Часть первая

1

Чувство было такое, словно упал занавес и скрыл все, что я знала раньше. Как будто пришлось родиться заново. Изменились цвета, запахи, само восприятие происходящего. Не просто разница между жарой и холодом, светом и темнотой, пурпурным и серым. Ощущение счастья стало другим. И страха — тоже. Вначале Англия мне не понравилась. Я никак не могла привыкнуть к холоду. Иногда я закрывала глаза и представляла себе, что огонь камина или тепло от постельного белья, в которое я закуталась, — это лучи солнца. Или воображала, что я дома, стою у двери и смотрю на залив, виднеющийся за Рыночной улицей. Когда дул бриз, море сверкало, как миллион блесток стекляруса. В тихие дни оно становилось пурпурным, как Тир и Сидон[1]. Рыночная улица пахла ветром, а узкие улочки пахли ниггерами и дымом, и солеными рыбными котлетами, зажаренными на топленом жире. (Котлеты продают чернокожие женщины, они носят их в тазах на голове и кричат: «А вот горячие рыбные котлетки, свежие да румяные»). Странно, но об этом я думала чаще, чем о чем-либо другом, — о запахе улиц и франжипани[2] и о смешанном запахе лайма, корицы, гвоздики и сластей, приготовленных из имбиря с патокой, а еще о запахе ладана после похорон или о шествии во время праздника тела Христова, и о пациентах, толпящихся возле приемной врача, и о запахе морского бриза, совсем не похожем на запах ветра, дующего с суши.

Иногда мне казалось, что я снова там и что Англия — это лишь сон. Бывали и такие минуты, когда Англия становилась реальной, и сон исчезал, но я никак не могла соединить их вместе.

Прошло время, я привыкла к Англии, и она даже стала мне нравиться. Я привыкла ко всему, кроме пронизывающего холода и ощущения, что города, в которые мы приезжали, все как один похожи друг на друга. Мы постоянно переезжали из одного места в другое, и оно оказывалось точно таким же, как предыдущее. Всегда имелась узкая серая улица, ведущая к служебному входу в театр, и еще одна узкая серая улица, где мы снимали жилье, и ряды домишек с трубами, похожими на трубы игрушечных пароходов, и серым дымом цвета серого неба; и серые каменные набережные, твердые, голые и прямые, протянувшиеся вдоль серо-коричневого или серо-зеленого моря; и главная улица с названием Корпорейшн-стрит или Хай-стрит, или Дьюк-стрит, или Лорд-стрит, по которой вы бродите и глазеете на магазины.

Местечко называлось Саутси.

У нас были хорошие комнаты. Хозяйка сказала:

— Нет-нет, я не сдаю жилье артистам.

Но она не захлопнула перед нами дверь. Моди немного поговорила с ней, стараясь держаться, как настоящая леди, и хозяйка сдалась:

— Ну что ж, для вас я могу сделать исключение.

На следующий же день она начала скандалить, потому что обе мы встали поздно и Моди спустилась вниз в ночной рубашке и рваном кимоно.

— Расхаживаете полуголые по гостиной, а из окна все видно, — ворчала хозяйка, — и это в три часа пополудни. Добываете дому дурную славу?

— Не беспокойтесь, мэм, — сказала Моди, — через минуту я поднимусь наверх и переоденусь. У меня с утра дикая головная боль.

— А мне ваша головная боль ни к чему, — сказала хозяйка. — К обеду извольте одеться прилично. И не болтаться по дому в ночных рубашках.

Она хлопнула дверью.

— Знаешь что, — сказала Моди, — эта старая курица начинает меня раздражать. Я скажу ей пару ласковых, если она еще раз прицепится.

— Не стоит обращать внимания, — сказала я.

Я лежала на диване и читала роман Золя «Нана»[3]. Книга была в бумажной обложке с цветной картинкой, на которой плотная брюнетка размахивала бокалом. Она сидела на коленях лысого джентльмена в смокинге. Шрифт в книге был очень мелким, и от бесконечной вереницы слов возникало странное чувство — грусти, волнения и страха. Его рождал не смысл того, что я читала, а бесконечный поток темных, неясных строчек.

Позади дивана виднелась стеклянная дверь, за которой была маленькая комната без мебели. Еще одна стеклянная дверь вела в огороженный сад. Дерево у ограды было подстрижено так, что напоминало человека с обрубками вместо рук и ног. В серо-желтом свете неподвижно висело белье.

— Я сейчас оденусь, — сказала Моди, — а потом надо пройтись подышать воздухом. Давай сходим в театр и посмотрим, есть ли для нас письма. По-моему, пошлая книжонка, как считаешь?

— Местами очень даже неплохо, — ответила я.

— Знаю — про шлюху. По-моему, это отвратительно. Бьюсь об заклад, что мужчина, который пишет книгу про уличную девку, не может не лгать. Они для того и пишут книжки — хотят заморочить нам голову.

Моди была высокой и худой. Нос и лоб составляли прямую линию. Волосы тускло-золотистые и очень белая гладкая кожа. Когда она улыбалась, было видно, что сбоку не хватает зуба. Ей было двадцать восемь лет, и у нее была богатая биография. Куча приключений, о которых она любила рассказывать, когда мы вечером возвращались домой из театра. «Тебе нужно научиться быть шикарной, и тогда все будет в порядке», — любила говорить она. Продолговатое бледное лицо, по бокам свисают длинные пряди.

— Шик — это главное, — повторяла она.

В театре для нас писем не было.

Моди сказала, что знает магазин, где продают чулки, которые мне нужны.

— Вон на той улице перед поворотом.

В одном из домов, мимо которых мы шли, кто-то играл на пианино, — это было похоже на звон капели. Мне захотелось послушать, и я замедлила шаги. Но звуки все удалялись и удалялись, а потом совсем затихли.

«Это навсегда», — подумала я. И внезапно к глазам подступили слезы.

— У тебя есть одно свойство, — сказала Моди, — ты всегда выглядишь, как леди.

— О господи, — сказала я, — да кому же охота выглядеть, как леди?

Мы продолжали прогулку.

— Не оглядывайся по сторонам, — внезапно сказала Моди — сзади идут двое. Мне кажется, они хотят с нами познакомиться.

Нас обогнали двое мужчин и пошли очень медленно. Один держал руки в карманах. Мне чем-то понравилась его походка. Другой, который был выше ростом, оглянулся и улыбнулся нам.

Моди хихикнула.

— Добрый день, — сказал он. — Решили прогуляться? Неплохой денек, правда? Очень тепло для октября.

— Дышим свежим воздухом, — сказала Моди, — но его на всех хватит.

Все мы рассмеялись. Мы разбились на пары. Моди пошла вперед с высоким. Второй бросил на меня искоса два коротких взгляда — очень быстро осмотрел меня с ног до головы в обычной мужской манере, а потом спросил, куда мы направляемся.

— Я иду вон в тот магазин купить себе чулки, — объяснила я.

Вся компания вошла вслед за мной в магазин. Я сказала продавщице, что мне нужны две пары фильдеперсовых чулок со стрелками, и долго выбирала их. Мужчина, с которым я шла, вызвался заплатить, и я ему разрешила.

Когда мы вышли, Моди сказала:

— Становится прохладно, вам не кажется? Если хотите, можно зайти к нам погреться и выпить чаю. Наш дом совсем недалеко отсюда.

Мне показалось, что высокому спутнику Моди после этих слов захотелось уйти, но его приятель сказал, что это неплохая мысль. По дороге они купили две бутылки портвейна и несколько пирожных. У нас не было ключа от наружной двери, так что пришлось звонить. Я думала, что хозяйка опять начнет скандалить. Но она открыла дверь молча, только выразительно взглянула на нас.

В гостиной Моди поднесла спичку к растопке в камине, а потом включила газ. На каминной доске две бронзовых лошадки по обе стороны больших темных часов, вскинули вверх передние копыта. На стенах на равном расстоянии друг от друга были развешаны тарелки из синего кобальта.

Джентльмены, чувствуйте себя, как дома, — сказала Моди. — Позвольте представить вам мисс Анну Морган и мисс Моди Бирдон, которые участвуют в шоу под названием «Грустный вальс». С чего начнем? Сейчас принесу вам штопор, мистер Как-вас-там? Да, кстати, как вас зовут?

Высокий молчал. Он смотрел поверх ее плеча непроницаемым взглядом. Другой кашлянул.

Моди повторила:

— Это я тебе, парень. Слышь? Или уши заложило? Как тебя зовут, спрашиваю.

— Джонс, — сказал высокий, — меня зовут Джонс.

— Ну дальше, дальше, — сказала Моди.

Он посмотрел на нее с раздражением.

— Забавно, — проговорил другой и начал смеяться.

— Что забавно? — спросила я.

— Его зовут Джонс, понимаете?

— Да что вы? — сказала я.

Он перестал смеяться.

— А меня зовут Джеффрис.

— Неужели? — сказала я.

— Джонс и Джеффрис, — сказала Моди, — не очень трудно запомнить.

Я сразу возненавидела их обоих. Вы знакомитесь с парнями, а потом они начинают вам хамить. Всегда так — знакомишься с какими-нибудь парнями, а они воображают, что могут тебе хамить.

Но выпив рюмку портвейна, я тоже начала смеяться и долго не могла остановиться. Смеясь, я разглядывала свое отражение в зеркале, висевшем над каминной доской.

— Сколько вам лет? — поинтересовался мистер Джеффрис.

— Восемнадцать. А вы думали, что я старше?

— Нет, — ответил он, — совсем наоборот.

Мистер Джонс сказал:

— Он не сомневался, что вам или восемнадцать или двадцать два. У вас, девушек, только два возраста. Вам восемнадцать, а вашей подруге конечно двадцать два. Точно?

— А вы, наверное, очень умный, — сказала Моди, задирая подбородок. Она всегда так делала, когда сердилась. — Вы из тех, кто все знает?

— И все-таки мне восемнадцать, — повторила я. — Если хотите, могу показать документы.

— Да нет, дорогая моя девочка, не надо, — сказал мистер Джонс, — это лишнее.

Он налил мне еще. Дотронувшись до моей руки, притворно вздрогнул.

— Боже, холодная, как лед. Холодная и довольно липкая.

— Ей всегда холодно, — сказала Моди, — ничего с этим не поделаешь. Она родилась в жарких краях. В Вест-Индии, или где-то там, — правда, детка? Девушки зовут ее недотрогой из Африки. Вот позорище, да?

— Но почему недотрогой? — сказал мистер Джеффрис. — Надеюсь, вы тоже не остаетесь в долгу.

Он говорил очень быстро, но слова произносил очень четко. Он не разглядывал мои ноги или грудь, как это обычно делают мужчины. Он смотрел прямо мне в глаза и выслушал все, что я говорила, с вежливым и внимательным выражением, а затем отвернулся и улыбнулся, как будто уже составил обо мне представление.

Он спросил, как давно я в Англии.

— Уже два года, — сказала я.

Потом мы заговорили о наших гастролях. Компания собиралась показать шоу в Брайтоне, потом в Истборне[4], а заканчивали мы в Лондоне.

— В Лондоне? — мистер Джонс поднял брови.

— Ну да, в Холлоуэе[5]. Ведь Холлоуэй — в Лондоне, не так ли?

— Без всякого сомнения, — сказал мистер Джеффрис.

— Может, больше не будем говорить о шоу? — сказала Моди. Она все еще выглядела раздраженной. — Для разнообразия расскажите нам о себе. Поведайте, сколько вам лет и чем вы зарабатываете на жизнь. Просто для разнообразия.

Мистер Джеффрис проговорил:

— Я работаю в Сити. Тружусь, не покладая рук.

— То есть кто-то трудится для вас, не покладая рук? — уточнила Моди. — А чем занимается мистер Джонс? Хотя, наверное, нет смысла его спрашивать. Он все равно не скажет. Не унывайте, Джонс, знаете анекдот про заклинателя змей?

— Нет, не думаю, что мне знаком этот анекдот, — холодно ответил мистер Джонс.

Моди рассказала анекдот про заклинателя змей. Мужчины вежливо посмеялись, а потом мистер Джонс кашлянул и сказал, что им пора идти.

— Мне бы очень хотелось посмотреть ваше шоу сегодня вечером, — сказал мне мистер Джеффрис, — но боюсь, что это невозможно. Нам обязательно надо встретиться, когда вы вернетесь в Лондон, да-да, мы обязательно должны встретиться снова.

— Может быть, вы пообедаете со мной как-нибудь, мисс Морган? — сказал он. — Может быть, дадите свой адрес, чтобы мы потом могли договориться о встрече?

Я сказала:

— Через две недели мы приедем в Холлоуэй, но у меня есть постоянный адрес.

Я записала на листке:

Миссис Эстер Морган

для мисс Анны Морган

118 Феллсайд Роуд,

Илкли,

Йоркшир

— Это ваша мать?

— Нет, это моя мачеха:

— Нам надо обязательно встретиться, — сказал он, — буду ждать.

Мы проводили их до дверей и стали прощаться. Было странно, что я могу вот так шутить и смеяться, потому что в глубине души тоска не покидала меня. Она постоянно была во мне, как холод, от которого болело в груди.

Мы вернулись в гостиную и услышали шаги хозяйки в коридоре. Шаги приближались.

— Она собирается устроить еще один скандал, — предположила Моди.

Мы прислушались. Шаги послышались у двери и затихли.

Моди сказала:

— Интересно, почему они, вообще, думают, что имеют право оскорблять нас без всякой причины? Вот что мне хотелось бы знать.

Я пододвинулась как можно ближе к огню. Я думала: «Уже октябрь. Скоро зима».

— А ведь ты зацепила этого парня, — сказала Моди, — а мне, как всегда, попался никудышный тип. Ты слышала эти шуточки про возраст? Надо же, еще издеваться пытался.

— Мне они оба не понравились, — сказала я.

— Но при этом ты сразу же дала ему свой адрес, — заметила Моди, — и, кстати, правильно сделала. Стоит встретиться с ним, если он предложит. У таких типов есть деньги — это сразу видно. С первого взгляда. Они очень сильно отличаются от тех, у кого их нет.

— Господи, никогда еще не видела, чтобы человека била такая дрожь, — сказала она, глядя на меня, — жуть какая. Ты что, специально это делаешь? Забирайся на диван, я накрою тебя своим пальто.

Пальто уютно пахло каким-то животными дешевыми духами.

— Это пальто подарил мне Вив, — сказала Моди, — он у меня такой. Многого от него не дождешься, но он всегда дарит хорошие вещи, а не дешевку какую-нибудь.

— Как все евреи, — сказала я. — Он что, еврей?

— Да нет, конечно. Я же тебе уже говорила.

Она начала рассказывать о том парне, который подарил ей пальто. Его звали Вивиан Робертс, и она была влюблена в него уже давно. Она и теперь виделась с ним, когда жила в Лондоне между гастролями, но только урывками. Она сказала, что уверена — он собирается с ней порвать, но старается делать это постепенно. Очень осторожный, боится неприятностей.

Она продолжала говорить о нем. Я не слушала. Я думала о том, какой холод сейчас на улице, что в гримерке тоже жуткий холод, а мое место около двери, и что там всегда сквозняк. Черт знает что. Я вспомнила о Лори Гейнор, — ее столик в гримерке был рядом с моим. Она дразнит меня девственницей, а еще глупой телкой. («Девственница, ты когда-нибудь запомнишь, что дверь надо закрывать, а, глупая телка?») Но она меня раздражала меньше, чем остальные. Она неплохая девушка. В сущности, она единственная, из всех мне там нравилась. Эти проклятые холодные ночи, это идиотское платье в первом акте, из которого так глупо торчат мои худые ключицы. Есть всякие средства, с помощью которых можно поправиться. Venus Carnis[6]. «Нет очарования без уловок Леди, почувствуйте свой шарм». Но на это нужно потратить три гинеи, а где мне их взять? И еще эти холодные ночи, проклятые холодные ночи.

Расположен между 15°10′ и 15°40′ северной широты и 61°14′ и 61° и 30' западной долготы. «Красивый остров с нагорьями, весь заросший лесами», — было написано в той книге. И повсюду горы и холмы, круглые зеленые холмы и круто срезанные горы.

Занавес опустился, и я вновь оказалась здесь.

…Вот Англия сказала Эстер, я разглядывала пейзаж через окно поезда он был разделен на квадратики похожие на носовые платки все маленькое опрятное все отгорожено одно от другого — что это такое — это стога сена — ах это стога сена — я много читала об Англии с тех пор как научилась читать — всё гораздо мельче и бледнее чем я себе представляла не стоит и смотреть — а это Лондон — сотни тысяч белых людей мчатся куда-то и эти темные дома все одинаковые хмуро выглядывают друг из-за друга все одинаковые все держатся вместе — улицы как гладкие ровные ущелья и темные нахмуренные дома — ох мне не полюбить этот город не полюбить этот город — ты привыкнешь к нему повторяла Эстер сначала будешь чувствовать себя как рыба вытащенная из воды но скоро ты к нему привыкнешь — и перестань изображать умирающего Дика и мрачного Дейви[7] как любил говорить твой бедный отец ты привыкнешь…

Моди предложила:

— Давай прикончим портвейн.

Она разлила остатки по бокалам, и мы медленно выпили. Она рассматривала свое отражение в зеркале.

— У меня уже морщины под глазами, видишь?

Я сказала:

— У меня дома осталась кузина, она еще ребенок. Она никогда не видела снега, и ей ужасно интересно, какой он. Она в письмах все время спрашивает, какой он. Мне тоже хотелось увидеть снег. Ужасно хотелось.

— Ну вот, — сказала Моди, — ты его и увидела. Как считаешь, на сколько потянет наш счет за эту неделю?

— Бобов[8] на пятнадцать, думаю так.

Мы стали считать.

