Глава 3 ИНСТРУМЕНТЫ МЫШЛЕНИЯ


Маленькая девочка достаёт из коробки карандаш и рисует жёлтый круг в углу листа - это солнце. Затем она берёт другой карандаш и рисует зелё­ную линию справа налево по центру рисунка - это горизонт. Поверх линии горизонта она рисует две коричневые линии, сходящиеся вверху, - это гора. Рядом с горой она рисует чёрный квадрат, а над ним красный треугольник - это её дом. Девочка становится старше, идёт в школу и, сидя в классе, рисует по памяти очертания своей страны. Она делит получившуюся карту на сег­менты, обозначающие штаты. А внутри одного из штатов она рисует пятико­нечную звезду, обозначающую её родной город. Девочка вырастает. Учится на землемера. Она покупает набор точных инструментов и использует их для измерения границ и контуров земельных участков. На основании информа­ции, полученной от приборов, она точно описывает участок земли, а затем превращает его в план, которым могут пользоваться другие люди.

Наша интеллектуальная зрелость как личностей чем-то напоминает процесс создания рисунков или карт окружающей нас действительности. Мы начинаем с примитивных, буквальных отображений того, что видим вокруг себя, а затем переходим к более точным и более абстрактным пред­ставлениям о географическом и топографическом пространстве. Иными сло­вами, мы последовательно продвигаемся от изображения того, что видим, к изображению того, что знаем. Винсент Вирга, эксперт в области картогра­фии, сотрудничающий с Библиотекой Конгресса США, заметил, что стадии развития наших картографических навыков очень похожи на общие стадии когнитивного развития ребёнка, выявленные Жаном Пиаже, швейцарским физиологом, жившим в XX веке. Мы прогрессируем от эгоцентричного, детского, чисто чувственного восприятия мира к более абстрактному и объек­тивному взрослому анализу накопленного опыта. «Поначалу, - замечает Вирга, описывая процесс улучшения качества карт, изо­бражаемых детьми, - восприятие и способность к отображению действитель­ности не вполне соответствуют друг другу; присутствуют лишь простейшие топографические связи, а перспективе или расстояниям не уделяется доста­точного внимания. Затем начинает развиваться интеллектуальный "реализм" позволяющий изобразить всё что угодно с помощью более пропорциональ­ных связей. И наконец, появляется визуальный "реализм", использующий для достижения результата научные расчёты».

Все те шаги, что мы делаем в этом процессе формирования интеллекту­альной зрелости, заметны при детальном изучении истории картографии. Первые карты, созданные человеком, были нацарапаны палкой в грязи или камнем на скале. Они не были детальными и напоминали детские каракули. Постепенно рисунки становились более реалистичными. В них появились реальные пространственные пропорции, причём даже при изображении зон, неподвластных человеческому взгляду. Со временем реализм обрёл науч­ность - как с точки зрения точности, так и с точки зрения степени абстрак­ции. Картографы начали пользоваться сложными инструментами, такими как компасы, указывавшие направление, и теодолиты для измерения угловых расстояний. Они стали всё чаще полагаться на математические расчёты и фор­мулы. В ходе последовавшего за этим интеллектуального скачка карты стали использоваться не только для того, чтобы максимально детально изобразить те или иные регионы Земли или небесной сферы, но и для выражения идей: создания плана битвы, анализа распространения эпидемии или прогноза роста народонаселения. «С точки зрения мышления, интеллектуальный процесс преобразования пространственного опыта в пространственную абстракцию оказался настоящей революцией», - пишет Вирга.

Историческое развитие картографии не просто отражает развитие чело­веческого мышления. Карты помогали продвигать и направлять именно те интеллектуальные преимущества, которые и были призваны отражать. Карта представляет собой средство коммуникации, не просто накапливающее и передающее информацию, но также и навязывающее определённый спо­соб наблюдения и размышления. По мере развития картографии распростра­нение карт приводило к распространению идей самих картографов о том, как они воспринимают и осмысляют мир. Чем чаще и активнее люди использо­вали карты, тем чаще их разум воспринимал реальность в рамках, заданных картами. Влияние карт простиралось куда дальше, чем их основное предна­значение (оформление границ собственности и прокладывание маршрутов). «Использование для отображения реальности некоего урезанного заме­щающего носителя, - поясняет историк-картограф Артур Робинсон, - явля­ется впечатляющим действием само по себе». Но ещё более впечатляет то, что карты «способствовали развитию и эволюции абстрактного мышления» в обществе. «Комбинация урезанной реальности и построения аналогичного ей пространства является выражением абстрактного мышления крайне высо­кой уровня, - пишет Робинсон, - поскольку позволяет человеку обнаружить структуры, которые могли бы так и остаться неизвестными, если бы не были нанесены на карту». Технология создания карт обеспечила человеку новое и более ясное мышление: он смог лучше, чем прежде, видеть невидимые силы, формирующие и его окружение, и само его существование.

