Я тоже люблю путешествовать и однажды, лет десять мне тогда было, отправился в путь на… самокате. Это такая дощечка с двумя колесиками, а двигатель у нее — твоя левая или правая нога. Самокат мой почему-то немилосердно визжал, и я помню, что мама дала мне с собой пузырек с гусиным жиром, в пузырьке торчала кисточка. Время от времени я останавливался и смазывал кисточкой колесики. Не скажу, чтобы я тогда очень далеко уехал, но путешествие вышло настоящее. Запомнил я его на всю жизнь. Так что путешествовать интересно и малому и старому, и ничего удивительного нет в том, что герой книги известного писателя Германской Демократической Республики Уве Канта — Юрген Рогге тоже отправился в путь, правда, уже на мопеде. Ему-то, признаюсь, не просто хотелось посмотреть белый свет, повидать, как люди живут. Ему надо было… Чуть не проговорился! Куда, зачем и почему поехал Юрген Рогге, вы узнаете из самой книги. Тут только необходимо помнить, что, отправляясь в путешествие, надо выбрать направление и цель. И встретится тебе немало крутых поворотов, попадутся и перекрестки, и придется тогда решать: направо пойдешь… налево пойдешь… а прямо пойдешь… И будешь ты стоять на перекрестке, не зная, как быть. Тогда-то и выяснится, что совсем не безразлично, какое ты примешь решение.
Вот мы и подошли к самому главному, самому важному, к тому, о чем эта книга. Она о том, какой путь выберет в своей жизни Юрген Рогге, а вместе с ним и ты, читатель.
Встретившись с человеком-медведем, кряжистым стариком Люттояном, великим поклонником энциклопедии, и прожив на его усеченной пирамиде целые сутки, Юрген Рогге выберет путь Хауке Хайена — всадника на белом коне! Жил этот Хауке Хайен очень давно, может быть, сто, а может, и двести лет назад. Но люди на побережье помнят о нем и по сей день. Там он стал человеком-легендой… Когда с моря наползают клочья тумана и где-то истошно кричит чайка, жители прибрежных деревень говорят: «Это всадник на белом коне скачет по дамбе!..»
Дамбу эту построил смотритель дамб и плотин, по имени Хауке Хайен. Сам он погиб вместе со своими близкими, но дамба, которую он рассчитал и воздвиг, стоит и поныне. Никакая волна, никакой шторм ей не страшен. Она защищает мирный труд людей, возделывающих свои поля на отвоеванной у моря земле. Построил же ее Хауке Хайен наперекор всем препятствиям, недоброжелательству, суевериям, вопреки невежеству и инертности людей, потому что он познал законы природы, а познав, заставил их служить человеку.
Книгу о Хауке Хайене, отважном строителе, «всаднике на белом коне», написал замечательный немецкий поэт и новеллист Теодор Шторм, живший в прошлом веке (1817–1888). Многие произведения его переведены на русский язык. Школьники Германской Демократической Республики изучают их на уроках литературы, увлекаются ими и дома…
А теперь и правда пора вместе с Юргеном Рогге отправляться в путешествие, и начинается оно в Нойкукове, Кукушкине, как говорит его брат.
Итак, в путь добрый!
Всеволод Розанов
— Нет, ты погляди, погляди, мать, какой денек нынче выдался! — говорит Людвиг Прюверман своей жене, фрау Прюверман. — Нет, ты только взгляни!
Фрау Прюверман так и поступает: она выглядывает в окошко, но смотрит совсем не туда, куда хотел бы ее муж Прюверман. Он-то, может быть, думает — она смотрит на липу напротив, что цветет и цветет, будто она одна такая во всем Нойкукове, а то и во всем мире, одна за все липы на белом свете старается! А может быть, он думает, что жена любуется небом? Оно сегодня такое синее, как самое синее небо на картинках местного живописца и стекольщика Роггентина, что живет на Гольденбоверштрассе, — он-то знает толк в синей краске! Нет, фрау Прюверман смотрит на «минимакс», на термометр, прикрепленный к карнизу сразу же за двойной рамой.
— Только девять утра, а уже двадцать два градуса! Да что ж это будет, если так дальше пойдет? И ночью ниже семнадцати по Цельсию не спускалась, — говорит она.
А Людвиг Прюверман упрямо ей в ответ:
— Чего там Цельсиус или Ромулус — и так видно: отличнейший денек — ничего не скажешь.
Жена не сдается:
— Я тебе вот что скажу, Людвиг Прюверман! Мечтания одни у тебя в голове. Как были, так и остались. И ничего больше!
Людвиг Прюверман все так же упрямо кивает головой: нечего ей сказать, вот и долдонит — «мечтания да мечтания». Сколько раз она ему это говорила — тысячу! В первый раз ровно пятьдесят два года назад, когда Людвиг Прюверман спросил Маргариту Заксенбрехер: «Не пожениться ли нам?» Может, она и права. Но какое это теперь имеет значение? Ведь вышла она за него. И ей уже семьдесят один… А она еще хоть куда. Недавно взяла да купила у Иоганна Фридриха Мёллендорпа — «Часы — оптика» — хитроумный такой термометр — «минимакс».
Иоганн Фридрих Мёллендорп — «Часы — оптика» — уже стоит за прилавком. Магазинчик свой он называет залой для клиентов, а сам сейчас занят подсчетом солнечных очков. Двадцать одну оправу насчитал. А в городе Нойкукове — 7469 жителей. Да, да, надо немедленно заказать еще несколько солнечных очков, решает Иоганн Фридрих Мёллендорп. И так он всегда. Вдруг все и решает.
По правде-то сказать, он терпеть не может эти светозащитные очки. И всякий раз, когда их продает, ему кажется, будто его, солиста Большой оперы заставляют петь в оперетте. Что-то в них есть несолидное, в этих солнечных очках. И еще он терпеть не может новомодные очки, в которых у человека глаза делаются как у собаки в какой-то сказке — с чайное блюдце. Вот он держит одну такую оправу в руках. Двадцать первая. Бережно кладет ее в ящик, выложенный красной замшей. Да, да! У Иоганна Фридриха Мёллендорпа свой вкус, и слава богу. Но что там ни говори, он и коммерсант. А коммерсанту следует считаться с чужими вкусами. Даже если покупатель спросит, есть ли у него треугольные очки, то он и такие должен выложить на прилавок. И пусть никто не посмеет утверждать, будто в Нойкукове ничего достать нельзя, будто Нойкуков — заштатный городок!
Нойкуков — районный центр. И если его жители во чтобы то ни стало хотят обезобразить свои физиономии, то у Иоганна Фридриха Мёллендорпа они найдут для этого полный ассортимент. А потом и о туристах забывать нельзя. Эти ведь теперь тоже сообразили, о чем он, Иоганн Фридрих давно говорил: озеро в Нойкукове — самое красивое, да и чище оно, чем Даллендорфское. И народу здесь меньше, чем на Гривецком озере. Куда как меньше, позвольте вам сказать!
На другой стороне улицы показался прохожий. Шагает он так медленно, как это делают только отпускники. Они-то знают: день большой, а город — маленький. Меньше Берлина, например, и Шверина, и Ростока — это уж точно. Но зато больше Золтова, Перкюна и Гюцова. Да нет, не отпускник это вовсе — это старшенький Клифота, Эрихом его зовут. Так и есть, Иоганн Фридрих не ошибся. Еще бы, не хватало, чтобы Иоганн Фридрих Мёллендорп ошибался, когда у него мёллендорпские очки на носу! И все же он дал маху! И тут уж самые хорошие очки не спасут. Он не подумал о том, что вполне можно быть отпускником и проводить отпуск в родном городе.
Старшенький Клифота, Эрих Клифот, — моряк. На «Эренфридерсдорфе» он бороздит Балтийское и Северное моря и еще Индийское или как они там все называются.
На самом-то деле Эрих всего только один раз побывал на всех этих морях — моряк он совсем еще молодой. Но все равно в Нойкукове самый что ни на есть бывалый. Прошлой ночью он после своего первого морского путешествия вернулся домой, в отпуск. Его отец, учитель Клифот, на мотоцикле с коляской встретил его еще в Ростокском порту.
— Там ведь всякие рестораны и нехорошие женщины, — сказала фрау Клифот, радуясь, что ее старшенький нигде не застрял и теперь спит наверху в своей каморке.
До этого она накормила его завтраком. Проснувшись, он переоделся в выходной костюм, затянул потуже галстук и вышел прошвырнуться. Внимание! Всем-всем-всем! Нойкуков, замри! Эрих-моряк гуляет!
Но когда он доходит до Гольденбоверштрассе, ему делается жарко, да и недоволен он. То, что ему жарко, вовсе не удивительно — он же при галстуке, в парадной куртке. Надо было бы ему перед выходом спросить главного метеоролога Нойкукова — фрау Прюверман. Скорее, следует удивляться, чем это он так недоволен? Может, тем, что в Нойкукове, пока он плавал по морям и океанам, алмазов не нашли? Нет, не такое это место Нойкуков!
В Нойкукове все идет по порядку: тихо, спокойно. Нойкуков не Париж, не Новосибирск и не «Шварце Пумпе»[1]. Но Нойкуков не пустое место. В Нойкукове пять школ, трикотажная фабрика, газовый завод, горчичная фабрика, завод кормов, сельскохозяйственный производственный кооператив, ратуша из красного кирпича, такая же церковь, четыре булочных, аптека, кафе-мороженое, кондитерская, почта, вокзал, сберкасса и много других нужных заведений. Здесь есть все, что нужно для жизни города с семитысячным населением. А теперь есть и настоящий моряк!
Именно он шагает сейчас по Гольденбоверштрассе мимо дома Мёллендорпа, солнечные очки у него уже есть — в Джибути купил. А других ему и не надо: еще чего! Молодой матрос — и в очках!
На углу Розенштрассе он поворачивает вправо. На Марктплац, значит, идет. Так и есть: идет на Марктплац.
Витрины посмотреть. Может и покрасоваться в них, в галантерейном магазине Дорис Шредер гребенку купить, хотя у него уже три, и одна из Хайдарабада. Но это уже другая история. Потом он пойдет на речку Дёбель, постоит у шлюза, поглядит на речников — этих пресноводных дедов. А там пора идти на вокзал: в 10 часов 11 минут приходит ростокский поезд — надо ж поглядеть, кто на нем приехал. Но еще до этого на углу Розенштрассе с Эрихом Клифотом, старшим сыном учителя Клифота, происходит нечто исполнившее его немалым удовлетворением.
Два пятилетних шкета сначала уставились на его спину, а затем, обогнав, без всякого стеснения принялись рассматривать спереди. Должно быть, теряются в догадках — кто перед ними: адмирал или штурман дальнего плавания? А Эрих Клифот тем временем небрежно опускает руку в карман, собираясь достать из него пачку японских сигарет — тех, что способны с первой затяжки быка свалить. Но так их и не находит. Гр-р-ом и молния! Мать реквизировала. Нет, так дело не пойдет! Вот напротив пивная «Заходите к Рабе!». Наверняка там можно купить сигарет. Если уж есть у кого в Нойкукове сигареты «Кабинет», то только у Джони Рабе. Он их из Берлина на своем «польски-фиат» привозит.
Половину улицы Эрих пересек и увидел: выходной.
Гр-р-ром и молния! Надо ж, забегаловка Рабе и та сегодня выходная!
Но сам Джони Рабе трудится вовсю. Правда, в данную минуту он сидит на корточках. Но сейчас поднимется. И это ему удастся, хотя и не с первой попытки. Двадцать первое приседание делает Джони, и на плечах у него мешок с песком — пятьдесят килограммов! Стареешь ты, Джони Рабе! Стареешь! Двадцать девять приседаний — это ж раньше только половина была! А теперь ты уже сейчас готов скинуть мешок и еще будешь радоваться, что до сорока дойдешь. Для человека его возраста сорок таких приседаний — немалое достижение. В Нойкукове никто с ним не сравнится! Однако Джони Рабе не позволяет себе таких утешений, и сколько ему лет — Джони тоже знать не хочет. Да и что ему Нойкуков? Разве это для него масштаб? Ему для сравнения подавай рекорд страны, Европы! Мира! Иногда ему это даже снится. Но постепенно буквы, которыми написано про мировой рекорд Джони Рабе, становятся все меньше, меньше, а когда их уже и разобрать нельзя, он просыпается, вскакивает и хватает штангу. А если оказывается, что он уже не в силах выжать ее, он становится перед зеркалом и смотрит на себя. Перед ним влажное от пота лицо, прямой широкий нос, ровно очерченные скулы и тяжелый, разделенный надвое подбородок. Стоит ему закрыть глаза — он все еще видит свое лицо и слышит голос, доносящийся из громкоговорителя: «Метание молота. Победитель с рекордом Европы — Рабе (Мекленбург) — столько-то метров и сантиметров!» И только после этого он отправляется под душ.
Если бы он ориентировался только на Нойкуков, то не было бы у него потребности в таких снах. Сейчас ему уже за сорок, но все равно Джони Рабе держит рекорд района по метанию копья, диска, молота и толканию ядра. Копье там, диск, ядро — все это распрекрасно, однако все это детские игрушки. А вот молот… К молоту он сердцем присох. Молот он охотнее всего закинул бы так далеко, что он улетел бы из Мекленбурга в далекий мир, на олимпийский пьедестал, в заголовки газет, — так имя Рабе навсегда осталось бы в памяти человечества. Джони — король, и молот — его скипетр!
Вот он и закончил сороковое приседание и сбросил мешок с песком. У него даже в глазах потемнело, но это сейчас пройдет. Он прислонился к стене, глубоко вздохнул, наполнив свои легкие, свою могучую грудь кислородом и на две секунды прижал к лицу китайское полотенце.
Давно-давно, многие годы тому назад, в городке Нойкукове, что стоит на земле Мекленбург, у трактирщика Карла Людвига Рабе и его жены фрау Лины родился сын. Окрестили его Иоганном, однако скоро стали звать Джони, по причине веселого нрава, голубых глаз, белокурых волос и близости моря. Всем тогда казалось, что родился новый Геркулес. Всего восьми лет от роду Джони одолел грозного гусака крестьянина Гризе. Схватив могучую птицу за шею, он покрутил ее вокруг головы и швырнул в кусты смородины. Достигши десяти лет, он однажды схватил за рога козла Оскара, хозяином которого считался его дядя Вильгельм, и поставил животину на колени. Тринадцати лет он возглавил мальчишескую ватагу на Розенштрассе и водил ее в сражение против такой же на Гольденбоверштрассе. А когда ему исполнилось восемнадцать, военврач, который его ощупывал, присвистывая от восторга, заявил, что наконец-то эта заштатная дыра Нойкуков подарила фюреру свое чудо-оружие. И весило оно 91 килограмм, а ростом было 1 метр 91 сантиметр.