Я сэкономила шесть фунтов, и Эстер обещала прислать пять фунтов к Рождеству или раньше, если мне понадобится. Поэтому я и решила найти где-нибудь дешевую комнату, вместо того чтобы поселиться в общежитии для девушек из хора на Мейпл-стрит. Жуткое место.

— Осталось всего три недели, и это проклятое турне закончится — сказала Моди. — Нет, это не жизнь, особенно зимой.

Когда мы вечером возвращались домой из театра, начался дождь. В Брайтоне все время шел дождь. Когда мы переехали в Холлоуэй, на дворе была зима, и темные улицы вокруг театра наводили на мысли о злодеях и убийцах.


Я дала Моди прочитать письмо, и она сказала:

— А что я тебе говорила? У этого парня есть деньги. Это жутко шикарный клуб. Четыре самых шикарных клуба в Лондоне — это…

Все девушки начали спорить о том, какой клуб — самый шикарный в Лондоне.

Я написала, что не могу в понедельник пообедать с ним, потому что уже приглашена. («Всегда надо говорить, что ты уже приглашена»). Я написала, что могу пообедать с ним в среду, 17 ноября, и дала ему адрес квартиры на Джадд-стрит, в которой я снимала комнату.

Лори Гейнор сказала:

— Напиши ему, чтобы он прихватил в клубе консервный нож. Напиши: пост-скриптум: не забудь консервный нож.

— Слушай, оставь ее в покое, — сказала Моди.

— А что такого? Я просто учу ее этикету. Она знает, что я добрая старая коровка, — сказала Лори, — гораздо лучше других коровищ. Не так ли, детка, как тебя — Анна, кажется?

2

Я взглянула на свои руки. Ногти сияли, как новые медные монетки. По крайней мере, левая рука — правая была не так хороша.

— Вы всегда носите черное? — спросил он. — Припоминаю, что на вас было черное платье, когда мы увиделись впервые. — Подождите минуту, — сказал он, — не пейте это.

Раздался долгий профессионально-деликатный стук в дверь. Вошел официант, чтобы унести суп.

— Это вино отдает пробкой, — сказал ему мистер Джеффрис.

— Отдает пробкой, сэр? — переспросил официант тихим, недоверчивым голосом, в котором слышался оттенок легкого ужаса. У него был крючковатый нос и бледное плоское лицо.

— Именно, отдает пробкой. Понюхайте сами.

Официант понюхал. Потом понюхал мистер Джеффрис. Их носы были совсем одинаковыми, лица торжественными, Братья Слик и Слак[9], братья Заберименяотсюда, подумала я. «И не смей смеяться. Он поймет, что ты смеешься над ним, тебе нельзя смеяться».

На столе — лампа с красным абажуром, на окнах — тяжелые розовые шелковые портьеры. Имелась также жесткая софа с прямой спинкой, а у стены — два стула с изогнутыми ножками, — все обито красной тканью. Заведение называлось Отель Хоффнер, Отель и ресторан Хофнер, Ганновер-сквер[10].

Официант закончил рассыпаться в извинениях и вышел. Потом появился снова, неся рыбу и еще одну бутылку вина, и наполнил наши бокалы. Я быстро выпила свой, потому что весь день меня знобило, и я боялась, что простудилась. Болело горло.

— Как поживает ваша подруга — Мози, кажется?

— Моди.

— Ах да, Моди. Как поживает Моди?

— О, очень хорошо, — сказала я, — с ней все в порядке.

— Вы все еще живете вместе?

— Нет, — ответила я, — между гастролями она останавливается у своей матери в Килберне.

Он сказал:

— Ах вот как, она останавливается в Килберне, — и оценивающе посмотрел на меня. — А что вы обычно делаете между гастролями? Вы живете у женщины, адрес которой дали мне?

— У мачехи? — уточнила я. — У Эстер? Нет, я вижусь с нею нечасто. Она редко бывает в Лондоне.

— Вы всегда останавливаетесь в этих комнатах на Джадд-стрит?

— В комнате, — сказала я, — там только одна комната. Нет, я там никогда раньше не жила, и мне там не очень нравится. Но это все равно лучше, чем тот дом, где я жила прошлым летом, — общежитие для девушек из хора на Мейпл-стрит. Там было просто тошнотворно, особенно то, что всякие старые грымзы заставляли нас каждое утро спускаться на молитву.

Я выпила еще вина и стала разглядывать скатерть. Я вспомнила сестру-хозяйку, молящуюся с поднятым вверх лицом и закрытыми глазами. И ее короткий курносый нос и толстые губы, бормочущие молитву. Она была похожа на кролика, слепого кролика. В таких молитвах было что-то жуткое. «В любой молитве есть что-то жуткое», — подумала я.

Я видела ее и видела силуэты красных гвоздик, стоявших на столе. Мы заговорили о гастролях, и он спросил меня, сколько я зарабатываю.

— Тридцать пять шиллингов в неделю и дополнительно — за дневные представления, — сказала я.

— Мой бог, неужели? — удивился он. — Но вам, конечно, не хватает этих денег?

«Как раз вполне хватает, — с раздражением подумала я, но тут официант принес поднос с едой и прервал мои мысли.

Была откупорена еще одна бутылка вина, и я почувствовала, как в животе разливается тепло. Я слышала свой голос как будто со стороны, слышала, как говорю, как отвечаю на вопросы, и все это время он продолжал смотреть на меня странным взглядом, как будто не верил тому, что я говорю.

— Так вы не часто видитесь с вашей мачехой? А она одобряет ваши постоянные поездки? Она не думает, что вы позорите честь семьи и все такое?

Я посмотрела на него. Он улыбался, как будто посмеивался надо мной. Я не стала отвечать. Я подумала: «О господи, он, кажется, смеется надо мной. Не стоило мне сюда приходить».

Но когда официант принес поднос с кофе и ликером и плотно прикрыл за собой дверь, как будто давая понять, что больше не придет, мы ближе подсели к огню и я снова почувствовала себя хорошо. Мне нравилась комната, и красные гвоздики на столе, и то, как он говорил и как был одет, — особенно его костюм. У меня с одеждой были сплошные проблемы, — во всяком случае, я старалась носить черное. «Она была одета в черное. Мужчинам нравится этот траурный цвет — или отсутствие цвета». Об этом писал… как же его звали? «Коронет» или другой — «Ищейка»?[11]

Он сказал:

— У вас чудесные зубы, настоящий жемчуг. Вообще, вы прелесть. Вы так серьезно выбирали эти жуткие чулки. Это выглядело очень трогательно.

А потом он стал целовать меня, и все время, пока он целовал меня, я думала о том мужчине на вечеринке в Кройдоне[12]. Он все время повторял: «Ты не умеешь целоваться. Я покажу тебе, как это делается. Вот как ты делаешь, а надо вот так».

У меня закружилась голова. Резко отвернувшись, я встала.

Позади дивана была дверь, но сначала я ее не видела, потому что ее скрывала портьера. Я повернула ручку.

— Ох, — сказала я, — здесь спальня, — мой голос внезапно стал высоким.

— Действительно, — сказал он.

Он засмеялся. Я тоже засмеялась, потому что почувствовала, что нужно сделать именно это. Ну вот, ты сейчас сможешь узнать, как это бывает, почему бы и нет?

Мои руки беспомощно упали вниз. Он снова поцеловал меня, его рот был настойчив. Я уловила запах вина и почувствовала ненависть к нему.

— Послушайте, отпустите меня, — сказала я.

Он пробормотал что-то, я не расслышала.

— Думаете, что я вчера родилась? — я говорила как можно громче и старалась оттолкнуть его. Пальцы упирались в твердые края его воротничка.

— Черт, прекратите, прекратите же, пустите меня или я сейчас подниму такой шум!

Но как только он отпустил меня, вся ненависть к нему прошла.

— Простите, — проговорил он, — это так глупо с моей стороны.

Он смотрел на меня узкой полоской прищуренных глаз, будто тоже ненавидел меня. Потом отвернулся и взял в руки бокал.

На столе алели гвоздики и, колеблясь, лежали неровные блики огня. Я подумала: «Если бы можно было все прокрутить назад и начать сначала, и чтобы все случилось по-другому».

Я взяла пальто и шляпу и ушла в спальню, захлопнув за собой дверь.


Камин горел, но в комнате было холодно. Я подошла к зеркалу и, включив над ним лампу, уперлась взглядом в свое отражение. Мне показалось, что я смотрю на кого-то другого. Я долго вглядывалась в свое лицо, прислушиваясь к звукам за дверью. Но из соседней комнаты не доносилось ни шороха. Стояла полная тишина. Я слышала только легкий шум, какой бывает, когда подносишь к уху раковину, — словно что-то проносится мимо.

В этой комнате лампы тоже были задрапированы красным, и создавалось ощущение тайны, будто я затаилась здесь, будто мы играли в прятки.

Я села на кровать и прислушалась, потом прилегла. Кровать была мягкая, а подушка — холодная как лед.

Скоро он войдет и снова поцелует меня, но по-другому. Он будет другим, и поэтому я тоже буду другой. Все будет по-другому. Я подумала: «Все будет иначе, не так, по-другому. Должно быть по-другому».

Я долго лежала, прислушиваясь. Огонь казался нарисованным, от него не шло тепла. Когда я дотронулась рукой до своего лица, оно горело, а рука была ледяной. Я начала дрожать. Я встала и вернулась в соседнюю комнату.

— Привет, — сказал он. — Я думал, вы пошли спать. — Он улыбнулся холодно и невозмутимо, — подбодритесь, не надо быть такой грустной. Что с вами? Выпейте еще немного.

— Нет, спасибо, — сказала я, — мне ничего не хочется.

У меня ныло в груди.

Мы стояли, глядя друг на друга. Он сказал:

— Одевайтесь, я провожу вас, — и подал мне пальто.

Я просунула руки в рукава и натянула шляпу.

Мы спустились по лестнице.

Я думала:

«Девицы умрут от смеха, если я расскажу им про все это. Просто умрут».

Мы вышли на улицу, и на углу он остановил такси.

— Джадд-стрит, не так ли?

Я села в машину. Он протянул деньги шоферу.

— Доброй ночи, — он притронулся к шляпе.

— До свиданья, — сказала я.


Вернулась я рано, — еще не было двенадцати. У меня была маленькая комната на втором этаже. Я платила за нее два шиллинга в неделю.

Раздевшись, я легла, но никак не могла согреться. В комнате было холодно и одновременно душно. Как будто я лежала в тесной и темной коробке. Кто-то, проходя мимо по улице, громко распевал:

Хочу отведать хлеба,

Поджаристого хлеба,

Еще кусочек хлеба,

Бом — бом, —

и повторял это снова и снова.

Я подумала:

«Ну и песня! Идиотская какая-то. Мелодия — просто жуткая. И слова не лучше». Но слова песенки снова и снова вертелись у меня в голове.

Я вспомнила о своих нарядах и едва не расплакалась.

С одеждой всегда одно несчастье. Постоянно нужно быть хорошо одетой, просто до зарезу. Над плохо одетыми девушками все смеются. И эти вечные разговоры. «Как она прекрасно одета…» Как будто и так не понятно, что ты сама только и мечтаешь о том, как выглядеть получше и раздобыть модное платье. Хочешь этого как сумасшедшая. И эта болтовня и насмешки, треп и насмешки, постоянные насмешки. И витрины магазинов презрительно смеются тебе в лицо. Ты смотришь на себя в зеркало и видишь, как некрасиво помялась сзади юбка. Ты вспоминаешь про свое дешевое белье. Смотришь на это убожество и думаешь: «Клянусь, я сделаю все, чтобы иметь красивые вещи. Все, что угодно, лишь бы их иметь».

«Но ведь это же не навсегда? — подумала я. — Ужасно, если так будет всю жизнь. Нет, это невозможно. Что-то должно произойти». А потом я подумала: «В чем дело? Я бедная, я плохо одета. Ну и что? Вполне возможно, что так будет всегда. И ничего в этом страшного нет».

Впервые в жизни такие мысли пришли мне в голову.

Люди, у которых нет денег, люди, проживающие убогую жизнь, — может быть, я стану одной из них. Вон они, снуют, как мокрицы, когда ткнешь палкой в их гнездо. И лица у них мокричного цвета.


Я проснулась и поняла, что заболела. У меня болело все. Я лежала, не двигаясь. Послышались шаги хозяйки, поднимавшейся по лестнице. Она была совсем худая и гораздо моложе моих прежних домовладелиц. У нее были черные волосы и маленькие красные глазки. Я отвернулась, чтобы не видеть ее.

— Уже десять, — сказала она, — я немного задержалась сегодня с вашим завтраком. У меня остановились часы. Тут для вас мальчик-посыльный принес кое-что.

На подносе рядом с завтраком лежало письмо и большой букет фиалок Я поднесла их к лицу. Фиалки пахли дождем.

Хозяйка все смотрела на меня своими маленькими красными глазками.

Я сказала:

— Вы не принесете мне горячей воды?

Она наконец вышла.

Я разорвала конверт. Внутри лежало пять пятифунтовых бумажек и записка.

«Милая Анна, жаль, что я не сказал вам, как вы красивы. Я беспокоюсь о вас. Может быть, купите себе чулки? И пожалуйста, не делайте такое грустное лицо, когда будете их выбирать, пожалуйста. Всегда ваш, Уолтер Джеффрис».

Услышав шаги хозяйки, я поспешно спрятала деньги под подушку. Они зашуршали. Она поставила кувшин с горячей водой у кровати и вышла из комнаты.

Букет фиалок был слишком большим и не поместился в стакан для зубной щетки. Я поставила его в кружку с водой.

Вытащив деньги из-под подушки, я положила их в свою сумочку. Я уже как будто привыкла к ним. Точно они у меня были всегда. Ведь деньги должны принадлежать всем. Они — как вода или воздух. Это потому, что к ним слишком быстро привыкаешь.

Одеваясь, я все время думала, какие вещи я куплю. Я не думала ни о чем другом и совершенно забыла, что только что была больна.

С улицы доносился запах тающего снега.

Хозяйка мыла ступеньки. Стоя на коленях, она сунула руки в ведро с грязной водой, выудила оттуда тряпку и, отжав, стала тереть ею ступеньку.

— Пожалуйста, затопите камин в моей комнате, — сказала я.

Мой голос вдруг стал глубоким и звучным, а ведь только что он был тихий и тоненький. «Это все из-за денег», — подумала я.

— Придется вам подождать, — сказала она, — у меня есть дела поважней, чем бегать вверх и вниз по лестнице.

— Я приду не раньше полудня, — предупредила я.

Оглянувшись, я увидела, что она смотрит мне вслед, стоя на коленях.

«Если больше нечего делать — пожалуйста», — подумала я.

Платье и шляпу, и туфли, и обязательно нижнее белье.

Я села в такси и велела шоферу ехать к магазину сестер Коэн на Шафтсбери-Авеню[13].

Имелось две мисс Коэн, и они действительно были сестры. У обеих одинаковые носы и глаза — круглые и блестящие, и обе отличались высокомерием, хотя оно было всего лишь маской. Я знала про этот магазин — модной одежды. Я как-то заходила туда вместе с Лори после спектакля.

В магазине было тепло и пахло мехом. В зале — два высоких зеркала и стенной шкаф с раздвижными дверцами, чтобы можно было видеть ряды платьев всех цветов, висевших на плечиках и ждавших своей участи. Шляпы, кроме одной или двух, — на специальных подставках, находились в комнате поменьше — в глубине магазина.

Две мисс Коэн смотрели на меня: одна — маленькая и кругленькая, вторая — тощая, с желтым лицом.

— Мне хотелось бы примерить вон то темно-синее платье и пальто, которое выставлено в витрине, если можно.

Тощая сестра сделала шаг вперед и улыбнулась. Ее красные губы скривились, а тяжелые веки почти скрыли маленькие блестящие глазки.

Это только начало. Отсюда, из теплого, пахнущего мехом зала, я попаду во все те дивные места, о которых лишь мечтала. Это только начало.

Толстая мисс Коэн направилась в заднюю комнату. Я подняла руки, и тощая мисс надела на меня платье, как на куклу. Платье было длинное и узкое и, посмотрев на себя в зеркало, я увидела, как туго оно облегает бедра.

— Как раз по фигуре, — сказала толстуха, — вы можете даже его не снимать.

— Да, пожалуй, я пойду в нем, — небрежно согласилась я.

Но мое лицо в зеркале показалось мне жалким и испуганным.

За платье и пальто я отдала восемь гиней[14]. Потом вошла вторая сестра, неся две шляпы — темно-синюю и белую бархатную. Они обошлись мне в две гинеи.

Когда я вынула деньги, чтобы расплатиться, тощая мисс Коэн сказала:

— У меня есть прелестное маленькое вечернее платье, оно сшито как будто специально для вас.

— В другой раз, — сказала я.

— Если платье вам понравится, совсем не обязательно платить за него сразу, — предложила она.

Я отрицательно покачала головой.

Толстуха улыбнулась:

— Теперь я вас припоминаю. Мне показалось знакомым ваше лицо. Это не вы приходили с мисс Гейнор, когда она примеряла костюм? С мисс Лори Гейнор?

— Да-да, — подтвердила тощая, — я тоже припоминаю. Как поживает мисс Гейнор?

Толстая мисс Коэн сказала:

— На следующей неделе мы получим новые платья. Последние парижские модели. Приходите посмотреть на них, а если не сможете заплатить сразу, мы обязательно что-нибудь придумаем.

Улицы в тот день казались совсем другими, — так отражение в зеркале отличается от реальности.

Я перешла дорогу и купила туфли в магазине Джейкоба. Потом купила нижнее белье и шелковые чулки, и у меня осталось семь фунтов.

Я снова почувствовала, что больна. При каждом вздохе начинало колоть в боку. Взяв такси, я вернулась на Джадд-стрит.