То, что карты сделали в отношении пространства, а именно превратили природу в искусственную и интеллектуальную концепцию, механические часы сделали в отношении времени. На протяжении большей части челове­ческой истории люди воспринимали время как непрерывный циклический поток. Если время и можно было как-то «фиксировать», то это происходило с помощью инструментов, использовавших природные процессы: солнечных часов, по которым можно было определить время с помощью движения тени, песочных часов, в которых песок перетекал из верхней части в нижнюю, или клепсидр, через которые бежал поток воды. Человек не нуждался ни в точном измерении времени, ни в разбиении дня на меньшие отрезки. Большинство людей вполне могло обходиться для определения времени наблюдениями за движением Солнца, Луны или звёзд. Говоря словами французского медиеви­ста Жака Ле Гоффа8, жизнь «управлялась аграрными ритмами, проходила без спешки, без озабоченности точностью или производительностью».

Ситуация начала меняться ближе к концу Средних веков. Первыми людьми, которым потребовалось более точное измерение времени, были хри­стианские монахи, чья жизнь вращалась вокруг строгого расписания молитв. В VI веке нашей эры святой Бенедикт приказал своим последователям читать молитвы по семь раз в день в определённое время. Ещё через шестьсот лет монахи-цистерцианцы обра­тили на пунктуальность ещё более пристальное внимание. Они разделили день на регламентирован­ную последовательность действий и рассматривали любой факт опоздания или отклонений от порядка как оскорбление Господа. В связи с необходимостью точно учитывать время монахи оказались первыми, кто серьёзно занялся вопросами развития хро­нометража. Именно в монастырях были собраны первые механические часы, движение элементов в них обеспечивалось с помощью гирь. Именно там впервые зазвучали голоса колоколов, следя за которыми люди могли более ритмично выстраивать свою жизнь.

Стремление к точному соблюдению времени вырвалось за пределы монастырей. Королевские и княжеские дворы Европы, владевшие огром­ными богатствами и охочие до новинок и гениальных открытий, захотели заполучить себе часы и начали вкладывать деньги в их производство и совер­шенствование. По мере того как люди перемещались из деревень в города и начинали работать на рынках, мельницах и фабриках, а не в полях, их дни превращались в набор ещё более сегментированных фрагментов, начало каждого из которых знаменовал звон колокола. Как пишет Дэвид Лэндис в своей книге об истории времени «Революция во времени», «звон колоко­лов сигнализировал о начале работы, перерыве на обед, закрытии город­ских ворот, начале и окончании работы рынков, начале работы городского собрания, чрезвычайных ситуациях, закрытии питейных заведений, времени уборки улиц, народных волнениях и прочих событиях, для каждого из кото­рых во всех крупных и небольших городах существовали свои собственные системы сигналов».

Необходимость в более жёстком планировании и синхронизации работы, транспорта, увлечений и даже отдыха послужило толчком к быстрому раз­витию технологии часового дела. Стало недостаточно того, чтобы каждый большой или малый город жил по своим часам. Теперь время должно было стать единым для всех - в противном случае не могли развиваться ни тор­говля, ни промышленность. Единицы измерения времени обрели единство- минуты, секунды, часы, а часовые механизмы стали куда более совершенными и способными измерять эти величины с большей точностью. К XIV веку меха­нические часы получили повсеместное распространение и превратились в практически универсальный инструмент, координирующий даже самые незначительные действия в рамках нового урбанистического общества. Города соревновались друг с другом за то, чтобы устанавливать в башнях своих ратуш, церквей или дворцов самые современные часовые механизмы. По свидетельству историка Линна Уайта, «ни одно европейское сообщество не могло гордо поднять голову до тех пор, пока не становилось облада­телем механизма, в котором планеты двигались бы по установленным циклам и эпициклам, ангелы трубили в трубы, петухи кричали в уста­новленное время, а апостолы, короли и пророки двигались бы в разные стороны под ритм часового боя».

Часы не просто стали более точными или богато украшенными. Они стали меньше в размерах и дешевле в производстве. Миниатюризация привела к возникновению механизмов, которые можно было повесить в комнате жилого дома или даже носить с собой. И если появление больших часовых механизмов изменило способ работы, совершения покупок, игр и другого поведения людей как элементов более или менее регулируемого общества, то распространение личных инструментов для контроля времени - комнатных, карманных, а позднее и наручных часов - привело к более интимным послед­ствиям. По словам Лэндиса, персональные часы стали «всевидящим и всес- лышащим компаньоном и надсмотрщиком». Постоянно напоминая своему владельцу о том, сколько времени тот использовал, потратил или потерял, часы одновременно превратились «и в продукт, и в ключ в области личных достижений и производительности». «Персонализация» точно измеряемого времени «стала основным стимулом для развития индивидуализма и одним из наиболее важных черт западной цивилизации».

Механические часы изменили наш взгляд на самих себя. Они, как и карта, изменили то, как мы мыслим. Как только часы превратили время в серию интервалов одинаковой продолжительности, наши умы стали делать упор на методичную, умственную работу по разделению и измерению. Во всех вещах и явлениях мы принялись замечать элементы, составлявшие целое, а затем начали обращать внимание и на более мелкие части этих элементов. Наше мышление начало развиваться по принципам, заложенным Аристотелем: мы стали акцентировать внимание на абстрактных явлениях, находящихся за видимой границей материального мира. Часы играли огромную роль в про­движении нашей цивилизации из Средневековья в эпоху Возрождения, а затем и в эпоху Просвещения. Льюис Мамфорд, размышляя в своей книге 1934 года «Техника и цивилизация» о влиянии технологий на человека, говорил, что часы «помогли человеку поверить в существование ни от кого не зависящего мира, состоявшего из математически измеримых последовательностей». Прежняя «абстрактная обо­лочка времени, разделённого на части» преврати­лась в «отправную точку как для действий, так и для размышлений». Независимо от того, какая именно практическая необходимость привела к созданию и активному использова­нию механизмов отслеживания времени, именно методичное тиканье часов помогло и самому человеку, и его разуму обрести научные черты.


