Мой отец Марвел любил рассказывать байку о том, как его предок по имени Лонус совершил героическую попытку убить Юлия Цезаря задолго до того, как заговорщики обнажили кинжалы у входа в римский Сенат. До поражения в битве при Бибракте[18] нашим людям, гельветам, оставались считаные дни, и мысль о капитуляции перед такими наглыми варварами Лонусу была отвратительна. Посему он поскакал прямиком в армейский лагерь римлян и, вращая мечом, отсек головы трем легионерам, не ожидавшим нападения, а затем рванул к палатке, где Цезарь держал военный совет со своими военачальниками. Если бы не находчивость Красса, метнувшего копье, что застряло меж лопаток несостоявшегося убийцы, судьба Римской империи могла бы сложиться совсем иначе. Добавлю не без грусти, что рассказ о Лонусе, которым отец столь гордился, заканчивался не только неудачей, но и мучительной смертью его далекого предка: копье Лонуса не убило, далее тупым ножом ему отпилили пальцы на руках и ногах, прежде чем содрать с него кожу и, не торопясь, обжарить храбреца на вертеле.
Эту же историю отец рассказывал темным вечером в лагере, разбитом юношами из нашей деревни в гористых Альпах, которые мы называли родиной; отец же и другие взрослые мужчины намеревались обучить молодежь, как противостоять римлянам. Собралось нас около сотни, в лагерь явились все лица мужского пола, проживавшие в деревне, в возрасте от четырнадцати лет – крошечная армия по сравнению с когортами, что вскоре прибудут из Италии, и – что было для меня полной неожиданностью – я тоже оказался среди этих воинов, хотя мне исполнилось всего десять лет. В тот день отец впервые позволил мне сопровождать его в мир мужчин, к бурному недовольству моей матери Фабиолы, утверждавшей, что я слишком мал для участия в боевых действиях.
– Жена, Юлиан не был бы слишком мал, – сказал отец и пренебрежительно кивнул в мою сторону. – Если бы мой первенец не пропал бесследно, я бы повел в горы его, а не этого мальчонку.
– А как насчет меня? – спросила моя сестра Альба; хотя и девочка, в боевых сражениях она преуспела куда заметнее, чем я.
– Ты стоишь больше братца, кто бы спорил, – сказал ей отец. – Но нет, дочь, ты останешься дома. Горы не место для женщин.
– Пока он убьет одного римлянина, я уложу десятерых, – настаивала сестра, повышая голос.
– Не сомневаюсь. Но не позволю тебе пойти с нами, – твердо ответил отец. – Сама мысль об этом кощунственна.
– А меня возьмешь с собой? – спросил Агун.
И хотя по выражению лица Марвела было видно, как он безмерно гордится этим мальчишкой, отец лишь покачал головой:
– От паренька с кривыми ногами пользы будет еще меньше, чем от девочки. – Отец положил ладонь на макушку Агуна. – Но я уважаю тебя за храбрость. Как и тебя, Альба.
– Ну да, с тобой пойдет тот единственный, который не хочет идти, – подытожила сестра, закатив глаза и опираясь рукой о плитку на стене, словно у нее голова пошла кругом. – Родиться здоровым мальчишкой самое главное в этой жизни, так ведь, папа?
В нашем горном лагере Марвел обучал молодежь приемам рукопашного боя, дабы мы обрели уверенность в себе и были готовы защищаться, когда отборные императорские солдаты устроят резню.
Каждому из нас выдали меч, щит, кинжал – и больше ничего, что позволяло нам двигаться проворнее, чем нашим римским противникам, те обычно тащили на себе недельный запас еды и кирки с лопатами. Мы бились друг с другом попеременно – то один на один, то один на двоих, троих, четверых или пятерых, наши мускулы крепли, как и выносливость, и никто не отлынивал, зная: Марвел может быть суровым командиром и не без удовольствия задаст жару любому, по нерадивости не выполняющему его требования.
По вечерам, однако, отец, оставив в покое наши тела, принимался за наш разум, потчуя нас старинными сказаниями о предках-гельветах и приводя длинный список преступлений, грабежей и насилия, совершенных римлянами на захваченных ими землях с той поры, когда девственная весталка родила от Марса мальчиков-близнецов[19].
Я был самым младшим в горном лагере, и хотя я обрадовался случаю заслужить уважение моего отца, ярость и жестокость, что бушевали на моих глазах изо дня в день, угнетали меня. Конечно, мужчины обращались со мной осторожно, делая скидку на мое малолетство, но меч, занесенный над моей головой, нагонял на меня жуткий страх, и я поднимал щит выше головы в надежде уберечься от удара. А когда я спотыкался и падал и мои соперники, хохоча, замахивались мечами, будто собираясь разрубить меня пополам, мой страх лишь удваивался.