Камин не был разожжен. Я разложила на постели свое новое нижнее белье и рассматривала его, когда хозяйка вошла в комнату, неся ведерко с углем и растопку.

Я сказала:

— Как хорошо, что вы собираетесь разжечь камин. Мне нездоровится. Не могли бы вы приготовить мне чаю?

— Похоже, вы думаете, что я здесь только для того, чтобы ублажать вас, — заметила она.

Когда она вышла, я вытащила письмо из сумочки и перечитала его очень внимательно, фразу за фразой. «Он ничего не пишет о том, что хочет увидеться со мной вновь», — подумала я.

— Вот ваш чай, мисс Морган, — сказала хозяйка, — и я попрошу вас подыскать себе другую комнату к субботе. Эта комната будет занята с воскресенья.

— Но почему же вы не предупредили меня об этом, когда сдавали ее?

Она повысила голос:

— Мне не нравится, как вы ведете себя, если вам так хочется знать, и мой муж тоже этого не одобряет. Крадетесь в свою комнату в три часа утра! А на следующий день до десяти не можете одеться. Я все видела.

— Но я вернулась вовсе не в три часа! Это неправда!

— Еще никто не называл меня лгуньей, — возмутилась она. — Если вы еще посмеете мне дерзить, я позову мужа, и он скажет вам все, что о вас думает.

В дверях она остановилась и сказала:

— Я не потерплю в своем доме никаких гулящих девиц, понятно?

Я не ответила. Сердце так стучало, что меня затошнило. Я легла и стала думать о том, как болела во время гастролей в Ньюкасле, и о комнате, которая была у меня там, и еще о рассказе, в котором комната становится все меньше и меньше и наконец ее стены стискивают тебя, раздавив насмерть. Он назывался «Железный саван»[15]. Это был не рассказ По, а еще страшнее. «Надо же, эта проклятая комната тоже становится все меньше и меньше», — подумала я. И вспомнила о вереницах домов снаружи, грязных, убогих и совершенно одинаковых.

Потом я взяла листок бумаги и написала:

«Спасибо за вашу записку. Я выходила и сильно простудилась. Не могли бы вы зайти проведать меня? И лучше поскорее, сразу же, как только получите это письмо. Если, конечно, захотите. Моя домохозяйка может не пустить вас ко мне, но она пустит, если вы скажете, что вы мой родственник Пожалуйста, приходите».

Я вышла и опустила письмо в почтовый ящик. Потом приняла хинин. Было около трех часов. Когда я снова легла, мне стало так плохо, что было уже все равно, придет он или нет.

Это Англия, и я нахожусь в прекрасной чистой английской комнате, где нет ни пылинки под кроватью.

Стемнело, но я не могла подняться, чтобы зажечь газ. Я ощущала на ногах пудовые гири и не могла пошевелиться. На родине в те дни, когда у меня случалась лихорадка, жалюзи держали опущенными, но солнечный свет проникал сквозь щели и полосками лежал на полу. Стены в комнате были некрашеными. На деревянных панелях были неровности, сучки, и на одном из них сидел таракан и медленно водил усами. Я не могла пошевелиться. Просто лежала и смотрела на него. Я думала:

«Если он перелетит на кровать, а потом на мое лицо, я сойду с ума. Неужели он собирается взлететь?» Компресс у меня на лбу стал горячим.

Потом в комнату вошла Франсина, увидела таракана, сняла тюфлю и убила его. Она сменила горячий компресс на ледяной и стала обмахивать меня пальмовым листом. А потом был вечер за окном и голоса людей, идущих по улице, — безнадежный звук голосов, тонких и унылых. И жар, вдавливающий тебя в постель, как чья-то тяжелая рука. Мне захотелось вернуться туда. Там была Франсина, и я смотрела на ее руку, махавшую пальмовым опахалом вверх-вниз, и на бусинки испарины на ее коже. Быть черным тепло и весело, быть белым — холодно и уныло. Она любила напевать:

Прощай, малютка Тинки,

И пиво, и сардинки,

Беспечные года

Промчались навсегда.

Это была единственная английская песенка, которую она знала.

Стоя на палубе парохода, я оглянулась и увидела огни города, качающиеся вверх и вниз. Только тогда я впервые по-настоящему поняла, что уезжаю. Дядя Бо сказал ну вот ты и уезжаешь и я отвернулась чтобы никто не видел моих слез — они текли по лицу и падали в море, как капли дождя — прощай, малютка Тинки — и далекие огни города, качающиеся вверх и вниз…

Он стоял на пороге. Я видела его силуэт в проеме двери.

— Который час? — спросила я.

Он сказал:

— Половина шестого. Я отправился сюда сразу же, как получил ваше письмо.

Он подошел к кровати и потрогал ладонью мою руку. Он сказал:

— Да вы просто горите. Вы действительно больны.

— Похоже, что так, — боль в горле мешала говорить.

Он вынул из кармана коробок спичек и зажег газ.

— Господи, тут не очень-то весело.

— Они все такие, эти комнаты, — сказала я.

Купленное мною нижнее белье свешивалось со спинки стула.

— Я накупила столько всего, — сказала я.

— Вот и хорошо.

— И я должна немедленно освободить эту комнату.

— И это тоже очень хорошо, — сказал он, — жуткое место.

— Самое скверное, что здесь ужасно холодно. А куда вы уходите? — не то, чтобы меня это очень волновало. Мне было слишком худо, чтобы думать о чем-либо.

— Я вернусь через десять минут, — сказал он.

Он вернулся с кучей свертков — стеганое пуховое одеяло, бутылка красного вина, виноград, холодный цыпленок..

Он наклонился и поцеловал меня. Его лицо было холодным и гладким. Меня бросало то в холод, то в жар. Когда высокая температура, руки и ноги то легче пушинки, то тяжелее пудовых гирь, то становишься маленькой, то распухаешь до невероятных размеров, и как будто все время поднимаешься по бесконечной крутящейся лестнице.

Я сказала:

— Осторожней. Можете заразиться.

— Ну что ж, — сказал он, — ничего не поделаешь.

Он сел рядом и закурил сигарету. Сама я курить сейчас не могла, но мне нравилось смотреть, как он курит. Почему-то сразу стало казаться, что я знаю его давным-давно.

Он сказал:

— Послушайте. Завтра мне надо будет уехать, но я вернусь на следующей неделе. Сегодня вечером, в крайнем случае, — завтра утром, я пришлю своего доктора, чтобы он осмотрел вас. Его зовут Эймс. Он отличный малый, вам он понравится. Спокойно выздоравливайте и, главное, ни о чем не грустите, напишите мне.

— Завтра мне надо будет искать комнату, — сказала я.

— Не думаю, — ответил он, — я поговорю с вашей домовладелицей и попрошу Эймса тоже с ней поговорить. Все будет в порядке. Не думайте об этом.

— Я отнесу еду вниз, — сказал он.

Он вышел. Теперь комната выглядела по-другому. Она как будто стала больше.

Через некоторое время вошла хозяйка и поставила на стол откупоренную бутылку вина и тарелку супа, не говоря ни слова. Я съела суп, выпила два бокала вина, а потом уснула.

3

В холле стоял черный стол на гнутых ножках, а на нем — часы с квадратным циферблатом, стрелки которых показывали пять минут первого, и искусственное растение с глянцевитыми красными листьями. Я не могла отвести от него взгляд. Оно как будто гордилось собой, своим бессмертным великолепием, словно знало, как замечательно подходит к этому дому, и к улице, и к остроконечной чугунной ограде.

Из кухни вышла хозяйка.

— Вы достаточно хорошо себя чувствуете, чтобы завтра выехать, мисс Морган?

— Да, — сказала я.

— Это все, что я хотела узнать, — сказала она.

Но она не уходила, а стояла, уставясь на меня, поэтому мне пришлось спуститься вниз и надеть перчатки на пороге. (Настоящая леди всегда надевает перчатки, прежде чем выходит на улицу).

Мужчина и девушка целовались, прислонившись к ограде на Брюнсвик-сквер. Они неподвижно стояли в тени, их губы были сомкнуты. Они напоминали жуков, прилипших к ограде.

Я вынула из сумочки зеркальце и рассматривала себя, пока не подъехало такси.

Ну нельзя же всегда выглядеть грустной. Просто вспомни какую-нибудь смешную историю, ладно?

Но единственная смешная история, которую я помнила, была про приходского священника. Он рассмеялся и сказал:

— У вас шпилька торчит из прически, и это портит вашу безупречную внешность.

Когда он поправлял шпильку, его рука коснулась моего лица. Я попыталась собраться с мыслями и напомнить себе, что вначале он мне не понравился. Но ведь это было так давно, подумала я, и прекратила свои попытки.

— Доктор Эймс замечательный, — сказала я, — он в два счета справился с хозяйкой.

Я все еще чувствовала на лице его прикосновение.

— Вы часто болеете зимой? — спросил он.

— Да, прошлой зимой так тоже было, — ответила я, — а в первую зиму я совсем не болела. Я даже не слишком мерзла. Говорят, что так всегда бывает, — холод начинает пробирать тебя только на следующую зиму. Но прошлой зимой у меня был плеврит, и компания из-за этого оставила меня в Ньюкасле.

— Одну? — сказал он. — Это никуда не годится!

— Да, — согласилась я, — ничего хорошего. Я там пробыла три недели, а казалось — сто лет.

Я не чувствовала вкуса пищи, которую ела. Оркестр играл Пуччини[16] и еще какие-то мелодии, которые я как будто уже слышала когда-то. На своем лице я все еще ощущала прикосновение его пальцев. Я все время старалась представить себе его жизнь.

Мы вышли на улицу. Такси, и фонари, и люди, спешившие мимо, стали двоиться, как будто я была пьяна. Мы остановились у его дома на Грин-стрит[17]. Мне показалось, что темные окна смотрят на меня настороженно и недружелюбно.

— Я ждал от вас письма всю неделю, — сказал он, — а вы так и не написали. Почему?

— Мне хотелось узнать, напишете вы мне или нет, — ответила я.

Обтянутый ситцем диван был мягким. На ткани был рисунок из мелких голубых цветов. Он положил руку мне на колено, и я подумала:

«Да… да… да…» Иногда так бывает — все исчезает куда-то, остается одно только это мгновенье.

— Когда я послал вам деньги, я совсем не думал… совсем не надеялся, что увижу вас опять, — сказал он.

— Знаю, но мне захотелось увидеть вас снова, сказала я.

Потом он вдруг заговорил о моей девственности, и это чувство — как будто я сгораю — сразу исчезло, и мне стало холодно.

— Зачем вы об этом? — сказала я. — Зачем об этом вообще говорить? И совсем я не девственница, если вас это так волнует.

— Не обязательно говорить неправду.

— Я не говорю неправду, и потом, все это не имеет значения, — сказала я, — все это выдумки.

— О нет, это имеет значение. Это единственное, что имеет значение.

— Нет, не единственное, — сказала я, — все это чушь.

Он молча взглянул на меня, потом расхохотался.

— Вы совершенно правы.

Но я чувствовала себя так, будто кто-то вылил на меня ведро холодной воды. Когда он поцеловал меня, я расплакалась.

«Мне надо уйти, — пронеслось в голове, — где здесь дверь? Черт, запропастилась куда-то. Что происходит?» На мгновенье мне показалось, что я ослепла.

Очень осторожно он стал утирать мои слезы своим носовым платком, а я все твердила:

— Мне надо идти, мне надо идти.

Потом мы поднялись по лестнице еще на один пролет. Я шла, еле волоча ноги.

«Крадетесь вверх по лестнице в три часа утра», — так она сказала, — вот я и крадусь вверх по лестнице».

Я остановилась. Мне захотелось сказать: «Не надо, я передумала».

Но он засмеялся и сжал мою руку со словами:

— Что с тобой случилось? Не бойся. Пойдем.

Я еле переставляла ноги, как в тумане, руки были холодными как лед.

Когда я очутилась в постели, то первое, что я почувствовала, — это тепло, исходившее от него. Я прижалась к нему.

Ты всегда об этом знала, всегда помнила, а потом совершенно забыла, только помнила, что всегда об этом знала. Всегда — это сколько?


На вещах, разбросанных на туалетном столике, мерцали отблески огня, и я подумала: «Я потом всю жизнь, как только закрою глаза, буду видеть перед собой эту комнату».

Я сказала.

— Мне надо идти. Сколько сейчас времени?

— Половина четвертого, — ответил он.

— Мне нужно идти, — опять сказала я шепотом.

Он сказал:

— Почему ты такая грустная. Моя любимая не должна грустить.

Я лежала очень тихо и думала: «Повтори это еще раз. Снова назови меня любимой. Повтори это снова».

Но он молчал, и я сказала:

— Я не грустная. Откуда у тебя эти странные мысли, что я все время грущу?

Я встала и начала одеваться. Ленты на моей сорочке выглядели нелепо.

— Мне не нравится твое зеркало, — сказала я.

— Неужели?

— Ты никогда не замечал, что в разных зеркалах выглядишь по-разному? — спросила я.

Я продолжала одеваться, не глядя на свое отражение. Я думала о том, что все произошло именно так, как рассказывали девочки. Только я не представляла, что это будет так больно.

— Можно мне выпить? — спросила я. — Очень хочется пить.

— Да, конечно, налей себе вина. Или, может, хочешь чего-нибудь еще?

— Хочу виски с содовой, — сказала я.

На столе стоял поднос с напитками. Он налил мне виски с содовой.

— Подожди меня немного, — сказал он, — я выйду вместе с тобой и поймаю такси.

Около кровати был телефон. Я подумала: «Почему бы не вызвать такси по телефону?» — но ничего не сказала.

Он направился в ванную. Меня все еще мучила жажда. Я снова наполнила стакан — теперь уже одной содовой и стала пить мелкими глотками, не думая ни о чем. Как будто из головы исчезли все мысли.

Он снова вошел в комнату, я увидела его отражение в зеркале. На столе лежала моя сумочка. Он взял ее и сунул туда пачку денег. Прежде чем сделать это, он оглянулся на меня, но решил, что я не вижу. Я встала. Я хотела сказать: «Зачем ты это делаешь?»

Но вместо этого сказала:

— Хорошо. Делай что хочешь. И как считаешь нужным. — И поцеловала ему руку.

— Не надо, — сказал он, — это я должен целовать тебе руки.

Внезапно я почувствовала себя жалкой и совершенно несчастной.

«Зачем я это сделала?» — подумала я.

Я ощущала его пульс, бившийся на запястье.

На Парк-Лейн[18] мы остановили такси.

— Что ж, до свиданья, — сказала я.

Он пообещал:

— Я завтра напишу.

— Только сделай так, чтобы я получила письмо как можно раньше, — попросила я.

— Я отправлю его с посыльным. Ты получишь его, когда проснешься.

— У тебя есть мой новый адрес? Смотри не потеряй его.

— Конечно, есть, — сказал он, — не потеряю.

— Мне жутко хочется спать, — сказала я, — держу пари, я засну в такси.

Когда у своего дома я расплачивалась с таксистом, тот подмигнул мне. Я сделала вид, что не заметила.

4

Мои новые апартаменты были на Аделаида-роуд, недалеко от станции метро Чок-Фарм[19]. Днем было почти нечего делать. Я вставала поздно утром, потом шла на прогулку, вернувшись домой, что-нибудь ела и смотрела из окна, не идет ли посыльный или мальчик с телеграфа. При всяком стуке почтальона я думала: «Мне письмо?»

Вечно мимо окна плелся какой-нибудь старикашка, завывая гимны: «Все ближе к тебе, Господь», «Пребудь со мной»[20]. Какие-то прохожие обходили этих стариков за десять ярдов, будто бы их не замечая, какие-то и вправду не замечали. Невидимки, настоящие невидимки. Правда самый старый наигрывал на дешевой свистульке не гимны, а песенку «Сбежал я от своей подружки».

По верху стен в гостиной шел бордюр из лепных украшений — виноград, ананасы и листья, все очень грязное. Из пыльного лепного букета посреди потолка свисал абажур. Это была большая квадратная комната с высоким потолком, стульями, расставленными у стен, с пианино, диваном, посредине стоял стол и еще было одно кресло. Она мне понравилась тем, что напоминала ресторан.

Я вспоминала о том, как мы занимались с ним любовью, и ненавистное зеркало в его комнате — в нем я выглядела такой худой и бледной. И как я тогда сказала: «Мне пора идти», и как одевалась и молча спускалась по ступенькам, и как скрипела входная дверь, словно в последний раз, и как я очутилась на темной промозглой улице.

Человек ко всему привыкает. Как будто я сто лет жила такой жизнью. Но иногда, вернувшись домой и раздеваясь перед тем, как лечь в постель, я думала: «Господи, как странно я живу. Господи, как же это случилось?»

Воскресенье было самым плохим днем, потому что он всегда уезжал из Лондона, и не стоило даже надеяться, что он пошлет за мной. В этом году мой день рожденья пришелся на воскресенье. Седьмое января. Мне исполнилось девятнадцать. Накануне вечером он прислал мне розы и письмо: «Девятнадцать — это замечательно. А знаешь ли ты, сколько мне лет? Ну, это неважно. Страшно подумать, что бы ты сказала, если бы знала». Он писал, что хочет познакомить меня со своим кузеном Винсентом — за обедом в понедельник, и что он размышляет о том, какой подарок мне больше понравится. «Обо всем расскажу при встрече».

Прислала открытку и Моди:

«Собираюсь к тебе в воскресенье днем. Целую. Моди».

Я долго лежала в постели, все равно делать было нечего. Потом вышла прогуляться. Странно, некоторые районы Лондона так пустынны, что кажутся вымершими. Солнца не было, но все сверкало, как блики на трубах духового оркестра.

