Милорду Харви,
вице-канцлеру английского двора, [1] в Лондоне.
Эльсингёр,[2] 10 июня 1739 г.
После девятнадцати дней не лишенного злоключений плавания[3] мы наконец бросили якорь в проливе Зунд.[4] Мне, милорд, представляется бесспорным, что и по поводу меньшего количества всяческих происшествий, нежели то, что досталось нам на долю за этот переезд, велись дневники, — да и впредь без них дело не обойдется. Вы-то хорошо знаете, что любой путешественник с легкостью убеждает и себя и других в том, что моря, по которым он проплыл, опаснее всех прочих, что дворы властителей, которые он повидал, самые блистательные на свете, — и непременно ведет всему виденному точнейший учет.
Да я и сам мог бы вначале рассказать Вам, что двадцать первого числа прошлого месяца мы отплыли из Грейвзенда, подняв парус на небольшом фрегате, вернее галере, «Аугуста», которая, как и суденышко Катулла, может быть наречена «fuisse navium celerrimus».[5] Ветер дул с востока, и для нашего путешествия это не предвещало ничего хорошего. Больше добра сулило присутствие на борту милорда Балтимора,[6] владельца этого корабля, человека чистейшей души, как Вы хорошо знаете, — впрочем, и все остальные тоже были людьми славными. Компанию нам составлял еще младший Дезагюлье, которого его отец отправил в море,[7] дабы он поупражнялся в навигации, и господин Кинг,[8] соперник Дезагюлье, просивший милорда доставить его в Петербург, где он надеется прочесть курс экспериментальной физики тамошней императрице, которая, еще неизвестно, захочет ли вообще его принять. Из этого Вы можете заключить, что мы снабжены всяческими приборами и можем продемонстрировать во всех частях России и вес воздуха, и центробежную силу, и законы движения, и электричество, и разные прочие философические забавы и изобретения.
Кроме того — и это гораздо лучше, — мы везем с собой большой запас лимонов и отборных вин, и — что вообще является верхом всякого благополучия — на нашем английском корабле повар — француз!
Не прошло и нескольких часов после выхода из гавани, как мы остановились в двух или трех милях от Ширнесса,[9] где голландцы во время войны с Карлом II[10] подожгли стоявшие там на якоре корабли. И я вспомнил те стихи Барнуэла, [11] где Нерон, игравший на лире, пока горел Рим,[12] сравнивается с королем Карлом, который, видя, как полыхает его флот, тоже наигрывал какую-то сонату.
Двадцать второго числа нам пришлось еще раз бросить якорь в виду Харвича,[13] недалеко от Спигуоша, там, где потерпели кораблекрушение король Яков[14] и герцог Мальборо[15] и где чуть было не закатилась сама слава англичан. «Nullum sine nomine saxum» [16] — так можно сказать об этих ваших морях, перефразируя то, что обычно говорится о полях вокруг Рима.
Из всего, что с нами приключилось до сих пор, мне наиболее запомнилось, как мы вдруг оказались окруженными целым флотом углевозов, отплывавшим из Ньюкасла.[17] Что за странное зрелище! Корабли все черного цвета, черны матросы, черны паруса — все черным-черно: ни дать ни взять флот Сатаны. Но дело в том, что эти корабли-угольщики, числом, как мне сказали, не менее четырехсот, важны нисколько не менее, чем те, что занимаются ловом трески на банке у Ньюфаундленда[18] Они суть истинная школа для английских мореходов, и мудр ваш парламент, воспретивший перевозить уголь из шахт Ньюкасла по суше. По числу кораблей и величине их можно судить, сколь много угля сжигается в южных частях Соединенного Королевства, — ведь главным образом благодаря пошлине, коей облагается уголь, всего за какие-то тридцать лет был заново отстроен собор Святого Павла,[19] обошедшийся казне без малого в миллион фунтов стерлингов.
Двадцать третьего июня мы оставили за кормой и Ярмут,[20] и Англию: «terraeque urbesque recedunt».[21] И в этот день я впервые в жизни испытал чувство — не знаю даже, приятное или наоборот — какой-то оторванности от мира. Вокруг ничего не было видно — «nisi pontus et aer» [22]. К закату ветер переменился на благоприятный зюйд-вест, мы бросили лаг,[23] и на вопрос, с какою скоростью движемся, мне ответили: две морских мили[24] в час. Я заметил, что как только мы вышли в открытое море, речь пошла уже не о сухопутных милях,[25] как на Темзе, а о лигах, или милях морских. Мне показалось, что мореходы из-за большого риска, которому они постоянно подвергаются, играют по-крупному и не утруждают себя мелочными расчетами.
Пока я был занят подобными размышлениями, обстановка изменилась, чего и следовало ожидать. Тот, кто выходит в море, должен быть готов к непогоде. Не стану Вам описывать шторм, который трепал нас шесть дней кряду. Вы найдете подобные описания у Гомера или у Вергилия, и поверьте мне, милорд, тут не обошлось без слов «terque quaterque beati»[26] по адресу тех, кто оставался на суше, и «que diable allaitil faire dans cette maudite galere?»,[27] когда корабль то взлетал на вершину огромной волны, то падал на дно гигантской пропасти; когда я видел, как до самого горизонта, насколько хватало глаз, морская гладь преображалась в девять или десять — не холмов, как бывает у нас на Средиземном море, но настоящих гор. Ну да ладно; проболтавшись в море некоторое время в поисках Ньюкасла, мы изменили намерения и курс, и тридцатого июня наконец-то показался голландский остров Шеллинг,[28] а на следующий день мы были уже у города Гарлингена,[29] который гораздо лучше, нежели Шеллинг, обеспечен всеми нужными припасами.
О голландских городах, как Вы, милорд, хорошо знаете, вполне можно сказать: если видел один — значит, видел их все. Одинаковые дома; проложенные как по линейке и усаженные деревцами улицы; каналы; опрятность, доходящая до умопомрачения; крепостные валы, ухоженные, словно английские сады. Именно таков Гарлинген. Обновив запас провизии, мы отчалили оттуда первого числа сего месяца и, подгоняемые хорошим зюйд-вестом, преодолели мели и бакенные заграждения, которых у этих берегов предостаточно, и делали по добрых три морских мили в час вплоть до утра следующего дня. Когда вдруг в одно мгновение… Впрочем, о начале того, что произошло, тоже можно посмотреть у Вергилия:
…stridens aquilone procella
Velum adverse ferit; turn prora avertit, et undis
Dat latus; insequitur cumulo praeruptus aquae mons.[30]
Ветер задувал то с одной, то с другой стороны, и море обступало нас. Одна из железных болванок, составлявших балласт, из-за качки съехала на левый борт. Водворить ее на место никак не получалось, корабль непрестанно кренило, воды он черпал больше, чем удавалось откачать. Было уже решено наполовину обрубить грот-мачту, которая чрезмерной своей высотой лишала судно маневренности, — но тут море стало успокаиваться и четвертого числа сделалось почти гладким. Пятого задул попутный ветер; шестого, взяв высоту солнца, не слишком, впрочем, точно, мы заключили, что находимся на пятьдесят восьмом градусе широты, и к вечеру на юго-востоке увидели Ютландию,[31] но не смогли разглядеть из-за тумана Ша-Риф.[32] Этот самый Ша-Риф, являющийся оконечностью Ютландии и отделяющий воды океана от вод Каттегата,[33] мы, должен признаться, с трепетом душевным отыскивали и глазами, и помыслами. Наконец после промера глубины нам стало ясно, что мы его миновали. Вчера мы оставили по левую руку — точнее, на востоке — горы и побережье Халланда,[34] столь грозного для мореходов, ибо его берег весь состоит из отвесных скал, там нет взморья и нет прибрежной полосы; а в четыре часа пополудни бросили якорь здесь, в Эльсингёре.
Вот что, милорд, я мог бы Вам рассказать, если бы вздумал вести дневник нашего путешествия; этот дневник украсили бы при случае и ученые витиеватости. Я мог бы поведать, к примеру, что двадцать третьего числа прошлого месяца около полуночи явилось нам северное сияние в виде некоей арки, вершина которой смотрела на запад, и эту вершину, насколько я могу судить, как раз пересекал азимут компасного склонения,[35] проходящий в десяти или двенадцати градусах от направления на запад. И это согласуется с тем, что я слышал уже в Гринвиче[36] от тамошнего престарелого Эвдокса[37] — от Галлея, [38] который устанавливает, ориентируясь на полюса изготовленного им глобуса, соотношения магнитных силовых линий с парами, образующими северное сияние.
Я мог бы поведать также, что в один из спокойных дней господин Кинг весьма ловко препарировал глаз барана, сам же баран затем был с не меньшим искусством приготовлен нашим несравненным поваром Марсиало. Господин Кинг продемонстрировал нам радужную оболочку бараньего глаза, которая была зеленого цвета; он заметил при этом, что именно зеленой является эта оболочка у всех травоядных. А вдруг, милорд, природа создала у подобных тварей такую оболочку, которая воспринимает одни лишь зеленые лучи, для того, чтобы трава производила на их зрение большее впечатление и чтобы между ними и их пищей существовало некое притяжение? Но, может быть, эта оболочка, непрестанно воспринимая лишь зеленые лучи, как раз из-за этого и приобретает способность воспринимать только их и никакие другие? Нам ведь известна сила влияния, которое производит привычка как на органическую материю, так и на неорганическую. И разве Ваш предшественник Демосфен[39] не упражнялся усердно, чтобы выучиться отчетливо произносить звук «п», который изначально ему не давался? А ведь тот, кто примется повторять одно-единственное слово, возможно, не сумеет произнести никаких других.
Еще одно весьма курьезное наблюдение довелось мне сделать в эти минувшие дни в области оптики; из него следует, что обман, которому подвергаются наши чувства, большей частью управляет суждениями нашего ума. Как Вы прекрасно знаете, из двух весьма удаленных объектов тот, что освещен ярче, воспринимается как более близкий. Так вот, два парусника шли переменными галсами, один параллельно другому, на очень большом от нас отдалении. В один из них били лучи солнца, в другой же — нет. Тот, что был освещен солнцем, казался мне менее удаленным, но когда оба они очутились на одной линии с моим глазом, освещенный парус исчез, заслоненный другим парусом. И тот из них, который я в согласии с этим правилом считал более близким, оказался от нас на добрых полмили дальше.
Но что же мне сказать Вам, милорд, об этой земле, о которой Вам будет послушать куда интереснее, нежели о морских приключениях и феноменах? Хотел бы я, описывая удачное местоположение Эльсингёра, найти какой-нибудь красивый пассаж из Вергилия, подобный тем, красивым и уместным, при помощи коих я изобразил перенесенные нами бури. Море в этих местах стиснуто между Данией и Швецией, и ширина пролива составляет около двух сухопутных миль — совсем как ширина Темзы в Грейвзенде; здесь нет настоящего течения, как в других проливах, только если ветер задует с юга или с севера, по каковому направлению пролив и расположен: в таком случае течение становится прямо-таки сильным и устремлено оно то с севера на юг, то с юга на север, в зависимости от того, куда подует ветер. Берега Швеции довольно дикие, в то время как берега Дании, а точнее, Зеландии, наоборот, имеют вид приятный и гостеприимный, и если бы они были такими и в прошлом, то тевтоны их не оставили бы и не стали бы досаждать нашим Мариям.[40] Правды ради скажем, что сегодня эти берега вполне могли бы соперничать с сельской местностью Англии. Прелестные рощицы, приветливые холмы, луга, спускающиеся прямо к морю, и повсюду изумрудная зелень. На берегу живописно высится великолепный замок Кронеборг,[41] крытый медными листами, который своею цитаделью господствует над Зундом и смотрит как бы сверху вниз на убогий Эльсинборг.[42] А тот с противоположного берега тоже салютует кораблям, которые, входя в Зунд, приветствуют эти датские Дарданеллы. Действительно, этот Эльсинборг убог, но одно-единственное он может поставить себе в заслугу — с вершин своих башен он видел, как закаленные в боях датские воины были разгромлены шведскими крестьянами под предводительством Стенбока[43] во времена Карла XII.[44]
Множество кораблей, наверное около сотни, стоит здесь на якоре вместе с нами — одни отбывают, другие прибывают; новые суда подходят ежеминутно. У эльсингёрского берега постоянно несет сторожевую службу датский фрегат, взимающий проходную пошлину, и пошлина эта ежегодно составляет почти тридцать тысяч фунтов стерлингов. Тут на днях я прочел в докладе милорда Моулсворта,[45] что ганзейские города Балтики[46] в прошлом платили какие-то суммы датчанам, дабы они на этих берегах держали сигнальные маяки. Подобным же образом и корабли-углевозы платят сейчас в Англии что-то вроде контрибуции, если ее можно так назвать, тому, на чьем попечении находится плавучий маяк в Норт-Бойе, и другой, заякоренный у Доузингской отмели против норфолкского берега. Потом, когда Ганзейский союз стал распадаться, а Дания, наоборот, усилилась, то, что было лишь договоренностью, превратилось в право. О скольких подобных метаморфозах мы можем прочесть в разных исторических повествованиях, которые суть не что иное, как анналы, в коих увековечены хитрость и преимущество силы! Дело обстоит так, что король датский,[47] хозяин и входа, и выхода из пролива Зунд, на Балтике играет ту же роль, какую ныне в Италии король Сардинский,[48] владеющий Альпами. Впрочем, проходная пошлина, которую платит каждое судно в зависимости от того, чем оно загружено, для самих кораблей не слишком-то обременительна. Только благодаря огромному числу судов, ежегодно проходящих через Зунд, общая сумма пошлины оказывается такой значительной. Подсчитано, что в год тут проходит примерно до двух тысяч кораблей; из них шестьсот — шведские, и они по последнему договору с Данией тоже платят, хотя в прошлом ничего не платили. Тысяча кораблей — из Голландии, они из своих вод плывут на север за досками, железом, смолой, пенькой, зерном — почти за всем, что потребно для жизни. Триста или четыреста кораблей из Англии, три или четыре и никак не больше из Франции, считанные корабли — из Любека, города, находящегося теперь в большом упадке после былого своего блеска, несколько кораблей из Данцига,[49] который имеет еще кое-какое значение, и два-три корабля русских; русские всего еще несколько лет тому назад, подобно американцам, о мореходстве ни сном ни духом не ведали.
Невдалеке от нашего корабля сегодня утром бросил якорь корабль именно этой самой нации, с вместительным, на голландский манер, корпусом, и хозяин его — русский. Русская и вся команда, если верить капитану датского фрегата, человеку очень обходительному и весьма сведущему в делах этих северных областей. Не могу передать вам, милорд, как мне приятно видеть всю эту новизну, — мне кажется, что я попал в какой-то совсем иной мир. Мы тут в очередной раз запаслись свежей провизией и побывали в гостях у английского консула; в общем, после всех наших передряг:
Excepto quod поп simul esses, caetera laetus.[50]
Пока я писал, мы, оказывается, уже собрались отчаливать. Я запечатываю письмо — и отсылаю его к консулу, он-то уж наверняка позаботится, чтобы письмо попало прямо к Вам, в Сент-Джеймс.[51] Не забывайте же, милорд, о том, кто, плывя на северо-восток, часто глядит совсем на другой румб компаса, который через какое-то время вновь приведет меня к Вам.
Ему же.
Ревель, 17 июня 1739 г.
Десятого числа, как я Вам, милорд, уже успел написать, мы вышли из Эльсингёра, причем в компании из сорока или пятидесяти парусов, которые мы очень скоро оставили за кормой. Часом позже мы прошли западнее острова Вен, или Ураниенбурга, бывшего когда-то резиденцией Тихо Браге. Вам ведь, милорд, известно о паломничестве, которое позже совершил туда Пикар,[52] известно и то, что на этом благословенном острове всего-то и есть что две полуразвалившиеся хижины и почти не осталось следов тех обсерваторий, из которых при помощи всего лишь подзорной трубы были сделаны наблюдения, составившие эпоху. Очень важным является положение этого острова — он перегораживает пролив Зунд и как бы седлает его. Он куда больше пригоден для форта с артиллерийской батареей, нежели для обсерватории с ее астролябиями, тем более что, хотя он отважно возвышается посреди моря, горизонт вокруг него вовсе не так свободен, как было бы желательно для астронома и как можно было бы ожидать на острове.
В два часа дня мы прошли почти вплотную мимо города Копенгагена, и матросы не преминули нам указать, что вода здесь гораздо прозрачнее, чем в других местах. В копенгагенском порту мы заметили около тридцати военных кораблей, стоявших на стапелях; тамошние верфи показались мне самыми добротными из тех, что я видел в этих краях. В центре города возвышается только что отстроенный дворец короля;[53] утверждают, будто он поистине достоин монарха. Прошли мы — правда, быстро — мимо небольшого острова Амагер,[54] этого копенгагенского травного огорода, который каждый день присылает городу приправы к супам. На острове живет немало голландцев. Утверждают, что после того как Кристиан II привез сюда свою Изабеллу,[55] он написал эрцгерцогине Маргарите,[56] ее тетушке, чтобы та прислала ему нескольких сведущих фламандцев, умеющих выращивать овощи. И все для того, чтобы к столу королевы подавались изысканные блюда. Эрцгерцогиня отправила к ним несколько голландских семей, которые и поселились там, наподобие тех венецианских гондольеров, что обосновались в Версале в эпоху Людовика XIV.[57]
От островка Амагер, после того как мы слегка чиркнули по дну, пытаясь обойти банку, называемую Драгер, мы прошли в виду Гумблебека. [58] В этом месте, расположенном в семи милях от Копенгагена, высадился Карл XII, когда в возрасте восемнадцати лет он окружил датскую столицу с суши и запер ее с моря.[59] А незадолго до этого наш корабль проследовал там, где Карл XI прошел со своим войском по морю, не замочив ног,[60] — вот достопамятный пример того, как полководец доверил хрупкой ледяной корке и самого себя, и воинов своего королевства. Свернув после этого к востоку, мы далеко обошли скандинавский мыс Фальстербо, расположенный в Сконе,[61] — одно из самых опасных мест на Балтике; при этом мы время от времени бросали лот в те самые воды, куда много раз бросал его царь Петр, когда в 1716 году обмерял эти берега, из чего потом получилась лоция, к которой с уважением относились и датчане, и голландцы, и англичане; все они уступили Петру командование своими объединенными флотами. [62]
Таким-то вот образом мы, сперва пройдя мимо Ша-Рифа, а затем миновав Фальстербо, проплыли между двумя нациями, которые в прошлом были едины, а теперь разделились более чем когда-либо. Они относятся друг к другу крайне враждебно. Для одной полем славы является море, для другой — суша. Шведы, видимо, и в самом деле более склонны к делам бранным, поскольку живут в стране бесплодной, гористой, среди железных рудников; датчане же более способны к мореплаванию,[63] ибо живут на многочисленных островах и владеют Норвегией,[64] страной прибрежной и глядящей в океан. Норвегия может поставить королю Датскому около шестнадцати тысяч опытных моряков, да еще четыре тысячи их имеется у короля наготове в самом Копенгагене. Вы же знаете, милорд, с каким чаянием шведы уже несколько лет обращают свои взоры к морю, к производству товаров, к торговым сношениям. Всё это области деятельности, которые укореняются в свободных странах, какова теперь и Швеция; недаром при нашем отплытии английский парламент пребывал в большом брожении из-за постановления, только что изданного в Стокгольме, согласно коему из Швеции будут изгнаны все заграничные товары. Таким образом, если Англия станет по-прежнему покупать у шведов их железо, то у нее с Швецией получится торговый пассив в триста тысяч фунтов стерлингов в год, а прежде, как Вы хорошо знаете, он был вполовину меньше. Это свое железо шведы с большим тщанием выплавляют и обрабатывают специально для продажи иностранцам. Число шведских кораблей, выходящих в море, по словам английского консула в Эльсингёре, невероятно велико, тогда как в пору деспотического правления[65] эти корабли тут встречались весьма редко. Тому доказательство — шестьсот кораблей, которые ежегодно проходят через пролив Зунд; в их число не включены те, что курсируют только внутри Балтийского моря, и те, что отправляются из Гётеборга,[66] расположенного вне пределов Зунда. Среди всего прочего есть у шведов одно поистине прекрасное установление: у них в мирное время офицерам военного флота дозволено ходить на торговых судах, упражняясь в навигации, и это согласуется с другим старинным обычаем — чтобы солдаты, приписанные к полкам, в мирное время пахали и возделывали землю. Каждая провинция содержит свои собственные полки, и государство каждому офицеру предоставляет дом и землю — там офицеры живут среди солдат, как когда-то аббаты среди монахов, время от времени собирая войска на построения и смотры.[67] Подобные порядки хотел было учредить в государствах Австрийской империи[68] граф Монтекукколи, который долгое время был в плену у шведов во время Тридцатилетней войны.[69]
Вы скажете — о том о сем болтая,
Я вбок ушел от торного пути…
Его надеюсь вновь я обрести,
Не так уж безнадежно я плутаю.[70]
Пройдя мыс Фальстербо, мы одиннадцатого числа миновали остров Борнхольм, двенадцатого — остров Готланд.[71] Тринадцатого мы увидели островок Фаре, а четырнадцатого после длившегося несколько часов штиля задул легкий ветерок, и на море опустился густой туман. Чтобы не врезаться в остров Даго[72] — он расположен в самом устье Финского залива, и мы были от него совсем недалеко, — мы зарифили паруса. Идти пришлось малым ходом, постоянно бросая лот. Глубина внезапно уменьшилась, и мы тут же развернулись, чтобы выйти на открытую воду. К ночи ветер окреп, а туман был все таким же — в узких морях это куда опаснее, чем шторм в широких. Я твердил ветру то же, что Аякс твердил Юпитеру:
Dissipe се brouillard, qui nous couvre les yeux,
Et combat contre nous a la clarte des cieux.[73]
Но твердил я это тихонько, про себя. Моряки не любят лишних разговоров о ветре, о предстоящем пути; у них свои предубеждения и свои суеверия. Тут они подобны карточным игрокам — и те и другие очень хотели бы подчинить каким-то правилам то, что более всего зависит от случая; им нужно хоть за что-нибудь зацепиться. Туман в конце концов рассеялся, и к полуночи мы вошли в залив. Хотя небо хмурилось, воздух оставался светлым — можно было читать без всякого труда. Когда подходит пора летнего солнцестояния, в полночь на этих широтах так же светло, как летом в Италии через четверть часа после заката солнца. И если здесь и нельзя сказать того, что говорят люди, выходящие в Ледовитый океан на добычу кита: «В полночь солнце вовсю сияет», то сказать: «В полночь совсем светло» — вполне возможно. И без этого полуночного света никак нельзя было бы плавать по здешним узким морям, усеянным островами, отмелями и подводными камнями. Какая огромная разница между безбрежными просторами Атлантического океана и теснотою Балтийского моря, где каждый день перед тобой является новая земля! И если в хорошую погоду это радует, то в плохую начинаешь скрежетать зубами. Рискну утверждать, что с ноября по апрель очень немногие капитаны отваживаются испытывать судьбу в этих водах.
