Хотя семейство Поло было венецианским, что служило предметом его гордости на протяжении трех столетий, более отдаленные мои предки были родом с другого берега Адриатики. Да, мы происходили из Далмации, и первоначально наша фамилия звучала приблизительно как Павло. И лишь где-то около 1000 года мой далекий предок приплыл в Венецию да так и остался здесь. Он и его потомки, должно быть, быстро приобрели видное положение в Венеции, так как уже в 1094 году некий Доменико Поло стал членом Большого Совета республики, а в следующем столетии его место занял Пьеро Поло.
Наиболее отдаленным предком, о котором я что-либо смутно слышал от родных, был мой дед Андреа. К этому времени каждый мужчина нашего дома Поло получил разрешение добавлять к своему имени «Ene Aca» (венецианский вариант homo nobilis, или благородного человека), и к нему обращались «мессир». У нас был фамильный герб, которым мы гордились: три черные птицы с крючковатыми клювами на серебристом поле. Для моих земляков в этом заключалась очевидная игра слов, так как наша геральдическая птица была не кто иной, как отчаянный и предприимчивый ворон, который на венецианском наречии называется «pola».
У nonno[4] Андреа было трое сыновей: мой дядя Марко, в честь которого я и получил свое имя, мой отец Никколо и еще один мой дядя – Маттео. Чем они занимались, пока были мальчишками, мне неизвестно, но когда братья выросли, старший сын, Марко, стал представителем Торгового дома Поло в Константинополе, в Римской империи, тогда как его братья остались в Венеции, чтобы вести здесь основную часть дел и следить за семейным палаццо. И только после смерти nonno Андреа Маттео и Никколо смогли удовлетворить собственную жажду путешествий, отправившись далеко на Восток, туда, где до них не бывал никто из Поло.
В 1259 году, когда они отплыли из Венеции, мне исполнилось пять лет. Мой отец сказал матери, что они собираются добраться лишь до Константинополя, чтобы навестить там старшего брата, который отсутствовал уже долгое время. Но, как в конце концов этот брат сообщил моей матери, они пробыли с ним недолго, а затем решили отправиться дальше на Восток. Больше мама не получала никаких известий, а спустя год решила, что оба, должно быть, мертвы. Не посчитайте это домыслами брошенной истеричной женщины; подобное предположение было в те времена наиболее вероятным. Ведь именно в 1259 году варвары-монголы покорили бо́льшую часть Востока и неумолимо устремились к вратам Константинополя. В то время как все белые люди спасались бегством, не в силах противостоять натиску Золотой Орды, Маттео и Никколо храбро маршировали прямо им навстречу, двигаясь, как выражались сами монголы, прямо в их «перемалывающие челюсти».
Были ли у нас причины считать монголов чудовищами? И так ли уж они в действительности отличались от обычных людей? Монголы превосходили простых людей в умении убивать и физической мощи. При этом из-за своей свирепости и жажды крови они стояли ниже цивилизованных людей. Даже их повседневная пища, как было известно, включала в себя сырое мясо и кислое кобылье молоко. Также рассказывали, что, когда монгольская армия начинает голодать, ее военачальники не колеблясь отдают приказ убить каждого десятого, разрезать несчастных на куски и использовать их в качестве пищи для остальных. Говорили, что кожаные доспехи монголов прикрывают только их грудь, а не спину: так делалось для того, чтобы воин, испугавшись, не мог повернуть назад и бежать от противника. А еще ходили слухи, что якобы монголы полировали свои кожаные доспехи жиром, который получали, вываривая людей. Обо всем этом в Венеции знали; горожане повторяли и пересказывали подобные домыслы, понижая голос от ужаса, – между прочим, некоторые вещи были правдой.
Как я уже говорил, когда мой отец уехал, мне едва исполнилось пять лет, но я уже в полной мере наслушался всех тех дикостей, которые доходили до нас с Востока, и был прекрасно знаком с угрозой: «Вот придут монголы и заберут тебя! Орда забирает таких непослушных ребятишек!» Все свое детство я слышал это, у нас в Венеции так пугали всех мальчиков: «Вот орда заберет тебя, если ты полностью не съешь свой ужин. Если не пойдешь немедленно спать. Если не высморкаешься». В те времена матери и няньки постоянно упоминали про орду, тогда как раньше непослушным детям они грозили: «Вот придет за тобой орко и заберет тебя!»
Орко – это демон-великан, которого матери и няньки в Венеции испокон веку призывали на помощь, так что им было нетрудно заменить его словом «орда». Монгольская орда, несомненно, представляла собой реальную угрозу, монголы были настоящими чудовищами: нашим женщинам, когда они говорили о них, не было нужды притворяться, в голосе их звучал неподдельный страх. По правде говоря, едва ли венецианки сами толком понимали значение этого слова, и потому они боялись орды не меньше детей. Скорее всего, название «орда» происходило от монгольского слова «юрта», первоначально означавшего большой шатер военачальника в монгольском лагере. А впоследствии его слегка видоизменили, приспособив на свой манер в европейских языках, чтобы выразить, что же европейцы думают о монголах: те представлялись им марширующей толпой, огромной массой, неудержимой стаей – словом, ордой.
Однако я не слишком долго слышал от матери эту угрозу. Решив, что отец мой наверняка умер, она совсем пала духом и начала слабеть. Когда мне исполнилось семь лет, матушка умерла. У меня сохранилось о ней лишь одно отчетливое воспоминание – о событии, которое произошло за несколько месяцев до ее смерти. Прежде чем слечь и никогда уже больше не подняться, матушка в последний раз рискнула выйти за ворота нашего палаццо, чтобы записать меня в школу. И хотя это произошло давно, еще в прошлом столетии, почти шестьдесят лет тому назад, я очень отчетливо помню тот день.
В то время мы жили в маленьком палаццо на городской confinо[5] Сан-Феличе. В половине первого мы с матерью вышли из дверей нашего дома на булыжную мостовую улицы, которая тянулась вдоль канала. Наш старый лодочник, черный раб-нубиец Микеле, ожидал хозяев в лодке, пришвартованной к полосатому столбику. Лодка по этому случаю была натерта воском и сияла всеми цветами. Мы с матерью сели в нее и устроились под тентом. По такому случаю я был одет в нарядное платье – тунику из коричневого шелка и, насколько я помню, в чулки с кожаными подошвами.
Старый Микеле повел лодку по узкому каналу Сан-Феличе, выкрикивая что-то вроде: «Che zentilomo!» и «Dasseno, xestu, messer Marco?» – что означало: «Ну прямо благородный господин!» и «Неужели это и правда вы, мессир Марко?» Столь непривычное восхищение заставило меня ощущать гордость и неловкость одновременно. Микеле не переставал восклицать, пока не свернул в Большой канал, где напряженное передвижение лодок отвлекло его внимание.
Это был один из лучших дней, какие только выдаются в Венеции. Светило солнце, но его лучи были не резкие, а какие-то рассеянные. Не было никакой дымки над морем или берегом, а солнечный свет выглядел слегка тусклым. Казалось, что солнце убавило свою яркость: так сияют свечи в хрустальных подсвечниках. Каждый, кто побывал в Венеции, знает такой свет: как если бы растолкли в порошок жемчуг – бледно-розовые и бледно-голубые жемчужины. Этот порошок такой тонкий, что его частицы висят в воздухе, не застилая свет, а отражая и смягчая его одновременно. Свет льется не только с небес. Он отражается от воды каналов, образует пятна, медальоны, блестки жемчужного света, танцующие на стенах из старого дерева и камня, смягчая их грубость и делая волшебными. В тот день свет был нежным, словно цветок персика.
Наша лодка скользнула под мост Риалто на Большом канале – старый низкий понтонный мост со смещенным центром; тогда его еще не переделали в разводной с пролетами. После этого мы проплыли мимо Эрбариа, нашего рынка. Молодые люди после ночи возлияний ранним утром, покачиваясь, шли сюда, чтобы освежить свои головы ароматом цветов, лекарственных растений или фруктов. Затем мы свернули и попали в узкий канал. Немного проплыв по нему, мы пристали к площади Святого Теодора. Вокруг нее располагались городские начальные школы, и в этот час свободное пространство перед ними было заполнено мальчиками всех возрастов, которые играли, бегали и дрались в ожидании, когда начнутся занятия.
Мать представила меня школьному maistro[6], вручив ему также все документы, относящиеся к моему рождению и регистрации в Libro d’Oro («Золотой книге») – так в Венецианской республике именовался свод записей обо всех благородных семействах. Оказалось, что на брата Варисто, очень дородного и грозного мужчину в пышном одеянии, мои документы не произвели впечатления. Он посмотрел на них и фыркнул: «Brate!», что было не очень-то вежливым словом, означающим «славянин» или «далматинец». Моя матушка пережила этот удар, как истинно благородная дама. Она тяжело вздохнула и пробормотала:
– Venezian nato e spua[7].
– Возможно, это и венецианское отродье, – прогрохотал монах. —
Однако покуда еще не венецианский воспитанник. И не станет им, пока не научится в школе всем премудростям и не познает суровости школьной дисциплины.
Он взял гусиное перо и почесал его кончиком свою блестевшую на солнце тонзуру (я подозреваю, что он сделал это для того, чтобы смазать перо), после чего макнул его в чернильницу и открыл огромную книгу.
– Дата конфирмации? – потребовал он. – Когда впервые причастился в церкви?
Моя матушка сообщила ему эти сведения и добавила с некоторой долей надменности, что мне не было позволено, как большинству детей, позабыть катехизис сразу после конфирмации, но что я до сих пор могу прочесть его и Священное Писание и перечислить по памяти заповеди, а также прочесть наизусть «Отче наш». Maistro слегка поворчал, но сделал дополнительную запись в своей большой книге. Моя матушка продолжила задавать ему вопросы: о школьной программе, экзаменах, наградах за достижения и наказаниях за нерадивость…
Все матери, впервые приводя своих детей в школу, как я полагаю, испытывают не только определенную гордость, но также в равной степени беспокойство и даже печаль. Ведь они отдают своих сыновей в таинственный мир, куда им самим дорога заказана. Ни одна женщина, если только она не предназначена в Христовы невесты, никогда не получит и малой толики правильного школьного образования. Таким образом, ее сын, едва научившись писать свое имя, делает огромный скачок вперед, так что родительница уже больше никогда не сможет догнать его.
Брат Варисто терпеливо рассказывал моей матери, что меня обучат правильному использованию родного венецианского наречия, а также французского языка для ведения торговых дел, что я научусь читать, писать и считать, изучу элементарную латынь по «Timen» Донаделло, освою основы истории и космографии по «Книге об Александре» Кали-стена и религию по библейским историям. Однако матушка продолжала упорствовать в своих вопросах, так что монах наконец произнес голосом, полным одновременно сочувствия и раздражения:
– Donna e Madona[8], я всего лишь записываю вашего сына в школу, его же у вас не забирают. Мы будем заточать мальчика только на дневные часы. Все остальное время он будет оставаться с вами.
Я оставался с матушкой до конца ее жизни, но это продолжалось недолго. Впоследствии я уже слышал угрозу: «Вот монголы заберут тебя, если…» только от брата Варисто в школе, а дома – от старой Зулии. Вот эта женщина действительно была славянкой, родившейся где-то в глухом уголке Богемии. Она происходила из крестьянской семьи, и походка у Зулии была, как у прачки, несущей по полному ведру воды в каждой руке. Она была личной служанкой моей матери еще до моего рождения. После смерти матушки Зулия заняла ее место как няня и воспитательница, в связи с чем ее стали почтительно именовать тетушкой. В своем стремлении вырастить меня приличным и ответственным молодым человеком тетушка Зулия не проявляла особой строгости, разве что часто упоминала орду. Должен признаться, что она не добилась большого успеха в достижении той цели, которую сама же перед собой и поставила.
Частично это произошло потому, что мой тезка дядя Марко так и не вернулся в Венецию после исчезновения младших братьев. Его родным домом давно уже стал Константинополь, ему нравилось жить там, хотя в те времена Римская империя и уступала Византии. Поскольку мой другой дядя и отец оставили опытных и преданных служащих вести наше фамильное дело, а родовое палаццо было вверено попечению таких же умелых домашних слуг, дядя Марко предпочел ничего не менять. Только наиболее важные и особо срочные документы отсылались ему с почтовым кораблем, на его рассмотрение и решение. Таким образом в Торговом доме Поло и у нас дома все шло своим чередом.
В целом дела обстояли благополучно, единственным исключением был я сам. Поскольку я являлся последним и единственным наследником рода Поло по мужской линии – по крайней мере, единственным оставшимся в Венеции, – меня всячески холили и лелеяли, и я об этом знал. Так как я, к счастью, еще не вошел в тот возраст, когда можно самостоятельно управлять делами или домом, я ни перед кем из взрослых пока не нес ни малейшей ответственности. Дома я всегда добивался своего и получал все, что хотел. Ни тетушка Зулия, ни мажордом, старый Аттилио, ни кто-либо другой из немногочисленных слуг не смели поднять на меня не только руку, но даже голос. К катехизису я больше так никогда и не вернулся и скоро забыл все известные мне псалмы. Я начал прогуливать школьные занятия. Когда же брат Варисто, отчаявшись призывать монголов, обратился за помощью к палке с металлическим набалдашником, я просто-напросто бросил школу.
Остается лишь удивляться тому, что я все-таки получил какое-никакое приличное образование. Правда, я достаточно долго оставался в школе, чтобы научиться читать, писать и считать, а также говорить на торговом французском. Полагаю, это произошло потому, что я все-таки понимал, что мне понадобятся все эти навыки, когда я вырасту и займусь семейным делом. Я изучал также историю Земли и ее описание, как оно давалось в «Книге об Александре». Я впитал все это по большей части из-за того, что завоевательные походы Александра Великого привели его на Восток. Я представлял себе, как мои отец и дядя бредут по тем же дорогам, что и он. При этом я не думал, что мне в жизни понадобится знание латыни, и в то время, когда весь класс зубрил скучные правила и наставления из «Timena», интересовался совершенно иными вещами.
Хотя наставники мои громко причитали и предсказывали мне печальный конец, мое упрямство вовсе не означало, что я был злым ребенком. Самым главным и постоянным моим грехом было любопытство, если, конечно, считать его грехом, как это принято на Западе. Нам по традиции предписывалось ладить со своими соседями и ровней. Святая Церковь требовала от нас безоговорочной веры, настаивая, чтобы мы душили в себе все вопросы или убеждения, к которым пришли своим умом. Что же касается практической стороны жизни, то венецианская торговая философия утверждает, что единственная ощутимая истина – это расчеты в самом низу страницы расходной книги, где уравнены дебет и кредит.
Однако что-то во мне восставало против того давления, которое на меня оказывали в детстве школа и обстоятельства. Мне не нравилось жить по правилам, мне не хотелось, чтобы мной управляли расчеты торговцев или строки молитвенника; я был нетерпелив и, видимо, просто не доверял полученной от других мудрости, этим обрывкам информации и призывам, тщательно отобранным и приготовленным, подобно пище, для потребления и усвоения. Мне было больше по душе самому охотиться за знанием, даже если я находил его сырым и неприятным на вкус, а такое случалось часто. Мои стражи и наставники обвиняли меня в отлынивании от тяжелого труда, без которого, по их мнению, было невозможно получить образование. Они и представить себе не могли, что я с самого детства избрал гораздо более долгий и тяжелый путь и что я буду следовать им, куда бы он меня ни завел, всю жизнь.
Так вот, поскольку я тогда бросил школу, но не мог прийти домой и рассказать об этом, то вынужден был праздно шататься во время занятий по городу. Иной раз я забредал и в здание, принадлежавшее Торговому дому Поло. Тогда оно располагалось там же, где и сейчас, на Рива-Ка-де-Дио, примыкающей к берегу эспланаде, которая выходила прямо на Венецианскую лагуну. Со стороны моря эспланаду окаймляли пирсы, между которыми покачивались бортами друг к другу лодки и корабли. Чего здесь только не было – корабли маленьких и средних размеров, лодки с низкой осадкой, принадлежавшие горожанам гондолы, рыбацкие лодки bragozi (шкентели), плавающие салоны, называемые burchielli (шлюпы). Но особенно часто встречались морские венецианские галеры, которые были пришвартованы вперемешку с английскими и фламандскими cog (маленькими рыболовными судами), славянскими trabacoli (люгер) и левантийскими caique (каиками). Большинство из этих кораблей были такими огромными, что их мачты и бушприты нависали над улицами, отбрасывая ажурную тень на булыжную мостовую, почти на всем протяжении вытянувшись вдоль берега разноцветных фасадов зданий. Одно из этих зданий принадлежало (да и сейчас принадлежит) нашему Торговому дому: похожий на пещеру пакгауз с единственным отгороженным внутри помещением – конторкой служащего.
Мне нравился пакгауз. Он пропах ароматами всех стран, поскольку был забит мешками и коробками, тюками и бочками с товарами со всех концов мира – там было все, начиная с воска варваров и английской шерсти и заканчивая александрийским сахаром и марсельскими сардинами. Работавшие в пакгаузе мускулистые мужчины были увешаны мотками веревки, молотками, рыболовными крючками и другими инструментами. Они всегда были заняты: один мог заворачивать в дерюгу груз изделий из корнуоллской жести, другой прибивал крышку на бочку с прибывшим из Каталонии оливковым маслом, а третий нес на плечах в доки ящик с мылом из Валенсии. Все они постоянно выкрикивали какие-то команды типа «logo!» («клади!») или «corando!» («неси!»).
Мне также нравилась и конторка служащего. В этой тесной клетушке сидел человек, который всем здесь и руководил, – старый Исидоро Приули. Без видимых усилий и суеты, имея в своем распоряжении всего одни лишь счеты, maistro Доро записывал все в свою учетную книгу, охватывавшую все торговые маршруты. Тихонько пощелкивая цветными костяшками счетов, он единым росчерком пера в книге мог отправить в Брюгге амфору красного корсиканского вина, послав в обмен обратно на Корсику моток фламандских кружев: оба этих груза встречались в нашем пакгаузе. Как количество вина, так и длина мотка кружев при этом тщательно замерялись, чтобы Торговый дом Поло не упустил при сделке свою выгоду.
Из-за того, что множество товаров в пакгаузе были легко воспламеняющимися, Исидоро не пользовался ни лампой, ни даже свечкой, чтобы осветить свое рабочее место. Вместо этого высоко на стене у него над головой располагалось большое вогнутое зеркало. Оно вбирало в себя отраженный дневной свет и направляло его вниз, на высокий стол Исидоро: в результате сидевший за ним над своими книгами maistro Доро был похож на маленького сморщенного святого с огромным нимбом. Я любил стоять у края этого стола, восхищаясь тем, что в каждом движении пальца maistro заключена такая власть. Ему тоже нравилось рассказывать мне разные вещи о своей работе, которой он так гордился.
– Именно язычники арабы, мой мальчик, дали миру эти округлые знаки, которые называются числами, а эти счеты-абака служат для того, чтобы производить сложение и вычитание. И запомни, что именно Венеция предложила миру подобный метод ведения подсчетов – книги с разграфленными пополам страницами: слева – дебет, справа – кредит.
Я указал на запись слева: «Счет мессира Доменедио» и спросил, для примера, кто этот мессир.
– Mefè![9] – воскликнул maistro. – Ты не узнал имени, под которым наш Господь Бог ведет дела?
Он перелистал учетную книгу и открыл передо мной одну страницу, где была чернилами сделана запись: «Во имя Господа и прибыли».
– Мы, простые смертные, можем сами позаботиться о своем добре, когда оно сложено здесь, в пакгаузе, – объяснил maistro. – Но когда грузы находятся на ненадежных судах посреди опасного моря, мы вверяем себя милости… кого же еще, как не Бога? Таким образом, мы считаем его своим партнером в каждом предприятии. В наших книгах Богу предназначены две полные доли от каждой рискованной сделки. И если этот риск оправдан, если наше судно благополучно добралось до места назначения и принесло нам ожидаемый доход, почему бы и не внести эти две доли il conto di Messer Domeneddio[10], как и происходит в конце каждого года, когда мы честно делим нашу прибыль, выплачивая его долю. Разумеется, мы делаем это не сами, а через служителей церкви. Во всем христианском мире купцы поступают так.
Если бы все то время, что я прогуливал школу, я проводил в подобных полезных беседах, никто бы не стал выражать недовольство. Возможно, мое образование в конце концов оказалось бы даже гораздо лучше, чем то, которое я мог получить в школе брата Варисто. Однако праздное шатание по побережью неизбежно привело меня к контактам, гораздо менее достойным восхищения, чем общение с Исидоро.
Я совсем не хочу сказать, что Рива относится к тем улицам, на которых обитают бедняки. Она весь день кишела рабочими, моряками и рыбаками, попадалось здесь также и немало хорошо одетых купцов, посредников и других деловых людей, часто в сопровождении их хрупких жен.
А еще эта улица служила местом для прогулок, даже после наступления темноты. Знатные мужчины и женщины приходили сюда, чтобы просто прогуляться и подышать свежим бризом с лагуны. Однако среди всех этих достойных людей и днем и ночью таились бродяги, карманники, проститутки и другие представители того сброда, который мы называем popolazo. Так, например, по Рива-Ка-де-Дио постоянно шатались мальчишки, которых я встретил как-то днем в доках. Один из них, помнится, решил ознаменовать наше с ним знакомство тем, что бросил в меня рыбину.
Честно говоря, эта рыбина была вовсе не такая уж большая, да и сам он был не велик – примерно моего роста и возраста. Мне совсем не было больно, когда рыбина ударилась о спину между лопатками. Но она оставила смердящее липкое пятно на моей шелковой тунике. Я сразу понял, чего добивается этот мальчишка: сам он был одет в перепачканное рыбой тряпье. Он приплясывал, издевательски показывал на меня и напевал дразнилку:
Un ducato, un ducaton!
Butelo… butelo… zo per el cavron!
Вообще-то это был просто отрывок из детской песенки, которую ребятишки обычно напевали во время игры в мячик. Но он заменил последнее слово на другое, значение которого я и сам не смог бы тогда объяснить. Я знал только, что это было наихудшим оскорблением, которое один мужчина мог нанести другому. Я пока что не был мужчиной, так же как и мой обидчик, но незнакомец бросил вызов моей чести. Поэтому мне пришлось прервать его глумливый танец; я шагнул и ударил мальчишку в лицо кулаком. Из носа у него брызнула кровь.
И уже в следующую секунду я лежал на земле, распластавшись под весом четырех других озорников. Оказывается, товарищи моего обидчика прятались в этих доках и теперь явно вознамерились порвать тот наряд, который тетушка Зулия специально сшила мне для школы. Мы боролись так яростно, что под нами трещали доски. Многочисленные прохожие останавливались, чтобы поглазеть, кое-кто выкрикивал разные грубые подначки вроде: «Врежь ему!» или «Отправь нищего в ящик!» Я бился жестоко, но мог сражаться только с одним из мальчишек, в то время как остальные продолжали валтузить меня. Наконец я сдался и лежал совершенно избитый, словно меня хорошенько вымесили, как тесто.
– Оставьте его в покое! – вдруг раздался голос откуда-то сверху. Это был писклявый фальцет, но звучал он громко и властно. Пятеро мальчишек один за другим прекратили драку, правда не слишком охотно, и слезли с меня. Но даже когда меня освободили, я предпочел еще немного полежать, чтобы прийти в себя.
Тем временем мальчишки вокруг меня шаркали босыми ногами и с угрюмым видом охраняли обладателя писклявого голоса. Я удивился, увидев, что они послушались обыкновенную девчонку. Она была такой же ободранной и вонючей, как и остальные, но гораздо меньше и моложе мальчишек. На ней было надето короткое прямое платье, которое носили все венецианские девчонки до тех пор, пока им не исполнялось двенадцать лет, – точнее, на ней были надеты остатки такого платья. Оно было настолько рваным, что девочка казалась неподобающим образом обнаженной; правда, ее тело, в тех местах, где его удавалось разглядеть, оказалось такого же грязно-серого цвета, как и ее рванье. Возможно, она обладала такой властью, потому что единственная из всех была обута – в туфли на деревянной подошве, какие носили бедняки.
Девочка подошла ко мне поближе и по-матерински отряхнула мою одежду, которая теперь мало чем отличалась от ее рванья. Она объяснила, что приходится сестрой тому самому мальчишке, которому я разбил нос.
– Мама велела Болдо никогда не драться, – сказала она и добавила: – А папа учил его в драке рассчитывать только на собственные силы.
Я ответил, пыхтя:
– Жаль, что он никого из них не послушался.
– Моя сестра лжет! У нас нет родителей!
– Хм, если бы они у нас были, то сказали бы тебе то же самое. А теперь подними-ка эту рыбину, Болдо. Ее было довольно трудно украсть.
Затем девочка обратилась ко мне:
– Как твое имя? Его зовут Убалдо Тагиабу, я Дорис.
Фамилия Тагиабу в переводе обозначает «напоминающий фигурой вола», а еще мне в школе рассказывали, что Дорис была дочерью языческого бога Океана. Однако эта Дорис выглядела очень жалкой и тощей, а также слишком грязной, чтобы ее можно было принять за морскую богиню. Однако она была упряма, как вол, и величественна, как богиня. Мы стояли и смотрели, как ее брат послушно идет, чтобы поднять брошенную рыбину. Вообще-то рыбиной это теперь было назвать трудно, потому что после того, как на нее несколько раз наступили во время драки, от рыбы мало что осталось.
– Ты, должно быть, сделал что-то ужасное, – сказала мне Дорис, – если Убалдо решил бросить в тебя наш ужин.
– Я вообще ничего не сделал, – честно ответил я. – Сначала. Ну а потом ударил его. За то, что твой брат назвал меня cavron.
Она выглядела удивленной, но спросила:
– А тебе известно, что это значит?
– Это значит, что ты должен драться.
Девочка удивилась еще больше и объяснила: – Cavron – это мужчина, который позволяет, чтобы его женой пользовались другие мужчины.
Я пришел в замешательство, недоумевая, почему слово, имеющее такое значение, считается оскорблением. Я знал нескольких мужчин, чьи жены были прачками или швеями, их трудом пользовалось множество людей, но это вовсе не приводило к нарушению общественного порядка или к вендетте. Когда я высказал свое мнение по этому поводу, Дорис очень развеселилась.
– Marcolfo! – смеялась она надо мной. (Не подумайте, что это какая-либо игра слов, связанная с моим именем. Ничего подобного, у нас в Венеции этим словом называют глупых мальчишек.) – Это означает, что мужчина засовывает свою свечку в ножны женщины, после чего они вместе начинают пляску святого Витта!
Моим читателям, вне всякого сомнения, известно, что́ она подразумевала под своими вульгарными словами, но представьте только, сколь пеструю картину они вызвали в мозгу несведущего мальчишки. Несколько респектабельно одетых купцов, которые маячили неподалеку, мгновенно отпрянули от Дорис, и их усы и бороды ощетинились, как гусиные перья, когда они услышали непристойности из уст такой маленькой девочки.
Принеся в ладонях изуродованный труп рыбины, Убалдо предложил мне:
– Поужинаешь с нами?
Я отказался, но в конце концов этот день закончился тем, что мы забыли о нашей ссоре и сделались друзьями.
Тогда нам с Убалдо было лет по одиннадцать или двенадцать, а Дорис была примерно двумя годами младше. И на продолжении нескольких следующих лет я провел немало времени с ними обоими и с теми сопляками, которые болтались в доках. В те годы я имел возможность общаться с сытыми и хорошо одетыми чопорными отпрысками знатных семейств, таких как Балби и Корнари, – тетушка Зулия прилагала все силы и пользовалась любой возможностью, чтобы заставить меня это сделать, однако я предпочитал общество своих простых, но значительно более живых и интересных друзей.