Учитывая род наших занятий, коим мы предавались в ограниченном пространстве на вершине горы, а также множество молодых разгоряченных ребят, пребывающих в непрестанном возбуждении, и то обстоятельство, что в отсутствие женщин некому было охладить их пыл, наверное, беда неизбежно случилась бы рано или поздно. Холодным сырым полуднем, всего за несколько дней до появления римлян, отец поставил меня биться с парнем по имени Лоравикс, он был на шесть лет старше меня, но среди ребят слыл трусом. Думаю, целью Марвела было унизить его, или меня, или нас обоих, потому что он собрал всю нашу армию посмотреть, как мы сражаемся, и поиздеваться над нашими суматошными, неуклюжими движениями. Мужчины встали вокруг нас, и мой отец издавал рык, стоило нам чересчур поспешно замахнуться мечом или подзабыть об искусстве маневрирования. Когда Лоравикс направил меч на меня, я поднял щит, обороняясь и одновременно целясь мечом сопернику в лодыжки, но он высоко подпрыгнул, как его учили, ловко крутанулся и едва не снес мне голову с плеч. Отец прикрикнул на нас, мол, нам велено только сражаться, а не убивать друг друга, и я опять замахнулся мечом, полагая, что мое оружие уткнется в щит Лоравикса, но тот внезапно, будто что-то вспомнив, повернулся к Марвелу, опустив правую руку. Моя правая двигалась слишком быстро, чтобы вмиг остановиться, и мой меч вонзился в запястье Лоравикса, лишив его кисти руки, а из обрубка тут же ручьем брызнула кровь. Я был в ужасе от содеянного, в глазах у меня потемнело, а когда Лоравикс заорал, я поспешил отвернуться и меня стошнило. Ребята подбежали к Лоравиксу, перевязали ему рану, но больше ничего нельзя было поделать, и парня отправили обратно в деревню. Я же трясся, не в силах унять дрожь, и тут Марвел удивил меня, проявив в кои-то веки отцовскую заботу. Если бы такое не случилось во время учебы, внушал он мне, то как пить дать случилось бы на поле битвы, и тогда не кисть Лоравикса покатилась бы под гору, но его голова.
Впрочем, тем же вечером, в сумерках, отец подошел ко мне, когда я, отойдя на некоторое расстояние от лагеря, мочился у дерева, развернул меня вполоборота и с размаху врезал по лицу перчаткой. Я ошалел, не понимая, какое еще непотребство я совершил, меня качнуло, и тогда он опять ударил меня, и опять, пока я не растянулся на земле. Мой проступок, конечно же, заключался не в том, что я изувечил парня, а в том, что блевал на глазах у всех. Марвелу претило любое проявление слабости, и тем более сыновней, особенно когда это могло плохо отразиться на самом Марвеле.
– Я таки сделаю из тебя мужчину, – пообещал он, глядя, как я катаюсь по траве, стараясь не заплакать от боли. – Когда мы с этим покончим, когда изгоним римлян, ты больше не будешь отираться днями напролет в компании женщин, но под моим надзором станешь наконец мужчиной. Таким, как я.
Мы бились храбро, наша маленькая армия против целой когорты римских легионеров, поэтому на одного убитого римлянина приходилось пятеро наших павших, империи хватило считаных часов, чтобы усмирить нас. Более шести десятков наших мужчин порубили безжалостно, остальных заставили спуститься с горы в кандалах. На лодыжках мужчин позвякивали цепи, и тяжко было смотреть на эту вереницу побежденных жителей деревни, унижение высвечивалось на их лицах, а в глазах – ожидание смерти.
В разгар битвы я спрятался, следуя наказу старших, в дупле дерева и с болью и отчаянием наблюдал, как мужчин, рядом с которыми я провел почти месяц, рубят на куски. Когда же отловили последних повстанцев – группу, возглавляемую моим отцом, – к моему удивлению, их отвели обратно в деревню, вместо того чтобы убить на месте.
Караулила их горстка солдат в ожидании центуриона Приска, отвечавшего за сохранность каменных укреплений, возведенных вокруг Ретии[20]. В битве Приск не участвовал, полагая, видимо, что наши деревенские оборванцы, осмелившиеся на мятеж, не достойны его внимания. Не появился он и на следующий день взглянуть на закованных в кандалы мужчин, задремывавших от усталости, голодных, провонявших мочой, дерьмом и рвотой. Тела погибших собрали в кучу днем ранее и положили на кострище, разрешив женщинам, потерявшим мужей и сыновей, самим разжечь этот костер. Смрадный запах горящей плоти носился в воздухе, добавляя тошнотворного амбре нашему поражению, и всю ночь напролет не смолкали надрывный плач и горестные поминовения.
Передвигаясь украдкой, то и дело прячась и выжидая, в дом моего отца я пробрался под покровом ночи, никто меня не видел. Фабиола и Наура успокаивали своих детей, напуганных жутью происходящего и отвратительными запахами. Поэтому первой меня заметила Альба, когда я тихонько проскользнул в дверь и ввалился в комнату. Сестра закричала от радости, и тут же все домочадцы – моя мать, женщина, которую я привык называть моей тетей, близнецы и мой искалеченный двоюродный брат – бросились обнимать и целовать меня. Я как мог отвечал на их вопросы о том, что все-таки произошло, и они то ужасались («Что будет, если центурион наконец появится»), то вздыхали с облегчением – по крайней мере, мне удалось выжить.
На следующее утро всем жителям деревни приказали выйти на улицу встречать Приска, прибывшего на белом коне и в седле цвета бирюзы. По обе стороны от него ехали четверо его молодых приспешников с флагом Римской республики – золотой орел, распростерший крылья на фоне лавровой гирлянды, а под ним три буквы, СНР – Сенат населения римского, и добавлением чуть ниже: Сенат и народ Рима. Приск оказался огромным мужчиной, пугающе высоким и широким, с необычайно рыжей бородой. Я покосился на провонявших мужчин в кандалах, лежавших на земле, – какое может быть сравнение между ними с их землистой кожей и неказистым поношенным тряпьем, служившим им одеждой, и великолепием центуриона? Приск явно почувствовал это вопиющее неравенство, ибо он даже не слез с коня в знак уважения к нам, унизив пленников еще болезненнее тем, что остался в седле, обращаясь с речью к выжившим мужчинам, женщинам и детям Ретии.