Днем пошел дождь. Я легла на диван и попыталась заснуть, но не смогла, потому что стал звонить церковный колокол своим металлическим, изводящим звоном. Воскресные ощущения везде одинаковы — тяжесть, меланхолия, вялость. Как говорят: «Так было в самом начале, так продолжается теперь, так будет всегда в бесконечном мире».

Я думала о детстве, о доме, о том, как стояла у окна воскресным утром, а потом одевалась, чтобы идти в церковь, — натягивала шерстяную нижнюю рубашку, которая села после стирки и была мне узка, но меня заставляли ее носить, потому что шерстяное белье полезно для здоровья. И белые панталоны, которые завязывались под коленками, и белую нижнюю юбку, и белое вышитое платье — все накрахмаленное и жесткое. И черные шерстяные чулки в резинку, и черные ботинки. (Грум Джозеф чистит ботинки смесью из ваксы и слюны. Плевок — вакса — щетка; плевок — вакса — щетка. У Джозефа во рту бил просто фонтан слюны, и когда он плевал в жестянку с ваксой, то никогда не промахивался). И маленькие лайковые перчатки прямо из Англии, слишком маленькие. «Ах ты, непослушная девчонка, ты нарочно стараешься разорвать эти перчатки».

(Когда пытаешься аккуратно надеть перчатки, сразу покрываешься испариной, и руки тоже становятся мокрыми. Потные ладони — ужасный позор для леди. Ты все время помнишь об этом и чувствуешь себя очень несчастной.)

А небо совсем близко к земле. Тяжелое, синее и низкое. Манговое дерево было таким большим, что его тень покрывала весь сад, и земля под ним всегда была темной и влажной. К саду примыкал мощеный конный двор, горячий от солнца, пахнувший лошадьми и навозом. Рядом была душевая. Там всегда было темно и влажно. Окон не было, но дверь, когда ее закрывали на крючок, оставалась чуть приоткрытой. Свет там был всегда сумеречный, зеленоватый. Под крышей — сетки из паутины.

Каменная ванна была размером в половину большой комнаты. Для того, чтобы забраться в нее, надо было подняться по двум каменным ступеням, прохладным и приятным на ощупь. Потом можно было сесть на край ванны и болтать ногами в темной зеленоватой воде.

…И всю королевскую семью-у-у…

Услышь, нас, Господи, мы молим тебя-а-а…

Во время церковной службы я ковыряла сосновую спинку стоящей впереди скамьи и вздыхала, и подпевала молящимся, и обмахивалась старым веером на проволочном каркасе с выцветшей краской, — на нем была изображена в тусклых синих и красных тонах толстая китайская дама, откинувшаяся назад. Ее маленькие толстые ступни в шлепанцах с загнутыми носками, казалось, собирались взлететь в воздух, маленькие толстые руки сжимали пустоту.

…Помянем доктора Чарльза ле Мезурье, бедняки нашего острова всегда будут помнить его щедрость, богатые воздают должное его трудолюбию и мастерству… И настроение у вас становилось умиротворенным и меланхолическим. Бедные делают то, богатые — сё, мир вертится, и ничто не может его изменить. Все вертится и вертится, и ничто не может это изменить.

Красные, синие, зеленые, пурпурные лучи в витражах церковных окон. И восковые ступни святых с длинными гладкими пальцами.

…Мы молим Тебя: услышь нас, Господи…

Всегда, как только я впадала в состояние, похожее на столбняк, служба заканчивалась.

Тропинка вдоль неподвижных пальм церковного двора. Золотые отблески света и, если опустить веки, цвет пламени перед глазами.


— Что ты с собой сделала? — сказала Моди. — Выглядишь совсем по-другому. Все собиралась тебя навестить, но была в отъезде. Ты что-то сделала с волосами? Они стали светлее.

— Да, помыла их шампунем с хной. Тебе нравится?

— Я тоже так делаю, — сказала Моди, — иногда.

Она села и пустилась в рассуждения. Время от времени она нервно и бессмысленно хихикала Я вспомнила время, когда мы жили вместе. Как будто смотришь на свою старую фотографию и думаешь: «Господи, какое все это имеет ко мне отношение?»

У меня был вермут. Мы немного выпили.

— Сегодня у меня день рожденья. Пожелай мне долгих лет жизни.

— А как же, — сказала Моди, — выпьем за нас обеих. Кто с нами сравнится? Да никто. Такая вот жизнь. А у тебя шикарные комнаты, между прочим… пианино и все такое.

— Да, тут неплохо, — согласилась я, — налей еще.

— За нас, — сказала Моди.

Когда я прикончила второй бокал, то почувствовала желание рассказать ей про свои дела.

— А, это тот парень, с которым ты тогда познакомилась? — сказала Моди. — У него куча денег, верно? А знаешь, я всегда знала, что ты обязательно подцепишь богатенького дядю! Я это сразу сказала. Я сказала себе: «Это все прекрасно, но бьюсь об заклад, что она подцепит кого-нибудь с толстым кошельком».

«Интересно, зачем я заговорила об этом?» — подумала я.

— Не знаю, над чем я смеюсь, — сказала Моди, — на самом деле, вообще-то, ничего смешного. Приятное вино. Налей мне еще.

— Только без сентиментальностей, — посоветовала она, — а то все испортишь. Из мужиков надо вытащить все, что можно, и не думать ни о чем таком. Спроси любую девушку в Лондоне — любую девушку в целом мире, если уж пошел такой разговор, — спроси тех, кто в этом разбирается, — и они скажут тебе то же самое.

— Я слышала все это тысячу раз, — сказала я, — меня уже тошнит от этих разговоров.

— Эх, мне ли все это говорить, — вздохнула Моди, — я сама глупо вела себя с Вивом! Хотя у меня другой случай. Понимаешь, мы собирались пожениться. Такая вот жизнь, — сказала она.

Мы перешли в спальню. Над умывальником висела картина с изображением цветущего дерева, а напротив — картина с девочкой в белом платье с голубым поясом, которая гладила пушистую собаку.

Моди удивленно уставилась на кровать, которая была маленькой и узкой.

— Он никогда не приходит сюда, — сказала я, — мы встречаемся у него дома или в других местах Он вообще никогда здесь не был.

— А, вот он из каких, — сказала Моди, — из породы осторожных. Вив был тоже жутко осторожным. Это не очень хороший знак, такие вот фокусы.

Потом она начала говорить, как мне следует вести себя, чтобы набить себе цену.

— Я не хочу вмешиваться, детка, но тебе действительно это необходимо. Чем больше ты будешь шиковать, тем лучше. Иначе все бесполезно. Он богатый мужчина и он содержит тебя. Ты должна заставить его снять хорошую квартирку где-нибудь на западе Лондона и обставить ее по своему вкусу. И потом, тебе нужно что-то иметь от этого. Я припоминаю — он сказал, что работает в Сити. Может, он один из тех типов, которые играют на бирже?

— Да, — ответила я, — и у него какие-то дела со страховой компанией тоже. Я не знаю, он не очень-то много о себе рассказывает.

— Ну да — он из осторожных, — сказала Моди, продолжая разглядывать мое платье. — Неплохо, совсем как у леди. Настоящий шик, я бы так сказала. Э, да у тебя еще и шуба. Ну что же, если у девушки есть куча хорошей одежды и шуба, это уже кое что. Хочешь посмеяться? — спросила она. — Знаешь, что мне недавно заявил один тип? Забавно, сказал он, но бывает так, что одежда для девушки стоит дороже, чем сама девушка.

— Ну и свинья! — сказала я.

— Я ему ответила то же самое, так не разговаривают, сказала я. А он мне. «Но ведь это так и есть, разве нет? Можно снять очень красивую девочку за пять фунтов, просто классную девочку; классную девочку можно снять даже даром, если умеючи. Но красивое платье для нее за пять фунтов точно не купишь. Не говоря о белье, туфельках и всем прочем». И мне не осталось ничего другого, как рассмеяться, потому что вообще-то все это правда. Люди стоят гораздо дешевле, чем вещи. Подумать только, даже некоторые собаки стоят дороже людей, а уж лошади, те вообще…

— Ох, замолчи, — сказала я, — ты начинаешь действовать мне на нервы. Давай вернемся в гостиную — здесь очень холодно.

— А как твоя мачеха? — спросила Моди. — Что она подумает, если ты откажешься от гастролей? Ты собираешься это сделать?

— Не знаю, что она подумает, — ответила я, — вряд ли она вообще будет думать об этом.

— Мне бы показалось это странным, — сказала Моди, — я имею в виду, будь я твоей мачехой. Она что, совсем тобой не интересуется?

— Объясню ей, что пытаюсь найти работу в Лондоне. Почему она должна этому удивляться? — сказала я.

Я выглянула на улицу, и мне показалось, что я смотрю в стоячую воду. Эстер должна была приехать в Лондон в феврале. Я стала думать, что я скажу ей, и почувствовала уныние. А вслух произнесла:

— Мне не нравится Лондон. Жуткое место, иногда он выглядит просто страшно. Лучше бы я вообще сюда не приезжала. Никогда.

— Ты, наверное, свихнулась, — сказала Моди. — Слыханное ли это дело? Чтобы кому-то не нравился Лондон? — в ее глазах я прочла презрение.

— Да никому он не нравится, — сказала я, — вот послушай.

Вытащив листок из комода, я прочла:

«Лошадиные лица, глаза, как лужи,

Серые улицы, где старики вопят надоедливо

Молитвы постылому Богу,

Там лавка мясника смердит в свинцовое небо,

Там рыбная лавка — воняет иначе, но хуже».

И так далее, и тому подобное.

Дальше — сплошные многоточия. А потом следовало продолжение:

«Но где они —

Прохладные руки, белее алебастра?»

— Интересно, — сказала Моди, — о чем это все?

— Нет, ты послушай вот это, — сказала я:

«Мерзкий Лондон, вонючая и гнусная дыра…»

— Перестань, — сказала Моди, — с меня уже хватит.

Я начала смеяться. Я сказала:

— Это написал тот человек, который жил здесь до меня. Мне о нем рассказала хозяйка. Ей пришлось выставить его, потому что он не платил за комнаты. Я нашла в комоде его бумаги.

— Наверное, у него плохо шли дела, — предположила Моди. — Кстати, что-то здесь нагоняет на меня тоску; я жутко чувствительная. Если рядом что-то не в порядке — я сразу это чувствую. Ненавижу высокие потолки. И эта жуткая лепнина на стенах, ананасы какие-то. Здесь совсем неуютно.

— Заставь его снять тебе квартиру, — снова сказала она, — Парк-Мэншнз — вот что тебе нужно. Он без ума от тебя, это уж точно, и все сделает как миленький. Только ты особо не тяни, можешь и опоздать.

— Знаешь, если мы куда-то идем, надо выйти сейчас. Через несколько минут станет темно.

Мы доехали на метро до Марбл Арч[21] и пошли через Гайд-парк. На некотором расстоянии от толпы, окружившей ораторов, на деревянном ящике стоял мужчина, выкрикивавший какие-то религиозные лозунги. Его никто не слушал. Доносилось только: «Бог…сатана… гнев Божий…»

Мы подошли ближе. Я смотрела, как ходит вверх-вниз его тощий кадык. Моди стала смеяться, он рассвирепел и завопил, глядя на нас:

— Смейтесь! Ваши грехи все равно станут известны. В ваших сердцах страх смерти и ада, страх Божьей кары сжигает ваши сердца!

— Ах ты, грязный мерзавец! — закричала Моди, — он смеет оскорблять нас, потому что рядом нет мужчины. Знаю я таких, которые выбирают, кому можно и нагрубить. Наглые и трусливые твари. Он наверняка ни слова бы нам не сказал, если бы мы были с мужчиной.

Он продолжал кричать нам вслед, суля страшные кары на том свете.

Тот старик был худым, замерзшим. У него были маленькие несчастные глаза. Но Моди никак не могла успокоиться. Она шла быстрым шагом, сжимала кулаки и повторяла:

— Грязные твари, грязные твари… Они знают, кого можно оскорблять!

Мне захотелось вернуться и спросить этого беднягу, о чем он действительно думает, ведь в глазах у него была тоска, как у что-то учуявшей собаки.

На Гайд-парк Корнер мы сели в автобус и поехали в ресторанчик рядом с вокзалом Виктория. Там мы заказали устрицы и портер.

А потом Моди села на другой автобус и поехала домой.

— Пиши мне, детка, — сказала она, — если что случится, дай мне знать. Позаботься о себе сама и, главное, будь осторожна. И так далее и тому подобное.

Я сказала:

— Не удивляйся, если я вдруг появлюсь на репетиции.

— Да нет, зачем же удивляться, — сказала она, — я уже ничему не удивляюсь.

5

На следующий вечер мы вернулись на Грин-стрит около одиннадцати. У дивана горела лампа и стоял поднос с напитками. В доме было темно и тихо. Мне показалось, что эта молчаливая комната недружелюбно смотрит на меня и еле заметно усмехается, как старый лакей. Кто это такая? Где он ее подобрал?

— Кстати, — сказал он, — как тебе понравился Винсент? Красивый парень, правда?

— Да, — сказала я, — очень.

— Ты ему понравилась. Он сказал, что ты просто прелесть.

— Неужели? А мне почему-то показалось, что он так не думает.

— Господи, да почему же?

— Не знаю, просто так мне показалось.

— Конечно, ты ему понравилась. Он сказал, что хотел бы услышать, как ты поешь.

— Зачем? — сказала я.

Шел сильный дождь. Прислушавшись, можно было различить шум воды.

— Потому что он может помочь тебе с работой. Он знает многих из этого круга и может оказаться очень полезным. Кстати, он сам это предложил, я его ни о чем не просил.

— Ну, вообще-то я могу вернуться в шоу, — сказала я.

Я все время ждала, когда он начнет целовать меня, и мы пойдем наверх.

— Нужно устроить для тебя что-нибудь получше этих гастролей. Винсент говорит, что тебе надо учиться дальше. Я тоже так думаю. Мне кажется, что неплохо бы тебе брать уроки пения. Я помогу тебе. Надо, чтобы ты двигалась вперед. Ты хочешь сделать карьеру?

— Не знаю, — сказала я.

— Но, дорогая моя, что значит «не знаю?» Господи, ты должна это знать. А чем ты действительно хочешь заниматься?

Я сказала:

— Я хочу быть с тобой. Это все, что я хочу.

— Ну, я тебе скоро надоем, — он усмехнулся.

Я не ответила.

— Не будь такой, — попросил он, — ты словно камень, который я пытаюсь втащить на вершину горы, а он все время скатывается вниз. — Словно камень. Вот чудачка. Думаешь, если будешь тихонечко сидеть, то никто не обидит. Даже лицо у тебя какое-то каменное.

Он сказал:

— Ты просто прелесть, но ты еще ребенок. Тебе надо повзрослеть. Правда, это не всегда зависит от возраста. Некоторые люди с рождения точно знают свою дорогу, другие так никогда и не узнают. Твоя предшественница…

— Моя предшественница? — сказала я, — ах, моя предшественница…

— Она с самого рождения уже знала все ходы и выходы. Хотя это не имеет значения. Не огорчайся. Поверь, тебе не стоит огорчаться.

— Конечно, — сказала я.

— Тогда сделай счастливое лицо. Будь счастливой. Я хочу, чтобы ты была счастливой.

— Для этого надо выпить виски, — сказала я. — Нет, не вина — только виски.

— Ты уже пристрастилась к виски? — спросил он.

— У меня это в крови, — объяснила я, — все мое семейство не просыхало. Тебе надо познакомиться с моим дядей Бо. Он крупный специалист в этом деле.

— Все это очень мило, — сказал Уолтер, — но не стоит начинать так рано.

… Вот и пунш сказал дядя Бо просто настоящая барменша — этот ребенок запросто может сделать хороший пунш сказал отец надо же чем-то согреть душу — занавески на веранде колыхались — только один глоток, сказал отец, и ни капли больше мы не хотим, чтобы ты начинала слишком рано…

— Да, дядя Бо может пить сколько угодно, — сказала я, — но никогда не пьянеет. Он славный. Он мне нравится гораздо больше, чем другой мой дядя.

— Ах ты маленькая пьянчужка, — улыбнулся Уолтер.

— А еще, — продолжала я, — когда я была ребенком, я хотела быть черной, а они говорили: «Твой бедный дедушка перевернется в гробу, если об этом услышит».

Я прикончила виски. Оцепенение прошло, и я чувствовала себя превосходно.

«Всё хорошо, — думала я, — какая разница! Какое все это имеет значение?»

— Я из пятого поколения, которое там родилось, со стороны матери, конечно.

— Неужели? — сказал он, и опять мне показалось, что он смеется надо мной.

— Вот если бы ты своими глазами увидел поместье «Констанс», — сказала я. — Это старое фамильное поместье моей матери. Там очень красиво. Как бы мне хотелось, чтобы ты его увидел.

— Мне бы тоже, — сказал он, — не сомневаюсь, что там замечательно.

— Да, — сказала я, — но, с другой стороны, если считать, что в Англии красиво, то там совсем не красиво. Просто там другой мир. Все зависит от точки зрения, правда?

Стены дома в старом поместье поросли мхом, и его превратили в оранжерею. Одна разрушенная комната — для роз, другая — для орхидей, третья — для азалий. И повсюду вдоль стертых каменных ступеней, ведущих в комнату, где надсмотрщик держал свои записи, — жимолость.

— Однажды я видела старый список рабов из поместья, — сказала я, — он был написан от руки на бумаге, которая сворачивается в трубочку. Пергамент — так она называется. Там были колонки — имена и возраст и то, что они умеют делать, и еще какие-то заметки.