Я был в восхищении от их острого выразительного языка и приспособился к нему. Я восхищался их независимостью и их отношением к жизни и старался, как мог, подражать своим товарищам. Как и следовало ожидать, поскольку я не мог избавиться от подобных манер, когда приходил домой или куда-нибудь еще, это не способствовало моей популярности в приличном обществе.
Во время моих редких посещений школы я наградил брата Варисто парочкой прозвищ, которые услышал от Болдо, – «il bel de Roma» и «il Culiseo»; вскоре все ученики стали звать его так же. Монах не обижался на столь непринужденное обращение; прозвище, кажется, даже льстило ему, до тех пор пока он не понял, что мы вовсе не сравниваем его со старым Римом или Колизеем, а просто обыгрываем слово «culo» («задница»). Дома я почти каждый день скандалил со слугами. Однажды, в очередной раз совершив нечто предосудительное, я подслушал последовавший за этим разговор между тетушкой Зулией и maistro Аттилио, нашим мажордомом.
– Господи! – услышал я восклицание старика. Это была его обычная изысканная манера сквернословить – фамильярно произносить только «Господи», опуская «Иисусе Христе». – Да ты хоть знаешь, что этот щенок сделал на сей раз? Он обозвал лодочника кучей черного дерьма, и теперь бедный Микеле льет слезы. Это непростительная жестокость – так разговаривать с рабом и вообще напоминать ему о рабстве.
– Но, Аттилио, что я могу сделать? – хныкала Зулия. – Я же не могу бить мальчика, не хватало его еще искалечить.
Мажордом резким голосом произнес:
– Лучше пусть он будет битым, пока молод и находится в стенах родного дома, чем когда вырастет и публично отведает бича у позорных столбов.
– Если б только он всегда был у меня на глазах… – сопела няня. – Я же не могу гоняться за ним по всему городу. А теперь он еще взял привычку убегать вместе с этими popolazo – портовыми ребятишками…
– В следующий раз он убежит с bravi[11], – загрохотал Аттилио, – если проживет достаточно долго. Предупреждаю тебя, женщина: ты позволяешь этому мальчику превратиться в настоящего bimbo viziato.
Bimbo viziato – это ребенок, которого избаловали настолько, что полностью его испортили. Я был именно таким, и меня очень порадовало, что мажордом повысил меня от bimbo до bravo[12]. В детстве я считал, что bravi – это люди, соответствующие своему имени, и что они не что иное, как храбрецы.
На самом деле так у нас в Венеции называют современных вандалов. Это молодые люди, иногда из хороших семей, которые не умеют и не желают работать, лишены морали да и вообще всего, кроме низкой хитрости и, пожалуй, некоторого умения обращаться со шпагой. Цель жизни этих bravi одна – получить дукаты за подлое убийство. Иногда их нанимают для этого политики, дабы обрести легкие пути к продвижению, иногда купцы, ищущие возможности устранить конкурента самым простым способом. Однако чаще всего, как это ни иронично звучит, bravi нанимают любовники – чтобы убрать на пути к своей любви препятствие вроде неудобного супруга или ревнивой жены. Если днем вы увидите молодого человека, праздно расхаживающего с видом странствующего рыцаря, то он или действительно bravo, или хочет, чтобы его принимали за bravo. Если же вы встретите bravo ближе к ночи, то он будет в маске и в плаще, под плащом надета современная кольчуга, и он будет держаться подальше от освещенных мест, а если попытается воткнуть в вас шпагу или stilètto, то обязательно нападет со спины.
Я не зря останавливаюсь на этом так подробно: в моей жизни был момент, когда я и сам чуть-чуть не стал bravo. Но не будем забегать вперед.
Итак, я рассказывал о той поре, когда был еще bimbo viziato и тетушка Зулия жаловалась на то, что я слишком много времени провожу в компании этих портовых ребятишек. Разумеется, у нее были веские причины для неодобрения подобного общества: я имею в виду свой ставший грязным язык и заимствованные от новых знакомых отвратительные манеры. Однако не забывайте, что она была славянкой, тогда как человек, рожденный в Венеции, никогда не стал бы считать неестественным то, что я слоняюсь по докам. Я был венецианцем, а стало быть, морская соль была у меня в крови и она гнала меня к морю. Будучи мальчишкой, я не мог устоять перед этим зовом; и поэтому общение с портовыми ребятами стало таким же тесным, как и последующее мое общение с морем.
С тех пор я побывал во многих прибрежных городах, но не встретил ни одного, который, подобно моей родной Венеции, был бы частью моря. Море не только дает нам средства к существованию, как это происходит в Генуе, или Константинополе, или в Шербуре, откуда родом вымышленный Боудин, – в Венеции море неразрывно связано со всей жизнью горожан. Оно омывает берега каждого острова или островка, которые составляют Венецию, заполняет городские каналы, а иногда, если сильный ветер совпадает с приливом, плещется и на ступенях базилики Сан Марко, и гондольер может провести свою лодку под арками портала.
Из всех портовых городов одна лишь Венеция объявила море своей невестой и ежегодно, пышно разодетая, торжественно подтверждала обручение в присутствии священника. Кстати, эту церемонию я наблюдал в прошлый четверг. Как раз отмечали Вознесение, и я стал одним из почетных гостей на борту инкрустированной золотом гондолы нашего дожа Джованни Соранцо. Его восхитительная busino d’oro[13], на которой имелось целых сорок гребцов, была одним из судов большой флотилии кораблей. На них толпилось множество моряков и рыбаков, священников, менестрелей и lustrissimi (знатных) граждан, когда процессия двинулась из лагуны. Рядом с Лидо, островом, который расположен дальше всех остальных в море, дож Соранцо провозгласил стародавнюю формулу: «Ti sposiamo, o mare nostro, in cigno di vero e perpetuo dominio» («Мы обручаемся с тобой, о наше море, так прими же от нас в знак верности и вечного господства») и бросил в воду золотое обручальное кольцо, в то время как священники читали нашему перевозимому по воде собранию молитвы о том, чтобы море в следующие двенадцать месяцев было щедрым и смиренным, как настоящая невеста. Если, как утверждают, подобная церемония действительно проводится в день праздника Вознесения аж с 1000 года, то на морском дне неподалеку от пляжей Лидо лежит более трехсот золотых колец.
Море не просто окружает и заполняет Венецию, оно в каждом венецианце: оно делает солеными пот его натруженных рук, слезы смеха и отчаяния в его глазах и даже его речь. Нигде более на земле не встречал я людей, которые бы при встрече приветствовали друг друга радостным криком: «Che bon vento?», то есть «Каким ветром?»; для венецианца же это означает: «Каким добрым ветром принесло тебя через море в благословенную Венецию?»
Приветствия же Убалдо Тагиабу и его сестры Дорис, а также остальных обитателей доков были еще более краткими, но и в них также имелась соль. Они говорили просто: «Sana capàna». Это было нечто вроде салюта: «Здоровья всей честной компании», причем подразумевалась подходящая компания для портовых ребятишек. Потом, когда мы познакомились поближе и они стали приветствовать меня этой фразой, я почувствовал, что меня признали, и очень гордился.
Эти дети жили подобно стае крыс – они обитали в доках, в заброшенном корпусе баржи, отбуксированной в самую грязную часть города, обращенную к Мертвой лагуне. Она называется так потому, что посреди нее, на островке Сан-Мишель, расположено небольшое кладбище. Я говорю, что они там жили, но в действительности дети только спали в этом темном и холодном корпусе, потому что им приходилось целыми часами напролет рыться в отбросах, чтобы добыть себе немного еды и одежды. Они питались практически одной рыбой, потому что, когда им не удавалось украсть ничего другого, ребятишки всегда могли добраться до рыбного рынка, где в конце дня по венецианским законам, чтобы помешать продаже тухлой рыбы, торговцы были вынуждены выкидывать все, что не успели распродать. Там всегда в это время толпились бедняки, так что разгорались настоящие баталии, хотя торговцы очень редко выбрасывали какую-нибудь действительно вкусную рыбу.
Я старался приносить своим новым друзьям хоть немного еды, которую мне удавалось утащить дома со стола или украсть на кухне. Таким образом, это пополняло рацион детей овощами (когда мне удавалось утащить что-нибудь вроде равиоли из капусты или варенья из репы), яйцами и сыром, иногда я приносил им maccherone (макароны) или даже кусок хорошего мяса, а как-то мне посчастливилось стащить mortadella (вареную колбасу) и свиной студень. Однажды я принес провиант, который показался моим друзьям самым восхитительным. Я всегда думал, что в канун Рождества Папа Баба (так называют у нас Деда Мороза) приносит всем детям в Венеции традиционное для этого времени года угощение – torta di lasagna (сладкую лазанью). Но когда однажды на Рождество я принес порцию этого лакомства Убалдо и Дорис, их глаза от изумления широко открылись. Оба долго потом издавали восхищенные возгласы, наслаждаясь каждой изюминкой, каждым орешком и каждым апельсиновым марципаном, которые они находили в тесте.
Также я по возможности приносил им одежду – ту, из которой я вырос или которая уже считалась слишком поношенной. Девочкам я отдавал платья, которые принадлежали моей матери. Разумеется, они не подходили им по размеру, но дети не обращали на это внимания. Дорис и три или четыре другие девочки гордо прохаживались в шалях и платьях, которые были настолько велики им, что они наступали на волочащиеся концы и подолы. Я даже прихватил смену одежды для себя – старые туники и чулки, такие ветхие, что тетушка Зулия собиралась отправить их в мусорный ящик. Прежде чем уйти из дома, я вытаскивал из ящика наряд поприличней и оставлял тот, который носил на барже. Одетый в лохмотья, я внешне ничем не отличался от любого другого портового мальчишки, а когда наступало время, снова переодевался и отправлялся домой.
Вы, возможно, удивляетесь, отчего я не давал своим друзьям вместо скудных подарков денег. Однако не забывайте, что я был таким же сиротой, как любой из них, и находился под жестким надзором, будучи слишком молодым, чтобы получать что-либо из сундуков семейства Поло. Деньги на ведение хозяйства скупо выдавались из кассы Торгового дома Исидором Приули. Когда Зулии, мажордому или кому-нибудь из слуг приходилось покупать провиант или еще что-нибудь для Дома Поло, они отправлялись на рынок в сопровождении специального пажа, которого присылал Исидоро. Этот паж нес покупки и подсчитывал дукаты или сольди, отдельно записывая каждую покупку и сколько денег на нее потрачено. Если было что-нибудь, в чем я сам нуждался или просто хотел получить (и если я мог как следует обосновать необходимость приобретения этой вещи), то это покупали для меня. Если я делал долги, их за меня выплачивали. Однако все мои карманные деньги сводились лишь к нескольким медным bagatini.
Но в конце концов мне все-таки удалось улучшить существование портовых ребятишек, расширив и усовершенствовав возможности воровства. Они все время что-нибудь крали у торговцев и барышников, почти таких же нищих, располагавшихся по соседству. Другими словами, ребятишки воровали у мелких торговцев, которые были не намного богаче их самих и чьи товары едва ли представляли интерес для настоящих воров. Я же повел детей к себе домой, в населенный состоятельными людьми confinо, где на продажу были выставлены товары гораздо лучшего качества. Там же мы измыслили и новый метод кражи, лучший, чем простое «хватай и беги».
Мерчерия[14] – самая широкая, прямая и длинная улица в Венеции. Правильнее будет сказать, что это единственная венецианская улица, которую можно назвать широкой, прямой или длинной. По обе стороны ее во времена моего детства располагались открытые магазинчики, между ними находились длинные ряды лотков и тележек. Там продавалось все – от галантереи и до песочных часов; немало здесь также имелось и всякого рода бакалеи – как продуктов повседневного употребления, так и лакомств.
Схема действия была проста. Предположим, мы замечали на тележке мясника поднос с нарезкой копченой телятины, один лишь вид которой заставлял детские рты наполняться слюной. Мальчик по имени Даниэль считался у нас самым быстрым бегуном. Именно он прокладывал себе дорогу к тележке, хватал столько нарезки, сколько мог удержать, и убегал, почти сбивая с ног маленькую девочку, которая стояла у него на пути. Даниэль, казалось, совершенно глупым образом продолжал свое бегство по широкой прямой Мерчерии, где его можно было отлично разглядеть и легко догнать. Помощник мясника или пара завсегдатаев лавочки бросались за ним, выкрикивая: «Alto!»[15], «Salva!»[16] и «Al ladro!»[17].
Девочка, с которой он сталкивался, была наша Дорис, и в это короткое мгновение Даниэль незаметно совал ей украденную телятину. Дорис, так и не замеченная в суете, быстро исчезала в одной из узких боковых улочек. А Даниэль тем временем бежал вперед, и его вот-вот должны были схватить. Преследователи были уже совсем рядом, да и другие прохожие накидывались на воришку, и все кричали, призывая sbiro. Sbiri – это венецианские полицейские, смахивающие на обезьян. Один из них, заслышав крики, немедленно кидался в толпу и перехватывал вора. Однако рядом обязательно оказывался я, в таких случаях я всегда был неподалеку. Даниэль прекращал свое бегство, а я начинал. Казалось, что я спешил скрыться, но на самом деле я умышленно направлялся прямо в обезьяньи руки sbiro.
Хорошенько надрав воришке уши, меня узнавали, поскольку нам с Даниэлем всегда удавалось произвести подмену. Sbiro и рассерженные горожане тащили меня к моему дому, который находился неподалеку от Мерчерии. Они принимались колотить в дверь, которую открывал несчастный мажордом Аттилио. Он выслушивал многочисленные выкрики, обвинения и суждения в мой адрес, а затем оставлял отпечаток своего большого пальца на paghero – бумаге, в которой содержалось обещание возместить ущерб; таким образом, платить мяснику приходилось Торговому дому Поло. Sbiro читал мне нотацию, хорошенько встряхивал напоследок, а затем выпускал из рук мой ворот и отбывал вместе с толпой.
Мне не было нужды вмешиваться каждый раз, когда портовые ребятишки что-нибудь крали; более того, обычно кража бывала так ловко обставлена, что и тот, кто хватал добычу, и тот, кому потом передавали украденное, благополучно убегали. Тем не менее sbiri меня притаскивали домой столько раз, что я даже сбился со счета. У maistro Аттилио просто не могло не сложиться мнения, что тетушка Зулия воспитала в семействе Поло первую за все время паршивую овцу.
Казалось бы весьма логичным предположить, что портовые ребята будут не слишком довольны тем, что «богатый мальчик» участвует в их проделках, и возмутятся его «снисходительными» подарками. Ничего подобного! Popolazo могут восхищаться или завидовать lustrissimi, они могут даже их оскорблять. Однако настоящими их врагами и конкурентами считаются другие ребята-бедняки: ведь вовсе не с богатыми дерутся они за выброшенную рыбу на городском рынке. Поскольку я всегда старался им по возможности что-нибудь подарить и ничего не брал у них, портовые ребятишки легко мирились с моим присутствием и относились ко мне гораздо лучше, чем если бы я был таким же, как и они, голодным нищим.
Только для того, чтобы время от времени напомнить себе, что я все же не popolazo, я изредка забегал в здание Торгового дома Поло – насладиться ароматами, усердным трудом и вообще всей обстановкой, свидетельствующей о процветании. Во время одного из таких визитов я обнаружил на столе у Исидоро предмет, похожий на брикет кирпича, но более насыщенного красного цвета. Он был легким, мягким и чуть влажным на ощупь. Я спросил у Исидоро, что это такое.
– Бог мой! – воскликнул он, а затем удивленно потряс своей седой головой и сказал: – Неужели ты не узнал саму основу благополучия твоей семьи? Оно построено из таких вот брикетов шафрана.
– О, – произнес я, с уважением поглядывая на кирпич. – А что такое шафран?
– Mefè! Разве всю свою жизнь ты не ел его, не носил на себе и не наслаждался его ароматом? Шафран – это то, что придает пище вкус и делает желтым рис, polenta[18] и макароны. Он окрашивает в уникальный желтый цвет ткань и придает женским помадам и бальзамам восхитительный аромат. Mèdego[19] тоже использует его при составлении своих лекарств, но каким образом, я не знаю.
– О, – снова произнес я. Моего уважения слегка поубавилось, когда я услышал о таком повседневном использовании шафрана. – Это всё?
– Всё! – выпалил Исидоро. – Послушай меня, marcolfo. История шафрана гораздо древнее истории самой Венеции. Задолго до возникновения нашего славного города греки и римляне добавляли шафран в свои ванны, дабы сделать воду ароматной. Они устилали им пол, чтобы освежать воздух в комнатах. А во время въезда императора Нерона в Рим улицы города устилали соломой, которая испускала аромат шафрана.
– Хм, – сказал я, – но если он всегда был столь распространенным и общедоступным…
– Таким он стал спустя время, – возразил Исидоро. – В те дни, когда появилось много дешевых рабов. И да будет тебе известно, шафран до сих пор считается редким и чрезвычайно ценным товаром. Тот брикет, который ты здесь видишь, сравним по стоимости со слитком золота такого же веса.
– Да неужели? – спросил я: услышанное меня не убедило. – Но почему?
– Да потому, что этот брикет создан благодаря труду множества рук на неизмеримых землях из бесчисленного количества цветов.
– Цветов! – протянул я презрительно.
Maistro Доро вздохнул и терпеливо продолжил:
– Есть один пурпурный цветок, который называется крокус. Когда он распускается, то из бутона появляются на свет три нежные тычинки красно-оранжевого цвета. Человеческие руки осторожно отделяют их. Когда миллионы этих неощутимых тычинок собраны, их высушивают и получают рыхлый шафран, который называют сеном. Это и есть то, что называют «выжимкой». Ее спрессовывают, чтобы получить брикет шафрана, подобный этому. Пахотную землю отдают только под эти посадки, крокусы же цветут лишь один раз в году. Сезон их цветения очень короткий, таким образом, большое количество сборщиков должно работать одновременно и с превеликим старанием. Я не знаю, как много участков земли и рук требуется для того, чтобы получить один такой брикет шафрана в год, но ты понял теперь, почему он стоит так дорого.
На этот раз его слова меня убедили.
– А где мы все-таки покупаем шафран?
– Мы не покупаем. Мы выращиваем его. – И с этими словами Исидоро положил на стол рядом с кирпичом нечто, больше всего напоминавшее пучок обычного чеснока. – Это стебли цветов крокуса. Мы выращиваем их и собираем урожай с их бутонов.
Я пришел в изумление:
– Конечно же, не в Венеции?
– Разумеется, нет. На земельных угодьях к югу отсюда. Я ведь уже говорил, что для выращивания шафрана требуется несметное количество земли.
– Я никогда не знал об этом, – сказал я.
Он рассмеялся:
– Возможно, что половина жителей Венеции не знают даже того, что молоко и яйца, которые они едят каждый день, дают животные, для которых требуется земля, чтобы пастись. Мы, венецианцы, склонны к тому, чтобы обращать очень мало внимания на что-либо, кроме лагуны, моря и океана.
– А как давно мы занимаемся этим, Доро? Сколько лет выращиваем крокусы и получаем шафран?
Он пожал плечами.
– С той поры, как Поло поселились в Венеции. Это придумал один из твоих давних предков. Крокусы выращивали в Древнем Риме, но затем шафран стал непозволительной роскошью. Ни один земледелец не мог вырастить столько, чтобы окупить затраты. И даже владелец большого поместья был не в состоянии оплатить труд наемных рабочих, которые требовались для сбора урожая. Таким образом, о шафране надолго позабыли. До тех пор, пока кто-то из первых Поло не вспомнил о нем и не понял, что современная Венеция располагает почти таким же количеством рабов, как и некогда Рим. Конечно, теперь нам приходится покупать рабов, а не захватывать их. Однако сбор тычинок крокусов не такой уж и тяжелый труд. Сильные и дорогие рабы-мужчины здесь не требуются. Этим вполне могут заниматься хилые женщины и дети, слабые люди и даже калеки. Потому-то твой предок и купил самых дешевых рабов; с тех пор именно таких рабов и приобретает Торговый дом Поло. Все они очень разные по своему происхождению и цвету кожи – мавры, лезгины, черкесы, армяне, русские. И цвета их кожи смешиваются, чтобы, как говорится, получить красно-золотой шафран.
– Основу нашего благополучия, – повторил я.
– На него можно выменять любые товары, – пояснил Исидоро. – Вообще-то мы также продаем и сам шафран по сходной цене. Его можно использовать как добавку к пище, краситель, духи, лекарство. Однако в основном шафран является капиталом нашего Торгового дома, на который мы обмениваем остальные товары. Всё, от соли с испанского острова Ивиса до кож Кордовы и пшеницы Сардинии. Как Торговый дом Спинолы в Генуе имеет монополию на торговлю изюмом, так и наш Торговый дом Поло в Венеции имеет монополию на шафран.
Выслушав все это, единственный наследник венецианского Дома Поло поблагодарил старого служащего за поучительный урок высокой коммерции и примерное старание в ведении дел, после чего, как обычно не торопясь, отправился в порт – дабы вновь присоединиться к праздной жизни тамошних ребятишек.
Как я уже упоминал, ребятишки эти имели тенденцию внезапно появляться и снова исчезать; редко какая-нибудь определенная компания жила на заброшенной барже неделю-другую. Подобно всем подрастающим popolazo, дети мечтали отыскать где-нибудь рай земной, где можно было бы не прозябать, но жить в свое удовольствие и при этом ничего не делать. Наверное, они слышали о некоем месте, более привлекательном, чем побережье Венецианской лагуны, и стремились погрузиться на борт отплывающего корабля, чтобы добраться до него. Некоторые из них спустя какое-то время возвращались обратно, возможно потому, что не смогли добраться до такого места, а возможно, просто полностью в нем разочаровавшись. Некоторые вообще так и не возвратились. И мы никогда и не узнали: пошел ли их корабль на дно и они утонули, или же ребятишек задержали и отправили в сиротский дом. А может, они все же нашли «il paese di Cuccagna» (Землю обетованную) и остались там.
Однако Убалдо и Дорис Тагиабу были постоянными жителями порта, именно от них я научился образу жизни и языку низших слоев общества. Причем обучение вовсе не навязывали мне насильно, подобно тому как это делал брат Варисто, вдалбливая в учеников латинские спряжения; брат с сестрой учили меня всему постепенно, по частям, по мере усвоения. Поскольку Убалдо глумился над моей отсталостью и невежеством, я понял, что мои знания по некоторым вопросам очень скудны, Дорис должна была восполнить их.
Помню, однажды Убалдо сказал, что он отправляется в западную часть города и собирается воспользоваться собачьей переправой. Я никогда не слышал о подобном и отправился посмотреть, что это за странное средство передвижения. Однако поскольку мы пересекли Большой канал самым обычным способом через мост Риалто, я выглядел сбитым с толку и заинтригованным, и Убалдо вовсю зубоскалил и потешался надо мной.
– Ты такой же серый, как и камни, из которых делают городские здания.
Дорис объяснила:
– Для того чтобы попасть из восточной части города в западную, существует только один способ, не так ли? Это значит, что надо пересечь Большой канал. Кошкам разрешается переезжать на лодках, чтобы они ловили крыс, а собакам нет. Таким образом, собаки могут пересечь канал только по мосту Риалто. Это и есть «Собачья переправа», no xe vero?[20]
Кое-что из уличного жаргона я мог перевести и без их помощи. О любом монахе или священнике они говорили: «le regiozo», что могло означать «болван»; я долго не мог понять, что они просто исковеркали слово «religiozo». Однажды, когда стояла прекрасная летняя погода, они объявили, что переезжают из трюма баржи в La laconda de la Stela. И я понял, что они вовсе не собираются переезжать в какую-то гостиницу под названием «Звездный свет»; просто мои друзья имели в виду, что летом собираются спать на улице. Когда они говорили о женщине как об una largazza, они просто переиначивали слово, обозначающее девушку la ragazza, грубо намекая на то, что у нее большое, словно пещера, интимное отверстие[21]. Фактически бо́льшая часть лексикона портовых ребятишек, как и все их разговоры и интересы, сводились в основном к этой не слишком деликатной теме. Я впитал в себя огромное количество информации, но иногда новые знания больше конфузили меня, чем просвещали.
Тетушка Зулия и брат Варисто приучили меня относиться к тому, что расположено у меня между ног, если я вообще об этом задумывался, как к le vergogne – «стыдному месту». В доках я узнал огромное множество иных терминов. Слово «багаж», которое использовалось для обозначения мужских гениталий, было вполне понятно. Сandelótto[22] было слово вполне уместное для полового органа в состоянии эрекции, подобного крепкой свечке; слово fava[23] употреблялось для похожего на головку конца этого органа, поскольку он слегка напоминал большой боб. Это все было более-менее понятно. Тайной для меня оставалось, почему слово «lumaghétta» употреблялось применительно к женским половым органам. Я понимал, что там у женщины нет ничего, кроме отверстия внизу, а ведь слово «lumaghétta» могло означать маленькую улитку или маленький колышек, с помощью которого менестрели натягивают струны на своей лютне.
Как-то днем, когда я играл вместе с Убалдо и Дорис в доке, вдоль эспланады, толкая перед собой тележку, двигался зеленщик. К нему легкой походкой подошли жены моряков и принялись рыться в его товаре.
Одна из женщин погладила большой желтоватый огурец, вздохнула и произнесла:
– Il mescolato.
Остальные женщины похотливо захихикали. Я уловил скрытый смысл этого слова, означавшего «возбудитель».
Через некоторое время появились двое стройных молодых людей, которые принялись прогуливаться по эспланаде рука об руку, странной подпрыгивающей походкой. Одна из портовых женщин закричала:
– Жених и невеста!
Другая бросила презрительный взгляд на молодого человека, который выглядел более изящным, и пробормотала:
– У этого парня щель под чулками.
Я никак не мог взять в толк, о чем они толкуют, а объяснение Дорис мне тоже ничего не дало:
– Существует определенный тип мужчин, которые делают с другим мужчиной то, что обычно настоящий мужчина делает только с женщиной.
Итак, в моем образовании оказался очень большой пробел: я не имел четкого представления, что настоящий мужчина делает с женщиной.
Поймите, я не был совсем уж темным в вопросе взаимоотношений полов, во всяком случае не больше, чем остальные дети из венецианского высшего общества, или, как я думаю, дети из высшего общества в любой другой европейской стране. Мы сами не помнили этого отчетливо, но все мы рано узнали об этом от наших матерей или нянек или от тех и других.
Оказывается, матерям и нянькам с незапамятных времен известно, что лучший способ успокоить дитя или уложить его побыстрее спать – это проделать с ним акт manustuprazión. Я много раз видел, как мать проделывала это с младенцем, чей bimbin был таким маленьким, что она могла манипулировать им с помощью всего двух пальцев. Однако крошечный орган поднимался и рос, конечно, совсем не в таких пропорциях, как у взрослого мужчины. Пока женщина делала это, малыш дрожал от возбуждения, а затем улыбался, после чего корчился в сладостных судорогах. Малыш не извергал spruzzo (струю), но не было никаких сомнений в том, что он наслаждался оргазмом. После этого его маленький bimbin уменьшался до первоначальной величины, ребенок успокаивался и быстро засыпал.
Разумеется, и моя мать часто проделывала так со мной, и я полагаю, что это хорошо для ребенка. Подобные ранние манипуляции, кроме того что являлись отличным успокоительным средством для малышей, явно стимулировали развитие их органов. Матери Востока не практиковали подобного, и это упущение становилось все более очевидным по мере того, как ребенок рос. Я видел на Востоке раздетыми многих мужчин, и почти все они имели член меньше моего.