Пятнадцатого июня мы оказались в виду Ревеля,[74] вовсе не имея намерения высаживаться в этой столице Эстляндии; так же, дабы поскорее попасть в Россию, мы не высадились и в столице Дании, определенно готовившей нам совсем иной прием. Но благоприятный зюйд-вест, наполнявший наши паруса, вдруг в одно мгновение стих:
Коварно море, как и жизнь людская,
И то, и это призрачно и бренно.
Мы тешимся, на благо уповая,
А дню погожему гроза идет на смену.[75]
И действительно, вместо ласкового зюйд-веста через очень короткое время задул такой на пористый норд-ост, что нас тут же стало прижимать к берегу — а что это был за берег! Боже сохрани от такого берега любого шкипера, каким бы он ни был надежным! Хорошо, что этот самый Ревель все еще был перед нами! Он принял нас в свое лоно, хотя мы и рисковали налететь на скалы, окружающие остров Ульфсон,[76] который загораживает вход в бухту. Из-за тумана мы не могли их разглядеть и заметили, только подойдя к ним совсем вплотную:
Objectae salsa spumant aspergine cautes.[77]
Там мы и бросили якорь в семь часов, примерно в одной миле от города. Всю ночь очень сильно болтало, поскольку по берегу непрестанно хлестал этот проклятый ветер; позже, оказавшись уже в порту, я кричал ему, вторя знаменитому паладину:
Ну, дуй же, ветер, надорвись и лопни… [78]
Способ, при помощи которого мы высадились на берег, был преизящным. В непогоду шлюпку поднимают на палубу; с нашей так и сделали, и в нее сели мы с лордом Балтимором (всем прочим это изысканное морское приключение не пришлось по вкусу); рулевой матрос должен был поднять парус, уже приготовленный и лежавший у основания мачты; и еще несколько матросов встали на носу с баграми, обращенными к левому борту; каждый неподвижно застыл на полагающемся ему месте. Все действия должны были выполняться очень точно и слаженно, движение за движением. С кормы и с носа шлюпки свисали два канатных конца, один локтей[79] в восемь-девять, другой намного длиннее; их следовало связать вместе. Тот канат, что длиннее, шел к блоку, который через гафель крепился к нижней рее грот-мачты; этот самый гафель, будучи натянутым, приходился как раз над палубой. Конец каната держали несколько матросов, которые по команде подняли нас в воздух вместе с шлюпкой. Потом гафель развернули вместе с нами, и мы повисли над водой. Нужно было выждать, пока волна, периодически ударявшая в борт, опадет, разбившись о корпус корабля; но вот раздалась команда, и матросы принялись стравливать канат; мы перестали болтаться в воздухе и опустились на воду. Наши матросы, державшие багры наготове, тут же уперлись ими в корпус корабля и развернули шлюпку носом к берегу. Один из матросов поднял парус, рулевой ловко направил, наше суденышко через волны, высотой превышавшие его раза в три, — и мы в одно мгновение достигли суши.
При этом мы успели мельком заметить вполне добротный мол, главную часть Ревельского порта, и на нем множество пушек, а также две батареи прямо на берегу, которые защищают вход в гавань от неприятельского вторжения. Другие укрепления порта не столь внушительны. Неподалеку находятся и главные укрепления Ревеля со стороны суши, но они вовсе не так основательны, как в Риге,[80] столице Лифляндии,[81] у западных рубежей Российской империи. Впрочем, укрепления сейчас поправляют; со дня на день ждут прибытия целой команды умелых строителей. Она состоит из шестисот турецких военнопленных и шестисот христиан, уголовных преступников, из России. Русские не вешают приговоренных к смерти, а присуждают их, словно в Древнем Египте, к пожизненной каторге; того, что в Англии сочли бы примером ужасающим, под этими небесами вовсе не достаточно, чтобы держать в узде народ, которому и само слово «свобода» еще неизвестно, — он не знает имени той небесной богини, которая, по словам их поэта, государственного мужа, делает блаженными и уютными даже пустыни и скалы любых стран, в коих благоволит поселиться.[82]
Гарнизон Ревеля состоит из трех полков. Солдаты не слишком высоки ростом, но плечисты, крепки, и у них прекрасная выучка. Нам рассказали, что среди них есть много татар, взятых в плен в Крыму. Можете представить себе, милорд, какими глазами я взирал на этих солдат, которые еще на нашей с Вами памяти, можно сказать, увековечили себя в истории. Клейс, английский купец, проживающий здесь, в Ревеле, и сделавшийся нашим антикварием, [83] увидев, что я то и дело останавливаюсь и рассматриваю этих солдат, сказал мне — почти как Вергилий, сопровождающий Данте:
Они не стоят слов: взгляни — и мимо![84]
В Петербурге, мол, мне предстоит увидеть совсем иное воинство.
Нам крайне понравилось и здешнее Адмиралтейство; впрочем, корабли тут не строят, их только ставят в доки и ремонтируют. Возглавляет Адмиралтейство некий мистер Оливер, англичанин, весьма дельный корабельный инженер;[85] так по крайней мере говорят. Он любезно дал нам кое-какие наставления на оставшуюся часть нашего путешествия. Они очень даже нам пригодятся, ибо из тех моряков, что у нас на борту, только один прежде ходил по Балтике — да и этот наш Палинур[86] из-за возраста и постоянных возлияний почти ничего уже не помнит. Между тем в морских картах мы обнаруживаем массу неточностей. Некоторые наставления дал нам и капитан российского фрегата, несущего в Ревеле постоянную сторожевую службу. Это был первый русский военный корабль, мною виденный. Он выглядит нисколько не хуже английского; весьма приятное впечатление производят и мундиры, в которые, на манер солдат, у них одеты все моряки, в точности как в Дании.
Несмотря на присутствие военных кораблей, наличие Адмиралтейства, военного гарнизона, укреплений и пушек, здешний народ благословляет правительство, являясь, возможно, единственным народом, который поступает таким образом. Но, по правде говоря, основания для этого есть. Все привилегии, которые здешний край имел, когда во времена Карла XII перешел в подчинение России[87] не только были ею подтверждены, но соблюдаются и в настоящее время. Да, те ливонские литераты,[88] которые в прошлом отнюдь не сочиняли панегириков русским, теперь должны были бы их воспевать на все лады. Русские здесь, можно сказать, никому не в тягость. Главные свои доходы империя извлекает из земель, называемых «коронными»,[89] — тех, которые в прошлом принадлежали Швеции. Здесь существует самоуправление, и законы те же, что в Любеке, ведь Ревель одно время тоже состоял в Ганзейском союзе.[90] Город до сих пор держит роту собственных солдат, которые по ночам вместе с русскими солдатами обходят улицы дозором. Местные жители едва знают, что Российская империя ведет войну с турками,[91] никакого вклада в эту войну не вносят и насчет государственных дел хранят полное молчание. Тот, кто станет искать, как в Лондоне, в ревельских кафе газеты и политические бюллетени, будет сильно разочарован. Если какие-нибудь новости о войне сюда и приходят, то только через купцов, прибывающих из Гамбурга. Однако, милорд, утверждая, будто этот народ счастлив, я вовсе не хотел бы, чтобы Вы к счастливцам причислили ту часть населения, все остальные превышающую, которая работает на земле и которая еще Вергилием была объявлена счастливой. Крестьяне здесь — рабы, как в Польше и в России. Хозяин продает их, словно скотину. Здесь вовсе не принято говорить: такой-то имеет столько-то дохода; здесь, как и в России, говорят: такой-то владеет столькими-то тысячами крестьян, подразумевая, что помещик получает рубль в год с каждой крестьянской головы. И на самом деле: даже при беглом взгляде на этих людей никому не придет в голову сказать, будто они счастливы. Ужасный вид: «dira illuvies, immissaque barba».[92] Женщины, как только молодость отцветает, теряют женственный облик и как повадками, так и одеждой становятся похожими на пол мужской.
Характеру большей части жителей этой страны отвечает и сам город Ревель. Дома в нем похожи, скорее, на амбары — может быть, оттого, что зерно является основным товаром, производимым в этих краях. Зерна здесь великое изобилие, и оно превосходного качества. За ним сюда приезжают шведы, датчане и голландцы; эти последние взамен привозят помимо всего прочего большие количества соли — иногда даже из Средиземноморья. Много соли потребляет Россия: обычная еда большинства ее жителей, и солдат тоже, — это хлеб и соль. С первого взгляда и не поверишь, что в таком товаре может нуждаться страна, имеющая столько выходов к морю. Правда, соленость моря зависит от теплоты климата, а воды Балтики в сравнении с водами морей итальянских можно было бы назвать почти пресными. В южных частях России, от Каспия до Москвы, и даже на севере, люди довольствуются солью, которая доставляется из Астрахани, но в самые северные области ее из теплых краев привозят иностранцы. Ввозят они и табак, эту американскую причуду, которая в последнее время составляет изрядную долю доходов европейских стран, а вывозят кроме зерна пеньку, лен и древесину.
Самый большой торговый оборот в этих краях совершается в Риге, куда в некоторые годы заходит более двухсот одних только голландских кораблей. Много судов приходит и из Швеции. Эти провинции, Эстляндия и Лифляндия, для шведов всегда были, да и поныне остаются, Сицилией и Египтом.[93] Без них шведы не смогли бы обойтись; по Аландскому мирному договору, подписанному с Россией,[94] они ежегодно могут вывозить оттуда столько-то тысяч модиев[95] зерна, не платя за это никакой пошлины.
Среди всех этих похожих на амбары домов Ревеля немало удивила меня триумфальная арка[96] из резного дерева; ее воздвигли в честь той самой Екатерины, которая на Пруте спасла и царя, и самую империю и была удостоена чести наследовать Петру Великому.[97] Очертания этой арки и со вкусом составленные надписи, которые я на ней прочел, заставили меня здесь, на севере, вспомнить юг Европы.
Немало удивил меня и один сорт чая, который я тут попробовал, — на стебельках еще сохранились цветы, и аромат пренежнейший, a delicious flavours[98] Мне он показался чем-то невиданным на этой земле, едва освободившейся от снега, где в середине июня деревья только еще начинают оживать и наливаться соком. Этот чай привозят в Петербург по суше караванами из самого Китая. Утверждают, что именно поэтому он сохраняет свой естественный аромат. Это очень нежное растение, и запахи корабельного трюма ему несколько вредят: так же испанский табак легко портится из-за любого запаха, который он впитает. Вам, милорд, как большому любителю и почти профессору чайных наук, я посылаю образчик этого чая. И снова усаживаюсь в шлюпку — море стало спокойнее, можно вернуться на корабль и продолжить плавание.
Ему же.
Кронштадт,[99] 21 июня 1739 г.
Ну вот, милорд, проведя в море почти целый месяц, мы наконец-то достигли той земли, к которой стремились всеми своими помыслами. Чтобы поставить точку в отчете о нашем плавании — поскольку я, сам того не желая, все-таки завел дневник, — извещаю Вас, что в семнадцатый день июня месяца в одиннадцать часов утра мы подняли якорь с ревельского рейда «et velorum pandimus alas»:[100]
Provehimur portu vicina Ceraunia iuxta. [101]
Подгоняемые не слишком сильным зюйд-вестом, мы прошли мимо ревельского утеса, Чертова глаза,[102] и прочих ужасов этого берега, «lethi discrimine parvoa». [103] Наставления мистера Оливера были нам вместо лоцмана.
Hos Helenus scopulos, haec saxa horrenda canebat[104].
В поле нашего зрения то и дело попадали какие-то развевавшиеся на ветру флаги, то желтые, то красные, то какого-то другого цвета — сигналы проходящим кораблям вместо бакенов, как это мы привыкли видеть у английских и голландских берегов. Флаги покачиваются над волнами, вдетые в деревянные крестовины, заякоренные прямо за подводные камни. Два русских галиота[105] постоянно патрулируют эти воды, следя, чтобы вымпела были на своих местах, а также промеряют глубину, отыскивая подводные рифы, и почти каждый год находят новые. В 1515 году один обнаружили прямо посреди залива, вследствие случая весьма трагического. Наскочив на сей риф, потерпел крушение голландский военный корабль, шедший в составе эскадры на всех парусах при малом волнении и свежем ветре. С корабля спаслись всего лишь пять человек, которые, к счастью, успели сесть в шлюпку. Риф скрывался под водой на глубине пяти или шести футов: он, словно бритва, распорол днище корабля вдоль киля от носа до кормы.[106]
И неудивительно, что приключилось такое. До основания Петербурга почти никто не плавал по этим водам дальше Ревеля и Нарвы. Игра не стоила свеч; другое дело сейчас, когда почти вся торговля России переместилась из Архангельска[107] в Петербург, стоящий в глубине залива. И, стало быть, какими бы подробными наставлениями вас ни снабдили, тут не следует выпускать из рук лота. Голландскую карту Балтийского моря, составленную Абрахамом Маасом,[108] мы, применив ее на практике, нашли лучшей из всех существующих, даже лучше той, что была изготовлена по приказу вашего адмирала Норриса;[109] но даже и она не говорит всей правды. В этом убеждаешься, стоит только войти в залив. А ведь Вы знаете, что ошибки в судовождении столь же губительны, сколь и совершаемые в медицине или на войне.
Восемнадцатого числа мы прошли мимо возвышенности на острове Гогланд;[110] к полудню нашему взору явился Сейскари,[111] отстоящий от Кроншлота[112] всего на десять лиг. Нас это весьма ободрило и преисполнило добрыми надеждами, «si qua fides pelago». [113] Вот только приходилось брать в расчет течение, что от Кроншлота стремится к Гогланду и ударяет в финский берег, — а тот еще более коварен, чем берега Эстляндии или Ингрии:[114] несколько рядов подводных скал защищают его на манер внешних укреплений, прикрывающих стены основной крепости. Как Вы полагаете, милорд, не достойно ли наше плавание «Одиссеи» или «Энеиды»? Сейчас, конечно, времена иные, и все же по величине страховых премий, этого термометра торговли, явственно видно, что судоходные маршруты по Балтике считаются одними из самых опасных.
На случай, если Вам или кому-то из Ваших любопытны маршруты, проложенные по этому пресловутому заливу, то вот они: «From Dagosort to Kogskar — 25 leagues East by South. From Kogskar to Hoghland — 18 leagues East by North. From Hoghland to Seeskar — 20 leagues East. From Seeskar to Cronslot — 10 leagues East by South. Compass — West 9 degrees thereabouts».[115]
Но Вам будет куда интереснее узнать, что вечером восемнадцатого июня мы бросили якорь на расстоянии одного пушечного выстрела, или чуть больше, от Кроншлота, после того как нас провел по невероятно извилистому фарватеру русский лоцман, присланный к нам на борт с корабля береговой охраны, который постоянно стоит на якоре в четырех милях от порта. Кроншлот — это форт, защищающий вход в кронштадтскую гавань. А сам Кронштадтский остров[116] расположен близ устья Невы, реки, которая, вытекая из Ладожского озера, омывает Петербург и затем впадает в залив. От напора столь крупной реки, который нисколько не ослабевает в этом мелком море, и происходит то самое течение, что от Кроншлота поворачивает к Гогланду и тащит, как я уже говорил, корабли к финскому берегу. Царь Петр, задумав основать Петербург, понимал всю важность Кронштадта как естественного внешнего укрепления для новой столицы и оснастил его так, что мало найдется в мире крепостей, могущих с ним сравниться. Представьте себе, милорд: чтобы войти в Кронштадтскую гавань, надобно пройти между Кроншлотом, фортом с четырьмя бастионами, и батареей, носящей имя Петра; тут врага немедля встретят залпы великого множества орудий — только в Петровской батарее их насчитывается более сотни.[117] Я уж не говорю о бесчисленных маневрах, которые приходится выполнять, чтобы выйти на траверз самого порта. Требуется определенный ветер, дабы пройти по ведущему туда фарватеру, а что до поворотов, то о них и говорить нечего: фарватер на столько узок, что достаточно снять сигнальные вымпелы — и самый опытный лоцман не сможет провести там корабль. А проходить все равно пришлось бы: aut facilia, aut difficilia, per haec eundum.[118] Вне фарватера со стороны Ингрии глубины всего пять футов, да и со стороны Финляндии военные корабли не пройдут.
Пушки, защищающие Кронштадт, большей частью отлиты из чугуна, но сработаны столь аккуратно и так хорошо отполированы, что кажутся стальными. Укрепления тут сплошь деревянные, но предполагается заменить их каменными, как и часть мола, которую начинают уже воздвигать. Тем же камнем, добываемым в окрестностях Нарвы, выложены и берега канала, строительство которого сейчас подходит к концу; это свершение, вполне достойное древних римлян. Канал такой ширины, что в нем без труда могут разойтись два самых больших корабля, и глубина у него соответствующая, а длиною он будет более полутора миль. В конце его расположатся доки,[119] где можно будет ставить военные суда. Строительство доков задумал еще царь Петр, преследуя двоякую цель: достигнуть лучшей сохранности кораблей, которые в пресной невской воде быстро начинают гнить, и обезопасить их, поскольку на суше они защищены от любого неприятельского обстрела.
Вы знаете, милорд, что царь Петр берег свой флот как зеницу ока. Чин английского адмирала, любил он говорить, куда выше, чем звание монарха. Кроме изрядных преимуществ, которые предоставляет морской флот, Петру, властителю суши, наверное, казалось, что в морском деле он созидатель более, нежели в каком-либо еще. О флоте мы здесь целыми днями ведем беседы с почтенным старым шотландцем адмиралом Гордоном,[120] в доме которого мы разместились. Он совсем еще недавно командовал в Данциге русской флотилией;[121] будучи моряком с головы до пят, он к тому же один из самых любезных собеседников на свете и very sensible man[122] В беседах наших участвует и контр-адмирал О’Брайен,[123] который с английской службы перешел на русскую. Так что разговор о флоте, не побоюсь сказать, я мог бы теперь поддерживать и с самим Вашим братом, captain’ом Харви.[124] Но примись я превозносить перед ним русский флот, он непременно — я так его и слышу — высказал бы мысль, против которой не мог бы возразить даже адмирал Гордон, а именно: нация, не имеющая весьма многочисленного торгового флота, не может иметь и военных кораблей — и все из-за недостатка матросов. Каким образом набрать моряков в стране, где торговые суда можно пересчитать по пальцам, где имеется всего три пакетбота[125] с экипажами в полсотни человек — два из них ходят из Кронштадта в Любек, а третий — в Данциг? Как наложить эмбарго, если дело до того дойдет? Монарх, у которого много людей, может быстро превратить их в солдат. Землепашец, крестьянин легко привыкает ходить в строю, терпеть жару и холод, приучается к ратному труду и дисциплине; моряки же, прежде чем таковыми стать, с малого возраста должны привыкнуть к лишениям неслыханным, к морскому воздуху, к чуждой стихии. Сказал ведь один умнейший человек: единственное, чего не сможет сделать никакой великий монарх, это создать морской флот. Стало быть, русские, не являясь великой морской державой, не имея и даже не помышляя иметь такой документ, как Кромвелева Хартия о мореходстве,[126] должны будут, подобно туркам, своим соседям, довольствоваться владычеством над сушей, причем в силу необходимости, тогда как туркам предоставлен выбор.
