности.
Калли вздохнул.
— До Японии очень далеко, — сказал Калли. — Мне необходимо твое общество. Мы можем пить джин в самолете и задержаться в Токио поразвлекаться. Кроме этого, ты сильный парень, и если какие-нибудь специалисты воспользуются моментом, чтобы схватить и бежать, то ты отпугнешь их.
— Хорошо, — сказал я. Но все это было все-таки сомнительно.
В тот вечер мы обедали с Гроунвельтом. Выглядел он не блестяще, но был в хорошей форме и рассказывал о начале своей жизни в Лас-Вегасе. Как он сколотил себе состояние в необложенных налогом долларах, пока федеральные власти не направили сюда армию шпионов и бухгалтеров.
— Богатыми становятся во тьме, — сказал Гроунвельт. Он сам, без устали работая во тьме, стал богатым. — В этой стране можно стать богатым только во тьме. И все эти тысячи магазинов и фирм, снимающих сливки, добирающихся до вершин, крупные компании — все они создают законное поле деятельности во тьме.
Но нигде не было таких возможностей, как в Вегасе. Гроунвельт стряхнул пепел с гаванской сигары и с удовлетворением продолжил:
— Это и делает Вегас таким сильным. Здесь можно разбогатеть во тьме легче, чем где-либо. Вот в чем его сила.
Калли сказал:
— Мерлин как раз остается здесь на ночь. А утром я думаю отправиться с ним в Лос-Анджелес и приобрести что-нибудь из антиквариата. И разведаю там ситуацию с маркерами по некоторым из Голливуда.
Гроунвельт выпустил большой клуб дыма.
— Хорошая мысль. Я истощил свой запас подарков, — рассмеялся он. — Вы знаете откуда у меня возникла мысль дарить подарки? Из книги об азартных играх, опубликованной в 1870 году. Образование — великая вещь. — Он вздохнул и поднялся, показывая, что нам пора идти. Пожал мне руку и потом любезно проводил нас до дверей своих апартаментов. Когда мы выходили, он многозначительно бросил Калли:
— Удачного путешествия!
Выйдя из отеля на террасу с искусственной зеленой травой, мы с Калли остановились. Светила луна. Небо было безоблачным, и была видна взлетно-посадочная полоса с миллионами красных и зеленых огней, а вдалеке темнели пустынные горы.
— Он знает, что мы едем, — сказал я Калли.
— Знает так знает, — ответил Калли. — Приходи ко мне завтракать в восемь утра. Нам рано уезжать.
На следующее утро мы вылетели в Сан-Франциско. Калли нес огромный чемодан из отличной коричневой кожи, углы его были заделаны латунными наугольниками. Латунные полосы опоясывали чемодан. На нем была тяжелая замковая пластина, которая прекрасно выглядела и была чрезвычайно прочной.
— Его просто так не откроешь, — заметил Калли. — И нам будет легко следить за ним, когда чемоданы повезут на багажной тележке.
Я никогда не видел ничего подобного и сказал об этом.
— Это антиквариат. Я купил его в Лос-Анджелесе, — уклончиво ответил Калли.
Мы сели в Боинг-743 японской авиакомпании за пятнадцать минут до отлета. Калли специально так сделал.
Во время долгого полета мы пили джин и играли, и к моменту приземления в Токио я выиграл у него шесть тысяч долларов. Калли, казалось, это нисколько не волновало. Он только дружески похлопал меня по спине и сказал:
— Отыграюсь на обратном пути.
До гостиницы мы поехали на такси. Я сгорал от нетерпения увидеть этот сказочный город Дальнего Востока. Но он оказался запущенным и закопченным подобно Нью-Йорку. Город казался не таким огромным, как Нью-Йорк, люди в нем были меньшего роста, дома пониже, его темный контур на фоне неба казался миниатюрой знакомого огромного, подавляющего человека, очертания Нью-Йорка. Когда мы очутились в самом центре города, я увидел людей в белых хирургических марлевых масках, по виду похожих на привидения. Калли сказал мне, что японцы в центрах городов носят такие маски, для защиты от инфекции из сильно загрязненного воздуха.
Мы проходили мимо зданий различного назначения, универмагов, лавок, которые все казались построенными из дерева, как будто они были поставлены для киносъемок на территории студии. С ними чередовались современные небоскребы и здания офисов фирм. На улицах было полно народу, многие одеты в западные одежды, а иные, в основном женщины, были в кимоно. Это была удивительная смесь стилей.
Гостиница нас разочаровала. Она была пропитана Америкой. Огромный вестибюль и все его убранство были выполнены в шоколадном цвете, за исключением огромных черных кожаных кресел. Японцы, мужчины небольшого роста, одетые в черные деловые американские костюмы, сидели во многих из этих кресел и щелкали своими чемоданчиками, открывая и закрывая их. Это вполне мог бы быть отель Хилтон в Нью-Йорке.
— Это Восток, — сказал я Калли.
Калли несколько раздраженно отрицательно покачал головой.
— Нам нужно хорошенько выспаться, а завтра я сначала займусь делами, а вечером покажу тебе настоящий Токио. Ты неплохо проведешь время. Не беспокойся.
Нам дали номер с большой гостиной и двумя спальнями. Мы распаковали чемоданы, и я заметил, в огромном чемодане Калли, обитом латунными полосами, почти ничего не было. Мы оба устали от перелета, и хотя было только шесть часов по Токийскому времени, легли спать.
На следующее утро Калли постучал в дверь моей спальни и сказал:
— Вставай, пора.
За окном начинался рассвет.
Он заказал завтрак в наш номер, который разочаровал меня. Я стал думать, что не очень-то много японского мне удается посмотреть. На завтрак принесли сдобные английские булочки. Единственным восточным блюдом были блины, огромных размеров и вдвое толще, чем обычные, и они больше походили на огромные хлебные лепешки очень странного желтоватого цвета. Попробовав одну из них, я готов был поклясться, что она отдавала рыбой.
Я сказал Калли:
— Что это за чертовщина?
Он сказал:
— Это блины, но поджаренные на рыбьем жире.
— Я не буду, — сказал я и отодвинул это блюдо ему.
Калли с удовольствием съел.
— Все, что тебе нужно, это привычка ко всему этому, — сказал он.
После кофе я спросил его:
— Какая будет программа?
— На улице прекрасная погода, — сказал Калли. — Мы пойдем прогуляемся и я расскажу.
Я понял, что он не хочет говорить в номере, боится, что здесь есть подслушивающие устройства.
Мы вышли из гостиницы. Было еще очень рано, солнце только начинало подниматься. Свернув на боковую улочку, мы вдруг очутились на Востоке. Насколько хватало глаз, повсюду виднелись маленькие ветхие домишки, небольшие здания, а вдоль них тянулись огромные нагромождения зеленого мусора такой высоты, что образовывали настоящую стену.
На улицах было мало народу. Мимо нас проехал на велосипеде японец, черное кимоно которого развевалось у него за спиной. Внезапно перед нами появилось два крепких человека в рабочей одежде цвета хаки, рейтузах и шортах, с белыми марлевыми масками на лицах. Я отпрыгнул в сторону, а Калли рассмеялся, когда эти двое свернули на другую улочку.
— О Боже, — сказал я, — эти маски, как у приведений.
— Ты привыкнешь к ним, — проговорил Калли. — А теперь послушай. Я хочу, чтобы ты знал, что происходит, тогда ты будешь поступать правильно, без ошибок.
Мы пошли вдоль стены из серо-зеленого мусора, и Калли объяснил мне, что должен провести контрабандой из Японии на два миллиона долларов в японских йенах и что правительством приняты очень строгие законы о вывозе национальной валюты.
— Если меня прихватят, то посадят, — сказал Калли. — Если только Фуммиро не удастся все уладить или если он не сядет со мной вместе.
— А как же я? — спросил я, — Если тебя прихватят, меня они что — отпустят?
— Ты известный писатель, — сказал Калли. — Японцы относятся к культуре с большим уважением. Тебя просто вышлют из страны. Только держи язык за зубами.
— Так что мне предстоит веселое времяпрепровождение, — сказал я. Я знал, что он любит шутки и дал ему понять, что знаю это.
Потом мне в голову пришла еще одна мысль.
— А каким же макаром пройдем мы таможню в Штатах? — поинтересовался я.
— Мы не будем ее проходить, — ответил Калли. — Мы повезем деньги в Гонконг. Это свободный порт. Там таможню проходят лишь те, у кого гонконгские паспорта.
— О Боже, — сказал я. — Теперь ты говоришь, что мы поедем в Гонконг. Куда же, черт возьми, поедем мы потом, в Тибет?
— Будь посерьезней, — сказал Калли. — И не паникуй. Я проделал этот маршрут год назад с небольшими деньгами, для пробы.
— Достань мне оружие, — сказал я. — У меня жена и трое детей. Я не хочу дешево продавать свою жизнь. — Но сказал так, для смеха. Калли и так уже вовлек меня в это предприятие.
Но Калли не понял, что я шучу.
— Тебе нельзя иметь оружие, — сказал он. — У каждой японской авиакомпании есть система электронной проверки пассажиров и ручной клади. И большинство их просвечивает рентгеном сдаваемый багаж. — Он немного помолчал. — Единственная компания, которая не просвечивает багаж — это «Касей». Так что, если со мной что-нибудь случится, ты знаешь, что делать.
— Могу себе представить, как я буду в Гонконге один с двумя миллионами долларов, — сказал я. — У меня в шее будет сидеть миллион тесаков.
— Не беспокойся, — спокойно произнес Калли. — Ничего не случится. Пробьемся.
Я засмеялся, но беспокойство меня не покидало.
— А если все-таки случится, — сказал я, — что мне тогда делать в Гонконге? Калли сказал:
— Тебе нужно будет явиться в Банк Футаба и спросить вице-президента. Он возьмет деньги и обменяет их на гонконгские доллары. Даст тебе квитанцию и попросит за услуги, может, тысяч двадцать долларов. Потом он обменяет гонконгские доллары на американские и попросит еще пятьдесят тысяч долларов. Американские доллары будут отправлены в Швейцарию, и тебе дадут еще одну квитанцию. А через неделю отель Занаду получит тратту о, произведенном перечислении от Швейцарского банка на два миллиона минус сумма на оплату услуг гонконгского банка. Видишь, как просто все это?
Я думал о сказанном на обратном пути в гостиницу. Наконец, снова вернулся к своему первоначальному вопросу.
— Зачем же, черт побери, я тебе нужен?
— Не спрашивай больше ни о чем, а делай то, что я скажу, — сказал Калли. — Ты мне обязан, так?
— Да, — ответил я. И больше вопросов не задавал.
Когда мы вернулись в отель, Калли сделал несколько телефонных звонков, разговаривая по-японски, а потом сказал, что уходит.
— Я вернусь что-то около пяти дня, — предупредил он. — Или чуть позже. Жди меня здесь. Если я сегодня вечером не вернусь, ты вылетишь утренним рейсом домой. О’кей?
— О’кей, — сказал я.
Сначала я пытался читать в спальне номера, а потом мне померещился какой-то шум в гостиной, и я пошел туда. Я заказал ленч в номер и позвонил в Штаты. Мне дали Штаты уже через несколько минут, что удивило меня. Я думал, что это займет не меньше получаса.
Валери сразу же взяла трубку, и я почувствовал по ее голосу, что ей приятно, что я звоню.
— Как таинственный Восток? — спросила она. — Хорошо проводишь время? Уже был в доме гейш?
— Нет еще, — сказал я. — Пока все, что я видел в Токио, — это горы мусора. И с тех пор жду Калли. Он вышел по делам. Ну, хоть выиграл у него шесть тысяч.
— Хорошо, — сказала Валери. — Купи мне и детям несколько этих знаменитых кимоно. Да, между прочим, вчера тебе звонил какой-то человек, который назвавшись твоим другом в Вегасе, хотел встретиться с тобой там. Я сказала ему, что ты в Токио.
У меня екнуло сердце. Я спросил:
— Он назвался?
— Нет, — сказала Валери. — Не забудь про подарки.
— Не забуду, — сказал я.
Остальная часть дня прошла в некотором беспокойстве: я позвонил в авиакомпанию, чтобы заказать на завтрашнее утро билет обратно в Штаты, и вдруг почувствовал, что не очень уверен, что Калли вернется. Осмотрев его спальню, я не обнаружил большого обитого латунью чемодана.
Уже начало смеркаться, когда пришел Калли. Он потирал руки, возбужденный и довольный.
— Все в порядке, — сказал он. — Беспокоиться не о чем. Сегодня вечером мы развлечемся, а завтра закончим дела. На следующий день, послезавтра мы будем в Гонконге.
Я звонил жене, — рассказал я. — Мы немного поболтали. Она сказала, что какой-то парень звонил из Вегаса и спрашивал, где я. Она ответила, что в Токио.
Это несколько охладило его. Он немного подумал, потом пожал плечами.
— Это, похоже, Гроунвельт, — сказал Калли. — Хотел удостовериться, что предчувствия его не обманули. Только у него есть номер твоего телефона.
— Ты доверяешь Гроунвельту в таком деле? — спросил я Калли. И сразу же понял, что перегнул.
— Что за ерунду ты несешь? — возмутился он. — Этот человек был для меня как отец все эти годы. Он сделал меня человеком. Я доверяю ему больше, чем любому другому, даже больше, чем тебе.
— О’кей, — сказал я. — Тогда почему ты ему не сказал, что мы уезжаем? Зачем ты ему наплел насчет этой покупки антиквариата в Лос-Анджелесе?
— Потому что так он учил меня действовать, — сказал Калли. — Никогда не говорить никому ничего, что ему не положено знать. Он будет гордиться мной за это, хотя и понимает. Я сделал правильно, — потом он сбавил тон, смягчился.
— Пошли, — сказал он. — Одевайся. Сегодня вечером я покажу тебе лучшее, что было в твоей жизни.
Мне вспомнился Эли Хэмси.
Подобно любому, кто смотрел фильмы о Востоке, я фантазировал о том, как проведу вечер в доме гейш, как прекрасные умные женщины будут ублажать меня. Когда Калли сказал мне, что мы едем к гейшам, то я ожидал, что попаду в один из тех роскошно оформленных домов, которые видел в фильмах, поэтому был удивлен, когда машина с шофером остановилась перед небольшим рестораном, расположенным под навесом в фасадной части магазина, выходящей на одну из главных улиц Токио. Выглядел он словно какой-нибудь китайский полулегальный ресторанчик в Манхеттене. Метрдотель повел нас через переполненный ресторан к двери, ведущей в приватную столовую.
Зал, в котором располагалась столовая, был роскошно обставлен в японском стиле. С потолка свисали цветные фонари. Длинный банкетный стол, который лишь на фут возвышался над полом, был украшен изысканно расписанными блюдами, небольшими чашечками для напитков, палочками для еды из слоновой кости.
В зале находились четыре японца, все в кимоно. Один из них был мистер Фуммиро. Он и Калли обменялись рукопожатиями, остальные японцы склонились в вежливом поклоне. Калли представил меня. Я видел Фуммиро за игрой в Вегасе, но никогда с ним не встречался.
В зале появилось семь девушек-гейш, вбежавших мелкими шажками. Они были великолепно одеты в кимоно из тяжелой парчи, вышитой поразительно красивыми цветами. Их лица были обильно напудрены белой пудрой. Они уселись на подушечки вокруг, банкетного стола, по одной на каждого мужчину.
Как мне указал Калли, я сел на одну из подушечек, разложенных у стола. Обслуживавшие стол женщины принесли огромные деревянные тарелки с рыбой и овощами. Каждая из гейш стала кормить порученного ей мужчину, пользуясь палочками из слоновой кости, осторожно беря ими кусочки рыбы, небольшие стренги зелени, овощей. Они вытирали наши рты и лица бесконечным количеством маленьких надушенных и влажных салфеточек, которые походили на полотенца»
Моя гейша находилась очень близко от меня, прислоняя свое тело ко мне и, с очаровательной улыбкой и умоляющими жестами, кормила и поила меня. Она наполняла мою чашечку каким-то вином, наверно это было знаменитая саке, которое было очень вкусное, но пища была слишком рыбная. Затем принесли блюда с бифштексами по кобийски, нарезанными кубиками, пропитанными очень вкусным соусом.
Глядя на нее вблизи, я понял, что моя очаровательная гейша была не моложе сорока лет. И хотя ее тело постоянно прижималось ко мне, я не чувствовал ничего, кроме тяжелой парчи ее кимоно: она была закутана, как египетская мумия.
После обеда девушки по очереди начали увеселять нас. Одна из них стала играть на музыкальном инструменте наподобие флейты. К тому времени я выпил столько вина, что непривычные звуки ассоциировались у меня со звуками волынки.
Другая девушка что-то прочитала наизусть, должно быть какую-то поэму. Мужчины зааплодировали. Потом поднялась моя гейша. Используя меня как опору, она проделала несколько поразительных кувырков.
Она ужасно меня напугала, проделывая свои кувырки прямо над моей головой. Потом над головой Фуммиро, но тот подхватил ее на лету и попытался произвести поцелуй или что-то похожее на него. Я слишком много выпил, чтобы что-то различать достаточно хорошо. Но она ускользнула от него, легко коснулась его щеки в виде упрека, имитируя пощечину, и они оба рассмеялись.
Потом гейши устроили игру с участием мужчин. Это была игра с использованием апельсина на палочке: мы должны были укусить апельсин, держа руки за спиной. Когда мы проделывали это, какая-нибудь гейша должна была проделать то же самое с другой стороны палочки. Когда апельсин оказывался между мужчиной и гейшей, лица обоих касались — одно другого, как бы лаская одно другое, что вызывало хихиканье гейш.
Калли, сзади меня, произнес вполголоса:
— О Боже, следующим номером будет игра в бутылочку.
Но он широко улыбнулся Фуммиро, который, казалось, чувствовал себя очень хорошо, громко крича гейшам что-то по-японски и стараясь схватить их. Потом были другие игры с палочками и мячами, и разными фокусами, и я тоже, как и Фуммиро, приходил от них в восторг, потому что очень много выпил. Раз я упал на подушечки, и моя гейша положила мою голову себе на колени и стала вытирать лицо надушенной салфеткой.
Потом я отрывочно помню, что мы ехали с Калли в машине, которую вел шофер. Мы ехали по темным улицам, потом машина остановилась перед каким-то особняком где-то в пригороде Токио. Калли повел меня через ворота к дверям, которые открылись, как по волшебству. И я увидел, что мы теперь в настоящем восточном доме. В комнате ничего не было кроме циновок, служивших постелями. Стены были выполнены в виде скользящих передвижных дверей из тонкого дерева.
Я упал на одну из циновок. Мне хотелось спать. Калли опустился на колени рядом со мной:
— Мы переночуем здесь, — прошептал он. — Я разбужу тебя утром. Оставайся здесь и спи. О тебе позаботятся.
За ним я увидел улыбающееся лицо Фуммиро.
Я отметил про себя, что Фуммиро уже не казался выпившим, и у меня от этого как будто зазвонил колокол в голове, предупреждая об опасности. Я попытался встать с циновки, но Калли прижал меня к ней. А потом я услышал голос Фуммиро:
— Вашему другу нужна компания.