* * *


Любая технология представляет собой выражение человеческой воли. С помощью инструментов мы пытаемся расширить внимание и кон­троль над различными обстоятельствами - природой, временем и расстоя­нием и даже друг другом. Наши технологии можно грубо разделить на четыре категории в зависимости оттого, как они поддерживают или усиливают наши природные способности. Первая группа, к которой относятся плуг, штопаль­ная игла и реактивный самолёт-истребитель, расширяет границы нашей физи­ческой силы, ловкости или устойчивости. Вторая группа, к которой относятся микроскоп, усилитель и счётчик Гейгера, расширяет границы чувствительно­сти наших органов чувств. Третья группа, включающая в себя водохранилища, противозачаточные таблетки и генетически модифицированные зерновые культуры, позволяет изменить окружающую нас природу для того, чтобы она больше соответствовала нашим потребностям или желаниям.

Часы и географическая карта принадлежат к четвёртой категории, кото­рую можно назвать «интеллектуальными технологиями». Этот термин, хотя и в несколько ином смысле, был впервые использован социальным антро­пологом Джеком Гуди и социологом Дэниелом Беллом. К интеллектуаль­ным технологиям относятся все инструменты, помогающие нам расширить или поддержать свою умственную силу, - искать или классифицировать информацию, формулировать или выражать идеи, обмениваться ноу-хау и знаниями, проводить измерения или расчёты, расширять мыслительные способности. Пишущая машинка представляет собой интеллектуальную тех­нологию. К этой же категории относятся счёты, логарифмическая линейка, секстант, глобус, книга и газета, школа и библиотека, компьютер и Интернет. И хотя любой инструмент способен повлиять на наши мысли и суждения - плуг изменил взгляды крестьянина, микроскоп открыл новые горизонты для учёного, - но именно интеллектуальные технологии оказали наиболее значительное и продолжительное воздействие на то, что и как мы думаем. Это - ближайшие инструменты, которые мы применяем для самовыражения, формирования личной и общественной идентичности и для развития отно­шений с другими.

Перенося слова на бумагу с помощью «пишущего шара», Ницше осознал, что инструменты, используемые для письма, чтения и другого манипулиро­вания информацией, влияют на мышление так же, как мышление влияет на них. Именно это является основной темой интеллектуальной и культурной истории человечества. Как показывают примеры географической карты и механических часов, когда интеллектуальными технологиями начинают пользоваться все, они распространяют новый или развивают существую­щий тип мышления на всю популяцию, не ограничиваясь отдельными пред­ставителями элиты. Иными словами, каждая интеллектуальная технология содержит в себе интеллектуальную этику, набор предположений о том, как работает или должно работать человеческое мышление. У карт и часов есть некая общая этика. Оба этих инструмента придают большую значимость измерениям и абстрагированию, восприятию и определению форм и про­цессов за пределами наших обычных чувств.

Интеллектуальная этика той или иной технологии редко попадает в поле зрения её изобретателей. Они обычно настолько погружены в решение кон­кретной проблемы или сложной научной или инженерной дилеммы, что не замечают более широких последствий своей работы. Об этике часто забы­вают и пользователи технологии. Они, слишком сильно увлечены практиче­скими преимуществами, которые извлекают из использования инструмента. Наши предки не занимались усовершенствованием или использованием карт для того, чтобы развить свои способности в области концептуального мыш­ления или открыть тайны окружающего нас мира.

Они не производили механические часы с целью более активного раз­вития научного образа мыслей. Всё это было побочным продуктом развития технологий. Но каким продуктом! В конечном итоге, самое значимое воз­действие на нас оказала именно интеллектуальная этика, присущая этим продуктам. Интеллектуальная этика представляет собой сообщение, переда­ваемое средством коммуникации или другим носителем разуму и культуре пользователей.

На протяжении многих столетий историки и философы наблюдали и активно обсуждали роль технологий в формировании цивилизации.

Некоторые были согласны с концепцией, получившей благодаря Торстейну Веблену название «технологического детерминизма». Они утверждали, что технологический прогресс, рассматриваемый ими в качестве автоном­ной силы вне человеческого контроля, служил основным фактором влия­ния на историю человечества. Карл Маркс, разделявший эту точку зрения, писал: «Ручная мельница даёт вам общество с сюзереном во главе, паро­вая мельница - общество с промышленным капиталистом». Ральф Уолдо Эмерсон сказал об этом же по-другому: «Вещи сидят в седле / И едут вер­хом на человечестве». В крайнем выражении детерминистского взгляда на людей, они становятся чем-то большим чем «половые органы механистиче­ского мира», как замечательно написал Маклюэн в своей книге «Понимание медиа»11. Согласно этой точке зрения, наша основная роль состоит в том, чтобы создавать ещё более изощрённые инструменты - то есть «опылять» машины подобно тому, как пчёлы опыляют растения до тех пор, пока техно­логии не разовьются настолько, что машины научатся воспроизводить себя сами. И с этого момента мы станем не нужны.