Однако же русские, насколько могут, эти препятствия преодолевают, почти превозмогая естество. Каждый год они выходят в Балтику эскадрами из семи-восьми кораблей. Есть в командах этих кораблей некоторая основа, я бы сказал, закваска — это старые, опытные моряки. А остальной экипаж набирают из юнцов, которых мало-помалу за несколько лет более или менее сносно обучают всему, что должен уметь моряк. Подготовленных таким путем матросов насчитывается у них до двенадцати тысяч; в связи с теперешней войной большая часть из них послана на Азовское море в русские флотилии, воюющие с турками. В прошлые времена моряков поставляла Казань, где в пору Петра I находилась военная верфь, но вследствие разнообразных перемен последующие правительства как-то перестали ее поддерживать. И моряков теперь осталось в Кронштадте всего несколько сотен. Таким образом, труды англичан, которые здесь главные авторитеты в морском деле, вроде бы сводятся на нет действиями немцев, командующих сухопутными войсками.
Целых триста тысяч фунтов стерлингов вручил когда-то царь Петр Адмиралтейскому ведомству.[127] Сумма эта огромна для страны, в которой правительство, затратив какие-нибудь два шиллинга,[128] делает то, чего в Англии не сделать и за гинею,[129] и к которой можно было бы применить слова Горация о царе Каппадокии.[130] Давая такие деньги, царь Петр хотел, чтобы оные ни по какой мыслимой причине не оказались потрачены на другое дело. Но Вам известно, милорд, какая судьба обычно постигает заветы властителей; к тому же, как поговаривают, по причине теперешней войны волю завещателя изрядно исказили.
Впрочем, если не знать всего этого, вполне можно подумать, входя в Кронштадт, что Россия премного озабочена делами морскими и особо внемлет советам в духе Фемистокла.[131] Первое, что мы там увидели, был военный корабль, который как раз оснащали такелажем, и это судно было величины необычайной, может быть, самое огромное из всех, какие только спускались до сих пор на воду. На нем поставят сто четырнадцать пушек, все из бронзы. Внутри это судно разукрашено резьбой, словно королевская яхта. Кораблю дано название «Анна»[132] — в честь царствующей ныне императрицы. Главный строитель его — некий англичанин по имени Броунз;[133] приготовленная им модель шестидесятипушечного корабля вполне достойна обширности и величия Империи. Мы бросили якорь как раз рядом с этим судном, и должен Вам сказать, что корабль наш казался совсем крохотным. Подобный корабль заслуживает океана, а не, скажем так, лужи, которую называют Финским заливом. Наверное, через несколько лет этот корабль сгниет вместе с тридцатью или сорока другими кораблями, стоящими здесь в порту. Среди них мы видели любимый корабль царя Петра — «Екатерину»,[134] а также и «Петра»[135], построенного по чертежу самого царя; у него самая красивая резная корма, какую только мне приходилось видеть; в данцигской экспедиции этот корабль был флагманским. Старые, наполовину разлезшиеся суда производят невероятно живописное впечатление; какой-нибудь Ван де Вельде[136] непременно бросился бы их зарисовывать, как Джан Паоло Паннини[137] зарисовывает развалины древних храмов или Колизея. Из судов этих восемнадцать или двадцать еще в состоянии плавать.
Зачем нужны огромные военные корабли в столь тесном море, где и навигация-то возможна только в самой его середине, в пределах нескольких миль? Но такова была главная страсть царя Петра — иметь корабли, огромные корабли, строить их и держать у себя под боком, там, где это наименее удобно. Сведущие люди придерживаются того мнения, что и Адмиралтейство, и Арсенал куда лучше было бы разместить в Ревеле, а вовсе не в Петербурге и Кронштадте, где они теперь находятся.[138] Действительно, там, в Ревеле, вода соленая — правда, лишь по меркам Балтики — и жизнь кораблей была бы продолжительнее. Лед там сходит раньше, чем на Неве, и открытая вода позволила бы кораблям выходить в море в самом начале сезона и с меньшей опасностью. Ведь шведские флотилии постоянно выходят в море на несколько недель раньше русских; точно так же и голландцы в охоте на китов упреждают русских, которых льды запирают в Архангельске и в Белом море. Но это еще не все, говорят люди искушенные: даже когда река и Кронштадтский канал очищаются ото льда, на свободную воду можно выйти только при восточном ветре и ни при каком другом, а в этих краях почти все лето господствуют ветры западные. Вдобавок, поскольку корабли строятся в Петербурге, их потом нужно отводить в Кронштадт — при этом никак нельзя избежать опасностей и громадных расходов. Между Петербургом и Петергофом, расположенным на Неве[139] местом отдохновения царя, река мелкая. Там всего восемь футов глубины, и не приходится ждать прилива, ее увеличивающего, как то бывает в реках, впадающих в океан. Поневоле приходится перетаскивать корабли по голландскому способу, подкладывая под них пару камелей, [140] а это дело нешуточное.
Все это приводит к тому, что здесь уже всерьез задумываются, как бы избавиться от описанных неудобств. Как только кончится теперешняя война, от Петербурга и дальше, мимо Петергофа, прокопают широкий и глубокий канал, по которому можно будет проводить корабли безо всяких камелей. Предприятие это было задумано еще царем Петром, которого весьма порадовал бы вид военных кораблей, следующих мимо прелестных тенистых его садов, после того как он наблюдал их в столице строившимися на верфях неподалеку от его дворца. Царь Петр каждое утро выходил чуть свет, чтобы поглядеть на них, и задерживался на верфях часок-другой, собственноручно пиля доски и конопатя пазы, а не только рассуждая о флоте. Наверное, так он желал подать пример своим людям, из которых собирался любой ценой сделать моряков. По этой же самой причине он издал приказ, чтобы дворяне являлись ко двору не верхом и не в экипажах, а на яхтах, и чтобы через петербургские реки перебирались не по мостам, но в лодках, и не в весельных, а в парусных, — тут он действовал подобно Киру,[141] который, чтобы научить персов ездить верхом, чуть ли не запретил им пользоваться собственными ногами. Но какою бы ни была политика Петра, есть твердое мнение, что, имея возможность строить свои военные суда в Ревеле и строя их все-таки в Петербурге и Кронштадте, он впал в такую же ошибку — только с куда более серьезными последствиями, — какую совершил Людовик XIV, когда предпочел насадить свои роскошные сады в Версале, а не в просторном Сен-Жерменском предместье; [142] царю Петру насчет его Арсенала тоже могли бы сказать: «Се ne sera qu’un „favori sans merite”».[143]
Но так или иначе приходится повторить еще раз: эти моря подходят для крупных кораблей ничуть не более, чем мелководье для китов. Тут куда уместнее галеры. Для них воды будет всюду достаточно; галеры втиснутся в любую протоку между островками или скалами; пристать они могут где угодно. То ли царь Петр догадался сам, то ли кто-то ему такую мысль подал, но он из самой Венеции выписал галерных строителей.[144] Я еще успел повидать одного из них, бывшего в преклонных уже летах, и немалым было вначале мое удивление, когда я услышал итальянские слова, по-венециански кончающиеся на — ао, — и это на шестидесятом градусе северной широты.
Галеры здесь имеются малые, вмещающие примерно сто тридцать человек, и большие, которые вмещают намного больше.[145] Те и другие оснащены двумя носовыми пушками, одной палубной и фальконетами[146] по бортам. Раньше царь Петр имел обыкновение каждой галере давать имя какой-нибудь рыбы, водящейся в России.[147] Теперь галеры нумеруются, подобно древнеримским легионам. Число галер доходит до ста тридцати,[148] но требуется их еще больше. На них без труда можно перевезти тридцатитысячное войско. Подобно тому как римским солдатам непременно надо было быть хорошими пловцами, русским приходится быть хорошими гребцами. Каждый пехотинец обучается здесь владеть и ружьем, и веслом; таким образом, пусть мореплавание не развито и эмбарго наложить невозможно, гребцов для галер хоть отбавляй. Галеры могут причалить куда нужно даже ночью — солдаты высаживаются там, где неприятель меньше всего их ожидает, вытаскивают суда на берег, располагают их полукругом, развернув форштевнями и орудиями в сторону суши, — вот вам и укрепленный лагерь. От четырех до шести батальонов остаются его охранять, между тем как прочие обследуют окрестности и забирают в свою пользу все что ни попадя. Когда же вылазка закончена, они отчаливают и через некоторое время высаживаются в другом месте. Такие суда иногда перетаскивают волоком из одних вод в другие через перешейки — так русские делали еще в древности, так делали и войска Мухаммеда II при осаде Константинополя.[149] О том, какую угрозу могут представлять русские галеры, шведам известно очень хорошо. На их глазах эти галеры разорили богатейшие рудники в Норчёпинге, опустошили все побережье Готландии и Судермании; их видели даже возле самого Стокгольма.[150] По этому поводу рассказывают один престранный случай — в греческой или римской истории он занял бы почетное место в разряде чудес и предзнаменований, которых там много. Случилось, уж не знаю в каком году, так, что воды Невы, поднявшись, залили садок со стерлядями, находившийся неподалеку от реки. Стерлядь — рыба с нежнейшей мякотью и изысканным вкусом, и водится она только в русских южных реках. Выбравшись из плена, эти рыбы добрались до открытого моря, и скоро их стали обнаруживать у Ваксхольма и между прочими островами возле Стокгольма. Рыб тут же сочли небесным предостережением: того гляди, мол, в эти места нагрянут русские — и они в самом деле пожаловали.
Не могу, милорд, умолчать и еще об одной подробности, каковая хотя и согласуется с порядком вещей, а все же довольно необычна. Как Вы думаете, откуда доставляют то дерево, из которого в Петербурге строят корабли? Дубовые бревна добрых два лета проводят в пути, прежде чем оказаться здесь. Отборный, чисто срубленный лес прибывает сюда из бывшего Казанского ханства;[151] каждое бревно поднимают по Волге, потом по Тверце; оттуда оно проходит по каналу в Цну, из нее — в Мету, затем, пройдя через реку Волхов, оказывается в Ладожском канале, откуда, наконец, по Неве сплавляется до Петербурга. Тут, в Кронштадте, есть яхта, построенная в Казани; сюда ее доставили через эти самые реки, которые таким образом соединяют Каспийское море с Балтикой,[152] и это вам не чета Лангедокскому каналу, [153] столь у нас знаменитому.
В прошлые времена сплавляемый лес пускали в дело сразу, как только он доходил до места. Теперь его помещают вылеживаться в особые большие сараи с множеством отверстий, похожие на наши клетки для кур, — это для свободного прохода воздуха. С наступлением зимы сараи накрывают большими полотнищами, чтобы защитить от непогоды, — примерно так в Италии накрывают цитрусовые саженцы.
Впрочем, довольно о галерах и прочих кораблях, Вам это, должно быть, наскучило. Но никогда не устану повторять, милорд, как сильно я Вас люблю и почитаю.
Ему же.
Петербург, 30 июня 1739 г.
Находясь на севере, я списываюсь с Вами, милорд, так часто, как только могу, и, уж конечно, не дам отбыть этой почте, не сообщив последних своих новостей; впрочем, и Ваших известий я жду как можно скорее. Но в каком порядке рассказать вам об этом городе, об этом, я бы сказал, огромном окне, недавно распахнувшемся на севере, — окне, через которое Россия смотрит на Европу?[154] Мы на днях прибыли в Петербург, проведя перед этим два дня в Кронштадте в гостях у адмирала Гордона. Корабль нам пришлось оставить в Кронштадте, у нашего судна осадка примерно в одиннадцать футов; будь в заливе глубины чуть побольше, мы могли бы подняться до Петергофа. А так мы прошли вверх по Неве в красивой, резной барке, которую нам предоставил адмирал. Семь месяцев в году Нева судоходна, а остальные пять по ней ездят на санях. У царя, среди прочих, были сани, сработанные наподобие шлюпки. На них, когда ветер дул вдоль по руслу реки, с востока или же с запада, он скользил под парусом туда и сюда, из Петербурга в Кронштадт и из Кронштадта в Петербург,[155] по делам своего морского флота. Санями этими, или, если угодно, шлюпкою на полозьях, он управлял при помощи особого руля, похожего на окованную железом палку, которой рулят рамассами[156] в горах Монсени.[157] Так Петр имел удовольствие ходить под парусом даже и на суше. Но самое великое удовольствие в своей жизни испытал он, когда торжественно поднялся вверх по Неве, после того как побил в 1714 году при Гангуте шведскую эскадру и привел оттуда изрядную ее часть вместе с пленным шведским адмиралом.[158] Тут он увидел, что дело его жизни свершилось. Нация, несколькими годами раньше не имевшая на Балтике даже шлюпки, стала хозяйкою этого моря, а Петр Михайлов, еще недавно плотничавший на амстердамских верфях,[159] за такую победу по праву был произведен в вице-адмиралы русского флота — комедия, как кто-то сказал, весьма поучительная, которую надобно было бы представлять перед всеми земными царями. Вот теперь и мы проследовали по этому триумфальному пути, по священному руслу Невы: оно, впрочем, не украшено ни арками, ни храмами; совсем наоборот — от самого Кронштадта и до Петербурга окаймлено лесами, и леса эти состоят вовсе не из густолиственных каменных дубов[160] или свежих лавров, а из деревьев самых неприглядных пород, какие только произрастают под солнцем. Это что-то вроде тополей,[161] но совсем не таких, в которые были обращены сестры Фаэтона[162] и которые осеняют берега реки По. Напрасно напрягали мы слух, чтобы услышать мелодичное пение тех птиц, которыми царь когда-то пожелал населить
…тот дикий лес, дремучий и грозящий.[163]
Он распорядился перевезти множество птичьих колоний из южных частей своей империи, но птицы не стали вить гнезд и очень быстро погибли:
Avia non resonant avibus virgulta canoris.[164]
Мы шли на веслах уже несколько часов, не видя вокруг ничего, кроме воды и этого безмолвного и неприветливого леса, но вот за поворотом реки перед нами, словно в опере, в мгновение ока открывается панорама столичного города. Роскошные здания теснятся на обоих берегах реки, смыкаясь друг с другом; пирамидальные башни с позолоченными шпилями высятся там и сям; и только благодаря кораблям с их мачтами и развевающимися вымпелами из общей единообразной картины можно выделить то один, то другой ансамбль. Вот это — Адмиралтейство, говорят нам, а это — Арсенал; вон там — крепость,[165] а там подальше — Академия;[166] с этой стороны — Зимний дворец царицы.[167] Когда мы пристали к берегу, нас встретил господин Краммер, английский купец,[168] в доме которого мы и поселились; человек он прелюбезный и во всех российских делах чрезвычайно осведомленный. А некоторое время спустя нам нанес визит господин Рондо,[169] который уже много лет представительствует здесь от имени Англии.
После того как мы подошли к Петербургу, он уже не показался нам таким, каким виделся издали, — возможно, оттого, что путешественники подобны охотникам и влюбленным, а может быть, и потому, что исчезли из виду эти безобразные леса. Во всяком случае неоспоримо, что не иначе как великолепным можно счесть расположение города, построенного на берегах большой реки и на многочисленных островах, — это создает множество точек обзора и перспективных эффектов. Весьма живописными кажутся и строения Петербурга — тому, у кого остались в памяти неказистые сооружения Ревеля и прочих городов этого северного края. Но почва, на которой стоит город, — болотистая низина; бескрайний лес, его окружающий, не содержит признаков жизни; не очень-то доброкачественны и материалы, из которых город построен, а внешним своим видом строения обязаны далеко не Палладио[170] и не Иниго Джонсу.[171] Тут господствует какой-то смешанный архитектурный стиль, средний между итальянским, французским и голландским, но с преобладанием голландского, и это вовсе не удивительно. В Голландии царь в некотором роде получил первое свое образование, и в Саардаме[172] этот новоявленный Прометей овладел тем огнем, которым затем одушевил свою нацию.[173] В самом деле, представляется, что, именно воздавая должное Голландии, он предпочел строить, как строят в той стране, сажать вдоль улиц деревья и полосовать город каналами, которые, конечно, не играют здесь такой же роли, как в Амстердаме или Утрехте.
В свое время Петр заставил бояр и знатных вельмож империи покинуть Москву, поблизости от которой у них были имения, последовать за царским двором и обосноваться тут.[174] Эти вельможи большей частью построили себе дворцы на берегах Невы, и очень похоже, что сделали они это по монаршей воле, а не по собственному выбору. Видно, что стены этих дворцов облупились, потрескались и еле-еле держатся. Кто-то даже сказал: в других местах руины образуются сами по себе, а здесь их строят. В этой новой метрополии приходится то и дело перестраивать здания — по упомянутой причине и по другим тоже: материалы для построек нехороши, а почва зыбкая. И вот, если счастливчиками могут назвать себя те, «quorum iam moenia surgunt», [175] то вдвойне счастливыми могут почитать себя русские, на глазах которых их дома воздвигаются многократно в течение их жизни. Дом, в котором мы нашли приют, построен лучше остальных. Господин Краммер его, правда, для себя не строил, но совершенно добровольно приехал в Петербург, поселился в этом доме и всячески о нем заботится. Дом расположен прямо на набережной Невы и внутри выглядит как настоящее английское жилище.
Ну а если в доме адмирала Гордона мы говорили о море и о флоте, то Вы можете быть уверены, милорд, что в доме Крамера разговор вертится вокруг торговли. И я готов поделиться с Вами множеством сведений, которые там узнал.
Можно со всей определенностью утверждать, что торговые сношения здесь весьма оживленны, как на севере, так и на юге; одни жителям умеренных зон доставляют такие предметы роскоши, как чай, фарфор, муслиновые ткани и прочее; другие — предметы первой необходимости, такие как зерно, пенька для веревок, железо и тому подобное.
Вот какие товары поставляет в основном сама Россия: поташ для удобрений, меха, пеньку, лен, смолу, древесину, железо, ревень. Каждый год в Петербург прибывает не менее девяноста английских кораблей — с англичанами и ведется основная торговля.[176] Они привозят в Россию олово простое и очищенное, свинец, индиго, кампешевое дерево,[177] горные квасцы,[178] сукна в больших количествах; поговаривают, что русское войско одето сплошь в английские ткани. Стоимость поставок доходит до ста пятидесяти тысяч фунтов стерлингов, и если сравнить оную сумму со стоимостью российских товаров, поименованных выше, а это двести тысяч,[179] то баланс получится в пользу России на пятьдесят тысяч фунтов стерлингов.
Голландцы направляют свои корабли в основном в порты Нарвы и Риги; в Петербурге голландцев почти не встретишь.[180] Кроме зерна, древесины и пеньки они берут поступающие с Украины мед и воск, а взамен сгружают кроме соли суконные ткани и специи, товар очень нужный, особенно на севере; считается, что баланс между Голландией и Россией равный.
Со шведами русские прибыльно торгуют, поставляя им через Эстляндию зерно в большом количестве, а также меха; Россия же в обмен ничего либо почти ничего не получает от шведов, обходясь собственным железом, пусть даже и не такого хорошего качества.
Полякам она поставляет опять-таки изрядное количество мехов, и соседство с Польшей для России в любом смысле выгодно.
Торговля, которую русские ведут с Францией напрямую, весьма скудна, так что в здешних водах почти не видно французских кораблей. Несмотря на это, в Россию попадает невероятное количество французских товаров — вина, шитые золотом и серебром ткани, шелка, галун, табакерки и всякого рода безделушки для привыкшего к роскоши двора. А поэтому, считай, все, что они выгадывают на торговле с Англией, оседает во Франции.
Здешние парадные одеяния отличаются неслыханной роскошью; в Лионе нарочно учатся вплетать целыми унциями золото и серебро в ткани, которые изготовляют для России. И неизвестно, является ли подобная роскошь следствием женского правления — женщинам по природе вещей нравятся богатые наряды, — либо же правления иностранного, которое таким способом разоряет местных жителей. Достоверно то, что это началось во времена Екатерины,[181] усугубилось при юном Петре II[182] и сейчас, при теперешнем правлении, достигло апогея. Совсем иначе обстояли дела при царе Петре Великом, который из Голландии вместе с мануфактурами и ремеслами вывез и воздержанность. И если нынче бояре принуждены тратить ежегодно добрую долю своего состояния на вышивки да бахрому, в прошлые времена те же деньги они по повелению монарха тратили на постройку кораблей. В тех странах, где роскошь можно питать за счет собственных ремесел, таковая весьма полезна — она становится стимулом для расцвета промышленности; она заставляет деньги обращаться, приглашает добывать их и притягивает их из-за границы. Но в странах, где роскошь можно поддерживать лишь через иноземную промышленность, необходимо принять законы против излишеств, ежели вы не хотите, чтобы деньги за короткое время покинули вашу страну. Так поступили Дания и Швеция, и Россия должна бы последовать их примеру.