…Майлотт Бойд, 18 лет, мулатка, служанка в доме. Дети, говорит Эстер, будут наказаны за грехи отцов в третьем и четвертом поколении — не повторяй эту чепуху детям говорит отец — выдумки не должны оседать в детских головах, говорил он…

— Все эти имена в списке… — сказала я. — Странно, но я их никогда не забывала.

Наверное, во всем было виновато виски, но мне захотелось рассказать об этом. Мне захотелось, чтобы он узнал, как это было. Воспоминания проносились в моей голове, но так быстро, что я не могла сосредоточиться. Все равно об этом невозможно рассказать.

— В моей школе была одна девочка, — сказала я, — в католической школе для девочек при монастыре, в которую я ходила. Ее звали Беатрис Агостини. Она приехала из Венесуэлы и жила в пансионе. Она мне жутко нравилась. Я не жила в пансионе, только те шесть месяцев, когда отец уехал в Англию. Когда он вернулся, то снова женился. Он привез с собой Эстер.

— Твоя мачеха хорошо с тобой обращалась?

— Ну да, неплохо. Она, в общем, неплохая. По-своему.

— Мы любили кататься по лунным дорожкам, — продолжала я, — нашего лодочника звали Черный Папочка. У нас замечательные лунные ночи. Если бы ты их видел! Луна может отбрасывать такую же темную тень, как и солнце.

Черный Папочка всегда носил синий полотняный комбинезон, на брюках были заплатки из мешковины. У него были очень длинные мочки, и в одной из них — золотая серьга. Он сердился, если мы опускали в воду руку, из-за барракуд. И мне тут же представлялись барракуды — сотни барракуд, — плывущие у бортов лодки в ожидании добычи. Плоскоголовые, острозубые, они плыли по холодным серебряным дорожкам, которые проложил на воде лунный свет.

— Уверен, что это очень красиво, — сказал Уолтер, — но я не особенно люблю жаркие страны. Предпочитаю прохладные места. На мой вкус, в тропиках слишком буйная растительность.

— Но она совсем не буйная, — возразила я, — ты совершенно не прав. Она дикая, иногда немного грустная. А вот солнце действительно буйное.

Иногда земля дрожит, а иногда ты чувствуешь ее дыхание. Цвета — красные, пурпурные, синие, золотые, все оттенки зеленого. А здесь цвета черные, коричневые, серые, мутно-зеленые, белые — это лица людей — похожие на мокриц.

Вообще-то, там не так уж жарко, — продолжала я, — жару всегда преувеличивают. В городе немного жарко иногда, но у моего отца было маленькое поместье, оно называлось «Сон Моргана». Мы проводили там много времени. Он был колонистом, мой отец. Вначале у него было большое имение, потом он продал его, когда женился на Эстер, и мы жили в городе почти четыре года, а потом он купил «Сон Моргана», гораздо меньшее поместье. Он так назвал его — «Сон Моргана».

Мой отец был прекрасный человек, — сказала я и почувствовала, что опьянела, — у него были рыжие усы и жуткий характер. Но получше, чем у мистера Кроу, хоть мистер Кроу прожил там сорок лет, и у него был такой жуткий характер, что однажды он разбил свою трубку ровно напополам — так сказал слуга. Когда он был дома, я подглядывала за ним и надеялась, что он сделает это снова, но больше он такого никогда не повторял.

— Я не любил своего отца, — сказал Уолтер, — мне казалось, такое часто бывает.

— Нет, я любила своего, — сказала я, — правда, случалось всякое. — Я ведь коренная жительница Вест-Индии, — почему-то все время повторяла я, — в пятом поколении по материнской линии.

— Я знаю, моя радость, — сказал Уолтер, — ты мне об этом уже говорила.

— Все равно, — сказала я, — это замечательное место.

— Все считают, что место, где они родились, замечательное, — заметил Уолтер.

— Ну, не все они замечательные, — возразила я, — совсем не обязательно. На самом деле, иногда поначалу они кажутся просто жуткими. Только ты привыкаешь и уже не замечаешь этого.

Он встал, притянул меня к себе и стал целовать.

— Мне кажется, ты немного навеселе, — сказал он, — давай-ка поднимемся наверх, маленькая чудачка, маленькая пьяная чудачка.

— Шампанское и виски — убойная смесь, — сказал он.

Мы стали подниматься в спальню.


…«Дети, каждый день следует оставлять четверть часа на размышления о четырех главных вещах. Каждый вечер перед отходом ко сну — это самое лучшее время — вы должны закрыть глаза и постараться думать об одной из четырех главных вещей». (Вопрос что это за четыре главные вещи? Ответ: четыре главные вещи — это Смерть, Божья кара, Преисподняя и Царствие небесное.) Эта матушка Антония была еще та старушка. Она любила говорить: «Дети, каждый вечер перед сном вы должны лечь прямо, прижать руки к телу, закрыть глаза и сказать:

«Однажды я умру. Однажды я буду лежать вот так, с закрытыми глазами, и буду мертвой».

«Ты боишься смерти?» — спрашивала меня Беатрис.

«Не знаю, нет, не боюсь. А ты?»

«А я боюсь, но никогда не думаю о ней».

Лежать, зажмурившись и прижав руки к бокам…

— Уолтер, выключи свет. Он бьет мне в глаза.

Майлотт Бойд, 18 лет. Майлотт Бойд, 18 лет… Но мне это так нравится. Я не хочу, чтобы было по-другому, только так.

— Ты спишь?

— Нет, не сплю.

— Ты лежала так тихо, — сказал он.

А потом лежать так тихо. Вот что называют «маленькая смерть».

— Мне нужно идти, — сказала я, — уже поздно.

Я встала и оделась.

— Я поговорю с Винсентом, — на следующей неделе.

— Как хочешь, — сказала я.

Сидя в такси, я продолжала думать о доме и потом, в постели, лежала и все думала о нем. О том, каким грустным может быть солнце, особенно в полдень, но по-другому, не так, как в холодных краях, совершенно по-другому. И о том, как вылетают летучие мыши, когда садится солнце, по двое, очень торжественно. И о запахах из лавок, доносящихся до бухты. («Мне, пожалуйста, четыре ярда вон того розового, мисс Джесси»). И о запахе Франсины — пряном и сладком. И о том цветке гибискуса — он был таким красным, таким гордым. Его длинный золотой язычок торчал наружу. Он был таким ярким, что даже небо казалось лишь фоном для него. Не могу себе представить его мертвым… И стук дождя по оцинкованной железной крыше. Как он льет и льет, грохоча по крыше…


Так бывало, когда становилось грустно, когда я ночью лежала без сна и вспоминала. Когда раздевалась, стоя у кровати, и думала: «Почему от его поцелуев по спине бегут мурашки? Я безнадежная, покорная, счастливая дура. Неужели это я? Я дрянь, дрянь, дрянь. Это просто слова, в них нет никакого смысла. Но есть какой-то смысл в темной тишине улиц».

6

Эстер обычно приезжала в Лондон на январскую распродажу, однако на этот раз она лишь в середине марта написала мне из пансиона на Бейсуотер-роуд[22].

— Да, миссис Морган вас ждет, — сказала девушка, — она завтракает.

— Извини, что опоздала, — сказала я.

— Ты замечательно выглядишь, — оглядев меня, сказала Эстер.

У нее были ясные карие глаза, немного навыкате, это было заметно, если смотреть сбоку, и голос прирожденной английской леди с отчетливыми режущими слух интонациями. По моему разговору вы сразу можете понять, что я леди. Настоящая английская леди. А вот на ваш счет у меня имеются сомнения. Заговорите, и я сразу же определю ваше настоящее место. Ну, говорите же, чтобы я не подумала самого плохого. Такой у Эстер был голос.

За столом сидели две женщины средних лет и молодой человек с газетой, которую он все время читал за едой. Тушеное мясо совсем не имело запаха. Положив кусок на тарелку, все начинали солить его и поливать соусом из бутылочки, стоявшей рядом. Они делали это механически, не меняя выражения лица, как будто знали, что никакие соусы все равно не помогут.

На последней странице газеты, которую читал молодой человек, мне бросилось в глаза объявление:

«Что такое качество? Тридцать пять лет один ответ — это какао Борна».

— Я хочу прочитать тебе одно письмо, — сообщила Эстер, — оно пришло незадолго до моего отъезда из Илкли. Меня оно крайне огорчило. Только не здесь, — сказала она, — когда поднимемся наверх.

Потом она рассказала, что дочь приходского священника выходит замуж и что она собирается подарить ей две черных жемчужины, оправленных в золото, из которых сделали брошь.

— Ниггеры говорят, что черный жемчуг приносит счастье, ты слышала?

— Да, я знаю, — сказала я, они всегда так говорят.

Мы доели консервированный горошек, и она сказала:

— Ну, а теперь пойдем ко мне.

— Вот эта брошь, — сказала она, когда мы поднялись наверх, — правда, она очаровательна?

— Жутко красивая, — согласилась я.

Она положила ее обратно в коробочку и принялась поглаживать верхнюю губу, как будто у нее там невидимые миру усы. Она имела такую привычку. У нее были большие руки с широкими ладонями, но пальцы — длинные и тонкие, она ими гордилась.

— Ты действительно выглядишь замечательно, — повторила она, — как насчет твоей новой работы? Ты уже участвуешь в шоу?

— Пока нет еще, — сказала я.

Она поморгала и снова потрогала свою верхнюю губу.

— Возможно, я буду участвовать в лондонском шоу, которое начнется в сентябре, — сказала я, — я теперь беру уроки пения, уже три месяца. Моего преподавателя зовут Прайс. Он очень хороший педагог.

— Да что ты? — сказала она, подняв бровь.

Я сидела молча и не знала, что сказать дальше. Просто мне не о чем было с ней говорить. Интересно, спросит ли она, на что я живу. «Что такое качество? Тридцать пять лет один ответ — это какао Борна». Тридцать пять лет… Хорошо им, тем, кому тридцать пять лет. Что такое качество? Тридцать пять тысяч лет один ответ…

Она кашлянула, прочищая горло…

— Вот письмо от твоего дяди Рэмси. Это ответ на письмо о тебе, которое я написала ему два месяца назад.

— Обо мне? — спросила я.

Не глядя на меня, она сказала:

— Я написала ему, что хочу, чтобы ты вернулась домой. Я написала ему, что все идет не так, как я надеялась, когда привезла тебя сюда… что я беспокоюсь о твоей судьбе и считаю, что это лучший выход из создавшейся ситуации.

— Понятно, — сказала я.

— Кстати, я действительно беспокоюсь о тебе, — сказала она, — я была потрясена, когда увидела тебя в Ньюкасле прошлой зимой, после твоей болезни. Кроме того… Я чувствую… в общем, для меня это слишком большая ответственность.

— И что же ответил тебе дядя Бо? — спросила я.

— Дядя Бо! — повторила она, — дядя Бо! Дядя Пьянь, — такое имя ему больше подошло бы. Могу показать, что твой дядя Бо мне ответил.

Она надела очки.

— Слушай: «Я и сам хотел написать вам об Анне — еще когда она начала всюду кататься, изображая из себя хористку или как там это называется. Тогда я думал, что, поскольку вы находитесь поблизости, то вам лучше знать, что ей следует делать. Потому и не вмешивался. И вот я получил это странное письмо, в котором вы сильно сомневаетесь в том, что жизнь в Англии ей подходит и пишете, что готовы оплатить половину ее проезда домой. Но где же взять деньги на вторую половину? Вот что мне хотелось бы знать. Сейчас уже немного поздновато для откровенного разговора. Но лучше поздно, чем никогда. Вы знаете так же хорошо, как и я, что ответственность за Анну несете вы, и я не позволю вам переложить ее на мои плечи. Бедный Джеральд потратил остатки своего капитала на «Сон Моргана» (против моей воли, надо сказать). Он думал, что это имение впоследствии перейдет к его дочери. Но после его смерти вы решили продать имение и переехать в Англию. У вас были все права продать его; оно досталось вам по завещанию. Муж полностью доверял вам, в противном случае его воля была бы другой. Бедняга. Так что, когда вы пишете мне письмо с предложением «оплатить половину проезда» и отправить девочку домой без пенни в кармане, на это я могу ответить одно: мне кажется, вы хитрите. Если вы не хотите, чтобы она жила с вами в Англии, тогда, конечно, мы с женой возьмем ее к себе. Но в этом случае я настаиваю — мы оба настаиваем, — чтобы ей была выделена полагающаяся ей часть денег, которые вы выручили от продажи имения ее отца. Иное было бы несправедливо — так мы считаем. Вы ведь знаете не хуже меня, что едва ли она хоть когда-нибудь сможет сама зарабатывать себе на жизнь, на это надеяться никак нельзя. Это письмо — самое неприятное из всех, какие мне приходилось писать, и закончить его я могу лишь словами сожаления о том, что мне пришлось написать его. Надеюсь, что вы обе в добром здравии. Мы почти ничего не знаем об Анне. Она странный ребенок. Она прислала нам почтовую открытку из Блекпула и единственное, что она написала в ней: «Здесь очень сильный ветер», — не слишком подробное описание того, как идут ее дела. Передайте ей, что я желаю ей стать здравомыслящей девочкой и попытаться устроить свою жизнь. Однако учтите: если она поймет, что от нее собираются отделаться, это вряд ли поможет ей встать на ноги. Ее тетя Сейс шлет ей свою любовь».

— Возмутительное письмо, — сказала Эстер.

Она забарабанила пальцами по столу.

— Это письмо, — сказала она, — было написано с одной единственной целью — чтобы оскорбить и огорчить меня. Он смеет обвинять меня в том, что я украла у тебя деньги твоего отца. За «Сон Моргана» я получила пятьсот фунтов, и это все. Пять сотен. А твой отец говорил, что оно стоит восемьсот пятьдесят. Я там вообще была ни при чем, более того, если бы я могла остановить его, я бы это сделала, Кстати, твой замечательный дядя Бо тоже получил свой кусок от этого пирога, хотя он в этом и не признается. Как же англичан обманывают, продавая им поместья, которые не стоят и полпенни, это просто стыд! Поместье! Называть это поместьем просто смешно! Должна сказать, что твой отец мог бы осмотрительнее вести себя, прожив больше тридцати лет вдали от Англии и потеряв с ней связь. Однажды он заявил мне. — «Я никогда не вернусь в Англию. Там жуткая дороговизна, да и вообще мне там не нравилось. Там уже не осталось никого, кому до меня есть хоть какое-то дело. В сущности, там одни лицемеры, — сказал он, — у меня нет никакого желания возвращаться». Когда он говорил так, я знала, что он потерпел фиаско и что это для него трагедия. Какой талантливый и несчастный человек, можно сказать, похороненный заживо. Да, это настоящая трагедия. Но все же ему не следовало быть таким доверчивым, позволять себя обманывать. «Сон Моргана»! Надо было назвать это имение «Глупость Моргана», сказала я ему, — это было бы ближе к истине. Продала его! Да, я продала это проклятое поместье, в которое только глупец мог вкладывать деньги, потому что там не было ничего, кроме скал и камней, и жары, и этих жутких голубей, воркующих во всех углах. И никогда ни одного белого лица, разве что по воскресеньям, и ты сам постепенно становишься похож на ниггера. Вполне достаточно, чтобы свести с ума кого угодно. Думаю, я обязана была его продать. И еще этот надсмотрщик, который притворялся, что не может говорить по-английски, а сам обкрадывал меня как только мог…

Я до такой степени была потрясена, что почти не понимала, о чем она говорит. Я молча смотрела в окно. На плитах мостовой лежали сухие листья, и между ними с важным видом разгуливал голубь с красными лапками, и перышки на его шее переливались зеленым и золотым.

— И тогда мне пришлось заплатить долги твоего отца, — говорила она, — так что когда я уехала с острова, у меня в кармане было меньше трех сотен, и из них я оплатила твой проезд до Англии.

Я обеспечила тебя всем, чтобы ты могла ходить в школу. У тебя не было зимней одежды, полный комплект одежды — пришлось купить, и я взяла на себя все расходы за семестр. А когда я написала твоему дяде — просила его оплатить еще год учебы, ведь тебе следовало получить приличное образование, чтобы самой зарабатывать на хлеб, он ответил, что не сможет помочь, потому что у него трое собственных детей, о которых надо заботиться. Он прислал пять фунтов на теплое платье, поскольку помнил, что в Англии холодно. Ну да, конечно, трое детей, а как насчет остальных? Блудливый старик, как насчет остальных детишек всех цветов радуги? А мой доход, между прочим, меньше трех сотен в год, вот какой у меня доход и за последний год я посылала тебе дважды по тридцать фунтов и оплатила твои расходы и счет от доктора, когда ты заболела в Ньюкасле, а когда тебе надо было запломбировать зубы, я это тоже оплатила. Я не могу давать тебе по пятьдесят фунтов в год! А в благодарность я получила лишь это возмутительное обвинение в том, что обманула тебя, и теперь всю ответственность за твою судьбу хотят взвалить на мои плечи. И не думай, что я не догадываюсь, как ты там себя ведешь. Только приходится на некоторые вещи смотреть сквозь пальцы, я не хочу иметь ко всему этому отношение и не желаю даже думать об этом. А семья твоей матери отстранилась и ничего не делает. Я напишу еще раз твоему дяде, но после этого прекращу всякое общение с семейством твоей матери. Они всегда не любили меня и даже не удосуживались скрывать это, но это письмо — последняя капля!

Поток слов замедлился, но казалось, что она все еще не может остановиться. Ее лицо стало красным. «Эта женщина — как бурная река» — любил говорить дядя Бо.

— Ох, я не думаю, что он всё это имел в виду, — сказала я. — Он из тех людей, которые всегда говорят гораздо больше, чем думают.

Она сказала:

— Твой дядя не джентльмен, и я напишу ему об этом.