Я опять опустился на циновку. Я был слишком уставшим. Даже не произнес ни слова. Заснул.
Не знаю, сколько я проспал. Меня разбудил легкий скрип отодвигаемой скользящей двери. В тусклом свете от затененных фонарей увидел двух молодых девушек-японок, одетых в легкие голубое и желтое кимоно, проходящих через открывшуюся стену. Они принесли небольшой таз красного дерева, наполненный водой, от которой шел пар. Затем раздели меня и вымыли с головы до ног, массируя мое тело своими пальцами, не пропуская ни один мускул. Когда они делали это, я пришел в возбуждение, и они захихикали, а одна из них слегка похлопала меня рукой. Потом они взяли таз и исчезли с ним.
Я достаточно пробудился, чтобы подумать, где же Калли, но был еще недостаточно трезв для того, чтобы встать и идти искать его. Потом стена снова раздвинулась. На этот раз в дверях показалась лишь одна девушка, совсем другая, и, взглянув на нее, я понял, каковы будут ее обязанности.
Она была одета в длинное легкое зеленое кимоно, скрывавшее ее тело. Лицо ее было красиво, экзотические черты его еще более подчеркивались нанесенной косметикой. Густые черные волосы были собраны в высокую копну и заколоты блестящим гребнем, который, казалось, был сделан из драгоценных камней. Она подошла ко мне, и прежде чем опустилась на колени, я увидел, что ноги ее были босые, маленькие и красивые. Ногти на ногах были покрашены в темно-красный цвет.
Свет, казалось, стал как бы гаснуть, и вдруг она оказалась совершенно нагой. Тело ее было молочно-белого цвета, грудь маленькая, но полная. Наклонившись надо мной, сняла с головы гребень и встряхнула головой. Длинные черные косы, которых было множество, опустились на мое тело, полностью покрыли его. Она вдруг стала целовать и лизать мое тело, голова ее касалась моего тела, а волосы опутали его. Я лежал на спине. Ее рот был теплым, язык шершавым. Я попытался двинуться, она прижала меня к циновке. Когда она кончила, то легла на спину рядом и положила мою голову себе на грудь. Несколько раз в ночи я просыпался, и все начиналось сызнова. Она обхватывала меня ногами и сильно прижималась ко мне, как будто мы с ней боролись. В экстазе она вскрикивала и мы падали на циновку. Потом мы заснули, обнявшись.
Меня снова разбудил звук скользящей открывающейся двери. Комната была наполнена светом начинающегося утра. Девушки уже не было в комнате. Через открытую дверь в комнате рядом с моей я увидел Калли, который сидел на своем огромном обитом латунью чемодане. Хотя он был довольно далеко от меня, я мог различить, что он улыбается:
— О’кей, Мерлин, вставай, одевайся, — сказал он. — Этим утром мы летим в Гонконг.
Чемодан был так тяжел, что в машину его пришлось нести мне. Калли не мог его поднять. Шофера не было, и машину вел Калли. Когда мы приехали в аэропорт, он припарковал ее в стороне от здания аэровокзала. Я нес чемодан, а Калли шел впереди, чтобы расчищать путь и показывать, куда идти. Мы подошли к пункту проверки багажа. Я нетвердо держался на ногах, хмель еще не прошел, и огромный чемодан ударял по голени. Здесь на мой билет наклеили корешок квитанции. Я подумал, что, раз Калли ничего не говорит, то, значит, это не имеет значения, и ничего не сказал.
Мы пошли через выход на посадку, на поле к самолету. Но не стали сразу заходить в самолет. Калли подождал, пока нагруженная багажом платформа не вышла из здания аэропорта и мы не увидели ее — на самом верху возвышался наш огромный чемодан. Проследив, как рабочие погрузили его в брюхо самолета, мы сели в него.
До Гонконга нужно было лететь больше четырех часов. Калли нервничал, и я выиграл у него еще четыре тысячи долларов. Пока мы играли, я задал ему несколько вопросов.
— Ты сказал мне, что мы летим завтра, — сказал я.
— Да, я так думал, — ответил Калли. — Но Фуммиро приготовил деньги раньше, чем я думал.
Я знал, что он хитрит.
— Мне понравился вечер с гейшами, — сказал я.
Калли промычал что-то невнятное. Он делал вид, что рассматривает свои карты, но я знал, что в мыслях он далек от игры.
— Это дьявольская инсценировка высшего класса, — сказал он. — Все эти гейши — это ерунда. Я предпочитаю Вегас.
— Не знаю, — сказал я. — Думаю, это неплохо. Но должен признаться, что трепка, которую мне задали потом, была получше.
Калли оторвался от своих карт.
— Какая трепка? — спросил он.
Я рассказал ему о девушке в особняке.
Калли ухмыльнулся.
— Это Фуммиро. Черт побери, тебе повезло. А я всю ночь был в бегах, — он немного помолчал. — Значит, ты, наконец, раскололся. Бьюсь об заклад, что ты впервые оказался неверен этой твоей в Лос-Анджелесе.
— Пожалуй, — сказал я. — Но, черт побери, все это не в счет, за три тысячи миль от Калифорнии.
Когда мы приземлились в Гонконге, Калли поторопил меня:
— Иди в зал выдачи багажа и жди чемодан. Я подожду у самолета, пока они разгрузят. Потом пойду за тележкой с багажом. Так ни один воришка не сможет умыкнуть его.
Я быстро прошел через здание аэровокзала к багажной вертушке. В аэропорту было очень много народу, но лица людей отличались от японских, хотя большинство их имело восточный вид. Вертушка начала вращаться, и я стал внимательно следить, когда появится обитый чемодан. Через десять минут я стал беспокоиться, почему нет Калли. Взглянув вокруг, я с облегчением увидел, что здесь не ходят в марлевых масках. Они очень пугали меня, как призраки. Я не увидел никого, кто бы мог выглядеть подозрительно.
Потом на вертушку выехал обитый латунью чемодан. Я взял его, как только он подъехал ко мне. Он был все так же тяжел. Я осмотрел его, и удостоверился, что его не пытались вскрыть. Когда я это проделывал, то заметил маленький квадратный ярлык, прикрепленный к ручке чемодана. На нем было написано «Джон Мерлин», а под этой надписью мой домашний адрес и номер паспорта. Только теперь мне стало понятно, почему Калли пригласил меня с собой в Японию. Если бы кому-то и пришлось садиться в тюрьму, то именно мне.
Я сел на чемодан, а через три минуты появился Калли. На его лице засияла улыбка, когда он увидел меня.
— Прекрасно, — сказал он. — Нас ждет такси. Едем в банк.
На этот раз он взял чемодан сам и без лишних слов понес его из здания аэровокзала к такси.
Мы ехали боковыми улочками, забитыми людьми. Я ничего не сказал, так как был очень обязан Калли. А теперь мы квиты, но неприятное чувство не проходило от того что меня обманули и подвергли такому риску. Да, Гроунвельт будет гордиться им. Поэтому я решил ничего не говорить Калли. Он все равно уже все знает сам. Мне бы он в любом случае что-нибудь выдал сразу же или что-нибудь придумал бы на ходу, какую-нибудь историю.
Такси остановилось перед ветхим зданием на главной улице. На окне золотыми буквами была сделана надпись «Международный Банк Футаба». По обе стороны от дверей стояли два человека в форме с автоматами.
— Суровый город, этот Гонконг, — сказал Калли, кивая в сторону охранников. Он взял чемодан и пошел к дверям.
Внутри Калли прошел в холл, постучал в дверь, и мы вошли. Небольшого роста евразиец с бородой, улыбаясь, посмотрел на Калли и пожал ему руку. Калли представил меня ему, однако фамилия моя оказалась странной комбинацией каких-то слогов. Потом этот евразиец повел нас дальше по холлу в огромный зал с длинным столом для совещаний. Калли забросил чемодан на стол и раскрыл его. Должен признаться, зрелище было впечатляющее. Чемодан был набит хрустящей японской валютой, напечатанной черным цветом на серо-голубой бумаге.
Евразиец снял трубку и произнес в нее несколько слов по-китайски, должно быть указаний. Через несколько минут зал заполнился банковскими служащими. Их было человек пятнадцать, все они были в черных блестящих костюмах. Они налетели на чемодан, Им понадобилось больше трех часов, чтобы сосчитать и запротоколировать деньги, пересчитать их и снова проверить. Потом евразиец отвел нас опять в свой офис, заполнил целую пачку бумаг, потом подписал их, поставил на них печати и передал их Калли. Просмотрев бумаги, Калли сунул их в карман. Целая пачка документов — вот так «небольшая» квитанция!
После всего этого мы вышли из банка и очутились на залитой солнцем улице. Калли был вне себя от возбуждения.
— Мы сделали это, — сказал он, — и теперь свободны.
Я покачал головой.
— Как ты мог пойти на такой риск? — сказал я. — Это безумие, таскать так много денег.
Калли с улыбкой посмотрел на меня.
— А ты думаешь, веселое занятие — заниматься казино в Вегасе? Все это риск. У меня рисковая работа. И на этой работе я имею приличную долю.
Когда мы сели в такси, Калли сказал шоферу, чтобы тот отвез нас в аэропорт.
— О Боже, — сказал я, — мы проехали полмира, а я не могу даже попробовать гонконгских яств.
— Не будем искушать судьбу, — сказал Калли. — Кто-нибудь может подумать, что мы еще с деньгами. Поедем-ка быстрей домой.
Во время долгого обратного перелета в Штаты Калли был вне себя от счастья и отыграл семь из десяти тысяч долларов, которые был мне должен. Он бы отыграл их все, если бы я не кончил игру.
— Давай, давай, сыграем еще, — сказал он. — Дай мне шанс отыграться. Будь честным.
Я посмотрел ему прямо в глаза.
— Нет, — сказал я. — Хочу хоть раз за эту поездку перехитрить тебя.
Это немного охладило его пыл, и он оставил меня в покое, так что я смог поспать, пока мы летели дальше, до Лос-Анджелеса. Я составил ему компанию, пока он ожидал своего рейса в Вегас. Пока я спал, он обдумал мои слова, и, конечно же, догадался, что я видел тот ярлык на чемодане.
— Послушай, — сказал он. — Ты должен поверить мне. Если бы с тобой что-нибудь случилось во время этой поездки, то я, Гроунвельт и Фуммиро выручили бы тебя. Но я очень ценю все, что ты сделал. Я не мог бы совершить эту поездку без тебя, у меня бы не выдержали нервы.
Я засмеялся.
— Ты должен мне три тысячи, — ответил я. — Положи их в сейф в Занаду, и я использую их, чтобы делать ставки, играя в баккару.
— Ладно, — сказал Калли и продолжал. — Послушай, ты считаешь, что только так можешь быть неверным своим женщинам и чувствовать себя в безопасности, — когда тебя отделяют от них три тысячи миль? Мир не так уж и велик, чтобы быть неверным больше двух-трех раз.
Мы оба рассмеялись и обменялись рукопожатием. Потом он пошел садиться в самолет. Он все еще оставался моим приятелем, этот счастливчик старина Калли, но я не мог ему доверять во всем. Я всегда должен был помнить, кто он такой — и помнил это, и все же принимал его дружбу. Как же я мог сердиться на него, если он просто оставался верен своему характеру?
Я прошел через аэровокзал и остановился у телефонов. Мне нужно было позвонить Дженел и сказать ей, что я в городе, но я не знал, сказать ей или нет, что был в Японии. Подумав, решил, что не буду говорить. Лучше действовать в традиции Гроунвельта. И потом я вспомнил еще об одном. У меня не было подарков с Востока для Валери и детей.
В определенном смысле интересно быть без ума от кого-либо, кто сам больше не без ума от тебя. Ты превращаешься в подобие слепого и глухого или выбираешь для себя такую роль сам. Около года назад я почувствовал, почти неощутимо, что с Дженел происходит что-то неладное, но сейчас же постарался забыть об этом. Но все меня предупреждало на этот счет, я получал намеки, много намеков.
Возвращаясь из одной из своих поездок в Лос-Анджелес, я прилетел туда на полчаса раньше расписания. Дженел всегда меня встречала, но пока ее не было, я вышел из здания аэропорта и решил подождать снаружи. Где-то в глубине души, очень-очень глубоко, была надежда уличить ее в чем-нибудь. Я не знал, в чем. Может, это будет какой-нибудь парень, которого она подцепила, чтобы вместе выпить, пока будет ждать моего самолета. Может, наоборот, будет прощаться с каким-нибудь другом, которому нужно будет улетать из Лос-Анджелеса, может еще на чем. Я не был полностью верящим ей другом.
И я поймал ее, но не на том, на чем ожидал. Я увидел, как она идет от стоянки и переходит широкие дороги, ведущие к аэропорту. Шла она очень медленно, очень неохотно, это чувствовалось по ее виду. На ней была длинная серая юбка и белая блузка, а длинные светлые волосы были накручены вокруг головы и заколоты булавкой. В этот момент меня охватило чуть ли не чувство жалости к ней. В ней чувствовалось такое нежелание идти, как будто она была ребенком, которого заставляют идти на вечер его родители против воли. Я просто умирал от нетерпения увидеть ее, а она, это было явно видно, совсем не умирала от нетерпения увидеть меня. И пока я предавался таким мыслям, она подняла голову и увидела меня. Ее лицо сразу засияло, она сжала меня в объятиях и стала целовать, и я забыл то, что видел.
Во время этого моего приезда у нее были репетиции спектакля, который должен был идти через несколько недель. Поскольку я работал на студии, это было очень удобно. Мы виделись по вечерам. Она звонила мне в студию, чтобы сообщить, когда у нее репетиция. Когда я хотел узнать номер ее телефона, по которому мог звонить ей, она ответила, что в театре нет телефона.
Потом, как-то вечером, когда репетиция должна была кончиться поздно вечером, я поехал в театр, чтобы забрать ее оттуда. Когда мы уже собирались уходить, какая-то девушка вышла из-за кулис и сказала ей: «Дженел, господин Эвартс просит вас к телефону», — и повела ее к телефону.
Когда Дженел вернулась, ее лицо было порозовевшим и сияло от радости, но взглянув на меня, она сказала:
— Мне первый раз звонят. Я даже не знала, что здесь есть телефон.
Внутри меня во второй раз что-то екнуло. Мне все еще доставляло такое удовольствие быть в ее обществе, чувствовать ее рядом, смотреть на нее. Мне все еще нравилось то выражение, которое принимали ее глаза и рот. Мне нравились ее глаза. Они могли причинить такую боль и все же оставаться такими веселыми. Я думал, что ее рот — прекраснейший на свете. Черт, я все еще был ребенком. И не в том дело, что я знал, что она обманывает меня. Она и в самом деле не любила врать и делала это через силу. В шутку она говорила, что лжет. Но это было правдой. И даже эта шутка была плутовством.
Но это бы все ничего. Я, конечно, страдал, но это было еще ничего, даже хорошо. И все же время шло, и она доставляла мне все меньше радости, и все больше заставляла страдать.
Я был уверен, что она и Элис любовники. Однажды, на той неделе, когда Элис не было в городе, она уехала на съемки, я пошел в квартиру Дженел с Элис, чтобы провести там ночь. Элис издалека позвонила Дженел, чтобы поболтать с ней. Дженел болтать не захотела, хотела побыстрей закончить разговор, даже рассердилась. Через полчаса телефон зазвонил вновь. Дженел протянула руку, сняла трубку и бросила ее под кровать.
Одной из ее черт, которые мне нравились в ней, было то, что она не любила, когда ее прерывают в разгар любовных утех. Иногда, в гостинице, она не позволяла мне отвечать на звонки или же открывать дверь официанту, который нес обед или напитки, если мы собирались в постель.
Через неделю, в воскресенье утром я позвонил Дженел. Я знал, что она обычно встает поздно, поэтому не звонил ей до одиннадцати. Последовал сигнал «занято». Подождав полчаса, я позвонил опять, и опять «занято», потом стал звонить через каждые десять минут, и так целый час, и все время было «занято». И вдруг меня осенило, я подумал, что наверно Дженел с Элис в постели, а трубка валяется под кроватью. Когда я, наконец, дозвонился, то ответила Элис. Голос ее был мягкий, очень довольный. Я сразу все понял.
В другой раз, когда мы собирались в Санта Барбару, ей вдруг позвонили и попросили приехать в офис постановщика, чтобы репетировать роль. Она сказала мне, что это займет только полчаса, и я поехал в студию вместе с ней. Постановщик был ее старый друг, и когда он вошел в офис, то сделал нежный, любящий жест, проведя пальцами по ее лицу, и она улыбнулась ему. Я сразу же разгадал смысл этого жеста: это было проявление нежности со стороны бывшего возлюбленного, а теперь хорошего друга.
По пути в Санта Барбару, я спросил Дженел, была ли она когда-нибудь вместе с этим постановщиком.
Она повернулась ко мне и сказала: «Да». И больше я не задавал ей вопросов.
Однажды мы назначили свидание вечером за обедом, и я приехал за ней в их с Элис квартиру. Открыла Элис. Мне она всегда нравилась и, странно, но я не думал, что она — возлюбленная Дженел. Я еще не был в этом уверен. Элис всегда целовала меня в губы, это было очень приятно. Она, казалось, всегда была рада моему обществу. Мы прекрасно ладили друг с другого. Но в ней чувствовалось отсутствие женственности: она была очень тонка, носила обтягивающие блузки, чтобы подчеркнуть свою фигуру, и была слишком деловита. Она предложила мне выпить, поставила запись Эдит Пиаф, и мы стали ждать, пока Дженел выйдет из ванной.
Дженел поцеловала меня и проговорила:
— Прости меня, Мерлин, я пыталась дозвониться до тебя в гостинице. Сегодня вечером у меня репетиция. Ко мне заедет режиссер и подвезет меня.
Я был поражен. И опять у меня екнуло внутри. Она широко улыбалась, но уголки рта ее немного вздрагивали, что заставляло меня думать о том, что она лжет. Она внимательно вглядывалась в мое лицо, видимо, хотела, чтобы я поверил ей, но она видела, что я не верю.
Она сказала:
— Он подъедет сюда забрать меня. Я постараюсь освободиться к одиннадцати.
— Хорошо, — проговорил я. — Через ее плечо я мог видеть, как Элис смотрится в свое зеркало, и не смотрит на нас, явно стараясь не слушать, о чем мы говорим.
Я подождал, действительно, приехал режиссер. Это был молодой парень, но уже почти совсем лысый, очень деловой и решительный. У него даже не было времени выпить с нами. Он спокойно сказал Дженел:
— Мы репетируем у меня. Я хочу, чтобы завтра ты была само совершенство, когда будем репетировать в костюмах. Мы с Эвартсом поменяли кое-что из одежды и по содержанию.
Он повернулся ко мне.
— Прошу извинить меня за испорченный вечер, но такова наша актерская работа.
Это была избитая фраза, звучавшая как пародия.
Он выглядел весьма неплохо. Я холодно улыбнулся ему и Дженел.
— О’кей, — процедил я. — Забирайте ее, на сколько вам надо.
При этих словах Дженел немного забеспокоилась и сказала режиссеру:
— Ты полагаешь, мы сможем управиться к десяти?