На противоположных позициях стоят инструменталисты, люди, кото­рые, подобно Дэвиду Сарноффу принижают силу технологий, верят в то, что инструменты представляют собой не более чем нейтральные артефакты, все­цело зависящие от сознательных желаний своих владельцев. Инструменты служат нам для того, чтобы достигать наших целей. У самих инструментов никаких целей нет. Инструментализм представляет собой наиболее распро­странённую точку зрения на технологии. Во многом это связано с тем, что мы искренне хотим, чтобы именно эта точка зрения была истинной. Большинство людей не желают даже думать о том, что наши инструменты способны хоть в какой-то степени контролировать нас. «Технология - это технология, - зая­вил известный критик Джеймс Кэрри. I Она представляет собой всего лишь способ передачи информации или перемещения в пространстве и ничего более».

Дебаты между детерминистами и инструменталистами заслуживают боль­шого внимания. У обеих сторон есть сильные аргументы. Если взглянуть на определённую технологию в определённый момент времени, то может пока­заться, что (как полагают инструменталисты) наши инструменты полностью находятся под нашим контролем. Ежедневно каждый из нас принимает созна­тельные решения о том, какие инструменты и каким образом использовать.

Общество в целом принимает определённые решения о том, каким образом применять те или иные технологии. Японцы, пытавшиеся сохранить традици­онную самурайскую культуру, успешно запрещали на протяжении почти двух столетий использование огнестрельного оружия в стране. Некоторые рели­гиозные общины, такие как амиши в Северной Америке9, не пользуются авто­мобилями или другими современными технологиями. Все страны налагают те или иные ограничения на использование определённых инструментов.

Однако если посмотреть на картину с более широкой как исторической, так и социальной точки зрения, взгляды детерминистов обретают почву под ногами. Хотя отдельные люди или общества могут принимать самые разные решения относительно того, какими инструментами пользоваться, это не означает, что мы как биологический вид способны контролировать направле­ние или скорость развития технологического прогресса. Сложно согласиться с тем, что мы «решили» пользоваться географическими картами или часами (как будто у нас был выбор). Ещё сложнее поверить в то, что мы «выбирали» последствия этих технологий, многие из которых, как стало известно позднее, были совершенно неочевидны в момент, когда мы начинали их использовать. «Если опыт совершенного общества и способен чему-то научить нас, - заме­чает политолог Лэнгдон Уиннер, - так это тому, что технологии представляют собой не просто помощника в человеческой деятельности, а мощную силу, меняющую как саму эту деятельность, так и её смысл»13. Мы часто не осознаём тот факт, что многие обычные для нашей жизни вещи движутся по путям, определённым задолго до нашего рождения. И хотя было бы боль­шим преувеличением считать, что технологический прогресс происходит независимо от нас, - принятие и использование инструментов во многом определяется экономическими, политическими и демографическими сообра­жениями, - можно смело сказать, что у прогресса есть своя логика, не всегда совпадающая с намерениями или желаниями создателей или пользователей того или иного инструмента. Иногда наши инструменты делают то, что при­казываем мы - в других случаях мы адаптируемся к их требованиям.

Конфликт между детерминистами и инструменталистами не будет раз­решён никогда. В сущности, это спор о том, как мы воспринимаем окружаю­щую нас природу и что думаем о судьбе человечества. Этот спор касается веры не меньше, чем разума. Однако есть одна вещь, относительно которо детерминисты вполне могут согласиться с инструменталистами: технологиче­ский прогресс способен иногда выступить в роли поворотной точки истории. Новые инструменты для охоты и земледелия привели к значительным изме­нениям - как с точки зрения прироста населения, так и относительно места его проживания или типа его деятельности.

Новые транспортные средства привели к расселению людей и пере­стройке механизмов торговли и предпринимательства. Новые виды воору­жений изменили баланс сил между различными государствами. Другие прорывы, в области медицины, металлургии или физики привели (и про­должают приводить) к огромным изменениям в нашей жизни. По большому счёту, цивилизация приобрела свою нынешнюю форму в результате примене­ния технологий, взятых людьми на вооружение.

Однако гораздо сложнее определить, каким образом технологии, в осо­бенности интеллектуальные, влияют на процесс человеческого мышления. Мы видим продукты человеческого мышления - шедевры искусства, научные открытия, символы, перенесённые на бумагу, но не само мышление. Можно найти множество окаменелых останков, но только не окаменевший разум. «С какой радостью я спокойно и медленно разворачивал бы всю естествен­ную историю интеллекта, - писал Эмерсон в 1841 году, - но разве под силу человеку определить этапы и границы этой сущности?»