Хотя наши матери и няньки переставали заниматься этим, когда мальчику исполнялось два года (в этом возрасте его также начинали отучать от грудного молока и знакомили с вином), тем не менее в памяти у каждого малыша оставалось смутное воспоминание. Более того, мальчик не терялся и не пугался, когда вырастал и становился подростком и этот орган начинал привлекать его собственное внимание. В этом случае, когда мальчик просыпался ночью, касаясь рукой своего члена в состоянии эрекции, он знал, чего хочет.
– Холодной банной губки, – обычно говорил брат Варисто своим ученикам. – Это позволит вам днем не отвлекаться от занятий, а ночью избавит от риска опозориться.
Мы подобострастно выслушивали его, но по дороге домой смеялись над учителем. Возможно, у монахов и священников все же бывает непроизвольное семяизвержение, и они чувствуют в связи с этим разочарование и вину. Ни один здоровый мальчик моего возраста никогда не станет из-за этого переживать. И никто не предпочтет холодный душ удовольствию сделать со своим candelòtto то, что его мать делала, когда тот был еще bimbin. Тем не менее Убалдо был преисполнен презрения, когда узнал об этих ночных играх, которые до сего времени являлись моим единственным сексуальным опытом.
– Что? Ты все еще мстишь священникам? – издевался он. – У тебя никогда не было девчонки?
Снова почувствовав себя невеждой, я спросил:
– Ты думаешь, что уже пора?
– Ставлю пять против одного, – заявила Дорис без тени румянца и добавила: – Ты должен завести себе smanza. Сговорчивую подружку.
Я подумал об этом и сказал:
– Но я не знаю ни одной девушки, которой мог бы это предложить.
Кроме тебя, а ты еще слишком мала.
Она задрала нос и сердито заявила:
– Может, у меня еще и нет волос на «артишоке», но мне уже исполнилось двенадцать, а это подходящий возраст для замужества!
– Я не собираюсь ни на ком жениться, – запротестовал я. – Только для…
– О нет! – перебил меня Убалдо. – Моя сестра – неиспорченная девушка.
Возможно, моих читателей позабавит утверждение, что Дорис, которая говорила такие вещи, могла быть «неиспорченной девушкой». Однако здесь мы сталкиваемся с тем, что было в порядке вещей как для высших, так и для низших слоев нашего общества, – с почтительным отношением к девичьей невинности. Как среди lustrissimi, так и среди popolazo она ценилась больше, чем все остальные женские достоинства: красота, очарование, нежность и скромность. Девушки могли быть некрасивы и злобны, косноязычны, невежливы и неряшливы, но они обязательно должны были сохранить нетронутой тонкую плоть девственной плевы. Хочу заметить, что в этом отношении большинство примитивных варваров-дикарей Востока стоит выше нас: они ценят женщину за иные качества, не имеющие отношения к затычке в ее интимном отверстии.
Что же касается нашего высшего общества, то девственность здесь никак не связана с целомудрием, скорее это предмет торга, и родители охраняют дочь, ведя холодные расчеты, словно речь идет о рабыне на рынке. За дочь или рабыню, как и за бочонок вина, если они запечатаны и к ним никто не прикасался, назначают высокую цену. И родители продают своих невинных дочерей для того, чтобы получить прибыль или возвыситься в обществе. Низший же класс настолько глуп, что считает, будто для них лучше, если их дочери будут высокоморальными и сохранят свою девственность, в этом они стараются подражать высшему обществу. Да к тому же они легко пугаются угроз церкви, а та требует сохранения девственности как своего рода проявления добродетели; таким же способом истинные христиане выказывают добродетель, отказываясь от мяса во время Великого поста.
Однако еще в те дни, когда я был мальчиком, я, помнится, удивлялся тому, скольким девушкам, принадлежащим разным слоям общества, в действительности удалось остаться «неиспорченными», следуя основным принятым в нем предписаниям. Как только я повзрослел и у меня отросли темные волосы на моем «артишоке», я был вынужден слушать нотации от брата Варисто и тетушки Зулии относительно морали и физической опасности отношений с испорченными девушками. С пристальным вниманием я слушал, как они описывали этих низких тварей, беспокоясь, как бы я не связался с ними, и всячески их поносили. Мне хотелось быть уверенным, что я узнаю плохую девушку с первого взгляда, потому что я всем сердцем надеялся вскоре повстречаться с одной из них. Это казалось весьма вероятным: единственное, что я вынес из этих бесконечных нотаций, – плохих девушек значительно больше, чем хороших.
Этому есть и еще одно подтверждение. Венеция – не слишком-то приличный город и не стремится стать таким. Все отбросы здесь попадают прямо в каналы. Уличный мусор, кухонные очистки, содержимое ночных горшков и уборных – все это сливается в ближайший канал и быстро уносится прочь. Дважды в день прилив, который проникает повсюду, захватывает все, что лежит на дне и отложилось на стенах каналов. Затем отлив уносит с собой все это через лагуну, мимо острова Лидо, в открытое море. Благодаря этому в городе сохраняются чистота и свежесть, но рыбаки часто страдают от неприятных уловов. Многие из них обнаруживают у себя на крючках или в сетях блестящие бледно-голубого или пурпурного цвета трупы только что родившихся младенцев. Хорошо еще, что лишь половину населения Венеции составляют женщины, а из них, возможно, только половина находится в детородном возрасте. Таким образом, ежегодный улов несчастных младенцев косвенно свидетельствует о дефиците «неиспорченных» венецианских девушек.
– Всегда есть сестра Даниэля Малгарита, – сказал Убалдо. Он не вел счет порядочным девушкам, совсем наоборот: он перебирал в уме знакомых женщин, которые могли бы отучить меня от мести священникам и превратить в мужчину. – Она сделает это с любым, кто заплатит ей багатин.
– Малгарита – жирная свинья, – возразила Дорис.
– Да, это точно, – согласился я.
– Кто ты такой, чтобы глумиться над свиньями? – возмутился Убалдо. – У них есть даже свой ангел-хранитель. Святой Тонио очень любил свиней.
– Ему бы не понравилась Малгарита, – резко сказала Дорис. Убалдо продолжил:
– Конечно, еще есть мать Даниэля. Она сделает это, даже не попросив с тебя багатина.
Мы с Дорис возмущенно зашумели: это было совсем уж отвратительно. Затем она произнесла:
– Кто-то там внизу машет нам.
В тот полдень мы втроем лодырничали на крыше. Крыши у нас – любимое место, где проводят досуг люди из низших слоев общества. Из-за того, что простые дома в Венеции имеют лишь один этаж и у них всех плоские крыши, людям нравится прогуливаться или сидеть там, развалясь, и наслаждаться видом. Благодаря этому преимуществу можно обозревать улицы и каналы внизу, лагуну и корабли, а также все наиболее элегантные венецианские здания, которые высятся рядом: с крыши видны купола и шпили церквей, колоколен, резные фасады палаццо.
– Это наш лодочник, – ответил я. – Он ждет меня. Микеле откуда-то перегоняет домой нашу лодку. Я тоже могу поехать с ним.
Вообще-то мне не было никакой нужды отправляться домой до того, как колокола прозвонят время вечернего coprifuoco (своего рода комендантского часа); предполагается, что после этого всем честным жителям, кто еще не вернулся домой, следует нести фонари в знак своих добрых намерений. Но, по правде говоря, я испугался: а вдруг Убалдо начнет настаивать на моем немедленном совокуплении с какой-нибудь портовой женщиной или девушкой. Я опасался не самого приключения, даже если бы мне досталась такая грязнуля, как мать Даниэля, я боялся совершить какую-нибудь глупость, поскольку совершенно не знал, как вести себя с женщиной.
Время от времени я старался искупить свое грубое отношение к бедному старому Микеле: в тот день я забрал у него весла и сам погреб в сторону дома, пока старик отдыхал под навесом. Мы плыли и разговаривали; он рассказал мне, что собирается отварить лук, когда приедет домой.
– Отварить лук? – переспросил я, не уверенный, что правильно его расслышал.
Чернокожий раб объяснил, что страдает от извечного проклятия лодочников: поскольку людям этой профессии приходится проводить бо́льшую часть времени, сидя в лодке на жесткой и мокрой скамье, они часто подвержены геморрою. Наш домашний medego, сказал Микеле, прописал ему простое средство от этого недуга.
– Нужно отварить лук, чтобы он стал мягким, а потом сделать из него комок и засунуть туда, после чего следует обвязать чресла, чтобы лук не выпал. Говорят, что это очень хорошо помогает. Если у вас когда-нибудь будет геморрой, мессир Марко, попробуйте это средство.
Я сказал ему, что, конечно же, попробую, и забыл об этом. Не успел я появиться дома, как ко мне пристала с нравоучениями тетушка Зулия.
– Добрый брат Варисто сегодня был здесь, он был так сердит, что его почтенное лицо сделалось ярко-красным, как его тонзура.
Я заметил, что в этом нет ничего необычного.
Тетушка Зулия взволнованно продолжила: – Marcolfo, который не ходит в школу, должен держать рот на замке. Брат Варисто сказал, ты снова прогуливал уроки. На этот раз больше недели. Завтра к вам в класс придут принимать декламацию, что бы это ни было, Censori de Scole[24], кто бы они ни были. И не вздумай снова прогулять. Монах сказал мне, а я говорю тебе, молодой человек: хочешь ты того или нет, но завтра ты отправишься в школу.
В ответ я произнес слово, заставившее тетушку Зулию ахнуть, и прошествовал в свою комнату, чтобы там предаться дурному настроению. Я отказался выйти, даже когда меня позвали ужинать. Но к тому времени, когда колокола прозвонили coprifuoco, мое доброе начало стало постепенно брать верх над дурным. Я подумал про себя: «Когда я сегодня хорошо вел себя по отношению к Микеле, это его порадовало. Пожалуй, мне следует сказать слова извинения старой Зулии».
(Теперь-то я понимаю, что считал «старыми» почти всех людей, кого знал в юности. В действительности очень немногие из них были стариками, просто они казались такими моим молодым глазам. Служащий Торгового дома Исидоро и мажордом Аттилио и правда были уже пожилыми: примерно такого же возраста, как я сейчас. Однако брат Варисто и чернокожий раб Микеле вряд ли были старше среднего возраста. Зулия, конечно же, казалась мне старой, потому что она была ровесницей моей матушки, а та уже умерла. Подозреваю, однако, что на самом деле няня была на пару лет моложе Микеле.)
Тем вечером я твердо решил исправиться, а потому, не став ждать, когда Зулия совершит свой обычный вечерний обход дома, сам отправился к ее маленькой комнатке, постучал в дверь и, не дожидаясь приглашения, открыл ее. Я всегда считал, что слуги ничего другого ночью не делают, а только спят, чтобы восстановить силы для следующего дня. Но то, что происходило тем вечером в комнате тетушки Зулии, никак нельзя было назвать сном. Это было нечто ужасное и нелепое: оно привело меня в изумление и стало для меня уроком.
Прямо передо мной на кровати виднелась пара огромных подпрыгивающих вверх-вниз ягодиц. Это были очень характерные ягодицы, оттого что они были пурпурно-черного цвета, как баклажаны, и еще более приметные, потому что были обвязаны полосой материи, которая поддерживала бледно-желтый лук, лежащий в расселине между ними. При моем внезапном появлении раздался потрясенный вопль и ягодицы скакнули из освещенного свечой места в темный угол комнаты. Это движение явило моему взору распростертое на кровати белое тело, напоминающее рыбу, – голую Зулию, которая лежала навзничь, широко раскинув ноги. Ее глаза были закрыты, потому женщина и не заметила моего появления.
Как только ягодицы резко оторвались от нее, Зулия издала вопль, свидетельствующий об утрате, и продолжила двигаться так, словно подскакивала. Я всегда видел свою няню в нарядах кричащей славянской расцветки, длиной до пола и с множеством оборок. Плоское славянское лицо женщины было таким некрасивым, что я никогда даже не пытался представить ее ширококостное тело обнаженным. Теперь же я жадно взирал на картину, что так живо разыгрывалась передо мной, причем одна деталь показалась мне настолько выдающейся, что я не смог устоять и удивленно выпалил:
– Тетушка Зулия, а у тебя ярко-красная родинка – там, внизу, на твоей…
Она шлепком свела вместе свои мясистые ноги, и при этом можно было услышать, как широко распахнулись ее глаза. Служанка попыталась схватить покрывало, но Микеле уже воспользовался им, чтобы прикрыться, когда спрыгнул, так что ей пришлось довольствоваться простыней. Это был момент ужасного смятения: любовники теребили ткань, пытаясь укрыться ею. Следом наступил более продолжительный момент замешательства и оцепенения, при этом на меня уставились две пары вытаращенных глаз, почти таких же больших и блестящих, как луковицы. Я поздравил себя, потому что первым обрел спокойствие. Сладко улыбнувшись своей няне, я произнес, нет, не слова извинения, которые собирался ей принести, но слова отъявленного шантажиста.
С самодовольной уверенностью я заявил:
– Я не пойду завтра в школу, тетушка Зулия. – После чего вышел из комнаты и прикрыл за собой дверь.
Теперь я знал, что буду делать на следующий день, и в предвкушении этого провел беспокойную ночь. Я проснулся и оделся еще до того, как поднялись слуги, и на ходу перекусил булочкой и глотком вина, когда пересекал кухню, чтобы отправиться в жемчужное утро. Переходя через многочисленные мосты, я спешил по пустынным улицам туда, где ребятишки, обитавшие на грязных баржах, только еще выходили из своих жилищ. Учитывая то, о чем я хотел их попросить, разумнее было бы сразу отыскать Даниэля, но вместо этого я отправился к Убалдо и обратился с просьбой к нему.
– В этот час? – спросил он, заметно удивившись. – Малгарита, наверное, еще спит, жирная свинья. Но я посмотрю.
Он нырнул обратно внутрь баржи, и Дорис, которая вечно считала себя самой умной, сказала мне:
– Я не думаю, что тебе следует это делать, Марко.
Я привык к тому, что она всегда лезет во все наши дела, на что сам я никогда не обращал внимания, однако спросил:
– Почему мне не следует этого делать?
– Я не хочу, чтобы ты это делал.
– Это не причина.
– Малгарита – жирная свинья. – Я не мог отрицать, поскольку это было правдой, и она добавила: – Даже я выгляжу лучше, чем Малгарита.
Я рассмеялся совершенно невежливым образом, однако мне хватило такта не сказать, что между жирной свиньей и костлявым котенком небольшая разница.
Стоя в грязи, Дорис капризно топнула ногой и резким голосом произнесла:
– Малгарита сделает это с тобой, потому что ей все равно, с каким мужчиной или мальчиком она этим занимается. А я сделаю это с тобой, потому что мне не все равно.
Я смотрел на Дорис в удивлении – возможно, в тот раз я вообще впервые глядел на нее оценивающе. Девичий румянец проступил даже сквозь грязь на лице, серьезность делала ее миловидной. Во всяком случае, ее чистые глаза были красивого голубого цвета и казались необычайно большими, хотя, возможно, такое впечатление создавалось оттого, что лицо девочки было источено постоянным голодом.
– Однажды ты превратишься в миловидную женщину, Дорис, – сказал я, чтобы успокоить ее. – Если станешь когда-нибудь мыться или хотя бы чиститься. И если твоя фигура перестанет напоминать помело. У Малгариты такие же пышные формы, как у ее матери.
Дорис ядовито заметила:
– В действительности она скорее смахивает на своего отца, поскольку, как и он, отрастила усы.
В этот момент голова с неряшливыми волосами и слипающимися глазами высунулась в одну из многочисленных дыр в трюме баржи и Малгарита позвала меня:
– Давай заходи, пока я не надела платье, а то придется опять снимать его!
Я уже собрался идти, когда Дорис сказала:
– Марко! – Я повернулся к ней в нетерпении, и девочка добавила: – Ладно, не важно. Ступай развлекаться со своей свиньей.
Я протиснулся внутрь и пополз по гнилым доскам темного промозглого трюма, пока не уперся в то его отделение, где на тюфяке, набитом тряпьем и камышом, сидела на корточках Малгарита. Мои руки нащупали ее прежде, чем я разглядел девушку; ее голое тело было таким же потным и ноздреватым, как и бревна, из которых была сделана баржа. Она сразу же сказала:
– Никаких чувств, пока я не получу свой багатин.
Я отдал ей медную монету, и Малгарита легла навзничь на тюфяк.
Я оказался над ней в позиции, в которой видел накануне Микеле. Внезапно я отшатнулся, так как громко раздалось: бум! Что-то ударилось снаружи в корпус баржи, как раз над моим ухом, а затем послышался пронзительный визг! Портовые мальчишки развлекались, играя в одну из своих самых любимых игр. Кто-то поймал кота, а это настоящий подвиг, хотя Венеция и изобиловала кошками, и привязал его к борту баржи, а затем мальчишки по очереди принялись разбегаться и ударяться в него головой, соревнуясь, кто первым расплющит кота до смерти.
Как только мои глаза привыкли к темноте, я заметил, что Малгарита и правда была волосатой. Ее сияющие в темноте бледным светом груди казались единственным местом на теле, где не росли волосы. Вдобавок к беспорядочной копне волос у нее на голове и темному пушку над верхней губой ее ноги и руки тоже были покрыты волосами, большие пучки волос свисали из подмышек. Из-за темноты в трюме и настоящего куста, растущего на «артишоке» молодой женщины, я мог разглядеть, что ее женские прелести гораздо хуже, чем у тетушки Зулии. (Тем не менее я мог обонять их, так как Малгарита, как и большинство обитателей порта, не мылась.) Ожидалось, что я сам вставлю куда-то туда, но…
Бум! Удар в корпус и последовавший за этим вопль кота сбили меня с толку. Слегка озадаченный, я почувствовал рядом щель Малгариты.
– Почему ты играешь с моей pota? – требовательно спросила она, употребив для названия этого отверстия самое вульгарное слово.
Я рассмеялся и нетвердым голосом произнес:
– Я пытаюсь отыскать… э-э-э… твою lumaghétta.
– Зачем? Тебе это без пользы. Вот то, что ты хочешь.
Она протянула одну руку и раздвинула себя, а другой рукой вставила мой член внутрь. Сделать это оказалось легко, так как ее отверстие было уже изрядно разношено.
Бум! И снова вопль!
– Какой ты неуклюжий, толкай его снова! – сказала Малгарита брюзгливо и сделала быстрое ответное движение.
Какое-то время я лежал, пытаясь не обращать внимания на то, какая она свинья, на ее «аромат», на всю мрачную обстановку, отчаянно
стараясь насладиться незнакомой, теплой влажной полостью, которая окружала меня.
– Давай быстрее, – заныла Малгарита, – я еще не мочилась сегодня утром.
Я принялся подскакивать, как это делал Микеле, но тут вдруг в трюме баржи стало еще темней. Хотя я старался сдержаться и вкусить все сполна, произошло непроизвольное семяизвержение, причем сам я при этом не ощутил никакого удовольствия.
Бум! Мяу-ууу!
– О, che braga! Как ее много! – с отвращением произнесла Малгарита. – Теперь мои ноги будут склеены целый день. Прекрасно! А теперь слезай, дурак, мне надо попрыгать!
– Что? – произнес я нетвердым голосом.
Малгарита вывернулась из-под меня, встала и отскочила назад. Она прыгнула сначала вперед, а потом снова обратно; баржа закачалась.
– Рассмеши меня! – приказала она между прыжками.
– Что? – спросил я.
– Расскажи мне какую-нибудь смешную историю! Ух, это был седьмой прыжок. Я же сказала, рассмеши меня, marcolfo! А может, ты хотел сделать мне ребеночка?
– Что? Я не понимаю!
– Ладно, не бери в голову. Лучше я чихну вместо этого. – Она сгребла клок своих волос, сунула их лохматые концы в ноздрю и раскатисто чихнула.
Бум! Мя-у-у-у… Жалобный вопль кота умер, очевидно, вместе с ним самим. Я мог расслышать, как мальчишки переругивались, обсуждая, что же делать с его трупом. Убалдо хотел запустить дохлым котом в нас с Малгаритой, а Даниэль предлагал подбросить его к двери лавки какого-нибудь иудея.
– Надеюсь, я все вытрясла, – сказала Малгарита, вытирая свои бедра какой-то тряпкой с кровати.
После этого она кинула ее обратно на тюфяк, направилась в противоположный конец трюма, присела на корточки и принялась мочиться. Я ждал, думая, что кому-то из нас следует что-нибудь сказать. Наконец я решил, что ее мочевой пузырь неистощим, и выполз из трюма баржи тем же путем, которым попал туда.
– Sana capàna! – закричал Убалдо, как только я присоединился к компании. – Как все прошло?
Я выдал ему улыбку бывалого человека. Все мальчишки, понятное дело, завопили и зашикали, а Даниэль сказал:
– Моя сестра хороша, да, но мать еще лучше!
Дорис нигде не было видно, и я был этому рад, потому что не знал, как посмотрю ей в глаза. Я совершил свое первое открытие, короткий набег в царство мужчин. Однако я не очень-то гордился собой и этим своим достижением. Я чувствовал себя грязным и был уверен, что весь пропитался запахом Малгариты. Я жалел, что не послушался Дорис и все-таки пошел на это. Если подобное необходимо для того, чтобы стать мужчиной, и если это именно то, что делают с женщиной, что ж – хорошо, я сделал это. С этого момента я мог гордиться собой, как и все другие мальчишки, и это было приятно. В глубине же души я решил раз и навсегда быть к тетушке Зулии добрей. Я не стану дразнить ее тем, что увидел в комнате, презирать свою няню, или кому-то об этом рассказывать, или шантажировать Зулию, или угрожать ей – мне было жаль бедную женщину. Если я чувствовал себя грязным и жалким после эксперимента с простой портовой девчонкой, то насколько же скверно должна была чувствовать себя моя няня из-за того, что никто, кроме презренного чернокожего раба, не захотел заняться с ней этим.
Однако мне не представилось возможности продемонстрировать свое благородство. Когда я появился дома, то обнаружил, что все слуги находятся в смятении из-за того, что Зулия и Микеле ночью исчезли.
Мажордом Аттилио уже вызвал sbiri. Эти сильно смахивающие на обезьян полицейские сделали типичные для них выводы: Микеле насильно увез Зулию в своей лодке, или по какой-то причине они вместе уплыли прошлой ночью в лодке, перевернулись и утонули. В связи с этим полицейские собирались попросить рыбаков побережья Венецианской лагуны внимательно следить за своими крючьями и сетями, а крестьян на равнине за Венецией – присматриваться к чернокожим лодочникам, сопровождающим захваченную белую женщину. После этого они решили обследовать канал возле нашего дома и обнаружили, что лодка спокойно пришвартована на своем месте. После этого sbiri принялись ломать головы над новыми вариантами разгадки происшествия. В любом случае, если бы они поймали Микеле, даже без женщины, они бы с удовольствием убили его. Сбежавший раб у нас фактически считается вором, потому что он украл собственность хозяина – свою собственную жизнь.
Я же помалкивал насчет того, что знал. Я был убежден, что Микеле и Зулия, встревоженные тем, что я обнаружил их низменную связь, скрылись вместе. В любом случае, их с тех пор так больше никто и не видел и о них так ничего и не услышали. Должно быть, беглецы держали путь куда-нибудь в самый отдаленный уголок Земли, возможно на родину Микеле, в Нубию, или в Богемию, на родину Зулии, где они смогли бы продолжить свою гнусную связь.
Как ни странно, но в тот раз я действительно, по разным причинам, почувствовал себя виноватым. Только представьте: по доброй воле, без чьего-либо принуждения, я отправился в церковь для того, чтобы исповедаться. Я не пошел в храм, расположенный в нашем confinо Сан
Феличе, так как старый падре Нунзиата знал меня так же хорошо, как и местные sbiri, мне же требовался более беспристрастный слушатель. Итак, я отправился в базилику Сан Марко. Никто из тамошних священников не знал меня, к тому же здесь покоился прах моего тезки святого, и я надеялся на его сострадание. В огромном сводчатом нефе, среди всего этого сверкающего золота и мрамора, среди множества знаменитых святых, изображенных на мозаике потолка, я чувствовал себя подобно крошечному клопу. Все в этом прекрасном здании было значительней, чем в реальной жизни, включая и звучную музыку, что трубила и мычала с rigabèlo[25]; сооружение казалось слишком маленьким, чтобы вместить так много звуков. Базилика Сан Марко всегда бывала переполненной, и мне пришлось стоять в очереди вместе с теми, кто хотел исповедаться. Наконец я вошел внутрь и начал свое очищение:
– Святой отец, мое любопытство завело меня слишком далеко, заставив сбиться с пути добродетели… – Какое-то время я продолжал в том же духе, пока священник не потребовал нетерпеливо, чтобы я не потчевал его рассказом обо всех тех обстоятельствах, которые предшествовали моим проступкам. Мне пришлось, хотя и с большой неохотой, вернуться к формуле «грешен в мыслях, словах и поступках», после чего падре предписал мне определенное количество Paternosters и Avemarias[26]. Я покинул кабинку, чтобы начать читать эти молитвы, и тут меня ослепила вспышка яркого света.
Я имею в виду – иносказательно ослепила: настолько сильное потрясение я испытал, когда взгляд мой впервые упал на донну Иларию. Конечно, тогда я еще не знал ее имени, а знал лишь одно: что никогда прежде не видел такой красивой женщины и что сердце мое теперь принадлежит ей. Она как раз вышла из исповедальной кабинки, и ее вуаль была поднята. Я не мог даже поверить, что такой очаровательной даме надо исповедоваться хоть в каком-то незначительном прегрешении, но, прежде чем красавица опустила свою вуаль, я заметил, как блеснули слезы в ее сияющих глазах. Я услышал скрип, с которым священник опустил окошко исповедальной кабинки, когда женщина покинула ее, и тоже вышел следом. Он что-то сказал молящимся, которые ожидали в очереди; те громко заворчали, но разошлись по другим очередям. Священник присоединился к донне Иларии, и они присели рядышком на свободную скамью.
Находясь словно бы в каком-то трансе, я подошел поближе, скользнул на пустующую скамью, расположенную напротив, и принялся за ними наблюдать. Хотя оба сидели склонив головы, я мог разглядеть, что священник был молод и красив какой-то суровой красотой. Вы не поверите, но я почувствовал приступ ревности оттого, что моя дама, моя дама, не выбрала какого-нибудь старого хрыча, чтобы поделиться с ним своими проблемами. Оба они, я мог разглядеть это даже сквозь ее опущенную вуаль, шевелили в молитве губами, но делали это как-то странно. Я предположил, что священник читает ей какую-нибудь литанию, и испытывал сильное любопытство, что же такого могла красавица сказать во время исповеди, что это потребовало столь пристального внимания со стороны ее исповедника. Однако особо я не задумывался, поскольку был поглощен созерцанием ее красоты.
Как мне описать донну Иларию? Когда мы смотрим на монумент, или на сооружение, или на какое-либо другое творение архитектуры или искусства, мы отмечаем то один, то другой его элемент. И при этом иной раз какая-то определенная деталь бывает настолько достойна внимания, что компенсирует всю остальную посредственность. Однако человеческое лицо никогда не воспринимается как набор деталей. Оно или поражает нас сразу же всей полнотой своей красоты, или нет. Если мы скажем о какой-то женщине, что у нее очаровательно изогнуты брови, сразу станет ясно, что нам пришлось здорово всматриваться, чтобы это заметить, и что остальные ее черты привлекают еще меньше внимания.
Так вот, у Иларии были прекрасный здоровый цвет лица и сверкающие темно-рыжие волосы, но это не редкость для венецианских женщин. Я могу сказать, что ее глаза были такими живыми, что казалось, они излучают свет вместо того, чтобы отражать его. Что у нее был такой подбородок, что хотелось прикоснуться к нему ладонью. У нее был нос, который обычно называют «веронским», поскольку чаще всего он встречается именно там, – тонкий, выступающий, но по форме похожий на гладкий нос лодки.