И режиссер сказал:
— Если будем работать в поте лица, то может быть.
Дженел сказала:
— Почему бы тебе не подождать здесь, у Элис. Я вернусь к десяти и мы сможем еще поехать поужинать. Идет?
— Конечно, — ответил я.
И остался у Элис. После того как они уехали, мы стали разговаривать о том, о сем. Она похвасталась, что заново отделала квартиру, взяла меня за руку и повела показывать комнаты. Они выглядели действительно прекрасно. На кухне были сделаны специальные жалюзи, буфеты и шкафчики были отделаны чем-то вроде мозаики. На потолке были подвешены медные кастрюли и прочее.
— Мило, — сказал я. — Не могу и подумать, чтобы Дженел пришло в голову все это.
Элис рассмеялась:
— Нет, это все я.
Затем она повела меня показывать три спальни. Одна из них явно предназначалась для ребенка.
— Это для сына Дженел, когда он приезжает к нам. Потом мы прошли в главную спальню, где стояла огромная постель. Она и в самом деле переделала ее.
Это была явно женская спальня: с куклами на стенах, большими подушками на диване и телевизором в ногах постели.
— Чья это спальня? — спросил я.
— Моя, — ответила Элис.
Мы прошли в третью спальню, которая была явно бутафорской и использовалась, это было видно, как чулан. Всякого рода рухлядь и обломки мебели были разбросаны по комнате. Постель была маленькая, покрытая стеганым одеялом.
— Ну, а это чья спальня? — спросил я издевательски.
— Это спальня Дженел, — ответила Элис, отпустила мою руку и отвернулась.
Я понял, что она лжет: они с Дженел спали вместе в большой спальне.
Мы вернулись в гостиную и стали ждать. В десять тридцать зазвонил телефон. Это была Дженел.
— О Боже! — сказала она. В ее голосе звучали трагические нотки, как будто ее поразила неизлечимая болезнь. — Мы еще не закончили. Может, через час. Ты подождешь?
Я рассмеялся.
— Конечно, подожду.
— Я позвоню еще, — сказала Дженел. — Как только будет ясно, что кончаем, о’кей?
— Конечно, — сказал я.
Мы подождали с Элис до двенадцати часов. Она хотела приготовить мне что-нибудь поесть, но я отказался. К этому времени мне уже стало смешно. Нет ничего смешнее, когда с тобой поступают, как с полным идиотом.
В полночь телефон зазвонил снова, и я уже знал, что она скажет. И она действительно сказала это. Они еще не кончили. И когда кончат, она не знает.
Я был очень счастлив с ней. Я знал, что она когда-то устанет. Что я не увижу ее до утра и не буду ей звонить завтра из дома.
— Дорогой мой, ты очень-очень мил, так мил. Я не знаю, как и извиняться перед тобой, — сказала Дженел. — Позвони мне завтра во второй половине дня.
Я попрощался с Элис. Она поцеловала меня в дверях. Это был поцелуй сестры. Она спросила:
— Ты позвонишь завтра Дженел, да?
— Конечно, я позвоню ей из дома, — ответил я.
Я вылетел из Нью-Йорка на очень раннем самолете, и из аэропорта им. Кеннеди позвонил Дженел. Она обрадовалась.
— Я боялась, что не позвонишь.
— Я же обещал, что позвоню.
— Мы работали до трех ночи и сегодня репетиция будет не раньше девяти вечера. Я могу приехать к тебе в гостиницу на пару часов, если хочешь, — предложила она.
— Конечно, я хочу тебя видеть. Но я сейчас в Нью-Йорке. Я сказал тебе, что позвоню из дома.
Последовало долгое молчание.
— Понимаю, — наконец проговорила она.
— Ладно, — сказал я. — Я позвоню тебе, когда опять приеду в Лос-Анджелес. Хорошо?
Опять последовало долгое молчание, а потом она сказала:
— Ты был невероятно добр ко мне, но я не могу больше позволять тебе причинять мне боль.
И повесила трубку.
Однако в следующий мой приезд в Калифорнию мы помирились и начали все сначала. Она хотела быть совершенно честна со мной, обещала, что никогда больше не будет лгать мне и в доказательство рассказала мне об Элис и себе. Это была интересная история, но ничего не доказывала, во всяком случае, мне. Если не считать того, что было неплохо узнать правду наверняка.
Дженел жила у Элис Десанитис уже два месяца, прежде чем начала понимать, что Элис любит ее. Ей понадобилось для этого столько времени, потому что обе они днем очень напряженно работали. Дженел носилась туда-сюда для переговоров, которые устраивал ей ее агент. Элис работала допоздна дизайнером костюмов для дорогого фильма.
У них были отдельные спальни. Но поздно по вечерам Элис приходила в комнату Дженел и садилась на ее постель, чтобы поболтать с ней. Она готовила кто-нибудь поесть и горячий шоколад, чтобы лучше спалось. Обычно они разговаривали о работе. Дженел рассказывала истории о хитроумных и не очень хитроумных шагах, которые предпринимались в отношении нее в течение дня, и обе они смеялись над этим. Элис никогда не говорила Дженел, чтобы она поощряла эти шаги, пользуясь своей южной красотой и очарованием.
У Элис был проницательный взгляд. Она была высокого роста, очень деловая и твердая в отношениях с внешним миром. Но она была очень мягка и добра с Дженел. Она, как сестра, целовала Дженел, прежде чем они укладывались спать каждая в своей спальне. Дженел восхищалась ее умом и высочайшей компетентностью в своем деле — дизайне одежды.
Элис закончила свою работу на картине в то же самое время, когда сын Дженел Ричард приехал к ним, чтобы провести с матерью часть своих летних каникул. Обычно, когда сын приезжал к ней, она посвящала ему все свое свободное время: показывала ему город, водила его на разные представления, на каток, в Диснейленд. Иногда она на неделю снимала небольшую квартирку на берегу океана. Ей всегда доставляли большую радость эти приезды сына, и она всегда чувствовала себя счастливой тот месяц, когда он был с ней. Но в то лето, к счастью или несчастью, она получила небольшую роль в телесериале, что вынуждало ее быть занятой большую часть времени, когда у нее должен был находиться сын. Но зато это обеспечивало ей жизнь на целый год. Она начала писать длинное письмо своему бывшему мужу с объяснением, почему Ричард не может приехать к ней этим летом, а потом положила голову на стол и начала плакать. Ей показалось, что она тем самым как бы отказывается от своего собственного сына.
Ее спасла Элис. Она сказала Дженел, чтобы та все-таки вызвала его: Элис будет с ним. Она все ему покажет. Она свозит его к Дженел на работу, чтобы он посмотрел, как она работает, и увезет его оттуда, прежде чем он начнет действовать на нервы режиссеру. Элис будет занимать его в течение дня. А потом Дженел сможет составлять ему компанию в остальное время. Дженел была за это бесконечно благодарна Элис.
И когда Ричард приехал, чтобы провести у нее свой месяц, то они смогли опять, как и прежде, провести вместе это счастливое время. После работы Дженел возвращалась в квартиру Элис и у Элис с Ричардом уже все было готово, чтобы всем вместе отправиться в город и провести там вечер. Они ходили в кино, а потом, уже поздним вечером, где-нибудь перекусывали. Это было очень удобно и просто. Дженел поняла, что она со своим бывшим мужем никогда так прекрасно не проводила время с Ричардом, как это делали она с Элис. Это было как бы почти идеальное замужество. Элис никогда с ней не ссорилась, не спорила и не упрекала ее. Ричард никогда не был угрюмым, мрачным или непослушным. Он жил так, как живут дети, может, в одних лишь мечтах, с двумя обожающими матерями и без отца. Он любил Элис, потому что она кое в чем баловала его, а строгость проявляла лишь изредка. Брала его днем на уроки игры в теннис, а потом они играли вместе. Она обучала его писать и танцевать, и в самом деле была «идеальным отцом». Она была спортивного вида, хорошо сложена, но у нее не было свойственной отцам грубости, резкости, властности. Ричард очень хорошо отвечал на ее отношение к нему Он помогал Элис готовить для Дженел обед, когда та приходила с работы, а потом смотрел, как обе они готовятся выйти с ним вместе в город. Ему нравилось также одеваться в белые спортивные брюки и темно-синюю куртку, и белую с оборками рубашку без галстука. Ему нравилась Калифорния.
Когда наступил день его отъезда домой, Элис и Дженел проводили его на полуночный самолет, а потом, наконец, вновь оставшись одни, взявшись за руки, вздохнули с облегчением, как это бывает у дружной четы, когда от них уезжает гость. Дженел почувствовала себя настолько тронутой, что крепко обняла и поцеловала ее в мягкие, нежные, тонкие губы. Этот поцелуй длился долю секунды.
Возвратившись в квартиру, они приготовили себе какао, как будто ничего не произошло. Потом пошли каждая в свою спальню. Но Дженел охватило какое-то беспокойство. Она постучалась к Элис и вошла. И удивилась, увидев Элис лежащей в постели раздетой, в одном белье. Элис всегда носила лифчик, тесно стягивавший ее грудь. Каждая из них, конечно, не раз видела другую в различных стадия неодетости. Но сейчас Элис сняла лиф, чтобы дать свободу телу, и, слегка улыбнувшись, посмотрела на Дженел.
При виде груди Элис Дженел испытала любовный порыв, почувствовала, что краснеет. С ней еще такого не случалось, чтобы она могла быть привлекательное для другой женщины. Особенно после случая с миссис Уортберг. Когда Элис накрылась одеялом, Дженел присела к ней на край кровати, и они стали говорить о том, как хорошо провели время с Ричардом, все вместе. Вдруг Элис разразилась слезами.
Дженел пригладила свои темные волосы и сказала:
— Элис, что с тобой? — очень озабоченным голосом. Уже в этот момент они обе поняли, что играют свои роли, что позволит им сделать то, что каждая из них хочет сделать.
Элис, всхлипывая, сказала:
— У меня нет никого, кого бы я любила, и никого, кто бы любил меня.
Последовал момент, когда Дженел где-то в своем сознании почувствовала иронию. Это была сцена, которую она сама разыгрывала с мужчинами. Но ее горячая благодарность Элис за прошедший месяц, момент испытанного ею порыва оказались более обещающими, чем удовлетворение от иронии, которое она могла бы испытать. Она тоже любила играть. Она раскрыла Элис и дотронулась до ее груди. Почувствовала, что соски ее набухают. Потом она наклонилась к Элис и закрыла их своим ртом. Эффект был поразительным. Она почувствовала, что по ее телу потек ужасный ток жидкости, и она стала сосать грудь Элис. Она почувствовала себя младенцем. Грудь Элис была такая теплая, Дженел почувствовала такую сладость во рту. Она легла рядом с Элис, но не выпускала ее груди, хотя та стала давить ее шею, чтобы Дженел опустилась ниже. В конце концов Элис оставила свои попытки. Дженел причмокивала, продолжая сосать, подобно эротическому дитя, а Элис гладила золотистую голову Дженел, прервавшись лишь на мгновение, чтобы выключить свет у изголовья и чтобы они оказались в темноте. Наконец, через немалое время, издав звук удовлетворения, Дженел перестала сосать и ее голова упала между ног Элис. Потом прошло еще довольно много времени, и Дженел в изнеможении заснула. Когда она проснулась, то обнаружила, что раздета и, нагая, лежит рядом с Элис. Они спали обнявшись, в полном доверии друг к другу, как два невинных младенца, умиротворенные.
Так началось то, что оказалось для Дженел ее наиболее удовлетворявшей связью, которую она когда-либо испытывала.
Не то чтобы она любила, нет. Элис любила ее. Отчасти это объясняло, почему их отношения приносили им такое удовлетворение. Просто-напросто Дженел очень понравилось сосать грудь Элис, что было полным для нее откровением. И ничто ее с Элис не сдерживало, она вела себя совершенно свободно, с ней, ставшей теперь ее полной повелительницей и госпожой. Это было прекрасно. Дженел не должна была теперь играть свою роль прекрасной южанки.
Удивительным в этих отношениях было то, что Дженел, мягкая, женственная, была нападающей стороной, сексуальным агрессором. Элис, которая выглядела, по самому мягкому счету, просто каменной стеной, была на самом деле женщиной, от природы наделенной призванием жить в паре с кем-то еще. Именно Элис превратила их спальню (поскольку они теперь разделяли одну и ту же постель) в настоящую женскую обитель с куклами, висящими на стенах, со специальными жалюзи на окнах, с самыми разными безделушками, призванными украшать их обиталище. Спальня Дженел, которую они сохраняли лишь для вида, была неопрятна, грязна, в полном беспорядке и напоминала в каком-то отношении детскую.
Что Дженел привлекало особенно в их отношениях, так это было то, что она могла играть роль мужчины, причем не только в его прямом назначении, но и в повседневной жизни, в ее отдельных элементах, малых и незначительных, но которые и составляли жизнь. Что касалось чисто домашних дел, то в них Дженел была небрежна, порой по-мужски неряшлива. Она была настоящая неряха, по сравнению с Элис, которая всегда старалась выглядеть привлекательной для Дженел. Она даже могла себе позволить, на манер мужчины, схватить Элис за грудь и сжать ее, когда она проходила мимо нее по кухне. Дженел нравилось играть роль мужчины. Она часто была настойчива с Элис в этой роли. В это время она испытывала даже большее к ней влечение, чем когда-либо к мужчине. И потом, хотя у обеих бывали свидания с мужчинами, что было неизбежным в их профессиях, где перемежались обязательства общественного и делового характера, одна лишь Дженел испытывала удовольствие от того, что проводит вечер с мужчиной. Одна лишь Дженел могла, при случае, отсутствовать дома всю ночь напролет. А когда возвращалась домой на следующее утро, то находила Элис буквально больной от ревности, причем до такой степени, что Дженел это стало пугать и она стала подумывать о том, чтобы уехать от нее. Элис же никогда не отсутствовала дома всю ночь. А когда не приходила домой допоздна, то Дженел никогда не беспокоилась о том, а не проводит ли та время в обществе какого-нибудь парня. Ее это не волновало. Для нее одно никак не было связано с другим.
Мало— помалу, однако, стало ясно, что Дженел — это совершенно свободный индивидуум. Что она могла сделать в любой момент то, что ей нравилось. Что она ни перед кем и ни за что не хотела отвечать. Частично это объяснялось тем, что Дженел была настолько красива, что ей было трудно избегать проявлений к ней внимания со стороны всех мужчин, с которыми ей так или иначе приходилось сталкиваться: актеров, помощников режиссеров, агентов, продюсеров, режиссеров. Однако постепенно, по мере того, как проходил год, как она жила с кем-либо из них, у Дженел пропадал всякий интерес продолжать с ними жить. Жизнь эта больше не удовлетворяла ее. Не столько физически, сколько по причине неравенства в отношениях — с ее стороны по сравнению с отношением с их стороны. Они начинали требовать, ожидать слишком большого внимания к себе, которое она не чувствовала себя в состоянии уделять им. Поэтому она нашла в Элис то, присутствие чего она никогда не чувствовала в мужчинах. Абсолютное к ней, Дженел, доверие. Дженел никогда не слышала, и по всем признакам чувствовала, что Элис никогда не болтает о ней и не отзывается пренебрежительно. Или чтобы Элис могла обмануть ее с другой женщиной или другим мужчиной. Или чтобы Элис могла надуть ее из-за какого-нибудь материального интереса или нарушить свое обещание. Многие мужчины, с которыми она встречалась, были щедры на обещания, которые они никогда не выполняли. Она была по-настоящему счастлива с Элис, которая делала все, чтобы она была счастлива во всех отношениях.
Однажды Элис сказала:
— Знаешь, мы могли бы сделать так, чтобы Ричард жил у нас постоянно.
— О Боже, я бы так хотела, — сказала в ответ Дженел. — У нас пока не было времени, чтобы иметь возможность заботиться о нем.
— Но мы сможем это сделать, — возразила Элис. — Послушай, мы редко работаем в одно и то же время. Он будет ходить в школу. Во время каникул он может поехать в лагерь. В крайнем случае, если будет нужно, мы сможем нанять какую-нибудь женщину смотреть за ним. Я думаю, ты была бы много счастливее, если бы Ричард был с тобой.
Искушение было велико. Она понимала, что их жизнь станет более устроенной и налаженной, если Ричард будет с ними. Это была неплохая мысль. У нее теперь было достаточно работы в кино, чтобы хорошо жить. Они могли бы даже переехать в большую квартиру и устроиться там по-настоящему.
— Хорошо, — сказала она. — Я напишу Ричарду, и посмотрим, как он это воспримет.
Она так и не написала. Она знала, что ее бывший муж не согласится. Да к тому же она сама не хотела, чтобы Элис становилась слишком важной частью ее жизни.
Когда я узнал точно, что Дженел жила одновременно в двух измерениях и что Элис тоже была ее «возлюбленной», я почувствовал облегчение. Ну и что? То, что две женщины любят друг друга, было подобно тому, как когда две женщины вяжут вместе. Я сказал это Дженел, чтобы рассердить ее. И потом, ее положение ставило меня в положение «парашютиста», человека, любовницей которого является замужняя женщина, муж которой понимает все это, а женщина пытается комбинировать.
И все-таки все это не так просто. Постепенно я понял, что Дженел любит Элис, по меньшей мере, настолько же сильно, насколько и меня. Но что было еще хуже, я понял, что Элис любит Дженел больше, чем я, то есть менее эгоистично и, следовательно, причиняя Дженел меньше вреда по сравнению со мной. Ибо к тому времени я понял, что эмоционально я не очень-то много даю Дженел. И не имело значения, что это была неразрешимая загадка, что никогда никакой мужчина не будет в состоянии решить ее проблемы. Я использовал ее для своего удовольствия, как инструмент удовлетворения. Ну, да ладно. Опять же, пусть так. Но я ожидал, что она согласится занять в моей жизни строго подчиненное положение. В конце концов, у меня были жена, дети и мое писательство. Я даже ожидал, что она даст мне в своей жизни место первостепенной значимости.
В конце концов, все, до определенной степени, есть торговля, сделка, результат соглашения. И я выторговывал больше, чем она. Это было так просто.
Но здесь вклинивается осложнение: ее бисексуальность. В один из моих приездов она заболела. У нее удалили кисту. Она пробыла в больнице десять дней. Конечно, я посылал ей цветы, тонны цветов, выполнял эту бессмыслицу, которую так любят женщины и из-за которой заставляют убиваться мужчин. Конечно, я приходил к ней каждый вечер примерно на час. Но Элис была у нее на посылках, проводила у нее весь день. Иногда она на какое-то время выходила из палаты, чтобы Дженел и я могли побыть одни. Может, она знала, что Дженел захочет, чтобы я держал ее за обнаженную грудь, когда буду говорить с ней. Не из каких-либо иных побуждений, но потому, что это ей доставляет удовольствие. О боже, как много секса присутствует во всех удовольствиях: и в горячей ванне, и в обильном обеде, и в хорошем вине. Если бы для удовлетворения требований секса можно было ограничиться лишь такими удовольствиями, без любви и прочих осложнений.