Однако в наши дни понемногу завеса тумана, до поры скрывавшая механизмы взаимодействия между технологией и разумом начинает рассеи­ваться. Недавние открытия в области нейропластичности позволяют сделать процессы работы интеллекта более наглядными, определить этапы процесса мышления и его границы. Они говорят нам о том, что инструменты, использованные человеком для под­держки или развития своей нервной системы (веете технологии, которые на протяжении истории влияли на то, как мы ищем, храним и интерпретируем инфор­мацию, на то, как мы помним или забываем), изменили физическую структуру и принципы работы человеческого мозга. Применение этих инструментов усилило одни нервные связи и ослабило другие, расширило одни пути мыш­ления и заставило другие исчезнуть. Нейропластичность обеспечивает недо­стающее звено в нашем понимании того, каким образом информационные медиа и другие интеллектуальные технологии расширяли своё влияние на развитие цивилизации и помогали человеческому сознанию на биологиче­ском уровне на протяжении всей истории его развития.

Мы знаем, что за последние 40 ооо лет базовая структура человеческого мозга не претерпела значимых изменений. Эволюция на генетическом уровне происходит крайне медленно, во всяком случае, в человеческом представлении о времени. Но мы также знаем, что то, как человеческие существа мыслят и действуют, изменилось за эти тысячелетия до неузнава­емости. В своём наблюдении о человечестве в книге 1938 года «Всемирный мозг», Герберт Уэллс отмечал, что «его социальная жизнь и привычки пол­ностью изменились, подверглись пересмотру и переделке, в то время как наследственность практически не менялась со времён Каменного века». Наше нынешнее знание о нейропластичности решает эту головоломку. Между интеллектуальными и поведенческими границами, установленными нашим генетическим кодом, проходит широкая дорога и у штурвала мы. Через то что мы делаем и как мы это делаем, мгновение за мгновением, день за днём, сознательно и бессознательно, мы видоизменяем химические процессы, про­исходящие в наших синапсах, и изменяем свои мозги. И когда мы передаём свои привычки мышления нашим детям, через примеры, нравоучения, сред­ства массовой информации, мы также передаём и модификации в структуре наших мозгов.

Хотя плоды трудов нашего серого вещества нельзя изучить с помощью археологических инструментов, мы не только можем предположить, что при­менение интеллектуальных технологий придало и изменило синаптические связи в наших головах, но точно знаем, что это именно так. Каждый повто­ряющийся опыт влияет на наши синапсы; постоянное использование инстру­ментов, расширяющих или дополняющих нашу нервную систему, должно закрепляться, и даже если мы не можем физически задокументировать изменения в мышлении человека, происходившие в отдалённом прошлом, мы можем использовать их отпечатки в настоящем. К примеру, мы замечаем вполне очевидные примеры постоянного процесса регенерации и дегенера­ции мозга человека в ситуациях, когда слепой человек учится азбуке Брайля. В сущности, эта азбука и есть технология или информационное средство коммуникации.

Зная то, что мы знаем о лондонских таксистах, можно утверждать, что по мере того как люди в процессе навигации в пространстве начнут больше полагаться на карты, а не на память, им почти всегда придётся сталкиваться с анатомическими и функциональными изменениями в гиппокампе и дру­гих областях мозга, вовлечённых в процессы пространственного модели­рования и запоминания. Система нейронных цепей, связанных с нашим представлениями о пространстве, скорее всего уменьшится в размерах, а зоны, вовлечённые в процесс дешифровки сложной и абстрактной визуаль­ной информации, скорее всего увеличатся или усилятся. Теперь нам также известно, что изменения в мозге, вызванные использованием карт, могут также служить и другим целям. Это помогает нам понять, каким образом абстрактное мышление в целом может значительно улучшиться при распро­странении картографических навыков.

Процесс нашей умственной и социальной адаптации к новым интеллек­туальным технологиям отражается (и усиливается) в изменениях метафор, используемых нами для отображения и объяснения природных механизмов. Как только карты получили достаточно широкое распространение, люди начали оформлять в виде карт практически все виды естествен­ных и социальных взаимоотношений, как набор фиксированных ограни­чений в реальном или воображаемом пространстве. Мы начали «создавать карты» нашей жизни, социального окружения и даже идей. Под влиянием механических часов люди начинают думать о собственном теле и мозге (да и о Вселенной в целом) как о «часовом механизме». Тесно связанные между собой шестерёнки часов, вращающиеся в строгом соответствии с законами физики и формирующие стабильную и легко отслеживаемую цепь причинно- следственных связей, обеспечили нам механистиче­скую метафору, которая, как нам казалось, способна объяснить то, как действуют все объекты и как выстраиваются связи между ними. Бог превратился в Великого Часовщика. Создание мира перестало бьпъ загадкой, принимаемой на веру. Оно превратилось в головоломку, которую нам предстояло решить. Как писал Декарт в 1646 году, «вне всякого сомнения, ласточки, прилетающие к нам весной, работают как часы».