Правда, здесь в ходу роскошь, не слишком-то распространенная в нашем климате, и стране она приносит большую пользу. Эта роскошь — употребление мехов, в которые здесь можно одеваться восемь месяцев из двенадцати. Вы ведь знаете, милорд, что Сибирь, слывущая краем во всех отношениях злополучным,
…pigris ubi nulla campis
Arbor aestiva recreatur aura, [183]
поставляет в Европу горностаев, соболей, песцов и черно-бурых лисиц. Есть такие меха, что по тонкости, длине, окраске и блеску волоса поднимаются до цен высочайших, немыслимых для наших стран. А у русских меховщиков глаз столь остер, что они разбираются в ворсе любого зверя не хуже, чем какой-нибудь английский ювелир разбирается в бриллиантах чистой воды.
Меха составляют самую большую статью торговли России с Турцией: там они в большой моде. Небольшое количество мехов посылается также в Персию, но тамошняя торговля незначительна, хотя русские и могли бы извлечь из нее большую пользу. Обширное царство Персидское обладает лишь портами в Кермане[184] и в Бендер-Аббасе,[185] в Индийском море, и русские легко могли бы вывозить через Каспий красивейшие шелка из Гиляна[186] и переправлять их затем в мануфактуры Европы. Об этом хорошо знают английские партнеры России, которые недавно добились от нее права свободно торговать с Персией через Каспий.[187] Будет только справедливо, если привилегии получит нация, принесшая русским немалую пользу, — первой среди европейских народов открывшая для себя архангельский порт и начавшая напрямую торговать с русскими;[188] излишне говорить обо всем остальном, чем русские обязаны англичанам, которые помимо всего прочего научили их счету при помощи арабских цифр.
Из всех народов Европы одни лишь русские ведут сухопутную торговлю с Китаем, и только от одних русских китайцы принимают товары, а не серебро в обмен на свои безделицы. Товары те суть меха; в них есть нужда в северной части Китайской империи: ведь страна, начинаясь у Северного тропика, уходит за пятидесятый градус северной широты. Торговля с Китаем приносит русским до семидесяти тысяч рублей в год; выручка эта тратится, скажем так, на булавки для императрицы. Пока торговый караван отправится из Петербурга и доберется до Пекина, побудет там, совершит свои сделки и вернется обратно, проходит, в общем и целом, три года. Путь его пролегает через столицу Сибири, Тобольск,[189] и там караван делает остановку; потом он сворачивает к югу, проходит через Тунгусский край и затем через Иркутск; далее, минуя озеро Байкал, попадает в пустыню, что простирается до самой Китайской стены. В пустыне его со всеми почестями встречает один из китайских мандаринов во главе нескольких сотен солдат; этот эскорт сопровождает купцов до самого Пекина; так нам рассказывал некий барон Ланг: семь или восемь раз он возглавлял караван, в награду за что назначен теперь вице-губернатором Иркутска,[190] края куда обширнее Франции, но с населением меньшим, чем в самом маленьком парижском приходе. Как только русские купцы оказываются в Пекине, они уже не могут свободно передвигаться для совершения своих сделок, — нет, по приказу властей их запирают в караван-сарае и там денно и нощно сторожат — примерно так же, как голландских купцов в Японии. И когда китайцы сочтут, что время пришло, они приносят туда свой чай, немного золота, шелк-сырец, старые обойные материи, изваяния идолов, самый низкопробный фарфор — по большей части лежалые товары и чуть ли не сор с их складов — и отсылают пришельцев восвояси. Предоставляю Вам, милорд, судить, насколько китайцы, самые великие мошенники, какие только есть на свете, пользуются усталостью русских и их плачевным состоянием.
Среди партии безделиц, привезенных на днях последним караваном и выставленных на продажу, я видел старые часы от Томпиона,[191] совсем разбитые, которые не могли уже показывать время. Они были совсем мертвые, как принято выражаться у китайцев. Вы знаете, милорд: как ни искусны китайцы, они все же еще не могут собирать эти наши маленькие хитроумные механизмы, что держат в плену время. Они их покупают у англичан, и из всех европейских товаров только этот один допускают в Кантон. Когда часы портятся, китайцы говорят, что «они умерли», и откладывают их до прибытия какого-нибудь английского корабля. Потом относят на корабль и меняют там на «живые», давая что-нибудь в придачу тому, кто согласен на такую сделку. Англичане, у которых на борту всегда есть какой-нибудь часовщик-подмастерье, без особого труда воскрешают этих «мертвецов», и тут же продают китайцам как только что привезенные из Англии. И это, вероятно, единственный промысел, в котором мы способны обвести китайцев вокруг пальца. Упомянутый мною мертвец от Томпиона был куплен за очень высокую цену одним немецким бароном, который, находясь на российской службе, пожелал сделать приятное императрице. Она никогда не упустит случая полюбоваться китайскими товарами, что собраны в большой зале одного из дворцов, называемого Итальянским.[192] Когда выставляется на торги какая-нибудь ткань, или предмет из фарфора, или что-то еще, сама императрица частенько предлагает какую-то сумму, и среди подданных считается хорошим тоном предложить больше; каждый взвинчивает цену, каждый хочет, чтобы выкрикнули его имя как претендента на ту или иную безделицу, и тот, кто заплатил за нее втридорога, полагает, что не зря прожил день. Нам тоже довелось побывать в роли возможных покупателей при одной из подобных оказий.
И это отнюдь не единственная торговля, прибыль от которой поступает императрице. Есть монополии и более выгодные. Ревень, соль, древесный уголь, изрядная доля пеньки, добрая половина железа, пиво, разные водки — вся эта торговля ведется в пользу императрицы — или империи, что в конечном итоге одно и то же. Выгоду империи приносят также лавки пряностей, питейные заведения, общественные бани. Простодушное любопытство народа — причина того, что в первые стекаются изрядные толпы, и если питейные заведения посещаются не столь усердно, как в Англии, то в бани ходят почти так же часто, как в Турции.
Выручка, из всего этого извлекаемая, составляет одну часть доходов империи. Другую часть дают портовые таможни, дорожные пошлины и взимание подушной подати в семьдесят копеек с человека,[193] то есть примерно в тридцать пять английских пенсов [194] Такую плату вносит в казну любой боярин или помещик за каждого своего вассала мужского пола;[195] она составляет чуть больше половины того, что приносит ему служба и труд оного вассала. Эта финансовая система устроена на турецкий манер и способствует тому, чтобы вести точный учет населению империи. Считается, что населения в стране семнадцать миллионов,[196] без учета завоеванных областей, — в тех, пожалуй, не наберется и миллиона: это малая горстка для империи, куда более обширной, чем Римская.
Есть еще и другой способ подсчета населения — это система пополнения войска, поскольку каждая провинция обязана поставлять одного новобранца на каждые сто двадцать пять душ.[197] Кроме того, доходы империи немало возросли от поступлений, приносимых весьма большим количеством земель, принадлежащих короне и пополняющихся за счет конфискаций. И ежели все подсчитать, включая и поставляемое провинциями безо всякой оплаты — работников, скот, фураж, пшеницу, ячмень и прочее, когда монарх в этом нуждается, — то доходы империи оказываются равными четырнадцати или пятнадцати миллионам рублей, иначе говоря, трем миллионам фунтов стерлингов,[198] сумме, огромной для севера, где датский царствующий дом имеет всего миллион дохода, а шведский — меньше двух. Тем более эта цифра значительна для страны, где все, можно сказать, довольно дешево. В глубине империи корову и прочее, нужное для жизни, можно приобрести в шесть раз дешевле, чем в Англии. Галера без учета пушек обходится государству всего в тысячу рублей, и достаточно будет сказать, что солдат здесь получает только треть суммы, какую получил бы во Франции или в Германии.
Таковы доходы этой империи и такова основная сила, можно сказать, нерв той войны, которую русские теперь ведут с турками. И при этом до сегодняшнего дня не добавилось никаких новых налогов. Но не подлежит никакому сомнению, что без иностранных субсидий русские не смогли бы вести такую войну в наших частях Европы, где показания термометра гораздо выше во всех отношениях. Им пришлось бы покупать за звонкую монету все то, что русские провинции поставляют бесплатно, и намного увеличить жалованье солдатам. Следовательно, несмотря на различия, имеющиеся между Россией и Данией или Швецией, уместно будет при союзнических соглашениях с русскими руководствоваться теми же самыми арифметическими расчетами, какие используются и при наших договорах с последними двумя странами.
Да только кому я это говорю? Тому, кто, не выезжая из Англии, знает все на свете куда лучше нас, решившихся бороздить моря, — подобно тому, как ваш Ньютон знал, каким образом устроена Земля задолго до того, как французы отправились в Лапландию ее измерять.[199] Поверьте, милорд, что лишь удовольствие беседовать с Вами является причиной моего многословия; однако же в дружеских беседах, как Вы знаете, оно простительно. Почти уверен — первая же почта непременно доставит мне письма от Вас, и никогда еще не было почты, которую бы я с таким нетерпением ожидал. А пока она в пути, любите меня по-прежнему и вспоминайте иногда обо мне,
…seu civica iura
Respondere paras, seu condis amabile carmen.[200]
Ему же.
Петербург, 6 июля 1739 г.
Лимончик из Неаполя, попади он вдруг в эту «сиротливую северную обитель»,[201] или цитрон из Флоренции, или еще какое-нибудь милое лакомство с нашего юга, не тронули бы, милорд, моего сердца так, как тронуло его Ваше письмо. Мне бесконечно приятно, что в прошлых моих письмах, которые Вы вскоре получите, я отчасти исполнил Ваши пожелания и теперь постараюсь исполнить их целиком, насколько достанет моих сил.
О флоте, торговле и доходах этой империи я, кажется, написал Вам достаточно — пожалуй, даже больше того, что было нужно. Не знаю, сумею ли столь же подробно написать Вам и о здешней армии. Одно знаю хорошо — полностью прав был господин Клейс, посоветовавший мне, когда я, будучи в Ревеле, стал глазеть на солдат, стоявших там гарнизоном, не утруждать себя, ибо в Петербурге мне предстоит увидеть совсем иное воинство. И в самом деле, нет ничего прекраснее здешних трех гвардейских полков, Преображенского, Измайловского и Семеновского. Цвет и украшение всей армии, они тут на совершенно особом счету, подобно гренадерам во Франции. Оные полки составляют корпус примерно в десять тысяч человек, солдаты в них рослые, крепкого сложения, но при этом проворные и самые бравые, каких только мне приходилось видеть. Мундиры у них зеленые и красные, гренадеры носят на голове шлемы из вареной кожи с султанами на римский манер. На войну с турками пока отправилось только одно подразделение, а остальные расквартированы здесь вместе с Ингерманландским полком, который здесь в такой же чести. Всем этим полкам доверена охрана священной особы императрицы, и они, подобно преторианской гвардии в Древнем Риме, могут и наделить властью, и отнять ее.[202]
Такие полки пришли на смену знаменитому стрелецкому войску, которое, как Вам, милорд, хорошо известно, было уничтожено еще при Петре I.[203] Стрельцы тоже были опорою сильной власти; насчитывалось их до сорока тысяч, и это была единственная постоянная армия, имевшаяся тогда в России. Учредилось это войско в начале прошлого века, во времена царя Михаила Федоровича,[204] и должно оно было поддерживать их Собор, или, по-нашему, Сенат, который урезал царскую власть до того уровня, каким обладает ныне власть королей Швеции.[205] Стрельцы имели те же привилегии и сражались на тот же манер, что и турецкие янычары.[206] А когда Россия вела войну, то к этому костяку пехоты добавлялись рекруты, которых набирали по российским провинциям. Вместе с калмыками и казаками и мелкие дворяне, владевшие земельными наделами, так называемые боярские дети,[207] садились на коней — точно как в Турции тимариоты.[208]
В прошлые времена русские имели и армию, и церковь по константинопольскому образцу. Но теперь они повернулись к Германии, и вот по примеру немцев царь возглавил церковь[209] и стал держать постоянно наготове многочисленное и хорошо вымуштрованное войско. После себя он оставил богатое наследство: два гвардейских полка, пятьдесят полевых пехотных, тридцать драгунских, шестьдесят семь полков гарнизонных войск — всего сто девяносто тысяч человек.[210]
Царствующая ныне императрица не дала погибнуть этому наследству. Гвардейские войска, которым Анна обязана троном (поскольку после смерти Петра II русским, столь мощно вооруженным, свобода ударила в голову), она усилила еще одним полком из трех батальонов и пяти кавалерийских эскадронов; эти люди ей преданы, ибо всем ей обязаны. Кроме того, она набрала три полка кирасиров, которых на Руси не было вовсе, и сформировала двадцать полков войска для охраны украинских рубежей от татарских набегов. Так что теперь полная численность армии составляет до двухсот сорока тысяч человек.
Фельдмаршал Огильви[211] был первым, кто стал вводить в русских войсках настоящую военную дисциплину; после него дальнейшие дисциплинарные усовершенствования осуществил фельдмаршал Миних,[212]
Extremis Europae iam nunc victor in oris.[213]
Что до всевозможных ружейных приемов и стрельбы, которым мы были здесь свидетелями, я, право же, не знаю, милорд, владеют ли всем этим в Пруссии лучше, чем здесь, — а ведь Пруссию за ее заслуги в воинском деле теперь «чествуют без лести».[214]
И, уж конечно, никакой другой народ не приспособлен так хорошо для ведения войны, как русские. Дезертирство среди них вовсе неизвестно, и причина заключается в их набожности; у других народов вы подобного благочестия не обнаружите и следа, не то что ревностного следования всем обрядам. К любым тяготам эти люди относятся с необыкновенным терпением. Простудные заболевания и всяческие болезни, происходящие от перемены климата, им неведомы; они как бы привыкли менять климат, расхаживая по собственному дому, и могли бы, вместе с древними латинянами, сказать:
Durum a stirpe genus; gnatos ad flumina primum
Deferimus, saevoque gelu duramos et undis. [215]
В качестве комментария к этим стихам могу вам сообщить, что тут в обычае бросать мальчишек прямо из парной бани, где их некоторое время держат, в холодную воду, а то и в снег.
Так их приучают и к жаре, и к холоду, и они становятся более нечувствительны к переменам погоды, чем Ахилл к ударам копий и стрел.[216] Однако же, несмотря на такую закалку, каждый солдат у них кроме оружия носит с собою шинель как обязательную часть обмундирования, она в таком климате всегда пригодится. Ее свертывают и носят эту скатку через плечо наискось, как в старину носили перевязь меча. Когда нужно, они раскатывают свою шинель и, завернувшись в нее, могут спать даже на снегу не хуже, чем на печи.
Особых забот о солдатском довольствии тут никто не проявляет. Солдатам раздают муку, и, едва став лагерем, они выкапывают в земле очаги и пекут в них хлеб, который сами и замешивают. Или же они получают мелкие сухари, очень черствые, разваривают их, добавляя соль или разные травы, которые растут где угодно, и такою едою весьма довольны. Большую часть времени эти люди вообще воздерживаются от пищи: будучи освобождены и от великих, и от малых постов, которые предписывает греческая вера[217] на значительную часть года, они все же предпочитают их соблюдать. Такие солдаты очень пришлись бы по нраву Кромвелю[218] — тот, говорят, объявлял в своей армии пост, едва с провиантом возникали трудности. Известный Вам секретарь Флорентийской республики, обнаруживший столь много древних обычаев среди швейцарцев,[219] нашел бы их ничуть не меньше и среди русских, в некотором роде затмивших величие Римской империи.
Я уж не говорю об их чрезвычайно живой вере в то, что они, умерев за императрицу, удостоятся жизни вечной; подобная вера — то же самое, что любовь к отечеству у древних римлян. Не говорю я и о ловкости, с которой эти люди орудуют топором, делая им одним такое, для чего нашим мастерам потребовался бы целый набор всяческих инструментов. Во время минувшей войны против Швеции солдаты строили галеры — совершенно так же, как легионеры Лабиена строили корабли для экспедиции Юлия Цезаря в Англию.[220] И совсем недавно десятка два кораблей были построены простыми крестьянами, которым было сказано: ступайте в лес, нарубите деревьев и сделайте такую же штуку, как эта. Да и плотники, которых мы видели в Кронштадте, тоже были простыми крестьянами, и они, работая топорами, украшали резьбой флагманский корабль «Анна Иоанновна».[221] В общем, любой солдат, если надо, становится у них и дровосеком, и плотником. И Вы сами понимаете, милорд, как это кстати, когда приходится сколачивать обозные телеги и орудийные лафеты, наводить мосты — да мало ли что еще понадобится в военных экспедициях. Все это — преимущества доброй пехоты, которая, обладая ныне и дисциплиной, и хорошими командирами, с полным правом может быть названа лучшей в мире.
О кавалерии, однако, того же самого сказать нельзя. Крупных лошадей для кирасиров страна предоставить не может. Коней приходится перегонять из самой Голштинии[222] — местные недостаточно велики даже для драгун. Здесь, на севере, — и в Польше, и в России, и в Швеции — лошади малорослые и годятся разве что для гусар. Легкие кавалерийские части во множестве формируются из калмыков и казаков, подданных империи: их можно набрать до шестидесяти тысяч. Плата кавалеристам — мародерство на неприятельской территории: эти войска сами себя снабжают, как могут. Подобная кавалерия как нельзя лучше подходит для разведывательных рейдов, для сокрытия истинных войсковых передвижений, для беспрестанных набегов, не дающих врагу ни малейшей передышки. Однако порой они наносят ущерб и собственной своей армии, словно некая саранча опустошая и разоряя земли, которые им попадаются на пути; их не может обуздать никакая дисциплина, ибо первейшая основа армейской дисциплины — это регулярное солдатское жалованье. Русские полагают, и с полным основанием, что костяком армии является пехота; поэтому они время от времени почти всю свою кавалерию используют в пешем строю.
Если же говорить об артиллерийских орудиях, на которые приходится немалая часть успеха в любой войне, то русские весьма значительно усовершенствовали их изготовление, да и использовать их научились гораздо лучше. В былые времена пушки в России делались огромных размеров, а проку от них не было никакого; точно так и сама страна на карте выглядела внушительно, но влияния имела мало. Кроме того, еще совсем недавно, чтобы обзавестись огнестрельным оружием, русским требовалась помощь иностранцев. Меньше века тому назад царь Алексей Михайлович[223] выписал из Брешии[224] восемь тысяч пищалей,[225] которые и поныне хранятся в московской Оружейной палате. Да и документов, которые доказывают тогдашнее невежество русских, можно разыскать почти столько же, а сейчас русские образованы ничуть не хуже всякой другой нации. В Систербеке, недалеко от Петербурга, есть отменный оружейный завод, основанный Петром I.[226] Есть такие заводы и под Москвой. Один офицер говорил мне, что в прошлом году он по поручению двора заказал там тридцать три тысячи ружей, и когда им были устроены испытания, то на тысячу стволов разорвалось не более восьмидесяти, между тем как среди стволов из Саксонии, говорил он мне, обычно разрывается ровно половина. Каждое ружье, полностью подготовленное для передачи в руки пехотинцу, обходится не более двух рублей за ствол, то есть около девяти шиллингов, — в Англии это цена ножа. Подобным же образом и порох обходится тут в сущую безделицу. В стране имеются два мощных артиллерийских заслона: один на Украине, возле границы с татарами и турками, а другой там, где были осуществлены недавние завоевания. Кроме того, щедро оснащены пушками русские крепости, и каждый батальон располагает двумя полевыми орудиями и мортирой.[227] В 1714 году в России числилось тринадцать тысяч пушек, но с тех пор их стало намного больше. Вид у русских артиллеристов бравый и красивый; мундиры у них красно-черные с золотом. Добрыми порядками, введенными как в артиллерийском деле, так и в фортификационных науках, империя обязана шотландцу по имени Брюс.[228]
Чтобы, так сказать, увенчать коньком крышу в храме Марса,[229] не хватает только учреждения для солдат-инвалидов. Для моряков существует приют напротив Кроншлота, но вот на солдат монаршая милость еще не снизошла. Власти очень разумно распорядились так, что и сыновья первейших лиц империи зачисляются в армию простыми солдатами и в этом чине начинают воинскую службу. Как-то раз господин Рондо (поскольку здесь охрана дается и торговым представителям) указал нам на сынка одного из князей, по-нашему лордов; солдатик этот стоял на часах у дверей его дома. Подобные солдаты точно так же подвергаются наказаниям за разные провинности, как и все прочие; если надо, их и в колодки сажают, и палками бьют. От палок даже офицеры не освобождены; тут им приходится утешаться, вспоминая о древних римлянах, у которых телесным наказаниям подвергались равно и солдаты, и офицеры, о чем Вы хорошо знаете.