Во всяком случае, когда Элис была в палате вместе с нами, меня всегда поражало, до какой степени было полно любви лицо Элис. Они с Дженел были словно сестры, они смотрели друг на друга как любящие женщины, мягко, женственно. У Элис был маленький, почти тонкий рот, который редко выглядит благородно, но у Элис он выглядел именно так. Мне она очень нравилась. А почему бы, черт побери, и нет? Она делала всю грязную работу, которую должен был делать я. Но я был занятый человек. Я был женат. И назавтра должен был улететь в Нью-Йорк. Может быть, если бы Элис не было, то я бы делал все то, что делала она, но я так не думаю.
Я тайком принес бутылку шампанского, чтобы отметить наш последний совместный вечер. Но я не намеревался разделять этот вечер с Элис. У Дженел было припасено три стаканчика. Элис открыла бутылку. Она была очень способной.
На Дженел был красивый ночной халат, и как всегда, она выглядела несколько трагично, лежа на этой больничной койке. Я знал, что она специально не использовала косметики (чтобы подготовиться к моему посещению), чтобы играть свою роль. Болезненная, бледная, прямо Камилла. Если не считать того, что в действительности она была вполне здорова и прямо дышала жизненной силой. Ее глаза блестели от удовольствия, когда она пробовала шампанское. Она держала, как в западне, в своей палате двух человек, которых она любила больше других. Им не позволялось быть в отношении ее нечестными никоим образом, или же как-то задевать ее чувства, даже не позволялось останавливать ее в ее нечестном отношении к ним. Но, может быть, именно это заставило ее протянуть ко мне руки и взять в них мою и держать ее, а Элис сидела тут же и смотрела.
С тех пор как я узнал об их отношениях, я постоянно старался не вести себя как любимый Дженел перед Элис. Элис тоже никогда не выдавала своих действительных отношений с Дженел. Глядя на них, можно было поклясться, что это две сестры или подруги. В своих отношениях они были совершенно естественными и спокойными, и только Дженел иногда прорывало, она вдруг принимала вид господина-мужа.
Элис отодвинула свой стул от постели Дженел к дальней стене, подальше от нее, от нас. Как будто тем самым хотела признать за нами статус любовников. По какой-то причине я воспринял этот жест очень болезненно, а он был так благороден.
Я стал смутно чувствовать, что завидую им. Им было так хорошо вместе, что они могли пойти даже на то, чтобы позволить мне выступать здесь открыто в роли официального любовника. И я понял, что это не была извращенность с ее стороны, а искреннее желание сделать меня счастливым, и я улыбался ей. Через час мы выпьем шампанское, я уйду, сяду в самолет и полечу в Нью-Йорк, а они останутся одни, и Дженел помирится с Элис. И Элис знала это. И еще она знала, что Дженел нужен этот момент со мной. Я преодолел возникшее у меня желание убрать свою руку. Это было бы неблагородно, а мужское заблуждение говорит о том, что мужчины в глубине души благороднее женщин. Но знал, что мое благородство натянутое. Я не мог дождаться того момента, когда уйду.
Наконец, я смог на прощание поцеловать Дженел и уйти, обещая позвонить ей на следующий день. Мы обнялись, когда Элис скромно вышла из палаты. Но она ждала меня за дверью и проводила меня до машины. Она тоже поцеловала меня, в губы, и я ощутил мягкую сладость ее губ.
— Не беспокойся, — проговорила она. — Я проведу ночь у нее.
Дженел рассказала мне об этом после операции. Элис провела у нее целую ночь, свернувшись клубком на кресле в палате. Это меня не удивило.
Я сказал Элис:
— Спасибо. Береги себя, — сел в машину и поехал в аэропорт.
Когда самолет полетел на восток своим обычным маршрутом, было уже темно. В самолете я не мог заснуть.
Я мог себе представить, как им будет хорошо вдвоем, Элис и Дженел, и был рад, что Дженел будет не одна. И был рад, что утром на рассвете буду завтракать со своей семьей.
В чем я никогда не хотел себе сознаться, так это в том, что моя ревность в отношении Дженел была нисколько не романтической, а прагматической. Я читал романтическую литературу, но ни в одной из прочитанных мною романтических повестей не смог найти утверждения о том, что одной из причин, по которым женатый человек хочет верности от своей любовницы, является его боязнь подхватить гонорею или что-нибудь еще похуже и передать потом своей жене. Я думаю, что одной из причин, по которым подобное не допускалось для любовницы, была та причина, по крайней мере, что женатый мужчина обычно лжет и говорит, что он более не разделяет ложе со своей женой. И по той еще причине, что он уже лгал и лжет своей жене и что, если он ее заразил, если он вообще может считаться человеком, то ему нужно было бы в этом случае сказать об этом обеим. Он ловится на двойной лжи.
Так, однажды ночью я сказал об этом Дженел. Она посмотрела на меня с мрачным видом и проговорила:
— А как насчет того, что ты подхватишь это от своей жены и передашь мне? Или ты считаешь это невозможным?
Мы проводили нашу обычную игру в пикирование, эту словесную битву, дуэль двух умов, дуэль сообразительностей, в которой допускались юмор и правда, даже жестокость, но не зверство.
— Нет, конечно, — сказал я. — Только шансы меньше. Моя жена очень строгая католичка. Она праведница. — Я поднял руку, как бы заранее предупреждая возражения Дженел. — И она старше тебя и не такая красивая, и у нее меньше возможностей.
Дженел несколько успокоилась. Любой комплимент по поводу ее красоты мог смягчить ее.
Потом я произнес, немного злорадно:
— Но ты права в одном. Если бы моя жена заразила меня, а я тебя, я не чувствовал бы вины. Все было бы в порядке вещей. Это было бы что-то вроде торжества справедливости, потому что и ты, и я — мы оба преступники.
Дженел не могла больше ничего возразить. Она просто подскочила на месте от возмущения.
— Я просто ушам своим не верю, не верю, что ты мог такое сказать. Просто не могу поверить. Я, может, и преступница, — сказала она, — а ты просто трус и подлец.
На следующую ночь, ранним утром, когда, как обычно, мы не могли больше уснуть, потому что были так обессилены друг другом и выпили бутылку вина, она стала так настаивать, чтобы я рассказал ей о своих детских годах, проведенных в приюте.
Когда я был ребенком, я любил использовать книги как магическое средство. В спальне поздним вечером, один-одинешенек, испытывая такое чувство отрешенности от остального мира, которое я никогда с тех пор не испытывал, я мог мысленно уноситься прочь и уходить от действительности, погружаясь в мир книги, а потом давая волю своей фантазии. Больше всего в свои десять, одиннадцать, двенадцать лет я любил читать романтические легенды о Роланде, Карле Великом, об американском Западе, но особенно про короля Артура и его круглый стол и его доблестных рыцарях Ланселоте и Галахаде. Но больше всего мне нравился Мерлин, потому что я считал себя похожим на него. А потом я давал волю своей фантазии и представлял своего брата Арти Королем Артуром, и это тоже было справедливо, потому что Арти обладал тем же благородством и честностью короля Артура, его целеустремленностью, самоотверженностью, чего у меня не было. Ребенком я фантазировал, представляя себя хитрым и дальновидным, и был твердо убежден в том, что буду строить свою жизнь, руководствуясь магией, волшебством. Так я полюбил мага короля Артура, Мерлина, который жил в прошлом, мог предвидеть будущее, который был бессмертен и премудр.
Именно тогда я разработал трюк моего реального переноса из настоящего в будущее. Я пользовался им всю свою жизнь: ребенком в приюте превращался в молодого человека, у которого умные ученые друзья; мог перенестись и жить в роскошных апартаментах и на диване в этих апартаментах заниматься любовью со страстной прекрасной женщиной.
Во время войны я служил в охране и в скучные часы этой службы, в патруле переносился в будущее, когда я буду уезжать в Париж, есть прекрасные изысканные кушанья и спать с блудницами. Под обстрелом я мог, как по волшебству, исчезать и переноситься в леса, где мог спокойно отдохнуть у тихого ручья, читая любимую книгу.
Все это срабатывало, действительно срабатывало. Я исчезал, как по волшебству. А потом вспоминал то время, когда я действительно принимал участие в тех великих событиях: вспоминал ужасное время и мне казалось, что мне всего этого удалось избежать, что я никогда и не страдал. Что все это было лишь сном.
Я вспоминаю, как был поражен словами Мерлина, который говорит королю Артуру, что тот будет править без его, Мерлина, помощи, потому что он, Мерлин, будет заточен в пещере молодой волшебницей, которую он обучил всем своим секретам. Подобно королю Артуру я спросил, почему. Почему Мерлин обучает молодую девушку всему своему колдовскому искусству только для того, чтобы стать ее пленником и почему он так счастлив спать в пещере тысячу лет, зная о трагическом конце своего короля? Я не мог понять этого. А потом, когда я вырос, почувствовал, что тоже могу сделать то же самое. Каждый великий герой, понял я, должен иметь какую-то слабость, и то же будет со мной.
Я прочитал много разных вариантов легенды о короле Артуре и в одном из них увидел картинку с изображением Мерлина. Это был человек с длинной седой бородой. На голове его был конический колпак, усеянный звездами и знаками зодиака. В мастерской приюта я смастерил себе точно такой же и носил его, бродя по территории приюта. Я очень любил эту шляпу — свой колпак, пока однажды один из мальчишек стащил ее и меня, и мне больше не пришлось никогда ее увидеть, и я не стал делать ее снова. Я использовал эту шляпу, чтобы вызывать у себя состояние отрешения, перенестись в иной мир и стать тем героем, которым я должен был стать в будущем, пережить свои будущие приключения, совершить те хорошие дела, которые я совершу и пережить то счастье, которое найду. Но шляпа эта, вообще-то, не нужна. Фантастический мир появился как-то сам собой. Моя жизнь в этом приюте кажется мне сном. Я никогда тем не был. Я был Мерлином в образе ребенка десяти лет, был волшебником, и ничто никогда не могло принести мне никакого вреда.
Дженел смотрела на меня, слегка улыбаясь.
— Ты действительно думаешь, что ты Мерлин, не правда ли? — спросила она.
— В какой-то степени, — ответил я.
Она снова улыбнулась и ничего не сказала. Мы выпили немного вина, и вдруг она сказала:
— Ты знаешь, иногда меня охватывает какое-то странное чувство и я начинаю по-настоящему бояться, что у нас может получиться. Знаешь, вот смешно? Один из нас связывает другого и потом предается утехе с тем, кто связан. Как насчет такого варианта? Дай мне связать тебя и потешиться с тобой, когда ты будешь совершенно беспомощен. Это будет вещь!
Меня это удивило, потому что мы уже пытались проделать нечто подобное прежде, но не получилось. Одно лишь я хорошо понял: никому никогда не удастся связать меня. И я сказал ей:
— Хорошо, я свяжу тебя, но ты меня — нет.
— Так нечестно, — сказала Дженел. — Это нечестная игра.
— Я не хочу заниматься глупостью, — ответил я. — Никто меня не связывал. Откуда мне знать, каким образом ты меня свяжешь, не будешь ли подносить к ступням моих ног зажженные спички или же не выколешь ли мне глаз булавкой? Потом ты будешь просить прощения, но это мне не поможет.
— Ты не то говоришь. Это будет символическое связывание. Я возьму шарф и свяжу тебя. Ты сможешь освободиться в любое время. Это будет как нитка. Ты ведь писатель и знаешь, что значит символически.
— Нет, — сказал я.
Она откинулась назад в постели, очень холодно улыбаясь.
— И ты полагаешь, что ты Мерлин, — сказала она. — Ты думал, что я буду сочувствовать тебе, бедному мальчику, который мнил себя Мерлином. Ты ужасный гад, каких я никогда не видывала, и я доказала тебе это. Ты никогда бы не позволил женщине очаровать тебя так, чтобы она могла наложить на тебя заклятие или заточить в темницу или связать твои руки шарфом. Ты не Мерлин, не Мерлин.
Этого исхода я не ожидал, но у меня был ответ, которого я не мог ей дать. Что перед ней был тот, кто был недостаточно опытен в делах колдовства. Я ведь был женат, не так ли?
На следующий день я встретился с Дораном, и тот сказал мне, что нужно немного подождать, пока закончатся переговоры о новом сценарии. Новый режиссер, Саймон Белфорт, требует большей доли. Доран попробовал проверить меня и сказал:
— Не согласился бы ты уступить ему пару пунктов?
— Я вообще не хочу работать над картиной, — сказал я Дорану. — Этот Саймон не больше чем литературный поденщик, компилятор, а его клеврет Ричетти просто мерзкий ворюга. Один Келлино большой актер, хотя тоже гад порядочный. А ворюга Уэгон и вообще любому из них даст сто очков вперед. Освободи меня от этой картины.
Доран спокойно сказал:
— Твоя доля в картине зависит от получения кредита за сценарий. Так записано в контракте. Если ты позволишь этим господам продолжать без тебя, то они сделают так, что ты не получишь кредита. Тебе придется обращаться в арбитраж через Гильдию писателей. Студия предлагает кредиты, и если они не дадут тебе частичный кредит, то тебе придется бороться за него.
— Пусть себе, — сказал я. — Они не смогут особо много изменить.
Доран, чтобы успокоить меня, произнес примирительным тоном:
— У меня есть идея. Эдди Лансер — твой хороший друг. Я попрошу, чтобы ему поручили работать над сценарием с тобой вместе. Он очень сообразительный и сможет послужить буфером между тобой и всеми этими деятелями, хорошо? Доверь мне это.
— Хорошо, — сказал я. Я устал от всего этого.
Перед тем как уйти, Доран сказал:
— Почему ты хотел наплевать на этих деятелей?
— Потому что никто из них и пальцем не пошевелит ради Маломара, — сказал я. — Они рады, что его больше нет.
Но это было не совсем так. Я ненавидел их, потому что они пытались диктовать мне, что я должен писать.
Я вернулся в Нью-Йорк как раз вовремя, чтобы успеть увидеть вручение премий, присужденных Академией Художеств: по телевидению. Мы с Валери каждый год смотрели эту церемонию. А в этом году я особенно хотел посмотреть, потому что Дженел со своими друзьями обеспечила награду одному фильму, в котором участвовала. Это был короткий получасовой фильм.
Жена принесла кофе и домашнее печенье, и мы устроились перед телевизором. Она улыбнулась мне и сказала:
— Ты не думаешь, что в один прекрасный день ты будешь там получать Оскара?
— Нет, — ответил я. — Моя картина его не получит, это будет дрянь, а не фильм.
Как обычно, при вручении Оскара сначала показывали весь коллектив, сделавший фильм. Фильм Дженел получал Оскара как лучший короткометражный фильм, и на экране появилось и ее лицо. Оно было раскрасневшееся, все светилось радостью. Она сказала просто:
— Я хотела бы выразить благодарность тем женщинам, которые вместе со мной участвовали в создании этой картины, особенно Элис Десанитис.
Эти слова сразу перенесли меня в то время, в тот день, когда я узнал, что Элис любит Дженел больше, чем когда-либо любил я.
Дженел сняла на один месяц дом в Малибу, на побережье. В конце недели я уезжал из своей гостиницы и проводил субботу и воскресенье с ней в этом доме. В пятницу, поздно вечером мы шли на берег, а потом садились на малюсенькой веранде, под лунным светом, и наблюдали за маленькими птичками, которых, как сказала Дженел, называли перевозчиками. Они всякий раз отскакивали от набегавшей волны, так что вода не попадала на них.
Мы спали в спальне, выходящей на Тихий океан. На следующий день, в субботу, когда у нас был ленч вместо завтрака, к нам приехала Элис. Она позавтракала с нами, а потом достала из своей сумочки маленький прямоугольный кусочек пленки и передала его Дженел. Кусочек пленки был не больше дюйма в ширину и два дюйма в длину.
Дженел спросила:
— Что это?
— Это режиссерский кредит фильму, — сказала Элис. — Я вырезала его.
— Зачем? — спросила Дженел.
— Потому что подумала, что тебе будет приятно, — сказала Элис.
Я смотрел на Дженел и Элис. Фильм я видел. Это была неплохая работа. Дженел и Элис сделали его с тремя другими женщинами. Это было их совместное предприятие, чисто женское, на свой страх и риск. У Дженел был кредит как у кинозвезды. У Элис был кредит за режиссуру. Еще две женщины получили кредит в соответствии с работой, которую они выполняли по созданию фильма.
— Нам нужен режиссерский кредит. Мы не можем делать фильм без режиссерского кредита, — сказала Дженел.
Я не мог удержаться и вмешался:
— Я думал, что Элис занимается режиссурой, — сказал я.
Дженел сердито взглянула на меня.
— Ей было поручено это, — сказала она. — Но я сделала много предложений по режиссуре и считаю, что должна получить за это какую-то долю кредита.
— О Боже, — сказал я. — Ты же кинозвезда, главная в фильме. Элис причитается кредит за ее работу.
— Конечно, — сказала Дженел с возмущением. — Я сказала ей об этом. Я не говорила, чтобы она вообще отказалась от кредита. А она отказалась.
— Как ты сама считаешь? — спросил я, повернувшись к Элис.
Элис спокойно ответила:
— Дженел выполнила очень много работы по режиссуре, а я не цепляюсь за кредит. Пусть его берет Дженел. Мне он и в самом деле не нужен.
Я видел, что Дженел очень рассердилась. Она не любила попадать в такое ложное положение, но я чувствовал, что она не собирается оставлять Элис весь кредит за режиссуру в фильме.
— Черт возьми, — возмутилась Дженел. — Не смотри на меня так. Я получила деньги на фильм и собрала людей, и мы все помогали писать сценарий, и он не был бы написан без меня.
— Хорошо, — сказал я. — Тогда возьми кредит как продюсер. Почему ты так цепляешься за режиссерский кредит?
Тогда вмешалась Элис:
— Мы покажем этот фильм как конкурентный по Академии и Фильмексу, и у таких фильмов, люди это чувствуют, самой важной является режиссура. Режиссер получает большую часть кредита на картину. Я думаю, что Дженел права. — Она повернулась к Дженел: — Как ты хочешь, чтобы распределялся режиссерский кредит?
Дженел сказала:
— Кредит пусть идет нам обеим, а ты поставь свое имя первым. Хорошо?
— Ладно, как хочешь, — ответила Элис.
После ленча Элис сказала, что ей надо уезжать, хотя Дженел просила ее остаться. Я наблюдал, как они прощаются, целуются, а потом проводил Элис к ее машине.
— Ты в самом деле согласна? — спросил я ее.
Сохраняя полное спокойствие, сдержанно, прекрасная в таком своем состоянии, она сказала:
— Да, согласна. С Дженел случилась истерика после первого показа, когда все бросились ко мне с поздравлениями. Такая уж она есть, а для меня важнее, чтобы она чувствовала себя счастливой, чем заниматься всей этой ерундой. Понимаешь?
Я улыбнулся ей и поцеловал в щеку на прощанье.
— Нет, — сказал я. — Не понимаю таких вещей.
Я вернулся в дом, но Дженел нигде не было видно. Я подумал, что она, должно быть, пошла прогуляться по берегу, и не хотела, чтобы я шел с ней. И точно, через час я заметил, как она ходит по песку у воды. А когда она вернулась в дом, то сразу пошла в спальню. Когда я обнаружил ее там, то увидел, что она в постели, накрывшись простыней и одеялом, и плачет.