— О, ему будет все равно, — заверила я. Я не могла сдержаться и расхохоталась, подумав о том, как дядя Бо получает письмо и читает: «Дорогой Рэмси, вы не джентльмен…»

— Я рада, что ты понимаешь, как все это смешно, — продолжала она. — Джентльмен! Незаконные дети толпами бродят по поместью и даже носят его имя. Шолто Костерус, Милдред Костерус, Дагмар Костерус. Эти Костерусы заселили, похоже, добрую половину острова. Их называют твоими двоюродными братьями и сестрами, им надо дарить подарки каждое Рождество, а твой отец стал таким безвольным, что говорил, что не видит в этом ничего страшного. Твой бедный отец. Его жизнь — настоящая трагедия. Но я однажды сказала Рэмси, я прямо и ясно ему сказала: «Я считаю, что джентльмен, английский джентльмен, не должен иметь незаконных детей, а если он их имеет, то не должен ими щеголять». «Клянусь, я тоже так думаю», — заявил он и гадко захихикал — он смеялся, как настоящий ниггер. «Кстати, в Англии такие вещи тоже случаются», — наглый тип! Он меня всегда раздражал! Эти порочные наклонности, — продолжала она, — именно порочные наклонности — были очевидны для меня с самого начала. Но, принимая во внимание некоторые обстоятельства, здесь уже ничего не поделаешь. Я всегда жалела тебя. Я всегда понимала, что принимая во внимание некоторые обстоятельства, ты заслуживаешь, чтобы тебя жалели.

Я спросила:

— Что это значит: «принимая во внимание некоторые обстоятельства?»

— Не притворяйся, ты сама прекрасно знаешь, что это значит.

— Вы намекаете на то, что моя мать была цветной, — сказала я, — вы и раньше делали такие намеки. Но это неправда.

— Ни на что такое я не намекаю. Иногда ты произносишь непростительные слова — безнравственные и непростительные.

Я спросила:

— Тогда что же вы имеете в виду?

— Я не собираюсь выяснять с тобой отношения, — сказала она, — моя совесть совершенно чиста. Я всегда заботилась о тебе и никогда никакой благодарности. Я старалась научить тебя разговаривать, как леди, и вести себя, как леди, но, конечно, это мне не удалось. Тебя было невозможно оттянуть от слуг. Ты постоянно болтала с этими ниггерами и распевала с ними песни, до сих пор это у тебя осталось. В точности как эта ужасная девица Франсина. Когда вы болтали в буфетной, я никогда не могла различить, кто из вас говорит. Взяв тебя в Англию, я полагала, что даю тебе реальный шанс. А теперь, когда все так плохо оборачивается, я должна нести за это ответственность и поддерживать тебя материально. А семейство твоей матери будет оставаться в стороне и ничего не делать. Всегда одно и то же. Чем больше делаешь, тем меньше благодарности и больше требований. Твой дядя всегда притворялся, что обожает тебя. Но попробуй попроси у него хотя бы грошовую сумму, он сразу становится таким скаредным, что не гнушается самой возмутительной лжи.

— Не беспокойтесь, — сказала я, — вам не придется больше давать мне деньги. И дяде Бо, и кому-либо другому тоже не стоит беспокоиться. Я сама могу достать столько денег, сколько мне нужно, не беспокойтесь. Так что все нормально, все счастливы.

Она уставилась на меня. В ее глазах сначала появилось вопросительное выражение, а потом — холод и отвращение.

Я сказала:

— Если хотите знать, я…

— Я ничего не хочу знать, — перебила она, — ты сказала мне, что надеешься найти работу в Лондоне. Это все, что я хочу знать. Я намереваюсь написать твоему дяде и сообщить, что отказываюсь нести за тебя ответственность. Если он считает, что ты живешь неправильно и ведешь себя дурно, он должен вмешаться сам. Я не в состоянии. Я всегда исполняла свой долг и даже сверх того, но настало время, когда…

— У вас брошь упала, — перебила ее я.

Я подняла ее и положила на стол.

— Спасибо, — сказала она.

Постепенно она успокоилась. Я знала, что сейчас она говорит себе: «Я не собираюсь больше никогда об этом думать».

— Я сегодня больше не могу это обсуждать, — сказала она, — меня слишком огорчило это наглое письмо. Но я считаю, что все необходимое было сказано. Завтра я возвращаюсь в Йоркшир, но надеюсь, что ты будешь писать мне и рассказывать о своих делах. Обещаю сообщить твоему дяде о том, что я показала тебе его письмо. Надеюсь, что ты получишь тот ангажемент, на который рассчитываешь.

— Я тоже надеюсь, — сказала я.

— Всегда буду рада сделать для тебя все, что в моих силах. Что касается финансовых вопросов, то, пожалуйста, не забывай, что я и так сделала гораздо больше, чем могла себе позволить.

— Не стоит об этом беспокоиться, — сказала я, — я не стану просить у вас денег.

Она помолчала, потом проговорила:

— Не хочешь выпить чаю перед уходом?

— Нет, спасибо, — сказала я, — до свиданья.


Она всегда ненавидела Франсину.

— О чем вы постоянно болтаете? — обычно спрашивала она.

— Ни о чем мы не болтаем, — отвечала я, — просто говорим и все.

Но она не успокаивалась.

— Эту девчонку нужно отослать отсюда, — сказала она отцу.

— Услать Франсину? — удивился отец. — Но, Эстер, дорогая, зачем же отсылать девочку, которая так хорошо готовит!

В присутствии Франсины я чувствовала себя счастливой. Она была маленькая, толстенькая и чернее остальных местных слуг. У нее было лукавое милое личико. Мне ужасно нравилось смотреть, как она ест манго. Ее зубы впивались в плод, губы крепко сжимали желтую мякоть, а на лице появлялось выражение полного счастья. Доев, она дважды чмокала губами — очень громко, — слышно было издалека. Это был ритуал.

Она никогда не надевала башмаков, и ее маленькие черные ступни были жесткими и шершавыми. На голове она могла носить что угодно — хоть бутыль с водой, хоть большую корзину с фруктами. Эстер постоянно повторяла: «Из чего сделаны головы этих людей? Белый человек никогда не смог бы носить на голове такую тяжесть. У них же головы, наверное, из дерева».

Она была хохотушкой, но песни у нее всегда получались грустными. Даже в веселых песенках звучали грустные нотки. Она могла сидеть в одиночестве и напевать что-то и бить в тамбулеле — глухой удар основанием ладони и пять быстрых ударов пальцами.

Не знаю, сколько ей было лет, сама она тоже об этом не знала. Иногда слуги понятия не имеют о своем возрасте. С виду она была немного старше меня, и когда у меня в первый раз началась менструация, именно она объяснила мне, что так бывает и не надо этого бояться. Но потом она рассказала об этом Эстер, и Эстер пришла и начала долго и нудно объяснять мне про все это, и глаза ее смотрели мимо моего лица. Я все повторяла: «Нет, конечно, нет… Да, я понимаю… Да, конечно…» Но я почувствовала себя такой несчастной, как будто на меня что-то навалилось и я не могу дышать. Мне захотелось умереть.

После того, как она закончила, я вышла на веранду, легла в гамак и стала раскачиваться. Это было в нашем поместье. Мы остались с Эстер одни, потому что папа уехал на неделю. Я почему-то запомнила тот день.

Гамак поскрипывал, поднялся ветер, и ставни в доме начали хлопать, как выстрелы. Дом был укрыт между двух холмов, и иногда мне казалось, что здесь и есть конец света. Уже давно не было дождей, и трава под солнцем выгорела и пожухла.

Меня начало тошнить. Я перестала качаться и тихо лежала в гамаке, глядя на море. На синей воде белели пенные полосы, как будто только что прошел корабль.

В половине первого мы сели завтракать, и Эстер заговорила о Кембридже. Она постоянно о нем говорила.

Она сказала, что уверена, в Англии мне бы понравилось, и что мне обязательно надо туда поехать. Потом она без всякого перехода заговорила о своем дяде, который был докой в математике, один из лучших в своем выпуске в Кембридже, все звали его «неряхой Уоттсом».

Он действительно был довольно неряшлив, — сказала она, — но это просто от рассеянности. А его жена, тетя Фанни, была красавица — настоящая красавица. Однажды в театре, когда она вошла в ложу, все встали. Не сговариваясь.

— Господи помилуй! Удивительно, — сказала я, — надо же!

— Ты бы лучше сказала «прости господи».

— Да, их звали красавица и чудовище, — продолжала она, — красавица и чудовище. О ней ходило много историй. Один молодой человек ответил ей, когда она сказала, что хватит, наконец, на нее смотреть:

«Даже кошке можно смотреть на короля, почему же мне нельзя смотреть на королеву?»

Ей это так понравилась, что она всем стала рассказывать эту историю, а молодой человек сделался ее любимцем, очень большим любимцем. Как же его звали? Нет, не могу вспомнить. В общем, он был остряк, а она любила остроумных людей; она им все прощала. В те годы все из кожи вон лезли, только бы прослыть остроумными. Я понимаю, что смешно оплакивать прежние времена и все такое, но тогда люди были остроумнее, чем сейчас.

— Да, — сказала я, — как судья Брайан недавно на танцах, когда какой-то дурак загородил дверь в столовую и заявил: «Никто не пройдет сюда, пока не сочинит стишок». А судья Брайан тут же ему ответил:

Чтоб я в столовую вошел,

Посторонись, тупой осел.

Он сочинил это так быстро, что все рассмеялись.

Эстер сказала:

— Это совсем другое, но, конечно, тебе этого не понять.

Мы ели рыбные котлеты и сладкий картофель, а потом сладкие гуайявы и вместо хлеба плоды хлебного дерева. Эстер они нравились больше.

Сидя за столом, можно было видеть изгиб горы, похожий на изгиб зеленого плеча. На столе стояли розы — в вазе из синего волнистого стекла с золотым ободком.

В углу был шкаф, где держали напитки и буфет с посудой. На полке лежали книги Вальтера Скотта[23] и куча старых журналов Лонгмана[24], настолько старых, что все страницы пожелтели и уголки загнулись.

После завтрака мы вышли на веранду. Эстер села в парусиновый шезлонг. Она начала гладить Плута и часто моргать, как будто ей в глаз что-то попало. Плут завилял хвостом.

— Ненавижу собак, — сказала я.

— Даже так! — изумилась она.

— Жутко ненавижу, — сказала я.

— Не знаю, что из тебя получится, если ты так будешь себя вести, — заметила Эстер, — едва ли твоя жизнь сложится счастливо. Если будешь продолжать в том же духе, люди не будут тебя любить. Попробовала бы ты сказать такое в Англии, сразу бы нажила себе врагов.

— Мне все равно, — сказала я.

Но про себя начала повторять таблицу умножения, потому что боялась расплакаться.

Потом я встала и сказала ей, что пойду на кухню поболтать с Франсиной.

Кухня находилась на расстоянии двадцати ярдов — отдельный домик из двух комнат. В одной из них была спальня Франсины. Здесь стояла кровать, еще там были глиняный кувшин, таз и стул, а над кроватью висели картинки: Христос и его сердце, пылающее любовью[25], и дева Мария в синем хитоне, припавшая к ногам Иисуса, и другие, тоже на библейкие сюжеты. Святой Иосиф, priez pour nous[26]. «Иисус, Мария, Иосиф, подарите мне благодать счастливой смерти».

Франсина, когда не работала, сидела обычно на ступеньках у двери. Я любила сидеть с ней рядом. Иногда она рассказывала какую-нибудь историю, и в начале истории она должна была сказать «Тим-тим», — а я должна была ответить — Bois seche[27]2.

По другую сторону дорожки, во время дождя покрытой грязной жижей, а во время засухи — зияющими расселинами, как будто земля хотела пить, шелестели заросли бамбука. Дымохода в кухне не было и, когда готовили, она наполнялась дымом.

Франсина мыла посуду. Ее глаза покраснели от дыма, лицо вспотело. Она вытерла глаза тыльной стороной ладони и искоса взглянула на меня. Потом сказала что-то на местном диалекте и продолжала мыть посуду. Я знала, что она недолюбливает меня, потому что я белая, и еще я знала, что никогда не смогу объяснить ей, как ненавижу этот цвет кожи. Потому что это вынуждало меня вести себя, как Эстер, и в будущем стать старой и унылой и все такое. И я подумала: «Нет… нет… никогда». Я поняла в тот день, что становлюсь взрослой.

Не взглянув на нее больше, я пошла по тропинке мимо кустов роз и высокого мангового дерева и стала подниматься вверх по холму. Вокруг ворковали голуби. Было около двух часов, и солнце палило нещадно.

Место выглядело хмурым и пустынным из-за больших серых валунов, разбросанных повсюду — как говорили, следов доисторического извержения. Но мне нравилось это место. Там была хорошая земля — так говорил папа. Он выращивал там кокосы и мускатный орех. И еще кофе на склонах холма.

Когда молодые мускатные деревья зацвели в первый раз, он часто брал меня с собой, чтобы определить, какое дерево женское, а какое мужское. Бутоны были такими крошечными, что необходимо было иметь острое зрение, чтобы их различить. «Ты молодая, у тебя хорошие глазки, — говорил он, — пойдем, ты мне поможешь».

«Я уже старый, — говорил он, — и глаза уже не те, что раньше». Мне всегда становилось ужасно жалко его, когда он так говорил.

Я была уже довольно далеко от дома. В тени дерева лежал большой валун, и я села на него. Небо было ослепительно синим и казалось совсем близким.

Я чувствовала себя такой одинокой, как будто я одна на всем свете. В мозгу все время звучало: «Нет… Нет… Нет…» Потом перед глазами откуда-то возникла туча и почти все заслонила. Так бывало всегда, когда начиналась головная боль.

Я подумала: «Вот и хорошо. На этот раз я умру». Сняла шляпу и встала на самый солнцепек.

Солнце там, дома, могло быть жестоким, как Бог. А то, которое здесь… я даже не могу поверить, что это то же самое солнце, просто не могу поверить.

Я стояла там, пока не почувствовала, как начинает от боли раскалываться голова, а потом небо стало падать на меня. Оно изменилось, оно было таким твердым и тяжелым. Боль была режущей, острой, как сто ножей. А потом я почувствовала озноб и тошноту и потащилась домой.

У меня началась лихорадка, и я долго болела. Постепенно я стала поправляться, но вдруг все началось снова. Так продолжалось несколько месяцев. Я ужасно похудела, стала некрасивой и желтой. Как гинея, сказал бы папа.

Я спросила Эстер, не бредила ли я во время болезни, и она сказала: «Да, ты несла какую-то ерунду о кошках и все время поминала Франсину». Именно после этого она начала ненавидеть Франсину, твердила, что ее надо отослать из дома.

Один раз я написала Эстер, в ответ она послала мне почтовую открытку с парой дежурных фраз. После этого я не писала ей. И она мне тоже.

7

Как грустно мне было, когда я просыпалась ночью и начинала думать о своем одиночестве и о том, что все твердят, будто человек создан для труда. (Ты сочиняешь письма, которых никогда не отправишь и даже не напишешь. «Милый Уолтер…»)

Все говорят: «Двигайся дальше». Конечно, некоторые люди этим занимаются — в смысле, двигаются дальше. Да, но сколько их? Как насчет вон той, как ее там? Она сильно продвинулась, а? «Певичка из хора выходит замуж за сына пэра». Ну и как же насчет нее? Пробирайся выше или убирайся туда, откуда пришла. Туда или обратно, как говорится.

Что я хочу, мистер Прайс, так это эффектную песню для отборочного тура. Сердце мое проснулось, будто цветок весенний — очень эффектная песня. Все говорят: человек обязан трудиться, об этом пишут во всех книгах. Но я теперь ничего не читаю, так что никто не сможет убедить меня, во всяком случае, словами («Мой дорогой Уолтер…»)

Как грустно, когда лежишь без сна, а потом начинает светать и просыпаются воробьи — так бывало, когда тебя мучила грусть — ощущение одиночества и безысходности. Когда просыпались воробьи.

Но днем все было в порядке. А если еще выпить немного, то начинало казаться, что моя теперешняя жизнь — лучший способ существовать в этом мире, потому что с тобой может произойти все, что угодно. Не представляю, как это люди живут, когда им точно известно все, что случится с ними. Мне кажется, лучше умереть, чем жить. Ведь важно лишь одно — одеваться, чтобы мчаться на свидание с ним, и выходить из ресторана, и видеть огни на улицах, и садиться в такси, и ждать, когда он поцелует тебя в авто, несущемся к его дому.

Месяц пролетел, как неделя, и я подумала: «Уже июнь». В то лето временами бывало очень жарко. Особенно в тот день, когда мы ездили в Сэвернейк[28]. Помню, днем я сидела на стуле на лужайке в Примроуз-Хилл[29] и смотрела на стайки детей. Как раз за моим стулом два мальчика — большой и маленький — играли со скакалкой. В конце концов большой так замотал ею маленького, что тот не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Когда большой толкнул его, малыш растянулся на земле. Сначала он по инерции еще смеялся, но потом лицо его перекосилось, и он расплакался. Большой мальчик стукнул его — не сильно. Малыш заревел еще громче.

— Замолчи, — сказал большой.

Он снова собрался стукнуть малыша, но увидел, что я смотрю на них. И тут же изобразил на лице улыбку и начал развязывать веревку. Малыш перестал плакать и поднялся на ноги. Потом они оба, как по команде, показали мне язык и помчались с горы. Ножки маленького мальчика были короткими и пухлыми, все в ямочках. Он едва успевал за своим приятелем. Но все-таки снова обернулся и еще раз старательно высунул язык.

Солнца не было, но воздух был душным и неподвижным, грязно-теплым, как будто тысячи людей уже дышали им раньше. Мимо прошла женщина, она бросила мяч собаке по кличке Цезарь. Ее голос напомнил мне голос Эстер.