* * *


Карта и часы косвенным образом повлияли на изменение нашего языка, предложив новые метафоры для описания природных явлений. Другие интеллектуальные технологии повлияли на наш язык напрямую. Их воздей­ствие оказалось гораздо более глубоким - в сущности, они изменили спо­соб, которым мы говорим, слушаем, читаем или пишем. Они были способны расширить или сузить наш словарный запас, изменить нормы произноше­ния или порядка расстановки слов в предложениях, а порой усложнить ил упростить синтаксис. Поскольку язык для человече­ских существ представляет собой основной инстру­мент сознательной мысли (в особенности её высших форм), технологии, приводящие к реструктуризации щ языка, обычно оказывают сильнейшее влияние на нашу интеллектуальную жизнь. По словам профессора Уолтера Дж. Онга, «технологии выступают не только в роли внешних помощников, но и в качестве внутренних преобра­зователей сознания и больше всего влияют на наше слово». История языка представляет собой также историю развития разума.

Язык сам по себе не является технологией. Это природное свойство нашего биологического вида. Наш мозг и наше тело развивались с тем, чтобы иметь возможность говорить и слышать слова. Ребёнок учится говорить без каких-либо особых инструкций, точно так же, как птенец учится летать. И поскольку чтение и письмо заняли настолько важное положение в нашей культуре и самоидентификации, то легко предположить, что эти навыки пред­ставляют собой наши врождённые таланты. Но это не так. Чтение и письмо не являются естественными для нас действиями - они стали возможны вследствие осмысленного развития алфавита и многих других технологий. Наш разум был приучен транслировать символы, которые мы видим, в язык, который понимаем. Чтение и письмо требуют обучения и практики, то есть сознательной трансформации мозга.

Доказательства этого процесса трансформации можно встретить во мно­жестве неврологических исследований. Эксперименты показали, что мозг грамотных людей отличается от мозга неграмотных по целому ряду пара­метров - не только в том, как они воспринимают язык, но и в том, как они перерабатывают визуальные сигналы и запоминают их, или в том, какие аргументы используют. «Обучение чтению, - считает мексиканский физио­лог Фегги Остроски-Солис, - обеспечивает мощное изменение нейрофизио­логических систем у взрослого человека». Эксперименты по сканированию головного мозга показали, что у людей, чей письменный язык основан на логографических символах (например, китайский), формируется система свя­зей, достаточно сильно отличающаяся от системы, присущей людям, чей язык использует фонетический алфавит. Как поясняет в своей книге «Пруст и каль­мар» (посвящённой неврологическим исследованиям процесса чтения) Мари­анна Вулф, эволюционный психолог из Университета Тафтса, «хотя в процессе чтения задействуются некоторые области фронтальной и височной долей, обычно используемые для планирования и анализа звуков или значения слов, логографические системы, по всей видимости, активируют вполне опре­делённые зоны этих областей, обычно используемые для обработки мотор­ных навыков памяти»20. Различия в деятельности мозга были замечены даже у людей, читающих тексты, написанные с помощью различных алфавитов. К примеру, читатели текстов на английском языке более активно (по срав­нению с людьми, читающими тексты на итальянском) используют зоны мозга, связанные с расшифровкой визуальных образов. Судя по всему, причиной различия служит то, что слова английского языка пишутся и произ­носятся по-разному, в то время как в итальянском языке слова произносятся так же, как пишутся.

Первые примеры чтения и письма возникли несколько тысяч лет назад. Уже за 8ооо лет до нашей эры люди использовали небольшие глиняные таблички с нанесёнными на них простыми символами, что позволяло им отслеживать запасы скота и других товаров. Интерпретация даже таких руди­ментарных знаков требовала развития в человеческом мозге огромного количества новых нервных проводящих путей, соединявших визуальную кору с расположенными неподалёку от неё зонами мозга, связанными с органами чувств. Современные исследования показывают, что нейронная активность в этих проводящих путях удваивается и даже утраивается всякий раз, когда мы смотрим на символы, имеющие для нас какой-то смысл. По словам Вулф, «наши предки могли читать знаки на табличках, поскольку их мозг был спосо­бен устанавливать связь между визуальными областями и расположенными рядом с ними областями, отвечавшими за более сложные процессы обра­ботки визуальной информации и абстрактных понятий»22. Эти связи, которые люди передавали своим детям в процессе обучения работе с табличками, сформировали основные проводящие пути, необходимые для чтения.

Технология письма сделала следующий большой шаг примерно за 4000 лет до нашей эры. Именно тогда шумеры, жившие между Тигром и Евфратом (на территории современного Ирака), создали письменность, основанную на системе клиновидных символов, известной нам под названием «клинопись». В то же самое время в нескольких сотнях километров к западу египтяне создали для отображения объектов и идей систему иероглифов, носившую более абстрактный характер. И клинопись, и иероглифическая система включали в себя множество логосиллабических (словесно-слоговых) символов, позволявших не только описывать объекты, но и произносить звуки. Они потребовали от мозга значительно больших навыков, чем про­стые глиняные таблички. Перед тем как читатели могли интерпретировать значение того или иного символа, им было необходимо проанализировать этот символ, чтобы понять, каким образом он используется. Шумерам и егип­тянам пришлось выработать нервные цепи, которые, по словам Вулф, бук­вально «испещрили кору головного мозга вдоль и поперёк» и связали между собой зоны, отвечавшие не только за зрение и осмысление увиденного, но и за слух, ориентацию в пространстве и принятие решений. По мере того как усложнялись эти логосиллабические системы и в них добавлялись сотни новых символов, их становилось так сложно запоминать и интерпретиро­вать, что постепенно их использование, по всей видимости, ограничилось группой интеллектуальной элиты, имевшей достаточно свободного времени и умственных возможностей. Для того чтобы технологии письма вышли за пределы шумерской и египетской модели, для того чтобы этот инструмент мог использоваться всеми, а не избранными, он должен был значительно упроститься.