Когда устраивают общевойсковые или полковые смотры, то очень придирчиво оцениваются выправка и умение каждого офицера. Все требования описаны в огромном количестве томов, которые поступают в Канцелярию или в Военную коллегию. Среди навязанных войску обуз не самая меньшая — телеги со всякой писаниной, которые неотступно его сопровождают; в свите и главного маршала, и командующего кавалерией, и вообще первых лиц Империи число писцов нисколько не меньше числа всех прочих. В общем, в этой самодержавной стране всякая мелочь тут же записывается. Поневоле скажешь, что русские, которые научились писать позднее, чем прочие нации в Европе,[230] теперь хотят наверстать упущенное.
Писанина очень досаждает иностранцам, особенно военным, которые куда больше привыкли к шпаге, нежели к перу. К этому нужно относиться с хладнокровием. И число тех, кому хладнокровие потребно, невероятно велико.
В армии иностранных офицеров, особенно немцев, тысячи и тысячи. Среди такого множества особо выделяются четверо. Это Левендаль, Кейт, Ласси[231] и Миних; двое последних теперь предводительствуют победоносными русскими войсками.
Левендаль — человек тончайшего ума, искусный собеседник, говорящий на всех языках, знающий все дворы и все армии Европы, отважный воин и, как говорится, ловец фортуны.
Кейт — человек в высшей степени рассудительный; мягким обхождением он добился от русских офицеров большего подчинения, чем иной может достичь суровостью; в боевых походах он не пренебрегает науками и к практике войны умеет приложить теорию, самую обоснованную и глубокую.
Ласси, поседевший в баталиях, видел, еще служа Петру, как восходит слава России; он никогда не ввязывался в государственные интриги и умел подчиниться любому, кто бывал назначен в командующие. Говорят, что в битве при Полтаве он спросил у царя, следует ли придержать огонь, пока шведы не подойдут совсем близко, или открыть его на обычной дистанции. Такой вопрос поначалу удивил царя, но, поняв смысл маневра, он ответил, что огонь надо бы придержать, — и это явилось одной из предпосылок победы. Позже под началом Ласси русские вышли к Рейну в составе армии принца Евгения. [232] Очень быстро этих двух людей связала тесная дружба; когда же русские и немцы увидели, что их командиры, вообще-то крайне немногословные, подолгу беседуют друг с другом, то между солдат прошла молва, будто эти двое, стоит им встретиться, превращаются в заядлых говорунов. Ласси слывет за командира, не проливающего лишней крови, он терпеливо ждет подходящего случая, и солдаты его величают отцом, батькой.
Совсем другого рода полководцем является Миних, который, как полагают, более предприимчив, нежели того требует воинский долг, и кровь проливает щедро. Солдаты его скорее боятся, нежели любят. Когда он узнал, что французы высадились в Данциге,[233] то сказал: вот и хорошо, в России как раз некому работать на рудниках. Военному человеку такая заносчивость вполне к лицу, и от полководца она переходит в войска. Движимый честолюбием, он желал бы быть первейшим человеком в империи; впрочем, его жалуют вполне по заслугам. Россия многим ему обязана, и в числе прочего — учреждением Кадетского корпуса.[234] В корпусе этом состоит триста дворянских юношей, разделенных на несколько классов, а точнее, на несколько рот. Их обучают языкам, верховой езде, танцам, фехтованию, фортификации — то есть и светскому обхождению, и военному искусству. Их обычными академическими занятиями является строительство на Неве полигонов и маленьких крепостей изо льда: одни их берут приступом, другие обороняют; так научаются они приносить пользу империи, которая теперь их кормит и воспитывает. Этот корпус есть самая настоящая военная семинария. Он размещен во дворце Меншикова,[235] нашедшем лучшее применение, чем просто свидетельствовать нации о том, в какой роскоши жил царский фаворит. Опять-таки графу Миниху обязан Петербург легкостью подвоза провианта, или, так сказать, хлеба насущного. Дело в том, что этот большой город, население которого доходит до ста двадцати тысяч человек,[236] окружен обширнейшими болотами и лесами, они на четыреста с чем-то миль простираются до самой Москвы. Наибольшую часть нужных для пропитания припасов Петербург берет из деревень, раскинувшихся по берегам Волхова, да из Новгородского края, где земля к человеку благосклоннее. Зимою, когда все замерзает, санные обозы без всяких трудностей добираются до Петербурга по Ладожскому озеру и потом по Неве, подвозя все, что городу нужно. Летом, однако, барки таким путем ходить не могут, им мешают сильные западные ветры и шторма, часто бушующие на озере. Отсюда происходила нехватка провианта и даже голод; в пору, когда царь Петр этот город отстраивал, в нем погибло добрых сто тысяч душ, и все из-за недостатка съестных припасов.[237] Этот изъян Миних ликвидировал, закончив канал, идущий вдоль берегов Ладожского озера. Канал был начат еще царем; он соединяет Волхов и Неву.[238] Теперь через него груженые суда проходят летом так же регулярно, как и санные обозы зимой. И Миних вполне заслужил, чтобы и его прославили надписью, подобной той, которую можно прочесть на парижских воротах: «Abundantia рагta».[239]
Да пошлет Вам Бог, милорд, легкую Вашу трапезу из пудинга и молока, которое изобильно поставляет Вам Ваша усадьба в Сент-Джеймсе; ближайшей почтой ждите ответа на дальнейшие вопросы, содержащиеся в любезном Вашем письме.
Ему же.
Петербург, 13 июля 1739 г.
Тут на днях я слышал, не помню от кого, что Россию можно представить в виде огромного белого медведя, задние лапы которого упираются в берег Северного Ледовитого океана, хвост погружен в воду, нос протянут к югу — к Турции и Персии, а передние лапы широко раскинуты и на восток, и на запад. Этого медведя великие люди севера — Оксеншерна и Фридрих Вильгельм, курфюрст бранденбургский[240] — старались, по их же выражению, не спускать с привязи, не раздражать и не давать ему встать на дыбы. Карл XII стал медведя дразнить, побил его неоднократно, но в конце концов научил драться и скормил ему часть своих владений; медведь заявил о себе и стал внушать Европе страх.
Сейчас дела обстоят так, что с северной стороны России некого бояться, поскольку там она сама и является концом света. Даже северные ветры, в других местах зловредные, несущие простуду и легочные болезни, России оказывают одно только благо — зимой благодаря им замерзают болота и реки, и дороги, сами по себе отвратительные, улучшаются, что позволяет оживить внутреннюю торговлю страны. В эту пору года русские усаживаются в сани, забирая с собою предназначенные на продажу товары и еду на несколько дней; они уверяют, что могут проехать до семи или восьми тысяч верст,[241] то есть две или даже три тысячи наших миль,[242] и это для них то же самое, что для нас приехать из Рима в Неаполь или из Лондона в Йорк.
С восточной стороны Россия соприкасается с Китаем, и если вдруг случится им воевать, то и тут можно будет сказать:
Imbellem avertis romanis arcibus Indum.[243]
Ни татары, ни калмыки, соседствующие с Россией, ныне не могут ее устрашить. Когда-то, грозя набегами, они облагали русских данью, но теперь один-единственный батальон с двумя пушками в состоянии обратить в бегство несколько татарских орд. Что же до калмыков, то там есть верные империи племена, и они, можно сказать, являются ее щитом и крепостной стеною.
Каспийское море, почти непригодное для навигации из-за отсутствия портов, и несколько пустынь отделяют русских от Персии; между теми и другими находится Грузия, страна греческой веры,[244] в случае войны она тут же примкнет к России. Кроме того, Россию и Персию разграничивает и охраняет еще и полоса бесплодных степей; вдобавок и сам воздух персидских провинций вдоль берегов Каспия нездоров, и воевать в этих краях будет нелегко. Эти провинции, стоившие России стольких людских потерь, были добровольно возвращены Кули-хану.[245] Тут очень был бы кстати закон нашего императора «de coercendo imperio»; [246] царь Петр тоже в свое время говаривал, что лишней земли он уже не ищет, ее у него и так чересчур много, а ищет только воды.
Турки не могут напасть на Россию со стороны Украины, которая является самой южной, самой прекрасной и плодородной провинцией всей империи. Между Украиной и турками пролегают бескрайние степи, на огромном протяжении лишенные воды. Река Днепр от Киева, столицы Украины, течет к Очакову, то есть к турецкой границе; на реке же этой есть пороги, перебраться через которые почти невозможно. Татары Кубани и Крыма могут, разумеется, подняться против русских. Они и сейчас вторгаются на Украину, жгут деревни, уводят в плен целые семьи, но с особенным напором не действуют и не могут там надолго закрепиться. Двадцать полков войска, набранного по совету Миниха, постоянно находятся в боевой готовности на идущих от Днепра вокруг этой провинции укрепленных линиях, с крепостями и сигнальными вышками, дающими знать, откуда надвигается неприятель. Чтобы окончательно избавиться от татар, русским следовало бы завладеть Азовом. Благодаря этому укрепленному пункту можно держать в узде все племя кубанских татар. А для управы на крымских татар русским неплохо бы овладеть Керчью, прекрасным портом, господствующим над одноименным проливом, этим киммерийским Босфором.[247] Здесь им следовало бы иметь флот, который курсировал бы вдоль Меотидских лиманов и по Эвксинскому морю.[248] Такой флот сдерживал бы татар и позволял бы диктовать условия самому Константинополю, живущему в значительной степени за счет Крыма. Таков был план царя Петра, который может и осуществиться, если в ведущейся сейчас войне к русским повернется удача. Проникнув через Молдавию в Польшу, турки могли бы нанести России большой урон — тем более что в тех краях им было бы куда удобнее снабжать свои войска фуражом и провиантом, нежели возле Очакова. Правда, поляки, поддержанные русской армией, всегда будут против магометан, да и молдаване, исповедующие греческую религию, за турками пойдут разве что по принуждению. Кроме того, и Киев, крепость немаловажная по меркам этих стран, главенствует над всем краем и защищает Днепр, большую реку, которую непременно придется форсировать, чтобы проникнуть на Украину. И эта провинция всегда доставит русским столько средств для ведения войны, что они неизменно будут иметь преимущество над турками.
О Польше, находящейся к западу от России, лучше умолчать. Страна, в которой нет ни армии, ни крепостей, в которой необходимо единодушие всего сейма для введения любого закона, и любой пункт, рождающий противоречия, вызывает роспуск этого сейма, хотя бы во всем остальном он был совершенно единодушен, — такая страна, как некогда Америка, становится добычей любого, кто хочет ее завоевать. Польша, которая в былые времена так выделялась на этом севере, охваченном брожением, и полки которой вторгались в Россию, теперь, в силу естественного хода вещей, должна принимать чужие законы, а не давать их. Там отныне будет хозяйничать обретшая порядок Россия, которая по своему выбору может поставить в Польше короля, а не то что герцога Курляндского.
Швеция — самый грозный сосед русских, которого они несколько опасаются именно сейчас, когда наибольшая часть их сухопутных сил вовлечена в противостояние туркам, а морские силы слабы. В пору, когда граф Остерман, употребляя все дипломатические тонкости, выторговывал Аландский мир, коим так славно закончилась последняя война царя Петра со шведами,[249] был некий казачий атаман по фамилии «Скранакроска», которая на наш манер понимается как «Красная щека»,[250] и этот атаман держал перед царем вот какие речи: «Батюшка наш, ежели только ты и в самом деле думаешь избавиться от этой шведской занозы, то пусти в эти края меня — я пойду туда с моими казаками и наложу руку на всякого, кто мне в Финляндии попадется: на мужиков, баб и детей. И после этого, вот-те крест, врагов в этих краях у тебя не будет никаких. Мы там сотворим пустыню, а это лучше, чем построить десяток крепостей». Вот какова, милорд, восточная политика, Вам, наверное, и самому хорошо известная. Но ведомо Вам и то, что России очень легко будет вести войну с Швецией, а вот Швеции вести войну с Россией будет весьма трудно, если учесть, насколько одна размерами превосходит другую. Трудности Швеции состоят в том, что в Финляндии ей невозможно создать ни складов, ни запасов провианта. Это край чрезвычайно бедный, жители там питаются древесной корой, к которой подмешивают муку, а в неурожайные годы едят и чистую кору. Завозить же провиант через Эстляндию и Лифляндию будет нельзя, ибо, как только запахнет войной, русские и вовсе прекратят продавать шведам зерно. Через Польшу провиант тоже нельзя будет возить без многочисленного транспортного флота, который никак не скрыть и который так легко перехватывать. Шведам, кроме того, и самим придется выходить в море, чтобы подтянуть в Финляндию свои войска; к тому же в их распоряжении не будет никаких крепостей. Напротив, преимущество русских заключается в том, что у них там есть Выборг, крепость весьма сильная и первейшего значения. Карельский край, граничащий с Финляндией, сплошь пересеченный озерами, болотами, лесами и узкими перешейками, весьма удобен для затягивания войны. Позади и по обеим сторонам расположены области плодороднейшие, позволяющие отменно снабжать армию. Имеются у русских наготове и многочисленные галеры, при их помощи можно будет наносить противнику урон с любой стороны и привести войну прямо к порогам его домов, по примеру Сципиона.[251] И если шведы, как, впрочем, и датчане, благодаря своей торговле превосходят русских по общей численности флота, то русские их превзойдут по качеству и количеству галер, которые можно почти что зачислить в разряд войск сухопутных. В итоге приходится полагать, вопреки слухам, что Швеция хорошенько поразмыслит, прежде чем распалять русских и вести дело к войне. А если она на это решится, то рискует за малое время потерять те великие преимущества, какие извлекла для себя из Аландского мира со времени его заключения.
Правда, если мир желателен для Швеции, то никак не менее он желателен и для России, дабы она в полной мере смогла воспользоваться плодами недавних свершений царя Петра. Войны, которые стране пришлось вести так много лет, принесли славу, но за счет того, что составляет главное богатство властителя, и чего у России так немного, принимая во внимание ее обширность. По подсчетам, нынешняя война уже отняла у империи жизни более чем двухсот тысяч ее обитателей.[252]
Испания и Россия, возможно, являются двумя странами, самим своим удачным расположением предназначенными для того, чтобы властвовать над миром: первая оседлала пролив между Атлантическим океаном и Средиземным морем и является естественной его владычицей, а с тыла защищена Пиренеями, имея, таким образом, те самые преимущества, которыми в древности обладала Италия. Россия же простирается между Азией и Европой и либо неприступна вообще, либо вместо крепостей защищена слабостью соседей и легко может расширяться в тех направлениях, в которых это ей более всего выгодно. Но что может поделать Испания, имея всего шесть-семь миллионов населения? Впрочем, и Россия немногое может предпринять — по численности населения она не дотягивает до Франции, хотя по обширности территории превосходит ее в добрых двадцать раз.
Русским надо бы приложить все силы, чтобы пополнить население своей страны. Однако устроить на Украине, лучшей провинции империи, опустошенной теперешней войной, колонии остяков, самоедов и прочих северных народов, которые для империи почти бесполезны, было бы слишком опасно. Те, пожалуй, своим малым ростом и щуплостью подпортили бы там людскую породу. Самое лучшее было бы за деньги поселить там татарские семьи и пригласить греков, живущих в Молдавии и Валахии, — те, считая Россию главою Греческой империи,[253] устремились бы туда со всех ног. Как только населения станет больше, можно было бы подумать об усовершенствовании земледелия — ведь земли здесь таковы, что труды пахарей должны окупаться сторицей, — и завести тут же многочисленные стада овец: тогда не будет нужды в иностранных шерстяных тканях для обмундирования русского войска. В этом случае и рудниковые работы не находились бы в таком небрежении, как сейчас, когда рабочих рук не хватает. Богатейшие железные рудники имеются в Сибири,[254] есть таковые и неподалеку от Москвы.[255] Недавно возле Колы найдено месторождение меди, как говорят, богатейшее;[256] месторождениями всяких прочих металлов эта империя тоже владеет. А должная работа рудников дала бы возможность в конце концов изнурить шведов: ведь золото для своей казны они извлекают из железных и медных рудников.[257] В мирное же время можно было бы еще заняться, если только не будет каких-либо неодолимых препятствий, осуществлением великого плана царя Петра — соединить Каспий с Черным морем, прокопав канал от Танаиса до Волги.[258] Да и вообще российская торговля могла бы быть куда выгоднее для страны, нежели сейчас, если бы двор не присвоил себе монополию на определенные товары, а движение их было бы более свободным. Однако же чаще всего двор не имеет и не может иметь в виду общего блага страны — в особенности здесь, где он озабочен лишь поддержанием того превосходства и той власти, которыми обладает, не желая, чтобы его сдерживало свободное волеизъявление Сената и сановников. Таким образом, правительство более всего настроено на войну, и «imperium armis acquisitum armis retinendum»[259] как говорил Гирций Юлию Цезарю. [260]
Но я, милорд, вовсе не собираюсь издавать в России газеты вроде лондонских «Фога» или «Крафтсмена».[261] Правда такова, что если только в этой империи твердо установится право наследования трона и после долгого мира на него взойдет властитель честолюбивый и деятельный, то кто сможет положить предел его предприятиям? И кто отважится последовать за ним в его стремлениях? О нем можно будет тоже сказать:
Imperium oceano, famam qui terminet astris. [262]
И не кажется ли естественным, что в Европе столкнутся между собой и станут бороться за господство эти две нации, которые благодаря хорошим границам могут либо почти, либо вовсе не опасаться соседей; которые располагают многочисленными и дисциплинированными армиями; правительства которых тяготеют к войне, а многомиллионное население говорит на одном языке и исповедует одну религию? Возможно, наши потомки и увидят их поединок; мы же с Вами уже видели, как они точат друг на друга мечи.
Не знаю, милорд, смогу ли я до отъезда сообщить о себе какие-либо новости. Знаю хорошо, что неизменно буду Вас любить и почитать, ибо Вы человек, делающий честь тому острову, который делает честь Европе.
Ему же.
Данциг, 13 августа 1739 г.
Перед отплытием в Данциг я, милорд, получил в двадцать первый день прошлого месяца письмо от Вас в ответ на мое, посланное из Эльсингёра, и Вы в этом письме просите меня собрать все, какие возможно, известия относительно теперешней войны России с Турцией. Война эта и вправду особенная — в ней из-за свойств местностей, где проходят военные действия, и людей, с которыми приходится воевать, возглавившие войска полководцы принуждены отойти от традиционных приемов военного искусства. Кроме того, эта война для русских оказалась чрезвычайно важной, поскольку была направлена на то, чтобы сделать Оттоманскую империю некоторым образом зависимой от России, если и не окончательно ей подчиненной.
Все самое достоверное, что я об этой войне разузнал, я здесь напишу, а для начала сообщаю Вам, что, еще раз преодолев опасности, ждавшие нас в Финском заливе, мы второго числа этого месяца бросили якорь здесь, в Данциге. Кстати, Данцигу некоторое время тому назад тоже довелось испытать силу русского оружия:
Caesaris Augusti non responsura lacertis.[263]
Этот город пошел на огромные затраты, дабы увеличить свой обычный гарнизон с тысячи двести человек до трех тысяч; ему причинили крайне тяжелый ущерб пять тысяч бомб, брошенных русскими, и ему в конце концов пришлось внести несколько сотен тысяч рублей в казну императрицы, оружию которой он осмелился противостоять.[264] Депутатов города, которые были по этому случаю посланы в Петербург, императрица всячески обласкала, но не скостила ни копейки с наложенной контрибуции. На собственном горьком опыте Данциг постиг, как когда-то Марсель во времена Цезаря и Помпея,[265] что не следует вмешиваться в распри сильных мира сего. Придется ему впредь довольствоваться тем, что его консулы вместе с другими должностными лицами, составляющими городской Совет, — а также восемьдесят тысяч фунтов стерлингов дохода, гарнизон, укрепления и триста бронзовых пушек в городском арсенале — будут оберегать его от набегов, подобных тем, какие во времена конфедераций[266] совершали поляки. К тому же теперешнее устройство королевства не дает Данцигу оснований опасаться за свои привилегии, за свое членство в Ганзейском союзе и за свои свободы. Из восемнадцати тысяч рекрутов, которых должны были вместе поставить Литва и Польша, в наличии едва восемь тысяч. И это еще не самое страшное из зол, терзающих королевство. Пресловутое всеобщее вето,[267] право на которое имеет любой делегат, — это вето на благосостояние страны. Пять или шесть раз на протяжении столетия это королевство опустошалось войной из-за того, что королевская власть в нем является выборной. Смертельный удар могут нанести населению и торговле этой страны те фанатично настроенные поляки, которые ратуют за нетерпимость; а между тем евреи наводняют страну и высасывают из нее соки. Что же сказать о рабстве крестьян и о всевластии старост и прочих лиц, которые вершат дела, находящиеся в компетенции монарха? Жаль, добавляют истинные патриоты, что свобода Польши должна зависеть только от доброго расположения соседей, в то время как можно было бы должным образом защитить ее, устранив беспорядок, порожденный государственным устройством. И тогда опять расцвело бы и обрело былое влияние государство весьма населенное, производящее много зерна, омываемое большой рекой, впадающей в море, государство, которому не хватает только хорошего правительства и промышленности, им поддержанной, государство, которое уже пользовалось в мире огромным уважением. Но, что бы в будущем ни произошло (а если говорить начистоту, то ничего и не произойдет, ибо слишком многие заинтересованы в сохранении теперешнего беспорядка), можно сказать, что, хотя Данциг и зависит от польской короны, все королевство тоже в определенном смысле зависит от этого города, владеющего устьем Вислы. Именно сюда польские магнаты по реке свозят свое зерно, и отсюда происходят все их доходы. Они продают зерно данцигским купцам, поскольку полякам разрешается продавать его напрямую за границу только пять дней, во время ярмарки. Купцы ссыпают зерно в огромные амбары, которыми застроена значительная часть города, и затем перепродают шведам, получая взамен железо и китайский фарфор, особенно же — голландцам, считающим Данциг чем-то вроде торгового склада. Полагают, что зерна вывозится на сумму до миллиона фунтов стерлингов в год. Сейчас, однако, вывоз меньше, чем в прошлом, когда польское зерно уходило и в страны Средиземноморья и когда даже Венеция в пору большого недорода получала хлеб через Данциг. Считается, что упадок этой торговли в основном обусловлен преуспеянием, коего в Англии достигло среди прочего и сельское хозяйство, и системой премий земледельцам, вывозящим зерно с острова в годы, когда оно имеется там в изобилии. После зерна самой важной статьей дохода для Данцига являются всевозможные виды водки: Данциг для севера — то же, что для юга Корфу или Дзара.[268] В один только Петербург водок каждый год уходит на шесть тысяч фунтов стерлингов, а при императрице Екатерине I уходило вдвое больше — и для России это были золотые времена, утверждают данцигские торговцы водкой.