– Гельвеция завоевана, – прокричал он, – и сколько же мы времени потратили на эти нудные мелкие разборки! Многие из ваших соседей умерли вчера, еще больше людей умрут сегодня. И так мы подадим весточку тем, кто вздумает не подчиниться императору Каракалле[21].
Он оглядел пленников, когда их силком поставили на ноги в одну длинную линию. По сигналу Приска четверо легионеров встали за спинами первой с краю группы мужчин, вынули мечи и держали их вертикально острием вверх так, чтобы лезвие было прижато к основанию шеи их подопечных. Женщины возопили, умоляя о пощаде, но Приск жестом, подняв вверх ладонь полусогнутой руки, потребовал тишины. Когда, кроме приглушенных всхлипываний, все стихло, центурион обернулся к первому с краю солдату, покрутил ладонью с сомкнутыми пальцами и вытянул большой палец вверх. Солдат спрятал меч в ножны, сделал несколько шагов вдоль линии, остановился за спиной пятого мужчины и снова вынул меч, держа его точно так же, как и в первый раз.
Люди с облегчением выдохнули – первого из наших соседей пощадили, но Приск опять покрутил рукой, и на сей раз большой палец был направлен вниз, на землю. И тут же меч второго солдата врезался в позвоночник мужчины, того самого, что катал меня на загривке, когда я был маленьким, – коротко вскрикнув, он рухнул замертво. Толпа взвыла истошно, а солдат передвинулся дальше вдоль линии, и Приск пощадил третьего человека в линии, затем предал казни четвертого, пятого и шестого, сохранил жизнь седьмому, умертвил восьмого. Получалось, что почти половину из этих восьми помиловали, а больше половины убили, хотя выбирали будто бы наугад, и нельзя было просчитать, погибнет следующий мужчина или выживет.
Я взглянул на моего отца, стоявшего ближе к концу линии, и не увидел страха на его лице – правда, шрам на его левой щеке алел ярче, чем обычно. Затаив дыхание, я наблюдал за убийственной рукой центуриона в уверенности, что он намерен прикончить моего отца, но нет, Приск пощадил его, и хотя отец наверняка желал бы сохранить стоическую невозмутимость, кажется, я заметил облегчение, мелькнувшее на лице Марвела.
В конце концов в живых оставили только шестнадцать мужчин, и Приск обратился к нам с заключительной речью:
– Все мужчины, что уцелели, все женщины и все дети утратили право жить как свободные люди. Отныне вы обречены на рабство, и вас доставят в Рим, где продадут другим хозяевам, на которых вы будете работать и не сметь на что-либо жаловаться. А если вздумаете обвинить кого-то в перемене вашей участи, тогда вам стоит лишь посмотреть на себя.
Вечером, накануне прилюдной продажи рабов, мой отец, мать и тетя собрались обсудить, сколько закупок им необходимо сделать на этих торгах. Почти два года минуло с тех пор, как Бал Прискуми́, работорговец из Момбасы[22], в последний раз наведывался к нам со свежими приобретениями, и многие большие семейства, включая наше, нуждались в пополнении рабочей силы. Моя мать Фюраха́ заведовала домашним хозяйством, и хлопот у нее было хоть отбавляй, однако в то утро она первым делом переговорила с Нейлой касательно хозяйственных надобностей.
У нас уже имелось восемь рабов, и Макена взял за правило не давать имена рабам и запрещать им называться именами, которые они носили до прибытия в Сарапион[23], ибо имена, они для людей, а рабы не люди, но скарб, целиком и полностью подвластный желаниям и прихотям хозяев. С Один по Пять обитали в хижине на задах нашего поместья задолго до моего рождения, Шесть появилось, когда я был маленьким, Семь и Восемь отец купил в предыдущий заезд Бала Прискуми. И тем не менее Фюраха страшно переживала из-за того, что у нас маловато рабов, по ее представлениям, семье вроде нашей, с большим достатком и влиятельностью, полагалось удвоить их число. И напротив, мой отец предпочитал не увеличивать количество рабов: каждое утро, твердил Макена, рабы здороваются с ним, и при этом у них такие тоскливые и мрачные физиономии, словно они нарочно норовят подпортить ему день и заодно лишить ничем не омраченного отдыха в свободное время.
– И с чего им быть такими несчастными? – вопрошал отец. – Им следовало бы чувствовать себя польщенными, что их вообще кто-то купил, тем более такие люди, как мы.
– Кто их знает? – пожала плечами Фюраха. – И не жди от меня объяснений, мне не понять, что творится в головах рабов. Но дело в том, муж мой, что нашему хозяйству недостает еще девятерых. Мне стыдно заглядывать в нашу невольничью лачугу, потому что там слишком просторно по сравнению с лачугами… – И она перечислила соседей, имевших куда больше рабов, чем мы.
Мать знала, что делает: перечень подействовал на Макену безотказно, ибо выглядеть ниже уровня соседей моему отцу было невыносимо.
– Еще девятерых заселить, еще девятерых кормить, еще на девятерых смотреть, – хрипло простонал отец, хватаясь за голову. – А вы двое так и будете весь день напролет бездельничать, вместо того чтобы заняться делом? – Он перевел взгляд с Фюрахи на Нейлу, та, опустив голову, молчала.
Обычно Нейла не встревала в супружеские пререкания, предоставляя моей матери доказывать правоту обеих женщин.
– Мы? Бездельничаем?! – вскричала Фюраха, всплеснув руками. – Мы только и делаем, что работаем с утра до ночи, потому что рабы, купленные тобой в прошлые годы, ни на что не годны. Ленивые, никчемные выходцы из Нубии и Пунта[24], а ведут себя так, будто мы обязаны отпустить их на волю, где они заживут как хотят, а не по указке своих хозяек. Нет бы тебе купить сильных, молодых рабов, да куда там – не дай бог наши сундуки оскудеют! У нас денег больше, чем у любого человека на версты вокруг, но разве ты потратишь хотя бы монетку?