Ее рот я хочу отметить особо. Форма этого рта была утонченной, и он словно обещал быть мягким, когда другие губы прижмутся к нему. Более того, когда Илария и священник наконец встали, окончив свои молитвы и коленопреклонения, она снова присела рядом с ним и произнесла несколько слов нежным голосом. Я не разобрал их, но думаю, это было что-то вроде:
– Я присоединюсь к вам за часовней, святой отец, после вечерней службы.
Также я уловил, как она добавила:
– Чао.
Это венецианский способ говорить «schiavo» – «я твой раб», и я подумал, что красавица слишком уж фамильярно прощается со священником. Помню, в тот раз я еще заметил ее необычную манеру говорить: «Я п-присоединюсь к вам за ч-ч-часовней, святой отец, после вечерней службы. Ч-ч-чао». Каждый раз, когда женщина открывала рот, чтобы произнести звук «п» или «ч», она слегка заикалась и растягивала его. При этом казалось, что ее губы складывались в ожидании поцелуя. Это выглядело восхитительно.
Я напрочь позабыл, что собирался получить прощение и отпущение грехов за свои проступки, и последовал за незнакомкой из церкви. Вряд ли она знала о моем существовании, но покинула базилику Сан Марко путем, который, казалось, специально выбрала для того, чтобы избежать преследования. Двигаясь так быстро и ловко, как я бы не смог, даже если бы меня преследовали sbiri, женщина пробралась сквозь толпу в атриуме и исчезла. Изумившись, я обошел базилику снаружи, прошел через все аркады, окружавшие обширную пьяццу, затем, заинтригованный, несколько раз пересек площадь, минуя стаи голубей, осмотрел другую маленькую пьязетту, дошел от колокольни до двух столбов на берегу. В отчаянии я вернулся к главной церкви и принялся заглядывать в каждый уголок часовни и святилища. Совершенно опустошенный, я с трудом поднялся по ступеням к лоджии, где стояли золотые кони. В конце концов с разбитым сердцем я вернулся домой.
Проведя бессонную ночь, я снова отправился на следующее утро прочесать церковь и ее окрестности. Должно быть, я выглядел как заблудшая душа в поисках утешения. Прекрасная незнакомка представлялась мне ангелом, спустившимся с небес лишь однажды; я так и не нашел ее. Наконец я в мрачном настроении отправился к портовым ребятишкам. Мальчишки приветственно отсалютовали мне, а Дорис окинула взглядом, полным презрения. В ответ я издал горький вздох. Убал-до проявил заботу и спросил, о чем я горюю. Я рассказал ему, что отдал свое сердце прекрасной даме, а затем потерял ее. Все ребята принялись смеяться надо мной, кроме Дорис, которая выглядела пораженной.
– Я смотрю, теперь у тебя на уме только largazze, – сказал Убалдо. – Ты что, собираешься стать петухом при каждой курице на свете?
– Она взрослая женщина, а не девчонка вроде Малгариты, – возразил я. – И слишком возвышена, чтобы даже думать о таких вещах…
– Как pota! – хором воскликнули несколько мальчишек.
– В любом случае, – произнес я, растягивая слова, – что касается pota, то все женщины одинаковы.
Я говорил как человек, умудренный опытом, – к этому времени я уже видел обнаженными двух женщин.
– Я ничего не знаю об этом, – задумчиво произнес один из мальчишек. – Но однажды я слышал от одного много повидавшего моряка, как распознать женщину, наиболее желанную в постели.
– Расскажи нам! Расскажи! – раздался хор голосов.
– Когда она стоит прямо, сомкнув ноги, то в маленький треугольник между ее «артишоком» и внутренней стороной бедер должен проникать свет.
– У твоей дамы есть треугольник? – спросил меня кто-то.
– Я видел ее лишь однажды, да и то в церкви! Неужели ты думаешь, что в церкви она была раздетой?
– Хм, а у Малгариты есть треугольник?
На этот раз вместе со мной хором ответили несколько мальчишек: – Я и не подумал посмотреть.
Малгарита в ответ хихикнула, а затем еще раз, когда ее брат сказал:
– Ты бы все равно не увидел. Ее зад слишком отвисает сзади, а груди спереди.
– Давайте посмотрим у Дорис! – закричал кто-то. – Эй, Дорис! А ну-ка встань прямо, соединив вместе ноги, и подними юбку!
– Попросите лучше настоящую женщину! – глумилась Малгарита. – Она ведь даже еще не знает, то ли ей нести яйца, то ли давать молоко.
Я ожидал, что со стороны Дорис последует немедленный отпор, однако она лишь всхлипнула и убежала.
Весь этот спор, как я теперь понимаю, был весьма удивительным, а может даже, и поучительным, но тогда мое отношение было несколько иным. Я сказал:
– Если я увижу свою даму снова, то покажу ее вам, ребята! Может, вам удастся проследить за ней лучше, чем мне, и тогда вы скажете мне, где она живет.
– Нет уж, grazie![27] – резко ответил мне Убалдо. – Станешь приставать к знатным дамам, так мигом окажешься между столбами!
Даниэль щелкнул пальцами:
– Это напомнило мне кое о чем. Я слышал, что сегодня в полдень у столбов состоится бичевание. Какой-то несчастный ублюдок рискнул и проиграл. Пошли посмотрим.
Мы так и сделали. Бичевание было публичным наказанием, а столбы, о которых я уже упоминал, находились на берегу пьязетты Сан-Марко. Одна из колонн посвящена моему тезке святому, а другая – прежнему покровителю Венеции, святому Теодоро, которого у меня на родине зовут Тодаро. Все публичные наказания и казни злодеев проводились здесь, «между Марко и Тодаро», как мы говорили.
Главным действующим лицом в тот день был человек, нам, мальчишкам, хорошо известный; мы не знали только его имени. Его везде называли Ил Зудио, что значит «иудей» или «ростовщик», а обычно и то и другое. Он проживал в убогой еврейской лачуге (burgheto), рядом с такими же, как он сам, но тесная лавка, в которой Ил Зудио обменивал и ссуживал деньги под проценты, располагалась на Мерчерии. Там мы с мальчишками совершали большинство наших краж и часто видели его склонившимся над столом для подсчетов. Его волосы и борода, похожие на курчавые красные лишайники, стали седыми, на его длинном одеянии виднелась круглая желтая заплата, которая свидетельствовала, что он иудей, а красная шляпа означала принадлежность к западным иудеям.
В тот день в толпе находилось огромное число его соплеменников, большинство тоже в красных шляпах, но попадались и некоторые в желтых головных повязках, подчеркивающих их левантийское происхождение. Возможно, они бы и не пришли сюда по своей воле смотреть, как их соплеменника будут публично сечь и унижать, однако, согласно венецианским законам, присутствие всех взрослых мужчин-иудеев было в таких случаях обязательным. Разумеется, в большинстве своем толпа состояла вовсе не из евреев; горожане собрались просто из любопытства, необычно было и то, что среди зевак на сей раз оказалось необычайно много женщин.
Иудея обвиняли в обычном преступлении – в проявлении чрезмерно корыстного интереса к займам, – но сплетни приписывали ему более изощренные интриги. Широко распространился слух, что он, в отличие от любого христианского ростовщика, который имеет дело лишь с ювелирными украшениями, посудой и другими ценностями, брал в залог и давал деньги за письма, написанные хоть и на простой бумаге, но отличавшиеся неосторожным или компрометирующим содержанием. А поскольку множество венецианок нанимали писцов, чтобы те писали для них письма такого рода или же читали им послания, которые они сами получили, то, скорее всего, именно этим и объясняется то, что многие женщины хотели посмотреть на иудея и узнать, не осталось ли у него копий компрометирующей их корреспонденции. А может быть, они, как и все женщины, просто хотели посмотреть, как будут сечь мужчину.
Ростовщика сопровождали несколько стражников gastaldi, одетых в форму, а также положенный заключенному для утешения член Братства Справедливости. Сей монах был одет в длинное одеяние и скрывал свое лицо под опущенным капюшоном, в котором были вырезаны отверстия для глаз; он считал унизительным для себя утешать иудея. Представитель Quarantia[28] стоял на том месте, где днем раньше стоял я, на украшенной четырьмя конями лоджии Сан-Марко, и сверху читал толпе звенящим голосом:
– Ввиду того, что обвиняемый Мордехай Картафило вел себя жестоко, посягая на мир и честь Республики, а также на добродетель ее граждан… он приговаривается к тринадцати ударам бича, после чего будет заключен в pozzo[29] дворцовой тюрьмы, до тех пор пока представитель трибунала допросит злоумышленника относительно деталей его преступлений…
Иудей, которому задали традиционный вопрос, не имеет ли он жалоб на действия суда, в ответ лишь тяжело и безнадежно вздохнул.
Несчастный сначала сжимался, видя, как на его плечи опускался бич, но затем его поведение изменилось. Сперва он бормотал что-то, затем начал кричать, а под конец застонал. Я осмотрел толпу – христиане одобрительно кивали, а иудеи старательно отводили глаза. И вдруг мой взгляд упал на определенное лицо, задержался на нем, и я принялся пробираться сквозь толпу, чтобы оказаться поближе к наконец-то отыскавшейся потерянной незнакомке.
Позади меня раздался визг, и голос Убалдо произнес:
– Эй! Марко, ты что не слушаешь музыку sinagòga?[30]
Но я даже не повернулся. На этот раз я не хотел рисковать, позволив женщине вновь ускользнуть. Сегодня незнакомка опять была без вуали, чтобы лучше видеть бичевание, и снова я пожирал глазами ее красу. Когда я подобрался к женщине поближе, то увидел, что она стоит рядом с высоким мужчиной в одеянии с капюшоном, почти полностью прикрывавшим его лицо. Оказавшись достаточно близко, я услышал, как этот мужчина бормочет моей прекрасной незнакомке:
– Итак, ты все-таки разговаривала с «мордой».
– И-и-иудей заслужил это, – сказала она, восхитительно надув губки. Мужчина пробормотал:
– Цыпленок перед трибуналом лис.
Красавица рассмеялась, но в смехе ее не было веселья.
– Вы бы предпочли, чтобы я позволила цыпленку пойти к исповеднику, отец?
Меня удивило: неужели этот мужчина настолько стар, что является отцом моей красавицы? Но, заглянув под капюшон, что я легко проделал, будучи ниже его ростом, я узнал священника из базилики Сан Марко, того самого, которого видел накануне. Удивляясь, почему он прячется, прикрываясь своим облачением, я прислушался внимательней, но их бессвязная беседа мне ничего не прояснила.
Мужчина все так же вполголоса пробормотал:
– Вы сделали ставку не на ту жертву. Тот, кто может рассказать, – не тот, кто может слушать.
Женщина снова рассмеялась и надменно сказала:
– Вы никогда не называете имя этого кого-то.
– Зато его называешь ты, – пробормотал мужчина. – А что касается ростовщика, отдай лисицам козла вместо цыпленка.
Она покачала головой.
– Этот некто хоть и старый козел, но имеет друзей среди лисиц.
Мне требуется найти способ, более изощренный, чем «морда».
Мужчина какое-то время молчал. Затем прошептал: – Bravo.
Я посчитал, что он таким образом тихонько выразил свой восторг, поскольку представление с бичеванием как раз закончилось под последний протяжный стон иудея. Толпа приготовилась разойтись.
Моя дама произнесла:
– Да, я подумаю над этой возможностью. Но теперь, – она дотронулась до прикрытой одеянием руки собеседника, – этот некто приближается.
Священник еще ниже надвинул капюшон на лицо и смешался с толпой. А к даме присоединился другой мужчина – седой, краснолицый, одетый так же хорошо, как и она сама. «Возможно, он действительно ее отец», – подумал я. Мужчина сказал:
– Вот ты где, Илария. Как это мы разошлись?
Так я впервые услышал ее имя. Женщина и пожилой мужчина вместе отправились прочь, она трещала о том, «как хорошо прошло бичевание и какой выдался прекрасный день», – в общем, обычная женская болтовня. Я «повис» у них за спиной, достаточно далеко, чтобы не оказаться замеченным, и последовал за ними, словно меня тащили на веревке. Я боялся, что они дойдут лишь до берега, а затем сядут в гондолу или лодку. В таком случае мне было бы тяжело продолжать преследование. Все, у кого не было своих средств передвижения, принялись нанимать лодки. Но Илария со своим компаньоном пошли другой дорогой, прогуливаясь по пьязетте до главной пьяццы. Желая обойти толпу, они остановились рядом со стеной Дворца дожей.
Богатое одеяние Иларии развевалось на фоне похожих на львиные мраморных морд, которые выступали из стены дворца на уровне пояса. Эти самые морды венецианцы прозвали дьявольскими мордами тайной полиции; каждая из них соответствовала определенному виду преступлений: контрабанда, уклонение от налогов, ростовщичество, злодеяние против Республики и так далее. В пасти каждой такой морды имелось отверстие, и с противоположной стороны, внутри дворца, сидели агенты Quarantia, подобно паукам, ожидающим, когда можно будет дернуть сеть. Им не приходилось долго ждать. С годами эти мраморные пасти становились все шире и мягче, поскольку бесчисленные руки с анонимными записками постоянно проскальзывали внутрь, обвиняя в преступлениях своих врагов, кредиторов, неверных любовников, соседей, кровных родственников и просто незнакомцев. Обвинителей привлекало то, что они оставались неизвестными и могли обвинять кого угодно в чем угодно, не предъявляя доказательств. Сколько здесь было возможностей для злобы, клеветы и крушения чужих планов, ведь по нашим законам именно обвиняемый должен был опровергнуть выдвинутые обвинения и доказать свою невиновность. Это было не просто и редко кому удавалось.
Мужчина и женщина обошли площадь по кругу, а я двигался следом, стараясь держаться поближе, чтобы подслушать отрывки их беседы. Затем они вошли в один из домов, стоявших на площади. По поведению слуги, который открыл им дверь, было видно, что они живут здесь. Такие дома в самом сердце города были не слишком пышно украшены снаружи и потому не носили названия палаццо. Они были известны как «немые дома»: по их внешней простоте трудно было судить о благосостоянии их обитателей, являвшихся представителями самых древних и знатных семей Венеции. Вот в одном из таких домов и жила Илария.
Во время своей непродолжительной слежки я сделал два открытия. Из обрывков их разговора даже такому наивному мальчишке, как я, стало очевидно, что седой мужчина приходился Иларии не отцом, а мужем. Это причинило мне боль, но я успокоил себя мыслью, что молодая женщина, у которой старый муж, скорее отдаст предпочтение юноше вроде меня.
Еще я подслушал разговор о празднике, который должен был состояться на следующей неделе. Должен заметить, что на дворе был апрель месяц, двадцать пятого числа отмечался День святого Марка. А в Венеции это еще и праздник цветов и веселья, маскарад, так называемый Карнавал Бутонов. У нас в городе любят праздники и с нетерпением ждут наступления этого дня, ведь после Карнавала потом целых два месяца не бывает никакого веселья.
Мужчина и женщина говорили о костюмах, которые они готовят по этому случаю, и о нескольких балах, на которые были приглашены.
Сердце мое упало: эти праздники проводились за закрытыми дверями, и у меня не было никакой возможности попасть туда. Затем Илария заявила, что она собирается пойти на прогулку с факелами этой ночью. Ее муж запротестовал, говоря об опасности толпы и столкновениях, которые возникают «среди черни», однако Илария со смехом настаивала. Мое сердце при этом, вновь излечившись, забилось в надежде.
Наконец они исчезли внутри своего casa muta[31], а я побежал в лавку, которая, как я знал, находилась неподалеку от Риалто. Ее фасад был увешан масками из материи, дерева и cartapesta[32], раскрашенными в черный, белый и красный цвета: гротескными и комическими, демоническими и очень симпатичными. Я ринулся внутрь, крича мастеру, занимающемуся изготовлением масок:
– Изготовьте мне маску для Карнавала! Маску, которая сделает меня красивым и старым! И чтобы при этом я выглядел мужественным и галантным.
Это случилось утром, в один из последних дней апреля, на празднике. Я сам оделся во все самое лучшее, не прося о помощи слуг. Я надел бархатный светло-красный камзол и лавандового цвета чулки, туфли из Кордовы, которые я надевал очень редко, а поверх всего – тяжелый шерстяной плащ, стремясь таким образом скрыть юношескую стройность фигуры. Я спрятал маску под одежду и вышел из дома, намереваясь проверить свой маскарадный костюм на портовых ребятах. Приблизившись к барже, на которой они обитали, я достал маску и надел ее. На ней были брови и усы, сделанные из настоящих волос, а лицо все в морщинах – загорелый лик моряка, который избороздил далекие моря.
– Эй, Марко! – приветствовали меня мальчишки. – Sana capàna! – Вы узнали меня? Неужели я выгляжу как Марко?
– Гм-м. Теперь, когда ты упомянул об этом… – сказал Даниэль. – Нет, не совсем так, как Марко, которого мы знаем. На кого он похож, как ты думаешь, Болдо?
Я потерял терпение и спросил:
– А разве я не похож на моряка, которому больше двадцати лет?
– Гм-м, – засомневался Убалдо, – уж очень ты для этого маленький…
– Корабельная еда иногда скудна, – пришел на помощь Даниэль. – Это могло замедлить твой рост.
Мне все это очень не понравилось. А тут еще из баржи появилась Дорис, которая немедленно окликнула меня по имени.
От злости я просто зарычал на нее, однако тут же увидел нечто такое, что заставило меня замолчать.
Оказывается, Дорис тоже собиралась на маскарад в честь святого Марка. Она вымыла свои невзрачные волосы, и выяснилось, что они приятного золотисто-соломенного цвета. Девочка дочиста отмыла лицо и напудрилась бледной пудрой, как делали все взрослые венецианки. Она выглядела очень женственно в своем парчовом наряде – обрезанном и переделанном платье моей матушки. Дорис завертелась волчком, заставив юбки взлететь, и застенчиво спросила:
– Я не такая красивая, как та lustrissima дама, которую ты любишь, Марко?
Убалдо пробормотал что-то по поводу «всех этих карликовых дам и кавалеров», а я все еще ошарашенно смотрел на девочку сквозь прорези моей маски.
Дорис настаивала:
– Ты не пойдешь со мной вместе, Марко, на этот праздник? Давай погуляем! Что это тебя так развеселило?
– Твои туфли.
– Что? – прошептала она, и личико ее омрачилось.
– Я смеюсь оттого, что ни одна дама никогда не носила таких ужасных деревянных tofi. – Этим словом в Венеции называют башмаки.
Девочка выглядела невыразимо расстроенной и снова вернулась внутрь баржи. Я некоторое время еще послонялся вокруг, а портовые ребята заверили меня (и почти убедили), что никто не узнает во мне простого мальчишку. После этого я покинул их и отправился на площадь Сан-Марко. Было еще слишком рано, но донна Илария, когда я подслушал ее разговор с мужем, не описала свой костюм. Она могла измениться так же сильно, как и я. Для того чтобы узнать даму сердца, мне пришлось затаиться в засаде за дверью ее дома в ожидании, когда она отправится на первый из балов Карнавала.
Я мог привлечь нежелательное внимание, прячась в дальнем конце аркады подобно глупому новичку-карманнику, однако, к счастью, я был не единственным на пьяцце, кто подобно мне уже вырядился в праздничное платье. Почти под каждой аркой наряженные в костюмы matacin или montimbanco участники карнавала установили свои подмостки задолго до того, как собралась толпа, перед которой они могли блеснуть талантами. Я был доволен, так как это дало мне возможность следить за входной дверью в casa muta.
Montimbanchi, в костюмах, напоминающих одеяния лекарей и астрологов, но более экстравагантных, усыпанных звездами, планетами и солнцами, произносили различные заклинания, проделывали фокусы или извлекали музыку из своих инструментов, чтобы привлечь внимание, а как только они улавливали заинтересованный взгляд какого-нибудь прохожего, то начинали шумно торговать лекарственными растениями – сушеными кореньями, разноцветными жидкостями, молочно-белыми грибами и другими подобными вещами. Еще более ослепительны были matacini, с лицами, раскрашенными по случаю праздника, одетые в клетчатые костюмы с блестками и заплатами. Этим было нечем торговать, кроме собственной ловкости. Они скакали на подмостках вверх и вниз, туда и обратно, исполняя захватывающие акробатические номера и танцы с мечами, они изгибались в фантастических позах, жонглировали мячами и апельсинами, теми и другими одновременно, снова и снова, а затем останавливались, чтобы перевести дыхание, и пускали по кругу шляпы для сбора монет.
День шел своим чередом, бо́льшая часть затейников появилась и расположилась на пьяцце, там же были и продавцы конфетти, сладостей и освежающих напитков. Люди попроще прогуливались, они еще не были одеты в праздничные наряды. Все собирались у помоста и наблюдали за фокусами montimbanco или слушали, как castroni (кастраты) исполняют баркаролы под аккомпанемент лютни, а как только артисты пускали по кругу шляпу или начинали предлагать свои товары, зрители перемещались к следующему помосту. Множество этих людей двигались от одного представления к другому, постепенно приближаясь к тому месту, где стоял я, закутанный в плащ и в маске. Зеваки остановились и начали пялиться на меня, думая, что я им что-нибудь покажу. Это слегка действовало на нервы, но мне ничего не оставалось, как только стоять и потеть – весенний день выдался не по сезону жарким – и притворяться слугой, который дожидается своего хозяина.
День тянулся бесконечно долго, я пламенно желал, чтобы на мне был плащ полегче, мне хотелось убить тучи порхавших по пьяцце мерзких голубей, и я был благодарен любому развлечению. И вот наконец появились представители гильдий в своих церемониальных одеяниях. Артель лекарей, цирюльников и аптекарей носила высокие конические колпаки и колыхавшиеся одеяния. Одежда гильдии художников была украшена кружевами хоть и из простой ткани, но, однако, разноцветными и с золотым шитьем. Артель дубильщиков и кожевников носила кожаные передники, украшенные орнаментами, но не рисованными или пришитыми, а выжженными…
Когда представители большинства гильдий собрались на пьяцце, к ним вышел дож Раниери Дзено. Его повседневный костюм, столь хорошо известный мне и каждому жителю Венеции, был достаточно богат для любого праздника, так что ему даже не понадобилось переодеваться. На голове у дожа была белая scufieta[33], а поверх одеяния наброшен плащ, подбитый горностаем, шлейф которого несли слуги, одетые в герцогские ливреи. За ними появились эскорт, состоявший из членов Совета и Quarantia, другие знатные гости и официальные лица; все также в богатых нарядах. Следом шли музыканты, однако они не играли на своих трубах и лютнях, а мерным шагом двигались по направлению к берегу. Сорокавесельная buzino d’oro дожа как раз причалила к молу, и процессия взошла на ее борт. Как только сверкающая гондола отчалила, музыканты принялись играть. Они всегда ждали этого момента, потому что знали, что музыка приобретает особую сладость, когда доносится по волнам до нас, слушателей, стоящих на берегу.
К моменту compieta[34] на город опустились сумерки, и lampaderi[35] двинулись к пьяцце, чтобы зажечь фонари над арками, а я все еще маялся перед дверью дома донны Иларии. Я чувствовал себя так, словно провел там всю свою жизнь. Я испытывал голод, так как не мог даже отойти и купить фруктов, но был готов ждать, если понадобится, до конца своих дней. К этому времени я уже не таился, поскольку площадь заполнилась народом и все прогуливающиеся были в костюмах, подобных моему.
Одни танцевали под отдаленные звуки музыки, исполняемой музыкантами дожа, другие пели вместе с голосистыми castroni, но большинство просто прогуливались, демонстрируя остальным свои регалии и наряды. Молодые люди осыпали друг друга конфетти, которое представляло собой крошки сладостей и скорлупок яиц, сбрызнутых духами. Девушки постарше держали апельсины и ждали, норовя поймать взгляд какого-нибудь дамского угодника, чтобы бросить ему апельсин. Этот обычай возник из легенды об апельсине, подаренном Юпитером Юноне на свадьбу; молодой человек мог потом долго хвастаться, что он любимый Юпитер у своей Юноны, если девушка бросала в него достаточно твердый апельсин, чтобы поставить парню синяк под глазом или выбить ему зуб.
Когда сумерки сгустились, с моря пришел caligo – соленый туман, который часто к ночи окутывает Венецию, и я порадовался, что на мне шерстяной плащ. В этом тумане причудливые языки пламени висячих фонарей в железных корзинах превратились в размытые шары света, волшебным образом подвешенные в пространстве. Люди на площади стали просто темными сгустками тумана, перемещавшимися в дымке; исключение составляли те, кто проходил мимо меня или попадал в пятна света фонаря. Тогда прохожие отбрасывали причудливые тени, напоминавшие черные лезвия мечей, рассекавших серый туман. И только когда кто-нибудь из участников празднества проходил совсем близко от меня, он или она на мгновение обретали плоть, а затем снова растворялись в тумане. Это напоминало воплотившуюся мечту, ангел ненадолго материализовывался: вот девушка со смеющимися глазами в блестках мишуры и в газовом платье стремительно тает в ночных кошмарах, и вместо нее появляется Сатана с красным лицом и рогами.
Внезапно дверь за моей спиной открылась, и яркий свет фонаря словно бы рассек серый туман. Я обернулся и увидел на фоне ослепительного света две тени, затем они превратились в мою даму сердца и ее мужа. По правде говоря, если бы я не стоял на своем посту перед дверью, то ни за что не узнал бы их. Мужчина совершенно преобразился, перевоплотившись в одного из традиционных персонажей маскарада, комического лекаря Дотора Баланзона. Илария же изменилась так сильно, что я даже не сразу определил, кого она представляет. Белая с золотом mitra[36] скрыла ее бронзовые волосы, маленькая маска-домино спрятала глаза, а слои стихаря, ризы и палантина сотворили из ее прекрасной фигуры приземистый купол. Наконец до меня дошло, что Илария была наряжена как женщина – духовное лицо, легендарная папесса Иоанна, жившая очень давно. Ее костюм должен был принести удачу, но я боялся, что если настоящий клирик поймает ее в таком виде, то посчитает костюм донны Иларии глумлением и тяжким грехом.
Они с мужем пересекли площадь, пробираясь через плотную толпу людей, и сразу же заразились духом праздника: она принялась разбрасывать конфетти на манер священника, брызгающего на прихожан святой водой, а он, подражая medego, раздавал приготовленные порции лекарства. Гондола поджидала супругов на берегу лагуны. Они ступили на борт, она отчалила и двинулась в сторону Большого канала. После минутного раздумья я захлопотал, пытаясь подозвать лодку. Между тем caligo стал таким густым, что все лодки двигались по воде с предельной осторожностью, возле самого берега. Поэтому, преследуя донну Иларию и ее мужа, мне было легче не упускать добычу из вида, рысью несясь вдоль канала, и при случае поджидать их на мосту, чтобы посмотреть, куда же они свернут, когда водные пути разойдутся. Мне пришлось изрядно побегать той ночью, так как Илария и ее супруг перемещались от одного палаццо или casa muta к другому. Сам я по большей части вынужден был ожидать снаружи в компании одних только шныряющих туда-сюда кошек, тогда как моя прекрасная дама наслаждалась праздником внутри.