Теперь, милорд, когда я о Данциге сказал Вам все, что мне хотелось (а Вы хорошо знаете: путешественники — страшные болтуны), я перехожу к войне, которую сейчас Россия ведет с Турцией.
Первопричиной ее, или, лучше сказать, предлогом было намерение покарать татар, которые долгое время не давали покоя южным границам Российской империи. Самыми значительными из татарских племен являются татары Крыма. Говорят, они могут выставить до восьмидесяти тысяч войска. Кроме Крымского полуострова, на самом континенте имеется еще и Малая Татария, расположенная вдоль южных берегов Азовского и Черного морей. От крымских татар зависят или же находятся с ними в союзе как татары Кубани, удерживающие северное побережье Азовского моря, так и татары Бессарабии,[269] которые вдоль черноморского побережья распространились по обе стороны Днестра, от Буга до самых берегов Дуная. Внутри Крымского полуострова они проживают в поселках и городах и в умеренном этом климате имеют в изобилии и скот, и зерно. Вне пределов Крыма они ведут кочевую жизнь, перемещаясь по землям бесплодным, где возделанных участков немного, да и те разбросаны там и сям. Покровительницей своей и властительницей они признают Порту, которая, имея в Каффе и Балаклаве гарнизоны,[270] господствует над Крымом. Властвуя еще и над Азовом, прикрывающим устье Дона, турки держат в подчинении татар Кубани, а также татар бессарабских — через Бендеры на Днестре и через Очаков, стоящий на западном берегу Днепра там, где эта река, приняв в себя Буг, впадает в море. Все означенные татары живут добычей от набегов, как и прочие татары-магометане, между тем как исповедующие язычество калмыки и монголы вреда никому не причиняют и живут скотоводством, как древние патриархи. Против татар кубанских и крымских, которые находятся ближе всего к России, возведены две большие линии укреплений: одна между Доном и Волгой, а другая простирается на целых сто миль от Днепра к Донцу,[271] который впадает в Дон выше Азова.
Украина, эта цветущая провинция, отделенная от Малой Татарии рекой Самарой, и есть главное поле действия крымских татар. Украина, предводительствуемая своим гетманом и составлявшая конфедерацию с Польским государством, впоследствии перешла под покровительство России, а после предательства Мазепы оказалась низведена до положения одной из провинций.[272] Имея счастливый климат, Украина богата скотом, всяческими злаками, медом и воском, и население ее довольно многочисленно. Жители ее — это казаки, народ греческого вероисповедания и от природы воинственный, постоянно вступающий в стычки с татарами, своими соседями. Татары же, изрядно превосходя украинцев военной мощью и постоянно находясь в боевом строю, то и дело уводят с Украины скот и пленников. При этом десятая часть захваченной добычи отдается хану, остальное делят между собою татарские мурзы, то есть военачальники, и солдаты. В последнее время татары занимались подобным грабежом настолько безнаказанно, что из-за этого сильно испортились отношения между Россией и Турцией. К тем раздорам, которые всегда существуют между империями, имеющими общую границу, добавлялись, с одной стороны, подозрение, что Россия исподтишка оказывает поддержку Кули-хану, этому бичу турок, а с другой — раздражение, явно Россией высказанное по поводу того, что в войне против персов турки не постеснялись проникнуть в зависимые от России провинции и даже вторглись на российскую территорию. Порта тем временем натравливала татар на русских — и вот русские предприняли войну, или, скорее, продолжили ее с особой охотой, потому что видели, как вражеские войска заняты делами Польши, успехи которой, кстати говоря, зависели от успехов русского оружия и крайне раздражали турок.
Множество всякой добычи и невольников вывезли татары с Украины в результате нескольких набегов; невольники были публично проданы в Константинополе как захваченные в плен у неприятеля. После неоднократных жалоб и бесплодной писанины Россия прибегла к тому последнему доводу, какой Бог предоставил в распоряжение властителей. Чтобы покарать разбойников, она улучила момент, когда уже затухали смуты в Польше, которой Россия дала короля,[273] а активность турецких войск в Азии была связана Кули-ханом.
В тридцать пятом году на Украину была стянута армия, и генералу Леонтьеву,[274] у которого в подчинении оказалось двадцать тысяч регулярного войска и восемь тысяч казаков, был дан приказ проникнуть в Крым и все там предать огню. Но, выступив чересчур поздно, он дошел только до Каммервизатона,[275] что на Днепре, разгромив по дороге несколько встреченных им в степях татарских орд, или рот.
В следующем, тридцать шестом году положение сделалось намного серьезнее. После того как польские дела полностью уладились и был заключен мир между Францией и императором,[276] которому Россия выслала подкрепления, война в этих краях закипела по-настоящему. Зимою того же года Миних собрал на Дону целую армию, которая без промедления атаковала Азов. После этого русские спустились от Воронежа вниз все по тому же Дону на многочисленных галерах и разных прочих судах, команды для которых были набраны на Балтике и которыми предводительствовал контр-адмирал Бредаль.[277] Суда, снабженные крупнокалиберной артиллерией для поддержки и обеспечения осады, овладели устьем реки. Миних передал командование своей армией Ласси, который как раз вернулся с войны в Германии, а сам, чтобы завершить кампанию прошлого года в Крыму, возглавил другую армию, которая собиралась на Украине, где сосредоточивались основные силы для ведения нынешней войны.
Там пришлось срубить огромное количество деревьев, чтобы изготовить повозки, найти муку, людей, лошадей, волов — нужно было на целых шесть месяцев запастись провиантом для похода через области, которые могут дать лишь фураж для кавалерии. Необходимо было также сделать множество бочек, чтобы везти воду по местностям, где на протяжении многих дневных переходов ее почти не встретишь.
Запасшись всем необходимым, Миних покинул пределы Украины. Войско передвигалось то одной, то несколькими колоннами, везя в обозе снаряжение и провиант. Вокруг виднелись только трава и небо, да еще татары, которые множеством мелких отрядов атаковали армию то там, то здесь. Отбитые с одной стороны, они вскоре возникали с другой, а иногда появлялись со всех сторон сразу, так их было много. Отгоняли их казаки и драгуны, которые несколькими отрядами двигались по углам каре; при необходимости им оказывала поддержку пехота, часть которой была вооружена пиками и несла с собой «фризских лошадей»,[278] — их можно было быстро поставить на землю и образовать укрепленную линию. Но обычно татар удавалось рассеять несколькими орудийными залпами — пушек в колонне вполне хватало. Порой случалось, что неприятель, если ветер дул русским в лицо, поджигал траву, которая в степи бывает очень высокой. Укрыться от огня можно было только выкапывая рвы и насыпая валы, преграждавшие дорогу огню, победно распространявшемуся по степи.
По пути продвижения этой армии возводились небольшие укрепления, дававшие возможность свободно поддерживать сообщение с Украиной. В местечке, называемом Самарой, Миних тоже оставил небольшой укрепленный лагерь с гарнизоном в тысячу человек и несколькими пушками: лагерь этот стал головным в цепи укреплений. Совершенно таким же образом в Америке происходит продвижение отрядов из европейских колоний в глубь областей, населенных дикарями, и точно так же поступал Юлий Агрикола,[279] когда двинулся на завоевание Шотландии, страны тогда отнюдь не гостеприимной. Каждый свой переход он отмечал строительством укреплений, чтобы обеспечить свои тылы и не потерять связи с провинциями, уже перешедшими под власть римлян. Вот только цепь русских фортов получилась гораздо длиннее — из-за нехватки воды не всегда избирался самый короткий путь: иногда приходилось отклоняться в сторону на два-три дневных перехода.
Вот с какими предосторожностями, с каким трудом пришлось идти на Крым армии Миниха, насчитывавшей шестьдесят или восемьдесят тысяч регулярного войска[280] и чуть ли не большее число повозок, двигавшихся в ее составе; в это самое время другое, не столь многочисленное войско под командой Ласси мало-помалу сжимало в кольце осады Азов, которым благополучно и овладело в июле месяце.[281] И эта крепость, господствующая не только над всей Кубанью, но и над Доном и Меотидскими лиманами, уже завоеванная в прошлом веке царем Петром, но затем возвращенная им по условиям Прутского мирного договора,[282] три года тому назад снова увидела на своих бастионах русских двуглавых орлов. Силу неприятельского оружия ощутили на себе и татары Кубани, наголову разбитые Дондуком-Омбо, известным предводителем калмыков, которые живут близ Астрахани под сенью России.[283]
Миних после многих стычек в степях добрался до знаменитых укрепленных линий Перекопа и приготовился их атаковать. Линии эти, состоящие из нескольких башен и прикрывающие вход в Крым, были в прежние времена крепким орешком для русских армий. Тут и окопался хан со всеми своими людьми, среди которых выделялись, наподобие поддерживающих стену контрфорсов, несколько рот турецких сипахиев[284] и янычар. Миних, притворившись, будто атакует линии укреплений с одной стороны, атаковал их с другой и успешно преодолел. Прежде чем пойти в глубь края, он сформировал под началом Леонтьева крупный отряд возле Очакова, чтобы ему неожиданно не ударили в спину татары Бессарабии и турки, которые начинали уже шевелиться на этом направлении. Леонтьев взял Кинбурн,[285] маленькую крепость на Днепре, напротив Очакова. А в это время великий везир,[286] ставший лагерем на Дунае, укреплял арсеналы и гарнизоны Бендер и Очакова и наблюдал за передвижениями австрийцев, которые, заключив мир с Францией, под предлогом удобного расквартирования своих солдат стягивали в Венгрию войско; иначе говоря, присматривал за теми границами своей империи, за которыми начинается христианский мир.
Войдя в Крым, Миних взял Козлов,[287] городок у моря, богатый, с процветающей торговлей, а также находящийся примерно в центре полуострова Бахчисарай,[288] резиденцию хана, где предал огню дворцы этого властителя; то же и в Султан-сарае, вотчине султан-калги, предполагаемого наследника хана.[289] Но когда Миних развил быстрое наступление, и казалось, что он вот-вот все сметет на своем пути, он вдруг остановился. Вступив на территорию в окрестностях Каффы, города, к которому были обращены его помыслы, и обнаружив, что местность разграблена и разорена самими же татарами, Миних понял, что перед ним стоит трудная задача. Больше всего он опасался, что крымские татары, пользуясь им одним известными бродами через лиманы, соединятся с татарами Бессарабии и хлынут на Украину. Он даже прознал о подобном их замысле. Татары надеялись оказаться проворнее русских или же по крайней мере воспользоваться тем, что силы их на исходе, и, награбив добычи на Украине, хотя бы отчасти возместить убытки, понесенные в Крыму. В итоге Миних повернул к перекопским укреплениям, которые во многих местах разрушил и сровнял с землей. Соединившись после этого с Леонтьевым, который успел уже разрушить Кинбурн, находившийся в сфере влияния турок, и к тому же расположенный слишком далеко, чтобы его удерживать, он к концу лета снова привел на Украину свою армию — победоносную, спору нет, но из-за постоянных лишений уменьшившуюся наполовину.
На зимних квартирах ей так и не удалось восстановить силы: татары именно зиму выбирают для своих вылазок — реки и лиманы замерзают, и можно передвигаться везде, где угодно. Меры, принятые Минихом, их вовсе не остановили. Поэтому какой-то части армии пришлось и в зимнюю пору сохранять боевую готовность и защищать от крымских татар свои позиции, вдоль которых — как то было во времена Цезаря на укрепленных линиях Дураццо[290] — с помощью дымовых сигналов почти мгновенно распространялись известия о появлении врага; другая же часть армии была готова отразить бессарабских татар: солдаты постоянно ломали лед на Днепре. Но несмотря на самую усердную караульную службу, татары просачивались то в том, то в другом месте и награбили в России немалую добычу. В стрельбе из лука, во владении копьем и саблей им нет равных. Каждый из них ведет с собой двух или даже трех запасных коней. Седлая то одного, то другого, они покрывают за день до двадцати пяти миль.[291] Если лошадь загнана, ее забивают и съедают или пускают пастись в степь, а потом, когда она отдохнет и восстановит силы, забирают обратно. С собою они везут только то, что строго необходимо, — а людям, привыкшим питаться кониной и молоком кобылиц, нужно очень мало. К холоду они приучены до такой степени, что в самые лютые ночи, чтобы не выдать неприятелю своего присутствия, не разводят огня. Плащ, растянутый на нескольких воткнутых в землю палках, служит им палаткой, а вместо подушки они подкладывают под голову седло. Зимою их лошади щиплют траву, которую находят под снегом, а самим этим снегом утоляют жажду. Основное свое войско татары держат у неприятельской границы; от главных сил обычно отделяется несколько отрядов, которые к определенному дню должны опять к ним присоединиться, и возвращаются эти отряды, как правило, с богатой добычей; в этом году тоже так было.
Едва началась война, ознаменовавшаяся перечисленными событиями, как стали предприниматься и попытки заключить мир. Главных посредников было два — персы и австрийцы. Кули-хан пообещал не заключать мира с Турцией, не согласовав его с Россией. Однако он это обещание либо намеревался нарушить, либо выполнял без особого пыла. И поскольку перед едва взошедшим на престол Кули-ханом стояла задача справиться с мятежниками Кандагара, поддерживаемыми Моголом,[292] против которого он думал выступить, то правитель Персии не очень-то и огорчался тем, что турки воюют с русскими в Европе, в то время как он сам забирает под свою власть богатейшую часть Азии. Что же касается австрийцев, то они, желая возместить потери, понесенные в недавней войне с Францией, собирались напасть на турок, уже изнуренных войной с персами, а теперь воюющих с русскими, союзниками австрийцев, — и, для отвода глаз предлагая в Константинополе мир, деятельно готовили войну в Венгрии.
В правительстве Петербурга мнения насчет мира и войны разделились.
Граф Остерман, старый министр со сложившейся репутацией, выступил сторонником мира, так необходимого империи: он не слишком-то доверял союзам и лигам и полагал, что татар следует наказать, но при этом полностью не порывать с турками. Он утверждал, что для укрепления границ империи и поддержания ее чести достаточно этой единственной кампании и не следует подвергать страну опасности, раздувая войну большего размаха и значения; что татары в гораздо большей степени обозлены, нежели укрощены; что турки, развязавшиеся уже с войной в Персии, вполне могут бросить все свои силы в Европу; что в Черном море наращивается армада, которая с прошлого уже года, войдя туда, имела целью по мере возможности воспрепятствовать осаде Азова; что гарнизоны Крыма укрепляются, а войско на берегах Дуная все растет; что не следует забывать изречение мудреца, которое гласит: «Войну нужно начинать в том случае, если противник этого хочет, но не в том случае, если противник хочет с войною покончить»; что исход такой войны неясен, ведь в случае ее продолжения подвергнутся разорению лучшие провинции империи, а завоеванные турецкие земли будет почти невозможно удержать, поскольку между Турцией и Россией природа поместила надежные рубежи в виде бескрайних степей.
Напротив, граф Миних, вызванный из армии для консультаций, желал только одного — чтобы его имя звучало как можно громче; война придавала ему вес и значение, поэтому-то он всячески высказывался за нее. Он утверждал, что тот, кто дожидается стечения благоприятных обстоятельств, никогда не отважится ни на какую военную операцию; ни к чему ждать у моря погоды — напротив, нынче как раз и предоставляется благоприятный случай. Турецкая империя сейчас в упадке из-за вероломства паши Вавилонского[293] и из-за смут в Египте.[294] Казна ее почти пуста, и страна не сможет воевать без введения огромных поборов, которые ее истощат, а также и настроят население против правительства. Цвет турецкой регулярной армии уже истреблен персами; азиаты же от природы изнежены и с трудом поддаются солдатской муштре. Как бы ни были многочисленны турецкие войска, силы их все равно будут отвлечены немцами, которые уже готовятся к встрече с ними. А ежели немцы надеются на благоприятный исход, то почему бы не надеяться на него и России? Не следует слушать тех, кто необдуманно считает, будто с татарами можно замириться, если силой оружия не заставить турок, от которых татары зависят, заключить мир, почетный для империи. Государям надлежит не спускать оскорблений, дабы никому не пришло в голову, что их можно оскорблять и впредь. При этом следует думать не о том, как ответить на мелкие обиды, нанесенные татарами, а о том, как стереть тяжкий и незабываемый позор Прутского мирного трактата, избавиться от этого кадиумского ярма, навязанного русским.[295] В тот раз империю спасла женщина, и теперь другой женщине, наследнице как державы, так и доблестей царя Петра,[296] в самый раз отомстить за тот давний позор. На гребне успехов минувшего лета она легко могла бы, дав Польше короля и продемонстрировав свои войска на Рейне, воплотить великий план этого русского гения и овладеть наконец Крымом, основной житницей Константинополя. Потом завести флот на Эвксинском море, а если фортуна не отвернется, то — кто знает, не появится ли возможность выставить турок и из Европы, и из столицы империи греков? Греки-то ведь смотрят на русскую царицу как на истинного своего вождя, обращаются к ней душою, призывают ее и лишь одного просят — позволения сражаться под ее знаменами.
Царице пришелся по душе смелый совет Миниха, которому придавали вес успехи в Крыму и Данциге; [297] было решено пойти на дальнейшее сближение с австрийцами и продолжать войну с еще большим рвением.
Однако же и мирные переговоры не прерывались, и пока обсуждали, где именно приличествует созвать конгресс, который потом без всяких результатов состоялся в польском городе Немиров,[298] австрийцы объявились в Боснии, Сербии, Валахии и Молдавии — и туркам была объявлена война. Австрийцы после заключения мира между персами и турками почуяли опасность для Священной Римской империи и, намекая уж не знаю на какие пункты, касающиеся паломничества в Мекку и религии вообще, стали кричать о том, что христианский мир погибнет, если примирятся между собою последователи Омара и Али,[299] ибо тогда магометанство станет единым. Этому же надлежит противиться немедля и всеми силами.
Граф Миних в новом году задумал предпринять военную кампанию серьезнее прошлогодней; такой кампанией явилась осада Очакова,[300] в котором засело двадцать с чем-то тысяч турок, снабженных всем необходимым для обороны. Дабы атаковать крепость со стороны моря и что-то противопоставить галерам (которые турки здесь обыкновенно держат для того, чтобы препятствовать казакам спускаться вниз по реке на маленьких судах и опустошать черноморские берега), на Днепре, берущем начало в России и омывающем земли Украины, был построен невеликий по числу флот. Но поскольку корабли и баркасы строились выше порогов, где вода на большом протяжении стремится к устью реки через огромные камни, пришлось делать эти суда плоскодонными, и в море они большой пользы не принесли.
Куда более внушительным оказался флот, который в этом году снарядили на Дону. Он должен был противостоять турецкому флоту на Черном море и поддерживать действия Ласси, который собирался войти в Крым, чтобы отвлечь татар и содействовать Миниху, штурмовавшему Очаков. В разгар весны Миних двинулся маршем с Украины во главе войска в шестьдесят или семьдесят тысяч человек, за которым тащился огромный обоз провианта и пушек, да две тысячи верблюдов в придачу, навьюченных снаряжением и палатками. Разделившись на три отряда, эта армия прошла по трем мостам через Днепр. Один из мостов находился у Переволочны;[301] именно здесь через Днепр переправился Карл XII, когда после Полтавской битвы искал укрытия в Бендерах. Мост этот был более чем в пятьсот туазов[302] длиной и покоился на ста двадцати восьми лодках. Когда после перехода через Днепр армия соединилась, Миних, насколько то было возможно, ускорил марш, чтобы воспрепятствовать подходу подкрепления, которое как по морю, так и по суше направлял в Очаков везир, ставший лагерем на Дунае. Беспрепятственно перейдя также и Буг, Миних в конце июня вышел к крепости.