– Потому и много, что я их не трачу!
– Тогда зачем они? Заберешь с собой в могилу?
– Ладно! – рявкнул Макена, устав от громогласной напористости жены. – Но почему девять? Зачем так много?
– Двоих на стряпню и троих для работы по дому, – без запинки пояснила Нейла.
– И еще двоих для работы в саду, – добавила Фюраха. – Наш сад – позорище, ведь Три и Пять состарились и плохо управляются с землей.
– Я насчитал лишь семерых, – сказал отец, загибавший пальцы.
– И еще двоих помогать с детьми, – уточнила Фюраха.
– Дети – твоя обязанность!
– Еще двоих помогать с детьми, – не дрогнув, повторила моя мать.
– И где они будут спать, эти распрекрасные сильные, молодые рабы? У нас их станет… – Макена умолк, и я видел, как шевелятся его губы, пока он подсчитывает количество рабов. – Семнадцать ровным счетом. Итак, скажи мне, жена, где они будут спать?
– В невольничьей лачуге, разумеется, – ответила Фюраха, – остальные потеснятся. Два и Четыре за их леность выселим на улицу, и можно присоединить к ним Три и Пять, эти совсем одряхлели, и толку от них никакого. По сути, число рабов возрастет с восьми лишь до тринадцати.
– Добрый брат, – произнесла Нейла, пуская в ход примирительный тон, как всегда в подобных случаях, а также прозвище, которым она иногда наделяла своего любовника. – Возлюбленная сестра Фюраха права, твое имя уже не столь уважаемо, потому что у нас маловато рабов. Новые пополнения только возвысят тебя в глазах соседей. Мы говорим так не для того, чтобы утомить тебя или расстроить, но исключительно из любви и заботы.
Отец призадумался и, понимая, что ему ни за что не выиграть, когда эти женщины объединяются против него, сдался и кивнул.
Нейла, сообразил я, в таких делах умела убеждать отца куда искуснее, чем моя мать, в последнее время Фюраха все чаще срывалась на крик и была постоянно недовольна нами. Естественно, мать знала, что Макена завел в деревне несколько новых любовниц, много моложе, чем его жена или Нейла, и жила в страхе: а вдруг одна из новеньких подарит Макене ребенка и свежеиспеченную роженицу с младенцем возьмут жить к нам.
– Вы победили, как всегда, – сказал отец. – Но поскольку рабы нужны вам, сами их и выбирайте. У меня найдутся дела поприятнее. Нейла, на торги пойдешь ты. Здравомыслия у тебя побольше, чем у моей жены. – Он встал, чтобы уйти, затем передумал и обернулся к Нейле: – И возьми с собой мальчика, – отец взглянул в мою сторону, – он знает счет деньгам.
На рыночной площади было не протолкнуться, но поскольку мы принадлежали к городской верхушке, почти все расступались, пропуская нас с Нейлой вперед. Многие пришли на торги исключительно из любопытства, покупки им были не по карману, но они предвкушали драматическое действо, что неизбежно развернется прямо у них на глазах.
Городские торговцы понаставили ларьков, пользуясь случаем умножить свои доходы и нисколько не сомневаясь, что ярмарка рабов оправдает их ожидания. В ларьках со снедью продавали тонкие лепешки из молотого абиссинского проса, самбусу и кюрак[25], в руках ювелиров поблескивали драгоценные камни, а в их ларьках взгляд притягивали красивые вещицы, в том числе золотой орел, серебряная статуэтка Минервы и уйма стеклянных фруктов, улавливающих солнечные лучи. Когда я приподнимал эти стекляшки, мои ладони искрились всеми цветами радуги.
Торгам отвели место в центре Сарапиона, в колоннаде соорудили помост, вбили столбы, к которым, удобства покупателей ради, привязали рабов, дабы люди со средствами могли тщательно осмотреть этих дикарей, не опасаясь, что они вдруг попытаются сбежать. Мы с Нейлой заняли места в первом ряду, среди других богатеев нашего города. Они с таким изумлением пялились на женщину, которой поручили столь важное дело, что я не выдержал, вынул из кармана кошель с деньгами и принялся перебрасывать его с руки на руку, давая им понять: я уже не ребенок, мне удалось наконец заслужить доверие Макены. В кошельке позвякивали кусочки золота и наконечники стрел, а хранителем этих сокровищ назначили меня, чем я страшно гордился.
В конце нашего ряда я заметил хозяина харчевни Виниума, чья дочь была нынешней любовницей моего отца. Недавно я выследил их, прошагав через весь город по пятам Макены до хижины в лесу, где она поджидала его. А когда он появился, она улыбнулась и сразу же сняла платье. Я едва не взвыл от боли – настолько прекрасна была эта девушка. Отец взял ее по-быстрому, даже не думая притворяться нежным и влюбленным; подглядывая за ним, я чувствовал разом презрение и смущение. Вскоре он удалился, я слез с дерева, где укрывался от чужих глаз, и уже собрался отправиться домой, как из хижины вышла та девушка, Сейна ее звали, и наткнулась на меня. Мы уставились друг на друга, от унижения меня подташнивало, но, к моему удивлению, она лишь улыбнулась зазывно и спросила, не желаю ли я заняться теми же играми, что и мой отец.