— Це-е-зарь, Це-е-зарь…

Посидев немного, я вернулась домой и приняла холодную ванну.

Когда вошла миссис Друз с письмом от Уолтера, я лежала и делала дыхательные упражнения. Прайс всегда говорил, что дыхательные упражнения для голоса лучше всего делать лежа.

«Я заеду за тобой на машине в шесть часов. Мы едем за город. Возьми вещи на два дня и все, что тебе понадобится. Договорились?»

Уходя, я встретила миссис Доуз на лестнице. Она поднималась из подвала.

— До свиданья, — сказала я, — я вернусь в понедельник или во вторник.

Она сказала:

— До свиданья, мисс Морган.

У нее были светлые волосы, длинное спокойное лицо и тихий голос, не похожий на зычные голоса кокни. Она всегда делала постное лицо, когда разговаривала со мной.

— Надеюсь, вы весело проведете время.

Она стояла на пороге и смотрела, как я сажусь в машину.

Меня беспокоило, как я выгляжу, поскольку у меня не хватило времени хорошенько высушить волосы. Я так волновалась из-за этого, что чувствовала себя, как животное, посаженное в клетку. Если бы он сказал, что я хорошо выгляжу, я бы смогла вырваться на свободу. Но он только оглядел меня с головы до ног и улыбнулся.

— Винсент приедет завтра поездом. Он привезет свою девушку. Думаю, это будет забавно.

— Приедет Винсент? — удивилась я. — Как мило. Это та девушка, с которой я его уже видела, — Эйлин?

— Нет, не Эйлин. Другая.

Когда стало темнеть, я почувствовала себя спокойнее. Мне на щеку сел мотылек, и я машинально его прихлопнула.


В столовой отеля по стенам были развешаны оленьи головы. Та, что висела над нашим столом, была большой, как у коровы. Огромные стеклянные глаза смотрели мимо нас. В спальне на стенах висели гравюры — «Проводы моряка», «Возвращение моряка», «Оглашение завещания», «Супружеская привязанность». Фигуры на них казались такими безжизненными, как будто художнику позировали чучела, а не живые люди: все женщины — высокие, толстые, опрятные, улыбаются; все мужчины — с длинными ногами и густыми бакенбардами; а вот неподвижные кроны деревьев были очень хороши, и казалось, что старые времена были действительно добрыми.

Я проснулась очень рано, и вначале никак не могла вспомнить, где я. Прохладный воздух, не похожий на застоявшийся воздух Лондона, лился из окон в комнату. Потом я вспомнила, что сегодня мне не нужно уезжать отсюда и что всю следующую ночь я тоже проведу с ним. Я была очень счастлива, счастливее, чем когда-либо в своей жизни. Я была так счастлива, что заплакала, как дура.

В тот день опять стояла жара После ланча мы поехали в Сэвернейкский лес. Листья буков в солнечных лучах сверкали, как стеклянные. На полянах среди травы росло множество маленьких цветов, желтых, красных, синих, белых, так много, что они сливались в один разноцветный ковер.

Уолтер сказал:

— На твоем острове есть такие цветы? Эти крошечные звездочки очень милы, правда?

Я сказала:

— Там цветы совсем другие.

Но когда я начала говорить о цветах на моем острове, мне снова стало казаться, что я никак не могу соединить — воспоминания с реальностью, как будто я просто придумала эти названия: стефанотис, гибискус[30], лютик, жасмин, франжипанни:

— Там есть очень красивые цветущие деревья.

Песенка жаворонка была слышна урывками, как будто в нем был часовой механизм, который кто-то то включал, то выключал.

Уолтер произнес странную фразу, как будто говорил сам с собой:

— Нет воображения? Что за ерунда. У меня прекрасное воображение. Мне давно хотелось привезти тебя в этот дивный лес — с того самого мгновенья, как я тебя увидел.

— Правда? — сказала я, — здесь очень красиво. Я даже не думала, что в Англии есть такие красивые уголки.

Но я чувствовала, что в этом пейзаже что-то не так. Как будто он лишен естественности дикой природы.

Мы зашли в рощу, где буковые деревья росли совсем близко друг к другу, так что их ветки сплелись — там, в вышине. Снаружи был жаркий, синий день, а здесь — будто в шатре — прохладно и сумрачно.

Мы сели на поваленное дерево, корнями все еще цеплявшееся за землю. Здесь ветер был совсем слабым, и деревья не шелестели. Долгое время мы сидели молча. Сначала я думала о том, как я сейчас счастлива, а потом просто сидела, не думая ни о чем, даже о своем счастье.

Он сказал:

— Ты при этом свете такая красивая.

— Только при этом?

— Конечно, нет, тщеславная девчонка. Но при этом ты просто неотразима. Я очень хочу тебя. Здесь куча укромных местечек, где олени укрываются на зиму.

— Только не здесь, — противилась я. — А вдруг нас все же кто-нибудь увидит?

И услышала собственное хихиканье.

Он сказал:

— Да кто тут нас увидит? А даже если и увидит… Люди просто подумают: «Вот счастливцы» и уйдут прочь, умирая от зависти.

Я сказала:

— Может, все так и случится, а может, и нет, — и подумала: «Нет, уж лучше вернуться в гостиницу».

— Скромница Анна, — сказал он.

— Все равно, давай вернемся в гостиницу, — сказала я. (Ты захлопываешь дверь и задергиваешь шторы, и потом это длится тысячу лет, но все равно кончается слишком скоро. Лори говорит: «Некоторые женщины долго ничего не чувствуют, только когда уже начинают стареть. Не везет им, бедняжкам. Лично я хочу порадоваться жизни сейчас, пока молодая.»

— Боже милостивый, — спохватился он, — хорошо, что напомнила, — Винсент должен сейчас приехать. Думаю, он уже ждет нас.

Я совершенно забыла про Винсента.

— Надо идти, — сказал Уолтер.

Мы поднялись с земли. Я почувствовала озноб, как бывает, когда спишь, и тебя внезапно разбудили.

— Тебе понравится его девушка, — сказал он, — ее зовут Жермен Салливан. Уверен, что она тебе понравится. Она очень приятная.

— Правда? — потом я не удержалась и добавила: — а Винсент — не очень.

— Ты хочешь сказать, что Винс тебе не нравится? Ты первая женщина, от которой я слышу такое.

— Да нет, конечно он мне нравится. Он настоящий красавец, — сказала я. — А эта девушка — она тоже выступает в шоу?

— Нет, Винсент познакомился с ней в Париже. Она говорит, что наполовину француженка. Бог ее знает, кто она, пусть будет кем угодно. Но в ней что-то есть.

Мы нашли нашу машину и вернулись в гостиницу. Было около шести часов. Я все думала: «Как страшно знать, что ты счастлива, как страшно говорить, что ты счастлива. Постучи по дереву, скрести пальцы и сплюнь».


— Ну, как поживаешь, детка? — спросил Винсент. — Как поживает моя маленькая Анна?

Он был очень красив. Голубые глаза с загнутыми ресницами, как у девушки, черные волосы, загорелое лицо, широкие плечи и узкие бедра — весь набор чар, так сказать. Он был похож на Уолтера, только моложе. И, надо признать, гораздо красивее. По крайней мере, лицо. Он выглядел на двадцать пять, но на самом деле ему исполнился тридцать один, сказал Уолтер.

— А мы уже начали гадать, что с вами случилось, — сказала девушка, — мы здесь уже почти два часа. Мы решили, что вы сбежали. Я уже собиралась узнавать, когда будет обратный поезд.

Девушка была красивой, но у нее был такой вид, будто они с Винсентом в ссоре.

— У нее очень плохое настроение, — объяснил Винсент, — ума не приложу, что ее так расстроило.

Я поднялась наверх, чтобы переодеться. Я решила надеть платье с цветочками, которое купила у Мод Мур. Тени от листвы на стене быстро двигались, будто блики солнца на воде.


— Взгляните-ка на эту штуку над столом, — сказала Жермен, — на этого оленя, ведь это олень? Просто вылитая твоя сестра, Винс, те же глаза навыкате. Помнишь, как я однажды случайно столкнулась с ней около твоей квартиры? Это было так весело! Помнишь?

Винсент не ответил.

— Ты, конечно, думаешь, что ты — само совершенство? — сказала Жермен. — Но ты сильно ошибаешься. Между прочим, у тебя после шампанского всегда отрыжка. Ты хоть сам это замечаешь? Мне было так стыдно за тебя прошлым вечером. Вот как ты делаешь.

Она начала рыгать. Официант, находившийся в другом конце зала, удивленно посмотрел на нее и поджал губы.

— Вы видели его физиономию? — продолжала Жермен. — Ты так же иногда выглядишь, Винс. Выражение брезгливого презрения к женщине — я постоянно здесь это вижу. Будто женщина — домашний зверек или золотая рыбка. Ужасно. Ни за что не хотела бы стать англичанкой, — добавила она, — ни за какие деньги и ни за что другое.

— Главное — чтобы была возможность, — заметил Винсент с легкой улыбкой.

После этого Жермен ненадолго умолкла, но после того, как мы выпили еще и в гостиной, она снова начала высказываться об Англии.

— Очень милая страна, — сказала она, — если не страдаешь клаустрофобией. — Однажды, — добавила она, — один очень умный человек мне сказал…

— Конечно, это был француз, — уточнил Винсент, — давайте послушаем, что сказал один очень умный француз.

— Заткнись, — отрезала Жермен, — он сказал совершенно правильную вещь. Он сказал, что в Англии много красивых девушек, но очень мало красивых женщин. «Одна или две, — сказал он, — а может, их вообще нет. Почему? Что с ними происходит? Столько красивых девушек, а потом вдруг все, пустота, пустыня, никого. Что с ними происходит?»

— Точно подмечено. Здешние женщины просто ужасны. Посмотрите на них — этот испуганный, подобострастный взгляд — или наоборот, злобный и колючий. Mechantes[31], вот кто они такие. И все знают, почему это происходит. Потому что большинство английских мужчин равнодушны к женщинам. Они не умеют сделать женщин счастливыми, потому что просто не любят их. То ли климат виноват, то ли что-то еще… Но, слава богу, меня это совершенно не касается.

— Неужели все так ужасно? — спросил Винсент. — Неужели мы действительно не можем осчастливить женщину? — лицо его было очень серьезным, но глаза смеялись.

Жермен встала и посмотрелась в зеркало.

— Я на минуту поднимусь наверх, — сказала она.

— Решила подправить свои кудряшки? — спросил Винсент. — Надеюсь, что папильотки лежат на месте.

Не ответив, она вышла из комнаты.

Уолтер сказал:

— Похоже, мадемуазель чем-то раздражена. Что с ней такое?

— Не обращайте внимания, — посоветовал Винсент, — Жермен очень любит скандалить по разным поводам. Злится, что я заранее не сказал про поездку. Она начала ворчать еще по дороге сюда. До этого она была в хорошем настроении. А закончится все морем слез. Как обычно.

На них было противно смотреть, когда они так переглядывались. Я встала.

— Ты тоже пойдешь поправить кудряшки? — спросил Винсент.

— Нет, — ответила я, — я иду в туалет.

— Желаю удачи, — сказал он.

Мне казалось, что с утра прошла целая вечность. Прошлая ночь была так прекрасна, что я плакала, как дура. Ночью я была счастлива.

Я выглянула из окна спальни. С земли поднимался легкий туман. Стояла полная тишина.

До приезда в Англию я любила воображать ночь, которая была бы совершенно тихой. Давала волю фантазии, прислушиваясь к бесконечным ночным шорохам. Веранда длинная и сумрачная — гамак, три стула и стол — и вечные шорохи. Луна, и темнота, и шум деревьев, и далекий лес, в котором никто никогда не был, — девственный лес. Мы часто сидели на веранде и смотрели, как надвигается ночь. Огромная, со всех сторон. И начинают пахнуть все цветы («В этом доме я каждую ночь дрожу от страха», — говорила Эстер).


Когда в спальню вошел Уолтер, я стояла перед высоким зеркалом.

Он спросил:

— Как насчет того, чтобы вернуться в Лондон сегодня вечером?

Я сказала:

— Я думала, мы останемся еще на одну ночь, а завтра утром съездим в Оксфорд.

— Да, такая мысль была, — согласился Уолтер, — но они вконец разругались, и теперь Жермен ни за что не хочет здесь оставаться. Это место, видите ли, нагоняет на нее тоску. А еще она почему-то очень грубо высказалась насчет Оксфорда, — он рассмеялся, — думаю, нам лучше отвезти их сегодня вечером. Ты не возражаешь?

— Да нет, — сказала я.

— Ты уверена, что ты не против?

— Нет, — сказала я и начала складывать вещи в дорожную сумку.

— Ох, оставь это, — сказал Уолтер, — горничная все сделает. Лучше спустись и поговори с Жермен. Тебе ведь она нравится?

— Да, она мне очень нравится, только пусть она перестанет цепляться к Винсенту каждую минуту.

— Он ее очень раздражает, — сказал Уолтер.

— Да, это я заметила. Но почему? Что с ней такое?

Он засунул руки в карманы и стал, раскачиваться взад-вперед — с носка на пятку.

— Не знаю. Плохое настроение. Винсент на следующей неделе уезжает. Наверное, от этого у нее испортилось настроение. Понимаешь, она хочет, чтобы он оставил ей больше денег, а у него нет такой возможности.

— Так он уезжает? — спросила я, продолжая смотреть в зеркало.

Он сказал:

— Да, я на следующей неделе собираюсь в Нью-Йорк, и он едет со мной.

Я ничего не сказала. Я приблизила лицо почти вплотную к зеркалу. Как в детстве — прислоняешь лицо к зеркалу и строишь себе рожи.

— Я ненадолго, — сказал он, — вернусь через пару месяцев, не позже.

— Понятно, — сказала я.

Горничная, постучавшись, вошла в комнату.

Мы спустились вниз и снова выпили.

«Выпивка — это совсем неплохо», — подумала я. Винсент начал говорить о книгах.

Он сказал:

— Недавно я прочел хорошую книгу — чертовски хорошую книгу Когда я читал ее, то думал:

«Человека, который написал это, нужно обязательно посвятить в рыцари. Она называется «Четки».

— Глупый, эту книгу написала женщина, — сказал Уолтер.

— Да? — удивился Винсент. — Кто бы мог подумать? Ну что ж, даже если ее написала женщина, она заслуживает того, чтобы ее посвятили в рыцари, вот что я вам скажу. Это превосходная книга.

— Его надо поместить под стекло, — сказала Жермен, — отличный экземпляр.

Уолтер сказал:

— Я, пожалуй, пойду посмотреть, готова ли машина.

Жермен уставилась на меня.

— Она выглядит жутко молодой, эта девочка, — заявила она, — на вид ей шестнадцать.

— Да, — кивнул Винсент. — Боюсь, старина Уолтер, которого мы все так любим, занялся совращением малолетних.

— Сколько тебе лет? — спросила Жермен, и я сказала:

— Девятнадцать.

— Когда-нибудь из нее выйдет классная певица, — сказал Винсент, делая добродушное лицо. — Мы собираемся начать осенью, не так ли, Анна? Новое шоу в «Дейли»[32]. Ты должна выдавать такие рулады, как эта… как ее… ну, в общем, как соловей, после всех твоих уроков пения.

— Она что, выступает на сцене? — спросила Жермен.

— Ну да, выступает или выступала. Ты участвовала в шоу до встречи с Уолтером? — спросил он.

— Да, — сказала я.

Они посмотрели на меня так, словно ждали, что я скажу еще что-нибудь.

— Мы познакомились в Саутси[33], — сказала я.

— Ах, это было в Саутси, вот как, — многозначительно произнес Винсент.

Они начали смеяться. Они все еще смеялись, когда вошел Уолтер.

— Она проговорилась, — сказал Винсент, — она рассказала нам, как у вас все началось. Ты неприличный тип, Уолтер. Бог мой! Что ты делал на причале в Саутси?

Уолтер растерянно поморгал, потом сказал:

— Не позволяй Винсенту приставать с расспросами. Он любопытен, как старая сорока. По его виду этого не скажешь, но факт есть факт.

Он тоже начал хохотать.

— Прекрати смеяться, — сказала я.

Я думала: «Да заткнись же ты», глядя на руку Уолтера, лежавшую на краю каминной доски.

А вслух произнесла:

— Прекратите, наконец, смеяться надо мной. Меня от вас тошнит. Что здесь смешного?

Они продолжали хохотать.

У меня в руке была зажженная сигарета, и я ткнула ею в руку Уолтера. Я вдавила ее в кожу и держала, пока он не отдернул руку и не крикнул: «Черт!»

Но смеяться они перестали.

— Браво, детка, — усмехнулась Жермен, — браво.

— Успокойтесь, — сказал Уолтер, — к чему эти разговоры? — он не смотрел на меня.

— Похоже, пора спускаться в машину, — сказал Винсент.

В машине Жермен села впереди рядом с Уолтером, а Винсент и я — сзади.

Винсент снова заговорил о книгах.

— Я не читала ни одной из тех книг, о которых ты говоришь, — сказала я. — Я вообще почти ничего не читала.

— А что же ты делаешь целый день? — спросил он.

— Не знаю, — ответила я и спросила: — Вы едете в Нью-Йорк?

Он откашлялся и сказал:

— Да, на следующей неделе.

Потом он сжал мою руку:

— Не огорчайся, все будет хорошо.

Я высвободила руку и подумала: «Нет, ты мне не нравишься».

Мы остановились у квартиры Жермен.

Я сказала:

— Спокойной ночи, Жермен. Спокойной ночи, Винсент. Большое спасибо.

Для чего я это сказала? Я всегда глупо себя веду в присутствии этого человека. Из-за него мне всегда кажется, что я сделала какую-то глупость.