Ну, а так как в ту войну водились куда более сильные штучки, чем сильные парни, ибо воевали тогда уже не мечом и копьем, то Джони очень скоро попал в плен. И когда его отпустили, то ростом он был уже 1 метр 95 сантиметров, однако временно весил только восемьдесят четыре килограмма. И шел тогда холодный 1947 год.
У Джони все еще не было ни одной золотой медали. Но в то время это его мало трогало. Он тогда и не знал никаких золотых медалей. Но зато хорошо известны ему были золотые значки нацистов, Железный крест, значок за участие в атаке. Ничего-то не знал он и о спортивном инвентаре, но хорошо знал бильярдные шары и молотки, которыми забивают гвозди. Сны его были только об обеде, о кровяной колбасе и картошке с творогом.
…Вот и вышел Джони из-под душа, растерся докрасна и открыл маленький шкапчик. Висит в этом шкапчике одна-единственная вещь — синий тренировочный костюм; хоть и не очень он ему нравится, но он его надевает. Рукава коротки, в плечах и в груди узок, да и выцвел немного. На брюки смешно смотреть — теперь такие не в моде. Их увидишь разве на старой фотографии. На груди пришит герб — косоглазый зубр с вывалившимся красным языком. На спине от плеча до плеча белые буквы — «Мекленбург». «М» и «г» уже чуть растянуты. Старый тренировочный костюм. Сразу видно, что старый. Удивительно, что такие еще носят! Да и Джони Рабе надевает его только один раз в неделю, в свой выходной, и только дома. Первым делом — тренировка, потом душ, и уже после него Джони надевает этот старый костюм и спускается в залу — чистить и мыть стойку. Каждый понедельник так. Когда-то раньше выходной у него был в среду. Но это было очень давно.
Итак, по возвращении Джони Рабе, которому когда-то прочили быть Геркулесом, а потом — чудо-оружием, исправно кушал кровяную колбасу и картошку с творогом.
Когда снова наросли у него мышцы на руках и жирок на ребрах, он пошел туда, где на вывеске значилось: «Спортобщество „Локомотив“, Нойкуков». В этом обществе в ящике для спортинвентаря валялось старое копье. Никто не знал, что с ним делать, потому его и отдали Джони Рабе. Джони подхватил копье — в его руках оно ничего не весило — и метнул. Довольно далеко, между прочим. Во всяком случае, в Нойкукове никто никогда не видел, чтобы так далеко улетало копье, разве что сын книготорговца Альбрехта — тот ведь побывал на Олимпиаде 1936 года в Берлине. Но его уже нет в живых: убит под Днепропетровском в 1941 году… А Джони Рабе посмотрел вслед своему копью и усмехнулся. Но довольным он был только до того дня, как в Нойкуков приехал худенький, сухой старичок.
Приехал он на ростокском поезде, с тяжелым помятым чемоданом в руках, присел на этот самый чемодан, выкурил несколько сигарет «Унита» и все поглядывал, как Джони Рабе свое копьецо мечет. Целый час так курил и щурясь смотрел на Джони. Однако с чемодана ни разу не сошел. Под конец это разозлило Джони. Он бросал и бросал, чуть плечо себе не вывернул. А копье-то падало все ближе и ближе. Но тут сухонький старичок поднялся со своего чемодана и сказал:
— Это не для вас. Разбег у вас плохой, да и технику вам не освоить. К тому же копьеметатель у нас уже есть. Из Пархима он. А вам я сейчас кое-что покажу.
Тощий старичок открыл свой видавший виды чемодан и достал главный предмет своих забот — почти восьмикилограммовое ядро, к которому была прикреплена стальная проволока примерно в метр длиной, в конце снабженная ручкой.
— А это, — сказал старичок, — и есть молот. — Схватил странный предмет своими высохшими желтыми ручками, несколько раз повернулся на месте так, что ядро поднялось благодаря центробежной силе, и отпустил.
Так называемый молот пролетел метров десять, что великим достижением никак не назовешь.
— Разумеется, это пустяк, — сказал он. — Молот можно метнуть метров на пятьдесят. Я знаю, как этого добиться, но сам не могу. Вы не знаете, как это делается, но можете. А это уже лучше: у вас все впереди.
Напоследок тощий старичок призвал Джони Рабе быть внимательным, соблюдать все меры предосторожности.
— Сетку, — сказал он, — я не могу достать. — И, оставив молот и тетрадочку, в которой было написано, как достичь успеха в метании молота, отбыл из Нойкукова в неизвестном направлении.
Так Джони приобрел свой скипетр, но королем еще не стал. Однако, как правильно заметил старичок, у Джони все еще было впереди.
Но с тех пор этот почти Геркулес, этот еще не король каждый день отправлялся на лесную полянку. Ездил он туда на стареньком велосипеде: футболисты прогнали его со стадиона — нечего, мол, на футбольном поле ямки выбивать! А здесь, скрытый от людских глаз, Джони метал и метал, да так, что все живое разбегалось, а бабы, собиравшие в лесу хворост, вскоре стали всякие небылицы плести о сумасшедшем великане из Нойкукова. Так прошло два месяца, а когда начался третий, Джони Рабе с Розенштрассе стал окружным королем — или чемпионом округа. Это еще не много, но все-таки король!
Сперва-то его не хотели выпускать — сетки не было. Да и не с кем ему было состязаться — один же! Но не на того напали — неужто вся его тренировка псу под хвост? А мозоли на руках? Сколько он деревьев облазил — снаряд застрявший доставал! И на старичка из Ростока он сослался: это же он ему задание дал — стать первым метателем молота на мекленбургской земле. И в конце концов добился своего. А снаряд свой он и чистил, и тер порошками собственного изготовления, какими обычно пивные краны и стойку в отцовской пивной надраивал. Вот так-то и продвинулся он по стезе спортивной славы, где победить ему надо было только самого себя да разве еще насмешников. Официально зарегистрированная и внесенная в протокол состязаний отметка нового чемпиона округа равнялась 28 метрам 92 сантиметрам.
Довольно ему чистить и убирать свою ресторацию да одергивать смешной тренировочный костюм. Шутки ради он выжимает тяжелый стол для постоянных посетителей. Затем он отправится наверх и переоденется. Натянет брюки, сшитые у лучшего портного, английские ботинки, шотландский пуловер и куртку из мягкой коричневой кожи. Спустится в гараж, выкатит свой «польски-фиат» и отбудет в Росток обедать. Случается, что он и в Варнемюнде ездит. Джони Рабе человек состоятельный. Его питейное заведение — лучшее в Нойкукове. И весь доход ему одному — ни жены, ни детей. Время от времени он заводит себе подружку в Ростоке, но ни одной до сих пор не разрешал навещать его в Нойкукове, разве когда на лодке с ней катается. И ни одной еще не признался, что он единственный владелец ресторанчика. Для них он тренер, и все.
…Так Джони Рабе стал королем в районном масштабе, и почти в то же самое время пивная перешла в его руки. Родители умерли один за другим и оставили ему питейное заведение «Нойкуковер Хоф». Джони выдержал сроки траура, а затем поручил мастеру, маляру Брумму, нарисовать новую вывеску. Теперь на ней значилось: «Заходите к Рабе!» В какой-то книжке он прочитал — иногда ведь он и книги читал, — что в Берлине есть знаменитый ресторан того же названия, но в Нойкукове это мало кто знал, разве что книготорговец Альбрехт, аптекарь да священник. Они же первыми заказали постоянный столик у него. Остальные нойкуковцы не торопились, только приговаривали: «Свихнулся, что ли, этот Рабе?»
Не-е-ет, не свихнулся Джони. Он все хорошо обдумал. Он же решил стать молотометателем и хорошо знал, что метателю молота надо кушать, и хорошо кушать. А так как он к тому же знал, что ничему не обучен, кроме как стрелять и разливать пиво, то и решил зарабатывать свой хлеб ресторатором. А для этого ему надобен был клиент-посетитель. И такой, чтобы посидел немного и деньжат толику оставил. Потому он и приказал всю залу перекрасить и обставить так, как ни у кого другого. Начал он с вывески. Сняв старую, он не сразу новую повесил. Прежде всего он, заперев дверь, засучил рукава и чистил, и малевал, и лучшую посуду с чердака притащил, из комода матери достал все ее столовое белье, объездил все деревни и выменял у новых крестьян и управителей старых замков у кого старинное кресло, у кого замысловатую кружку, а один бургомистр подарил ему двадцать три рисунка, застекленные, в рамках, на которых были изображены всякие графы и господа в цилиндрах: они скакали по полям и лугам на разномастных лошадях с подвязанными хвостами.
— Забирай, парень, — сказал тогда бургомистр, — к чему нам все эти графья?
И Джони Рабе разукрасил свое заведение старинной посудой, скатертями, пивными кружками и «графьями». А когда все уже было готово, он прикрепил и вывеску, но дверей не отпирал, целую неделю не отпирал. «Совсем свихнулся!» — решили нойкуковцы. Но ни один из них не проходил мимо, не заглянув внутрь: «Что это там делается?» — но только так, ненароком, потому как нойкуковцы считают себя людьми нелюбопытными и соответственно этому должны себя соблюдать. А Джони, прикрепив вывеску, отправился к старому Брегенфельду — «Печатное дело. Брегенфельд и Геве» (Геве-то уже лет тридцать как помер) и за бутылкой тминной повел с печатником Брегенфельдом неторопливую беседу. В конце концов старый Брегенфельд, хлопнув Джони по плечу, достал из потайного ящика около сотни карточек твердого желтого картона и торжественно обещал самым красивым шрифтом напечатать на них следующий текст:
ПРИГЛАШЕНИЕ
«Многоуважаемый………….
Вы окажете мне великую честь, если совместно со своей уважаемой супругой прибудете на открытие полностью обновленного ресторана „Заходите к Рабе!“, Розенштрассе, 14, кое имеет быть 24 июня в 6 часов пополудни».
Ресторатор Иоганнес Рабе.
Джони-то хотел написать «состоится», но старый Брегенфельд настоял на «имеет быть». Впрочем, «состоится» или «имеет быть», а пригласительные карточки произвели в городе фурор, хотя хладнокровные нойкуковцы и виду не показали. Те из них, кто получил приглашение, восклицали: «Нет, вы поглядите только!», а остальные: «Говорили ж люди — свихнулся он!» Но это еще ничего не значило. Это ведь могло обратиться и признанием, но могло вылиться и в злорадство. Сам-то Джони ничуть не сомневался в успехе. Он-то был уверен, он-то знал, что делал, знал, что умел, и знал, что это было немало.
И снова Джони стал ездить в лес, часами метать молот. Прикладывая к земле длинную бельевую веревку, узлами разделенную на метры, он установил, что все чаще и чаще снаряд улетал за тридцать метров и однажды упал так далеко, что совсем немного оставалось до тридцати пяти. Тогда-то он и понял: все пойдет как надо. Да и весь вид его говорил об этом. Но только до того дня, когда до открытия «Заходите к Рабе!» осталась ровно неделя. В тот день почтальон принес ему небольшую посылочку и письмо от сухонького старичка. В посылочке Джони обнаружил новенький тренировочный костюм с гербом на груди и белыми буквами на спине. Гербом был косоглазый зубр, а из букв складывалось слово «Мекленбург». Еще до того, как распечатать письмо, Джони трясущимися руками натянул на себя тренировочный костюм. Оказалось, «будто сшит на него». Письмо было очень коротким:
«Дорогой друг Рабе!
С той же почтой посылаю тебе тренировочный костюм команды земли Мекленбург. Предназначен он для республиканских состязаний, которые состоятся в Берлине. Встречаемся 24 июня в 15 час. 00 мин. у здания театра в Шверине. В Берлин едем на автобусе. Не опаздывай, а то не поспеешь на состязания. Если у тебя обнаружится травма или болезнь, сообщи заблаговременно.
ФИЗКУЛЬТ-УРА!».
«Не может этого быть! — сказал себе Джони Рабе. — Невозможно! Я, наверное, неправильно прочитал». Однако все было правильно, двадцать четвертого июня в пятнадцать ноль-ноль. Когда он прочитал письмо в пятый раз, он упал на кровать и заревел. Давненько этого с ним не случалось, и сперва даже звучало как-то неуверенно. Но чем дальше, тем громче. В ту ночь впервые после большого перерыва ему приснился сон, в котором он видел, как буквы его имени делались все меньше и меньше и под конец уже ничего нельзя было прочитать… Все следующие дни до самого двадцать четвертого июня пролетели очень быстро. Оказывается, Джони Рабе придумал способ заставить их пролететь очень быстро. Каждое утро, поднявшись с постели, он вставал перед зеркалом и говорил себе: «Поеду вслед. Возьму да поеду вслед. Вот увидишь: двадцать пятого утром в шесть ноль-ноль выеду на велосипеде на Берлинское шоссе. Там много машин. Кто-нибудь меня подкинет. Так и сделаю! Только бы молот не забыть. Неизвестно, можно ли в Берлине молот напрокат взять».
После такой утренней молитвы он еще долго гримасничал перед зеркалом, непоколебимо веря в то, что ему наплел этот самый Джони Рабе. Плохо было только двадцать четвертого июня в пятнадцать ноль-ноль. Джони так и видел, как сухонький старичок вышагивает у остановки автобуса, как он закуривает одну «Унита» за другой, как достает свою обшарпанную «луковицу», как объясняет всей мекленбургской команде, что этот самый нойкуковский Рабе — парень что надо! Да, да! Мекленбург может положиться на него, но все, мол, сами знают, как нынче поезда ходят. Так что немного придется его подождать. Но такого парня стоит подождать.
Сколько они еще будут ждать? Полчаса? Час?
А когда стенные часы пробили четыре, Джони повязал свой кожаный фартук и спустился в залу, Джони Рабе — хозяин «Заходите к Рабе!».