– Ты пока очень молод, – сказала она, спуская платье с левого плеча достаточно низко, чтобы я мог увидеть ее грудь, эти манящие округлости с темными сосками, одновременно возбуждающие и пугающие. – Но рано или поздно любой мальчик должен научиться доставлять удовольствие женщине.
Мне хотелось потрогать ее, но внезапно я ощутил жаркое набухание под моей туникой и, не зная, как вести себя на входе во взрослую жизнь, бросился бежать со всех ног, а в лесу эхом раздавался ее язвительный смех. Вернувшись в деревню, я плюхнулся на колени и молился о том, чтобы Сейна не выдала меня Макене, – он бы наверняка поколотил меня, узнав, что я шпионил за ними.
– Интересно, что они сейчас чувствуют, – пробормотал я, ерзая на стуле.
– Кто «они»? – обернулась ко мне Нейла.
– Рабы. Их запросто покупают и продают. Разве это не оскорбительно для их достоинства?
Нейла пожала плечами, словно я попросил ее объяснить простейшее явление природы – вроде того, почему небо голубое или почему сон нам жизненно необходим.
– Чушь городишь, мой обожаемый племянник, – ответила она. – Нет у них достоинства. Они всего лишь рабы, и только. Их чувства не имеют значения. Сомневаюсь, есть ли они у них вообще.
– У Семь есть, – возразил я, потому что всего несколькими днями ранее я застал оно плачущим на обочине одного из наших полей, где Семь полагалось неотлучно пасти скот. Когда я спросил, почему оно слезы льет, Семь ответило, что тоскует по дому. Естественно, я напомнил, что теперь Сарапион его дом, но оно только покачало головой, и на лице его проступило нечто похожее на ненависть. Насколько я помню, прежде я почти не обращал внимания на тех, кто вкалывал ради нашего блага, как не удостаивал вниманием траву, или колодец, или ковры на нашем полу, но поведение Семь смутило меня и побудило задуматься, почему кто-то хозяин, а кто-то раб.
– Семь упрямится, – сказала Нейла. – Ему самое место среди животных, потому что оно и само животное. А у Восемь тяга попереживать. Когда в прошлом году оно родило и Макена продал младенца, Восемь потом долго не работало. Мы с твоей матерью проявляли сочувствие время от времени, но даже нам надоело с этим возиться. И поди ж ты, каждый раз, когда Восемь проходит мимо, оно глядит на меня так, будто смеет иметь обо мне свое особое мнение.
Я вспомнил этот случай, дело было прошлым летом. В семье представления не имели, кто обрюхатил Восемь, но мой отец настоял на том, чтобы продать ребенка, как только его отлучат от груди. Помнится, ему дали за младенца хорошую цену, однако потом Восемь выло часами, и утихомирить его удалось, только когда ему в рот засунули кляп. Теперь оно вообще не говорит, будто онемело, но я удивился, узнав, что оно столь непочтительно к моей тете. Восемь – как одичавшая лошадь, подумал я, покалеченная кобыла.
Рынок в колоннаде ожил, когда появился Бал Прискуми, постаревший и растолстевший с предыдущего визита к нам, но его рыжая борода впечатляла не менее, чем прежде. За Прискуми следовала группа мужчин, женщин и детей, все с опущенными головами и выражением безысходности на лицах, черных лицах, изрядно чернее, чем у любого жителя Сарапиона и у меня тоже. Белки глаз у этих черных людей были испещрены кроваво-красными венами и выглядели устрашающе. Вдобавок они были почти голыми – на мужчинах и мальчиках ничего, кроме набедренной повязки, женщины и девочки кутались в тряпье, едва прикрывавшее их чресла. Я смотрел на девушек, обхвативших руками свои груди, и опять пылал желанием, как и при встрече с Сейной. С недавних пор вожделение непрестанно беспокоило меня. Если раньше я не испытывал ни малейшего интереса к женщинам, полагая их годными лишь для работы по дому и уходу за детьми, теперь ловил себя на том, что на улице таращусь на юных девушек, а если кто-нибудь из них встретится со мной взглядом, я впадаю в необъяснимую тоску и одновременно горю желанием потрогать себя, ибо на днях я обнаружил, что мое тело, если умело с ним обращаться, способно доставить ранее неведомые мне наслаждения.
Низким звучным голосом, перекрывавшим шум толпы на рыночной площади, Бал Прискуми объявил число рабов на продажу – шестнадцать мужчин и более двадцати женщин и детей, – и я засомневался, удастся ли нам купить девятерых, учитывая немалое количество других заинтересованных покупателей. Нейла проводила осмотр мужчин, приказывая им показать подошвы ног, затем побегать на месте и согнуть руку так, чтобы видны были мускулы. Она ощупывала руками их кожу, будто уже была их хозяйкой. У некоторых приподнимала набедренные повязки и разглядывала те части тела, что делают мужчину мужчиной, а когда она пыталась взвесить эти части на своей ладони, бескрайнее унижение читалось на лицах рабов. Затем Нейла взялась за женщин, исследуя их ладони в поисках отметин от тяжелой работы, проверяя зубы и десны, нет ли на них признаков заболевания, – точно так же осматривают жеребцов или племенных кобыл, прежде чем решить, стоит ли торговаться за них. Дети Нейлу мало интересовали, но она все равно осмотрела и детей тоже.
Когда она закончила, мы перебрали содержимое кошелька, прежде чем вступить в переговоры с Балом Прискуми. Ей нужны пять мужчин, заявила Нейла и указала, какие именно, и четыре женщины.
– А как насчет ребенка? – спросил я, обернувшись к малышовой группе, и столь пристальное внимание явно напугало детишек.
– Детей нам хватает, – покачала головой Нейла.