Я молча сел на постель. Она протянула руку и взяла меня за руку. Она все еще плакала.
— Ты думаешь, что я такая гадость, да? — сказала она.
— Нет, — сказал я.
— И ты думаешь, что Элис просто удивительная, так?
— Она мне нравится, — осторожно проговорил я.
Я знал, что она боялась, вдруг я подумаю, что Элис лучше ее.
— Это ты попросила ее вырезать этот кусочек негатива, — спросил я.
— Нет, — сказала Дженел. — Она сама это сделала.
— Хорошо, — сказал я. — Тогда прими это, как есть, и не мучайся, кто сделал больше, кто лучше. Она хотела сделать это для тебя, согласись. Ты же знаешь, что сама хочешь, чтобы было так.
Она опять стала плакать. И в самом деле она была истеричкой. Я приготовил ей суп и дал ее лекарство, эти голубые десять миллиграммов, приносившие ей удовлетворение. Она заснула и проспала весь вечер и следующую ночь, до утра в воскресенье.
До вечера я читал. Потом смотрел на берег и на воду, пока не занялся рассвет.
Дженел наконец проснулась. Было около десяти часов утра. В Малибу начинался прекрасный день. Я сразу же понял, что она будет чувствовать себя неловко в моем присутствии и не хочет, чтобы я оставался здесь и дальше. Она, как обычно, запротестовала, как протестуют прекрасные южанки. Но я видел, как разгорелись ее глаза. Она хотела позвать Элис и выказать ей свою любовь.
Дженел проводила меня до машины. На ней была одета одна из ее шляп с широкими полями, защищавшими ее кожу от солнца. Это была самая настоящая широкополая шляпа. Большая часть женщин выглядела бы в ней безобразно, но со своими совершенными лицом и фигурой она выглядела в ней прекрасно. На ней были специально для нее скроенные, уже ношенные кем-то, специально потрепанные джинсы, облегающие тело, как кожа. И я вспомнил, что однажды вечером я сказал ей, когда она была в ванной без всего, что у нее по-настоящему великолепна та часть тела, которая ниже спины, и что чтобы взрастить ее такой нужны целые поколения. Я сказал ей это, чтобы разозлить ее, потому что она была феминисткой. К моему удивлению, она пришла в восторг от этого замечания. И я вспомнил, что она была до какой-то степени снобом. И что она гордилась аристократической родословной своей южной семьи.
Она поцеловала меня на прощанье. Ее лицо раскраснелось. Она ни на йоту не расстраивалась от того, что я уезжаю. Я знал, что она проведет с Элис счастливый день и они будут счастливы вместе, а что у меня будет жалкое время препровождение в моей гостинице в городе. Но я подумал, что за черт? Элис заслуживала этого, а я нет, и в самом деле нет. Дженел как-то сказала, что она, Дженел, являлась практическим решением для моих эмоциональных потребностей, но я не являлся таковым для ее эмоциональных потребностей.
Экран телевизора замерцал. Это была дань уважения памяти Маломара. Валери сказала мне что-то об этом. Он был хороший человек? И я ответил, что да, хороший. Когда мы закончили смотреть церемонию вручения наград, она спросила меня:
— Ты знаешь кого-нибудь из тех, кого называли?
— Некоторых, — ответил я.
— Кого именно? — спросила Валери.
Я назвал Эдди Лансера, который получал Оскара за свой вклад в написание сценария, но не назвал Дженел. На мгновение у меня мелькнула мысль, а не ловушка ли это Валери для меня, и не хочет ли она посмотреть, не скажу ли я что-нибудь про Дженел. И я потом сказал, что знаю еще блондинку, которая получила премию в начале программы.
Валери посмотрела на меня и отвернулась.
Неделю спустя позвонил Доран я позвал меня в Калифорнию, там должны были проводиться новые обсуждения по фильму. Он сказал, что запродал Эдди Лансера студии «Три-Калчер». И вот я отправился туда и снова слонялся там, ходил на всяческие встречи и вновь встретился с Дженел. Чувствовал я себя теперь как-то неспокойно, без прежней безмятежности: я больше не любил Калифорнию так же сильно, как раньше.
Как— то в один из вечеров Дженел спросила:
— Ты все время говоришь, какой замечательный парень твой брат Арти. Чем он так замечателен?
Я видел, что наша с Арти история, наш сиротская жизнь завораживает ее. Это импонирует ее чувству драматического. В голове ее, было видно, прокручиваются самые невероятные фильмы и сказочные истории о том, какой бывает жизнь. Двое молодых мальчишек. Очаровательно. Ожившая фантазия в стиле Уолта Диснея.
— Значит, тебе хочется послушать еще одну историю про сирот? — спросил я. — Тебе нужна счастливая история или правдивая история? Тебе нужна ложь или тебе нужна правда?
Дженел сделала вид, что обдумывает ответ.
— Сначала попробуем правду, — наконец сказала она. — И если она мне не понравится, тогда расскажешь мне ложь.
Тогда я рассказал ей, что все посетители нашего приюта всегда хотели усыновить Арти и никогда меня. Вот так я начал свою историю.
А Дженел сказала насмешливо:
— Ах ты, бедняжка.
Но когда она это произнесла, хоть и с улыбкой, рука ее в этот момент скользнула вниз вдоль моего тела, и она не убрала ее.
В то воскресенье, когда нас с Арти заставили надеть форму для усыновления, как мы ее называли, мне было семь, а Арти — восемь лет. На нас были голубые пиджачки, белые накрахмаленные рубашки, темно-синие галстуки и белые фланелевые брюки. Ботинки тоже были белые. Нас тщательно причесали и доставили в приемную заведующей, где уже ожидала молодая пара, муж с женой, чтобы посмотреть на нас. Нас должны были представить посетителям с обменом рукопожатиями, мы должны были продемонстрировать хорошие манеры, сесть рядышком с ними для разговора и знакомства. Потом полагалось пойти всем вместе прогуляться по территории приюта мимо огромного сада, мимо футбольного поля и мимо школы. Особенно отчетливо я запомнил, что женщина была очень красива. Что, будучи всего лишь семилетним ребенком, я влюбился в нее. Было ясно, что ее муж также влюблен в нее, но что вся эта идея с усыновлением не так уж его и радует. Очевидным в тот день стало и то, что женщине чертовски понравился Арти, но не я. И, вообще-то, я не мог ее винить. Даже в свои восемь лет Арти был красив почти взрослой красотой. Кроме того, все черты его лица были вырезаны очень отчетливо, и хотя мне и говорили, что мы похожи, и всем было ясно, что мы братья, я то знал, что был как бы смазанным вариантом Арти, как если бы его первым вынули из формы. Отпечаток получился безукоризненным. Ну а я, как вторая копия, из-за прилипших кусочков воска вышел неказистее: нос получился больше, губы толще. Арти обладал изяществом девушки, в то время как кости моего лица и тела были толще и тяжелее. Но я никогда не ревновал к своему брату по этому поводу — вплоть до того дня.
Вечером того же дня нам сообщили, что молодая пара должна приехать в следующее воскресенье, и тогда решится, усыновят ли они нас обоих или только одного из нас. Сказали нам также и то, что люди эти весьма богаты, и насколько это будет важно для нас, если они возьмут хотя бы одного.
Помню этот разговор с заведующей, которая говорила очень доверительно. Это была одна из тех задушевных бесед, которые взрослые иногда проводят с детьми, предостерегая от таких злых чувств, как ревность, зависть, недоброжелательность и призывая нас к душевной щедрости, достижимой разве что святыми; а что же говорить о детях? Мы слушали ее, не произнося ни слова. Лишь кивали и заучено отвечали: «Да, мэм». На самом деле не понимая, о чем, собственно, идет речь. Но, хоть мне и было всего семь лет, я знал, что должно было произойти. В следующее воскресенье мой брат Арти уйдет вместе с той богатой и красивой леди, оставив меня одного в приюте для сирот.
Даже в детстве Арти никогда не задавался. Но вся следующая неделя проходила над знаком нашего с Арти отчуждения — единственная неделя в нашей жизни. В ту неделю я ненавидел его. В понедельник после уроков, когда мы пошли играть в регби, я не взял его в свою команду. В спортивных играх я был авторитетом. За те шестнадцать лет, что мы провели в приюте, я всегда был лучшим атлетом среди сверстников, и прирожденным лидером. Поэтому капитаном одной из команд всегда выбирали меня, и, набирая себе команду, первым я всегда брал Арти. В тот понедельник единственный раз за все шестнадцать лет я не выбрал Арти. Во время игры, хотя я и был на год младше, все время старался ударить его, как только он завладевал мячом. Сейчас, тридцать лет спустя, я все еще помню изумленное выражение его лица, его обиду. Вечером, за ужином я, вопреки обычаю, садился за стол отдельно от него. И не разговаривал с ним ночью, когда мы ложились спать. Как-то, в один из дней той недели, отчетливо помню до сих пор, когда после окончания игры он шел по полю, а у меня в руках был мяч, я совершенно хладнокровно сделал спиральный пас с двадцати ярдов и попал ему прямо в затылок, так что сшиб его с ног. Я просто швырнул мяч. Для семилетнего мальчишки точность попадания была просто замечательной. Даже сейчас меня поражает та сила злонамеренности, позволившая руке семилетнего парнишки сделать столь точный бросок. Помню, как Арти поднимался с земли, как я крикнул ему: «Эй, я не хотел». Но он просто повернулся и пошел прочь.
Он не стал отплачивать мне тон же монетой. Но это только прибавляло мне злости. Как бы я не задевал его, не унижал его, он просто смотрел на меня вопросительно. Ни один из нас не понимал, что с нами происходит. Но одна вещь, я знал, заставила бы его огорчиться. Арти всегда аккуратно относился к деньгам, которые мы с ним копили, выполняя от случая к случаю разные работы в приюте.
У Арти была специальная банка, куда мы складывали все эти десятицентовики и четвертаки, и он хранил ее в своем шкафчике для одежды. После обеда в пятницу я выкрал эту стеклянную банку-копилку, пожертвовав ежедневным матчем по регби, и побежал в ту часть территории, где росли деревья и закопал ее. Я даже не пересчитал деньги. Банка была заполнена медяками и серебром до самого горлышка. Арти хватился банки лишь на следующее утро, и тогда он посмотрел на меня, как бы не желая верить, но ничего не сказал. Теперь он избегал меня.
Следующий день было воскресенье, и нам следовало явиться к заведующей, чтобы нас одели в костюмчики для усыновления. В то воскресенье я встал рано, еще до завтрака, и убежал в лесок, что рос за зданием приюта, чтобы спрятаться там. Я знал, что должно было произойти в тот день. Что Арти оденут в костюмчик, и эта красивая женщина, в которую я успел влюбиться, заберет его с собой, и я его больше никогда не увижу. Но у меня, по крайней мере, останутся его деньги. За — бравшись в самую гущу леска, я лег на землю и уснул и проспал весь день напролет. Когда проснулся, было уже почти темно, и тогда я побрел назад. Меня привели в кабинет к заведующей, и та всыпала мне двадцать ударов деревянной линейкой. Но это меня нисколько не расстроило.
Когда я вошел в спальню, то с изумлением увидел Арти, сидящего на своей кровати и дожидавшегося меня. Я никак не мог поверить, что он по-прежнему здесь. Припоминаю, что, когда Арти ударил меня в лицо, в моих глазах стояли слезы. Он ударил меня и потребовал свои деньги. И тут он набросился на меня, молотя кулаками и пиная куда попало, и кричал, требуя обратно деньги. Я старался защищаться не причиняя ему вреда, но в конце концов я его приподнял и отшвырнул от себя. И вот мы сидели, уставившись друг на друга.
— Нет у меня твоих денег, — сказал я ему.
— Ты их украл, — возразил Арти. — Я же знаю, что ты их украл.
— Нет, не я, — ответил я. — Нет их у меня.
Мы в упор смотрели друг на друга. В тот вечер мы больше не разговаривали. Но на следующее утро, проснувшись, мы снова были друзьями. Все осталось таким, как и было раньше. О деньгах Арти меня больше никогда не спрашивал. А я ему так никогда и не рассказал, где я их закопал.
О том, что произошло в то воскресенье, я ничего не знал до того дня, когда однажды, годы спустя, Арти рассказал мне, что, узнав о моем побеге, он наотрез отказался облачаться в свой костюм для усыновления, что он вопил и ругался и пытался ударить заведующую, и что его побили. А когда молодая пара, желающая его усыновить, все же настояла, чтобы его увидеть — тогда он плюнул в эту женщину и обругал ее всякими грязными словами, какие только могли придти в голову восьмилетнему. Сцена, по словам Арти, была ужасной, и заведующая снова задала ему хорошую взбучку.
Когда я закончил рассказ, Дженел встала с кровати и пошла налить себе еще один бокал вина. Она снова залезла в кровать и, склонившись надо мной, сказала:
— Хочу познакомиться с твоим братом Арти.
— Никогда, — ответил я. — Все девушки, с которыми я заходил к Арти, немедленно в него влюблялись. Собственно говоря, я и женился-то как раз из-за того, что моя будущая жена оказалась той единственной девушкой, которая не влюбилась в Арти.
— А ты так и не откопал ту стеклянную банку с деньгами?
— Нет, — ответил я. — Да я и не хотел ее откапывать. Я хотел, чтобы она оставалась в том лесу, дожидаясь какого-нибудь мальчишку, который мог бы случайно найти ее там, и для него это было бы волшебством. Мне она была больше не нужна.
Дженел пила вино и вдруг сказала с ревностью, которую всегда испытывала ко всем моим эмоциональным привязанностям:
— Ты любишь его, не правда ли?
Но на это я просто ничего не мог ответить. О том, чтобы использовать слово «любовь» для описания своего отношения к Арти или к любому другому мужчине, я просто никогда не думал. И кроме того, Дженел употребляла слово «любовь» слишком часто. Поэтому я ей ничего не ответил.
В другой раз Дженел стала спорить со мной по поводу того, что женщины имеют такое же право трахаться с кем им хочется, что и мужчины. Я сделал вид, что согласен с ней. Но почувствовал, что испытываю легкую недоброжелательность — из-за подавляемой ревности.
Я только лишь сказал:
— Ну, конечно же, имеют. Загвоздка лишь в том, что по чисто биологическим причинам им это не потянуть.
Здесь Дженел просто пришла в ярость.
— Все это полная ерунда, — сказала она. — Мы можем трахаться с той же легкостью, что и вы. Нам наплевать. Это как раз вы, мужчины, подняли весь этот шум о том, что секс такая важная и серьезная вещь. И вся эта ваша ревность и желание обладать нами, будто мы ваша собственность.
Это была ловушка, и Дженел, как я и рассчитывал, в нее угодила.
— Да нет, я не это имел в виду, — начал я. — А ты знаешь или нет, что для мужчины шансы подцепить гонорею от женщины равны от двадцати до пятидесяти процентов, а вот для женщины шансы подцепить гонорею от мужчины уже равны от пятидесяти до восьмидесяти процентов?
На какое-то мгновение она выглядела ошарашенной, и от этого выражения детского изумления на ее лице я получил настоящее удовольствие. Как и большинство людей, она ни черта не знала о венерических болезнях и о том, как все это работает. Что касается меня, то как только я начал обманывать жену, я пошел и прочитал об этом предмете все, что смог найти. Настоящим кошмаром для меня была мысль, что я могу подцепить гонорею или сифилис и заразить Валери. Это одна из причин, почему я чувствовал себя так паршиво, когда Дженел рассказывала о своих любовных связях.
— Ты все это выдумываешь, чтобы напугать меня, — сказала Дженел. — Тон у тебя тогда бывает такой самоуверенный и прямо профессорский: ты все это специально сочиняешь.
— Нет, — сказал я. — Все это правда. У мужчин в период от одного до десяти дней происходят слабые прозрачные выделения, а женщины в большинстве случаев даже не знают, что у них гонорея. От пятидесяти до восьмидесяти процентов женщин могут не иметь никаких симптомов на протяжении недель и месяцев, или у них появляются зеленоватые или желтоватые выделения. А еще появляется грибной запах от половых органов.
Хохоча, Дженел свалилась на кровать, задрав голые ноги.
— Теперь я точно знаю, что ты дурачишься.
— Нет, это правда, — ответил я. — Без дураков. Но с тобой все в порядке. Я отсюда чувствую.
Я надеялся, что шутка скроет мое злобное настроение.
— Ты знаешь, обычно узнают об этом только тогда, когда об этом скажет партнер.
Дженел опустила ноги и выпрямилась.
— Спасибо тебе большое, — заметила она. — Ты что, готовишься мне сообщить, что заразился и, следовательно, я тоже?
— Нет, — ответил я. — Я чист, но уж если я подцеплю что-нибудь, то буду знать наверняка, что это либо от тебя, либо от моей жены.
Дженел посмотрела на меня саркастически:
— Но твоя жена вне подозрений, так?
— Совершенно верно.
— Так вот, чтоб ты знал, — сказала Дженел, — я бываю у своего гинеколога каждый месяц и прохожу полное обследование.
— Это все муть, — сказал я. — Единственно, как об этом можно узнать — это сделать мазок. А большинство гинекологов этого не делают. Мазок берется с шейки матки и помещается в высокий узкий стакан со светло-коричневой желеобразной жидкостью. Это очень хитрый тест и не всегда показывает положительную реакцию.
Она слушала, как завороженная: я попал не в бровь, а в глаз.
— А если ты думаешь, что можно избежать неприятностей, просто поработав языком, так знай, что шансы подцепить что-нибудь при таком виде секса гораздо хуже для женщины, чем для мужчины.
Дженел соскочила с кровати. Она хихикала, но тут закричала:
— Нечестно! Нечестно!
Мы оба стали смеяться.
— Но гонорея — это пустяки, — продолжал я. — Сифилис — вот действительно ХРЕНОВАЯ вещь. Занимаясь с парнем французской любовью, можно поиметь славный шанкр во рту, на губах и даже в горле. И тогда — прощай карьера актрисы! На что нужно обращать внимание — это на цвет шанкра, имеет ли он бледно-красный цвет и переходит ли в бледно-красную язвочку, не кровоточащую. И вот в чем тут еще хитрость: все симптомы могут исчезнуть в срок от одной до пяти недель, но болезнь все так же будет жить в твоем организме, и после этого ты можешь кого-нибудь заразить. У тебя может возникнуть вторичное поражение или сыпь на ладонях и ступнях.
Я поймал ее ступню и сказал:
— Нет, у тебя ее нету.
Она сидела, как заколдованная, и ей даже не пришло в голову спросить, с чего это вдруг мне вздумалось читать ей лекцию.
— Ну, а мужчины? Вы то, негодяи, что имеете со всего этого?
— Мы то? Мы имеем воспаление лимфатических узлов в паху, поэтому иногда говорят, что, мол, у него две пары яиц, или мы можем начать лысеть. Поэтому когда-то давно слово «хэаркат»[[9] на жаргоне означало «сифилис». Но все же, находишься ты не в такой уж плохой форме. С помощью пенициллина все это можно убрать. И опять-таки, как я уже говорил, мужчины знают, что заражены, а женщины — нет, и поэтому женщины как раз биологически не приспособлены к разгульной жизни.