И хозяин-ресторатор еще раз осмотрел своего помощника, нанятого на этот торжественный день, чист ли и опрятен? Проверил и в последний раз запасы светлого пива, неочищенного шнапса и молодого вина, темного пива, чистого шнапса и старого вина — немало побегал, прежде чем добыть его, — и занял свое место за стойкой.
«Нет, не-е-ет! — сказал ресторатор Рабе метателю молота Джони Рабе. — Всему свой черед. Иначе никак нельзя! Народ со смеху покатился бы, глядя на нас: сперва, мол, карточки с золотым обрезом, а потом — фьють! — ничего. Все у нас рухнуло бы в Нойкукове, и так до второго пришествия. На сегодня отключись, успокойся, Джони, а завтра можешь поехать вслед…»
Никуда Джони Рабе так и не поехал. Утром двадцать пятого он лежал в кровати, в желудке у него горел адский огонь, а в голове было как после землетрясения. Во рту пересохло, ноги дрожали, и думал он при этом: «Пусть сухонький старичок сам свою железку бросает. Чтоб его черти слопали!»
Здесь надобно пояснить, что хороший хозяин-ресторатор своей собственной сивухи никогда не пьет. Но тут ведь какое дело? Открытие! И все-то хотят с тобой чокнуться, успеха тебе желают. Никак не откажешься.
«Чего говорить, такими молодыми мы ведь больше никогда не встретимся!»
«Ах если бы это твой покойный отец увидел!»
«Очень ты все солидно устроил».
«Как бы ты на это посмотрел, если бы мы у тебя заказали столик, так сказать, на постоянно?»
Да, открытие прошло с блеском. Полнейший успех! И с того дня дела Рабе пошли в гору. И дошли они и до «польски-фиат», и до яхты со шведским мотором… Но когда он в белых холщовых брюках, закрытом свитере, синей куртке и фуражке, шитой золотом, ходил на яхте по речке Дёбель и очередная подружка принималась осторожно расспрашивать, откуда у него все это, он скромно отвечал:
— Кое-что получил в наследство, а потом, я же тренер.
Тренер будущего чемпиона мира — стайера Юргена Рогге! Ты разве не знаешь этого паренька?
Но ни одна подружка не знала Юргена Рогге. И Джони потягивал албанскую трубочку, покачивал тяжелым подбородком и говорил:
— Ну, этого вы еще узнаете! Осенью на районных состязаниях — кросс по пересеченной местности! Там он себя покажет.
Юрген Рогге сидел у окна своей каморки на втором этаже и смотрел на двор позади красного кирпичного дома. Он ждал. Ждал, когда уедут родители. Должно быть, скоро. «Траби» («Трабант-601»), загруженный доверху, уже выкатили из гаража, и он стоит посреди двора. Из глушителя вылетает синий дымок. Сейчас отец уже выйдет в выходном костюме во двор и ласково пнет ногой покрышку. Потом мать, как-то по-особому чуть скривив рот, втиснется на переднее сиденье рядом с водителем. Дверь она захлопнет только со второго раза и после этого скажет: «Я хорошо закрыла, отец?» А он ответит: «Да, да, теперь ты закрыла. Но так недолго и машину разбить».
— Юрджи! — зовет мать с крыльца. Имя Юрген она почему-то произносит «Юрджи».
— Иду, иду, чего ты! — отзывается Юрген.
Схватив транзистор, он бежит вниз. На матери ее новый серый костюм и круглая высокая шляпа, которую Юрген прозвал обсерваторией.
— Вот так, сынок, — говорит она, — а теперь попрощайся с родителями. Но может быть, ты передумал? Да выключи ты свою дуделку!
Юрген ей в ответ:
— Нет, нет, что ты! Поезжайте! Всего вам хорошего!
Он пожимает руку матери, потом и отцу, который ради этого должен перекинуть ключи зажигания из правой руки в левую. Затем Юрген идет по двору за родителями, стоит и смотрит, как отец ласково пинает ногой покрышку и как его мать, по-особому скривив рот втискивается на правое переднее сиденье.
При этом «обсерватория» чуть сбивается набок, и дверцу ей действительно удается закрыть только после второго раза. Отец дает сразу слишком много газу, двор еще раз заполняется синим дымом. Юрген небрежно машет левой рукой. Вот он и один. Ура!
И сразу трехкомнатный домик с кухней, ванной и мансардой превращается в шикарную виллу с башенками, эркерами, балкончиками и бассейном! Из нижних комнат ведет внутренняя лестница к трем спальням и гостиной наверху. А Йорг, хозяин всей этой роскоши, бережно опускает мурлыкающего котенка, разумеется, сиамского, на персидский ковер, затягивает на своей стройной фигуре пояс халата и направляется в библиотеку: ему необходимо еще кое-что просмотреть…
Однако вся эта картина довольно быстро улетучивается. И Юрген, собственно, не знает, что же дальше? Знает он только одно: целую неделю весь дом предоставлен в его распоряжение и надо подумать, что бы такое предпринять? Родители уехали на неделю в отпуск в Польшу, на Мазурские озера.
Они очень хотели взять его с собой, но Юрген отказался.
Стены ходили ходуном в маленьком доме, где жили Рогге. Мать рыдала и ломала руки. Отец не ломал. Ему это ни к чему. Все переживания и нервные потрясения мама всегда берет на себя. Она пришивает пуговицы к его железнодорожной форме, готовит бутерброды, наливает кофе в термос, а когда у отца неприятности по службе, он спокойненько рассказывает о них, а она переживает вместо него. Так у них все распределено.
Мать, значит, ломала руки и всякий раз, когда ей что-нибудь новенькое приходило в голову, поднималась к Юргену на мансарду и произносила громкие решительные речи по адресу неблагодарного отпрыска, совершенно сумасшедшего мальчишки, избалованного сынка… Продолжалось это недели три и вынести было совсем не легко. Привлекла она на свою сторону и «профессора Зауэрбруха» — как Юрген прозвал своего старшего брата, Рудольфа. Рудольф Рогге — терапевт (с частной практикой). Юргену нравится называть его «профессор Зауэрбрух» — так ведь звали очень известного когда-то доктора.
— Что это мы тут устраиваем? — сказал тогда «профессор Зауэрбрух» голосом домашнего учителя, и сразу у него появилось такое отеческое выражение. — Будем благоразумны и не будем портить родителям их вполне заслуженный отдых.
Но Юрген не отступил ни на шаг. Был тверд, как скала, на которую накатывают волны бушующего моря. Он сказал, что не выносит долгую езду в автомобиле. На самом-то деле он очень даже любит ездить на машине, и чем дальше, тем лучше. Пригласи его кто-нибудь прокатиться из Берлина во Владивосток, он в одной рубашке сиганул бы из окна прямо в машину. А вот с родителями он ездить не любит. Впрочем, никому об этом не говорит. Он понимает, что это будет несправедливым, даже чем-то злым. А он совсем не злой. Как же тут быть? Все последнее время родители его раздражают. Все как-то не так. Один вид «обсерватории» способен вывести его из себя. Его коробит, когда отец говорит владельцам «вартбургов», что у него, мол, всего-навсего «трабант», но что там ни говори, а своя «тачка» — маленькая, да удаленькая. У него нет сил выносить, когда мать за обедом в ресторане без конца спрашивает у отца, хорошо ли он запер «тачку». Одно слово «тачка» способно заставить Юргена выть. Как-то раз он схватил пожарную кишку и стал поливать садовую тачку — это мать попросила его помыть «трабант».
«Трабант» подарил им «наш Рудольф», то есть «профессор Зауэрбрух». И для родителей это — «чудо на колесах», так же как и сам Рудольф — «чудо в белом халате». Когда они, как и все в этом поселке, на каждом кирпиче экономили, строя свой дом, никто не мог даже мечтать об автомобиле. Только у владельца продуктового магазина был тогда трехколесный пикапчик «Голиаф».
Все это Юргену хорошо известно, хотя сам он не был при этом, но слышал, много раз слышал. Один раз в неделю родители обязательно вспоминают былое время и не перестают удивляться. Но Юрген не удивляется. Для него «трабант» — маломощный автомобиль с двухтактным двигателем, а диплом доктора — нечто вроде аттестата зрелости, который все, кто хоть немного соображает, могут получить в любом вузе. И никакое это не чудо. А вот чудо для него: как это человек с никудышным голосом, по имени Адамо, способен доводить слушателей до исступления.
Или, например, что Сусанна Альбрехт — его подружка.
Вернее, была. Сейчас в этом вопросе какая-то неясность. Они здорово поругались. А ведь он был уверен, что они никогда не будут ссориться. Никогда не будут говорить друг другу злых слов…
Началось у них все еще зимой, на льду нойкуковского озера. Она пришла со «снегурочками», а ключ забыла дома. Он остался на кухонном столе. Юрген катил мимо. Ключ, как это у ребят заведено, висел на шее. Он ей и подал его. А когда увидел, что пальцы у нее совсем замерзли, отобрал ключ, опустился на колени и потуже завинтил коньки.
Ничего при этом такого не было. Он только мельком взглянул снизу вверх и увидел, что она смотрит ему прямо в глаза. Медленно, очень медленно, хотя он и успел затянуть два болта, его лицо начало заливать краской, и, когда выпрямился, он уже весь покраснел. Какую-то легкость он ощутил. Но может быть, это чуть-чуть кружилась голова…
— «Норвеги» с ботинками, как у меня, лучше, — сказал он и услышал свой голос будто со стороны, будто издалека, будто он стоит метрах в трех от себя самого.
Отбежав немного, Юрген обернулся и увидел, что она совсем не умеет кататься, шага сделать не может! Тогда он подъехал к ней и стал показывать. И так до самого вечера он ей показывал. Потом они вместе пошли домой. Вроде бы по пути это было. Она сказала:
— До завтра. Да?
Он сказал:
— До завтра.
Зима стояла холодная. Лед на озере был толстый, почти совсем черный. Хорошо было кататься! Очень даже здорово! Но все же они поссорились. И оба этому удивились. А удивляться-то было нечему. Когда оба такого высокого мнения друг о друге, как это было у них с Сусанной, они всегда считают, что обо всем должны думать одинаково, и страшно разочаровываются, если это не так. Однако в таком случае тоже может быть два выхода: или один подчиняется другому или они ссорятся. Вот они и поссорились.
Конечно, это было лучше. Но все равно чего же тут хорошего!
Осторожно и очень тихо Юрген крадется вверх по лестнице, на мансарду. Перед дверью в свою каморку он выдергивает из кобуры служебный револьвер, тихо нажимает на ручку двери и вдруг врывается в каморку.
— Упорхнула птичка! — цедит он сквозь зубы. — Обыскать! — приказывает он помощнику, следующему за ним по пятам.
Опытным взглядом он окидывает помещение: слева — белая железная кровать, заправленная голубым, в клеточку, одеялом, на стене — две бадминтонные ракетки, плакат, призывающий к борьбе с гусеницей златогузкой, пара шиповок и отличный чертеж пифагоровых штанов; рядом с кроватью ночной столик, на нем огромный, сильно помятый будильник. Под длинным, низким двустворчатым окном такая же длинная чертежная доска, на ней настольная канцелярская лампа, светящийся глобус, стопка книг вперемешку с тетрадями, две ракушки, спортивный таймер, глиняная пивная кружка с карандашами, старыми авторучками и всякой всячиной.
Справа полка, на ней томик энциклопедии, словарь иностранных слов, атлас, олимпийская серия, детективы, фантастика, учебники прошлых лет. С одной из полок свешивается противная пластмассовая обезьянка. На полу низенькая переносная кафельная печь, дальше — темно-коричневый шкаф и снова кровать.
— Вперед! — приказывает Юрген.
Помощник берет со стола пачку тетрадей.
— Вон оно что! Не очень остроумно спрятано.
Помощник размахивает зажатой между двумя пальцами почтовой открыткой.
— Спокойно! — приказывает Юрген. — Возможно, она нам подкинута. Давай сюда писульку!
Не писулька это вовсе, а весьма даже изящная открытка с тисненым шрифтом, исписанная мелким круглым почерком: первопричина великой ссоры. «Возможно, мы не подходим друг другу» — таковы слова, значащиеся на открытке. Мрачно все и безнадежно. Не удастся тебе зацепиться за словечко «возможно», и ты погиб. Юрген пока держится.
На это «возможно» вся надежда. Но он не спешит с ответом. Может, она сама догадается, первая протянет руку, поможет ему обрести почву под ногами… Ничего подобного. Оба горды очень.
По правде, у Юргена гордости осталось очень мало.
— Установить адрес отправителя! — приказывает он помощнику.
— Адрес установлен: Фогельзанг, 34.
— Завтра в девять машину!
Конечно, Юрген мог бы и сейчас пойти туда, сегодня же. И то, что он этого не делает, вовсе не продиктовано гордостью. Скорее, это страх. Да такой, когда зуб на зуб не попадает!
Но Юрген еще не так умудрен жизнью, чтобы это признать. Он же не мудрец, убеленный сединами. Неожиданно на него нападает непреодолимое желание немедленно убрать на своей чертежной доске! Ах, сколько шкафов, столов, кухонь и каморок подвергалось тщательной уборке только ради того, чтобы не делать что-то другое! Посему и следует признать, что образцовый порядок в доме далеко не всегда хороший признак.
И Юрген наводит прежде всего порядок на своей доске. Для этого у него есть простой и весьма удобный прием, с помощью которого ему удается перехитрить даже мать. Нет, он не мучает себя сложной, трудоемкой уборкой. Просто он быстро сдвигает все от края до края и устанавливает симметрию. Теперь все выглядит даже очень прилично. А если под руку попадается что-нибудь особенно строптивое и он не знает, как быть, он выкидывает это за дверь и милостиво прикрывает ее. Случается, он сует что-нибудь и под одеяло, но это редко.
Таким вот способом он и сегодня очень быстро наводит порядок на своем, так сказать, письменном столе. Видны уже только аккуратные пачки тетрадей и книг: большой формат вниз, а все остальное — корешок к корешку: бумажки, записки, отдельные страницы — между книгами! На такую вот стопку не насмотришься, а захочешь — не начитаешься.