Скрываясь в пахнущем солью тумане, который к этому времени стал таким густым, что капли его оседали на арках и нишах, а затем падали на кончик носа моей маски, я прислушивался к приглушенным звукам музыки внутри и представлял Иларию, танцующую furlàna[37]. Я прижимался к скользкой каменной стене и с завистью смотрел через оконные стекла туда, где во мраке горели свечи. Я присел на холодные влажные перила моста, прислушался к своему желудку и живо вообразил себе Иларию, изысканную и живую среди scalete (сладостей) и bignè buns (сдобных булочек). Я встал и размял затекшие ноги, снова проклиная свой плащ, который отяжелел от влаги, стал холодным и болтался возле коленей. Хотя я сильно страдал от сырости, но мигом оживился и попытался напустить на себя вид простодушного весельчака, когда подвыпившие участники маскарада выступили из caligo и заорали, приветствуя меня, – это были посмеивающийся bufon (шут), важно вышагивающий пират и трое мальчишек, представляющих развеселую компанию: medego, музыканта и городского сумасшедшего.
В праздничные ночи в городе не звучал колокол, возвещавший начало coprifuoco, но когда той ночью супруги прибыли к третьему из четырех палаццо и я снова принялся дожидаться снаружи, то услышал звон церковных колоколов, прозвонивших повечерие. Это словно бы послужило сигналом, так как Илария сразу выскользнула из бальной залы. Она появилась в дверях и немедленно направилась в ту сторону, где я скорчился в нише дома, укрывшись плащом. Женщина все еще была одета в папский наряд, но уже сняла с себя маску-домино. Нежным голосом Илария произнесла:
– Caro la[38], – приветствие, которое обычно использовали любовники, и я застыл, подобно статуе. В дыхании красавицы чувствовалась сладость ликера, сделанного из каштанов, когда она прошептала в складки моего капюшона: – Старый козел наконец-то нап-п-пился и не пустится в п-п-погоню. Dio me varda![39] Кто вы такой? – И она отшатнулась от меня.
– Меня зовут Марко Поло, – ответил я. – Я следовал…
– Я раскрыта! – воскликнула донна Илария так громко, что я испугался, что нас может услышать sbiro. – Вы его bravo!
– Нет, нет, моя госпожа! – Я встал и откинул капюшон. Поскольку моя маска мореплавателя испугала женщину, я снял и ее тоже. – Я принадлежу только вам!
Она отодвинулась подальше, ее глаза расширились от удивления.
– Ты мальчик!
Я не мог этого отрицать, но внес поправку:
– Но с опытом мужчины. – И быстро добавил: – Я люблю вас и разыскиваю с тех пор, как впервые увидел.
Илария прищурилась и пристально посмотрела на меня.
– Что ты здесь делаешь?
– Я ждал, – пробормотал я, – чтобы положить к вашим ногам свое сердце и предложить свою руку, чтобы служить вам, моя судьба принадлежит только вам.
Красавица нервно огляделась.
– У меня уже есть пажи. Я не собираюсь нанимать…
– Не нанимать! – заявил я. – Из любви к прекрасной даме я буду служить ей вечно!
В глубине души я надеялся растрогать этим донну Иларию. Но во взгляде, которым она меня окинула, сквозило раздражение.
– Колокола прозвонили повечерие, – сказала она. – Что же случилось? Скажи, ты не видел кого-нибудь еще поблизости? Ты здесь один?
– Нет, он не один, – произнес другой голос, очень спокойный.
Я обернулся и почувствовал у самой своей шеи кончик клинка. Лезвие появилось прямо из тумана – холодно блеснула сталь, – а затем снова скрылось под одеянием владельца. Я подумал, что голос, скорее всего, принадлежит священнику, знакомому Иларии, но ведь духовные лица не носят шпаги. Прежде чем я или она смогли что-либо ответить, человек, лицо которого скрывал капюшон, снова произнес:
– Я вижу, судя по вашему сегодняшнему наряду, моя госпожа, что вы насмешница. Что ж, быть посему! Однако и над насмешницей посмеялись. Этот навязчивый молодой человек желает стать bravo прекрасной дамы и служить ей не по найму, а из любви. Оставьте же его, пусть это будет вашей епитимьей за насмешки.
Илария вздохнула и произнесла:
– Вы предлагаете?..
– Я тут ни при чем. Вы, похоже, уже забыли, что должно произойти. Ну а когда большее препятствие окажется устранено, с меньшим будет проще разобраться.
С этими словами фигура отодвинулась дальше в туман и растворилась в нем. Я не имел представления, что означали слова незнакомца, но чувствовал: он говорил обо мне. И был ему благодарен. Я снова повернулся к Иларии, которая продолжала оценивающе разглядывать меня с каким-то удрученным видом. Она скользнула своей изящной ручкой внутрь одеяния, извлекла оттуда домино и подняла его перед глазами, словно прячась.
– Тебя зовут… Марко?
Я утвердительно ответил и склонил голову.
– Ты сказал, что преследуешь меня. Ты знаешь, где я живу? —
Я кивнул. – Приходи завтра к моему дому, Марко. К черному ходу. Во время mezza vespro[40]. Не подведи меня.
В этом предупреждении не было никакой нужды; я бы и так ни за что ее не подвел. На следующий день я появился, как мне было приказано, возле черного хода. Дверь мне открыла какая-то древняя карга. Ее маленькие глазки смотрели так подозрительно, как будто она знала все самые постыдные тайны жителей Венеции. Она впустила меня в дом, обдав таким презрением, словно я был худшим представителем рода человеческого. Ведьма провела меня наверх, через холл, указала пальцем на дверь и оставила одного. Я постучал, и донна Илария открыла мне. Я шагнул внутрь, и хозяйка закрыла за мной дверь на защелку.
Она усадила меня и принялась ходить взад-вперед перед моим стулом, с подозрением на меня поглядывая. Женщина была одета в платье, расшитое золотом, которое сверкало подобно змеиной чешуе. Платье это было облегающим, а при ходьбе Илария еще и покачивала бедрами. Сходство с коварной рептилией было бы полным, если бы она не сжимала руки, что выдавало ее неуверенность. Хозяйка дома явно сомневалась, правильно ли она поступила, оставшись со мной наедине.
– Я думала о тебе всю ночь, – начала она. Я попытался было в ответ сказать ей о своей беззаветной преданности, но не смог выдавить хотя бы слово, и она продолжила: – Ты сказал, что избрал службу мне и что мечтаешь бескорыстно мне служить. Ты сказал, что сделаешь все из любви, и, признаюсь, это возбудило меня… мое любопытство. Но, думаю, ты знаешь, что у меня есть муж?
Я громко сглотнул и ответил утвердительно.
– Он гораздо старше меня и с возрастом все больше озлобляется. Он ревнует к-к-к моей юности и завидует всему, что юно. А еще мой муж отличается жестоким нравом. Ясно, что я не могу поэтому нанимать на службу м-м-молодого человека, не говоря уже о т-т-том, чтобы наслаждаться любовью какого-нибудь юноши. Ты понимаешь? Возможно, я бы и желала этого, даже жаждала, но я не могу, будучи замужней женщиной.
Я задумался над этим, а затем прочистил горло и произнес то, что казалось мне очевидным:
– Но старый муж умрет, а вы все еще будете молодой.
– Ты все понимаешь! – Красавица перестала сжимать руки и захлопала в ладоши. – Ты очень умен для такого… такого молодого человека. – Она вскинула голову, чтобы внимательней рассмотреть меня. – Итак, он должен умереть. Да?
В подавленном настроении я встал, чтобы уйти, полагая, что мы договорились – та связь, которой мы оба жаждали в настоящий момент, невозможна, и следует подождать, пока отвратительный старый муж у мрет. Я был не очень-то доволен такой отсрочкой, но, как сказала Илария, мы оба еще молоды и вполне можем на какое-то время обуздать свои желания.
Но прежде чем я повернулся к двери, она подошла и встала совсем рядом. Фактически она прижалась ко мне и посмотрела вниз, прямо в мои глаза, мягко спросив:
– А как ты это сделаешь?
Я сглотнул и хрипло произнес:
– Сделаю что, моя госпожа?
Она засмеялась заговорщицким смехом.
– Да ты еще и скрытный к тому же! Но мне бы хотелось знать подробности, ведь следует все сперва хорошенько обдумать, чтобы увериться, что я не… Ну да ладно, это может подождать. А теперь представь, что я спрашиваю тебя, как ты будешь любить меня.
– Всем сердцем! – воскликнул я хриплым голосом.
– Будем надеяться, что и им тоже. Мне не хотелось бы смущать тебя, Марко, но ведь ты будешь любить меня также и некой другой частью своего тела, не так ли? – И она весело рассмеялась, должно быть заметив то выражение, которое появилось у меня на лице.
Я издал сдавленный звук, откашлялся и произнес:
– У меня была опытная наставница. Когда вы будете свободны и мы сможем заняться любовью, я все сделаю правильно. Уверяю вас, моя госпожа, я не сваляю дурака.
Донна Илария подняла брови и сказала:
– Прекрасно! Меня кормили обещаниями различных наслаждений, но никогда не обещали такого. – Она снова принялась изучать меня сквозь ресницы, которые, подобно когтям, добрались до моего сердца. – А теперь покажи, каким образом ты не сваляешь передо мной дурака. В конце концов я честно заплачу тебе за твою службу.
Илария подняла руки к плечам и каким-то образом мгновенно расшнуровала свое платье, напоминающее шкуру золотистой змеи. Оно соскользнуло до талии, она развязала bustenca[41] и дала ему упасть на пол, а я уставился на ее молочно-розовые груди. Думаю, я попытался одновременно схватить ее и стащить с себя собственную одежду, потому что женщина коротко вскрикнула:
– Да кто же обучал тебя, мой мальчик? Коза? Ступай к кровати.
Я попытался скрыть свой юношеский пыл под внешним приличием, но, когда мы оказались в постели полностью раздетыми, сделать это стало еще трудней. Мне хотелось насладиться каждой деталью тела Иларии, и тут даже мужчину намного сильнее меня покинула бы сдержанность. Ее плоть, напоминавшая по оттенку розу и молоко, такая же нежная, мягкая, как и они, была настолько красивой и так разительно отличалась от вульгарного мяса Малгариты и Зулии, что сама донна Илария показалась мне женщиной новой, высшей расы. Единственное, что я мог сделать, это удержаться и не приняться кусать ее, дабы проверить, такая ли она прелестная на вкус, как выглядит, благоухает и какой кажется на ощупь.
Я сказал ей об этом. Красавица томно вытянулась, закрыла глаза и, засмеявшись, предложила:
– Можешь куснуть, но н-нежно. Покажи мне все те интересные штучки, которым ты обучен.
Я провел по ней дрожащим пальцем – от бахромы сомкнутых ресниц вниз по тонкому веронскому носу, по надутым губкам к подбородку и атласному горлу, по холмику ее крепкой груди и дерзкому соску, по мягкому округлому животу к пушку светлых волос внизу – она извивалась и мяукала от наслаждения. Я вспомнил кое о чем, и это заставило меня остановить свой блуждающий палец там. Дабы продемонстрировать, что я хорошо знаю, как это делается, я мягко заверил донну Иларию:
– Не бойся, я не буду играть с твоей pota, иначе тебе захочется помочиться.
Красавица вздрогнула всем телом, глаза ее широко открылись, и она взорвалась:
– Amordei![42]
Илария вывернулась из-под моей руки и откатилась в сторону. Затем встала на колени в дальнем конце кровати и уставилась на меня так, словно я был насекомым, которое только что вылезло из щели в полу. После минутного колебания она требовательно поинтересовалась:
– Кто тот человек, что научил тебя этому, asenazzo?[43]
И я, почувствовав себя самым настоящим ослом, пробубнил:
– Одна портовая девчонка.
– Dio v’agiuta[44]! – вздохнула Илария. – Лучше бы это была коза. Она снова улеглась, теперь на бок, подперев голову рукой, чтобы разглядывать меня.
– Теперь мне действительно стало любопытно, – сказала она. – Поскольку я не… извини за любопытство… что ты делаешь после этого?
– Ну, – ответил я, расстроенный. – Я кладу мою… ты знаешь, мою свечку. В твою uh. И двигаю ею. Туда-сюда. Ну вот и все. – Воцарилась гнетущая тишина, пока я, смущаясь, наконец не произнес: – Что, разве не правильно?
– Неужели ты и правда полагаешь, что это все? Мелодия на одной струне?
Она в изумлении покачала головой. Совершенно несчастный, я принялся собираться.
– Нет, не уходи. Не двигайся. Оставайся на месте и позволь мне научить тебя как следует. Итак, начнем с…
Помню, меня приятно поразило, что научиться заниматься любовью – это все равно что научиться музыке и что «начнем с…» означает, что обоим игрокам следует начать совсем не с главных своих инструментов, но вместо этого надо использовать губы, веки и ушные раковины. Оказалось, что музыка может доставить наслаждение даже в самом pianissimo[45] начале. Музыка зазвучала оживленным crescendo[46], когда Илария представила в качестве инструментов свои полные груди с торчащими сосками и принялась дразнить и уговаривать меня использовать язык вместо пальцев, чтобы извлечь из них ноты. При этом pizzicato[47] она подала голос и запела под музыку.
А во время короткого перерыва между этими напевами она сообщила мне шепотом:
– Сейчас ты слышал гимн женского монастыря.
Я также узнал, что женщины действительно обладают такой вещью, как lumaghétta, о которой я ранее слышал, и что оба значения этого слова верны. Lumaghétta действительно напоминает собой маленькую улитку. Однако по своим функциям она больше похожа на ключ, при помощи которого настраивают лютню. Когда Илария показала мне, сперва сама, как искусно и нежно манипулировать lumaghétta, я заставил ее мурлыкать, звучать и звенеть от наслаждения, как настоящую лютню. Донна Илария научила меня и другим вещам – в том числе и тому, что она сама не могла с собой проделать. Я никогда даже не мог вообразить себе ничего подобного. В какой-то момент я покручивал пальцами, словно это были лады виолы, а затем пользовался своими губами на манер игры на dulzaina[48], после этого шел в ход язык, который я использовал подобно флейтисту, дующему в свой инструмент.
Это продолжалось до тех пор, пока не наступил полуденный дивертисмент и моя дама не намекнула, что пора уже вступать нашим главным инструментам. Тут мы заиграли в унисон, и музыка поднялась до crescendo невероятной кульминации tutti fortissimi[49]. Затем мы возвращались к пику наслаждений снова и снова, и это продолжалось большую часть дня. После этого мы сыграли несколько coda[50], причем каждый был чуть менее diminuendo[51], пока оба не изнемогли наконец от музыки. Мы спокойно лежали друг рядом с другом, наслаждаясь слабеющим tremolo[52] последних оваций: хлоп… хлоп… хлоп…
Когда прошло какое-то время, я решил галантно предложить любовнице:
– Ты не хочешь попрыгать и почихать?
Она посмотрела на меня с пренебрежением и что-то пробормотала, я не расслышал слов. После этого Илария сказала:
– Нет, grazie, не хочу, Марко. Я хочу поговорить с тобой о своем муже. – Зачем портить такой день? – запротестовал я. – Давай отдохнем немного, а потом посмотрим, не сможем ли мы сыграть все в другой тональности.
– О нет! Этого не будет до тех пор, пока я остаюсь замужней женщиной. Я останусь ц-ц-целомудренной. Мы не будем заниматься этим, пока мой муж не умрет.
Я вынужден был смириться с этим условием, когда она поставила мне его с самого начала. Но теперь я уже испытал экстаз, и мысль о том, что придется ждать, была невыносима. Я заметил:
– Хотя он и стар, но, прежде чем ты станешь вдовой, могут пройти годы.
Донна Илария взглянула на меня и резко сказала:
– Почему это годы? Какое средство ты предлагаешь использовать? Сбитый с толку, я спросил:
– Про какое средство ты говоришь?
– Ты собирался просто преследовать его, как делал это прошлой ночью? И так до тех пор, пока не допечешь его до смерти?
Истина наконец начала доходить до меня. Я спросил донну Иларию в благоговейном ужасе:
– Так ты серьезно считаешь, что он должен быть убит?
– Я считаю, что он должен быть убит серьезно, – ответила она с сарказмом. – А о чем, интересно, ты думал, мы говорили, asenazzo, когда обсуждали, какую службу ты мне сослужишь?
– Я решил, ты имеешь в виду… это. – Я застенчиво коснулся ее там. – Довольно об этом. – Красавица слегка отодвинулась от меня. —
И последи-ка за своим вульгарным языком, по крайней мере попытайся называть это mona, это хотя бы звучит не так ужасно, как то твое слово.
– Я больше никогда не прикоснусь к твоей mona? – Я был убит. – До тех пор, пока я не сослужу тебе ту, другую службу?
– Для победителя и трофей. Я наслаждалась, полируя твой stilètto, Марко, но ведь и другой bravo может предложить мне свою шпагу.
– Bravo, – повторил я. – Да, это дело поможет мне стать настоящим bravo, не так ли?
Илария сказала, поджав губы:
– А я буду сильнее любить bravo, чем человека, который тайком ворует ласки у чужих жен.
– Дома у меня в гардеробной есть шпага, – пробормотал я себе под нос. – Она, должно быть, принадлежала моему отцу или кому-нибудь из его братьев. Она старая, но острая.
– Тебя никогда не обвинят в убийстве и даже не заподозрят. Наверняка у моего мужа множество врагов, потому что у какого же важного человека их нет? И они, должно быть, все его возраста и положения. Никто не заподозрит простого, я имею в виду, молодого человека, у которого нет явных мотивов лишить моего супруга жизни. Тебе надо только подстеречь его в темноте, когда он будет один, и точно нанести удар, чтобы он потом не смог дать никакого описания…
– Нет, – перебил я Иларию. – Будет лучше, если я подстерегу твоего мужа среди равных ему, ведь среди них действительно могут оказаться его враги. И если я смогу сделать это, оставаясь незамеченным… Но нет! – Внезапно до меня дошло, что я замышляю убийство, и я неуверенно закончил: – Это невозможно.
– Все возможно для настоящего bravo, – нежно проворковала Илария. – Все возможно для того, кто будет щедро вознагражден.
И она снова начала придвигаться ко мне все ближе и ближе, дразня обещанием награды. Это всколыхнуло во мне самые противоречивые чувства, но мое тело опознало только одно из них и подняло жезл, чтобы сыграть туш фанфар.
– Нет, – сказала Илария, отталкивая меня и напуская на себя озабоченный вид. – Маэстро музыкант может дать первый урок бесплатно, чтобы показать, чему он способен выучить. Однако если ты и дальше желаешь получать уроки совершенства, ты должен заслужить их.
Она поступила умно, отослав меня прочь не полностью удовлетворенным. Признаюсь, я покинул ее дом – снова через черный ход, – почти дрожа от боли и похоти, словно вообще не получил удовлетворения. Меня вел и мной управлял, так сказать, мой жезл, а он желал, чтобы я снова вернулся в беседку Иларии: ничего другого в жизни мне тогда не требовалось. И тут произошло еще одно событие, которое подтолкнуло меня к принятию решения. Когда я обогнул здание, то обнаружил, что площадь Сан-Марко полна взволнованных людей и одетый в форму banditore[53] выкрикивает новости.
Оказалось, что сегодня в полдень дожа Раниери Дзено у него во дворце разбил паралич. Дож скончался. Большому совету предстояло выбрать нового правителя. По всей Венеции объявлялся трехдневный траур, после чего должны были состояться похороны дожа Дзено.
Возвращаясь домой, я думал: «Уж если великий дож умер, то почему не может умереть человек менее знатный?» И тут до меня дошло, что во время похоронной церемонии эти самые менее знатные люди как раз и соберутся все вместе. Среди них будет и муж моей дамы сердца и, без сомнения, как она и предположила, кто-нибудь из его завистников или врагов.
В течение последующих трех дней останки дожа Дзено оставались во дворце: и все это время туда, чтобы попрощаться с правителем, приходили уважаемые горожане, а по ночам тело охраняли специальные сиделки. Большую часть этих трех суток я провел в своей комнате, практикуясь со старой, но все еще находившейся в хорошем состоянии шпагой, пока не освоился наносить рубящие удары по фантому мужа Иларии. Труднее всего для меня оказалось просто нести шпагу, потому что она была такой же длины, как и моя нога. Я не смог бы даже ее обнажить, вытащив из-за пояса на ходу, поскольку при этом рисковал проткнуть себе ногу. Мне пришлось носить ее в ножнах, а это сделало шпагу еще более тяжеловесной. Также, чтобы скрыть ее, я вынужден был облачиться в длинную просторную одежду, которая не позволяла мне быстро вытащить оружие и сделать выпад.
И все это время я составлял хитроумные планы. На второй день бдения я написал записку, тщательно выводя буквы своей детской рукой: «Будет ли он присутствовать на похоронах и церемонии введения в должность?» Я критически изучил записку и подчеркнул он, дабы не возникло ошибки, кого именно я имею в виду. Затем старательно написал внизу свое имя – так, чтобы было понятно, кто автор записки. Я не мог вручить свое послание кому-нибудь из слуг и потому сам отнес ее в casa muta. Мне пришлось прождать целую вечность, пока я не увидел, как муж донны Иларии выходит из дома, одетый в темное траурное платье. Я обошел дом и отдал записку старой карге, которая открыла дверь, сказав ей, что подожду ответа.
Через какое-то время старуха вернулась. Ответ она не принесла, но поманила меня костлявым пальцем. И вновь я последовал за ней в комнаты Иларии и увидел там свою возлюбленную, которая изучала записку. Она выглядела какой-то взволнованной и даже не поприветствовала меня, сказав только:
– Конечно же, я умею читать, но не могу разобрать твой скверный почерк. Прочитай мне сам.
Я прочитал, и она ответила утвердительно: ее супруг, так же как и все члены Большого совета Венеции, будет присутствовать как на похоронах дожа, так и на церемонии введения в должность нового правителя, когда тот будет избран.
– Почему ты спрашиваешь об этом?
– Это даст мне две возможности, – пояснил я. – Я попытаюсь сослужить тебе обещанную службу в день похорон. Но если ничего не получится, то у меня есть еще одна идея, как это сделать на следующем собрании знати.
Донна Илария отобрала у меня записку и вновь изучила ее. – Я не вижу здесь своего имени.
– Естественно, нет, – сказал я, словно опытный конспиратор. – Я же не могу скомпрометировать lustrissima.
– Здесь есть твое имя?
– Да. – Я с гордостью указал на него. – Вот оно, моя госпожа.
– По опыту мне известно, что не всегда мудро излагать что-либо на бумаге. – Она сложила листок и спрятала записку за корсаж. – Здесь она будет в безопасности.
Я попытался было возразить, что лучше порвать записку, но Илария капризно продолжила:
– Надеюсь, ты понимаешь, что очень глупо с твоей стороны прийти сюда без приглашения.
– Я дожидался, пока не убедился, что он ушел.
– Ну а если бы кто-нибудь еще кроме меня, скажем один из его родственников или друзей, был здесь? А теперь слушай внимательно. Ты больше не придешь сюда, пока я сама не позову.
Я улыбнулся.
– Пока мы не освободимся…
– Пока я не позову тебя. А теперь ступай, быстро. Я жду… я имею в виду, муж может вернуться в любую минуту.
Я отправился домой, чтобы продолжить упражняться со шпагой. А на следующий день, когда на закате начались торжественные похороны, я оказался среди зрителей. Даже похороны самого последнего простолюдина в Венеции всегда полны величия и пышны настолько, насколько это может себе позволить его семья. Разумеется, похороны дожа были обставлены великолепно. Покойный лежал не в гробу, а на открытых носилках и был обряжен в лучшие одежды; застывшие руки сжимали жезл, символизирующий власть, а лицу умершего искусно придали выражение безмятежной святости. Вдова все время находилась рядом, но она была так задрапирована в траурные одежды, что видна была лишь ее белая рука, покоившаяся на плече мертвого мужа. Носилки сначала поставили на крышу большой buzino d’oro дожа, на носу которой красно-золотой флаг великого герцога Венеции был приспущен до середины. Гондола отправилась в путь с торжественной неторопливостью – все ее сорок весел, казалось, едва двигались – вверх и вниз по главным каналам города. Позади и вокруг нее виднелись группы черных похоронных гондол, целые грозди лодок и шлюпов, на которых находились члены Совета и Quarantia, знатные синьоры, главные священнослужители и представители гильдий ремесленников, вся эта свита попеременно пела гимны и священные молитвы. Когда мертвец закончил свой последний парад по водным путям Венеции, носилки с телом подняли с гондолы и погрузили на плечи восемь знатных людей. Поскольку затем траурный кортеж должен был пройти по всем главным улицам в центре города, а многие из тех, кто нес носилки, были почтенного возраста, они часто сменяли друг друга. Носилки снова сопровождала вдова, а также скорбящие придворные, теперь уже пешком; за ними шли музыканты, которые исполняли медленную скорбную музыку, а представители различных братств делали вид, что в отчаянии хлещут себя.
Пока процессия следовала по воде, я мог лишь вместе с остальными горожанами наблюдать за ней с берега. Однако к тому времени, когда она пристала к берегу, я решил, что удача мне улыбнулась. От воды вместе с сумерками снова поднимался caligo, церемония погребения стала выглядеть еще более медленной и таинственной, окутанной туманом, словно саваном; музыка заглохла, мрачные молитвы зазвучали неотчетливо.
По всему пути следования горели факелы, большинство участников процессии достали и зажгли свечи. Какое-то время я шел вместе с простыми людьми, начиная хромать, когда шпага, висевшая у меня слева, заставляла припадать на ногу. Постепенно я пробрался в первые ряды. Оказавшись там, я удостоверился, что почти на каждом официальном плакальщике было одеяние с капюшоном, исключение составляли священники. Таким образом, я был прекрасно замаскирован, а в густой дымке тумана меня можно было принять за одного из представителей гильдий или ремесленника. Даже моя субтильная фигурка не вызывала подозрений; в процессии участвовало множество женщин под вуалями, чьи габариты были не больше моих; также там было несколько карликов в капюшонах и горбунов, меньше меня ростом. Я незаметно прокладывал себе дорогу среди придворных плакальщиков, двигаясь все дальше вперед, не вызывая ни у кого интереса, пока не оказался отделен от носилок лишь одним рядом священников, бормочущих свои ритуальные заклинания и размахивающих кадилами, добавляя к туману дым.
Я был не единственным из участников процессии, кто скрывал свое лицо. Поскольку каждый был укутан в одеяние, напоминавшее дымку, мне было трудно обнаружить свою добычу. Однако процессия оказалась достаточно длинной, так что, перемещаясь из стороны в сторону и зорко всматриваясь в каждый мужской профиль, который выглядывал из-под капюшона, я все-таки обнаружил супруга Иларии и постарался уже больше не упускать его из виду.
Случай представился мне, когда кортеж наконец вышел из узкой улочки на мощеную набережную в северной части города – Мертвую лагуну, неподалеку от которой находилась баржа портовых ребятишек, хотя сейчас она была невидима в тумане и наступившей темноте. Вдоль набережной плыла гондола дожа, которая сделала круг по городу и оказалась впереди нас, поджидая покойного правителя Венеции, чтобы отвезти его в последний путь – на остров Мертвых, который также не был виден с берега. Рядом с гондолой толпились плакальщики; и вообще все, кто находился поблизости, старались помочь тем, кто нес носилки, поставить их на борт гондолы. Это дало мне возможность смешаться с ними. Я расталкивал толпу, пока не оказался позади того, кого преследовал. В царившей суматохе никто не заметил, как я попытался обнажить шпагу. К счастью, супруг Иларии не собирался подставлять под носилки свое плечо – иначе, если бы в этот момент я отправил его на тот свет, покойный дож упал бы в Мертвую лагуну.
Однако единственным, что тогда упало, были мои ножны: каким-то образом, когда я теребил их, они отвязались от пояса моей туники. Ножны гулко загремели, свалившись на булыжную мостовую, и продолжили греметь, так как их поддевало множество ног. Сердце забилось у меня где-то в горле и чуть не выпрыгнуло изо рта, когда супруг Иларии нагнулся, чтобы их подобрать. Он не выразил своего негодования; отдал мне ножны обратно и добрым голосом произнес:
– Вот, молодой человек, вы уронили.