Вид у Дженел был слегка ошарашенный.
— Ты находишь это восхитительным? Ах ты, сукин сын!
До нее начало доходить. Очень мягко я продолжал:
— Но не настолько все это ужасно, как кажется. Даже если ты и не знаешь, что у тебя сифилис или, как это происходит у большинства женщин, у тебя нет никаких симптомов, пока однажды какой-нибудь парень не скажет тебе об этом по доброте душевной. За один год ты не станешь заразной. Ты никого не заразишь. — Я улыбнулся. — Если только ты не беременна. Тогда у ребенка будет врожденный сифилис.
Я видел, что эту мысль она отбросила.
— Если прошел год, две трети заразившихся живут как ни в чем не бывало, без всяких болезненных проявлений. Им повезло. С ними все в порядке.
Я снова улыбнулся.
С подозрительностью Дженел спросила:
— А оставшаяся треть?
— Для них дело плохо, — ответил я. — Сифилис поражает сердце, поражает кровеносные сосуды. Он может затаиться на десять, на двадцать лет, а потом вызвать безумие, может вызвать паралич, и будешь паралитиком. Кроме того, он может повлиять на зрение, на легкие и на печень. И тогда, детка, труба.
— Ты мне все это говоришь лишь для того, чтобы я не спала с другими мужчинами. Просто стараешься нагнать на меня страху, совсем как моя мать, которая пугала меня в мои пятнадцать, что я могу забеременеть.
— Ясное дело. Но это все подтверждается наукой. В моральном смысле у меня никаких возражений нет. Ты имеешь право трахаться с кем угодно. Мне ты не принадлежишь.
— Ах, ты, хитрюга, — проговорила Дженел. — Может быть, изобретут какие-нибудь таблетки, вроде противозачаточных.
Я придал своему голосу очень искренний тон.
— Конечно. Уже есть такие таблетки. Если за час до полового контакта ты принимаешь таблетку, содержащую пятьсот миллиграммов пенициллина, то это полностью убивает инфекцию. Но иногда это не срабатывает, подавляются только симптомы, а лет через десять или двадцать тебя возьмет и скрутит. Если принять антибиотик слишком рано или слишком поздно, спирохеты будут размножаться. Знаешь, что такое спирохеты? По форме они напоминают штопор, они заполняют твою кровь, а потом проникают в ткани, а в тканях крови недостаточно, чтобы с ними бороться. В антибиотике есть что-то что не дает клетке увеличиться и задержать инфекцию, а затем болезнь становится устойчивой к пенициллину. Собственно говоря, пенициллин начинает способствовать их размножению. Но можно использовать еще и другой препарат. Есть такой гель для женщин, Продженеси, он применяется как противозачаточное средство, и обнаружили, что он убивает также и возбудителей венерических заболеваний. Так что можно одним выстрелом убить двух зайцев. Мой друг Осано, например, принимает антибиотик всякий раз перед тем как, по его подсчетам, ему должно повезти с девушкой.
Дженел презрительно рассмеялась.
— Это подходит для мужчин. Вы готовы трахать без разбора кого угодно, а женщины никогда заранее не знают, с кем и где они будут спать, и узнают об этом за час или два в лучшем случае.
— Ладно, — сказал я очень веселым тоном, — разреши дать тебе маленький совет. Никогда не трахайся ни с кем в возрасте от пятнадцати до двадцати пяти. В этом возрастном промежутке примерно в десять раз больше людей, имеющих венерические заболевания, чем в любом другом. И еще одно: прежде, чем лечь с кем нибудь в постель сделай небольшую проверочку.
— Ну, и что за проверочка?
— А очень простая. Опускаешь вниз кожу на члене, ну, знаешь, будто мастурбируешь, и если появляется капелька желтой жидкости, значит он заражен. Именно так делают проститутки.
Когда я произнес это, я понял, что зашел слишком далеко. Она окинула меня холодным взглядом, и я поспешно продолжал:
— Еще есть такая штука как вирус герпеса. Герпес вообще-то не считается венерическим заболеванием, и обычно он передается от мужчин, не подвергшихся обряду обрезания. Он может вызвать у женщины рак матки. Теперь сама видишь, какой у нас счет. Ты можешь подхватить сифилис, можешь заполучить рак, и при этом даже не знать, что инфицирована. Вот поэтому-то женщины и не могут позволить себе трахаться так же свободно, как и мужчины.
Дженел захлопала в ладоши.
— Браво, профессор. Я думаю, что буду просто трахаться с женщинами.
— Неплохая мысль, — отозвался я.
Отвечать так не составляло для меня труда. Я не ревновал ее к ее любовницам.
Месяцем позже, когда я снова приехал в Калифорнию, я позвонил Дженел и мы решили вместе пообедать, а потом пойти в кино. В ее голосе проскользнули какие-то холодные нотки, что меня насторожило, поэтому психологически я был подготовлен к тому шоку, который испытал, когда заехал за ней к ней домой.
Мне открыла Элис, я чмокнул ее и спросил, как там Дженел, на что Элис закатила глаза кверху, давая понять, что от Дженел можно ожидать любого сумасбродства. Ну, сумасбродством это нельзя было назвать, но это было забавно. Когда Дженел вышла из своей спальни, я увидел, что одета она весьма своеобразно, такого на ней я еще не видел.
На ней была белая мягкая мужская шляпа с красной ленточкой, надвинутая на самые глаза. Белый шелковый мужской костюм сидел на ней безукоризненно. Штанины были абсолютно прямыми, как в любых мужских брюках. Еще на ней была белая шелковая сорочка с абсолютно потрясающим красным с голубыми полосками галстуком, и в довершении всего ее наряд дополняла изумительная тонкая трость от Гуччи кремового цвета, которой она непрерывно тыкала меня в живот. Это был прямой вызов, я понимал для чего она это делает: она решила выйти из подполья и заявить миру о своей бисексуальности.
— Ну, как тебе нравится? — спросила Дженел.
Я улыбнулся и ответил:
— Потрясающе.
Таких франтоватых лесбиянок мне еще не приходилось встречать.
— Где бы вам хотелось отобедать?
Оперевшись на свою трость, она смотрела на меня весьма холодно.
— Я думаю, — сказала она, — что нам следует пойти в Скандию, и что хотя бы раз ты мог бы сводить меня в ночной клуб.
Мы никогда не ходили в шикарные рестораны, и ни разу не были в ночном клубе. Но я согласился. Думаю, я понимал, чего она хотела. Она хотела заставить меня признать перед всем миром, что я люблю ее несмотря на ее бисексуальность, проверить, смогу ли я переварить шуточки и фырканье по поводу лесбиянства. Но сам для себя я уже принял этот факт, а что по этому поводу подумают другие, мне не было никакого дела.
Вечер мы провели великолепно. В ресторане все глазели на нас, и Дженел, должен признать, выглядела потрясающе. Смотрелась она, собственно говоря, почти как Марлен Дитрих, но более светловолосый и светлокожий ее вариант, в стиле южной красавицы. Потому что, независимо от того, что она делала, от нее прямо-таки исходила всепроникающая женственность. Но если бы я попытался сказать ей об этом, она тут же взъелась бы на меня. Ведь она намеревалась наказать меня.
Меня просто приводило в восхищение то, как она играла роль активной лесбиянки — я ведь знал, насколько женственной она бывает в постели. Так что над теми, кто за нами мог наблюдать, мы как бы подшучивали дважды. Все это доставляло мне удовольствие еще и потому, что, по замыслу Дженел, меня это должно было злить, и она следила за каждым моим движением и была сперва разочарована, а потом обрадовалась моему видимому приятию ее затеи.
Идея ночного клуба не очень-то привлекала меня, но мы все же пошли выпить в Поло-Лонж, где, к ее удовольствию, я представил наши отношения любопытным взглядом ее и моих друзей. За одним столом я заметил Дорана, за другим Джеффа Уэгона, и тот и другой улыбнулись мне. Дженел весело им помахала, а потом повернулась ко мне и сказала:
— Ну разве это не здорово — пойти куда-нибудь выпить и встретить там своих старых добрых друзей?
Улыбнувшись в ответ, я сказал:
— Здорово.
Я отвез ее домой до полуночи, и она, постучав по моему плечу тростью, заявила:
— Ты вел себя очень хорошо.
И я ответил:
— Благодарю вас.
— Ты позвонишь мне?
Я сказал:
— Да.
Все— таки мы мило провели этот вечер. Мне понравилось внимательное отношение метрдотеля, любезность швейцара и даже эти ребята, что припарковывали нашу машину. И теперь, по крайней мере, Дженел вышла из подполья.
Вскоре после этого настал момент, когда я полюбил Дженел как человека. То есть, не то, чтобы мне хотелось теперь трахать ее с большей силой; или я заглядывал в ее карие глаза и падал в обморок; или не мог оторваться от ее розовых губ. И все такое прочее, когда мы не спали всю ночь и я рассказывал ей истории, Боже мой, ведь я рассказал ей всю свою жизнь, и она мне свою. Короче говоря, наступил момент, когда я открыл для себя, что единственное ее предназначение в том, чтобы делать меня счастливым, счастливым от общения с ней. Я увидел, что от меня требовалось делать ее чуть более счастливой и не раздражаться, если что-то в наших отношениях мне не нравилось.
Я не хочу сказать, что я превратился в одного из тех, кто любил девушку потому, что это делает его несчастным. Таких вещей я никогда не понимал и всегда считал, что нужно извлекать прибыль из любой сделки в жизни — в литературе, в браке, в любви и даже в отцовстве.
И то, что я делаю ее счастливой, не означает также, будто это подарок с моей стороны, ведь от этого я сам получаю удовольствие. Или когда я веселю ее, если у нее плохое настроение — этим всего лишь убираю препятствия, чтобы она снова смогла заняться своим делом, то есть делать меня счастливым.
Но вот что любопытно: после того, как она «предала» меня, после того, как мы стали друг друга немного ненавидеть, — именно тогда я полюбил ее как человека.
Она действительно отличный парень. Иногда она говорила, совсем как ребенок: «Я хорошая», и она такой и была. Во всех важных вещах она действительно очень прямая. Понятное дело, она спала с другими мужчинами, и женщинами тоже, но, черт побери, все мы не без греха. Книги ей нравились те же самые, что и мне, и фильмы те же самые, и люди. И когда она лгала мне, то делала это для того, чтобы не обижать меня. А когда говорила правду, то отчасти затем, чтобы уязвить меня (была у нее такая черточка как мстительность, но в ее исполнении это выглядело даже мило, и потом я в ней и это полюбил), но также и потому, что, узнай я об этом от кого-то другого, это уязвило бы меня больше, и она этого боялась.
Ну и, конечно, со временем мне пришлось узнать, что жизнь, которую она вела, была во многих отношениях разрушительной. Со всякими заморочками. Хотя, кто живет по-другому, в самом деле?
Вот так и получилось, что со временем из наших отношений исчезла вся фальшь и все иллюзии. Мы были друзьями, и я любил ее не только как женщину, но и как человека. Меня восхищали ее мужество, то, как стойко она переносила все превратности своей профессии, все предательства, омрачавшие ее личную жизнь. Я все это понимал. И всегда был на ее стороне.
Так почему же, черт возьми, теперь наши встречи потеряли эту сумасбродную прелесть, которую оба мы когда-то ощущали? Почему секс теперь не доставляет столько же удовольствия, как раньше, хотя и сейчас мне с ней лучше, чем было с кем-либо еще? Куда делся тот экстаз, который вызвали друг у друга наши тела?
Магия, магия черная и белая… Колдовство, ворожба, ведьмы и алхимия. Неужели действительно правда, что коловращение звезд решает наши судьбы, и течение жизни подчиняется фазам луны? Может ли такое быть, что все эти неисчислимые галактики предопределяют наш земной удел? Возможно ли, что мы вообще не можем быть счастливы без самообмана и иллюзий?
В каждой любовной связи, похоже, наступает момент, когда женщину начинает раздражать, что ее любовнику с ней слишком хорошо. Понятно, она знает, что это она и делает его счастливым. Конечно, она осознает, что в этом ее удовольствие, даже ее обязанность. Но вот она приходит к заключению, что, вообще-то говоря, этому сукину сыну слишком легко живется. Особенно, если мужчина женат, а женщина не замужем. Потому как в этом случае связь на стороне решает его проблемы, но не ее.
И наступает такое время, когда одному из партнеров прежде, чем заняться любовью, требуется схватка. Дженел как раз подошла к этой ступени. Обычно мне удавалось утихомирить ее, но иногда и я чувствовал, что готов повоевать. В основном тогда, когда Дженел начинала «писать кипятком», что я не собираюсь разводиться и никогда не намекаю на возможность постоянных отношений.
После кино мы поехали домой к Дженел, в Малибу. Было уже поздно. Из спальни мы видели океан и полоску лунного света на воде, будто белокурый локон.
— Пошли в постель, — сказал я. Мне до смерти не терпелось заняться с ней любовью. Мне всегда до смерти хотелось заниматься с ней любовью.
— О, Боже, — сказала она. — Ты вечно хочешь трахаться.
— Нет. Я хочу заниматься с тобой любовью.
Да, я стал настолько сентиментальным.
Взгляд ее прозрачных карих глаз был холоден, и в то же время в них сверкала ярость.
— Опять ты своей сраной невинностью. Ты словно прокаженный без колокольчика.
— Грэм Грин, — прокомментировал я.
— А пошел ты! — сказала она, но засмеялась.
А все это началось из-за того, что я никогда не лгал. А она хотела, чтоб я лгал. Она хотела, чтобы я выдавал ей всю эту ахинею, которую обычно женатые мужчины рассказывают девушкам, которых трахают. Тина: «Мы с женой разводимся» или «Я не сплю с женой уже несколько лет», или «Мы с женой спим в разных постелях», или «Мы с женой не понимаем друг друга», или «Я несчастлив со своей женой». Но так как ни одно из подобных заявлений не соответствовало действительности в моем случае, я никогда этого и не говорил. Я любил свою жену, у нас была общая постель, мы занимались сексом и были довольны друг другом. Мне было хорошо и здесь и там, и я не собирался ничем жертвовать. Но тем хуже для меня.
Раз Дженел все-таки засмеялась, значит на какое-то время все было о’кей. Вот и сейчас она пошла в ванную и включила горячую воду. Мы всегда прежде, чем лечь в постель вместе принимаем ванну. Сначала она меня мыла, потом я ее, или наоборот, затем мы еще немного плескались, а потом выпрыгивали и вытирали друг друга большими полотенцами. И после этого, обнаженные, обвивались вокруг друг друга под простынями.
Но на этот раз она, прежде чем забраться в постель, закурила сигарету. Это был сигнал опасности. Ей хотелось драки. Но я, в общем-то, тоже был готов: сегодня я заметил выпавший у нее из сумочки пузырек с психостимулирующими таблетками, и это меня достало. Так что настроение мое было не таким уж любвеобильным. Пузырек этот убил все мои фантазии. Теперь, когда я знал, что у нее есть любовница, теперь, когда я знал, что она спит с другими мужчинами во время моих возвращений в Нью-Йорк, я больше не любил ее так же сильно. А психостимуляторы наводили меня на мысль о том, что они нужны ей, чтобы заниматься любовью со мной, так как она спала еще и с другими. Так что теперь мне ее расхотелось.
И она это почувствовала.
— Я и не знал, что ты читала Грэма Грина, — сказал я. — Фразочка насчет прокаженного без колокольчика — это довольно мило. Ты ее приберегла, небось, специально для меня.
Ее карие глаза следили за тем, как растворяется в воздухе дым от сигареты. Светлые волосы свободно струились вниз, обрамляя ее изумительно красивое лицо.
Ты знаешь, так и есть, — ответила она. — Ты можешь поехать домой и спать с женой, и это нормально. Но из-за того, что у меня есть другие любовники, ты считаешь меня просто шлюхой. Ты даже не любишь меня больше.
— Я по-прежнему люблю тебя.
— Ты не любишь меня так же сильно, — настаивала она.
— Я люблю тебя настолько, чтобы заниматься с тобой любовью, а не просто трахаться.
— Да, ты хитрый, парень, — изрекла она. — Невинный хитрец. Ты только что признался, что любишь меня меньше, будто это я заставила тебя это сказать. Но ведь ты хотел, чтобы я это узнала. Но почему? Почему женщины не могут иметь любовников и при этом любить совершенно других мужчин? Ты всегда говоришь, мне, что продолжаешь любить жену, а меня просто любишь сильнее. Что это разные вещи. Но почему же и у меня не может быть точно так же? И у всех женщин? Почему мы не можем иметь такую же сексуальную свободу, и чтобы при этом мужчины нас любили?
— Потому что вы наверняка знаете, что это — ваш ребенок, а мужчины этого не знают, — заметил я. Не всерьез, я думаю.
Драматическим жестом она откинула покрывало в сторону и вскочила, будто пружина, так что оказалась стоящей в кровати.
— Не могу поверить, что ты это сказал. Не могу поверить, что ты мог произнести подобную вещь. В худших традициях мужского шовинизма.
— Да я же шучу, — возразил я. — Правда. Но знаешь, ты ведь требуешь нереального. Ты хочешь, чтобы я обожал тебя, был по-настоящему влюблен в тебя, относился к тебе как к девственной королеве. Как это было в старые времена. Однако ты отвергаешь те ценности, на которых строится любовь, полностью себя отдающая. Вы хотите, чтобы мы любили вас как Святой Грааль, но жить ты хочешь как освобожденная женщина. И не желаешь признавать, что если меняются твои ценности, то и мои должны меняться. Я не могу любить тебя так, как ты этого хочешь. Как я любил тебя раньше.
Она заплакала.
— Я знаю, — сказала она. — Боже мой, мы так друг друга любили. Ведь я ложилась с тобой в постель даже тогда, когда у меня были адские головные боли. Я не обращала на них внимания, просто принимала перкодан. И мне было хорошо. Мне было хорошо. А сейчас? Если по-честному, ведь секс перестал приносить такое же удовольствие, как раньше?
— Да, перестал, — ответил я.
Это ее опять разозлило. Она стала кричать, и голос ее напоминал утиное гоготание.
Ночка обещала быть длинной. Вздохнув, я потянулся к столу за сигаретой. Довольно непросто прикурить сигарету, когда красивая девчонка стоит рядом таким образом, что почти щекочет твое ухо волосами на лобке. Но мне эта задача удалась, и картина была настолько забавной, что она со смехом свалилась в кровать.
— Ты права, — проговорил я. — Но ведь ты сама знаешь практические аргументы в пользу женской верности. Я тебе говорил, что очень часто женщины не подозревают, что заразилась венерической болезнью. И помни, что чем с большим количеством народа ты спишь, тем выше шансы заиметь рак матки.
Дженел засмеялась.
— Ты вр-р-рун, — закричала она.
— Без дураков. Все древние табу имеют под собой практическую основу.
— Ах вы, засранцы, — возмутилась Дженел. — Все мужчины везучие засранцы.