– Ну хотя бы одного ребенка, – упорствовал я. – Женского пола. У ребенка много лет впереди, чтобы работать и работать, замена долго не потребуется. Разве нам это не выгодно?
Поразмыслив несколько секунд, Нейла кивнула.
– Наверное, ты прав, – признала она. – Но только одного. Выбирай по своему вкусу.
Я медленно обошел детей, меря взглядом всех и каждого с головы до ног, а когда остановился перед самой хорошенькой девочкой, потянулся, чтобы приподнять подол ее платьишка, беря пример с Нейлы, которая проделывала то же самое с набедренными повязками мужчин. Но стоило моим пальцам коснуться драной ткани, как паренек, стоявший рядом с девочкой, потянулся к железному пруту с тавром для клеймения, воткнутому в горящие угли, чтобы мигом пометить раба – собственность его нового владельца. Не отпрыгни я вовремя, безобразный рубец остался бы на мне навсегда. А так кончик раскаленной железяки лишь царапнул мою шею. Я закричал от боли, кожу жгло немилосердно, и должен признаться, начни корова с нашего поля потчевать меня сплетнями о стаде, я бы удивился куда меньше, чем порывистому наскоку этого раба.
Парень громко заговорил на неведомом мне языке, но я уже сообразил благодаря невероятному сходству между ними, что эти двое брат и сестра, и ни с того ни с сего он разобиделся, когда я дотронулся до его родственницы. Я бы с наслаждением нанес ему ответный удар, но работорговец уже лупил его палкой, и я вернулся к девочке.
– Вот это, – сказал я Нейле.
Встав лицом к оно, я улыбался, давая понять, что не причиню ему зла, но физиономия у оно будто окаменела, а в глазах застыла лютая ненависть. Я приподнял платьишко на оно и остался доволен тем, что увидел.
Выходит, моя мать Фюраха была права. Некоторые рабы легко возбудимы и склонны к буйству, и мы должны осторожно выбирать тех, кого мы хотим купить. У меня мелькнула мысль – может, вообще никого не покупать, а переждать денек-другой, когда на рынок, возможно, привезут более послушных рабов, но Нейла уже заключила сделку с Балом Прискуми, и мне пора было с ним расплатиться.
Заплатив, мы скрепили кандалами лодыжки нашего имущества и повели наших новых рабов домой.
Двумя годами позже в доме, куда нас забрали против нашей воли, я впервые забрал чужую жизнь.
С тех пор как нас подвергли великому унижению, я ощущал едкую тошноту в глубине живота, тошнота крепко оплетала внутренности и давила в самую сердцевину моего естества. Я просыпался поутру, и боль была уже тут как тут, в течение дня она становилась злее, а ночью была почти невыносимой. Не в последний раз в моей жизни я сознавал, что жажду мести, и на этот раз кровавой.
Я с трудом сдерживался, чтобы не обвинить вслух нашего Досточтимого Отца в том, что именно он довел нашу семью до столь жалкого состояния. Всю свою жизнь отец обретался в городке Бинцон на берегах реки Гоньэнчиэ[26], где чинил лодки рыбакам, сбывавшим дневной улов на рынке. Работа была стоящей: мы обзавелись собственным домом, пусть и небольшим, нам было чем прикрыть наготу и во что обуться. И мы никогда не голодали. Но Досточтимый Отец был жаден, возмущался необходимостью платить налоги нашим небожителям-землевладельцам, и наконец при поддержке людей, которых он знал с детства, отец взбунтовался против пошлин, считавшихся в Бинцоне чем-то само собой разумеющимся с того мгновения, как Тангун[27], спустившись с небес, основал дивную страну Чосон. Восстания всегда обречены на провал, и мятежников наказали, лишив вкупе с их домочадцами свободы. Нас отдали под надзор работорговцу, он приволок нас в Инчхон[28] и продал могущественному торговцу пряностями по имени Цон Йон Сеок, а тот забрал нас к себе домой в Вайерисон[29], чтобы на веки вечные превратить нашу семью в домашний скарб, а вместо имен нам присвоили номера.
Как же я презирал Досточтимого Отца за его гордыню! Он всегда смотрел на меня свысока, потому что я не хотел всю мою жизнь рубить древесину для починки лодочных днищ или нарезать ткань для парусов! Отец усердно давал мне понять, насколько я недотягиваю до моего Старшего Брата, героя, пропавшего без вести, единственного, твердил отец, героя в нашей семье, – притом что брат сбежал от нас много лет назад, и кто знает, какую жизнь он вел и не погряз ли в разврате либо иных отвратительных грехах! Меня же отец постоянно высмеивал за то, что я не болтался по улицам, словно бездомное животное, не дрался с другими мальчишками и не проливал ни своей крови, ни чужой, а предпочитал жить, размышляя и занимаясь искусством!
– Ха, тоже мне! – язвил глава семьи.
Я сейчас расскажу о том постыдном дне, когда Досточтимый Отец, вернувшись домой, обнаружил, что Добрая Мать учит меня издревле уважаемому искусству шитья. Она шила новое платье для Старшей Сестры, отрезая куски от рулона ткани, присланного прямиком из Когурё[30], и как раз завершала работу вышивкой огненного дракона по подолу платья[31]. Наблюдая за Матерью, я придумал другой узор, изображавший течение великой Ханган[32], и нарисовал его хворостиной на нашем песочном полу. Платье с таким подолом, казалось мне, получится необычайно красивым. Добрую Мать восхитила моя выдумка, и я спросил, не разрешат ли мне самому поработать над узором. Мать согласилась, и около двух часов кряду я трудился над вышивкой с самозабвением творца, ничего не видя и не слыша вокруг. Придя домой, Досточтимый Отец выбил из-под меня табурет и швырнул платье в огонь, где оно сгорело дотла прежде, чем стих плач Доброй Матери. Отец бил меня, лежащего на полу, приговаривая, что я, его сын, позорю его, занимаясь женской работой.
