Мисс Уиллис объявила мне приговор: вы уезжаете, дорогая мисс Мелфорд, вас увозят неведомо куда! Что делать мне? Где искать утешения? Я сам не знаю, что говорю: всю ночь напролет метался я в пучине сомнений и страхов, неизвестности и отчаяния, будучи не в силах собраться с мыслями, а тем паче составить какой-нибудь последовательный план поведения. Предо мною вставало даже искушение пожелать, чтобы я никогда вас не встречал или чтобы вы были менее любезны и менее сострадательны к бедному Уилсону. Однако же подобное желание было бы низкой неблагодарностью, если подумать, сколь многим я обязан вашей доброте и какую несказанную радость давали мне ваши снисхождение и одобрение.
Боже милостивый! Даже упоминание вашего имени никогда не мог я слышать без волнения! Малейшая надежда лицезреть вас наполняла мою душу какою-то сладостной тревогой! С приближением этого часа сердце мое билось все сильней и сильней и каждый нерв трепетал от сладостного ожидания. Но когда я уже находился в вашем присутствии, когда я внимал вашему голосу, когда созерцал вашу улыбку, видел ваши прекрасные глаза, благосклонно обращенные на меня, мою грудь наполнял столь бурный восторг, что я терял дар речи и безумная радость овладевала мною… Поощренный вашей кротостью и любезностью, я осмелился описать чувства, охватившие мое сердце… Даже тогда вы не ставили препон моей самонадеянности, вы снизошли к моим страданиям и дали мне разрешение питать надежду, вы составили благоприятное – быть может, слишком благоприятное! – мнение о моей особе… Истинно одно: я не играю любовью, я говорю языком своего собственного сердца, и к тому побуждают меня лишь искренние чувства. Однако некая тайна сокрыта в моем сердце… Я еще не открыл ее… Я льщу себя надеждой… Но нет! Я не могу, не смею продолжать…
Дорогая мисс Лидди! Во имя неба придумайте, если сие возможно, какой-либо способ поговорить с вами прежде, чем вы покинете Глостер, иначе я не знаю, что постигнет… Но вот я начинаю безумствовать снова… Я постараюсь перенести это испытание со всею твердостью… Покуда есть у меня силы полагаться на вашу искренность и нежность, я, право же, не имею никаких оснований отчаиваться, однако же пребываю в странном смятении. Солнце как будто отказывается озарять меня своим светом… Облако нависло надо мною, и тяжкое бремя гнетет мою душу.
До той поры, пока вы отсюда не уехали, я буду неустанно бродить вокруг вашего пансиона; говорят, что душа, разлученная с телом, медлит у могилы, где покоятся смертные останки ее спутника. Знаю – если только это в вашей власти, вы почерпнете силы из человеколюбия вашего… сострадания… смею ли добавить – нежной привязанности… дабы утолить муку, терзающую сердце вашего несчастного
Уилсона.
Глостер, 31 марта
Дорогой Филипс!
Воздаю Манселу должное за то, что он плетет небылицы, будто я поссорился с каким-то балаганным шутом в Глостере. Но я слишком ценю даже намек на остроумие, чтобы повздорить из-за глупой шутки, и потому надеюсь, что мы останемся с Манселом добрыми приятелями! Но я никак не могу одобрить, что он утопил моего бедного пса Понто с целью превратить многословие Овидия в шутливую эпитафию с игрой слов – deerant quoque littora Ponto[4]. Ибо Манселу никак нельзя простить, что он бросил Понто с целью избавить его от блох в Изис, когда река была полноводна и бурлива. Но я предоставляю беднягу Понто его судьбе и надеюсь, что провидение уготовит Манселу смерть более сухую[5].
Здесь, на Горячих Водах, нет никого, с кем можно завести знакомство, и потому я веду здесь образ жизни сельский. Стало быть, у меня много досуга, благодаря чему я могу лучше наблюдать странности в нраве моего дяди, который, мне кажется, возбудил ваше любопытство. Надо сказать, что поначалу наши характеры походили на масло и уксус, которые не смешиваются друг с другом, но теперь, когда их взболтнули, они начали смешиваться. Я склонен был считать его неисправимым циником и полагал, что только крайняя необходимость может заставить его жить в обществе с другими людьми. Но теперь я другого мнения; мне кажется, что его брюзгливость отчасти вызвана телесной болью, а отчасти врожденной чувствительностью души, ибо, полагаю я, душа, как и тело, бывает наделена в некоторых случаях чрезмерной чувствительностью.