Юрген не знает, хочет он или нет. Но это-то скоро решится. Вот он, учебник биологии, из него торчит начатое письмо, между прочим им самим написанное. Разумеется, он его знает назубок. Но все равно перечтет. В последний раз! С каждым днем оно ему кажется все глупей и глупей, а сегодня оно ему представляется совсем дурацким. Уши горят, как подумаешь, что его может кто-нибудь прочесть. Юрген рвет письмо на клочки и отправляет в мусорную корзину; они падают, как дождик, и вместе с этим бумажным дождем в мозгу Юргена начинает действовать противопожарное устройство. Но конструкция его несовершенна: не всегда срабатывает. Надо еще раз попробовать.
Под учебником биологии лежит бумажка, на ней — алфавит новой тайнописи, нового кода: он состоит из черточек, точек и кружков. Это пятая тайнопись, изобретенная Юргеном. Он даже дал ей название «Альдебаран». Она превосходит всех своих предшественниц в совершенстве системы, но, как и все предыдущие, имеет весьма существенный изъян: у изобретателя, единственного человека, кто владеет этой тайнописью, нет никаких тайн. Что он, например, написал на «Альдебаране»? «Зигифорс — дурак». Но какая же это тайна? Это и так все знают, или: «Я люблю Сусанну Альбрехт». Тоже не тайна! Все знают, что они ходят друг с другом. Однако то, что это написано рядом с кодом тайнописи, рядом с ее алфавитом, нехорошо. Приказ: стереть немедленно!
А ведь правда: у Юргена нет никаких тайн для своей же тайнописи! Все ясно и открыто. Да и нет ничего такого в Нойкукове, против чего стоило бы составлять заговор. Враги и заговорщики только в кино и фильмах бывают. Журнал «Юнге Вельт» пишет, что ребята идут работать в слаборазвитые отрасли производства. Но таких ведь нет в Нойкукове. Че Гевара тоже переправился в Боливию, к партизанам в джунгли. Прямо из-за своего письменного стола в министерстве — в джунгли.
Говорят, ему и на Кубе дел хватало. Может быть, это и так, но вообще-то его понять можно. А в Нойкукове все от тебя чего-то требуют. Этот Рабе, например, старый тяжелоатлет, непременно хочет, чтобы ты бегал до коликов в боку и даже пятилетним ребенком рекорды устанавливал.
«Ты это можешь, Юрген. У тебя для этого все есть. Ты только представь себе, как газеты о тебе писать будут: „Великолепное достижение! Юрген Рогге снова добился успеха. Этот чудо-стайер еще себя покажет! Молодой блондин из Нойкукова оставил всех позади!“
Кто его знает, чего этот Рабе от него хочет. Может, он только и хочет, чтобы Юрген Рогге подарил ему фотографию с автографом: „Юрген Рогге из Нойкукова в объятиях своего заслуженного тренера, мастера спорта Джони Рабе“.
А родители? Они хотят, чтобы в семье был настоящий профессор. Нужен он им, видите ли! „Трабант“ у них есть, художница в семье — тоже, сестра Ева. Она в Аренскоге керамику разрисовывает. И „профессор Зауэрбрух“ у них есть, а теперь им еще настоящего профессора подавай.
Но, может, им еще и генерала надо? Мать, правда, считает, что Юрген склонен больше к научной деятельности. Оказывается, это она из его годовых отметок вычитала. Не знает, должно быть, что теперь генералы тоже народ ученый. Она-то думает, что генерал обязательно скачет на коне и, вытянув правую руку, указывает солдатам, где им с противником сражаться.
— Мой Юрджи, — любит она говорить, — будет профессором. Когда он родился, доктор сразу сказал: „Голова великовата, и если в ней, фрау Рогге, сплошь серое вещество, то он далеко пойдет“. Так оно и оказалось, правда ведь?
Голова у него работает, что тут говорить. Недаром он первый ученик во всей школе. Даже во всем городе. В табеле у него одни пятерки, кроме эстетического воспитания и чистописания. Тут у него четверки. Четверку за чистописание мать ни во что не ставит: всем известно — профессора люди рассеянные. Правда, по рисованию и Руди и Ева шли лучше, но по остальным предметам им далеко до Юргена было. А ведь и они, как говорят, „в люди вышли“. „Юрджи, наш младшенький, непременно профессором будет“.
На голову Юргену действительно жаловаться не приходится. Но иногда он все же думает: неудачно на свете кое-что устроено. От середнячка никто ничего не требует, а от отличника вечно всем чего-то надо. Иной раз он и правда задумывается: не прикинуться ли ему дурачком — вот весело было бы! Сначала напишешь на двойку, потом на троечку — пусть похвалят „за прилежание“. Но не может он этого делать, не может он с завязанными глазами брести по такому ясному пути решения математической задачи и в конце концов, будто старый осел, так и не найти этого решения. Ничего в этом веселого нет, да и не весело совсем скакать на одной ноге, как этот скороход в сказке „Шестеро весь свет обойдут“. Да и поздно дурачком представляться. Ведь не только мать убеждена, что у нее в мансарде живет будущий профессор. Полгорода так думает.
В Нойкукове народа крепкого, толкового, знающего свое дело хватает. Но вот гениев нет. Не уродились они здесь. И когда нойкуковцы произносят это слово, то звучит оно несколько иронически и должно вроде бы означать: „Нас, нойкуковцев, не удивишь, мы и сами кое-что соображаем“. А подразумевают они при этом: „У нас теперь свой гений есть“. И это значит, что от него опять чего-то требуют. Правда, это только вообще и не страшно совсем. Куда хуже те, которые точно знают, чего им от Юргена Рогге надо: и Джони Рабе, который хочет ногами Юргена мировой рекорд побить, и мать, чтобы он непременно профессором стал, и Сусанна Альбрехт, которая ему по почте всякие вопросики задает.
И Блюменхаген. Да, пожалуй, Блюменхаген вреднее всех. Да, да, вреднее всех!
Доктор Блюменхаген стоит у себя в саду, и вид у него совсем не вредный. Садовник садовником — таких на картинках рисуют. Зеленый фартук. Глаза небесно-голубые, усы белые, на голове широкая соломенная шляпа, в одной руке сверкающие садовые ножницы, в другой — курительная трубка. Позади — плоды трудов его, то, что сделано за время отпуска, впереди — урок на сегодняшний день. За ним — свежезацементированная дорожка до самого домика, выкрашенного в красную и белую краску, и крылечко — терраской можно назвать. Дожидается, чтобы его покрыли гофрированным полиэстром. Справа и слева от дорожки — коротко подстриженная трава, молоденькая, жидковато посеянная, но зато ярко-зеленая, как и положено траве; два куста роз, большой куст сирени, куст „Форсайт“, ряд крыжовника и пять фруктовых деревьев, аккуратно окопанных и вымазанных известкой.
А перед ним живая изгородь, в этом году сильно разросшаяся, — получала и воды и подкормки как никогда.
Но доктор Блюменхаген вовсе не то, что называют образцовым садоводом. И стоит он не для того, чтобы фотографироваться. Мысленно он себе говорит: „Дамы и господа! Теперь я намерен приступить и приступаю ко второй подрезке“. Он действительно хочет подстричь разросшуюся изгородь. Но он готов и объяснить вам, зачем и почему. Правда, на это уйдет слишком много времени, а сказать это можно очень коротко: „Чтобы она лучше росла“. „Итак, вперед“ — решает про себя доктор Блюменхаген. — Вторая подрезка!» На следующей неделе грузовое такси привезет небольшую кафельную печь: осенью он все подготовит к зиме и тогда спокойно может дожидаться весны. А вместе с ней — своего шестьдесят пятого дня рождения, когда он уйдет на заслуженный отдых. К этому времени все будет готово, и он переберется в свое Сан-Суси, свой замок, и будет жить в нем с апреля по октябрь, может быть, даже до ноября, если осень выдастся сухая. «Итак, вперед!» — решает доктор Блюменхаген. Зажав зубами трубочку, он щелкает в воздухе ножницами…
С тех пор как он три года назад переехал в Нойкуков, он без устали искал клочок земли для своего заслуженного отдыха. Каждое воскресенье, прихватив палку, он отправлялся на один из трех нойкуковских садовых участков, с тоской поглядывая то на живые изгороди, то на готовые домики, подсчитывал квадратные метры земли, вел «экономические» беседы о плодородии земли и о пользе свежего воздуха с владельцами участков, которым немало завидовал. А в будни, по вечерам, изучал толстый справочник «Наш сад», просматривал каталоги из города цветов Эрфурта, помечая крестиками те сорта, которые посадит сам, и без конца набрасывал проекты как самого садового домика, так и будущих посадок. Всякий раз, когда он проходил мимо лавки Братфиша «Скобяные изделия» и видел выставленные на улицу лейки и садовые тачки, его будто кто под руку толкал. И действительно, однажды он купил маленькие детские грабли. Они у него потом долго в подвале лежали. Но зато теперь висят на своем месте, там, позади домика, в сарайчике для садового инвентаря. Теперь-то все в порядке.
Все случилось в одно из мартовских воскресений. Дни стояли солнечные, и земля хорошо просохла. И в такой-то день кто-то позвал его с улицы. Оказалось — старая, очень худенькая женщина, с живыми темными глазами. Заговорщически она спросила:
— Послушайте, уважаемый. Вижу, вы все ходите, будто ищете чего. Может, участок хотите купить?
Он тогда ответил ей:
— Вы не так далеки от истины. — И сердце у него застучало быстрей.
— Недалека, говорите? А вы ступайте сходите к старухе Винтерфельд. У них там что-то не ладится. Вы зайдите к ним да спросите.
И он пошел и спросил, стал уговаривать, предложил хорошую цену. Затем все документы оформил у нотариуса. И так набросился на работу в саду, как другие бросаются в Черное море.
В ту пору садик Винтерфельдов находился в запущенном состоянии. Но это только еще больше разжигало доктора Блюменхагена. И все то, что он вычитал в разных садоводческих трудах, он теперь осуществлял на практике. И копал, и перекапывал, и рыхлил, и сеял, и сажал. И молотком стучал, и пилой пилил, и красил, получая огромное удовольствие: добился-таки своего! Вот видите? Он снова щелкает никелированными садовыми ножницами, и первые чересчур длинные веточки падают на землю…
Доктор Блюменхаген приехал в Нойкуков три года тому назад. Приезд его немало озадачил нойкуковцев. Все три конкурирующие агентства новостей — почтальон Папендик, жена булочника Шлееде и пономарь Грютелюшен из храма святого Георгена — прикидывались, будто боятся проговориться, на самом же деле не знали ничего.
В Нойкуков прибыла машина с мебелью из университетского города на побережье, привезла несколько старинных кресел и стульев весьма изящной работы, комнатную липу и ящики с книгами. Владелец этого скарба предстал перед «впередсмотрящими» нойкуковцами как изящный господин, совершенно седой, с белыми усиками и в очках с золотой оправой. Вместо галстука у него была повязана «бабочка», в руках — черная трость с серебряным набалдашником. Занятно! Но понять ничего нельзя.
И никто тогда не поверил городскому садовнику Тюбке. Этот всегда прежде всех выскакивал, потому как его мать переехала в Нойкуков с берегов Рейна. Между третьей и четвертой кружкой пива Тюбке изрек:
— Я так думаю: вроде бы он сочинитель.
Впрочем, зачем сочинителю переезжать в Нойкуков?
Это же не Венеция, в конце концов. Да и нынешние сочинители совсем по-другому выглядят: в вязаных свитерах, все молодые. А когда приезжий два дня спустя прибил на дверях медную дощечку с надписью: «Доктор Арнольд Блюменхаген», в городе образовалось два лагеря: большой, где удрученно констатировали, что это просто-напросто новый практикующий врач, и маленький, состоящий только из городского садовника Тюбке. Как истый рейнландский враль, он утверждал, будто бы это высланный на разведку геолог и скоро в Нойкукове тоже начнется проклятое бурение на нефть.
— Но уж не внутри городских стен! — добавлял он решительно. — Только через мой труп! Это уж я вам точно говорю.
Если бы садовник Тюбке жил во времена Тридцатилетней войны, шведам не так легко было бы взять штурмом городские укрепления Нойкукова.
Загадка разрешилась только через два дня.
И только благодаря инициативе одного молодого человека, которого еще не было на свете, но который так и рвался поскорее его увидеть. Случилось это около двадцати трех часов, по сути среди ночи, когда белый как мел и дрожащий от страха скотник из ближайшей деревни прикатил на своем «Москвиче» цвета морской волны в Нойкуков. На заднем сиденье сидела теща, не устававшая погонять его, и жена, родовые схватки у которой начались ранее намечавшегося срока. Единственный человек, попавшийся им на дворе в тот неурочный час, принадлежал, как легко установить с помощью теории вероятностей, не к лагерю Тюбке. Потому-то и случилось, что скотник и теща в поисках медицинской помощи очень скоро принялись неистово нажимать на пуговку звонка доктора Блюменхагена и нагнали на него такого страха, какого он отродясь не испытывал.
— Однако, — возопил он, когда наконец понял, чего, собственно, от него хотят. — Дорогие коллеги, убедительно прошу вас, я же самый обыкновенный учитель математики!
Впрочем, помочь ему это не помогло, потому как теща скотника, то ли полагая арифметику за часть медицины, то ли рассматривая присутствие человека с университетским образованием как некую надежду на спасение, сурово отрезала:
— Чего там! Доктор есть доктор! — и затолкнула доктора Блюменхагена в дом.
Ну а так как кровать стояла на положенном месте, а скоро нашлась и горячая вода и чистые простыни, да к тому же опыт и жажда деятельности тещи счастливо сочетались с осмотрительностью доктора Блюменхагена, то великое дело было почти завершено, когда высланный на поиски зять явился с акушером, то есть настоящим человеческим доктором.
А теща, обнаружив в серванте бутылку румынского коньяку, чокнулась с доктором Блюменхагеном и обнародовала свое окончательное решение, что внук ее будет наречен прекрасным именем Арнольд.
Полуночные события стали известны нойкуковцам на следующий же день. Сенсация, произведенная ими, далеко превзошла впечатление от самого события и чуть не заглушила его. Человек-то с «бабочкой» и тростью оказался доктором математики, которому в новом учебном году предстояло вести свой предмет в десятилетке. Но об этом почти забыли, до того громкой оказалась его слава как опытного акушера. Один только Тюбке не уставал твердить, будто он давно это знал. Математик — он что-то вроде геолога, только в земле не копается, а потому не представляет никакой опасности для древних крепостных сооружений града Нойкукова.