— Ничего уж тут не поделаешь, — самодовольно отозвался я. — А когда ты начинаешь кричать, ты становишься похожей на утенка Дональда.
Тут я получил удар подушкой, что дало мне повод схватить ее и обнять. Все кончилось тем, что мы занялись любовью.
Чуть позже, когда мы курили сигарету, затягиваясь по очереди, она сказала:
— Но все же я права. Со стороны мужчин это нечестно. У женщин столько же прав иметь множество любовных партнеров, сколько и у мужчин. Давай по-серьезному. Это ведь так?
— Да, — ответил я абсолютно с той же серьезностью, что и она, а возможно и с большей. И я действительно так считал. Умом я понимал, что она права.
Она прижалась ко мне.
— Вот за это я тебя и люблю. Все же ты понимаешь. Даже если и говоришь про женщин несправедливые вещи. Когда мы сделаем революцию, я спасу тебе жизнь. Скажу, что ты хороший мужчина, просто сбился с пути.
— Вот спасибо.
Она погасила свет, а потом свою сигарету. Очень задумчиво она произнесла:
— Ведь на самом-то деле ты не стал любить меня меньше от того, что я сплю с другими мужчинами, правда?
— Правда.
— Ты знаешь, что я люблю тебя верно и преданно, — сказала она.
— Ага.
— Но ты не считаешь меня шлюхой из-за этого, ведь нет?
— Нет, — ответил я. — Давай спать.
Я протянул руку, чтобы обнять ее. Она отодвинулась.
— Почему ты не уходишь от жены и не женишься на мне? Скажи правду.
— Потому, что так у меня есть и то и другое, — ответил я.
— Ах ты, гад, — с этими словами она ткнула меня пальцем в пах. Больно.
— Ох ты! Только из-за того, что я дико влюблен в тебя, только из-за того, что мне интереснее разговаривать с тобой, чем с кем-нибудь еще, только из-за того, что мне нравится трахаться с тобой больше, чем с кем-либо другим — ты считаешь, что я брошу жену ради тебя, а по какому праву?
Она не могла понять, в шутку я говорю или серьезно. Видимо, решила, что в шутку. Опасное предположение.
— Очень серьезно, — сказала она. — Правда, мне просто хочется знать. Почему ты все-таки не уходишь от жены? Назови хотя бы одну настоящую причину.
Прежде чем ответить, я принял защитную форму, свернувшись в клубок.
— Потому, что она не шлюха, — ответил я.
Как— то раз утром я отвозил Дженел на натуру где она должна была провести весь день, снимаясь в эпизоде.
Приехали мы рано, поэтому пошли прогуляться по городку, казавшемуся мне удивительно похожим на настоящий, хотя все это было бутафорией. Была даже бутафорская линия горизонта — поднимавшийся к небу металлический лист, сразу же сбивший меня с толку. Фасады домов настолько походили на настоящие, что, когда мы проходили мимо вывески «Книжный магазин», я не удержался и открыл дверь, почти ожидая увидеть знакомые столы и полки, заставленные книгами в ярких обложках. Но за дверью кроме травы и песка ничего не было.
Мы пошли дальше, и Дженел смеялась. За стеклом одной из витрин были расставлены бутылочки и пузырьки с лекарствами девятнадцатого века. Мы открыли и эту дверь, и снова за порогом были трава и песок. Мы шли, а я открывал двери одну за другой, но Дженел больше не смеялась. Только улыбалась. И вот мы оказались перед рестораном, имевшим навес и столики на улице. Под навесом стоял человек в рабочей одежде и подметал пол. И почему-то именно это меня и сбило с толку, этот человек, подметавший пол. Я решил, что мы уже миновали зону декораций и находимся перед буфетом студии «Парамаунт». На стекле я увидел меню, написанное крупными буквами, и спросил рабочего, открылся ли уже ресторан. У него было потертое лицо старого актера. Он искоса взглянул на меня. Одарил широкой ухмылкой, затем почти прикрыл глаза и мигнул.
— Вы это серьезно? — спросил он.
Я подошел к двери и открыл ее и был по-настоящему изумлен. Очень удивлен, увидев все ту же траву за порогом, и все тот же песок.
Я закрыл дверь и посмотрел на лицо рабочего. На нем читалось почти маниакальное веселье, будто это он устроил для меня всю эту прогулку. Словно он был кем-то вроде Бога, а я спросил у него: «Жизнь — это серьезно?», и потому он мне ответил: «Вы это серьезно?»
Я проводил Дженел к площадке, где у нее были съемки, и она сказала мне:
— Ведь совершенно очевидно, что они ненастоящие, как же ты мог обмануться?
— Да я и не обманулся…
— Но ты ожидал, что все это настоящее, это было видно, — возразила Дженел. — Я следила за твоим лицом, когда ты открывал эти двери. Ресторан-то уж точно тебя обманул.
Она шутливо дернула меня за руку.
— Тебя не следует выпускать одного, — проговорила она. — Ты такой глупый.
И мне пришлось согласиться. Но я не то чтобы действительно во все это верил. Нет, конечно. Но вот что беспокоило меня: мне хотелось верить, что за этими дверями все-таки что-то было. Мне не хотелось признать очевидного факта, что за этими раскрашенными декорациями — пустота. Я действительно представлял себя волшебником. И когда я открою эти двери, вдруг появятся настоящие комнаты и живые люди. Даже вот ресторан. Перед тем, как открыть дверь, я живо представил красные скатерти, темные бутылки с вином и людей, ожидающих, когда их посадят. И я в самом деле удивился, когда там ничего не оказалось.
Мне стало понятно, что открывать все эти двери меня заставило своего рода умственное затмение, и все же я был рад, что поддался ему. Я не обижался, что Дженел смеялась надо мной, как и этот сумасшедший актер. Но мне все-таки надо было удостовериться; и если бы я не открывал те двери, то всегда бы потом мучился в сомнениях.
Осано прилетел в Эл-Эй по какому-то киношному делу и позвонил мне, предложив вместе пообедать. Я взял с собой Дженел, потому как ей жутко хотелось познакомиться с ним. После обеда, когда нам подали кофе, Дженел попыталась вытянуть из меня что-нибудь о моей жене. Я отмахнулся от нее.
— Ты никогда об этом не рассказываешь, так надо понимать?
Я ничего не ответил. Она продолжала свои попытки. Вино ее слегка разгорячило, и она чувствовала себя немного не в своей тарелке из-за присутствия Осано. Наконец она разозлилась:
— Ты никогда не рассказываешь о своей жене, потому что считаешь это неблагородным.
Я по— прежнему ничего не отвечал.
— У тебя по-прежнему высокое мнение о себе, не правда ли? — сказала Дженел. Ее слова теперь пронизывала холодная ярость. Осано слегка улыбался, и просто, чтобы смягчить ситуацию, решил изобразить мудрого большого писателя, немного окарикатурив этот образ. Он произнес:
— О своем сиротстве он тоже никогда не говорит. Да, в общем-то, все взрослые — сироты. Взрослея, мы все теряем своих родителей.
Дженел это мгновенно заинтересовало. Она говорила мне, что восхищается умом Осано и его книгами. Она сказала:
— Великолепно сказано, и, думаю, так оно и есть.
— Это полная чушь, — отозвался я. — Если уж вы пользуетесь языком для общения, употребляйте слова в соответствии с их значениями. Сирота — это ребенок, который растет без родителей, очень часто не имея ни одного кровного родственника во всем свете. Взрослый — это не сирота. Это долбанный хрен, которому ни к чему отец с матерью, ведь это лишняя головная боль, и они ему больше без надобности.
Наступило неловкое молчание, и тогда Осано изрек:
— Ты прав, но, кроме всего, ты не хочешь, чтобы о твоем особом статусе знали все и каждый.
— Возможно, — ответил я. Затем повернулся к Дженел. — Ты и твои подруги называют друг друга «сестрами». Сестры — это дети женского пола, рожденные у одних и тех же родителей, и они обычно имеют одинаковые травмирующие воспоминания о своем детстве, в банках памяти которых отпечатались одни и те же связанные с этим вещи. Вот что такое сестра — хорошая, плохая или никакая. И когда ты подругу называешь сестрой, обе вы занимаетесь ерундой.
Осано решил сменить тему:
— Я снова развожусь. Опять алименты. Больше никогда не женюсь, это уж точно. У меня больше нет денег на алименты.
Я засмеялся.
— Да ну, не говори такие вещи. Институт брака теряет в твоем лице последнюю надежду.
Дженел подняла голову и сказала:
— Нет, Мерлин, скорее это можно отнести к тебе. Мы все посмеялись над этим, а потом я сказал, что мне не хочется идти в кино. Я слишком устал.
— Тогда пойдемте выпьем чего-нибудь в Пипс и поиграем в трик-трак. Осано мы научим, — сказала Дженел.
— Почему бы вам не пойти вдвоем? — посоветовал я довольно прохладно. — А я вернусь в отель и немного вздремну.
Осано смотрел на меня с грустной улыбкой. Он ничего не сказал. Дженел сверлила меня взглядом, будто вызывая повторить это еще раз. Я придал своему голосу безразличия столько, сколько смог. И сказал, подчеркивая каждое слово:
— Послушайте, я действительно не возражаю. Абсолютно серьезно. Вы оба мои лучшие друзья, но мне действительно хочется спать. Осано, будь джентльменом и займи мое место.
Все это я проговорил с абсолютно невозмутимым видом.
Осано правильно догадался, что я ревновал к нему.
— Как скажешь, Мерлин.
Но ему было глубоко наплевать на мои чувства. Он считал, что я веду себя как дурак. И я знал, что он поехал бы с ней в Пипс, потом к ней домой, трахнул бы ее, а обо мне даже и не вспомнил. По его представлениям это было не мое дело.
Однако Дженел помотала головой:
— Не говори глупостей. Я еду домой в собственной машине, а вы делайте, что хотите.
Я понимал, о чем она думала. Двое мужиков, пытающихся поделить одну женщину. Но она знала, что если она поедет с Осано, то тем самым даст мне повод больше с ней не встречаться. И, похоже, я знал, для чего я это делаю. Я искал причину, чтобы возненавидеть ее, и если бы она поехала с Осано, у меня появилось бы оправдание, чтобы порвать с ней.
В итоге Дженел вернулась вместе со мной в отель. Но я чувствовал ее холодность, даже несмотря на то, что тела наши, прижавшиеся друг к другу, излучали тепло. Немного погодя она отодвинулась и я, засыпая, слышал, как скрипнули пружины, когда она покинула нашу постель. Сквозь сон я пробормотал: «Дженел. Дженел».
Я ХОРОШАЯ. Неважно, что там думают другие, но я хорошая. Всю жизнь мужчины, которых я по-настоящему любила, унижали меня, и делали они это за то, что, по их словам, их больше всего во мне привлекало. Но они никогда не могли принять того факта, что мне могут быть интересны и другие люди, а не только они. Вот это все всегда и порти г. Сначала они влюбляются в меня, а потом хотят, чтобы я изменилась, стала чем-то другим. Даже самая большая любовь моей жизни, этот сукин сын, Мерлин — и он туда же. Он был хуже, чем любой из них. Но и лучше их всех тоже. Он меня понимал. Был самым лучшим из всех мужчин, которых я встречала, и я по-настоящему его любила, и он любил меня. Он старался изо всех сил. И я тоже старалась изо всех сил. Но нам никогда не удавалось справиться с этой темой, темой «других мужчин». Даже если мне просто нравился кто-нибудь, он сразу же заболевал. Это больное выражение совершенно явно читалось на его лице. Конечно, и я не могла спокойно выносить, когда он даже просто вступал в оживленный разговор с другой женщиной. Ну так и что из этого? Но он действовал хитрее меня, не так открыто. Когда мы были вместе, он никогда не обращал внимания на другие женщин, даже если он их чем-то заинтересовывал. Так хитро я себя не вела, а возможно, это казалось мне слишком неискренним. А вот он всегда так себя вел. И это срабатывало. И от этого я еще больше его любила. А моя честность заставляла его любить меня меньше.
Я полюбила его, потому что он такой сообразительный почти во всем. За исключением женщин. В отношении женщин он полный тупица. И в отношении меня. Ну, может быть и не тупица, а просто он не мог жить без иллюзий. Как-то он сказал мне об этом, и о том, что мне следовало бы играть более талантливо, чтобы создать более полную иллюзию, что я его люблю. Я его действительно любила, но это, по его словам, было не настолько важным, как именно иллюзия, что я его люблю. И я его поняла, и пробовала играть. Но чем больше я его любила, тем хуже мне это удавалось. Мне хотелось, чтобы он любил меня настоящую. Хотя, наверное, никто не в состоянии любить настоящую меня, или настоящего тебя, или вообще что угодно, как оно есть. В этом — правда. Никто не может любить правду, реальность. И все же я не способна жить так, чтобы не пытаться следовать своей собственной природе. Конечно, я лгу, но только когда это бывает важно и необходимо, а позже, когда считаю, что настал удобный момент, всегда признаюсь, что солгала. И это все портит. Я всегда рассказываю всем, что мой отец сбежал от нас, когда я была маленькой девочкой. А когда напиваюсь, то рассказываю незнакомым людям, что пыталась покончить жизнь самоубийством, когда мне было всего лишь пятнадцать, но никогда не говорю им, почему. Настоящую причину. И они думают, что это из-за того, что меня бросил отец. Может быть, из-за этого. Я признаю о себе кучу разных вещей. Например, если мне нравится мужчина и он угощает меня хорошим обедом и хорошей выпивкой, то я лягу с ним в постель, даже если я влюблена в кого-то другого. Что в этом такого ужасного? Мужчины всегда так поступают. Для них это нормально. Однако мужчина, которого я любила больше всего на свете, посчитал меня шлюхой, когда я сказала ему об этом. Он не мог понять, что это не имеет абсолютно никакого значения, что мне просто хотелось, чтобы меня трахнули. Каждый мужчина делает то же самое.
В серьезных вещах я никогда не обманывала мужчин. Ну, я имею в виду, в каких-то более материальных. В отличие от некоторых моих подруг, которые иногда не прочь сыграть дешевую шутку со своими мужчинами. Никогда не возлагала ответственность на парня, если вдруг оказывалась беременной, только для того, чтобы получить от него помощь. Никогда я не брала мужчин в оборот подобным образом. Никогда не говорила, что люблю его, если не любила на самом деле, по крайней мере в самом начале отношений. Иногда, позже, когда он все еще любил меня, а я его уже нет, я могла сказать ему такое, но лишь для того, чтобы не причинять ему боль. Но относиться к нему с прежним чувством я уже не могла, ну и тогда ему становилось все понятно, и постепенно все сходило на нет, и мы расставались. И я, если любила мужчину, никогда не относилась к нему с ненавистью позже, когда все было кончено, хотя он мог возненавидеть меня хуже некуда. Мужчины всегда так недоброжелательны к женщинам, которых больше не любят, по крайней мере, большинство из них; по крайней мере, по отношению ко мне. Может быть, оттого, что все еще любят меня, а я их уже больше не люблю или люблю самую малость, что не имеет никакого значения. Любит кого-то самую малость и любить кого-то очень сильно — это большая разница.
Почему мужчины всегда сомневаются, любишь ты их или нет? Почему они вечно сомневаются, верна ты им или нет? Почему они всегда бросают тебя? О, Боже мой, ну почему все это так болезненно? Я не могу их больше любить. Это просто невыносимо, и они такие козлы. Такие засранцы. Они причиняют тебе боль с такой же легкостью, как и дети, но детей можно простить, и все проходит. Даже когда и те и другие заставляют тебя плакать. Но хватит — и мужчин, и детей.
Любовники такие жестокие, и чем больше любят, тем больше в них жестокости. Не Казановы, не Дон Жуаны, для которых женщины — это спорт. Не эти подонки. Я говорю о мужчинах, которые действительно тебя любят. О, ты действительно влюблена, и они говорят, что любят, и я знаю, что это так. И я знаю, что они сделают мне гораздо больнее, чем любой другой мужчина в мире. Я хочу сказать: «Не говори, что любишь меня». Я хочу сказать: «Я не люблю тебя».
Однажды, когда Мерлин сказал, что любит меня, мне захотелось плакать, потому, что я его так любила, и я знала, что он будет ко мне очень жестоким, позже, когда мы хорошо узнаем друг друга, когда исчезнут все эти иллюзии, и, когда я буду любить его сильнее всего, он будет любить меня гораздо меньше.
Я хочу жить в мире, где мужчины никогда бы не любили женщин так, как они любят их сейчас. Я хочу жить в мире, где никогда бы не любила мужчину так, как я люблю его теперь. Хочу жить в мире, где любовь никогда не меняется.
О, Господи, пусть я буду жить в мечтах; когда я умру, возьми меня в такой рай, где царят лживые обещания, которые невозможно раскрыть, и где ложь прощает саму себя, и где мой любовник будет любить меня вечно — или не будет совсем. И пусть обманщики, встретившись на пути, будут столь сладкоречивы, что никогда не причинят мне боли настоящей любовью, и пусть я буду обманывать их всей своей душой. Пусть наши обманы никогда не откроются и всегда будут про-щены. Чтобы мы могли верить друг в друга. Пусть мы будем разделяемы войнами и чумой, смертью, сумасшествием, но не течением времени. Избавь меня от великодушия и не дай мне впасть в наивность. Да буду я свободна!
Я сказала ему однажды, что переспала со своим парикмахером, и нужно было видеть выражение его лица! Холодное презрение. Вот таковы мужчины! То, что они трахают своих секретарш, это нормально. Но женщину, которая спит со своим парикмахером, они презирают. И однако же то, что мы делаем, скорее можно понять. Парикмахер делает какие-то личные вещи. Он использует свои собственные руки, а у некоторых из них руки просто волшебные. И они знают женщин. Со своим парикмахером я спала всего лишь однажды. Он все время говорил мне, как он хорош в постели, и однажды я почувствовала желание и согласилась, и он в тот вечер приехал ко мне, и это было единственный раз, когда я с ним спала. Когда он трахал меня, я видела, что он ждет, когда я зажгусь. Он, конечно, все делал мастерски, все эти штучки языком и руками, и особые словечки. Должна сказать, это было очень даже неплохо. Но только лишь с технической стороны. Когда я снова пришла к нему, то ожидала, что он подержит передо мной зеркало, чтобы можно было посмотреть, как он уложил мне волосы на затылке. Он поинтересовался, понравилось ли мне, и я ответила, что было здорово. Он сказал, что когда-нибудь нам надо заняться этим еще раз, и я согласилась. Но больше он меня об этом никогда не спрашивал, хотя я бы все равно отказалась. Так что, думаю, я была не так уж великолепна.
Так что в этом такого ужасного? Почему мужчины, услышав от женщины подобную историю, тут же низводят ее до уровня шлюхи? Если бы это их касалось, они бы об этом и не вспомнили, ни один сукин сын. Это ровным счетом ничего не значит. Это не принижает меня как человека. Конечно, я переспала с мерзким типом. А сколько мужчин, лучших из них, также спят с подобного рода женщинами, и не по одному разу?