На днях меня очень позабавил разговор, который он вел в павильоне минеральных вод с известным доктором Л., пришедшим дать указания больным.
Дядюшка пожаловался на зловоние за окнами павильона, шедшее от ила и грязи, оставляемых рекой при отливе. Он сказал, что эти испарения – зараза и они пагубны для слабых легких многочисленных больных чахоткой, которые приходят пить воду.
Доктор подслушал это, подошел к нему и заявил, что он ошибается. Люди, сказал он, так заражены пошлыми предрассудками, что философия бессильна их вразумить. Затем трижды хмыкнул и пустился в ученые объяснения природы зловония.
Он сказал, что зловоние или вонь есть ощущение обонятельных нервов и может возникать по совершенно другим основаниям, что stinkcn по-голландски означает «испускать самый приятный запах», а также «сильнейшую вонь», как это явствует из перевода Ван Влудела прекрасной оды Горация «Quis imilta gracilis"[6] и т. д. (в которой слова liquidis porfusus odoribus[7] он переводит van civet et moshata gestinken[8]). Затем доктор заявил, что люди toto caelo[9] придерживаются различных мнений о запахах, подобно тому как имеют различные мнения о красоте, что французам нравится запах гниющего мяса, равно как готтентотам в Африке и диким обитателям Гренландии, и что негры на берегу Сенегала не притронутся к рыбе, покуда она не начнет гнить; эти народы отдают предпочтение тому, что обычно называют зловонием, ибо они не избалованы роскошью и не подвержены причудам и капризам. По его мнению, аромат навоза, который принято считать зловонным, весьма приятен для органов обоняния, так как каждый человек, которому противен запах чужих экскрементов, с особым удовольствием вдыхает аромат своих собственных, что могут засвидетельствовать все присутствующие леди и джентльмены.
Жители Мадрида и Эдинбурга, сказал он, получают особое удовлетворение, вдыхая собственные испарения, которые всегда пропитаны запахом экскрементов, и высокоученый доктор Б. в своем трактате «О четырех пищеварениях» объясняет, каким образом летучие испарения из кишок возбуждают деятельность животного организма[10].
Доктор утверждал, что покойный великий герцог Тосканский, из рода Медичи, который изощрял свою чувственность с рассудительностью философа, столь был восхищен этим ароматом, что приказал извлечь эссенцию из нечистот и пользовался ею как усладительными духами. А что до него, доктора, то он, когда приходит в дурное расположение духа или устает от работы, тотчас же испытывает приятное облегчение, если наклоняется над стульчаком с его содержимым, что отнюдь не должно никого удивлять, так как содержание стульчака изобилует теми же летучими солями, которые столь охотно вдыхают даже самые слабые больные после того, как химики извлекут и возгонят эти соли.
Присутствующие заткнули носы, но доктор, не обратив ни малейшего внимания на этот знак, продолжал разглагольствовать о том, что многие зловонные вещества не только приятны, но и целебны, например ассафетида и другие медицинские смолы, коренья, зелень, а превыше всего целительны жженые перья, ямы для дубленья кож, свечной нагар и проч. Короче говоря, он привел вполне достаточно ученых доводов, чтобы у его слушателей ум зашел за разум, и от зловония перешел к грязи, которая, по его словам, также является ошибочным понятием, поскольку тот предмет, каковой так называют, есть только некое изменение вещества, состоящего из тех же самых частей, которые входят в состав любого вещества. В самом грязном веществе, которое мы найдем в природе, философ усмотрит не что иное, как землю, воду, соль и воздух, из коих оно состоит. И что до него, доктора, то ему все равно, выпить ли грязной болотной воды, если он будет уверен, что в ней нет ничего ядовитого, или стакан воды из Горячего источника. Обратившись к моему дяде, он сказал:
– Сэр, по своему сложению вы склонны к водянке, и, надо думать, скоро у вас будет брюшная водянка. Если я буду присутствовать, когда вам сделают прокол, я докажу вам то, о чем говорю: без всяких колебаний я выпью воду, которая потечет из вашего живота.