– Ха! – выкрикнул я сквозь слезы и взбесил Отца еще сильнее, заявив, что сотворение красоты стоит любых побоев, пусть лупит меня сколько хочет, я все равно найду другое платье, другую иголку, другие нитки, чтобы создавать мои собственные узоры. Отец воздел руки к небу, вопрошая, с какой стати небеса навязали ему такого сына, но мне было плевать на его оскорбления. «Ха!» – крикнул я опять и затем в третий раз «Ха!», что побудило Досточтимого Отца пнуть меня в лицо, дабы я больше не «хакал».
Я рыдал и проклинал себя за слабость, однако отцовская жестокость нанесла урон не только моему телу, но и моему образу мыслей. В дальнейшем каждый раз, когда со мной скверно обращались, я утешал себя тем, что наступит день, когда я покину Бинцон навсегда, следуя примеру Старшего Брата, и заживу, как хочу, в мире, где я смогу шить ночью и днем сколько пожелаю! Все это у меня отняли, когда Досточтимый Отец вообразил, будто такому молодцу, как он, не пристало платить налоги!
Цон Йон Хи[33], сына моего хозяина, я возненавидел с первой же нашей встречи. Он был на год старше меня, и когда нас продавали, он присутствовал на торгах, тыкал пальцами в меня и мою родню, словно ощупывал фрукты, выясняя, достаточно ли они созрели на его вкус, а потом срывал с нас одежду и разглядывал наши тела. Этот паскудник возвращался в Вайерисон верхом на собственном коне, нас же побросали на телегу, и, глядя, как его толстая задница подскакивает и вновь обрушивается на спину несчастного животного, я кипел от злости. Когда мы сделали остановку, давая лошадям передышку, слуги поднесли Цон Йон Хи тушеную курятину, сдобренную красным перцем, в бульоне из морских водорослей, и он нарочно жрал это блюдо на глазах у нас, измываясь над нами, голодными. Недоеденное он попросту выбросил и рассмеялся, сообразив, как нам неймется вылизать эти остатки с пыльной дороги. Добрая Мать и Уважаемая Тетушка рыдали, настолько голод истерзал их желудки, и Цон Йон Хи обзывал их гнусными словами, за что его никто не упрекнул, некому было. Досточтимый Отец сидел на краю телеги, уставившись на окрестные поля, а я молился, горько сожалея о тех вздорных поступках, что стали причиной нашего великого унижения.
Ехали мы долго, дней чуть ли не десяток, но в конце концов прибыли в огромное поместье, где Цон Су Мин, жена нашего хозяина, объяснила сварливым тоном, каковы отныне будут наши обязанности, и не преминула напомнить, что свободы мы лишены. Досточтимого Отца отправили трудиться на полях, а Доброй Матери и Уважаемой Тетушке выпала тяжелая и оскорбительная обязанность мыть полы, стоя на четвереньках. Старшую Сестру отослали на кухню, меня же назначили мальчиком на побегушках: я должен был являться на любой зов днем и ночью и делать что прикажут. На задах хозяйского дома стояла небольшая лачуга с шестью койками, где Старшей Сестре и мне, вместе с четырьмя другими детьми, работавшими в поместье, предлагалось спать. На двери были вырезаны три свечи, две горевшие и средняя погасшая; в жару крышу сдвигали, и я мог смотреть на небо, забывая обо всем на свете.
– Когда-нибудь я буду жить среди звезд, – сказал я мальчику, чья койка была справа от меня, он хохотал и потешался надо мной, тогда я врезал ему промеж глаз, и впредь ему уже было не до смеха! Ха!
Между койками висели тонкие занавески – слабая замена домашнему уюту, но мы со Старшей Сестрой спали рядом и могли перешептываться по ночам, прежде чем найти утешение в мире сновидений.
Жирная свинья Цон Йон Хи проводил на кухне почти столько же времени, сколько те, кто там работал, ибо каждый час ему требовалось набить утробу. Он был непомерно толст и постоянно потел с ног до головы; стоило мне взглянуть на него, как я тут же чувствовал позыв к рвоте. Подбородков у него было больше, чем у меня пальцев! Ха! Иногда он бросал что-нибудь на пол лишь затем, чтобы я поднял брошенное. Меня он терпеть не мог, так же, как я его. Приятно было сознавать, до чего же он бесится, глядя на меня, стройного и красивого, ведь сам он был безобразным чудищем, и девушки-кухарки подумывали, а не выколоть ли себе глаза, лишь бы не видеть его мерзкую харю. Однажды Цон Йон Хи застукал меня целующимся с девушкой на кухне. От злости он покрылся красными пятнами, сорвал с меня рубаху и велел двум рабам привязать меня к столбу, а затем отдубасил палкой. А когда я в обмороке рухнул на землю, кровоточа, он вынул свою крошечную пипиську и поссал на меня. Струя вонючей желтой гадости вызвала у меня желание содрать кожу с тела и бродить по миру в образе окровавленного скелета!
Старшей Сестре Цон Йон Хи не прекращал оказывать знаки внимания, наведываясь на кухню ночью и днем и требуя приготовить ему кимчи ччигэ или манду[34]. И пока Сестра готовила, он подкрадывался и прижимался к ней тучным телом, нередко она выбегала из кухни в слезах, оскорбленная его приставаниями. Он свирепел и швырял наполовину приготовленную еду на пол, предоставляя мне убирать за ним это месиво. Как мне хотелось поговорить с Досточтимым Отцом, рассказать ему, что происходит, и придумать, как нам устроить побег, но с первого же дня нас держали порознь друг от друга.