Но время шло, и нойкуковцы, задумавшись над случившимся, задались вопросом: что, собственно, надо математическому доктору, пожилому, изящному господину, в нойкуковской школе? Но этого они так никогда и не смогли понять. Во всяком случае, им не за что было уцепиться — ни за какое-нибудь чрезвычайное происшествие, ни за какое-нибудь число или год, а то и за жуткую тайну. Обычная биография без взлетов и падений.
Появился на свет. Имеются фотографии — снят на шкуре белого медведя, затем шести лет, в матросском костюмчике. Штудировал математику в Геттингене, написал докторскую работу, отмеченную похвалой… Некоторое время казалось: быть ему если и не блестящим, то, во всяком случае, толковым математиком и преподавателем университета. Но вместо этого стал бестолковым солдатом гитлеровской армии, из которой вернулся усталым и сильно помятым человеком. Он все же стал университетским преподавателем, но ни новых идей, ни темперамента — ничего не осталось, что называется, вечный доцент. Более молодые обходили его, получали профессорские звания, он уже чувствовал, что студенты потихоньку посмеиваются над ним, слышал, как они обзывали его ископаемым, стал побаиваться собственных семинаров и в конце концов, решив вновь обрести душевный покой, чувство собственного достоинства, собрался с духом и уехал в Нойкуков, где в первые же дни принес человечеству столько пользы, сколько, может быть, никогда не приносил. Покой он надеялся приобрести, проработав три года в школе маленького городка, а затем уже на многие годы уйдя на пенсию. А достоинство он надеялся восстановить здесь благодаря своим знаниям и своему званию, которые в университете уже никто не ценил. Здесь, в маленьком городке, с ним непременно должны считаться! «Да, да, должны!» — думал он, хотя в исполнение этой части своего замысла верил меньше всего.
…Доктор Блюменхаген успешно закончил обрезку живой изгороди. Чуть больно руки, но он доволен. Нет-нет, он и впрямь доволен. И не вредный он совсем. Ну а если же он самый вредный? Юрген ведь так считает?
Жарко в мансарде! Всю ночь окна были открыты настежь, но это не помогло. Тепло предыдущего дня засело в уголках чердака. Юрген проснулся и видит: подушка лежит на голом животе, простыня сбита к ногам. Он думает: «Как бы удержать сон, который я только что видел?» Но ничего не получается. И всегда так: только что все виделось сногсшибательными четкими картинами, а при свете дня сразу рассыпалось на мелкие осколки бессвязных ощущений…
Однажды он решил сконструировать такой аппарат, при помощи которого можно было бы потоки мыслей переключать на обыкновенный телевизор, и они на экране превращались бы в нормальные картины. Назвал он свою конструкцию очень просто: «Седьмая программа».
И если у тебя достаточно большая и достаточно сонливая семья, то для «Седьмой программы» представятся немалые возможности.
Юрген откинул подушку, высвободил ноги из-под простыни и сел на край кровати. Со скоростью, на которую он только был способен, он просчитал от одного до ста, извлек квадратный корень средней сложности, а затем упал на пол и тридцать один раз выжался. Такова была его норма. Он мог бы и тридцать пять раз, но тридцать один ему больше нравилось. Число очень интересное.
— Ну а что же дальше? — произнес он громко.
В обыкновенные дни в это время заявлялась мать: «Юрджи, ты уже проснулся? Бассейн свободен.» С тех пор как отец переделал прачечную и поставил там бойлерную колонку, Юрген не переставал спорить с матерью о том, как назвать новое достижение. Стоило ей сказать «бассейн», как он дважды повторял «ванная». Так же, как «бассейн», он не выносил, когда она говорила «тачка», вместо «трабант». Мать это, правда, мало трогало, разве что скажет иногда: «Что это ты? Радоваться надо, глупыш, что у нас свой бассейн».
Итак, теперь мать на очереди! Но, не услышав ее обычного «Юрджи», он вспомнил: он же один в доме! Одинокий холостяк, богат и молод. «Иоганн! — позвал он самого себя, — на завтрак прошу яйцо всмятку. И желток чтобы как летнее масло для „трабанта“ — не круче и не жиже». — «Слушаю-с, господин, но сначала водная процедура в нашем домашнем бассейне, не правда ли?»
Потом, уже придя на кухню, Юрген немного растерялся. Подумал, достал масло и молоко из холодильника, рядом поставил банку с малиновым джемом (болгарским), взял из ящика нож со сточившимся лезвием, который все называли острым, включил динамик — «отпускную волну», еще успел услышать, что температура воды у Балтийского побережья плюс 18 градусов, и, гордый своей многогранной и осмотрительной деятельностью уже в самом начале самостоятельной жизни, сел за стол, покрытый белоснежной клеенкой.
Ну что, Рогге, что же дальше? Сейчас, пожалуй, вкусим хорошую ложку джема или сперва попробуем его с ножа? Похоже, что придется сбегать в булочную. И кто же из нас двоих? Конечно же, опять меня посылают! Он припомнил одну из весьма многочисленных директив мамы и действительно в самой глубине верхнего ящика кухонного шкафчика обнаружил картонку с надписью: «Мелочь на хлеб», выудил из нее монету в пятьдесят пфеннигов, сунул ноги в стоптанные тапочки и, посвистывая, вышел на улицу. Улица здесь — это еще проселочная дорога. Мостовую сюда не дотянули. Ничего. Почва здесь глинистая, и проезжая часть хотя вся и в ухабах, но твердая. Слева и справа изредка попадается подорожник, а по краям, вдоль участковых изгородей, вьются узенькие, укатанные велосипедные дорожки — хорошо по ним кататься! «По закону-то, — говорит младший лейтенант Хольтфретер, участковый уполномоченный народной полиции, — дорожки эти не велосипедные, они предназначены для пешеходов». Впрочем, тут бояться нечего: люди, здесь живущие, — это целое племя велосипедистов. Каждый прохожий — будущий, бывший или только что соскочивший с седла велосипедист. Он уж обязательно сочувствует вам и обязательно уступит дорогу.
В булочной Шлееде стоит такой гул, что страшно делается. Запахи сахара, джема и всяких кремов привлекли сюда целые тучи ос. А фрау Шлееде, хозяйка булочной, стоит себе спокойно за прилавком, будто она жена пасечника, и вместе с фрау Кликерман выбирает батон хлеба. При этом они ведут беседу о некоем господине Лерше с Корнблюменштрассе, отличившемся тем, что он недавно женился в третий раз. Юрген встал по стойке «вольно», переключил дыхание и пульс на «самый малый» и принялся наблюдать за одной из ос, старавшейся проникнуть в надломленную булочку. Если уж фрау Кликерман приходила за хлебом, то всем остальным, находившимся в булочной, следовало набраться терпения. Эта самая фрау Кликерман принадлежала к тому типу женщин, которые всю свою долгую жизнь посвятили выбору идеального белого хлеба. Возможно, что свой идеал они когда-нибудь и видели, но только во сне. Дело в том, что у них имеется определенное представление об этом идеале, однако в суровой действительности обнаружить его не удается. Один батон недостаточно пышен, другой черств, этот растрескался, а у того надо, чтобы корочка треснула спереди, а не сзади, справа или слева или в каком-нибудь другом таинственном месте.
— Меня-то это, конечно, не касается, и дела мне до этого никакого нет, — заметила фрау Кликерман, подозрительно рассматривая очередной батон, как будто это был слиток золота, который она приобретает для Английского банка. — Это же по бутылкам видно, которые он у контейнера ставит. Нет-нет! Этот дурно пропечен. Вы мне вон тот достаньте, вон тот слева наверху — на прошлой неделе там сразу четыре бутылки стояло. Разве это может не сказаться на счастье семьи?.. Нет-нет, этот подгорел, мне же отсюда не видно было! Э, эта новенькая, она еще спохватится. Говорят он ее где-то в Тюрингии подцепил, а там они все попрыгуньи… Мне бы румяненький, фрау Шлееде, нет, чуть посветлее. Первая-то жена у него была неинтересная. Но вот вторая — ах, какая это была женщина!.. Фрау Шлееде, знаете, я все-таки вон тот, первый возьму. Вон тот, который вы туда наверх положили. Очень он, правда, мягкий. Но ничего, он у меня дома полежит… До чего ж интересно, как все устроится у этого Лерше? Правда, меня это не касается. И мне до них нет никакого дела, своих забот хватает… Насчет дрожжей я завтра загляну. Всего вам доброго, фрау Шлееде.
— А, это ты Юрген? — говорит фрау Шлееде. — Как дома управляешься? Сам теперь себе хозяин.
«Какое ей дело до меня? — думает Юрген. — Она ведь только так спрашивает». Но вслух он говорит:
— Так себе.
— Матери-то твоей невесело было уезжать. Но я ей сразу сказала: «Охота пуще неволи, фрау Рогге. Ну, неохота ему — что ж поделаешь».
— Да-да, — соглашается Юрген.
— А ты правда не хотел ехать?
Юрген понимает, что ему не отвертеться.
— Конечно, — говорит он, — хотеть я, может быть, и хотел, но, знаете, это я из-за… тошноты.
Фрау Шлееде вытерла чистые руки о чистый фартук и вдруг сделала круглые глаза.
— Из-за чего, говоришь?
Юрген, изобразив страдание на лице, говорит:
— Из-за тошноты. Меня всегда тошнит. Сперва-то кажется, будто кончики пальцев чешутся, потом в ушах начинает свербить, я сразу покрываюсь холодным потом, и меня с души воротит. Особенно на этих… поворотах. Когда их много. А в Польше — там без конца повороты.
— В Польше, говоришь? И чего только на свете не бывает! И никакие лекарства не помогают?
— То есть только если глаза крепко закрыть и так закрытыми держать все время. Но вы же сами понимаете, так ведь тоже нехорошо.
— Это ты верно говоришь, — соглашается фрау Шлееде. — И надо же! А люди болтают, что это только мы, старухи, все охаем да охаем.
— Четыре булочки с маком, — говорит Юрген.
— Ишь ты, — говорит фрау Шлееде. — А сетка у тебя с собой? Нет, говоришь? А ведь сколько их у вас! Ну, ладно, дам тебе пакетик. Так и быть, раз ты здешний.
Закрыв за собой застекленную дверь, Юрген вдруг почувствовал, будто у него чешутся кончики пальцев и начинает свербить в ушах.
После завтрака на кухню заглянул помощник.
— Помните?.. Фогельзанг, 34. О’кей?
— В нашем деле никакой поспешности, Гендерсон. Так и запишите себе. А теперь принесите все для крокета, — отрезал Юрген, вытирая молочные усы тыльной стороной руки.
Набор для игры в крокет ему подарил «профессор Зауербрух» на рождество. Мать тогда еще не без гордости заявила: «Какая дорогая игра!», а Юрген определил, что это самая блестящая идея брата за последние пять лет. Тогда, под рождество, к нему привязалось словечко «полагаю».
«Полагаю, что мне следует съесть еще один бутерброд с колбасой, мама…» — и тому подобное.
Только доктору Блюменхагену удалось отучить его от этого словечка, после того как Юрген, стоя у доски, раза четыре повторил его.
«А вы, — вежливо, однако твердо заметил Блюменхаген, — не коннозаводчик и на базаре лошадьми не торгуете, вы решаете математическую задачу, и здесь ничего не надо „полагать“. Здесь необходимо считать! Прошу вас, продолжайте».
И все. Но этого было достаточно. В то время Юрген слушался этого доктора математических наук и еще не подозревал, что он-то самый вредный и есть. Это он уже потом решил. За свою короткую нойкуковскую жизнь Юрген еще ни разу не встречал человека, который так сросся бы со своим делом, со своей профессией и владел бы ею в таком совершенстве. Доктор Блюменхаген с безмерным спокойствием делал именно то, что считал правильным. Порой даже казалось, будто он и живет-то по геометрической аксиоме — прямая есть кратчайшее расстояние между двумя точками.
Прежние учителя математики Юргена тоже знали свое дело, задачи умели решать. Но как-то по-другому у них получалось. Был, например такой: все добивался, чтобы у учеников создавалось впечатление, будто двигаешься по границе какого-то таинственного мира, который тщательно оберегает свою тайну, и человеку, только приложив огромные усилия и прибегая к самым изощренным приемам, удается отвоевать малую толику этих тайн. Другой прикидывался жизнерадостным спортсменом, эдаким физкультинструктором, который показывает, как всемогущий человеческий разум на турнике, именуемом математикой, великолепно выполняет «солнце», «перекидки» и «соскоки». Оба эти направления очень даже нравились Юргену. Первое породило у него ощущение, будто он Христофор Колумб, открывающий Америку, а второе — что он Андрианов или как еще этих чемпионов зовут.
С доктором Блюменхагеном все было иначе. Поначалу он Юргену совсем не понравился. Но это очень скоро прошло. Новый учитель словно бы ни во что не ставил счет и все такое прочее. Когда он считал, то создавалось впечатление, будто это самое обычное дело, как, например, дыхание или передвигание ног при ходьбе. А тем, кому это не удавалось, Блюменхаген, не впадая в отчаяние, не делая никаких иронических замечаний, с нескрываемым удивлением, как бы ласково недоумевая, говорил: «Вот как? Неужели? А ну-ка, давайте посмотрим!»
Не понравилось это Юргену — он же не был при том ни Колумбом, ни чемпионом акробатики. Впрочем, скоро это прошло. Взамен он получил что-то более интересное, какую-то уверенность в том, что он отличный, даже совершенный человек, а это было нечто большее, чем «человек особенный». Спокойствие и собственное достоинство стали чертами его характера. Как-то вечером мать сказала отцу: «А знаешь, наш Юрген какой-то уверенный стал». И потому ему показалось чуть ли не предательством, чуть ли не ловушкой, когда этот доктор так хладнокровно сообщил: «Теперь твердо, как один плюс один равно двум, известно, что в следующем учебном году Юрген Рогге уже не останется в Нойкукове, а перейдет в специальный подготовительный класс для поступления в высшую школу». Со своей стороны он, Блюменхаген, все для этого уже сделал, скоро переговорит и с родителями. Они, разумеется, ничего против иметь не будут и только удивятся, какую штуковину выкинул старый Блюменхаген.
Высказал он это точно так, как излагал ход решения математической задачи. Впрочем, своим замечанием относительно того, что родители сильно удивятся, Блюменхаген окончательно разоблачил себя в глазах Юргена.