Я стоял совсем рядом с ним; обоих нас обтекала толпа, и шпага была у меня в руке, спрятанная под одеждой. Самый подходящий момент нанести удар, но как же я мог? Этот человек спас меня; мог ли я ударить его в ответ на его любезность?
И тут внезапно раздался еще один голос, прошипевший рядом с моим ухом:
– Ты глупый asenazzo!
Что-то заскрежетало и металлическим блеском сверкнуло в свете фонарей. Все это я заметил лишь краем глаза, а потому мои впечатления были отрывочными и спутанными. Мне показалось, что один из священ ников, размахивающих золотыми кадилами, вместо этого резко взмахнул чем-то серебристым. В этот момент супруг Иларии попался мне на глаза: он открыл рот, и оттуда полилась некая субстанция, которая в этом освещении выглядела черной. Я ничего ему не сделал, но с ним что-то произошло. Он пошатнулся, расталкивая участников процессии, а потом упал, повалив двоих. В этот момент чья-то тяжелая рука схватила меня за плечо, я отшатнулся, и это помогло мне избежать суматохи, которая началась в центре. Когда я пробирался к краю толпы, то сбил двоих, при этом я снова уронил свои ножны, а затем и шпагу тоже, но не остановился. Я пребывал в панике и мог думать только о том, как бы убежать побыстрее и подальше. За спиной у меня раздавались изумленные восклицания и возмущенные выкрики, но к этому времени я уже был далеко от света факелов и свечей, скрывшись в туманной мгле.
Я продолжал бежать вдоль набережной, пока не заметил две новые фигуры, возникшие передо мной из туманной ночи. Может быть, я убежал бы и от них, но заметил, что фигуры были детскими и через мгновение превратились в Убалдо и Дорис Тагиабу. Я испытал огромное облегчение оттого, что встретил кого-то из знакомых – причем не взрослых, а детей. Я попытался напустить на себя радостный вид. Возможно, я был в тот момент ужасен, но радостно приветствовал их:
– Дорис, да ты все еще отмытая и чистая!
– А ты нет, – заметила она и показала на мой наряд.
Я оглядел себя. Спереди мое одеяние было влажным, и вовсе не от caligo. Оно было забрызгано чем-то красным.
– Твое лицо такое же бледное, как могильный камень, – сказал Убалдо. – Что случилось, Марко?
– Я был… я был почти что bravo, – произнес я, и голос внезапно изменил мне. Оба изумленно уставились на меня, и я пояснил, чувствуя, что будет лучше рассказать обо всем кому-нибудь, кто не был впутан в это дело. – Дама моего сердца послала меня убить одного человека. Думаю, что он умер еще до того, как я это сделал. Должно быть, вмешался какой-то другой враг или кто-то еще нанял bravo.
Убалдо воскликнул:
– Ты думаешь, что он умер?
– Все произошло в одно мгновение. Мне пришлось бежать. Полагаю, я не узнаю, что же произошло в действительности, пока ночной banditori не прокричит новости.
– Где это произошло?
– Вон там, позади, где умершего дожа грузили на борт его гондолы.
Может, этот человек еще и не умер. Там сейчас такое творится!
– Хочешь, я схожу посмотреть? Тогда я смогу рассказать тебе обо всем раньше banditori.
– Да, – произнес я, – но будь осторожен, Болдо. Они могут заподозрить каждого незнакомца.
Убалдо побежал обратно по той дороге, по которой я пришел, а мы с Дорис уселись на тумбу возле воды. Девочка спокойно посмотрела на меня и через какое-то время произнесла:
– Этот человек был мужем твоей дамы. – Это был не вопрос, но я кивнул ей в оцепенении. – И ты надеешься теперь занять его место.
– Я уже сделал это, – сказал я с хвастовством, на какое только был способен. Дорис, казалось, вздрогнула, и я добавил честно: – Во всяком случае, один раз.
Тот день виделся мне теперь далеко в прошлом, и в этот момент я не ощущал никакого стремления повторить все. «Любопытно, – подумал я, – как беспокойство может свести на нет мужскую похоть. Наверняка если бы я оказался прямо сейчас в комнате Иларии и она была бы обнаженной, улыбающейся и манящей, то оказался бы не в состоянии…»
– У тебя могут быть ужасные неприятности, – сказала Дорис, словно для того, чтобы окончательно погасить мое желание.
– Да нет, не думаю, – произнес я, скорее надеясь убедить себя, а не девочку. – Я не совершил никакого преступления, кроме того, что оказался там, где не должен был быть. Я исчез оттуда, не будучи узнанным или схваченным, и таким образом никто даже не знает, что́ я замышлял. Ну, теперь знаете вы с братом.
– А что будет дальше?
– Если этот человек мертв, дама моего сердца вскоре призовет меня в свои благодарные объятия. Я приду слегка пристыженным, так как
надеялся предстать перед ней в образе доблестного bravo – убийцы ее притеснителя. – И тут я увидел все в новом свете. – Но зато теперь я могу пойти к ней с чистой совестью. – При этой мысли я слегка приободрился.
– А если муж не умер?
Радость моя мгновенно испарилась. Эту возможность я не учел.
Я ничего не сказал, а сел, стараясь хорошенько все обдумать.
– Возможно, в таком случае, – отважилась произнести тихим голосом Дорис, – тебе будет лучше вместо нее взять в smanza меня?
Я заскрежетал зубами:
– Прекратишь ты когда-нибудь болтать глупости? Особенно теперь, когда у меня и так столько проблем?
– Если бы ты согласился, когда я предложила в первый раз, у тебя бы теперь не было этих проблем.
Ее логика, одновременно женская и детская, показалась мне явным абсурдом, хотя в ней и было зерно истины, что и заставило меня ответить так жестоко:
– Донна Илария красива, а ты нет. Она женщина, а ты ребенок. Она достаточно знатная, чтобы ставить «донна» перед своим именем, и я тоже внесен в Ene Aca. Дама моего сердца обязательно должна быть благородного происхождения…
– Она вела себя не очень-то благородно. И ты тоже.
Я закусил удила.
– Донна Илария всегда чиста и благоухает, а ты только недавно научилась мыться. Ей известно, как заниматься любовью возвышенно, ты же никогда не узнаешь больше, чем свинья Малгарита…
– Если твоя дама знает, как fottere[54] хорошо, то ты тоже должен этому научиться, а затем сможешь научить меня…
– Ага! Ни одна благородная дама никогда не употребит слово, подобное «fottere»! Илария называет это musicare[55].
– Тогда научи меня говорить, как она, научи меня musicare.
– Нет, это просто уму непостижимо! Почему я сижу здесь, споря со слабоумной, когда моя голова забита совсем другим? – Я встал и сухо сказал: – Дорис, полагаю, ты хорошая девочка. Почему же ты предлагаешь мне то, что сделает тебя плохой?
– Потому… – она склонила голову так, что ее светлые волосы скрыли выражение ее лица, – потому что это все, что я могу тебе предложить.
– Эй, Марко! – крикнул Убалдо, материализуясь из тумана и подходя к нам; он тяжело дышал после бега.
– Что ты разузнал?
– Позволь мне сказать одну вещь, приятель. Радуйся, что ты не bravo, который сделал это.
– Который сделал что именно? – с опаской спросил я.
– Убил человека. Того человека, о котором ты говорил. Да, он мертв. И они обнаружили шпагу, которой это сделали.
– Не может быть! – запротестовал я. – Это, должно быть, моя шпага, но на ней нет крови.
Убалдо пожал плечами.
– Sbiri нашли оружие. Без сомнения, найдут и убийцу. Они будут вынуждены схватить хоть кого-нибудь, чтобы обвинить его в преступлении, и, кто бы он ни был, этот человек обречен. Там поднялся такой шум!
– Всего лишь из-за мужа Иларии?..
– Из-за следующего дожа.
– Что?
– Представьте себе, banditori завтра провозгласили бы этого человека дожем Венеции. Sacro![56] Это все, что я разузнал, но я слышал, как это повторяли в нескольких местах. Совет избрал его преемником Serenito[57] Дзено, ждали лишь окончания торжественных похорон, чтобы сделать это заявление.
«O Dio mio!»[58] – хотелось сказать мне, но за меня это сделала Дорис. – Теперь им придется выбирать нового дожа. Но сначала нужно найти bravo. Это не просто убийство в темной аллее. Из того, что говорили, я узнал, что подобного еще не случалось в истории Республики.
– Dio mio! – снова выдохнула Дорис. – Что же ты теперь будешь делать, Марко?
После некоторого раздумья, если только можно было так назвать лихорадочную работу моего взволнованного мозга, я сказал:
– Возможно, мне не следует идти сегодня домой. Пустите меня переночевать на вашей барже, в уголке?
Там я и провел ночь, на подстилке из вонючих тряпок, так и не сомкнув глаз. Когда в предрассветный час Дорис, услышав мои метания, подползла и спросила, не надо ли меня утешить, я просто зарычал, и она уползла обратно. Она, Убалдо и все остальные портовые ребята спали, когда рассветные лучи проникли сквозь многочисленные щели в трюме старой баржи и я встал, снял с себя запятнанную кровью одежду и скользнул в новый день.
Весь город был окрашен в розовый и янтарный цвет, каждый камень сверкал от росы, оставленной caligo. Я же, наоборот, видел все лишь в тускло-коричневом цвете, который ощущал даже во рту. Я без всякой цели брел по просыпающимся улицам, обходя каждого, кто прогуливался в этот ранний час. Однако улицы постепенно стали заполняться людьми, их было слишком много, и я не мог обойти всех прохожих. Я услышал, как колокол прозвонил terza – начало рабочего дня. Я решил направиться в сторону лагуны, к Рива-Ка-де-Дио, в пакгауз нашего Торгового дома. Думаю, мной руководило смутное намерение – спросить служащего Исидора Приули, не может ли он быстро и не привлекая внимания найти для меня место юнги на каком-нибудь корабле, готовом к отплытию. Я ввалился в его маленькую конторку, настолько погруженный в свои мрачные мысли, что в первый момент даже не заметил, что в комнате толпилось необычайно много народа. Maistro Доро как раз говорил толпе незваных гостей:
– Я могу лишь заверить вас, что нога его не ступала на землю Венеции вот уже более двадцати лет. Повторяю, мессир Марко Поло давным-давно живет в Константинополе. Если вы отказываетесь мне верить, то здесь его племянник, которого зовут так же, и он может подтвердить…
Я круто развернулся, чтобы броситься прочь, когда увидел в комнате двух людей, чрезвычайно огромных и одетых в форму Quarantia. Прежде чем я смог убежать, один из них зарычал:
– Зовут так же, хм? Взгляните-ка, какое виноватое у него лицо!
И тут второй протянул руку, чтобы схватить меня за плечо.
Когда меня выводили, служащий и остальные работники пакгауза смотрели на это во все глаза. Идти было недалеко, но это путешествие показалось мне самым долгим в моей жизни. Я предпринимал слабые попытки вырваться из железной хватки gastaldi, больше напоминая bimbo, чем bravo, со слезами умоляя объяснить, в чем меня обвиняют, но бесстрастные судебные приставы не произнесли ни слова. Пока мы шли вдоль реки, продираясь сквозь толпу таращившихся на нас прохожих, в голове у меня металось множество вопросов. Была ли объявлена за поимку преступника награда? Кто сдал меня? Не рассказали ли обо мне Убалдо и Дорис? Мы перешли Соломенный мост и прошли еще совсем немного, до пьязетты, где располагался вход во Дворец дожей. Перед Пшеничными воротами мы свернули к Торреселле, которая находилась по соседству с дворцом и была последним напоминанием о том, как выглядел в стародавние времена укрепленный замок. Теперь она была Государственной тюрьмой Венеции, но заключенные называли ее иначе. Тюрьма эта носила название преисподней в том виде, как называли ее наши предки еще до того, как христиане научили их именовать это место адом. Тюрьма называлась Вулкано.
Из яркого розового и янтарного утра я внезапно был брошен в orba. Возможно, моих читателей удивит столь странное название[59]. Позвольте объяснить. Orba – это камера-одиночка. Каменный ящик, в котором нет мебели и ни одного отверстия, которое бы пропускало свет или воздух. Я стоял в темноте, беспомощный, запертый в духоте и отвратительной вони. Пол был покрыт толстым слоем клейкой жижи, которая хлюпала под ногами, когда я двигался, я не мог даже присесть; стены были покрыты мягкой слизью, которая, казалось, ползла, когда я дотрагивался до нее, – таким образом, я не мог прислониться к стене, когда устал стоять. Я присел на корточки. Меня стала бить дрожь, когда до меня постепенно дошел весь ужас положения, в котором я оказался. Я, Марко Поло, потомок знатного рода, наследник Торгового дома Поло, имя которого внесено в Libro d’Oro, – совсем недавно еще свободный человек, беззаботный юноша, перед которым был открыт весь мир, – я в тюрьме. Я опозорен, презираем, заперт в ящик, в котором не пожелала бы жить даже крыса. О, как я тогда рыдал!
Не знаю, как долго я простоял в этой слепой клетке. Может, один день, а может, уже прошло двое или трое суток. Несмотря на отчаянные усилия, мне было трудно контролировать непроизвольное опорожнение кишечника. Несколько раз я вносил свой вклад в жижу, покрывающую пол. Когда наконец пришел тюремщик, чтобы открыть дверь, во мне зародилась надежда, что меня признали невиновным и теперь освободят. Я возликовал. Даже если бы я действительно был виновен в смерти человека, избранного дожем, я был уверен, что уже понес за это достаточное наказание, испытал угрызения совести и готов был поклясться, что раскаиваюсь. Конечно же, мое ликование померкло, когда тюремщик сказал мне, что я пока понес лишь первое, а может, и последнее наказание, что orba – это лишь временная камера, где заключенного держат, пока не наступит время предварительного допроса.
Я предстал перед трибуналом, который назывался Signori della Notte – повелители ночи. В комнате на верхнем этаже Вулкано меня поставили перед длинным столом, за которым сидели восемь мрачных пожилых мужчин в темных одеяниях. Я стоял в отдалении от стола, а тюремщик – с другой стороны от меня. Он тоже старался держаться подальше, должно быть, я пахнул так же скверно, как и себя чувствовал. Если я еще и выглядел так же ужасно, то, должно быть, казался судьям настоящим низким и жестоким преступником.
Signori della Notte начали с того, что стали по очереди задавать мне самые невинные вопросы: мое имя, возраст, где я живу, кто родители, и все в таком духе. Затем один из них, обратившись к бумаге, которая лежала перед ним, сказал мне:
– Прежде чем мы определим список обвинений, следует задать множество вопросов. Однако допрос будет отложен до тех пор, пока вы не позволите монаху из Братства Правосудия действовать в качестве вашего защитника, поскольку вы обвиняетесь в убийстве – преступлении, которое карается смертной казнью…
Я обвиняюсь в убийстве! Я был настолько ошеломлен, что пропустил бо́льшую часть последовавших за этим слов. Наверняка на меня донесли либо Убалдо, либо Дорис, так как только им я доверил свою тайну. Но каким образом им удалось так быстро это проделать? Кто написал для них донос, чтобы опустить его в львиную пасть на стене Дворца дожей?
Судья закончил свое выступление вопросом:
– У вас есть что сказать по этому поводу?
Я прочистил горло и неуверенно произнес:
– Но кто, кто донес на меня, мессир?
Глупо было спрашивать об этом, и, честно говоря, я не ожидал ответа на свой вопрос, который просто сорвался у меня с языка. К великому моему изумлению, тот, кто меня допрашивал, ответил:
– Вы сами донесли на себя, молодой мессир. – Должно быть, я взглянул на него с таким недоумением, что он добавил: – Разве не вы писали это? – И прочитал, глядя на лист бумаги: – «Будет ли он присутствовать на похоронах и на церемонии введения в должность?» – Не сомневаюсь, что я продолжал таращиться на него с глупым видом, поскольку последовало дальнейшее объяснение: – Это подписано: Марко Поло.
Переставляя ноги подобно лунатику, я снова был препровожден тюремщиками вниз по лестнице, а затем по другому пролету – в так называемый колодец, самую глубокую часть Вулкано. Но даже колодец, сказали мне, не был настоящей тюремной темницей. Вот когда мне будут предъявлены окончательные обвинения, то меня поместят в Туманные сады, куда заключали приговоренных до исполнения смертного приговора. Грубо рассмеявшись, тюремщики открыли тяжелую деревянную дверь в каменной стене, которая была всего лишь по колено высотой, повалили меня, засунули в отверстие и захлопнули за мной дверь со звуком, подобным трубному гласу в Судный день.
Моя новая камера оказалась значительно больше, чем orba, в низкой двери даже имелось отверстие. Правда, оно было таким маленьким, что я не смог бы даже просунуть в него руку и помахать уходящим тюремщикам, но зато пропускало воздух и достаточно света, чтобы тьма в камере не была совершенно непроницаема. Когда мои глаза привыкли к полумраку, я разглядел, что тут имелись ведро с крышкой, в качестве pissota, и две голые полки из досок, служившие кроватями. В одном углу я также увидел нечто, напоминающее груду разбросанного постельного белья. Однако когда я приблизился, груда зашевелилась и поднялась. Это был человек.
– Шолом алейхем! – грубым голосом произнес он.
Приветствие прозвучало как чужеземное. Я всмотрелся и узнал рыжую с сединой копну волос и бороду. Это был тот самый иудей, чью публичную порку я наблюдал в столь знаменательный для меня день.
– Мордехай, – представился он. – Мордехай Картафило. – После чего спросил о том, о чем все узники спрашивают друг друга при первой встрече: – Ты здесь за что?
– За убийство, – сказал я, шмыгнув носом. – Думаю, что меня также обвинят в государственной измене, lesa-maestà[60] и еще кое в чем.
– Убийства будет достаточно, – произнес он с легким ехидством. – Не волнуйся, парень. Тебе простят остальные незначительные проступки. Не могут же тебя наказать за них, раз ты будешь уже наказан за убийство. Это то, что называется риском дважды понести наказание за одно и то же преступление, здесь подобное запрещено законом.
Я злобно посмотрел на него:
– А ты шутник, старик.
Он пожал плечами.
– Каждый освещает тьму, как может.
Какое-то время мы молча предавались печали. Затем я произнес:
– Ты здесь за ростовщичество, так?
– Нет. Я здесь потому, что некая дама обвинила меня в ростовщичестве.
– Какое совпадение. Я здесь тоже, хотя и косвенно, из-за дамы.
– Ну, я сказал «дама» только для того, чтобы указать ее пол. В действительности она, – он плюнул на пол, – a shequesa karove.
– Я не понимаю твоих чужеземных слов.
– Язычница и putana cagna[61], – перевел он, опять сплюнув. – Она просила у меня взаймы денег и оставила в качестве залога на сохранение некие любовные письма. Когда она не смогла заплатить, а я отказался вернуть письма, она постаралась, чтобы я не отдал их кому-нибудь другому.
Я сочувственно покачал головой.
– Твой случай печальный, а вот мой – скорее нелепый. Моя дама попросила сослужить ей службу, предложив себя в качестве награды. Дело было сделано, но не мной. Тем не менее я здесь, и награда мне досталась совсем иная, но моя дама, возможно, еще даже и не знает об этом. Разве не смешно?
– Забавно. Иларию бы твоя история развеселила.
– Иларию? Ты знаешь эту даму?
– Что? – Он изумленно уставился на меня. – Твою karove тоже зовут Иларией?
Теперь уже я вытаращился на него.
– Как смеешь ты называть мою даму putana cagna?
Закончив наконец испепелять друг друга взглядами, мы уселись на нары и принялись сравнивать оба случая, после чего, увы, стало ясно, что и я, и Мордехай были знакомы с одной и той же донной Иларией. Я рассказал Картафило обо всем, заключив:
– Но ты упоминал о любовных письмах. Я никогда не посылал ей ни одного.
Он ответил:
– Мне жаль говорить тебе об этом, но они были подписаны совсем другим именем.
– Тогда получается, что у нее уже был любовник?
– Похоже на то.
– Она совратила меня, чтобы я сыграл для нее роль bravo. Я оказался самым настоящим простофилей. Исключительным глупцом.
– Похоже на то.
– А ту единственную записку, которую я все же написал, ту, которая теперь у Signori, она, должно быть, сунула в пасть льва. Но почему она так поступила со мной?
– Ей больше не нужен был bravo. Муж мертв, любовник в ее распоряжении, ты превратился для нее в обузу, которую надо устранить.
– Но я не убивал ее мужа!
– А кто же убил? Возможно, любовник. Так неужели ты ждешь, что она донесет на любовника, когда может вместо этого предложить тебя и тем самым спасти его?
У меня не было ответа на этот вопрос. Спустя мгновение сосед спросил меня:
– Ты когда-нибудь слышал о lamia?
– Lamia? Это значит ведьма, женщина-чудовище.
– Не совсем. Lamia может превратиться в юную и очень красивую ведьму. Она делает это для того, чтобы влюбить в себя молодых людей. Когда один из них попадает в ловушку, она занимается с ним любовью так сладострастно и усердно, что в конце концов тот изнемогает. Когда же юноша становится совсем беспомощным, lamia съедает его живьем. Это всего лишь миф, конечно, но удивительно живучий и широко распространенный. Я слышал его в каждой стране, где мне довелось побывать во время моего путешествия по Средиземноморью. А я много путешествовал. Просто удивительно, как много разных народов верят в то, что красота кровожадна.
Я принял это во внимание и сказал:
– Представь, она действительно улыбалась, когда наблюдала, как тебя пороли, старик.
– Меня это не удивляет. Возможно, она достигнет высот любовного экстаза, когда будет наблюдать, как тебя отправят к Мяснику.
– К кому?
– Так мы, старые обитатели тюрьмы, называем палача – Мясник. – Но меня не могут казнить! Я невиновен! Я знатный человек! Меня не должны были запирать вместе с иудеем! – закричал я, обезумев.
– О, простите меня, ваша светлость. Из-за того, что здесь плохое освещение, я не разглядел вас. Я принял вас за простого заключенного в pozzo Вулкано.
– Я не простой!
– Простите меня еще раз, – сказал еврей. Он засунул руку между нашими нарами, снял что-то с моей туники и поднес ко мне. – Всего лишь блоха. Обычная блоха. – Он раздавил ее ногтем. – Оказывается, она точно такая же, как и мои.
– С твоим зрением все в порядке, – проворчал я.
– Если ты действительно знатный человек, юный Марко, то должен сделать то же самое, что и остальные знатные заключенные. Потребовать камеру получше, одиночку с окошком на улицу или на воду. Ты сможешь спустить вниз веревку и посылать записки или поднимать наверх лакомства. Считается, что это не разрешено, но в случае со знатью правила не работают.
– В твоих устах это звучит так, словно я проведу здесь долгое время. – Нет, – вздохнул он. – Возможно, не очень долгое.
Смысл этой фразы заставил мои волосы зашевелиться.
– Я повторяю тебе, старый дурак, я невиновен!
Это заставило его ответить мне громким негодующим голосом:
– Почему ты говоришь это мне, несчастный mamzar?[62] Расскажи это Signori della Notte! Я тоже невиновен, но сижу здесь и здесь же сгнию!
– Погоди! У меня есть идея, – произнес я. – Мы оба здесь из-за того, что так пожелала Илария, из-за ее лжи. Если мы оба расскажем обо всем Signori, то, следовательно, они усомнятся в ее правдивости.
Мордехай в сомнении покачал головой.
– Кому они поверят? Эта женщина – почти что вдова дожа. А кто мы? Тебя обвиняют в убийстве, а меня – в ростовщичестве.
– Возможно, ты прав, – согласился я, совсем упав духом. – К несчастью, ты еще и иудей.
Он взглянул на меня вовсе даже не тусклыми глазами и произнес: – Люди всегда так говорят. Интересно, почему?
– Ну… только потому, что им кажется вполне естественным, что иудеи в первую очередь оказываются под подозрением.
– Я часто замечал это и все ломал голову, почему христиане так считают?
– Ну… вы же убили нашего Господа Иисуса Христа…
Он фыркнул и сказал:
– Ну а я, разумеется, главный убийца!
Словно испытывая ко мне отвращение, Мордехай повернулся ко мне спиной, растянулся на своей полке и укрылся своим огромным одеянием. Он пробормотал в стену:
– Вот и говори после этого с людьми по-хорошему… да уж…
После чего, по-видимому, уснул.
Время тянулось медленно, отверстие в двери уже потемнело, когда ее с шумом отперли и двое тюремщиков пролезли внутрь, таща за собой большой чан. Старый Картафило перестал храпеть и сел в нетерпении. Тюремщики дали каждому из нас по деревянной доске, на которую они положили из чана чуть теплую клейкую массу. Затем они оставили нам тускло горевшую лампу – миску с рыбьим жиром, в котором плавал кусок тряпки и больше чадил, чем давал света. После этого тюремщики вышли и закрыли дверь. Я с сомнением уставился на еду.
– Polenta, – сказал мне Мордехай, жадно зачерпывая ее двумя пальцами. – Молодой юнош, тебе лучше съесть это. Здесь кормят только один раз в день. Больше ты ничего не получишь.
– Я не голоден, – ответил я. – Если хочешь, можешь съесть и мою. Он чуть не выхватил у меня доску и жадно съел обе порции, причмокивая губами. Когда он покончил с едой, то сел и принялся ковыряться в зубах, словно не хотел потерять даром ни единой частички пищи. Потом старик уставился на меня из-под своих косматых бровей и наконец произнес:
– Что же ты обычно ешь на ужин?
– О… ну, например, тарелку tagliatelle[63]… или пью zabagion[64]…
– Bongusto[65], – произнес он сардонически. – Я не могу претендовать на то, что у меня такой изысканный вкус, но, может, ты предпочтешь это? – Он порылся в своей одежде. – Лояльные венецианские законы позволяют мне соблюдать некоторые религиозные ритуалы, даже в тюрьме.
Я не очень понял, как это связано с белыми квадратиками печенья из пресного теста, которые Мордехай вытащил и вручил мне. Я с радостью взял их и съел, хотя печенье оказалось почти безвкусным, после чего поблагодарил старика.
Когда на следующий день наступило время ужина, я уже достаточно проголодался, чтобы не привередничать. Я готов был съесть тюремную баланду хотя бы потому, что она означала перерыв в монотонном существовании. Заняться здесь было нечем, только сидеть или спать на голой жесткой лежанке, делать два-три шага туда-сюда, насколько позволяли размеры камеры, или беседовать с Картафило. Время шло, знаком чему служило лишь то, как светлело или темнело отверстие в двери, да то, что старый иудей молился три раза в день, ну и еще, конечно, нам каждый вечер приносили ужасную пищу.
Возможно, для Мордехая это было не таким уж тяжелым испытанием, ибо, насколько я мог судить со стороны, ранее он проводил все свои дни в молитвах, погрузившись в глубины своей похожей на монашескую келью лавки, расположенной на Мерчерии, а такой образ жизни мало чем отличался от заключения. Однако я сам был прежде свободным и веселым человеком и, оказавшись заключен в Вулкано, чувствовал себя похороненным заживо. Я понимал, что мне следует радоваться хоть какой-то компании в этой могиле, где времени не существовало: пусть даже это был иудей, беседы с которым не всегда оказывались слишком оживленными. Однажды я заметил ему, что наблюдал несколько разных наказаний у столбов между Марко и Тодаро, но никогда не видел казни.