Штурм обширной укрепленной линии перед Очаковом, защищаемой большим количеством турок, зримо показал, что может сделать солдатская выучка, а взятие самой крепости — чего стоит фортуна. Русские атаковали укрепления трижды: дважды понесли большие потери, а на третий обратили неприятеля в бегство. Крепость же они атаковали с самой неприступной стороны, не проведя должной рекогносцировки, не имея плана крепости, не располагая ни фашинами, ни габионами,[303] ни другими осадными приспособлениями; все было погружено на корабли, а те прибыли только через две недели после сдачи крепости. Причиной же сдачи явилась русская бомба, которая, к счастью для Миниха, влетела прямо в турецкий пороховой погреб; пользуясь беспорядком, возникшим в горящем городе, русские пошли на отчаянный приступ и ворвались в крепость. В плен был взят весь гарнизон во главе с турецким генералом, им командовавшим; утверждают, что все плоды европейской военной науки, преподанной туркам Бонневалем,[304] пошли прахом вместе с гибелью нескольких рот пушкарей, обученных в его школе. При атаке на крепость были ранены Левендаль и Кейт, которые скорее личным примером, нежели голосом воодушевляли русских. Рана Кейта оказалась тяжелой, и в этой войне он больше сражаться не смог. Но первый поправился быстро и продолжил войну — к вящей своей славе.
Некоторое время Миних стоял под Очаковом, защищая его от турецкой армии; та наступала, накапливая под Бендерами[305] все более значительные силы, с которыми собиралась предпринять осаду: уходя на Украину из-за нехватки продовольствия, Миних предвидел, что неприятель тут же обложит крепость. Действительно, едва он показал спину, как там возник турецкий лагерь. Но генерал Штольффен[306] сумел так хорошо организовать оборону крепости, что туркам пришлось осаду снять. Этому немало способствовала и флотилия, оставленная Минихом в устье реки. Во время осуществленных русскими вылазок выявилось очевидное преимущество их пик над турецкими саблями — подобным же образом «фризские лошадки» русских одолевали татарскую кавалерию.
Пока Миних двигался к Очакову, Ласси в том же тридцать седьмом году готовился войти в Крым. Говорят, будто кое-кому в его армии — в том числе и людям значительным — подобное предприятие было не очень-то по душе, и в лагере поднялся ропот, как некогда в лагере Цезаря, задумавшего двинуться против армии Ариовиста. [307] Как и Цезарь, Ласси разрешил всем недовольным уехать — он выписал им пропуска и дал сопровождение до Украины. Тремя днями позже эти люди поняли, что ошиблись, и попросились обратно. Ласси пошел к Азову вдоль края одного из Меотидских лиманов через Малую Татарию, провиантом его снабжала морская флотилия, крейсировавшая вдоль берега под командой Бредаля. По пути к Азову Ласси поддерживал сообщение с тылами через систему укрепленных редутов; на реке Молошинаводи[308] он основал форт, в котором оставил всех имевшихся в войске больных. Хан со своими людьми ждал его за перекопскими линиями, которые татары уже успели восстановить, но ожидание было напрасным. С побережья Татарии в нескольких переходах от перешейка в море выдается нечто вроде мыса, название его — Геничек.[309] Напротив в море тянется длиннейшая коса, начинающаяся от северного берега Керченского полуострова и идущая через весь Арабатский залив. В этом месте есть только одна узкая протока; через нее Меотидские лиманы сообщаются с Гнилым морем,[310] или лагуной, которая идет вдоль перешейка. И вот, чтобы обмануть хана, который поджидал его на Перекопе, Ласси остановился у Геничека. Он навел мост через протоку, отделяющую мыс от перешейка, и благополучно перешел по нему со всем войском. Будучи в двух днях марша от Арабата,[311] он вдруг узнал, что появился крупный отряд татар, защищающий доступ на перешеек. Что можно было предпринять на этом узком клочке суши, разделяющем два моря, на маленькой полоске земли, где небольшому отряду пришлось бы сдерживать целую армию, ибо тут нельзя было развернуть полки и атаковать врага с надеждою его одолеть? Ласси велел промерить лагуну. Обнаружив, что глубина там маленькая и лошадям придется проплыть совсем немного, он приказал из бочек, деревянных частей «фризских лошадок» и прочего, что имелось в войске, соорудить наплавной мост между перешейком и полуостровом. Одновременно между лагуной и морем была прокопана траншея для защиты арьергарда и обоза. Таким вот образом, не имея врага перед собою и обезопасив тыл, он смог в несколько приемов благополучно переправить всю армию. Лошадей, то шлепавших по мелководью, то двигавшихся вплавь, тащили в поводу — мост их выдержать не мог. Татары, узнав, что Ласси уже вступил на землю Крыма, отошли от Арабата и Перекопа, а он, выбрав пути, которыми годом раньше не проходил Миних, захватил и сжег Карайбассар,[312] один из самых богатых городов Татарского ханства, и нанес большой урон всему краю, непрестанно вступая в схватки с татарами, которые, вперемешку с турками, нападали на него то там, то здесь — и тут же исчезали. В конце концов, сделав вид, будто идет на Арабат, Ласси повернул влево и ушёл из Крыма с изрядным количеством добычи и пленников, проследовав по другой косе недалеко от Геничека, называемой Чонгаром,[313] после чего расквартировал своих людей на Дону и Донце. Вот и все успехи кампании, проведенной Ласси, разве что можно упомянуть еще о двухдневном морском сражении, состоявшемся в августе месяце между флотом Бредаля и турецким флотом; после сражения русский флот ушел в Азов, а турецкий — в Каффу, откуда и явился.
Не более удачным оказался и третий поход, который, вновь под командованием Ласси, был предпринят русскими войсками в той же провинции в следующем, тридцать восьмом, году. Планировалось овладеть наконец Каффой, получив тем самым порт на Черном море и твердую опору в Крыму. Для подобных целей Каффа подходит как нельзя лучше — это самый богатый торговый город во всем ханстве, нечто вроде нашей Мессины для Греции.[314] Купцы там невероятно деятельны: кроме торговли зерном, коровьим маслом и солью, в тех краях еще приготовляют и продают икру, которая оттуда расходится по всей Европе и попадает даже в Индию. Икру в огромных количествах дают осетры, кормящиеся и жиреющие на почти пресном мелководье Меотидских лиманов. На каффском рейде хорошее дно, и там стоит турецкий черноморский флот. Когда-то этот город был форпостом христианства в противостоянии гуннам,[315] которые, выйдя из недр Татарии, хлынули на рубежи Греческой империи. Гунны овладели этим городом, а затем его захватили генуэзцы, корабли которых после упадка Константинополя стали хозяйничать на Черном море. Город принадлежал генуэзцам более двух веков, и там еще остались свидетельства их господства. Когда же турки укоренились в Европе, то поглотили все окрестные земли и стали держать в Каффе сильный гарнизон. Поход на Каффу Ласси не удался из-за плачевного состояния, в какое приведен был край, по которому двигалось войско, а главным образом оттого, что флот Бредаля сильным штормом разбросало во все стороны. Флот же этот должен был доставлять армии провиант и оказывать поддержку при осаде. Вся Крымская кампания в тот год свелась к следующему: были сровнены с землей Перекопская крепость и часть окружающих укреплений; русские войска вступали с татарами в обычные стычки; в Азове был оставлен изрядный гарнизон под начальством Дондука-Омбо, наводившего ужас на обитателей Кубани; сама же армия отбыла на Украину, на зимние квартиры. Самое замечательное в этой кампании было то, как русские войска вступили на полуостров. Армия вошла туда не через Арабатскую косу и не через Чонгарскую, как предполагал вначале Ласси: татары заранее заняли эти проходы, да и укрепленные линии на перешейке хорошо ими охранялись. Ласси не знал, что предпринять, и тут какой-то татарин ему рассказал, что недалеко от этого места, ближе к Перекопу, от континента к полуострову идет отмель, и когда ветер дует с запада, он отгоняет воду в открытое море, вплоть до того, что иногда дно на какое-то время совсем обнажается. Тогда Ласси доверился фортуне, что было в этом случае равносильно проявлению доблести; сразу же, как поднялся западный ветер, он построил всю армию в одну шеренгу, дал команду «вперед шагом марш», и солдаты, даже не замочив ног, благополучно перебрались в Крым.
Миних, взяв в тридцать седьмом году Очаков, по возвращении на Украину отдал подобающие распоряжения, дабы обеспечить провинции должную оборону, переформировать войско и собрать провиант для кампании будущего года. Против общего врага намеревались совместно выступить и русские, и австрийцы, чтобы зажать его, если получится, между двумя армиями. Вена, которая в начале лета тридцать седьмого года повсюду теснила турок, а к концу кампании умерила свой пыл и вела лишь оборонительную войну, предполагала в этом же году осадить Видин,[316] болгарскую пограничную крепость на Дунае. Петербург при этом должен был помочь осаде, послав в Трансильванию[317] порядочный корпус, чтобы оттянуть на себя часть турецких сил, которых со стороны австрийцев скопилось великое множество. А чтобы еще больше отвлечь неприятеля, в то время как Ласси углубился в Крым, Миних должен был предпринять осаду Хотина,[318] приднестровской крепости, форпоста турок на границе с Польшей.
Русские не пошли в Трансильванию, поскольку армии как Ласси, так и Миниха нуждались в пополнении, зато в Петербурге было решено осадить Бендеры. Сочли, что австрийцев такой отвлекающий маневр удовлетворит; русские же заодно смогут обуздать татар Бессарабии, не совсем еще покоренных, и при этом не придется удаляться от недавно завоеванных земель, особенно от Днепра, реки знакомой, по течению которой долгое время двигалось российское войско.
Итак, Миних выступил в направлении Бендер. Перейдя Днепр, он продвигался с большой осмотрительностью, останавливаясь лагерем только на берегах рек, заботясь о воде и корме для лошадей — в этих краях того и другого не везде хватает. Русское войско в степях напоминало огромный корабль в море, который везет с собою все свои запасы, все, в чем он нуждается, — и всюду внушает страх. Больным не предоставляли почти никакого лечения, о них заботились даже меньше, чем в море, поскольку в степи нельзя организовать ни лазаретов, ни чего-либо в этом роде, как это обыкновенно делается, когда войны ведутся в Европе. Когда случалось, что войско захватывало у неприятеля, который всегда был рядом, волов или быков, в лагере начиналось такое же ликование, какое охватывает моряков, вдруг получивших свежий провиант. По мере того как армия съедала запасы, какие везла с собой, порожние повозки сжигались, а быки, от которых теперь уже не было другой пользы, шли на мясо. Миних долго следовал вдоль берегов Днестра, надеясь где-нибудь его перейти и направиться к Бендерам, чтобы взять город в осаду. Но турки, удерживавшие противоположный берег и не сводившие с русской армии глаз, так и не дали этого сделать, да к тому же еще редкий день для Миниха обходился без стычек с татарами. Татары, поддержанные турецким корпусом, то и дело появлялись на этом берегу, атаковали русских с флангов и с тыла и явно имели целью лишить их провианта. Не будь введенной Минихом дисциплины, не будь его бдительного ока, русским пришлось бы туго. Среди множества стычек с татарами были весьма серьезные, — одну из них вполне можно было бы назвать сражением. Миниху досаждали то так, то этак, вынуждая быть постоянно начеку, и он днем и ночью был готов и сняться с места, и принять бой. Наконец, изрядно измотанный своими же неизменными победами, отчаявшись перейти Днестр, и принужденный думать о собственном спасении — тем более что в этих местах свирепствовала чума, — он решил уйти на Украину, в казармы. Но прежде разрушил Очаков, за взятие которого русские заплатили двадцатью тысячами жизней, и который в настоящем году, когда турки так усилились, удержать было уже нельзя, в отличие от года прошлого. Поэтому Миних решил не защищать то, что все равно будет потеряно.
Несчастливые результаты этой кампании — как для русских, так и для австрийцев — вызвали большое сожаление при дворах союзных государств. В Вене сетовали, что и Миних, и Ласси тянут время, вступают с татарами в мелкие стычки, между тем как австрийцам приходится иметь дело с самим везиром и с цветом турецкой армии. Русские же, напротив, говорили, что они ведут куда более серьезную войну, чем принято думать; что она уже обошлась России в сто тысяч солдатских жизней; что в неудачах повинны австрийцы, поскольку они в тридцать седьмом году рассредоточили свое войско, оставили Дунай, увели имевшийся там у них флот и не пошли на Видин, которое тогда легко можно было взять, а от взятия его в значительной степени зависел итог всей войны; что в тридцать восьмом году пришлось оставить Орсову, подступ к Белграду,[319] из-за малочисленности обороняющих его войск, из-за бесконечной смены военачальников и планов и из-за других подобных неурядиц, причиною которых были одни лишь австрийцы.
Среди подобных раздоров заключившие союз монархи продолжили войну и в текущем, тридцать девятом, году; тогда же обе стороны согласились на посредничество Франции, выступавшей за мир. Ласси не ушел с Украины; Дондук-Омбо оставался на Кубани и вместе со своими калмыками настигал татар в самых потаенных их убежищах, безжалостно истребляя всех мужчин, попадавших к нему в руки, а детей и женщин отправляя в Россию; территорию же между Россией и Татарией он превратил в настоящую пустыню. Все это укладывается в обычаи обитателей Востока, которые, опустошив какой-либо край и переселив в другие места его жителей, считают, что этим неприкосновенность границы обеспечивается куда вернее, нежели строительством самых прочных крепостей.
Ласси в этом году удерживало на Украине некое рвение, проявляемое шведами. Шведы плели интриги совместно с Портой, которая признавала в них своих друзей; они вели в Стокгольме секретные переговоры с министром французской короны, в своих гаванях ожидали прихода французской эскадры из Бреста и в Карльскруне не старались увеличить свои морские силы; они свезли в Финляндию огромное количество провианта и под предлогом обновления гарнизонов каждый день отправляли туда новых солдат. Так что Ласси стоял на Украине, готовый при первых движениях шведов прибыть к их границе, на которой было уже сосредоточено все нужное для того, чтобы сдержать неприятеля.
С Веной была достигнута договоренность, что Миних в нынешнем году пойдет через Польшу прямиком на Хотин; при этом русские испытывали бы куда меньшую нужду в провианте и лучше взаимодействовали бы с австрийцами, находившимися в Венгрии. В первых числах мая Миних отправил армейский корпус с несколькими отрядами казаков вдоль берега Днепра, сделав вид, будто путь их лежит на Бендеры, как было годом раньше. Потом он вдруг форсировал эту реку и вошел в Волынь.[320] Уже вступив на территорию Польши, он попросил разрешения пройти через нее. В качестве причины выдвигалась военная необходимость, это всесильное божество: было обещано за все заплатить и соблюдать самую строгую дисциплину. Поляки приумолкли, увидев рядом русские штыки, — те самые штыки, по поводу которых, когда они были далеко, поднималось столько крика: они, мол, представляют угрозу для нейтралитета государства. Турки, ожидавшие русских на берегах Днестра, узнав, что те вошли в Волынь, сами переправились через Днестр и тоже вошли в Польшу с другой стороны, через Подолию.[321] Они оправдывались тем, что следуют примеру противника и что искать с ним встречи подобает там, куда он направится. За малое время татары наводнили и опустошили всю эту провинцию с ее прекрасными реками, цветущими лугами, поставлявшую столько голов скота в половину европейских стран. Крестьяне разбегались, оставляя имущество на разграбление солдатам; вот лишний пример того, насколько немощен нейтралитет, когда он не подкреплен силою оружия.
Пока турки в Польше противостояли корпусу Миниха, великий везир[322] в Венгрии обратил свои взоры на Белград. Осада этой важнейшей крепости облегчалась для него прошлогодним завоеванием Орсовы и плачевным положением австрийцев, которое он рассчитывал еще усугубить, незамедлительно дав сражение. Намерения его осуществились. Валлис, генерал,[323] который в этом году командует австрийскими войсками, позволил неприятелю стать лагерем у Кростки,[324] недалеко от Белграда, и именно здесь неосторожно вознамерился его атаковать. Он полагал найти там всего один корпус в десять тысяч человек, а нашел целую армию, хорошо окопавшуюся и поддержанную артиллерийским редутом, который простреливал все поле фланговым огнем. Поскольку же австрийский генерал не ожидал ничего подобного, то и двинул в дело не все свои силы. Войскам пришлось следовать между горами, длиннейшим ущельем, по которому можно двигаться лишь вереницей, и по мере того как люди Валлиса выходили из ущелья и вступали в битву, они попадали под огонь турок, уже развернувшихся в боевой строй, и отряд за отрядом терпели поражение. Авангард австрийских частей состоял в основном из кавалерии, которая на такой местности сражаться не могла. Эти и другие подобные неудачи двадцать второго числа прошлого месяца привели к разгрому австрийцев, после чего им, естественно, приходится ожидать появления турецкого лагеря прямо под Белградом.
Вот, милорд, последние новости, нам здесь переданные в доме жены наместника Мазовии,[325] дамы высоких достоинств, каковые вполне соответствуют славе ее мужа.
Ему же.
Гамбург, 30 августа 1739 г.
Турки, одержав победу при Кростке, тут же осадили Белград. Поскольку австрийское войско, весьма ослабленное, отступило под защиту крепости, великий везир смог перевести из-за Дуная целый корпус и установить контроль над обоими берегами этой реки — тем более что после уничтожения турками части австрийского флота на Дунае австрийцам пришлось взорвать и остальные корабли, иначе те попали бы в руки неприятеля. Перешедший реку турецкий корпус был столь многочислен, что опасались, как бы он не ударил на Тимишоару.[326] По этой причине Валлис, оставив в Белграде крупный гарнизон, решил форсировать Дунай и поспешить на защиту Баната.[327] Таким образом великому везиру выпал счастливый случай: ему удалось войти в те самые укрепления между Савой[328] и Дунаем, к тому времени покинутые Валлисом, откуда двадцатью двумя годами раньше двинулся на другого везира[329] принц Евгений, совершенно уверенный в победе.[330] Кое-какого преимущества над турками Валлис добился в Панчеве,[331] но все же он не смог помешать осаде Белграда; несколькими днями позже ему пришлось перейти реку в обратном направлении, чтобы поспешить на помощь этой крепости. Став полными хозяевами Дуная, турки обложили ее почти со всех сторон; в распоряжении австрийцев оставался лишь клочок земли, расположенный между Савой и Дунаем на западе, где находится Семлин;[332] там Валлис стал лагерем, чтобы не быть отрезанным от Белграда.
Таково было положение дел, когда особенно участились попытки примирения, предпринимаемые французским послом, который давно уже находился в турецком лагере. С австрийской стороны на переговоры был послан граф Нейперг, человек очень дельный: он в последних числах августа и заключил самый таинственный мирный договор, о каком только приходилось слышать, — венский двор торжественно от него отрекается, но благоговейно соблюдает.[333] Кроме прочих выгод, извлекаемых из него Портой, к ней переходит важнейший форпост империи, который столь дорого обошелся христианскому миру, — Белградская крепость. И это тогда, когда имеется армия, способная прийти крепости на помощь; когда комендант протестует, утверждая, что ее еще можно защищать и удерживать месяца два; когда русские, союзники австрийцев, в мирном договоре ни словом не упомянутые, на подступах к Венгрии одерживали над турками победу, плоды которой были бы грандиозны и вскоре могли оказаться еще грандиознее.