Мне нужно бороться, чтобы не впасть в наивность. Если мужчина любит меня, я хочу быть ему верной и никогда не трахаться ни с кем другим всю оставшуюся жизнь. Я все для него готова сделать, но теперь я знаю, что ни у него, ни у меня это не длится долго. Они начинают относиться к тебе как к собственности и заставляют любить их меньше. И используют для этого миллион разных способов.
Любовь моей жизни, этот сукин сын, я ведь по-настоящему любила его, и он меня, это действительно так. Но то, как он любил меня — это я ненавидела. Я была для него прибежищем, куда он обращался, когда мир становился для него слишком велик. Он всегда говорил, что чувствует себя в безопасности, когда мы с ним вдвоем в комнатах наших номеров. Разные номера, как разные ландшафты. Разная окраска стен, странные кровати, доисторические диваны, разноцветные коврики, и только наши обнаженные тела — всегда те же самые. Но даже и это неверно, что довольно забавно. Однажды я его здорово удивила, и это меня позабавило. Я сделала себе операцию для увеличения груди. Мне всегда хотелось иметь большие груди — красивые, округлые, высокие — и я в конце концов сделала ее. И они ему жутко понравились. — Я сказала, что сделала это специально для него, и частично это было правдой. Но мне это требовалось для того, чтобы быть не такой стеснительной на пробах, когда приходилось слегка обнажаться. Продюсеры иногда смотрят, какая у тебя грудь. И, наверное, я это сделала и ради Элис тоже. Но ему я сказала, что это только ради него, и пусть ценит, засранец этакий. И он оценил. Оценил-таки. Я всегда любила то, как он меня любит. И это было самым замечательным. Он и вправду любил меня, мою плоть, и всегда говорил мне, что это необыкновенная плоть, и в конце концов я поверила, что он, наверное, не сможет заниматься любовью ни с кем, кроме меня. Я впала вот в такую наивность.
Но этого не было никогда. Такого, по сути, вообще не может быть. Вообще, все — обман. Даже мои аргументы. Вот такой, например. Меня привлекают женские груди — и что тут такого неестественного? Мне нравится сосать грудь другой женщины — почему это так отталкивает мужчин? Если им это кажется таким приятным, почему же, по их мнению, женщины не могут считать так же? Все мы когда-то были грудными детьми. Младенцами.
Не потому ли женщины так часто плачут? Что больше не могут возвратиться в младенчество? Мужчины могут. Могут, это абсолютно точно. Мужчины снова могут стать младенцами. А женщины не могут. Отцы могут стать младенцами. Матери — не могут.
Он всегда говорил, что чувствует себя со мной в безопасности. И я понимала, что он имеет в виду. Когда мы бывали с ним вдвоем, я видела, как напряженность покидает его лицо. Глаза становятся мягче. А когда мы лежим вместе, обнаженные, чувствуя кожу друг друга, и я обнимаю его и действительно люблю — я слышу его дыхание, будто кошачье урчание. И в эти короткие минуты он счастлив — я это знаю. И то, что я смогла это сделать — чистое волшебство. И из-за того, что я была единственным человеком во всем свете, способным дать ему это ощущение, я чувствовала, что чего-то стою. Что я и в самом деле что-то значу. Что я не просто шлюха, которую можно драть; не просто кто-то, с кем можно поговорить и продемонстрировать свой интеллект. Я чувствовала себя настоящей ведьмой, ведьмой любви, доброй ведьмой — и это было потрясно. В такой момент мы оба смогли бы умереть счастливыми, в буквальном смысле — умереть счастливыми. Могли бы посмотреть в лицо смерти и не убояться. Но только в эти короткие мгновения. Ничто не длится вечно. И никогда не будет. А мы намеренно приближаем конец, теперь я это ясно вижу. Придет день, и он скажет: «Я больше не чувствую себя в безопасности». И никогда я не буду его больше любить.
Нет, я не Молли Блум. Джойс, сукин ты сын. Она говорила да, да, да, а муж ее говорил нет, нет, нет. Не стану я спать с мужиком, который говорит «нет». Больше никогда не стану.
Мерлин спал. Дженел встала с постели и пододвинула кресло к окну. Закурила и стала смотреть в темноту. Она слышала, как Мерлин метался в кровати, одолеваемый беспокойными сновидениями. Он что-то бормотал во сне, но ей было все равно. Пошел он… Пошли бы они все…
На руках у Дженел боксерские перчатки, матово-красные с белыми завязками. Она стоит напротив меня в классической боксерской стойке: левая рука вытянута, правая согнута, готовая нанести нокаутирующий удар. На ней белые атласные спортивные трусы. На ногах — теннисные туфли с резинками, без шнурков. Ее красивое лицо выражает решительность. Губы, изящно очерченные и чувственные, плотно сжаты, а белый подбородок прижат к плечу. Вид у нее угрожающий. Меня гипнотизировали ее обнаженные груди, кремово-белые с ярко-красными кружками сосков, набухших от выброса адреналина, но в предвкушении не любви, а яростной схватки.
Я улыбаюсь ей. Она не отвечает улыбкой. Будто молния, мелькает ее левая рука, нанося мне удар в челюсть, и я говорю:
— Ах, Дженел.
Она наносит еще два жестких удара левой. Чертовски больно, и я ощущаю привкус крови во рту. Танцуя, она отходит от меня. Я вытягиваю руки — на них тоже, оказывается, красные перчатки. Скользнув вперед в своих спортивных туфлях, я подтягиваю трусы. В этот момент Дженел кидается на меня и мощно бьет правой. У меня буквально сыплются искры из глаз. Пританцовывая, она вновь отдаляется от меня, гипнотизируя красными сосками своих прыгающих, будто мячики, грудей.
Я начинаю атаку и загоняю ее в угол. Она приседает, согнувшись, защищая голову перчатками. Хук с левой, нацеленный в ее изящно округлый живот, мне так и не удается провести — бархатная кожа, которой столько раз я касался языком, будто отталкивает мою руку. Мы входим в клинч, и я говорю ей:
— Ах, Дженел, прекрати, я люблю тебя, милая.
Она оттанцовывает назад и снова бьет. Ощущение такое, будто кошка вцепилась в мою бровь, и из брови начинает капать кровь. Ослепленный я слышу свой голос:
— О, Боже!
Вытирая кровь, я вижу, что она стоит посреди ринга, ожидая меня. Ее светлые волосы туго стянуты на затылке, а кольцо из горного хрусталя, удерживающее их, завораживающе сверкает, будто магический кристалл. Следуют еще два молниеносных удара: ее маленькие красные перчатки вонзаются в мое тело, словно языки пламени. На этот раз она плохо прикрылась, и я могу нанести удар в это изящное милое лицо. Мои руки не желают двигаться. Единственное, что могло бы спасти меня — это клинч. Танцуя, она пытается обойти меня. Видя, что она ускользает, я хватаю ее поперек талии и резко поворачиваю спиной к себе. Трусы прикрывают лишь переднюю часть ее тела, так что я могу видеть ее спину и обнаженные красивые ягодицы, округлые и упругие, к которым я всегда прижимался, когда мы были в постели. Сердце пронзает острая боль, и я думаю, какого черта ей вздумалось драться со мной? Удерживая ее за талию, я шепчу ей в ухо:
— Ляг на живот.
Я запомнил ощущение тонких нитей ее золотых волос на языке. Быстро развернувшись, она наносит мне прямой удар справа, я даже не успеваю заметить опасность — и вот, как будто в замедленном темпе, я взлетаю в воздух и падаю на канаты. Ошеломленный, я все же встаю на одно колено и слышу, как она считает до десяти тем приятным теплым голосом, которым она всегда звала меня к себе. Все еще стоя на одном колене, я молча смотрю на нее.
Она улыбается, а потом я слышу, как она повторяет: «Десять, десять, десять» — жестко, с напором, а потом радостная улыбка озаряет ее лицо, и она вскидывает вверх руки, прыгая от счастья. Словно откуда-то издалека доносится триумфальный рев — это миллионы женщин вопят от радости, а какая-то женщина, коренастая, вскакивает на ринг и обнимает Дженел, На этой женщине толстый свитер с высоким воротом, скрывающий чудовищных размеров груди. Надпись на груди гласит: «ЧЕМПИОН». Я плачу.
Потом Дженел подходит ко мне и помогает подняться.
— Это был честный бой, — все время повторяет она, — честная победа, и чистая, — А я сквозь слезы отвечаю:
— Нет, нет, ты не победила.
И тут я проснулся и протянул руку, чтобы обнять ее. Но ее не было рядом в постели. Я встал с постели и голышом пошел в гостиную. В темноте мерцал огонек ее сигареты. Она сидела в кресле и смотрела, как на город опускается туманный рассвет.
Я подошел к ней и нащупал руками ее лицо. Не было никакой крови, черты его не были изуродованы. Моя рука легла на ее грудь, и я почувствовал бархатное прикосновение ее руки на своей.
— Говори, что хочешь, мне все равно, — сказал я. — Я люблю тебя, хоть и не знаю, что это значит.
Она не ответила.
Прошло несколько минут. Она встала и отвела меня назад в спальню. Мы занялись любовью. А потом уснули, обнявшись. Засыпая, я пробормотал:
— Бог ты мой, ты ведь чуть не прикончила меня.
Она засмеялась.
Что-то разбудило меня, ворвавшись в мой глубокий сон. Розовый калифорнийский рассвет просачивался сквозь неплотно сдвинутые шторы, и я услышал, что звонит телефон. Несколько секунд я просто продолжал лежать. Дженел спала, почти с головой закрывшись одеялом. Она лежала на дальнем краю кровати, отодвинувшись от меня. Телефон не умолкал, и меня охватило паническое чувство. Здесь, в Лос-Анджелесе, раннее утро, значит звонили из Нью-Йорка, и звонила моя жена. Валери никогда не звонила мне просто так, значит что-то случилось с кем-нибудь из детей. Я чувствовал себя, кроме того, и виноватым, ведь я буду разговаривать с женой, находясь в постели рядом с Дженел. Поднимая трубку, я надеялся, что она все же не проснется.
Голос на другом конце произнес:
— Мерлин, это ты?
Голос был женский, но я не мог узнать его. Это была не Валери.
— Да, кто это?
Это оказалась жена Арти, Пэм. Голос ее дрожал.
— У Арти сегодня утром случился сердечный приступ.
Когда она это сказала, я почувствовал, что тревога немного отпускает меня. Значит, с детьми все в порядке. У Арти бывали сердечные приступы и до этого и почему-то я подумал, что ничего особенно серьезного.
— Ах ты, черт. Ну я тогда прямо сейчас еду в аэропорт. Я сегодня же буду. Он в больнице?
Пауза. Когда она заговорила, голос ее сорвался.
— Мерлин, он не выкарабкался.
Я все еще не понимал, что она такое говорит. Действительно не понимал. Даже не был удивлен или потрясен. И тогда я сказал:
— Ты хочешь сказать, что он умер?
И она сказала:
— Да.
Я в полной мере владел своим голосом. Я проговорил:
— Есть девятичасовой рейс, я вылечу этим рейсом, буду в Нью-Йорке в пять и сразу же приеду к тебе. Ты хочешь, чтобы я позвонил Валери?
— Да, пожалуйста.
Я не сказал ей, что сочувствую, я ничего не сказал. А просто:
— Все будет хорошо. Я прилечу вечером. Ты хочешь, чтобы я позвонил твоим родителям?
— Да, пожалуйста.
И я спросил:
— С тобой все в порядке?
— Да, я в порядке. Пожалуйста, приезжай. — И она повесила трубку.
Дженел сидела в кровати и смотрела на меня. Я снял трубку и по междугородному позвонил Валери, и рассказал ей, что случилось. Попросил встретить меня в аэропорту. Она хотела узнать подробности, но я сказал, что мне нужно паковаться и ехать в аэропорт. Что времени на разговоры нет, и что мы поговорим, когда она встретит меня. Потом я снова через телефонистку позвонил родителям Пэм. На счастье, к телефону подошел ее отец, и я объяснил ему, что произошло. Он сказал, что они с женой первым же рейсом летят в Нью-Йорк, что он позвонит жене Арти.
Я повесил трубку. Дженел смотрела на меня, изучая с большим любопытством. Из телефонных переговоров она все поняла, но ничего не говорила по этому поводу. Я стал бить кулаком по кровати, и повторял: «Нет, нет, нет, нет». Я не отдавал себе отчета, что не говорил, а кричал это. И тогда я заплакал, и тело мое переполнилось невыносимой болью. Я чувствовал, что теряю сознание. Я взял бутылку виски и выпил. Не могу вспомнить, сколько выпил, но следующее, что я помню, это как Дженел одевает меня, как мы идем с ней по холлу в отеле, и как она сажает меня в самолет. Я был будто зомби. И уже гораздо позже, когда я снова прилетел в Лос-Анджелес, она рассказала мне, что ей пришлось засунуть меня в ванну для протрезвления, а когда я немного пришел в себя, она одела меня, заказала билет, поехала вместе со мной в аэропорт и посадила в самолет, попросив стюардессу, чтобы та присматривала за мной. Даже не помню самого полета, и вдруг я уже в Нью-Йорке, меня встречает Валери, и я в порядке.
Мы поехали сразу же домой к Арти. Я взял на себя все хлопоты и сделал все необходимые в таких случаях вещи. При жизни Арти они с женой решили, что похороны должны быть по католическому обряду, и я в местной католической церкви заказал службу. Я сделал все, что мог, и, в общем-то, был в порядке. Я не хотел, чтобы он лежал там, в подвале мертвецкой, совершенно одинокий, и поэтому я позаботился, чтобы службу провели на следующий день и похоронили его сразу же после этого. И вечером того же дня будут поминки. После всех похоронных ритуалов я уже не смогу остаться прежним, я знал это. И что моя жизнь изменится, и изменится мир вокруг меня; магия моя улетучивалась.
Все— таки, почему смерть брата так подействовала на меня? Ведь он был довольно простым, довольно обычным, я думаю. Но — по-настоящему добродетельным. И я не могу представить, о ком еще, из тех кого я знал, я мог бы сказать подобную вещь.
Иногда он рассказывал о тех битвах, которые вел на работе против взяточничества и против того давления, которое администрация стремилась оказать на него с целью смягчить результаты проводимых им тестов, говорящих о токсичности пищевых добавок. Он всегда противостоял этому давлению. Но в его рассказах никогда не было того занудства, с которым некоторые люди вечно расписывают тебе, какие они неподкупные.
Рассказывал он об этом без всякого возмущения, абсолютно спокойно. Без нарочитого удивления, что богатые люди стремятся ради наживы отравить своих сограждан. Как не выражал он и приятного удивления оттого, что способен противостоять их нажиму; очень ясно он давал понять, что не чувствует себя никоим образом обязанным бороться за правду.
И он не испытывал никаких иллюзий по поводу того, какое большое и доброе дело делает, сопротивляясь подкупу. Они могли просто его обойти. Я вспоминал его рассказы о том, как подобные официальные тесты проводились другими специалистами его агентства, и как результаты этих тестов оказывались вполне благоприятными. Но брат таких вещей никогда не делал. Он всегда со смехом рассказывал мне эти истории. Он знал, что мир продажен. Что его собственная честность не представляет никакой ценности. Он не превозносил ее.
Он просто-напросто отказывался с ней расставаться. Как человек отказался бы расстаться с собственным глазом или ногой; будь он Адамом, он отказался бы отдать ребро. По крайней мере, он производил такое впечатление. И таким он был во всем. Я знал, что он никогда не изменял своей жене, хотя был привлекательным мужчиной, и вид хорошенькой девушки всегда заставлял его улыбаться от удовольствия, а улыбался он редко. Он ценил ум и в мужчинах, и в женщинах, но, с отличие от множества других, никогда не попадался на эту удочку. Ни деньги, ни чьи-либо услуги не могли его прельстить. Он никогда не просил снисхождения ни к своим чувствам, ни к своей судьбе. И в то же время никогда не судил других, по крайней мере вслух. Он мало говорил, всегда умел слушать, потому что получал от этого удовольствие. Он требовал от жизни самую малую толику.
Боже, сердце мое разрывается, когда теперь я вспоминаю, что таким же добродетельным он был и в детстве. Он никогда не жульничал в играх, никогда не воровал в магазинах, никогда не бывал неискренним с девчонками. Он никогда не хвастался и не врал. Я завидовал его чистоте тогда, завидую ей и теперь.
И вот его нет. Трагическая жизнь, как может показаться, жизнь неудачника, но я завидовал его жизни. Я впервые в жизни понял то утешение, которое дает людям религия, тем, кто верит в справедливого Бога. Что и мне она даст утешение верить в то, что никто не сможет теперь отказать моему брату в его заслуженной награде. Но я знал, что все это чепуха. Я-то жив! Да, я буду жить, буду богат и известен и испытаю все плотские удовольствия на этой земле, я буду победителем в этой жизни, но никогда не стану даже наполовину таким же, как мой брат, принявший такую бесславную смерть.
Прах, прах и прах… Я плакал, как никогда не плакал по умершему отцу или умершей матери, по умершей любви и по всем остальным потерям в жизни. По крайней мере, нашлось все же во мне довольно душевной щедрости, чтобы испытать горе от его смерти.
Ну скажите мне, кто-нибудь, почему все так должно было случиться? Почему не я сейчас лежу в этом ящике? Почему не меня тащат теперь черти в ад? Никогда лицо моего брата не выглядело столь собранным, столь безмятежным, излучающим силу; по оно было серым, словно припорошенным гранитной пылью. А потом пришли пятеро его детей, аккуратно одетые по случаю траура, и преклонили колена возле его гроба, чтобы прочитать свои последние молитвы. Я чувствовал, что сердце мое разрывается; слезы катились из глаз помимо моей воли. Я вышел из церкви.
Но горе я не мог испытывать долго. Вдохнув свежего воздуха, я почувствовал себя живым как никогда. Я знал, что завтра буду с аппетитом обедать, что со временем я буду с женщиной, которую люблю, что напишу повесть и буду гулять по пляжу вдоль океана. Только те, кого мы любим больше всего, могут стать причиной нашей смерти, и только их следует опасаться. Враги наши не могут принести нам вреда. Краеугольным камнем добродетели моего брата было то, что он не боялся ни врагов своих ни тех, кого любил. Добродетель — сама себе награда, и глупцы те, кто умирает.
Но вот, недели спустя, я услышал другие истории. О том, как в самом начале их брака, когда жена его заболела, он пошел к ее родителям и в слезах вымаливал у них деньги на ее лечение. О том, как его жена, когда с ним случился этот последний приступ, попыталась сделать ему искусственное дыхание изо рта в рот, а он, за мгновение до смерти, устало махнул рукой, чтобы она отошла. Но что на самом деле означал этот последний жест? Что жизнь просто надоела ему, что его добродетель оказалась для него непосильной ношей? Я снова вспоминаю Джордана; был ли он добродетельным?
Надгробное слово по самоубийцам всю вину за их смерть взваливает на мир. Но возможно, те, кто лишает себя жизни, все же считают, что никто ни в чем не виноват, что некоторые организмы должны умирать? И видят они это более отчетливо, чем потерявшие их любимые и друзья?
Но все это слишком опасно. Я потушил свое горе и здравый смысл и, будто щит, выставил перед собой свои пороки, Я буду грешить, я буду осторожным и буду жить вечно.