При этих словах леди скорчили гримасы, а дядя побледнел и сказал, что он не хочет такого доказательства его философии.
– Но мне хотелось бы знать, – продолжал он, – почему вы полагаете, что у меня склонность к водянке?
– Прошу прощенья, сэр, – ответил доктор, – но у вас распухли лодыжки и, по-видимому, у вас facies leucophlegmatiса[11]. Может быть, болезнь ваша oedematus, то есть подагрическая, а возможно – lues venerea[12]. Если у вас есть основания тешить себя мыслью, что вы больны именно сей последней болезнью, я берусь вас излечить тремя пилюлями, хотя бы недуг ваш и был очень застарелым. Это мое секретное средство, сэр; я много труда положил на то, чтобы их приготовить. Недавно, сэр, я излечил в Бристоле женщину, обыкновенную проститутку, у которой можно было наблюдать самые худые симптомы – язвы, сыпь и чесотку по всему телу. Когда она приняла вторую пилюлю, сэр, кожа ее сделалась гладкой, как у меня на руке! А после третьей женщина стала здоровой и свежей, как новорожденный младенец.
– Сэр! – брюзгливо воскликнул дядюшка. – Я никак не могу тешить себя надеждой, что ваше секретное средство годится для моей болезни. Но больная, о которой вы говорите, едва ли могла стать такой здоровой, как вы воображаете.
– Я не мог ошибиться, – возразил философ, – так как трижды имел общение с ней. Я всегда проверяю таким способом свое лечение.
При этих словах леди удалились в угол комнаты, и кое-кто из них начал отплевываться. Что до моего дядюшки, то хотя он сперва разъярился, когда доктор сказал о его склонности к водянке, но тут, услышав это забавное признание, невольно улыбнулся… А для того, чтобы наказать этого чудака, он заявил, что у того на носу бородавка, которая вызывает подозрения.
– Я не берусь утверждать, что являюсь судьей в такого рода делах, – сказал он, – но мне как-то приходилось слышать, будто бородавки появляются вследствие такой болезни, а бородавка у вас на носу оседлала самую переносицу, которой, надеюсь, не грозит опасность провалиться.
Казалось, это замечание весьма смутило доктора Л., и он стал уверять, будто это только кожный нарост и кость под ним совершенно здорова; в подтверждение сего он предложил дядюшке потрогать его нос, чтобы тот мог убедиться на ощупь. Дядюшка заметил, что неделикатно брать джентльмена за нос и что он отказывается от этого предложения, после чего доктор повернулся ко мне и попросил меня оказать ему такую милость.
Я выполнил его просьбу и так грубо обошелся с его носом, что он чихнул и слезы брызнули у него из глаз, к великому удовольствию всех присутствующих, а в особенности дядюшки, который захохотал впервые с тех пор, что я нахожусь вместе с ним, и сказал, что это местечко у доктора очень чувствительно.
– Сэр! – воскликнул доктор. – Натурально оно должно быть чувствительным! Но я сегодня же вечером сведу бородавку, дабы рассеять все сомнения.
С этими словами он весьма торжественно отвесил поклон всем окружающим и ушел к себе домой, где для удаления бородавки применил какое-то едкое средство, которое вызвало сильнейшее воспаление и огромную опухоль. И потому, когда он появился в следующий раз, его лицо было украшено ужасным хоботом, и то горестное волнение, с каким он рассказывал о своем несчастье, было чрезвычайно забавно.
Я был очень рад воочию увидеть чудака, который так потешал нас с вами, когда мы находили его в книге; но меня удивляет, что черты его портрета скорее были смягчены, чем преувеличены.
Мне нужно вам сказать еще кое-что, но письмо грозит разрастись до бесконечности, то теперь я дам вам передышку, а напишу со следующей почтой. Я хотел бы, чтобы вы той же монетой ответили на этот двойной удар вашему
Дж. Мелфорду.
Горячие Воды, 18 апреля