Я понимал, что если Цон Йон Хи не уймется, мне придется в одиночку защищать честь Старшей Сестры.
Час расплаты пробил наконец, когда однажды поздним вечером поведение Цон Йон Хи стало чересчур непристойным. В течение нескольких последних дней на кухне кипела работа. Наш хозяин Цон Йон Сеок пригласил свою престарелую родню, проживавшую в городе, на торжественный ужин, и вся прислуга трудилась от зари до зари, наводя порядок и готовя угощения. Мне приказали подметать дорожку перед домом, чистить овощи и обжаривать овес для лошадей. Что только добавило унижения, ведь меня заставили готовить для животных еду куда более вкусную, чем та, которую ел я сам! Ха!
Однажды вечером я стоял во дворе, вываливая овощные очистки в корыто для свиней и корчась, ибо в сумеречной тишине до меня отчетливо доносился разговор между скотиной Цон Йон Хи и его приятелем по имени Кхим До Йон – парнем, бесчестным до мозга костей. Всем было известно, как он дурно обошелся с местной девушкой низкого происхождения: заключив с ней договор о свадьбе, впихнул ей в живот младенца, хотя она сопротивлялась, а потом отказался взять ее в жены. Подлец! Родители увезли ее куда подальше, обвинив дочь в том, что она позволила Кхим До Йону украсть ее девственность, хотя все вокруг знали, что он взял ее силой. Однако Цон Йон Хи только что не молился на своего приятеля, таскался за ним по пятам, словно никчемная хворая псина, кем он и был на самом деле!
– Глянь, какой он худой, – кивнул в мою сторону Кхим До Йон и не соврал – мои ребра, обтянутые кожей, можно было легко пересчитать. – И от него воняет в придачу! Даже сюда доносится эта жуткая вонь!
– Он самый тупой из всех рабов, – внес свою лепту Цон Йон Хи. – И урод каких мало. Никогда не видел рожи противнее. Его нельзя в коровник пускать, молоко сразу скиснет.
Я обернулся, и мои руки сами собой сжались в кулаки. Я бы кинулся на него, но из кухни вышла Старшая Сестра с ведром помоев, приблизилась ко мне, парни перестали насмехаться надо мной и занялись Сестрой, оглядывая ее с ног до головы. И дьявольским вожделением горели их глаза.
– Кто эта красотка? – спросил Кхим До Йон. – Прежде я ее здесь не видел.
– Эта еще тупее, чем ее братец, – ответил Цон Йон Хи. – Ну да, с виду очень даже ничего. Эй, иди сюда, кухарочка, сядь ко мне на колени! – окликнул он Старшую Сестру.
Та в оторопи глянула на него в упор, заливаясь краской, покачала головой и зашагала в дом.
– Я сказал – иди сюда! – заорал Цон Йон Хи, и ей ничего не оставалось, как подчиниться.
Когда Сестра подошла к ним поближе, Кхим До Йон схватил ее и рывком усадил к себе на колени. Сестра вскрикнула, и в тот же миг Цон Йон Хи потянулся к ее платью, разорвал его сверху, и груди Сестры вывалились наружу. Оскорбление было столь превеликим, что я, бросив ведро, изготовился свернуть ему шею, но в этот момент матери толстяка вздумалось выйти на воздух, и он отпустил Старшую Сестру. Плача, она убежала обратно на кухню.
Ближе к ночи, когда мы устраивались на наших койках, Старшая Сестра все еще горько переживала унижение, которому ее подвергли, и я обнимал ее и клялся, что вызволю нас из этого треклятого места как только смогу. Потом я улегся на свое место и уже задремывал, когда вдруг услыхал, как открылась входная дверь и по полу шлепают чьи-то босые ноги. Сперва я подумал, что мне это почудилось, ибо совершенно незачем кому-либо наведываться в нашу лачугу среди ночи, и тут же на занавеске, висевшей между моей койкой и койкой Старшей Сестры, я увидел огромную бесформенную тень, и до меня донесся приглушенный плач Сестры – мерзавец Цон Йон Хи зажимал ей рот ладонью.
Гнев мой обрел мощь смерча, я всем телом ощутил этот вихрь и, вскочив на ноги, отдернул занавеску. Грязная скотина Цон Йон Хи забрался в постель Сестры и раздевал ее, коленом пытаясь раздвинуть ей ноги. Увидев меня, он замер, потом слез со своей жертвы и, ругаясь, оттолкнул меня к моей лежанке, прежде чем снова задернуть занавеску. Я увидел, как его тень снова пытается овладеть моей Старшей Сестрой, и метнулся на кухню в надежде найти что-нибудь, чем бы я мог остановить его. На подоконнике я углядел серебряную статуэтку Минервы, схватил ее и ринулся обратно. Подбежав к койке Старшей Сестры, я с размаху ударил Цон Йон Хи статуэткой по затылку! Он застонал, повалился на пол, и я опять ударил его, и опять, чувствуя, как становлюсь сильнее с каждым взмахом руки.
Когда он умирал, что-то мерзко булькало в его жирном теле. Потом изо рта хлынула бурным потоком кровь, потекла по губам и всем подбородкам. Вскоре тело дернулось в судороге, голова свесилась набок, и когда я, собравшись с духом, наклонился и посмотрел ему в глаза, я понял, что убил его.
О содеянном я не сожалею, ничуть! Он был скотиной и заслуживал смерти! Ха!