Еще, значит, один такой! Стоит себе скромненько с секундомером в руках, а другие за него бегай! Да, да, еще один нашелся. Этот, конечно, поопасней и повредней. Не мечтатель, за спиной которого можно и посмеяться, а такой, который стоит на том, что самое короткое расстояние между точками есть прямая. Нет, нет, такой не расписывает, такой все точно рассчитывает. И сверх всего — а это еще хуже! — с которым ты внутренне согласен, потому что, по правде говоря, сам так думаешь. С таким и спорить не будешь, а потому ты перед ним беспомощен и бессилен.
Да Юрген и не спорил. Но надо сказать, что он тут же взял в библиотеке несколько книг о мхах и лишайниках (надо же!) и все уговаривал себя, что теперь он должен посвятить свою жизнь исследованию этих низших видов растений. Но как-то не грело его это, не сумел он сам себя уговорить, не сумел ботанику использовать против математики и очень скоро подчинился Блюменхагену, а вместе о ним и родителям, разумеется, пришедшим от этого в неописуемый восторг. (Отец: «Да, да, где уж нам…» Мать: «Господин доктор, а он у нас профессором будет?»)
Вот результат: В Нойкукове ему оставалось жить считанные дни, сразу после каникул предстоял отъезд. Он бы и рад был этому, если бы сам все затеял, если бы сам все это сначала придумал, а потом бы и организовал. А так, в который уже раз, может быть, даже в тысячный раз, другие за него думали, другие за него делали. Ах, какое это чудо — тебе позволили взять в руки вилку и нож! Не уколись! Не порежься!
Сыграв на лугу против самого себя партию в крокет, за которой он ужасно скучал, но упорно не признавался себе в этом и, проглотив обед, которым его, в соответствии с договоренностью, кормила соседка, он вымыл голову, второй раз почистил зубы, натянул вельветовые брюки, надел выцветшую рубашку с погончиками и кармашками… вызвал машину… и протопал своим ходом через весь город прямо на улицу Фогельзанг, к дому № 34.
А что ей сказать? Ах, да, надо сказать: «Привет, сестричка! Айда купаться»! Но может, лучше: «Давай прошвырнемся?..» Да, да, вроде бы ничего и не случилось, небрежно так процедить пару слов с этакой неотразимой улыбочкой…
Он прорепетировал улыбочку. Но, заметив обалделое выражение лица у тетки в железнодорожной форме, шедшей навстречу, подумал: «А может, не стоит? Может, надо: „Ты уж извини меня Анна-Сусанна?“» — вкрадчивым таким голосом. Вкрадчивый голос он тут же отрепетировал. Не понравилось. Но может быть, сказать что-нибудь среднее, вроде бы: «Знаешь, Сус, давай лучше по-хорошему! Все это ерунда! Я же совсем не то хотел тогда сказать. Правда ведь?»
«Нет, не правда, дорогой мой Юрген, — подумал он. — Именно то я и хотел сказать, дьявол его возьми, стишок-то в самом деле ерундовенький, халтура, чистой воды халтура!..»
Они тогда сидели на берегу речушки Дебель. Он положил ей руку на плечо и все старался подавить в себе страх, который охватывал его при мысли — что дальше-то делать? А она возьми, да начни стишок читать. Чего там говорить, она и раньше стихи сочиняла. И в рифму вроде бы получалось. Например: «Весна цветет, и все кругом полно прекрасным ароматом». И ничего тут плохого нет. Почему не сочинять? Но нельзя же такую муру писать, какую она тогда на речке читала. Еще встала, потом села спиной к спине, затылок к затылку с ним — тоже выдумала! — и продекламировала свое новейшее произведение.
Они, конечно, поссорились. Потому он так хорошо все и запомнил. Вот этот стишок:
Я молода, как стебель травы.
Выросла из земли, и стара, как сама земля, родившая этот стебелек.
Узнала соседа — крылатого дракона.
И скоро узнаю крылатых мужчин.
При других обстоятельствах Юрген, возможно, нашел бы стихотворение не таким уж плохим. Да и не было оно таким уж плохим, если учесть, что автор его девчонка. Основная мысль стиха, правда, не так уж нова, но оно не болтливо. Довольно оригинально сформулировано. Не понадобилось ей, значит, много слов, а это ведь хороший признак. Однако обстоятельства были таковы: Юрген нашел стишок гораздо худшим, чем он был на самом деле, и к тому же высказал свое мнение.
Почему-то он сам себя обозвал тогда дураком, и в то же время ему очень хотелось не быть им. Должно быть, потому он тогда возьми и выпали:
— Ишь ты, если ты уж такая старушка, может, ко мне в бабушки пойдешь?
По родному языку у него тоже была пятерка, но как эти самые поэты относятся к собственным стихам, он, конечно, не знал. А когда она даже не улыбнулась, он решил, что сострил неудачно, и постарался добавить:
— А это с крылатым драконом ничего получилось. Бреникенмайер в роли крылатого дракона — это ты точно поймала.
Бреникенмайер был обыкновенным кровельщиком и жил по соседству с Альбрехтами, улица Фогельзанг, дом 35. Но дело в том, что этот Бреникенмайер прогнал с дорожки Юргена, когда тот перед домом Сусанны выписывал восьмерки…
Сусанна тогда вдруг резко встала, отошла на два шага и бросила:
— А ты, оказывается, дурак, Юрген Рогге!
Он так и рухнул на спину в траву и чуть не заверещал: «Чего-чего?» — и даже рот не закрыл. Лет десять уж его никто дураком не обзывал!
— Знаешь, — сказал он ей, — разве тебе не известно, что я гений и что в самое ближайшее время меня произведут в профессора?
— Подумаешь, это и так все знают, — ответила она. — А ты все равно дурак. И в бабушки я к тебе не пойду. И стихотворение это совсем не про Бреникенмайера. Это стихотворение о человеке. А если ты этого не понял, значит, ты дурак.
Вдруг он что-то уловил в ее голосе, вскочил, схватил ее за плечи, попытался повернуть к себе лицом.
— Слушай, ну послушай!
В какую-то долю секунды ему почудилось, что это говорит «профессор Зауэрбрух», а не он сам. Но она вдруг стала вся как деревянная, вырвалась и убежала. А тут как раз Джони Рабе на своей яхте поднимался вверх по реке. Размахнувшись канатом, он заорал во все горло:
— Ты что, спятил, Рогге? Так ты никогда в районе первое место не возьмешь. А ну, живо — давай на спортплощадку и десять кругов без передышки! Это из тебя сразу всю дурь выбьет, черт бы тебя побрал!
Во время этого словоизвержения из каюты яхты поднялась длинноногая блондинка и стала успокаивать Рабе, похлопывая его по загорелой спине.
— Отстань! Я тебе не ломовая лошадь! — рыкнул на нее Джони.
Однако эта небольшая перепалка привела к тому, что яхта сбилась с курса. Фарватер-то узенький. Раздался отвратительный скрежет — бортом, отделанным красным деревом, яхта задела старые причальные мостки.
Само собой понятно, что Юрген предпочел немедленно испариться. Присутствовать при том, как разъяренный Джони Рабе употребит все свои недюжинные силушки и разнесет яхту на куски или взовьется в небо, он просто не хотел. Отказавшись от погони за Сусанной, он направился домой. С каждым шагом он все свирепей проклинал себя, скрежетал зубами и в конце концов, обливаясь холодным потом, шмякнул за собой дверь в мансардную каморку.
Улица с несколько странным названием Фогельзанг — Птичья слобода, так же как и улица, на которой жил Юрген, находилась на окраине Нойкукова. Но на другой окраине — противоположной. И была она улицей совсем другого рода — улицей, где стояли одни виллы. Улица вилл старого Нойкукова. Сады здесь просторные, впереди домов, а не позади, и зелени в них гораздо больше, видны подстриженные секвойи и большие голубые ели. И сами дома больше, и все — разные. Такие — с флюгерами и башенками, в которых не поместилась бы даже Спящая красавица, или такие — круглые, со всякими выступами, эркерами. Так и кажется, что они сидят на газонах, будто грибы. Но больше всего Юргену нравились красные кирпичные дома с белыми углами, низко нависшими крышами и ставнями, как у деревенских помещичьих домов. В таком именно доме и жила Сусанна на улице Фогельзанг, дом № 34.
Для матери Юргена слово «Фогельзанг» звучало как музыка. Однажды ей удалось все выведать у Юргена, но каким образом — он так и не понял.
— Послушай, Юрджи… Альбрехт? — сказала она. — Фогельзанг… Это не дочь директора газового завода?
Юрген сказал тогда:
— Да, да.
А мать:
— Вот как? Именитые люди там живут. Бабушка твоя там в горничных служила у коммерции советника Менке, а он…
Юрген уже не раз слышал про этого коммерции советника, особенно о его привычке заходить на кухню и выпивать там пиво «прямо из горлышка» и еще рассказывать прислуге всякие чудеса про Лондон, где он, оказывается, научился двойной бухгалтерии.
Юрген тогда еще поскорей добавил:
— Да, да, там теперь Онушкаты живут. И знаешь, Вильфрид Онушкат у нас в классе показывал: носом втянет нитку и изо рта вытаскивает. Наоборот, правда, не может.
— Что-что? Фу, гадость какая! Не смей у меня обезьянничать! — сказала тогда мать и передернулась. Потом добавила: — Что ж, теперь ведь все по-другому. Теперь наш Рудольф тоже мог бы так жить, умей он себя поставить. Врачей ведь не хватает. Я ему это прямо в глаза скажу: дипломированный врач имеет право там жить!
Но еще больше его удивило замечание матери, что на улице Фогельзанг именитые люди живут. Сама ж сказала, что все теперь по-другому. Но он ведь не понял — это мать говорила о чуде. Правда, о чуде, которое так и не произошло, но вполне могло произойти, а именно о том, что ее сын Рудольф мог бы жить на улице, на которой ее мать — его бабушка служила когда-то в прислугах! И насчет «именитый» он не понял. Какого дьявола! Самый именитый из всех, кого он знал, был же он сам — Юрген Рогге! Но с матерью он тогда спорить не стал, а только радовался, что она ничего не сказала о его дружбе с Сусанной Альбрехт и даже увеличила выдачу карманных денег с двенадцати до пятнадцати марок в месяц.
Так думал Юрген, проходя мимо дома № 28 по улице Фогельзанг. Можно ведь еще и повернуть, пока не поздно. Но он не повернул, и ноги его на сей раз сработали быстрее, чем голова: когда он открыл калитку дома № 4, он совсем забыл, как надо вести себя. Навстречу вышла мать Сусанны — в руках ведро и швабра. Красивая женщина, лет на десять или пятнадцать моложе его матери. И всегда-то он смущался при встрече с ней, а сейчас и подавно.
— Здравствуй, Юрген, — поздоровалась она. — Что это ты редко так заходишь? Мне даже кажется, что ты подрос с последнего раза. Иди посиди на веранде. Я сейчас, только воду вылью.
На веранде стояла угловая скамейка с поролоновыми подушками шотландского рисунка. Юрген присел на краешек, прислушиваясь к тому, что делалось в доме. Странно, но он так ничего и не услышал — а у Сусанны было две сестры, обе моложе ее и… проигрыватель!
— Жарко сегодня! — войдя, проговорила мать Сусанны. Включив маленький вентилятор, она спросила: — На этот раз вы, что ж, всерьез?
— Что всерьез?
Мать Сусанны ласково улыбнулась и добавила:
— А ты как думаешь? Вы ж поцапались. И знаешь, что Сусанна сказала?
Это он очень хотел бы узнать. Но пока не знал. Впрочем, кое-что он ведь знал. «Дурак» сказала она ему и «возможно, мы не подходим друг другу». Д-да! «Возможно»! «Возможно, не подходим друг другу». Да, это он все знал. Это было не очень много, и ничего хорошего в этом не было. Ощутив необыкновенный прилив любознательности, он сказал:
— Нет, не знаю.
— «Этот Юрген Рогге, — сказала о тебе Сусанна, — со всеми его пятерками духовно абсолютно отсталый тип. Какой-то высохший арифмометр».
Опять не очень ясно. И означало тоже что-то вроде дурака, только немного вежливее.
— Сумасшедшая. Ей-богу, сумасшедшая! — рассмеялась фрау Альбрехт. — Потом, представляешь, подхватила гитару и давай напевать: «В тот день, в тот день, когда скончался Джонни Крамер, колокола звонили до утра…» Сдохнуть можно было! Она же петь совсем не умеет! А воображает, что умеет. Может, вы все-таки поладите?
Юрген смотрел на дверь в коридор и думал о том, что слово «ладить» стоит на одном из первых мест среди слов, которые он ненавидел. «Дайте друг другу руку и ступайте играть. Надо ладить друг с другом». — Когда он слышал такое, ему делалось так же противно, как если бы его заставили опустить руку в теплую манную кашу. Но он все смотрел на дверь и думал: «Все на месте. Все как надо! Достается нам, остолопам, в жизни! Поладить нам еще велят».
— Сразу как начались каникулы, — заговорила фрау Альбрехт, — позавчера это было, Сусанна вместе с Ингой Кёнтоп уехала на море, в Рёригк. У Инги там тетка живет. Она какой-то курятник еще не сдала. И ты мог бы пораньше заглянуть, арифмометр ты эдакий!
— Вон оно что! — только и сказал Юрген, почувствовав одновременно облегчение и разочарование: столкнувшись в его голове, они породили какой-то туман. — Вон оно что, — еще раз сказал Юрген. — Да это и не важно. Я только… я думал: загляну на минутку… Да и пора мне уже.
— Да что ты! — удивилась фрау Альбрехт. — Куда это ты торопишься?
— Мне на кладбище надо, на Карницкое.
— На Карницкое кладбище? — удивилась фрау Альбрехт.
— Да, да. Говорят, там папоротник растет под стеной ризницы. Только там и растет. И нигде больше во всем нашем районе. Пойду запишу все и зарисую.
— Да что ты! — сказала фрау Альбрехт, приветливо и как бы ободряюще улыбнувшись ему.
Вдоль неровной опушки высокого соснового леса в село Карниц вела разъезженная песчаная дорога. Тень от деревьев прикрывала половину проселка. Но Юрген Рогге, наш путешественник и исследователь, шагал по середине, по самому солнцепеку, сочиняя про себя свой первый научный отчет: «Как мне удалось найти и описать карницкий папоротник».