Это произошло достаточно недавно, примерно за 750 лет до нашей эры, когда греки изобрели первый полноценный фонетический алфавит. У грече­ского алфавита было множество предшественников, например система букв, созданная финикийцами несколькими столетиями ранее, однако в целом лингвисты соглашаются с тем, что именно в греческом алфавите впервые появились знаки для обозначения не только согласных, но и гласных. Греки проанализировали все звуки, или фонемы, применявшиеся в устной речи, и смогли использовать для их отображения всего двадцать четыре символа, что и превратило их алфавит в комплексную и эффективную систему для чтения и письма. Подобная «экономия на символах», пишет Вулф, сократила количество «времени и внимания, требуемых для быстрого распознавания» символов. Тем самым она требовала «меньших ресурсов памяти и систем распознавания». Недавние исследования мозга позволили понять, что для чтения слов, образованных фонетическими символами, требуется зна­чительно меньше ресурсов мозга, чем для интерпретации логограмм или других символов, основанных на картинках24.

Греческий алфавит послужил моделью для большинства последую­щих западных алфавитов, в том числе латинского. Его возникновение стало началом масштабной революции в интеллектуальной истории человече­ства: переход от словесной культуры, в которой обмен знанием происходил в основном в ходе устного общения, к буквенной культуре, в которой основ­ным средством коммуникации и выражения мыслей становится письмо. Это была революция, постепенно изменившая и стиль жизни, и состояние мозга практически каждого жителя Земли. Однако эта трансформация, по крайней мере поначалу, не встретила повсеместного одобрения.

В начале IV века до н. э., когда привычка писать ещё была в новинку и вызывала множество споров, Платон написал диалог «Федр», рассказ о любви, кра­соте и риторике. Главный герой этого произведения, житель Афин, прогули­вается по полям с великим Сократом, а затем они сидят под деревом у ручья и обстоятельно обсуждают множество вопросов. Они говорят и о тонкостях ораторского мастерства, и о природных силах, и о разновидностях сумасше­ствия, и о путешествиях бессмертной души, и, наконец, о внимании к написан­ному слову. «Остаётся разобрать, - говорит Сократ, - подобает ли записывать речи или нет, чем это хорошо, а чем не годится». Федр соглашается с ним, и Сократ начинает рассказывать историю о встрече египетского бога Тевта, изобретателя алфавита, обладавшего множеством талантов, с египетским царём Тамусом.

Тевт описывает Тамусу искусство письма и утверждает, что египтянам должно быть разрешено воспользоваться его благословенностью. Оно, гово­рит он «сделает людей Египта мудрее и улучшит их память» потому что оно «являет собой рецепт для запоминания и мудрости». Тамус с ним не соглаша­ется. Он напоминает богу, что изобретатель не всегда может быть надёжным судьёй при оценке своего изобретения: «Искуснейший Тевт, один способен порождать предметы искусства, а другой - судить, какая в них доля вреда или выгоды для тех, кто будет ими пользоваться. Вот и сейчас ты, отец письмен, из любви к ним придал им прямо противоположное значение». Тамус считает, что если египтяне научатся читать, то «в душах научившихся им [письменам] поселится забывчивость, так как будет лишена упражнения память: припоми­нать станут извне, доверяясь письму, по посторонним знакам, а не изнутри, сами собою». Записанное слово - это «средство не для памяти, а для припо­минания. Ты даёшь ученикам мнимую, а не истинную мудрость». Те, кто будут полагаться на чтение, «будут многое знать понаслышке, без обучения, и будут казаться многознающими, оставаясь в большинстве невеждами... они станут мнимомудрыми вместо мудрых».

Очевидно, что Сократ разделяет точку зрения Тамуса. По его словам, обращённым к Федру, лишь «преисполненный простодушия человек» может считать, что запечатлённое в письменах «более надёжно и прочно сохранится на будущее». Слова, написанные «водой» (то есть чернилами), куда хуже, чем «умное слово, впечатавшееся в душу слушающего» в ходе устной беседы. Сократ признаёт, что у записи мыслей есть свои практические преимущества, состоящие, например, в том, чтобы вспоминать что-то нужное в годы «старо­сти - времени забвения», но при этом считает, что зависимость от алфавита изменит мышление человека, причём не в лучшую сторону. Письмо, заме­щающее внутренние воспоминания внешними символами, может привести нас к утрате глубины мышления и не позволит нам достичь интеллектуальной зрелости, ведущей к мудрости и истинному счастью. В отличие от оратора Сократа, Платон был писателем. Можно предпо­ложить, что он разделял беспокойство Сократа относительно того, что чте­ние может сменить запоминание и привести к утрате внутренней глубины. При этом ясно, что он признавал и преимущества написанного слова перед произнесенным. В своем знаменитом и страстном пассаже в конце «Респу­блики», диалога, написанного примерно в то же время, что и «Федр», Платон заставляет Сократа обрушиться на поэзию и объявить о своём желании изгнать поэтов из иде­ального государства. В наши дни мы воспринимаем поэзию как один из при­ёмов литературы и письма, однако во времена Платона дело обстояло совсем иначе. Стихи обычно декламировались, а не записывались, слушались, а не читались. Поэзия представляла собой древнюю традицию устного выражения, основного метода образовательной системы в Греции, и являлась централь­ным элементом всей греческой культуры. Поэзия и литература олицетво­ряли два противостоящих друг другу идеала интеллектуальной жизни. Спор Платона с поэтами, перенесённый в уста Сократа, был связан не со сти­хами как таковыми, а с устной традицией их распространения - традицией, которой следовал не только древний поэт Гомер, но и сам Сократ, - и спосо­бом мышления, который поэзия отражала и развивала. «Устное мышление», писал британский учёный Эрик Хэвлок во вступлении к изданию трудов Пла­тона, было его «главным врагом».