Старик ответил:
– Это оттого, что большинство казней происходит внутри этих стен, иногда даже узники не знают об этом до самого последнего момента. Приговоренного помещают в одну из камер так называемых Giardini Foschi[66], окна в ней зарешечены. Мясник ждет снаружи, ждет терпеливо, когда человек в камере сделает движение, подойдет к окну и встанет к нему спиной. Тогда Мясник взмахивает своей garrotta[67] и через решетку захлестывает ее вокруг горла жертвы, сжимая до тех пор, пока не сломает несчастному шею или не задушит. Туманные сады выходят на канал. Там в коридоре также есть подвижная каменная плита. Ночью тело жертвы спускают сквозь это тайное отверстие в поджидающую лодку и отвозят к Sepoltura Publica[68]. Пока все это не завершено, о казни не сообщают. Все делается без суеты. Правители Венеции не хотят, чтобы стало широко известно о том, что старые римские legge[69] о смертной казни до сих пор применяются здесь. Таким образом, публичные казни немногочисленны. Им подвергают только тех, кто обвинен действительно в гнусных преступлениях.
– Преступлениях какого рода? – спросил я.
– Помню, когда я был молодым, одного мужчину приговорили к этому за изнасилование монахини, а другого – за то, что выдал секрет получения муранского стекла чужеземцу. Надо думать, убийство человека, избранного дожем, относится к таким преступлениям, если это то, о чем ты беспокоишься.
Я сглотнул.
– Расскажи, а как проходит публичная казнь?
– Преступника ставят на колени у столбов, и Мясник отрубает ему голову. Однако прежде он отрубает ту часть тела, которая виновна в преступлении. Насильнику монахини, разумеется, отсекли член. Стеклодуву отрезали язык. После этого приговоренный отправляется к столбам, а виновная часть тела висит на веревке, повязанной вокруг его шеи. В твоем случае, полагаю, это будет всего лишь рука.
– И еще моя голова, – произнес я хриплым голосом.
– Вот смеху-то будет! – произнес Мордехай. – Голова на веревке, повязанной вокруг шеи.
– Смеху?! – издал я душераздирающий крик, а затем все же рассмеялся, настолько нелепыми показались мне его слова. – Все бы тебе шутить, старик.
Он пожал плечами:
– Каждый делает то, что умеет.
Однажды монотонность нашего заключения была нарушена. Дверь открылась, чтобы впустить незнакомца. Это был светловолосый молодой человек, одетый не в форму надзирателя, а в одеяние Братства Правосудия. Он представился мне как fratello[70] Уго.
– Итак, – оживленно произнес он, – у нас есть довольно просторный casermagio[71] и отдельные нары в Государственной тюрьме. Если вы бедны, то можете рассчитывать на помощь Братства. Оно будет оплачивать ваш casermagio, пока будет длиться ваше заточение. У меня есть разрешение заниматься адвокатской практикой, и я буду защищать ваши интересы по мере моих сил. Также я буду передавать послания с воли и на волю и добиваться для вас некоторых маленьких удобств – соль для пищи, масло для лампы и остальные подобные мелочи. Я могу договориться, – он бросил взгляд на старого Картафило и легонько вздохнул, – о том, чтобы вам предоставили отдельную камеру.
Я ответил:
– Сомневаюсь, что буду счастливее где-нибудь еще, брат Уго.
Я, пожалуй, останусь в этой камере.
– Как пожелаете, – сказал он. – Я уже связался с Торговым домом Поло, титулованным главой которого, оказывается, номинально являетесь вы, хотя вы пока еще и несовершеннолетний. Если хотите, можете сами платить за тюремный casermagio, а также выбрать себе адвоката на свой вкус. Вам надо лишь выписать необходимый pagheri и приказать компании оплатить его.
Я сказал в нерешительности:
– Это станет для Торгового дома Поло публичным унижением.
Не уверен, имею ли я хоть какое-то право транжирить понапрасну деньги…
– Да, ваше дело проиграно, – закончил он, кивнув в знак согласия. – Я вполне понимаю.
Встревоженный, я принялся протестовать:
– Я не имел в виду, надеюсь…
– Тогда у вас есть другая возможность – принять помощь Братства Правосудия. Для возмещения убытков Братству позднее разрешат отправить двоих бедняков собирать милостыню: они будут просить горожан подать им из жалости к несчастному Марко П…
– Amordei! – воскликнул я. – Это будет еще унизительней!
– В этом случае у вас не будет выбора. Давайте лучше обсудим ваше дело. Как вы собираетесь защищаться?
– Защищаться? – возмутился я. – Я не буду защищаться, я буду протестовать! Я невиновен!
Брат Уго снова бросил бесстрастный взгляд на иудея, словно подозревал, что я уже получил от него совет. Мордехай в ответ лишь изобразил на лице скептическое изумление.
Я продолжил:
– Своим первым свидетелем я назову донну Иларию. Когда эту женщину заставят рассказать о нашей…
– Ее не заставят, – прервал меня брат. – Signori della Notte не допустят этого. Эта знатная дама недавно овдовела и до сих пор не пришла в себя от горя.
Я усмехнулся:
– Вы пытаетесь убедить меня, что она скорбит о своем муже?
– Ну… – ответил он задумчиво, – если и не о нем, то можете быть уверенным, донна Илария действительно очень сильно расстроена из-за того, что не стала догарессой Венеции.
Старый Картафило издал звук, похожий на приглушенный смешок. Меня же заявление монаха сильно удивило – поскольку с этой точки зрения я ситуацию не рассматривал. Должно быть, Илария просто кипела от разочарования и злости. Да уж, коварная женщина наверняка даже и не мечтала о той чести, которой вскоре должны были удостоить ее мужа, а вместе с ним – и ее. Теперь Илария склонна была забыть о собственной причастности к гибели супруга, ее снедало желание отомстить за то, что она лишилась титула. Не имело значения, на кого падет ее месть, а кто же был самой легкой мишенью, как не я?
– Если вы невиновны, молодой мессир Марко, – сказал Уго, – то кто же тогда убил того человека?
Я ответил:
– Думаю, это был священник.
Брат Уго бросил на меня долгий взгляд, затем постучал по двери тюремщику, чтобы тот его выпустил. Когда дверь раскрылась на уровне его колен, монах сказал мне:
– Полагаю, вам все же следует нанять другого адвоката. Если вы намереваетесь обвинить святого отца в убийстве, а вдову убитого – в подстрекательстве, вам потребуется самый лучший адвокат в Республике. Ciao!
Когда он вышел, я сказал Мордехаю:
– Все уверены в том, что мое дело проиграно, не важно, виновен я или нет. Наверняка должен быть какой-то закон, защищающий невиновных от несправедливых обвинений.
– Почти наверняка. Но существует старая поговорка: «Законы Венеции самые справедливые, и им усердно следуют… неделю». Не позволяй своим надеждам вознестись слишком высоко.
– Тут не надеяться надо, а действовать, – заметил я. – Ты бы мог помочь нам обоим. Передай брату Уго те письма, которые хранятся у тебя, и пусть он предъявит их в качестве доказательства. В конце концов, они бросят тень подозрения на Иларию и ее любовника.
Мордехай уставился на меня своими глазами, похожими на ягоды черной смородины, инстинктивно погладил всклокоченную бороду и сказал:
– Думаешь, это будет по-христиански?
– А почему нет? Ты спасешь мне жизнь и сам выйдешь на свободу.
Я не вижу в этом ничего, противоречащего христианской морали.
– Тогда прошу прощения, но я придерживаюсь другой морали и потому не могу так поступить. Я не использовал это, чтобы избежать frasta[72], и не сделаю этого теперь, ради нас обоих.
Я уставился на него неверящим взглядом.
– Но почему, во имя всего на свете?
– Моя торговля основывается на доверии. Я единственный из всех ростовщиков, кто ссуживает деньги под залог такого рода. Я смогу делать это только в том случае, если клиенты будут мне доверять и возвращать ссуды с процентами. Клиенты отдают под залог подобные бумаги, потому что уверены – я сохраню их в неприкосновенности. Ты думаешь, в противном случае женщины закладывали бы мне любовные письма?
– Полно, старик. Посмотри, ведь Илария отплатила тебе предательством. Не доказывает ли это, что она считает тебя ненадежным, не верит иудею?
– Конечно, это кое-что доказывает, да, – согласился он, скривившись. – Однако если я хоть раз позволю утратить доверие к себе, даже при самых ужасных обстоятельствах, то должен буду забыть об избранном мною деле. Не потому, что другие сочтут меня достойным презрения, а потому, что я сам буду презирать себя.
– Да какое дело, ты, старый дурак! Ты, может, теперь останешься здесь до конца дней своих! Ты сам сказал об этом. Ты не можешь вести себя так…
– Я веду себя в соответствии со своей совестью. Возможно, это маленькое утешение, но оно у меня единственное. Сидеть здесь, расчесывать укусы блох и клопов и наблюдать, как моя когда-то пышная плоть становится изможденной, но при этом чувствовать себя превыше христиан, которые, руководствуясь своей моралью, засадили меня сюда.
Я прорычал:
– Ты смог бы с тем же успехом заниматься этим и на воле…
– Zitto![73] Достаточно! Советы дураков обычно глупы. В дальнейшем мы больше не будем это обсуждать. Посмотри-ка лучше на пол, мальчик, здесь есть два огромных паука. Давай устроим между ними гонки и заключим пари с капризной фортуной. Ну, кто, по-твоему, окажется победителем? Выбирай себе паука…
Прошло еще несколько дней, унылых и монотонных, и вот в камере снова, пробравшись через низкое дверное отверстие, появился брат Уго. Я с угрюмым видом дожидался, что он скажет еще что-нибудь столь же удручающее, как и в прошлый раз, но монах сообщил новость, которая привела меня в изумление.
– Ваши отец с дядей вернулись в Венецию!
– Что? – выдохнул я, не в силах осознать услышанное. – Вы имеете в виду, что доставили их тела? Чтобы захоронить на родине?
– Я имею в виду, что они здесь! Живые и здоровые!
– Живые? После почти десяти лет полного молчания?
– Да! Все их знакомые удивлены не меньше вас. В гильдии купцов только и разговоров, что об этом. Говорят, эти люди теперь являются послами из далекой Татарии[74] к Папе Римскому. Но, к счастью – к вашему счастью, молодой мессир Марко, – они заехали домой, прежде чем отправиться в Рим.
– Почему это к моему счастью? – спросил я потрясенный.
– Просто удивительно, что им удалось приехать столь своевременно! Как раз теперь они отправились в Quarantia за разрешением увидеться с вами. Это не дозволяется никому, кроме адвоката. Может случиться, что ваши отец и дядя смогут заставить судей при рассмотрении вашего дела проявить к вам милосердие. Ну а если это им не удастся, то их присутствие на вашей казни послужит вам моральной поддержкой. И поможет вам достойно держаться, когда вы отправитесь к столбам.
И, сделав это оптимистическое заявление, адвокат отбыл. Мы с Мордехаем живо обсуждали его приход до глубокой ночи, до того времени, как прозвонили coprifuoco и тюремщик приказал нам через дверное отверстие погасить нашу тусклую лампу.
Прошло еще несколько дней – четыре или пять, – и все это время я просто сходил с ума от нетерпения. Но вот наконец дверь заскрипела, открываясь, и появился человек, такой здоровенный, что ему пришлось приложить немалые усилия, чтобы пролезть в нее. Внутри камеры он встал и начал выпрямляться. Каким же он был высоким! Я плохо помню нашу первую встречу. Мне лишь врезалось в память, что он был настолько же волосат, насколько и огромен; черные локоны его были растрепаны, так же как и щетинистая иссиня-черная борода. Великан взглянул на меня с высоты своего огромного роста, и его голос был полон презрения, когда он громко зарокотал:
– Хм! Это и есть тот парень, что успел вляпаться в дерьмо?
Я кротко произнес: – Benvegnuo, caro padre[75].
– Я не твой дорогой батюшка, ты, лягушонок! Я твой дядя Маттео. – Benvegnuo, caro zio[76]. А мой отец не пришел?
– Нет. Нам удалось добиться разрешения только для одного. Брату пришлось удалиться, чтобы предаться скорби по твоей матери.
– О да. Понимаю.
– По правде говоря, он сейчас занят тем, что ухаживает за своей будущей женой.
Это заставило меня возмутиться:
– Что? Да как он может так поступать?
– А кто ты такой, чтобы выражать свое недовольство, ты, scagaròn?[77]
Бедняга вернулся домой из дальних стран и обнаружил, что жена его давно похоронена, служанка исчезла, а ценный раб потерян. Дож, который являлся его другом, мертв, а сына, надежду всей семьи, заключили в тюрьму по обвинению в самом отвратительном убийстве в истории Венеции! – И громко, так, чтобы все в Вулкано могли слышать, он заорал: – Скажи мне правду! Ты это сделал?
– Нет, синьор дядюшка, – ответил я в страхе. – Но какое отношение все это имеет к повторной женитьбе отца?
Дядя ответил уже спокойней, но с ноткой осуждения:
– Твой отец – семейный человек. По какой-то причине ему нравится быть женатым.
– Он избрал странный способ доказать это моей матери, – заметил я, – уехав от нее.
– И он снова уедет от жены, – сказал дядя Маттео. – Именно поэтому ему и нужен кто-нибудь, чтобы с легким сердцем оставить этого человека блюсти семейные интересы. У него нет времени ждать, пока родится и вырастет другой сын. А стало быть, нужна другая жена.
– Зачем ему другой сын? – с жаром спросил я. – У него есть я! Дядя не сказал в ответ на это ни слова. Он просто оглядел меня с ног до головы, прищурившись, а затем его взгляд скользнул вокруг, по тесной, тускло освещенной, зловонной камере.
Вновь смутившись, я заметил:
– А я надеялся, что он вытащит меня отсюда.
– Нет. Ты должен выбраться из этого сам, – ответил дядя, и мое сердце упало. Однако он продолжил рассматривать камеру и сказал, словно размышляя вслух: – Из всех стихий, которые могли бы уничтожить наш город, Венеция всегда больше всего боялась сильного пожара. Особенно, если он угрожает Дворцу дожей и ценностям, находящимся в нем, или базилике Сан Марко и ее уникальным сокровищам. Поскольку дворец находится по соседству с тюрьмой, это с одной стороны, а церковь примыкает к тюрьме с другой, то тюремщики здесь, в Вулкано, привыкли к особенным мерам безопасности – воображаю, как они следят за каждой масляной лампой в этих камерах.
– Почему? Да, они…
– Заткнись. Они делают так потому, что если ночью зажечь такую лампу и, скажем, поднести ее к деревянным нарам, то узника придется вывести из горящей камеры, чтобы огонь можно было погасить. Тюремщики сразу же начнут кричать и бегать с ведрами воды. А затем, если в дыму и суматохе этому узнику удастся добраться до коридора Giardini Foschi, где рядом с тюрьмой протекает канал, он может решиться ускользнуть с помощью подвижной каменной панели в стене, которая ведет наружу. И если узник ухитрится сделать это, скажем, завтра ночью, то вполне возможно, что он найдет прямо там, на воде, пустую лодку.
Наконец Маттео снова остановил на мне свой взгляд. Я был слишком занят, размышляя обо всех этих возможностях, чтобы хоть что-нибудь сказать, но тут совершенно непрошено вмешался старый Мордехай:
– Так уже поступали раньше. И поэтому теперь существует закон: узник, предпринявший попытку поджога, независимо от его происхождения, сам будет приговорен к сожжению. С тех пор как издали этот закон, желающих сбежать подобным способом не находилось.
Дядя Маттео сардонически ответил:
– Спасибо тебе, Мафусаил. – Мне же он сказал: – Ну, ты только что слышал еще один хороший резон, чтобы не просто попытаться, а добиться успеха.
Он постучал по двери, вызывая тюремщика.
– Пока, племянник! Встретимся завтра ночью!
Я не мог заснуть почти до рассвета. И не потому, что требовалось хорошенько обдумать побег. Я просто лежал и наслаждался перспективой снова оказаться на свободе. Старый Картафило тоже внезапно проснулся, перестал храпеть и сказал:
– Надеюсь, твои отец с дядей знают, что делают. Ведь другой закон гласит, что ближайшие родственники заключенного несут ответственность за его поведение. Отец отвечает за сына – khas vesho-lem[78], – муж за жену, а хозяин за раба. Если заключенный сбежит, устроив поджог, тогда того, кто несет за него ответственность, сожгут вместо узника.
– Похоже, мой дядя не придает особого значения законам, – заметил я с гордостью, – и даже не боится быть сожженным. Но, Мордехай, я не могу проделать это один. Мы должны сбежать вместе. Что скажешь?
Какое-то время он хранил молчание, а затем пробормотал:
– Надо думать, сожжение предпочтительней медленной смерти от pettechie[79] – болезни заключенных. А я давно уже пережил всех своих родственников.
Наступила следующая ночь. Когда колокола прозвонили coprifuoco и тюремщики приказали нам погасить лампу, мы только прикрыли ее свет с помощью крышки от pissota. Стоило тюремщикам удалиться, как я вылил бо́льшую часть рыбьего жира из лампы на доски лежанки. Мордехай пожертвовал своей верхней одеждой, которая была зеленой от плесени, и пламя зачадило; мы бросили сверток под мою койку и подожгли его с помощью фитиля, сделанного из тряпки. Камера сразу же наполнилась удушливым дымом, и дерево занялось огнем. Мы с Мордехаем стали махать руками, загоняя дым в дверное отверстие, и подняли крик:
– Fuoco![80] Al fuoco!
В коридоре послышался топот ног.
Затем, как и предсказывал дядя, начались смятение и толчея, нас с Мордехаем вывели из камеры для того, чтобы люди с ведрами воды могли залезть в нее. Дым вырвался следом, и тюремщики убрали нас с дороги. В проходе их толпилось множество, но на нас они не обращали внимания. Скрываясь в дыму и темноте, мы украдкой пробрались по коридору и свернули за угол.
– Теперь сюда! – сказал Мордехай и помчался со скоростью, неожиданной для его возраста.
Он пробыл в тюрьме достаточно долго, чтобы изучить все проходы, и теперь вел меня то одним путем, то другим, пока мы не увидели свет, мерцавший в конце большого помещения. Он остановился там за углом, огляделся и помахал мне. Мы свернули в короткий коридор, освещенный двумя или тремя настенными лампами, абсолютно пустой.
Мордехай упал на колени, призывая меня помочь ему, и я увидел, что на одном из больших камней внизу стены имеются прикрученные к нему железные ручки. Иудей схватился за одну, я – за другую, мы напряглись, и камень начал поддаваться, оказавшись не таким мощным, как остальные. Великолепный свежий воздух, влага и запах соли проникли через отверстие. Я выпрямился, чтобы перевести дыхание, и тут же был сбит с ног. Откуда-то выскочил тюремщик и принялся звать на помощь.
Замешательство мое на этот раз оказалось сильней, чем раньше. Тюремщик бросился на меня, и мы покатились по каменному полу, в то время как Мордехай, согнувшись в отверстии, смотрел на нас, открыв рот и вытаращив глаза. В какой-то момент я оказался сверху и тут же воспользовался этим преимуществом. Я прижал тюремщика всем весом своего тела, надавив ему на грудь, а коленями пригвоздив его руки к полу. Обеими руками я зажал его широко раскрытый рот и, повернувшись к Мордехаю, выдохнул:
– Я не смогу удерживать его долго.
– Сюда, парень, – сказал Мордехай, – я сам им займусь.
– Нет. Один из нас сумеет убежать. Сбежишь ты. – Я услышал в коридоре шум множества ног. – Торопись!
Мордехай просунул ноги в отверстие, а затем повернулся и спросил:
– Но почему я?
Между ударами по врагу и попытками удержать его я выдохнул из себя последние слова:
– Ты дал… мне шанс… тогда… с пауками. Уходи!
Иудей бросил на меня удивленный взгляд и медленно произнес:
– Вознаграждение mitzva[81] – другая mitzva.
Он скользнул в отверстие и исчез. Я услышал далекий всплеск, раздавшийся из темной дыры, а затем получил удар по голове.
Меня грубо протащили по проходам и, словно кучу мусора, бросили в новую камеру. То есть, конечно, я оказался в старой камере, но просто в другой. В ней имелась лишь одна койка, не было отверстия в двери и свечи. Я уселся в темноте – все тело мое болело от ушибов – и принялся обдумывать свое положение. Из-за неудачной попытки сбежать я теперь распрощался с надеждой когда-нибудь доказать свою невиновность в прежних обвинениях. Провалив побег, я сам приговорил себя к сожжению. У меня была только одна причина радоваться: теперь я получил отдельную камеру. Не было товарища по камере, который мог бы увидеть, как я плачу.
Поскольку тюремщики, желая как следует наказать беглеца, от злости отказались кормить меня даже ужасной тюремной баландой, темнота и монотонность были такими беспросветными, что это даже трудно себе представить. Я не знал, как долго пробыл в камере в одиночестве, прежде чем ко мне пришел посетитель. Им снова оказался брат Уго.
– Я так понимаю, что разрешение, выданное моему дяде, аннулировано, – сказал я.
– Сомневаюсь, что он пришел бы сюда по своей воле, – ответил монах. – Только представьте, как он страшно разгневался и принялся богохульствовать, когда увидел, что племянник, которого он выловил из воды, превратился в старого иудея.
– И поскольку в дальнейшем не предвидится нужды в вашей защите, – произнес я, смирившись, – я полагаю, вы пришли к узнику с последним утешением.
– Во всяком случае, я принес вам новости, которые вы, должно быть, найдете утешительными. Сегодня утром Совет избрал нового дожа.
– Ах, да! Выборы отложили до тех пор, пока не найдут убийцу дожа Дзено. А теперь у них есть я. Но почему вы думаете, что я сочту эти новости утешительными?
– Возможно, вы забыли, но ваш отец и дядя тоже являются членами этого Совета. И поскольку оба недавно чудесным образом вернулись после долгого отсутствия, они сейчас самые популярные члены купеческой гильдии. Более того, во время выборов Поло могут оказать влияние на голосующих членов Совета из числа знатных купцов. Человек по имени Лоренцо Тьеполо жаждал стать дожем, и для того, чтобы заручиться голосами купцов, он готов принять на себя обязательства перед вашими отцом и дядей.
– Какие обязательства? – спросил я, все еще не смея надеяться.
– Существует традиция: новый дож при вступлении в должность объявляет о помиловании преступников. Serenito Тьеполо собирается простить вам преступную попытку поджога, который способствовал побегу некоего Мордехая Картафило из этой тюрьмы.
– Итак, меня не сожгут как поджигателя, – сказал я. – Мне просто отрубят руку и голову как убийце.
– Нет. Вы правильно заметили, что убийца схвачен, но ошибаетесь: убийца этот не вы. Другой человек сознался в assassinio[82].
Хорошо, что камера была маленькой, иначе я бы упал. А так я лишь пошатнулся и прислонился к стене.
Монах продолжал в медленной манере, которая приводила меня в бешенство:
– Я говорил вам, что принес утешительные новости. У вас гораздо больше защитников, чем вы думаете, и все они озабочены вашим благополучием. Тот иудей, которого вы освободили, не сбежал и не отплыл на корабле в какую-нибудь далекую землю. Он даже не стал скрываться в лабиринте иудейских burgheto. Вместо этого он отправился навестить одного священника – нет, не раввина, а настоящего христианского священника, который служит в базилике Сан Марко.
– Но ведь я же пытался рассказать вам об этом священнике!
– Так вот, как выяснилось, этот священник был тайным любовником госпожи Иларии, но та отвернулась от него, узнав, что она могла стать догарессой, но из-за него не стала. Когда прекрасная дама лишила священника своей любви, он стал раскаиваться в том, что совершил столь гнусное дело, как убийство, которое вдобавок не принесло ему никакой выгоды. Конечно, он мог бы хранить молчание до сих пор и оставить все, как есть, между собой и Богом. Но тут к нему зашел Мордехай Картафило. Похоже, иудей говорил с ним о каких-то бумагах, которые отдали ему в качестве залога. Он даже не показал их, а только упомянул, но этого оказалось достаточно, чтобы угрызения совести священника превратились в раскаяние. Он пошел к своему начальству и во всем чистосердечно признался, получив при этом привилегию раскаявшегося. Теперь он находится под домашним арестом в своей canonica[83] келье. Донна Илария тоже содержится в своем доме как соучастница преступления.
– Что будет дальше?
– Прежде всего следует дождаться, когда новый дож вступит в должность. Лоренцо Тьеполо не хотелось бы, чтобы самое начало его dogato[84] получило печальную известность, так как в это дело вовлечены теперь гораздо более известные персоны, нежели глупый мальчик, который играл в bravo. Благородная дама – вдова убитого, которого хотели избрать следующим дожем, священник из Сан Марко… ну, словом, дожу Тьеполо придется делать все возможное, чтобы замять скандал. Не исключено, что он даже разрешит церковникам допрашивать священника в камере, вместо того чтобы делать это в Quarantia. Полагаю, священник будет выслан в какой-нибудь отдаленный приход на материке. Дож, наверное, прикажет, чтобы донна Илария приняла постриг где-нибудь в захолустном женском монастыре. Подобные случаи уже бывали. Лет сто назад или около того во Франции свершилось преступление, в которое были вовлечены священник и знатная дама.
– А что случится со мной?
– Как только дож наденет белую scufieta, он провозгласит амнистию, и вы будете в числе помилованных. Вам простят поджог, и к тому времени с вас уже снимут обвинения в убийстве. Вы будете освобождены из тюрьмы.
– Освобожден! – выдохнул я.
– Ну, может, вы при этом окажетесь даже чуть более свободным, чем хотели бы.
– Что?
– Я же сказал: дож хочет, чтобы все это гнусное дело было поскорее забыто. Если он просто освободит вас и оставит в Венеции, вы станете живым напоминанием о нем. Вас простят лишь при условии, что вы отправитесь в изгнание. Вы покинете Венецию навсегда.
Несколько последовавших за этим дней я оставался в камере, вспоминая обо всем, что со мной произошло. Было больно думать о том, что придется покинуть Венецию la serenisima, la clarissima – самую спокойную и светлую. Но это было все-таки лучше, чем быть казненным на площади или оставаться в Вулкано. Я даже чувствовал некоторую жалость к священнику, который своим ударом bravo сослужил мне хорошую службу. Будучи викарием в базилике, он, без сомнения, смотрел вперед, надеясь со временем занять в церкви высокое место, на которое он не сможет рассчитывать, находясь в ссылке в глуши. Иларии же выпала теперь еще более жалкая доля, ее красота и таланты больше никогда ей не понадобятся. Хотя, возможно, и нет. Ей удавалось щедро расточать их, когда она была замужней женщиной, может, она будет наслаждаться ими и сделавшись Христовой невестой. В конце концов, у коварной красавицы теперь будет предостаточно возможностей исполнять «монашеские гимны», как она их называла. Несмотря на бесповоротно измененные судьбы, мы трое еще легко отделались.
Все это я понял в тюрьме. И вот наконец наступил день, когда тюремщики открыли дверь камеры, сопроводили меня по коридорам и лестницам, провели через другие двери, отперли самую последнюю и выпустили меня во двор. Мне надо было лишь пройти через Пшеничные ворота на залитую солнцем Рива, выходившую на лагуну. Я стал свободным, подобно бесчисленным чайкам, кружившим над морем. Это было приятное чувство, но я чувствовал бы себя еще лучше, если бы смог, перед тем как выйти, почиститься и надеть свежее платье. Все это время я не мылся и не менял одежду, так что был покрыт рыбьим жиром и пропах миазмами из pissota. Мои кружева порвались, когда я боролся с тюремщиком в ночь неудавшегося побега, а то, что от них осталось, было грязным и мятым. Как раз в это время у меня появились первые признаки отросшей бороды, она была еще не очень заметна, но делала мой облик более неряшливым. Хотелось бы мне в первый раз на моей памяти встретиться с отцом при других обстоятельствах. Они с дядей Маттео дожидались меня на Рива: оба одетые в элегантные одежды, которые, по-видимому, надевали члены Совета на церемонию вступления в должность нового дожа.