«…Каждый шаг под беспощадными лучами солнца стоит невероятных усилий. Справа и слева от меня белеют обглоданные кости. С тех пор как я оставил верного Бастиана в оазисе Фуци-Вуци, моими единственными спутниками стали огромные стервятники, неизменно преследующие меня. Во рту пересохло. Глотку сжимают спазмы. Язык распух. Руки плетьми висят вдоль туловища. Лишь одна мысль заставляет меня упорно двигаться вперед: еще немного, и я буду держать в своих потрескавшихся руках бесценные стебли карницкого папоротника, этого удивительного растения, с которым связано столько тайн, ради которых столько исследователей поплатились жизнью…»
Когда Юрген проходил мимо вывески перед въездом в село, у него под мышками образовались большие темные пятна. Он испытывал искреннее восхищение перед самим собой.
Кладбище он нашел без труда. Колокольня, сложенная из серого песчаника, все еще была самым высоким сооружением в общине Карнице, поселке Карнице, как значилось на упомянутой вывеске. Не отрывая глаз от самого высокого сооружения, он продефилировал мимо киоска сельского кооператива, где громоздились ящики с пустыми бутылками, размышляя о том, сколь различны люди, живущие на нашей планете: кто веселится на модных курортах, а кто посвящает свою жизнь научным исследованиям!
На какие-то мгновения перед ним предстала Сусанна Альбрехт, довольно, между прочим, известная поэтесса, и помахала ему загорелой рукой. Она была в васильково-голубом купальнике. Он не ответил на ее приветствие и сразу же снова оказался в Карнице: широкая деревенская улица, вымощенная булыжником, высокие скамейки для молочных бидонов, памятники жертвам войны, тенистые липы — все как полагается. Тишь да благодать.
Рогге это хорошо знакомо — чего там, весь мир ему прекрасно знаком. Вот привстала одна из дворняжек, проковыляла немного в его сторону и принялась сердито облаивать. Но Юрген Рогге, не обращая на нее никакого внимания, шагает себе и шагает в пропотевшей рубашке, мужественных горных ботинках — «кларки» называются — и чувствует себя как эта дворняжка без роду без племени… Но почему-то это ему очень нравится.
Ржавую кладбищенскую калитку он открыл презрительным пинком, прошел мимо покосившихся, выветрившихся надгробий давно заброшенного погоста и задержался только у одного — на нем было высечено: «И вверх бежишь, и вниз бежишь, а все равно — во гроб спешишь.» Он одобрительно кивнул, хотя с некоторых пор и считал себя рьяным противником всякой поэзии. Но ведь тут не форма, не рифма, а содержание, смысл привлекли его. Впрочем, вид кладбищенской стены вновь несколько приглушил его хорошее настроение. Возможно, на ней и впрямь рос этот редкий вид папоротника, как о том когда-то поведал ему учитель биологии Манке. Но рос-то он на ней отнюдь не в одиночестве. На этой потрескавшейся, кое-где обвалившейся стене росли даже березки и коровяк, не говоря уже о том, что большие участки скрывались за зарослями ежевики. Да к тому же доступ к стене охраняла крапива в рост человека. Невольно ему вспомнилась сказка о Спящей красавице и ее принце. Только этого ему недоставало! Не помог и клич «Долой феодалов-помещиков!», с которым он бросился вперед и одним махом палки сразил целый эскадрон этой самой крапивы. Стена была не менее семидесяти метров длиной. Юрген тщательно осмотрел ее от одного конца до другого, ободрав себе руки и локти, несколько раз ударился коленкой и очень старался не попасть ногами в заржавевшие банки из-под маринованной селедки, которые какой-то нечестивый и неряшливый житель Карница время от времени перекидывал через кладбищенскую ограду. Однако желанный папоротник он так и не нашел. Но это не страшно. Это можно назвать судьбой ученого исследователя. Теперь, значит, полагалось вместе с честным Бастианом в оазисе Фуци-Вуци переждать период больших дождей, а затем начать все сначала.
— Диау Махадж Паклатар, — пробормотал он.
В свое время этому изречению его научил великий вождь Найрдер. Смысл его он так и не понял, но звучало здорово.
Когда он снова поравнялся с кооперативной лавкой, все уже как рукой сняло. Представление об отважном, самоотверженном ученом-путешественнике быстро таяло, и рождалось другое: надо ж быть таким ослом — удрать за восемь километров от опустевшего дома фрау Альбрехт! Да еще в такую жару и по пыльной дороге! И вообразить себе, что намерен отыскать какую-то жалкую травку из семейства многоножек!
И тут он увидел на низеньком кирпичном доме вывеску «Телефон». Нащупав монетку в заднем кармане брюк, он постучался в дверь. Через некоторое время кто-то очень медленно и осторожно надавил на ручку изнутри и чуть-чуть приоткрыл дверь. Показался темный коридор и маленькая девчушка, которая тут же выпалила:
— Бабушка к козе пошла, — и сразу принялась грызть большую морковь, над которой, должно быть, трудилась уже давно.
— А козу как зовут? — спросил Юрген.
— Козой! — сердито ответила девчушка, не отрываясь от своей морковки.
— Мне бы позвонить, — несколько озадаченно попросил Юрген.
— М-м-м-м, — прожужжала девчушка, закинув головку назад и вертясь в этой горделивой позе из стороны в сторону.
— Слышь! — немного удивившись, сказал Юрген. — Может, бабушку позовешь — десять пфеннигов дам. Леденец себе купишь.
Опустив головку, девочка очень внимательно осмотрела его ботинки — настоящие, светлой кожи «кларки», вынула морковь изо рта и звонко выкрикнула: «У кого ботинки стащил?», молниеносно ударила его туфелькой по голени и исчезла в темном коридоре.
«Так они, что ли, тут в Карнице по телефону разговаривают? Но мы не сдадимся», — решил Юрген и небрежно прислонился к дверному косяку.
Несколько погодя, к его великому облегчению, вместо очаровательной поглотительницы моркови возникла кругленькая пожилая женщина в платке и больших резиновых сапогах. Она нажала на выключатель, и в коридоре зажглась тусклая лампочка, при свете которой можно было бы прочитать плакат на стене, если бы буквы были побольше, да еще сами светились бы.
— Козе корм задавала, — сказала женщина.
— Я знаю. Девочка мне сказала.
— Риточка наша. Маленькая совсем, а соображает.
— Это верно, — согласился Юрген. — Мне бы позвонить.
— Можно. Местный или междугородный?
— С Нойкуковом.
— Нойкуков — местный.
«Ишь ты, — подумал Юрген. — Топаешь-топаешь, а все ты местный».
— А номер?
Да, ведь номер же надо знать. Немного подумав, он набрал девять и четыре. Где-то далеко-далеко, в далеком Нойкукове, гордо отозвался женский голос. Гордый, должно быть, оттого, что она разговаривала по собственному телефону.
— Нойкуков девяносто четвертый. Котлы и рефлекторы. Дювель…
На фрау Дювель, значит, он нарвался. Она с недавних пор шиньон «Гонконг» носит, и сзади ей больше двадцати двух не дашь.
— День добрый, — сказала она в трубку. — Служба наружного наблюдения. Карниц. Запишите.
Хотя фрау Дювель и отдавала предпочтение шиньону «Гонконг» и покупала все иностранное, однако подобный телефонный разговор ее озадачил.
— Что-что? В данный момент у нас нет. Сейчас, одну минутку, я мужа позову.
Юрген оборвал ее, строго сказав:
— Разумеется. Прошу записать. Абсолютно отрицательный.
— Нойкуков говорит. Девять — четыре. Котлы и рефлекторы. Дювель! — кричала женщина на другом конце.
— Говорите громче, коллега, — сказал Юрген. — Ничего не слышу.
— Котлы и рефлекторы. Дювель…
— Надеюсь, что это так. Передайте нижайший поклон господину доктору Дювелю. Рад буду вас скоро вновь услышать. Всего доброго.
Кругленькая женщина, бабушка сообразительной маленькой Риты, даже виду не показала, что не слушала разговора, а сразу же вставила:
— Доктор Дювель? Это новый доктор, что ли?
— Нет. Он в ботаническом саду работает.
— Вон оно что! А я и не знала, что такие есть. Столько забот, столько хлопот по дому — и не выберешься никогда.
— Телеграмму отсюда можно отправить? — спросил Юрген.
— Почему нет? Только бланки куда-то задевались.
Рита-а-а! Ну надо ж! Бумажки летают, будто голуби. Уйду я отсюда. Чего тут наработаешь! Досада одна. Уйду я! А, вот они!
Она приподняла лампочку со столика, на котором стоял телефон, и достала из-под нее тоненькую пачку бланков.
Юрген сел. Вынул ручку. С телефонным звонком все получилось как надо. Правда, не ново. А вот телеграмма, текст которой он уже придумал, — дело другое. Тут ведь потом хлопот не оберешься. Ему надо ведь только не захотеть — и ничего не будет. Но вот он уже пишет крупными печатными буквами:
«Ваше присутствие на конференции в Рёригке крайне необходимо. Ждем нетерпением». И отправитель: «Августин. Спецгруппа Папоротники и мхи». Адрес получателя гласил: «Юрген Рогге. Визенринг, 17».
Женщина прочитала текст, смерила отправителя недоверчивым взглядом и тут же принялась подсчитывать. Вид молодого человека, довольно рослого, кстати, вызвал у нее доверие. При этом она тяжело вздыхала, часто облизывала губы, проверяла свои подсчеты по потрепанной брошюрке и в конце концов назвала довольно неуверенно весьма незначительную сумму. Юрген достал монету и спросил:
— Сегодня отправят?
— Да, придет зять. Он же и передаст вместе с той, что написала старуха Ляймкуль. И сама старуха Ляймкуль скоро заявится. Скоро четыре.
— Без пяти три, — сказал Юрген.
— Вот и я говорю: скоро четыре. Она всегда в четыре заходит. По вторникам. Не надо бы ей ходить. Ноги-то у нее совсем плохи. Я бы и сама за нее все справила. «Выигрыша не последовало. Твоя мать». И так каждый вторник. Сколько горя на свете! Слава тебе господи, пронесло!
Так Юрген Рогге узнал еще одну историю: о несчастной матери Ляймкуль, которая каждую неделю играла в лото, чтобы возместить своему сыну автомобиль, который разбился по ее вине. Она совсем некстати схватилась за руль, как раз когда громадный автобус выехал из Лютцова им навстречу, а страховка еще не была оформлена. Выслушав внимательно всю историю, Юрген пришел к выводу, что у Ляймкульши очень плохой сын. А он, Юрген, для своего возраста, конечно, молодец молодцом.
— Сколько горя на свете! — все причитала кругленькая женщина.
Юрген опустил сдачу в карман, поблагодарил и вышел. На улице стало еще жарче.
После столь длительного похода Юрген прежде всего отправился в душ, с благодарностью подумав об отце, руками которого был сделан этот душ, но затем и о матери, доведшей отца до нужной кондиции. Все это заняло считанные секунды. Другая мысль — та, что закралась где-то на полпути в Карниц, разрослась и теперь резвилась у него в голове в свое удовольствие. «Чего там, старина Юрджи, ты парень что надо! — так она ему нашептывала. — Это мы сдюжим. Это нам ничего не стоит!» Юрген в ответ, правда, еще поскрипел немного и поохал: «Да как сказать, вот если бы…» и т. п., но только так, для виду, и с каждым разом все нерешительнее. Очень скоро он и сама мысль стали чем-то единым, неразрывным целым. Он стремительно соскочил с нижней ступени лестницы, ведущей во двор, на которой он сидел в майке и джинсах цвета какао, и даже напряг правый бицепс. Недурно! Хотя вообще-то он скорее сухопарый тип, идеальный стайер. Р-р-рогге! Неутомимый скороход с севера нашей республики. «Ничего подобного», — сказал он себе и тут же направился в оштукатуренный сарай за домом.
Позади каждого дома этого микрорайона стояла уменьшенная копия жилого здания, будто люди хотели содержать здесь своих домашних карликов. Внутри сарайчика пахло сеном и поджаренной на солнце пылью. Напротив двери у выбеленной стены стоял громадный, почти черный платяной шкаф, в котором вполне мог бы поместиться рысак средних размеров. Хранились в шкафу мелко наколотые дрова. Когда Юрген был маленьким, он все просил отдать ему шкаф, хотел устроить в нем пещеру, но сколько он себя помнил, там всегда лежали дрова, и никогда их количество не убывало. Родители так и не решались трогать неприкосновенный запас, а топили свежими, к тому же сырыми дровами, — странные они все-таки люди.
Юрген отпер шкаф, сдвинул шпингалет с левой половинки и распахнул ее до предела. Зеркало на внутренней стороне дверцы никогда не было хорошим, а сейчас делало ноги такими короткими, а голову такой длинной, что тебе невольно приходило в голову: а вдруг ты и в самом деле такой урод? К тому же оно кое-где потрескалось и было покрыто толстым слоем пыли. Дверца загораживала слабый свет верхней лампочки, и в зеркале предстало существо, очень похожее на героев книг Станислава Лема. Юрген прокричал «Му-м-м-му». Хорошо получилось! Сперва низко так, а под конец все выше и с завыванием… Затем он из дома для карликов пошел в человеческий дом и очень скоро вернулся с тяжелым торшером. Мать его очень любила. Торшер — это такая лампа, вокруг которой хорошо водить хоровод, если нет поблизости соответствующей старой липы. Ножка была из искусственного, но все равно зверски тяжелого мрамора, стойка — из крученого темно-коричневого дерева, будто из рога коварного единорога. Четырнадцатиугольный абажур из промасленной бумаги Юрген предусмотрительно оставил дома. Но затем он ввернул в торшер две двухсотсвечовые лампочки. Поставив сооружение рядом с зеркалом, он при помощи удлинителя соединил его с розеткой, но свет еще не включил. Нет, нет! Самая красота под конец — и никаких! Теперь он отправился к железному гаражу и довольно ловко открыл замок отмычкой — о существовании ее родители и не подозревали. Отмычки они вообще терпеть не могли. Даже при виде обыкновенной отвертки у них возникала мысль о грабителях и взломщиках.