По мнению Хэвлока, Онга и других исследователей античной литературы, в основе критики Платоном поэзии лежала защита новой технологии письма и присущего ей стиля мышления читателей - логичного, строгого и самосто­ятельного. Платон видел, какие огромные интеллектуальные выгоды может принести цивилизации письмо, и эти выгоды были очевидны уже в его соб­ственных написанных трудах. «Философские и аналитические мысли Пла­тона, - пишет Онг, - стали возможными лишь вследствие влияния, которое письмо начало оказывать на наши умственные процессы». Мы видим, что и в «Федре», и в «Республике» разворачиваются споры относительно ценно­сти записанного слова. Можно легко заметить, какое напряжение вызывал переход от культуры, основанной на устном слове, к культуре, основанной на письме. И Платон, и Сократ, каждый по-своему, признавали, что этот пере­ход стал возможен благодаря рукотворному изобретению, алфавиту, и что последствия применения этого инструмента могут оказать значительное влияние на наш язык и образ мышления.

В условиях устной культуры мышлением управляет способность человека к запоминанию. Знание - это то, что вы можете вспомнить, а то что вы можете вспомнить, ограничено тем, что вы можете удержать в памяти28. На протяжении тысячелетий, предшествовавших возникновению письма, язык развивался для того, чтобы помочь человеку удерживать в памяти огромное количество информации и легко обмениваться ею с другими с помощью устного общения. «Серьёзная мысль», пишет Онг, была по необходимости «пере­плетена с системами памяти». Дикция и синтаксис стали более ритмичными, лёгкими для усвоения, а информация кодировалась в виде речевых оборо­тов - которые в наши дни назвали бы «клише» - для того, чтобы упростить процесс запоминания. Знание запоминалось в виде «поэзии» (в терминах Платона). Появился особый класс поэтов-учёных, представ­лявших собой своего рода человеческие машины, интеллектуальные технологии из плоти и крови, чьим предназначением было хранить, запоминать и передавать информацию. Законы, информация о сдел­ках, решения и традиции - всё, что в наши дни было бы задокументировано,- в устных культурах, по словам Хэвлока, «приобретало стихотворную форму» и распространялось с помощью «громкого пения или декламации».

Возможно, мир наших далёких предков, основанный на устных тради­циях, обладал эмоциональной и интуитивной глубиной, нам, увы, более недоступной. Маклюэн был убеждён, что люди, не обладавшие грамотно­стью, наслаждались особенным «чувственным вовлечением» в окружающий их мир. По его мнению, Научившись читать, мы пострадали от «значительного отрыва от чувств или эмоциональной вовлечённости, свойственным людям и обществам, не знавшим грамоты». Однако с интеллектуальной точки зре­ния устная культура наших предков была значительно менее глубокой, чем нынешняя. Написанное слово позволило знанию освободиться из пут инди­видуальной памяти и освободило язык от ритмичных и шаблонных структур, прежде необходимых для запоминания и декламации. Оно открыло нашему разуму новые области мышления и способы выражения мыслей. «Достижения западного мира - и это очевидно - свидетельствуют о колоссальной ценности письменности», - писал Маклюэн.

Аналогичную точку зрения высказал Онг в своём важном исследовании 1982 года под названием «Оральность и грамотность». «Устные культуры, - заметил он, - были способны создавать мощные и красивые выражения мыслей, обладавшие огром­ной гуманитарной и высокохудожественной ценностью. Однако после того как нашей душой овладела письменность, мы более не можем их повторить». Тем не менее грамотность «абсолютно необходима для развития не только науки, но и истории, философии, глубокого понимания литературы и любого другого искусства, а также для понимания языка как такового (и в том числе устной речи)». Способность писать «является поистине бесценной и крайне важной для более полной реализации человеческого потенциала/ - заключил Онг. - Письмо повышает уровень человеческого сознания».

Во времена Платона, да и на протяжении столетий после него, побочный высокий уровень сознания был уделом элит. Для того чтобы когнитивные преимущества алфавита могли овладеть массами, требовался ещё один набор интеллектуальных технологий, связанных с процессом копиро­вания, производства и распространения письменных трудов.


Загрузка...