– Ты только взгляни на него! – зарокотал дядя. – Arcistupendo-nazzisimo[85] – и это твой сын! Взгляни на тезку нашего брата и нашего святого покровителя! Не от этого ли жалкого и хилого meschin[86] исходит такая вонь?
– Отец? – спросил я боязливо другого мужчину.
– Мой мальчик? – ответил он так же нерешительно, но распахнул мне свои объятия.
Я ожидал увидеть человека, выглядевшего столь же устрашающе, как дядя, поскольку отец мой был старше. Но он оказался лишь бледной тенью своего брата: не таким высоким и здоровенным, да к тому же он обладал мягким голосом. Так же как и дядя, отец носил бородку путешественника, только она была опрятной. Его борода и волосы были не черными, как вороново крыло, а точно такого же русого цвета, как и у меня.
– Мой сын! Мой бедный мальчик-сирота! – сказал отец. Он обнял меня, но тут же отодвинул от себя на расстояние вытянутой руки и встревоженно спросил: – От тебя всегда так пахнет?
– Нет, отец. Я столько времени просидел взаперти…
– Ты забыл, Нико, ведь это же bravo и bonvivan, а также мошенник, которого чуть не казнили между столбов, – перечислял мой дядя. – Герой матрон, несчастных в замужестве, смельчак, таящийся в ночи и владеющий шпагой, освободитель иудеев!
– Ну, – сказал на это отец, потакая мне, – цыпленок и должен расправить свои крылья дальше гнезда. Ладно, пойдемте-ка лучше домой.
Дома все слуги пришли в такое движение и проявили такое рвение, какого я не видел со времени смерти матери. Казалось, они были рады видеть меня снова. Горничная поспешила нагреть воды, как только я попросил ее об этом, а maistro Аттилио, когда я обратился к нему с вежливой просьбой, одолжил мне свою бритву. Я несколько раз вымылся, неумело соскреб пух на своем лице, надел чистую тунику, чулки и присоединился к отцу и дяде в гостиной, где у нас была печь.
– Ну а теперь, – заявил я, – я хочу послушать о ваших путешествиях. Обо всех землях, где вы побывали.
– Великий Боже, опять! – простонал дядя Маттео. – Мы больше не будем ни о чем рассказывать.
– У нас достаточно времени, чтобы сделать это позже, Марко, – сказал отец. – Всему свое время. Лучше расскажи нам о твоем собственном приключении.
– Оно уже закончилось, – торопливо ответил я. – И я предпочел бы услышать что-нибудь новенькое.
Однако они не смягчились. Тогда я рассказал им обо всем откровенно – обо всем, что произошло с того момента, когда я бросил первый взгляд на Иларию в Сан Марко, пропустив лишь тот день любви, который мы с ней провели. В результате у слушателей сложилось впечатление, что просто телячье рыцарство заставило меня предпринять столь пагубную попытку стать bravo.
Когда я закончил, отец вздохнул:
– Любая женщина может довести до греха. Ну да ладно, ты сделал то, что казалось тебе самым лучшим. Тот, кто делает все, что может, делает много. Хотя обстоятельства, конечно же, были трагические. Я вынужден согласиться с условием дожа, что тебе надо покинуть Венецию, сынок. Он мог бы проявить по отношению к тебе бо́льшую жестокость.
– Я знаю, – ответил я покаянно. – Но куда же мне отправиться, отец? Где мне искать рай земной?
– У нас с Маттео дела в Риме. Ты отправишься с нами.
– И мне придется остаток жизни прожить в Риме? В приговоре говорилось о вечном изгнании.
И тут дядя повторил то, о чем уже однажды говорил мне Мордехай: – «Законы Венеции самые справедливые, и им усердно следуют… неделю». И если дожа избирают навсегда, то это означает только, что он будет правителем лишь до конца своей жизни. Когда Тьеполо умрет, его преемник вряд ли станет препятствовать твоему возвращению. Не расстраивайся, что ни делается – все к лучшему.
А отец добавил:
– Мы с твоим дядей везем в Рим письмо от каана Хубилая…[87] Никогда еще прежде я не слышал таких странных сочетаний звуков и потому перебил отца, чтобы выразить ему свое недоумение.
– Слово «каан» – это титул, он означает «великий хан всех монгольских ханов», – объяснил отец. – Ты, наверное, слышал про Хубилая, его у нас почему-то ошибочно называют великий хан Катай.
Я в изумлении вытаращился на батюшку.
– Вы встречались с монголами? И выжили?
– Встречались и со многими подружились. Наиболее влиятельный наш друг, пожалуй, сам каан Хубилай, который управляет самой большой империей на земле. Он попросил нас отвезти Папе Клименту его послание…
Отец продолжил свои объяснения, но я уже не слушал. Я смотрел на него, открыв рот, выпучив глаза от изумления и восхищения, и думал: «И это мой отец, которого я уже давным-давно считал мертвым… Этот самый обычный с виду человек заявляет, что является посредником между правителем варваров и Святейшим Папой!»
В заключение он сказал:
– …Ну а потом, если Папа даст нам сотню священников, которых просит прислать Хубилай, мы отправимся с ними на Восток. Мы снова вернемся в Китай.
– А когда мы поедем в Рим? – спросил я.
– Ну… – сказал он застенчиво.
– После того, как твой отец женится на твоей новой матери, – ответил дядя. – Это значит, что придется подождать, пока священник сделает оглашение.
Но его брат возразил:
– Да нет, Маттео, так долго ждать вряд ли придется. Поскольку нас с Фьорделизой едва ли можно назвать молодыми, мы ведь оба вдовеем, padre Нунзиата, возможно, освободит нас от процедуры трех оглашений.
– Что еще за Фьорделиза? – спросил я. – И не слишком ли поспешно ты все решил, отец?
– Ты ее прекрасно знаешь, – сказал он. – Фьорделиза Тревани, наша соседка, владелица дома, который находится ниже по каналу.
– Да. Она приятная женщина. И между прочим, была лучшей маминой подругой.
– Если ты собираешься этим пристыдить меня, Марко, я напомню тебе, что твоя мать уже в могиле, так что нет нужды завидовать, ревновать или разбрасываться обвинениями.
– Это правда, – сказал я и дерзко добавил: – Но ты не носишь lutto vedovile[88].
– Твоя мать уже восемь лет как мертва. И по-твоему, я должен теперь надеть траур и носить его в ближайшие двенадцать месяцев? Я не так молод, чтобы позволить себе скорбеть целый год. К тому же и донна Лиза не bambina[89].
– Ты уже сделал ей предложение, отец?
– Да, и она приняла его. Завтра мы отправляемся с ней на встречу с padre Нунзиатой.
– Вряд ли донна Фьорделиза довольна тем, что ты сразу же после женитьбы уедешь?
Услышав это, дядя взорвался:
– Да как ты смеешь такое говорить, щенок?!
Но отец терпеливо пояснил:
– Я именно поэтому и женюсь на ней, Марко, что уезжаю. Слезами горю не поможешь. Я вернулся домой, ожидая найти твою мать живой и все еще стоящей во главе Торгового дома. Но она покинула сей мир. А вдобавок я еще теперь – по твоей собственной вине – не могу оставить сына заниматься делами. Старый Доро – хороший человек, и ему вполне можно доверять. Тем не менее я предпочитаю, чтобы во главе дела стоял кто-нибудь из нашей семьи. Донна Фьорделиза с удовольствием возглавит наш Торговый дом. К тому же у нее нет детей, так что никто не станет соперничать с тобой за наследство, если это тебя волнует…
– Наследство меня нисколько не волнует, – ответил я и вновь дерзко продолжил: – Я беспокоюсь из-за того, что моей матери выказано неуважение, и донне Тревани, похоже, тоже. Да вся Венеция будет над ней смеяться и сплетничать о твоей поспешной женитьбе из меркантильных интересов.
На это отец сказал мягко, но ставя в разговоре точку:
– Я – купец, она – вдова купца, а Венеция – купеческий город, где все знают, что нет ничего лучше, чем сделать что-либо из меркантильных интересов. Для венецианца деньги – это вторая кровь, а ты ведь и сам венецианец. Теперь, когда я выслушал все твои возражения, Марко, я отвергаю их. И больше ничего не хочу слушать. Запомни: слово – серебро, а молчание – золото.
Я закрыл рот и больше не заговаривал на эту тему, уж не знаю, правильно я сделал или нет. В день, когда отец женился на донне Лизе, я стоял в церкви Сан Феличе вместе со своим дядей и всеми свободными слугами из обоих домов, многочисленными соседями, купеческой знатью и их родней, в то время как древний padre Нунзиата, трясясь от старости, проводил свадебную церемонию. И вот наконец венчание закончилось и падре объявил их мужем и женой. Отец повел новобрачную в ее новое жилище, а за ними последовали и все приглашенные гости. Я же тем временем тихонько улизнул.
Хотя я был одет во все самое лучшее, ноги принесли меня к портовым ребятам, благо это было по соседству. После того как меня освободили из тюрьмы, я заходил к ним редко и ненадолго. Теперь, поскольку я был бывшим заключенным, мальчишки, казалось, стали относиться ко мне как к взрослому мужчине, даже как к знаменитости, во вся ком случае, между нами образовалась некая дистанция, чего раньше не было.
В тот день я не застал на барже никого, кроме Дорис. Она стояла на коленях внутри трюма, одетая лишь в тесную рубашку, и перекладывала мокрую одежду из одного ведра в другое.
– Болдо с остальными отправились на рынок рыться в отбросах, – сказала она. – Они будут отсутствовать весь день. У меня появилась возможность выстирать все, что они не носят.
– Можно составить тебе компанию? – спросил я. – А заодно и переночевать сегодня ночью у вас на барже?
– Твоей одежде тоже понадобится стирка, если ты это сделаешь, – заметила девочка, критически оглядев меня.
– У меня было жилье и похуже, – ответил я. – Кроме того, есть ведь и другая одежда.
– Откуда ты сбежал на этот раз, Марко?
– Сегодня свадьба моего отца. Он привел в дом matrigna[90] для меня, а мне совершенно никто не нужен. У меня ведь была родная мать.
– У меня, должно быть, тоже, но я бы не возражала и против matrigna. Иногда я сама себя ощущаю matrigna для толпы всех этих сирот, – рассудительно, словно взрослая женщина, заметила Дорис.
– Эта донна Лиза – вообще-то приятная женщина, – сказал я, садясь так, чтобы прислониться спиной к трюму. – Но мне почему-то не хочется находиться под одной крышей с отцом в его брачную ночь.
Дорис взглянула на меня с явным подозрением, уронила то, что было у нее в руках, подошла поближе и села рядом.
– Отлично, – прошептала она мне на ухо. – Оставайся здесь. И вообрази, что сегодня твоя брачная ночь.
– О! Дорис, ты снова за свое?
– Не понимаю, почему ты упорно отказываешься. Я теперь привыкла содержать себя в чистоте, как, ты говорил, и следует делать настоящей даме. Я везде чистая. Посмотри.
И, прежде чем я успел запротестовать, она одним движением скинула с себя одежонку. Действительно, девочка была чистой, на теле не было видно и следов волос. Даже донна Илария не была такой мягкой и лощеной. Конечно, у Дорис еще не хватало женских изгибов и округлостей. Ее груди только начали расти, а соски выглядели лишь слегка темней ее кожи, на боках и ягодицах тоже было маловато женской плоти.
– Ты еще zuzzеrеllónе[91], – сказал я, стараясь говорить скучающим равнодушным тоном. – Тебе надо еще расти и расти, чтобы стать настоящей женщиной.
Это было правдой, но в самой ее юности, в том, что Дорис была такой маленькой и незрелой, имелась своя прелесть. Хотя все парни по натуре своей развратны, они всегда вожделеют настоящую женщину. И любую ровесницу они воспринимают как подругу по играм, девчонку-сорванца среди мальчишек, zuzzеrеllónе. Однако я был опытней большинства мальчишек. У меня уже имелся опыт общения с настоящей женщиной. Это привило мне вкус к музыкальным дуэтам, к тому же какое-то время мне пришлось обходиться без музыки, – передо мной же сейчас стояла неискушенная в любви девчонка, желавшая, чтобы ее познакомили с этим искусством.
– Но ведь это будет непорядочно с моей стороны, – сказал я, – даже если представить, что это брачная ночь. – Я больше убеждал себя, чем ее. – Я ведь говорил тебе, что собираюсь уехать в Рим через несколько дней.
– Так же, как и твой отец. Но это не помешало ему жениться по-настоящему.
– Да, хотя мы и поссорились из-за этого. Я не считаю это правильным. Однако его новая жена, похоже, всем довольна.
– То же самое будет и со мной. А теперь давай представим, Марко, что сегодня наша брачная ночь, а после этого я стану ждать, и ты вернешься. Ты же сам сказал: когда сменится дож.
– Ты выглядишь нелепо, малютка Дорис. Сидишь здесь голая и рассуждаешь о дожах и тому подобном.
Но она вовсе не выглядела нелепой, Дорис выглядела как одна из нимф, о которых рассказывают старинные легенды. Я честно пытался противостоять ее чарам.
– Твой брат так часто повторяет, какая неиспорченная девушка его сестра…
– Болдо не вернется до ночи, и он ничего не узнает о том, что произойдет между нами.
– Он придет в ярость, – продолжал я, словно она и не перебивала меня. – Нам снова придется драться, как мы подрались в тот день, когда он запустил в меня рыбиной.
Дорис надула губки.
– Ты не ценишь мою доброту. Удовольствие, которое ты мне доставишь, станет ценой за боль, которую ты мне причинишь.
– Боль? Как это?
– Для девственницы в первый раз все протекает болезненно. Она не испытывает удовольствия, это известно каждой девушке. Все женщины рассказывают об этом.
Я задумчиво сказал:
– Не знаю, почему это должно причинять боль. По-моему, боли не должно быть, если сделать все так, как я. – Я решил, что с моей стороны будет бестактно упоминать в этот момент об Иларии. – Я имею в виду, тем способом, которому я выучился.
– Если это действительно так, – заметила Дорис, – то ты за свою жизнь смог бы заслужить обожание многих девственниц. Ты покажешь мне тот способ, которому научился?
– Видишь ли, надо сперва подготовиться. Например, вот так. – Я коснулся одного из ее миниатюрных сосков – zizza.
– Zizza? Это всего лишь щекотно.
– Я полагаю, щекотку скоро сменит другое ощущение.
Вскоре она сказала:
– Да, ты прав.
– И твоему zizza это тоже понравилось. Он поднялся, словно прося о большем.
– Да, да, это так. – Дорис медленно легла на спину, прямо на палубу, и я последовал за ней.
Я продолжил:
– Еще больше zizza любит, когда его целуют.
– Да! – И, словно ленивая кошка, она сладострастно вытянула свое маленькое тело.
– А теперь этот, – сказал я.
– Опять щекотно.
– Это тоже станет приятней, чем щекотка.
– Да. Правда становится, я чувствую…
– Вот видишь, пока никакой боли.
Дорис покачала головой, глаза ее закрылись.
– Для таких вещей даже не требуется присутствия мужчины. Это называется монашеский гимн, потому что девушки сами могут проделывать это с собой. – Я был с ней до щепетильности честен, давая возможность прогнать меня.
Но она сказала только, затаив дыхание:
– Я даже не представляла… не знала, как я там выгляжу.
– Ты легко можешь рассмотреть свою mona с помощью зеркала. Дорис честно призналась:
– Я не знаю никого, у кого было бы зеркало.
– Тогда посмотри, обычно она вся покрыта волосами. Твоя все еще голая, ее можно увидеть, и она мягкая. Такая хорошенькая. Она выглядит как… – Я попытался подыскать поэтическое сравнение. – Ты знаешь, некоторые виды макарон выглядят как маленькие ракушки? Что-то наподобие женских губок?
– Ты так говоришь, как будто их тоже можно целовать, – произнесла Дорис таким голосом, словно впала в полудрему. Ее глаза снова были закрыты, а маленькое тело медленно извивалось.
– Еще как можно!
Когда Дорис извивалась, ее тело то сжималось, то расслаблялось, и от удовольствия она издавала хныкающий звук. Поскольку я продолжал извлекать музыку из ее тела, девушку время от времени сотрясали легкие конвульсии, причем каждый раз они длились дольше, как будто Дорис на практике училась, как продлить удовольствие. Не отрываясь от нее, я использовал лишь рот. Мои руки были свободны, и я смог стянуть с себя собственную одежду. Когда я тоже разделся, то Дорис, казалось, стала наслаждаться нежными спазмами еще больше, а ее руки заскользили по моему телу. Слегка успокоившись, я продолжил извлекать из нее монашескую музыку, как учила меня Илария. Когда наконец Дорис покрылась легкой испариной, я остановился, чтобы дать девушке передохнуть.
Ее дыхание слегка замедлилось, девушка открыла глаза. Она выглядела так, словно пребывала в дурмане. Затем Дорис нахмурилась, потому что почувствовала, что член у меня еще твердый. Она без всякого стыда взяла его в руку и с удивлением сказала:
– Ты сделал все?.. Или ты только меня заставил?.. И ты никогда?.. – Нет, еще нет. Разве ты не заметила?
– Нет, конечно. – Она весело рассмеялась. – Откуда мне знать?
Я была далеко отсюда. Где-то в облаках.
Все еще продолжая держать мой член одной рукой, другой она потрогала себя.
– Все это… а я все еще девственница. Просто чудесно. Как ты думаешь, Марко, именно так наша Пресвятая Дева?..
– Мы и так уже согрешили, Дорис, – быстро сказал я. – Давай не будем богохульствовать.
– Ладно. Давай лучше будем грешить дальше.
Мы так и сделали, и скоро я снова заставил Дорис ворковать и сотрясаться – где-то в облаках, как она говорила, – наслаждаясь монашеским гимном. Наконец я сделал то, чего не может сделать ни одна монахиня, и это произошло не грубо и с усилием, но просто и естественно. Дорис, вся скользкая от пота, двигалась в моих объятиях без малейшего усилия, а та ее часть была самой влажной. Она не почувствовала вторжения, а только испытала еще более сильное ощущение среди множества новых, которые она узнала сегодня. Когда все произошло, Дорис открыла глаза, и они были полны наслаждения, а тот хныкающий звук, который она издала, был просто иной тональности, чем предыдущие.
Для меня это ощущение тоже оказалось новым. Внутри Дорис я оказался зажат, как в нежно сжатой ладони, гораздо сильней, чем это было с двумя предыдущими женщинами, с которыми я имел дело. Даже в миг наивысшего экстаза я понял, что опроверг высказанное мною однажды утверждение о том, что якобы интимные места у всех женщин одинаковы.
Чуть позже мы с Дорис издавали много разных звуков. И самым последним из них, когда мы остановились, чтобы передохнуть, стал ее вздох, в котором перемешались изумление и удовлетворение.
– Ну что, надеюсь, было не больно? – спросил я с улыбкой.
Она страстно покачала головой и улыбнулась в ответ.
– Я много раз мечтала об этом. Но никогда не думала, что это будет так… Я никогда ни от одной женщины не слышала, что первый раз может быть таким… Спасибо тебе, Марко.
– Это тебе спасибо, Дорис, – вежливо ответил я. – А теперь, когда ты знаешь, как…
– Тише. Я не хочу делать ничего подобного ни с кем, кроме тебя. – Я скоро уеду.
– Я знаю. Но знаю также, что ты вернешься. И я не буду этим заниматься, пока ты не вернешься из Рима.
Однако в Рим я тогда не попал. Я вообще так и не побывал там. Мы с Дорис продолжили резвиться до самого вечера, но потом оделись и, когда после дневной экскурсии вернулись Уболдо, Даниэль, Малгарита и другие, вели себя очень прилично. Ночью на барже я спал один на том же самом тюке из тряпок, которым пользовался прежде. Утром всех нас разбудили крики banditore, совершавшего необычно ранний обход, ему надо было сообщить важные новости. Папа Климент IV умер в Витербо. Дож Венеции объявил траур, в это время следовало молиться за упокой души Святого Отца.
– Проклятие! – грохотал мой дядя, стуча по столу кулаком так, что книги на нем подпрыгивали. – Неужели мы привезли с собой домой несчастье, Нико?
– Сначала умер дож, теперь Папа, – печально произнес отец. – Ах, недаром говорится, что все псалмы заканчиваются прославлением.
– И сообщением из Витербо, – заметил служащий Исидоро, в чьей конторке мы все собрались, – которое приведет к застою в конклаве. Похоже, слишком много ног примеряются к сапогам рыбака.
– Но мы не можем дожидаться выборов, когда бы они ни состоялись, – пробормотал дядя и взглянул на меня. – Надо поскорей увезти этого galeotto[92] из Венеции, иначе мы все можем отправиться в тюрьму.
– Нам нет необходимости ждать, – произнес отец невозмутимо. – Доро способен приобрести и собрать все необходимое нам для путешествия снаряжение. У нас нет только сотни священников, но для Хубилая ведь не имеет значения, будут ли они выбраны лично Папой. Так что мы вполне можем обратиться вместо него к какому-нибудь прелату.
– И к какому же прелату мы обратимся? – допытывался Маттео. – Если мы попросим об этом епископа Венеции, тот скажет нам, и будет прав, что, отправив с нами сотню священников, он опустошит все церкви города.
– Да, священников придется поискать где-нибудь далеко отсюда, – в раздумье произнес отец. – Лучше нам поискать их уже поближе к месту нашего назначения.
– Простите мое невежество, – вмешалась вдруг моя новоиспеченная мачеха, – но с чего это вам вдруг понадобилось вербовать священников, да еще так много, для спасения монгольского воителя? Насколько я знаю, он ведь не христианин.
На это отец ответил:
– Он не исповедует какую-либо определенную религию, Лиза.
– Я так и думала, что нет.
– Однако у него есть своеобразное достоинство: он терпим к тому, во что верят другие. Разумеется, Хубилай хочет, чтобы его подданные узнали достаточное количество различных верований, дабы они смогли сделать выбор. На его землях живет множество нечестивых проповедников различных языческих религий, но из приверженцев христианской веры там есть лишь введенные в заблуждение и приниженные несторианские священники. Хубилай пожелал, чтобы мы доставили настоящих представителей истинной христианской Римской церкви. Естественно, нам с Маттео пришлось подчиниться, и не только ради пропаганды святой веры. Если мы сумеем выполнить эту миссию, то сможем просить у хана разрешения заниматься уже другими миссиями, более близкими нам.
– Нико имеет в виду, – пояснил дядя, – что мы надеемся установить торговые отношения между Венецией и восточными землями, вновь возобновив торговлю по Великому шелковому пути.
Лиза спросила удивленно:
– Этот путь выложен шелком?
– Если бы! – сказал дядя, закатывая глаза. – Это гораздо более извилистый, ужасный и изматывающий путь, чем дорога на Небеса. Впрочем, называть это дорогой излишне.
Исидоро попросил разрешения объяснить даме:
– Дорога от берегов Леванта[93] через Переднюю Азию была названа Шелковым путем еще в древности, потому что шелка Катая[94] были самым дорогим товаром, который по нему перевозили. В те дни шелк ценился на вес золота. Возможно, путь назывался Шелковым еще и потому, что по нему было весьма удобно путешествовать. Однако не так давно он пришел в запустение, отчасти потому, что секрет изготовления катайского шелка был украден и сегодня этот материал производят даже на Сицилии. Кроме того, теперь в те восточные земли стало невозможно попасть из-за грабителей, татары и монголы мародерствуют по всей Азии. Наши западные соседи, например, вовсе отказались от сухопутного пути, предпочтя ему морской, на манер арабских мореплавателей.
– Но если туда можно попасть по воде, – заметила Лиза моему отцу, – то зачем мучиться, путешествуя по суше, тем более что там столько опасностей?
Отец сказал:
– Эти морские пути запретны для наших кораблей. Однажды миролюбивые арабы, долгое время спокойно жившие в мире со своим пророком, вдруг поднялись и превратились в воинственных сарацинов. Теперь они ищут возможности насадить ислам во внутренних землях Азии. И они так же ревностно охраняют свои морские пути, как и ту часть Святой земли, которую им удалось захватить.
А дядя добавил:
– Сарацины не прочь торговать с нами, венецианцами, и с другими христианскими купцами, потому что эта торговля сулит им прибыль. Однако они лишатся этой прибыли, если мы пошлем флот из своих собственных кораблей, чтобы торговать с Востоком. Вот почему сарацинские корсары постоянно охраняют морские пути.
Лиза выглядела потрясенной.
– Но они же наши враги, разве можно с ними торговать? Исидоро пожал плечами.
– Дело есть дело.
– Даже священники, – сказал дядя Маттео, – никогда не пожелали бы иметь дело с Небесами, если бы это не приносило прибыль. Так что я полагаю, что Папа Римский захочет наладить торговые отношения даже с самыми отдаленными восточными землями. Это пойдет на пользу нашим соотечественникам. Мы знаем, мы собственными глазами видели, как богаты эти земли. Наше предыдущее путешествие было лишь разведкой, но на этот раз мы возьмем с собой что-нибудь для торговли. Шелковый путь ужасен, но его можно осилить. Мы уже дважды проходили через эти земли, туда и обратно. Мы сумеем сделать это снова.
– И кто бы ни стал новым Папой, – заметил мой отец, – он должен благословить это путешествие. В Риме все страшно перепугались, когда им показалось, что монголы собираются совершить набег на Европу. Несколько монгольских ханов, кажется, уже расширили свои ханства так далеко на запад, как собирались. Это означает, что сарацины являются основной угрозой христианству. Таким образом, Риму следовало бы приветствовать возможность союза с монголами против ислама. И поэтому наша миссия важна вдвойне – она послужит целям Святой Церкви, а также процветанию Венеции.
– И процветанию Торгового дома Поло, – вставила Фьорделиза, которая теперь принадлежала к нашей семье.
– Помимо всего прочего, – подытожил дядя. – Ну да ладно, хватит, давайте-ка лучше займемся делом. Как, по-твоему, следует ли нам вернуться в Константинополь и набрать священников там?
Мой отец обдумал это и сказал:
– Нет. Тамошние священники слишком привыкли к удобствам – они такие гладкие, как евнухи. Попробуй заставить разжиревшего на домашней сметане кота ловить мышей. Я думаю, нам следует поискать среди крестоносцев – там найдется немало капелланов, людей суровых и привыкших к тяготам жизни. Давай отправимся в San Zuàne de Acre[95], где крестоносцы в настоящее время стоят лагерем. Доро, не найдется ли в ближайшее время корабля, отплывающего на Восток, который сможет доставить нас в Акру?
Служащий отвернулся, чтобы проверить записи, а я ушел из пакгауза и отправился к Дорис – рассказать девушке о своем новом назначении и попрощаться с ней и с Венецией.
Прошло почти четверть века, прежде чем я снова увидел их обеих. Многое изменилось и постарело за это время, в том числе и я сам. Но Венеция всегда останется Венецией, и, как ни странно, Дорис тоже осталась той самой Дорис, которую я покинул. Помните, что девушка говорила: она, мол, будет верно меня ждать и никого больше не полюбит, пока я не вернусь. Возможно, эта клятва и помогла совершиться чуду: ведь даже спустя столько лет Дорис оставалась такой же молодой, милой и трепетной, такой же, как во времена моей юности, и я узнал ее с первого взгляда и был совершенно очарован.
Удивлены? Ну да ладно, не будем забегать вперед, эту историю я расскажу вам в свое время.