Закутанный в несколько одеял мопед стоял прислоненный к левой стенке. Почему-то в доме Рогге о мопеде никогда не говорили, как в иных домах не говорят о неудачных детях. Случилось это в один прекрасный день. Во двор на этом самом мопеде въехала Евочка. Да, да, сестра Юргена, керамистка из Аренскога, в вылинявших джинсах, ковбойке, штормовке и разрисованном шлеме. Вдобавок ко всему на ней были сине-голубые кроссовки. Она прикатила с дальнего побережья — шесть часов пути! Мать несколько дней не могла успокоиться. Хлопнув в ладоши, как будто скомандовала: «Ручками мы хлоп-хлоп-хлоп!», она поскорее затащила Еву в дом, пока соседка не успела высунуть голову из окошка уборной. Мама и так больше всех пострадала от Евиного визита, потому что странной каталочке с мотором от швейной машинки, хитро приспособленным бачком и смешным багажником, прикрепленным над передним колесом, предстояло навсегда остаться здесь в Нойкукове, на берегу речки Дёбель. И не как-нибудь, а в качестве подарка от вполне модерновой дочки — маме, которую она решила модернизировать.
И уже не в первый раз! Во всех шкафах, во всех углах валялись подарки Евы. То миниатюрный электрический утюг, которому надлежало вытеснить старый чугунный, то зонтик, якобы открывавшийся нажатием кнопки, то словацкая поваренная книга, согласно указаниям которой жареную картошку следовало изготовлять в духовке, а то и массажный прибор с резиновыми пупырышками или крохотный будильник — вместо привычного звонка он как-то противно жужжал. Подобные новомодные предметы становились все дороже, так как потребность населения в художественно разрисованных кафельных плитках, светильниках или керамических рыбках — им в пасть гости стряхивали пепел — все возрастала.
А теперь вот этот самый мопед!
Всякий раз, получая подарки, мать восклицала: «И зачем ты столько денег на меня, старуху, тратишь?» При виде мопеда она произнесла эти слова дважды. Но, честно говоря, самым привлекательным в подношениях и была их дороговизна. Маме ужасно нравилось, что Ева (Рудольф и так уже был доктором) имела возможность тратить столько денег. Но сами подарки она немедленно убирала, и подальше, как только дочь уезжала, приговаривая: «Нет, это не для меня!» В подобном мнении особенно укреплял ее утюг для глажки, которым человеку прямо на ходу впрессовывали складки на брюках, а также заморский рецепт по приготовлению жареной картошки… Но решение Евы, что она должна ездить верхом на мотоцикле (мопед она иначе не называла), да еще с небольшим транзистором в авоське, — это уж было чересчур! К счастью, дочь на следующий день отбыла к своим гончарным печам, а еще день спустя мать заявила отцу: «Поставь эту штуку в гараж!»
С тех пор никто уже не упоминал о «штуке».
Юрген высвободил мопед из одеял и откатил во двор. «Штука» тихо жужжала, в баке поплескивал АИ-79. Колеса тоже не нуждались в подкачке. Конечно, Юргену давно бы его выдали, но мать не соглашалась, движение на улицах Нойкукова она считала чудовищным. Юрген бы ее уговорил. Немного агитации и пропаганды, да одного замечания, что у Хеннинга Доргело есть такой мопед, хватило бы. Хеннинг Доргело был младшим сыном смотрителя шлюзов. Когда Ева была еще студенткой, отец Доргело нет-нет да заходил и спрашивал, какому такому «искусству» она обучается.
У Хеннинга Доргело действительно был мопед. В этом все дело. И первый во всем Нойкукове. Однажды он с довольно гордым видом прикатил на привокзальную площадь, где по вечерам собирались ребята на «Штарах», «Ласточках» и «СР-2», разрисованных длиннохвостыми кометами и всякой красно-желтой чертовщиной.
От удивления все замолчали. Но тут долговязый Брюзехабер, учившийся на жестянщика, каждую субботу бегавший по деревням на танцульки и уже получивший отставку у нескольких невест, задал тон. Скептически осмотрев мопед со всех сторон, он придурковато спросил:
— А это что за зверь?
— Козел, — ответил Доргело.
Брюзехабер на это возьми да скажи:
— Это я и сам вижу. А колеса-то ему зачем?
И что бы потом по этому поводу ни говорили, на мопеде в Нойкукове нельзя было показаться. Разве что ты заранее дашь согласие записаться в деды. Или тебе, правда, уже тридцать стукнуло.
Зато теперь Юрген Рогге решил взять быка за рога — он подкатил штуку к раскрытой двери шкафа, смахнул с зеркала пыль, включил двухсотсвечовые лампочки, сел в седло и принялся любоваться собой.
— Мике Агостини на своей сверхмощной «Хонде»! — крикнул он довольно громко.
Потом наклонился вперед, сделал «брум-брум», несколько раз «бжим-бжим» (очень высоко), выпрямился, тщательно осмотрел и коня и всадника в несколько мутном зеркале, слез, поставил мопед поперек, снова сел в седло и проверил «вид сбоку».
— Эй, — крикнул он своему отражению в зеркале. — Водитель и пешеход, будьте взаимно вежливы!
Где-то далеко послышался звонок. Оказалось, это почтальон на своем желтом велосипеде. Он привез телеграмму.
Юрген присел на ступеньки крыльца. Так-так. Телеграмма, значит. Гляди-ка! И что же в ней значится? «Ваше присутствие на конференции в Рёригке крайне необходимо. Ждем нетерпением». И подпись: «Августин. Спецгруппа „Папоротники и мхи“». Юрген читал это все, и его охватило странное чувство. Он даже не мог бы сказать, какое, собственно. Скорее всего, он ощутил волшебную силу печатного слова. Совсем еще недавно — какая-то глупая мысль, и вдруг черным по белому, так сказать, вполне официально, даже с подписью — «Августин».
Добрый старый Августин! Да-да. Юрген попытался представить себе, каков он из себя, этот Августин. И представил. Точно таким, как тогда на экскурсии. Они ведь чуть не совершили грубейшую ошибку — приняли лесной плющ за обыкновенный первичный папоротник.
Ну и посмеялся тогда Августин над ними — до слез. Кругленькие такие слезки, они выкатывались из-под очков в золотой оправе, нос так и дергался, а баки ходили ходуном. Он же настоящий ученый, этот Августин, но и товарищ хороший. Весь термос мятного чая с ребятами разделил. Итак, в Рёригке! Неплохое местечко они выбрали для своей конференции. Но почему это Августин обращается к нему на «вы»? Разве они тогда на брудершафт не…
«Хватит, Рогге! — сказал себе Юрген. — Передохни немного. Заварил, можно сказать, кашу. Ну что это ты? Пионеры и те во всяких конференциях участвуют. Надо ехать. Ясное дело».
Юрген встал и запел. Запел ту единственную песенку, которую отец мурлыкал себе под нос, обычно когда устраивал праздник с фруктовым вином собственного изготовления «О донна Клара! Ты танцевала…»
Весь вечер Юрген что-то делал, а под конец взял краски и кисть.
В комнате ожиданий доктора Рудольфа Рогге в Гютцове (Мекленбург), терапевта с частной практикой, царили тишина и порядок. И это, собственно, никого из тех, кто знал доктора Рогге, не удивляло. Он и сам был человеком чрезвычайно аккуратным, столь же строго следившим за чистотой гардин, как и носовых платков. К тому же он пользовался общей любовью и уважением, и потому ему ничего не стоило найти среди пациентов пенсионного возраста уборщицу для своего кабинета. Тишина там царила по нескольким причинам. Прежде всего потому, что доктор Рогге принимал строго по записи, в результате чего в комнате ожиданий никогда не скапливалось более трех — пяти пациентов. В какой-то мере тишине способствовала и надпись — стишок, висевший слева от входа в кабинет:
Коли болен — не кричи
И не тужи напрасно!
Во-первых, это ведь небезопасно,
А во-вторых, уж лучше доктору
Как на духу все расскажи.
В свое время сей назидательный стишок сочинил парикмахер, заказал рамку и преподнес предшественнику д-ра Рогге, старому д-ру Хоппе. Это, конечно, после того, как ему пришлось выслушать в комнате ожиданий историю болезни чрезвычайно общительной крестьянки и члена сельскохозяйственного производственного кооператива, между прочим, со всеми подробностями. Парикмахер Луттер был человек, твердо веривший в практическую пользу поэзии, и украсил свой салон всевозможными рифмованными советами, касавшимися преимуществ регулярной стрижки и массажа головы.
А когда доктор Рогге перенял практику и хотел выбросить рифмованную вывеску, ибо ему, как врачу с высшим образованием, эти самодельные вирши были ни к чему, то старый доктор Хоппе так старательно убеждал его— народ, мол, это лучше поймет, — что в конце концов Рудольф Рогге выбросил на помойку только плакат «Спасайте утопающих на водах». Сделал он это потому, что текст рекомендовал старый и малоэффективный способ искусственного дыхания, да и потому, что, как он довольно остроумно заметил, в его приемной вряд ли следовало ожидать большого наводнения. В остальном новый доктор посвятил себя покупке новой мебели и занавесок, женился на молодой медицинской сестре, нанял пожилую и ввел до минуты обязательную предварительную запись, которую окружной врач, так сказать его непосредственный начальник, объявил образцово-показательной.
Итак, в приемной доктора Рогге царили тишина и порядок, когда в нее вошел, вернее, приковылял стройный, светловолосый молодой человек. Он волок левую ногу так, как будто она вот-вот должна была оторваться, и, стиснув зубы, молча опустился на белоснежный стул. Кроме него, в приемной находилась только одна очень худая, немолодая женщина, которая жаловалась на ишиас и пришла по этому поводу посоветоваться с доктором. С явным сочувствием она следила за молодым человеком, как тот, мужественно, словно индеец, преодолевая боль, ковылял через приемную, даже не удостоив взгляда яркие цветные обложки, аккуратно разложенные на почкообразном журнальном столике.
Вскоре открылась дверь кабинета. Послышался голос доктора Рогге. На самом-то деле у него был бас, но время от времени он весело взвивался и даже срывался, как это бывает у людей весьма довольных тем, что они говорят и как они говорят.
— Надеюсь, вы меня не опозорите, дорогой Кожаный Чулок, — пробасил доктор за дверью. — Очень скоро вы сможете вновь расправляться с дикими кроликами, как в свое время Нимрод расправлялся со львами или какую он там еще живность уничтожал.
Затем в дверях показалась спина человека в мундире лесничего. Когда он обернулся вполоборота, на лице его можно было приметить вежливую улыбку, которая постепенно, по мере того как владелец мундира приближался к выходу, затухала. Столь уверенная в своем радикулите пожилая женщина ободряюще улыбнулась молодому человеку с переломанной ногой, как бы говоря: не вешай носа, наш доктор тебе ногу починит!
Снова открылась дверь кабинета. Выглянув в приемную, ассистентка спросила:
— Фрау Молькентин? — Но тут же прервала себя, увидев храброго юношу, бережно обхватившего колено.
— Кажется, ваш брат пришел, — сказала она, повернувшись к кабинету.
— Сестра! — послышался вибрирующий голос из глубины. — Нам ничего не должно казаться. Мы должны ставить диагноз — и точка! — В конце тирады у доктора голос все же сорвался, он вышел в приемную.
Это был крепкий мужчина со стрижкой бобриком, в очках с золотой оправой. Руки он держал в карманах сверкающего нейлонового халата. Стетоскоп на шее завершал элегантное зрелище.
— Посмотрим, посмотрим, — лукаво заявил он, прищурив глаза. — О, это, безусловно, Юрген Рогге из Нойкукова! Сдается мне, случай весьма серьезный. Сестра! Наточите большой скальпель, и побыстрее, пожалуйста! — И уже по-отечески добавил: — Заходи, заходи, дружок.
Юрген встал и, сильно хромая, проковылял в кабинет. От такой демонстрации у доктора челюсть отвисла. Сотни хромых людей видел он на своем веку, но так бережно, можно сказать, ласково ни один из них не хромал. Прошло еще несколько мгновений, прежде чем доктор, взяв себя в руки, проговорил:
— Ну, где у нас бо-бо?
При этом он даже обнял братца, и поддерживая, проводил его в кабинет. Картина эта была достойна большего числа зрителей, чем одна фрау Молькентин. Как бы то ни было, но прием строго по записи имел и свою оборотную сторону.
Как только дверь закрылась за трогательной парочкой братьев, младший высвободился из объятий старшего и легким пружинящим шагом направился к креслу, где обычно происходили самые доверительные разговоры с больными. Кресло из гнутых стальных труб еще некоторое время покачивалось, после того как Юрген с разбегу плюхнулся в него. Хотя доктор Рогге и был весьма высокого мнения о своем врачебном искусстве, но во внезапное исцеление наложением рук он все же не верил.
— Ты что же, братец, совсем спятил? — сказал он. — К чему это цирковое представление? Возможно, ты со скуки, понимаю. Но мы ведь здесь работаем. Может быть, звонкая затрещина вернет тебя к реальности? Выкладывай! К чему это все?
— Из-за тетки.
— Какой еще тетки?
— Да той, что в приемной сидит, с завитушками.
— Фрау Молькентин?
— Ну да, если уж ее так зовут.
— Да, да, именно так ее и зовут, черт бы тебя побрал! Но почему из-за нее? Что, она просила тебя особенно искусно проковылять мимо себя?
— Нет, конечно. Так просто. К тебе ж только больные ходят. А если здоровый человек придет…
— Перестань! Прекрати немедленно. Не хочу слушать этой ерунды!
«Он прав, — подумал Юрген. Ковылять по приемной, как подстреленный заяц, это, правда, ерунда какая-то». Но он же сделал это не со зла. Не для того, чтобы кого-то довести до белого каления. А получилось все равно так. Кто-нибудь да обязательно дойдет до белого каления. В этом все дело.
Почему-то — и очень даже трудно объяснить почему — Юргену было неприятно явиться в приемную брата здоровым и невредимым. Так нечего людям зря голову морочить!
— Извини, пожалуйста, — сказал Юрген. И это вполне устроило брата. Старший по опыту знал, что если уж Юрген Рогге извинился, то это кое-что значило.
— Знаете, сестра Элли, — сказал он, — попросите, пожалуйста, нашу дорогую фрау Молькентин немного обождать. — А уж Юргену: — Давай рассказывай, как там твой Нойкукук? — Он любил говорить «Нойкукук». — Еще стоит град? Не закатали его бульдозерами? А родители? Хорошо доехали?