Граф Миних, находясь во главе войска в семьдесят пять тысяч человек, прошел Польшу и направился к Хотину. Он послал генерала Румянцева[334] с крупным корпусом в направлении Каменца,[335] города у польской границы, проходящей по Забруху,[336] который невдалеке от этого места впадает в Днестр, и тем самым заставил турок предполагать, что русские хотят в этом месте перейти реку. Сам же он, возглавив отряд из наиболее опытных воинов, за два дня прошел почти шестьдесят миль, пересек Днестр выше Каменца и обманул турок, которые ожидали его на берегах Забруха за линией мощных укреплений, хорошо оснащенных артиллерией. Турецкое войско насчитывало сорок тысяч человек, а татар, их союзников, было еще больше. Едва узнав, что Миних перешел реку, они и сами, перейдя Днестр, поспешно двинулись на защиту Хотина, к которому стремились и русские. Поле сражения было выбрано весьма удачно. Обосновавшись на местности, которая возвышалась над большей частью окружающих полей, турки имели за спиною Хотин, а перед собою речку с болотистыми берегами; правый их фланг был защищен холмами и густыми лесами, которые они тоже заняли; левый фланг замыкался большим оврагом, и к этому флангу можно было подобраться, только пройдя по крутым и узким тропам. Кроме того, турки хорошо укрепили поле окопами и артиллерией. На это Миних дал им предостаточно времени — ему пришлось ждать несколько дней, пока его догонит Румянцев: у Румянцева были обоз и крупнокалиберные пушки всей армии, а в пути его задержали разливы рек, снесшие мосты, для него построенные. Миниху к тому же требовалось освоиться в чужой стране, снабдить свою армию провиантом, провести хорошую рекогносцировку места будущего сражения — и так подгадать, чтобы не поддаться торопливости и не начинать боя с малыми силами, но и не упустить благоприятный момент по причине чрезмерной медлительности. Наконец, разведав, что наиболее верная дорога к победе пролегает через левый фланг неприятеля, он утром двадцатого августа предпринял марш, угрожая правому флангу. Казалось, он пустил в дело все свои силы — атаковал высоты, продирался через лес, забрасывал турецкий лагерь бомбами. Турки направили туда подкрепление, удвоив ряды обороняющихся. Когда там закипела схватка, Миних молниеносно перебросил значительную часть своих солдат на левый фланг и с ходу его атаковал. Пока турки поняли, где настоящий центр сражения, пока выстроили надлежащую оборону, русские уже миновали узкие проходы, опрокинув имевшееся там турецкое заграждение, и начали устанавливать свои батареи, которыми тут же были подавлены батареи неприятеля. Пока русские производили все эти перестроения, с тыла их атаковала целая туча татар; одновременно порядочный отряд янычар, налетев с отчаянной отвагой, чуть ли не разрезал пополам их позиции. И все же победа осталась за Минихом, который в турецком лагере захватил много боеприпасов для ружей и пушек. Не теряя времени, Миних двинулся к Хотину, атаковал его, и тридцатого числа Хотин сдался на милость победителя, поскольку турецкая армия, разбитая десятью днями раньше, уже отошла к Бендерам. Оттуда Миних с триумфом проследовал к Пруту: за прошлый позор теперь было отомщено, и честь русского оружия под его командованием восстановлена. Несколькими днями позже он вошел в Яссы, столицу Молдавии, сместил Гику[337] и посадил господарем Кантемира,[338] который воевал в его армии; тому были от имени царицы оказаны почести и он дал присягу на верность от всей этой провинции.
На фоне подобных успехов, когда русских и австрийцев, удерживавших Трансильванию, разделяли лишь несколько часов пути, а некоторые эскадроны казаков добрались уже до Болгарии, Нейперг под Белградом заключил мир.[339] Через некоторое время мир подписал, уже от имени царицы, и русский уполномоченный, которого осмотрительный Остерман послал к турецкой армии тотчас же после рокового сражения под Кросткой. Оба мирных договора были подготовлены и заключены при посредничестве Франции, той самой Франции, которая несколькими годами ранее посеяла раздоры в Европе, приобретя для себя Лотарингию,[340] а для одного из своих принцев — Неаполитанское королевство.[341] По составленным Францией соглашениям австрийцы уступали Порте часть Валахии, часть Сербии и часть опустошенного Белграда; при этом Порта отдавала русской царице Азов, с условием, однако, чтобы крепость была разрушена, и обещала обуздать татар, дабы те не тревожили границ Российской империи.
Так закончилась война, которая поначалу вроде бы сулила конец присутствию Оттоманской империи в Европе. Турки эту войну вели с большим умением, где надо, действовали с подлинным боевым пылом. И фортуна на этот раз подчинилась доблести, хотя обычно и держит ее в узде. У австрийцев эта война отняла значительную часть славы, которой пользовалась их армия, и границу, в которой они более всего нуждались. Русским она доставила бранную славу, но обескровила империю, которая обеднела и деньгами, и солдатами, и моряками, к тому же пострадали самые процветающие провинции, а страна в целом осталась уязвимой для все тех же обид, что и раньше, и еще менее способной подняться к тому величию, каковое являлось для русских конечной целью всей кампании.
Если после описания столь великих событий Вам интересны еще и мои собственные приключения, то могу сказать, милорд, что, оставив Данциг, мы направились к Дрездену. Среди разговоров о торговле, политике и войне я чуть было не запамятовал спросить в Данциге об обсерватории Гевелия, прославленного астронома, к которому великий Галлей некогда предпринял паломничество.[342] Но, не желая когда-нибудь раскаяться в подобном упущении, я отправился навестить эту вышку для наблюдений за небесами, уже лишившуюся самого наблюдателя. Потом пятнадцатого августа мы отбыли. Проехав изрядную часть этой местности, сплошь песчаной, которую ученый, занимающийся историей Земли до всемирного потопа, счел бы дном какого-нибудь древнего моря, мы, прежде чем прибыть во Франкфурт, некоторое время двигались вдоль зеленеющих берегов Одера, по которому, как и по Двине, сплавляется вниз, к Балтике, прекрасный мачтовый лес для строительства кораблей. Во Франкфурте мы переправились через реку и вступили в Лузацию,[343] область лесистую и известную своими скатертями. Пропутешествовав с неделю, мы оказались в Дрездене. Из всего этого Вы, милорд, можете видеть, что в этих краях почта ходит вовсе не так исправно, как во Франции или Италии. Дрезден отстоит не столь уж далеко от путей цивилизации, чтобы требовалось его описывать. Скажу Вам, положа руку на сердце, что город чрезвычайно чистый, а двор так просто блестящий. И я уверен, что просвещенные взоры всевозможных британских миледи с удовольствием обратились бы здесь на драгоценные эмали, на множество прекрасных алмазов, сверкающих в королевской сокровищнице; на красивые фарфоровые вещицы — и местного изготовления, и привезенные из Японии и Китая, которые хранятся в так называемом Голландском дворце;[344] не удивлюсь, если его, как иные китайские здания, когда-нибудь покроют черепицей из фарфора. Я уж и не говорю о вышивках, которые здесь очень искусны, отчего Дрезден имеет такую известность среди милых дам. Иные желали бы, чтобы эти вышивки обходились дешевле, как например марсельские — тогда и сбыт был бы больше. И по той же самой причине сбыта некоторые высказывают пожелание, чтобы фарфор, изготовляемый в Саксонии, [345] стал немного получше по форме и по росписи. При внимательном рассмотрении эти тончайшие миниатюры, эти выведенные золотом узоры, эти фигурки с забавными мордашками, обряженные в разноцветные одежды, оказываются слегка топорными: их силуэты, утверждают знатоки, недостаточно изящны для изделий, которые должны являть собой воплощение грации. Любой французский формовщик из тех, что работают на фабрике в Шантийи,[346] произвел бы в Мейсене[347] фурор. Неплохо было бы им, мне кажется, чаще копировать древний фарфор из Китая и Японии, в очертаниях которого есть некая красота и вместе с тем экзотика — точь-в-точь как в животных и растениях, попадающих к нам оттуда. Но в особенности мне кажется, что, примись немцы подражать антикам, весьма увеличилась бы торговля этими товарами, и без того оживленная. Каких красивых форм, скажем, вазы могли бы появиться на свет! Как прекрасно было бы иметь исполненным в чудесном белом фарфоре какой-нибудь изумительный барельеф, или серию медальонов, изображающих либо императоров, либо философов, или, в миниатюрном виде, наипрекраснейшие из древних статуй — Венеру, Фавна, Антиноя, Лаокоона! Сдается мне, ими украсились бы все кабинеты и гостиные в Англии. Не знаю, известно ли Вам, милорд, что красивый саксонский фарфор явился на свет благодаря неуемному желанию открыть способ изготовления золота? Отец нынешнего короля[348] усердно занимался алхимией; он вызвал из Берлина самого знаменитого по тем временам алхимика по имени Боттгер,[349] и тот, отыскивая секрет золота, наткнулся на секрет изготовления фарфора, каковой поистине стоит любых золотых россыпей. Первый изготовленный в Саксонии фарфор был коричневого цвета; он теперь является большой редкостью. Мне посчастливилось отыскать одну такую вещицу, я приберег ее для музея нашего генерала Черчилля,[350] который стал бы скорее завидовать не «Рыбацким эклогам» Саннадзаро,[351] а фарфору, изготовляемому в Неаполе. [352]
Из Дрездена мы проследовали в Лейпциг, проехав по удивительно живописной местности. Саксония и величиной-то, можно сказать, с ладонь, но это край чрезвычайно ухоженный, с многочисленным населением и промышленностью. Каждая четверть немецкой мили, которая приблизительно соответствует итальянской либо английской миле,[353] на дорогах отмечается верстовым столбом. У меня было впечатление, что я путешествую по некоей игрушечной Римской империи. В Лейпциг мы попали в пору, когда там вовсю готовились к ярмарке.[354] В ней принимают участие вся Германия, пол-Польши и пол-Венгрии, надеющиеся приобрести изделия местные, и иностранные тоже — эти последние приходят из Гамбурга, города, через который Германия сообщается с океаном. Для всей страны это великий источник богатства. Гамбург уже доказал и непрестанно продолжает доказывать свое значение. Курфюрст саксонский, как здесь говорят, оплачивает все расходы польского короля. Хотя и при Карле XII, и вплоть до наших дней из этой области вывозились огромные денежные суммы, в ней до сих пор поддерживаются общественные фонды, а без этого, как утверждают англичане, не может биться пульс государственной жизни. Другой постоянный источник богатства для Саксонии, неисчерпаемый по природе своей, — это серебряные рудники Фрейберга. Они по меньшей мере столь же обильны, как рудники Гарца,[355] которыми владеют курфюрст ганноверский и герцог вольфенбюттельский, и это наиболее богатые рудники, какие только есть сейчас в Европе, после того как стали недоступны испанские и греческие. Уверяют, что каждый год из них извлекают чистого серебра, пригодного для чеканки монет, примерно на сто тысяч фунтов стерлингов.
Тут можно наблюдать весьма странный пример того, с какой силою привычка укореняется в людях и становится второй натурой. Работая на серебряном руднике, человек знает, что из-за вредных испарений проживет не больше сорока лет, а то и меньше, — и при этом ему известно, что в нескольких шагах от рудника, у подножия тех же самых гор люди в добром здравии доживают до шестидесяти и даже семидесяти лет. И несмотря на это, рудокопы, сызмала к этому притерпевшиеся, с легким сердцем трудятся, добывая серебро, точно так же как в Мейсене трудятся мастера, изготавливая фарфор. Нужно, однако же, сказать, что привычка поддерживается политикой. Горнорабочие Фрейберга пользуются широчайшими привилегиями и почестями, совсем как каноники в Кёльне или Майнце.[356]
Отмечают и еще одну любопытную особенность рудников: все грозы, обрушивающиеся на Саксонию, происходят из этих мест, они отсюда как бы выныривают. Горы Фрейберга расположены южнее Дрездена и Лейпцига, но таким образом, что оказываются почти к зюйд-весту по отношению к первому и к зюйд-осту по отношению ко второму, если позволительно и на суше употребить морские термины. Лейпциг лежит в красивой долине, и его окружают сады в голландском стиле. Я нанес тут визит господину Маскову,[357] знатоку гражданского права, этой главной германской науки, человеку очень уважаемому, главным образом за то, что он умело поддерживает равновесие между курфюрстами и императором. Он сдержан, обладает учтивыми манерами, образован — достаточно сказать, что Горация он знает не хуже любого англичанина. В доме другого лейпцигского ученого я видел музей морских раковин, самых редких, какие только бывают. Есть там и «нотный лист», и «адмиралы», и «нептунов ночной колпак». Многое дал бы я, чтобы вспомнить название еще одной раковины, которую я там видел, необыкновенно изящной, тонких очертаний, буквально окруженной сиянием: стоит она, как мне сказали, больше ста золотых дукатов,[358] и ценится не меньше, чем «восточная лестница» или монеты Пискиния Нигра и Отона, [359] хранящиеся в других подобных музеях.
Из Лейпцига наш путь лежал в укрепленный замок короля прусского, знаменитый Потсдам.[360] Там размещен тот самый полк, где служат солдаты, которых благодаря их росту можно назвать цветом человеческой расы. Этих исполинов, включая сверхштатных служащих, там до четырех тысяч — всех вероисповеданий и национальностей. Тем не менее никаких раздоров между ними не возникает. Там найден способ сделать так, что они состязаются между собою лишь в том, кто лучше выполнит воинские экзерциции и построения. Когда глядишь, как они проделывают их, кажется, будто через увеличительную многогранную призму смотришь на одного-единственного солдата — так соблюдается ритм и столь безупречно исполнение. Говорят, что они слишком заняты мелочами, эффектными во время смотра, но бесполезными в битве. Муштру эту ввел принц Ангальтский, который так блеснул в битве при Турине.[361] Вышеназванный полк постоянно находится под присмотром своего покровителя.[362] Он, собственно, и есть полковник и так себя именует; даже сказал нам, что обедать мы будем не за королевским столом, а за столом полковника, который находится при своем полку. Полк большей частью и занимает его мысли; ради полка он даже совершает чрезмерные траты. Как когда-то в Англии не жалели многих гиней ради лишнего полудюйма полей в редкой книге или гравюре, так и тут безоглядно тратят десять, а то и двадцать тысяч талеров,[363] чтобы заполучить солдата ростом в лишнюю пядь[364] или две. Самым роскошным «инфолио», имеющимся в Потсдаме, является некий Кайтланд, он семи с половиною футов ростом и «напечатали» его толи в Дублине, то ли еще в какой-то ирландской «типографии» в тысяча семьсот шестнадцатом году. В общем, этот полк — отрада короля: монарх и в дождь, и в вёдро каждое утро производит развод караула и при этом никогда не «nimis longo satiatus ludo».[365] Тогда же он дает аудиенции и допускает к своей особе иностранных гостей. В связи с этим кто-то сказал, что пол его приемной — земля, а потолок — небо. Подобно тому как в некоторых странах для продажи выводят породы все более мелких собачек, здесь укрупняют людскую породу для солдатской службы. Ради этого в жены потсдамским гигантам предназначают самых рослых женщин: их, я бы сказал, отлавливают по всему королевству, составляя затем соответствующие пары. Стоит девице оказаться на пядь выше обычного, и сам король выделяет ей приданое.
Кроме этого гвардейского полка, у него есть еще семьдесят с чем-то тысяч солдат; все они хотя и не столь велики ростом, но красавцы отменные и при этом кажутся оттиснутыми по единому образцу. Арсеналы Штеттина, Магдебурга, Везеля, самые главные королевские крепости, в том числе и крепость столичная, снабжены отличнейшей артиллерией, отменно укомплектованной. Тягловые лошади под лафеты тоже отборные; они заранее подготовлены и распределены по провинциям, где отнюдь не простаивают без дела и постоянно готовы сменить работы во славу Цереры[366] на труды во славу Марса. Король в любой момент может снарядить и отправить на границу снабженную всем необходимым армию в пятьдесят тысяч штыков, проворнее, нежели итальянский импресарио сумеет соорудить очередную оперную постановку.
Король прусский явился подлинным реформатором своей страны,[367] наподобие какого-нибудь аббата, который, оторвав своих монахов от удобств городской жизни, отправляет их в поля мотыжить землю. Под властью Фридриха, его отца, страна предавалась роскоши и празднествам,[368] он же захотел видеть ее спартанской. Росчерком своего железного пера он упразднил все бесполезные должности, в том числе и придворные; он полагает, что роскошь вредна в стране, где денег мало и не очень много промышленности; что без многочисленной, хорошо обученной и лично ему подчиняющейся армии никакого короля не будут в должной мере уважать дома и отличать за границей. Сам он добился и того и другого. Все державы хотели бы иметь Фридриха Вильгельма своим союзником, и ни один подданный, в каких бы чинах он ни состоял, не хотел бы перед ним оплошать даже в самой малости.
Хотя армия является первейшей заботой монарха и о солдате он думает непрестанно и упорно, мысли о военном деле не мешают ему заниматься и другими предметами. Его финансовое хозяйство регулируется точнейшими экономическими предписаниями. Много толков ходит о его казначействе: в политическом теле застоялись соки, сетуют купцы; деньги уходят на армию, на государственные нужды, на обеспечение солдат. А в обширнейшей зале берлинского дворца можно увидеть плоды увеличения казны — дорогие кресла, затейливые люстры, серебряные балюстрады. Тут любая вещь, можно сказать, серебряная, как было когда-то во дворцах мексиканских царей.[369] Пруссию и Литву,[370] страны, опустошенные чумой, которыми король теперь владеет, он заново населил, отправив туда целые колонии беженцев из католических областей Германии, где протестанты стеснены в отправлении своих обрядов. Кроме того, у себя на севере он вывел такие породы лошадей, которые уже высоко ценятся. Он отстроил почти весь Потсдам; там есть храм, посвященный солдатам, где можно видеть его собственную гробницу, по бокам которой стоят статуи Марса и Беллоны,[371] божеств, уже давно изгнанных из прочих храмов. Он расширил Берлин, даже до чрезмерности, прибавив к нему вторую половину, которая называется его именем — Вильгельмштадт. [372] Дома, по правде говоря, там не так дороги и не столь заселены, как на лондонской Ганноверской площади. «Я, — утверждает король, — готовлю гнезда; когда-нибудь туда прилетят птицы и начнут выводить птенцов». Как жаль, что этот властелин не имел в своем распоряжении какого-нибудь Палладио! Впрочем, и у царя Петра такого архитектора под рукой не оказалось. Да и покойный король сардинский,[373] застроивший немалую часть своего Турина, раздобыл в качестве архитектора всего лишь Джовару.[374]
Не в последнюю очередь Фридрих Вильгельм уделяет внимание и сельскому хозяйству. Совершенно таким же образом, как царь Петр посылал своих дворян за границу учиться вежливому обхождению и мореходному искусству, немецкий монарх посылает людей в деревню, чтобы они там учились добывать плоды земли. Он, по правде говоря, очень продвинул эту науку, самую важную из всех. И немудрено: кроме того, что земля кормит его солдат, он в качестве дворянина-помещика и сам является собственником крупных земельных угодий в своем королевстве, столь распыленном по географической карте.[375] Вы знаете, милорд, что гугеноты, бежавшие из Франции,[376] принесли свои ремесла и мануфактуры также и в Берлин. Искусство выплавки и обработки стали доведено здесь до очень высокого уровня, также и производство тканей, в особенности синих; эти ткани здесь очень хороши. Король подобные мануфактуры весьма поощряет. По примеру вашей Елизаветы он под страхом тяжелейшего наказания запретил вывоз шерсти из страны.[377] Кроме того, он велел устроить большой склад, откуда шерсть выдается бедным рабочим, у которых нет денег на ее покупку; те потом отрабатывают взятое. До того как Фридрих Вильгельм предоставил убежище в Кёнигсберге королю Станиславу,[378] он был чуть ли не основным поставщиком тканей в Россию, но затем главную роль в этой торговле стали играть соотечественники Станислава.
Что же мне сказать, милорд, о сыне Его Величества, столь приверженном музам?[379] Мы провели в его дворце в Рейнсберге[380] много дней, которые мне показались несколькими часами. Тут явились нам его личные достоинства. Когда он взойдет на престол, мир будет восхищен его монаршими доблестями. И есть большие основания полагать, что людей незаурядных он будет отыскивать с точно таким же пылом, с каким король, его отец, отыскивает людей незаурядного роста.
Из Рейнсберга, расположенного неподалеку от Ферберллина,[381] где в 1675 году произошла памятная битва между «великим курфюрстом» и шведами,[382] мы отправились в Гамбург. Местность, по которой мы проехали, была сплошь песчаной, вроде той, что нам встретилась после выезда из Данцига. Гамбург, который при основании своем был не чем иным, как фортом, воздвигнутым Карлом Великим для защиты от северных варваров,[383] сейчас является для Германии тем, чем был когда-то Аугсбург,[384] то есть ярмаркой индийских и вообще восточных товаров, которые теперь привозят в Европу англичане и голландцы, точно так же, как некогда венецианцы. Но стоит ли мне заводить разговор с англичанином о Гамбурге, который англичанами полон и в придачу расположен, можно сказать, в нескольких милях от Лондона, если учитывать нынешние успехи мореплавания? Сказать ли, что город этот весьма богат, что в море у него примерно триста торговых судов и один военный корабль; что он принимает деятельное участие в китовом промысле; что он оживленно торгует с Португалией и Испанией и что здесь складируются ткани, которые в огромных количествах вывозятся из Силезии[385] в Америку? Нет уж, лучше я скажу Вам, что здесь нас уже некоторое время ожидает наш собственный корабль, который должен был, по распоряжению лорда Балтимора, выйдя из Данцига, обогнуть Данию и принять нас в Гамбурге на борт. Скажу больше — мне прямо-таки не терпится сесть на этот корабль, и я уже молюсь, чтобы при отплытии дул восхитительный восточный ветер, столь нелюбимый вашими соотечественниками и столь приятный сегодня мне: он очень скоро доставит меня в Сент-Джеймс, прямо к Вам. И сдается мне, я могу рассчитывать, милорд, что в уютнейшем Вашем парке
Pascitur in nostrum reditum votiva iuvenca. [386]