Конечно, он удивленно поднял брови:

— Спасибо большое? Дорогая детка, за что такое большое спасибо?


— Ну, — сказал Уолтер, — куда теперь отправимся? Давай где-нибудь поужинаем.

— Нет, лучше поедем к тебе домой, — сказала я.

— Почему бы и нет? — согласился он.

Мы вошли в маленькую комнату на первом этаже и выпили виски с содовой. Лакей принес сэндвичи. Комната показалась мне холодной и чопорной. Она мне не нравилась. У стены стоял жуткий бюст Вольтера, и мне почудилось, что он тоже надо мной смеется. Можно по-разному смеяться над человеком, можно грубо, а можно так, что не придерешься.

Я сказала:

— Жермен очень хорошенькая.

— Старовата, — отозвался он.

— Спорим, что нет, спорим, она не старше Винсента.

— Для женщины это уже возраст. И потом, через год она растолстеет. Такая у нее конституция.

— Во всяком случае, она забавно ругала англичан, — сказала я, — мне это показалось забавным.

— А я разочаровался в Жермен, даже не думал, что она такая зануда. Ей просто захотелось поскандалить, потому что Винсент дал ей меньше денег, чем она просила. Кстати, она и так уже получила от него гораздо больше, чем он может себе позволить, и гораздо больше, чем предложил кто-то другой. Она думает, что глубоко запустила в него свои коготки. Очень хорошо, что он уезжает.

— Неужели он действительно дал ей гораздо больше, чем мог?

Он не ответил, вместо этого спросил:

— Кстати, зачем ты рассказала Винсенту про Саутси? Ты не должна все разбалтывать.

— И не разбалтываю, — сказала я.

— Тогда откуда же они всё узнали?

— Я понятия не имела, что это так важно. Он спросил — я ответила.

И тут он сказал:

— Боже милостивый, по-твоему, нужно отвечать на любой вопрос, который тебе зададут? Это чересчур.

— Мне не нравится эта комната, — сказала я, — я ее просто ненавижу. Пошли наверх.

Он передразнил меня:

— Пошли наверх. Вы иногда просто меня шокируете, мисс Морган.


Я попыталась представить себе, что это продолжение вчерашней ночи, но все было бесполезно. Страх холоден, как лед, и от него перехватывает дыхание. «Страх чего?» — думала я.

Перед уходом я сказала:

— Извини, мне очень жаль, что я обожгла тебе руку.

— Ерунда, — ответил он, — не обращай внимания.

На столике у кровати громко тикали часы.

— Послушай. Не забывай меня, — сказала я, — не забывай меня никогда.

Он сказал:

— Конечно, не забуду. Клянусь. — Как будто он боялся, что со мной случится истерика. Я встала и оделась.

Моя сумочка лежала на столе. Он взял ее и положил туда несколько банкнот. Я видела это.

Он сказал:

— Не знаю, сможем ли мы встретиться до моего отъезда из Лондона. Я буду очень занят. Во всяком случае, я напишу тебе завтра. Насчет денег. Мне хочется, чтобы ты поехала куда-нибудь, тебе надо сменить обстановку Куда бы тебе хотелось поехать?

— Не знаю, — ответила я, — куда-нибудь.

Он повернулся и сказал:

— Эй, что-нибудь не так? У тебя все в порядке? «Как странно», — подумала я. Меня вдруг начало знобить. Лоб стал влажным.

Я сказала:

— У меня все в порядке. До свиданья. Не беспокойся, не надо меня провожать.

— Конечно, я провожу тебя, — сказал он.

Мы спустились вниз. Когда он открыл дверь, мимо как раз проезжало такси, и он остановил его.

Он сказал:

— Подожди. Постой одну минуту. Ты уверена, что все в порядке?

Я сказала:

— Да, конечно.

Этот проклятый бюст Вольтера с кривой улыбкой!

— Ну что ж, до свиданья, — сказал он, и, кашлянув, добавил: — береги себя. — Ну, будь здорова. И он кашлянул снова.

— Ты тоже, — сказала я.

Я совсем не хотела спать. Я выглянула из окна такси. Поливальщики поливали улицу, и в воздухе стоял свежий запах брызг, как будто только что встряхнулось огромное животное.

Приехав домой, я легла не раздеваясь. Когда начало светать, я подумала, что миссис Доуз может решить, что я тронулась, — когда принесет утром завтрак Поэтому я разделась и легла снова.


— Молодая девушка так жить не должна, — сказала миссис Доуз.

После отъезда Уолтера я целую неделю не выходила из дома. Я валялась в постели и вставала очень поздно, потому что все время чувствовала усталость, даже ела в постели, а после полудня долго лежала в ванной и вслушивалась в шум воды, льющейся из крана. Я представляла, что это водопад, и вода стекает в озеро, в котором мы купались в имении «Сон Моргана». Я часто думала об этом озере. Оно было чистым в том месте, где в него лилась вода из водопада, но на мелких местах вода была мутной. Там росли большие белые цветы, которые раскрываются ночью. Мы называли их хлопушками. Они похожи на лилии, и у них тяжелый сладкий запах, очень сильный. Он разносится далеко вокруг. Эстер не выносила этот запах, она говорила, что теряет от него сознание. Под скалами на озере водились крабы. Когда я плавала, то, чтобы не наткнуться на них, била руками по воде. У них маленькие черные глазки на концах длинных усиков, а когда кидаешь в них камни, панцири разбиваются, и оттуда вылезает что-то белое и бесформенное. Я скучала по этому озеру, и мне часто снилась его коричневато-зеленая вода.

— Нет, молодая девушка не должна так жить, — повторила миссис Доуз.

Они говорят «молодая девушка» так, будто быть молодой — преступление. А сами ужасно боятся состариться. Я подумала: «Хорошо бы стать старой, и закончилась бы эта проклятая тоска; и у меня больше не было бы депрессии».

Я не представляла, что ей ответить. Она всегда была такой спокойной, с тихим голосом, но мне казалось, что она исподтишка за мной наблюдает. Когда я сказала, что хочу куда-нибудь поехать, чтобы сменить обстановку оказалось, что у нее есть двоюродная сестра в Майнхеде[34], у которой сдаются комнаты, и я согласилась туда поехать, потому что мне было все равно.

Но через три недели я вернулась в Лондон, потому что получила письмо от Уолтера, он писал, что, видимо, вернется в Англию раньше, чем предполагал. И однажды в начале октября, когда я пришла с прогулки по Примроуз-Хилл (под дождем, и вокруг только мокрые деревья, сырая трава и грустные медлительные тучи… странно, как остро все это заставляет тебя почувствовать что ничего другого не существует. Нигде. Что существует только это), миссис Доуз сказала:

— Вам пришло письмо. Я отнесла его в вашу комнату.

Я поднялась наверх. Оно лежало на столе и, пересекая комнату, я подумала: «Господи, от кого же оно?» Потому что почерк был совсем другим.

8

… Я шла по коридору к верхней веранде которая тянулась по всему периметру дома… наверху было четыре спальни по две по обе стороны коридора… доски не были окрашены и сучки в дереве напоминали чьи-то лица… дядя Бо лежал на веранде его рот был полуоткрыт… я думала что он спит и пошла на цыпочках… шторы опущены все кроме одной так что можно было видеть широкие листья платана… я подошла к столу где лежал журнал и дядя Бо пошевелился и вздохнул и я увидела длинные желтые клыки у него во рту… от страха вы иногда не можете издать ни звука не можете даже двинуться с места… после долгой паузы он вздохнул и открыл глаза и со щелчком водворил зубы на место и спросил чего ты хочешь детка?.. я сказала журнал… он повернулся на другой бок и снова заснул… я вышла очень тихо… я никогда раньше не видела вставных зубов… я закрыла дверь и очень тихо пошла по коридору…

Я подумала: «Что со мной? Это же было годы и годы назад, сотни лет назад. Да, целых двенадцать лет назад, ну около того. Но какое отношение имеет это письмо к искусственным зубам?

Я перечитала его еще раз:

«Дорогая Анна,

Мне очень трудно писать это письмо, потому что я боюсь, что огорчу тебя, а я очень не люблю огорчать людей. Мы вернулись почти неделю назад, но Уолтер плохо себя чувствует, и я убедил его, чтобы он позволил мне написать тебе и все разъяснить. Я совершенно уверен, что ты поймешь все правильно. Ты ведь умница. Уолтер все еще очень привязан к тебе, но больше не любит тебя так, как прежде, и потом, ты наверняка заранее знала, что это не могло продолжаться вечно. К тому же не забывай о том, что он почти на двадцать лет старше тебя. Я уверен, что ты девушка разумная и, трезво все взвесив, поймешь, что не произошло ничего трагического. Ты молода, а молодость, как говорится, это самое большое сокровище. Так оно и есть. У тебя все впереди, много счастливых дней. Подумай об этом. Любовь — это еще не все — особенно такая любовь — и чем больше людей, и особенно молоденьких девушек, выбросят это из головы, тем лучше. Таково мое мнение. В жизни есть много, очень много других вещей, дорогая девочка. Друзья, веселые компании, всякие интересные развлечения, книги. Помнишь, мы говорили о книгах? Меня тогда огорчили твои слова — насчет того, что ты почти ничего не читала, поверь мне, хорошая книжка вроде той, про которую я тебе тогда рассказывал, может очень сильно повлиять на твое восприятие жизни. Некоторые книги учат отличать реальность от того, что существует только в нашем воображении. Мое дорогое дитя, я пишу это письмо за городом, и уверяю тебя, что, когда выходишь в сад и вдыхаешь аромат цветов, то сразу понимаешь: все эти любови довольно грубый предмет и, в сущности, не имеют значения. Но ты можешь подумать, что я читаю тебе мораль, так что умолкаю. Такие недоразумения случаются со всеми. И со мной всякое такое случалось, даже еще хуже. Сам не знаю, почему. Не могу понять, почему люди так неблагоразумны. Но одно я уяснил четко: никогда не надо затягивать. Уолтер просил меня приложить к письму чек на 20 фунтов — на непредвиденные расходы, поскольку он знает, что у тебя сейчас мало денег. Он навсегда останется твоим другом, он хочет, чтобы ты ни в чем не нуждалась и не беспокоилась о деньгах (хотя бы некоторое время). Напиши ему, что ты все поняла. Если ты его действительно любишь, ты это сделаешь. Поверь мне — он и сам очень расстроен, а ему хватает и других огорчений. Или напиши мне — это было бы разумней, потому что для вас обоих лучше сейчас не видеться. Теперь о твоей работе в новом шоу. Мне нужно встретиться с тобой — как можно скорее, хочу познакомить тебя с одним своим другом. Уверен, что из этого что-нибудь выйдет. Я считаю, что, если ты будешь усердно трудиться, можно не сомневаться в том, что ты многого добьешься. Я всегда это говорил и сейчас думаю так же.

Всегда твой, Винсент Джеффрис.

P.S. Если ты сохранила какие-нибудь письма от Уолтера, пожалуйста, пришли их.»

Я подумала: «Господи, что со мной? Я наверное сошла с ума. Какое отношение имеют искусственные зубы к этому письму?»

Но я снова стала думать о зубных протезах дяди Бо, а потом о клавишах пианино, черных и белых, и о том, как однажды слепой настройщик с Мартиники[35] приехал настраивать наше пианино, а потом стал играть на нем, и мы все слушали его, сидя в темноте с опущенными жалюзи, потому что лил дождь, и папа сказал: «Вы настоящий музыкант». У него были рыжие усы, у моего отца. А Эстер все время говорила: «Бедный Джеральд, бедный Джеральд». Но если бы вы видели, как он идет по Рыночной улице, размахивая руками, а его коричневые туфли сверкают на солнце, вы бы не назвали его бедным. И когда он говорил: «По-валлийски слово печаль звучит совсем по-другому». И когда я плакала из-за какой-то ерунды и думала, что он начнет злиться, но он крепко обнял меня и ничего не сказал. У меня на платье была приколота коралловая брошка, и она сломалась. Он обнял меня и сказал: «Я думаю, что ты будешь такой же как я, бедная маленькая мышка». А когда мистер Кроу сказал ему: «Надеюсь, вы не собираетесь поддерживать эту проклятую французскую обезьяну?», имея в виду губернатора, — отец сказал: «Я знавал англичан, которые были не лучше».

Когда я взглянула на часы, они показывали четверть шестого. Значит, я просидела не двигаясь уже два часа. Я подумала: «Надо встать». А потом пошла на почту и послала Уолтеру телеграмму:

«Мне необходимо увидеться с тобой сегодня вечером пожалуйста Анна».

Потом я вернулась домой. Руки все время мерзли, и я терла их одну о другую.

Я думала:

«Он не ответит, и мне это все равно, потому что мне больше ничего не хочется. Но в половине восьмого миссис Доуз принесла от него телеграмму: «Встретимся сегодня вечером в Центральном Отеле на Мэрилебон-роуд в 9.30 Уолтер».

9

Я одевалась очень тщательно. Я ни о чем другом не думала. Я надела черное бархатное платье и чуть сильнее, чем обычно, накрасила губы. Когда я взглянула в зеркало, то подумала: «Он не посмеет, не посмеет». В горле стоял комок Я старалась проглотить его, но никак не удавалось.

За окном лил дождь. Миссис Доуз спустилась вниз.

— Вы промокнете, — сказала она, — я пошлю Уилли к метро за такси.

— Спасибо, — сказала я.

В холле стоял стул, я села и стала ждать.

Уилли не было довольно долго, и миссис Доуз начала бормотать себе под нос: «Бедный мальчик должен мокнуть под дождем. Некоторые люди доставляют кучу проблем».

Я сидела на стуле. Постепенно меня охватывал озноб, как при лихорадке. Я подумала: «Когда начинается лихорадка, ноги — как в огне, а руки холодные как лед».

Наконец появилось такси. Дома по сторонам улицы сначала были маленькие и темные, а потом большие и темные, но и те, и другие — совершенно одинаковые. И я поняла, что всю жизнь знала, что что-то такое случится, и все время этого боялась, все время. Это страх, постоянный страх перед всем и вся. Но теперь страх вырос и стал огромным; он наполнил меня и наполнил весь мир.

Я думала:

«Нужно было дать Уилли шиллинг. Мисс Доуз наверняка рассердилась, потому что я не дала ему шиллинг. А я просто не подумала об этом. Завтра надо бы его найти и дать ему монету».

Такси свернуло на Мерилебон-роуд, и я вспомнила, что однажды снимала квартиру на этой улице. Мне приходилось подниматься по трем лестничным пролетам, а потом входить в маленькую комнату, в которой пахло плесенью. Комната пахла плесенью, а в окне, которое не открывалось, видны были деревья с темной пыльной кроной.

Такси остановилось, я расплатилась с шофером и вошла в гостиницу.

Он ждал меня.

Я улыбнулась и сказала:

— Привет.

У него был очень строгий важный вид, но когда я улыбнулась, видимо, он почувствовал облегчение.

Мы сели в углу зала. Я сказала:

— Мне только кофе.

Я представила, как говорю очень спокойно: «Дело в том, что ты не понимаешь. Ты думаешь, что я чего-то требую. Мне просто нужно иногда видеть тебя, иначе я умру. Сейчас я просто умираю. Но ведь я еще совсем молодая, мне рано умирать».

…Свечи плачут восковыми слезами, и запах ладана, и мне нужно на похороны в белом платье и белых перчатках, и венок на голове, и букет в руках, от него промокли перчатки — и все говорят, совсем ведь еще молодая…

Я сказала:

— Я получила письмо от Винсента.

— Да, я знаю, что он тебе писал, — сказал он, наклонив голову.

— Ты просил его об этом?

— Да, я просил его написать тебе.

Он все время старался не смотреть на меня, но потом, сделав над собой усилие, взглянул прямо мне в лицо и начал что-то объяснять. Я понимала, что ему очень неловко, что он даже ненавидит меня, это было так странно. И сидеть здесь с ним и разговаривать, и знать, что он меня ненавидит. Я сказала:

— Понятно. Послушай, ты можешь кое-что для меня сделать?

— Конечно, — сказал он, — что угодно. Все, что ты скажешь.

Я сказала:

— Тогда закажи такси и поедем к тебе. Пожалуйста. Мне надо поговорить с тобой, а здесь я не могу.

Я подумала: «Я буду цепляться за твои колени, но заставлю тебя понять, и тогда ты не посмеешь, ты не посмеешь…»

Он сказал:

— Зачем ты просишь меня именно о том, что я не могу сделать? Это единственное, чего я не могу для тебя сделать.

Я не ответила. Я думала: «Ты ничего обо мне не знаешь. Но теперь мне все равно». И мне было все равно.

Это было как будто тебя отпустили, и ты падаешь в воду и видишь усмешку на своем лице под толщей воды, а лицо твое — как маска, и пузырьки поднимаются вверх, как будто ты пытаешься что-то сказать. Но откуда ты знаешь, как разговаривают под водой, если ты утонула? «Я встречал много англичан, которые тоже были не лучше обезьян», — сказал он…

Уолтер все говорил:

— Я очень о тебе беспокоюсь. Я хочу, чтобы ты встретилась с Винсентом, он все устроил. Мы с ним уже обо всем договорились.

Я сказала:

— Я не хочу встречаться с Винсентом.

— Но почему? — спросил он. — Я все с ним обсудил. Он знает, как я к тебе отношусь.

— Я ненавижу Винсента, — сказала я.

Он сказал:

— Милая, неужели ты считаешь, что Винсент имел к этому хоть какое-то отношение?

— Имел, — сказала я, — и еще какое. А ты думаешь, я не знаю, что он настраивал тебя против меня — с самого начала? Ты думаешь, я этого не знаю?

Он сказал:

— Ты считаешь, что я позволю Винсенту или кому-либо другому вмешиваться в мои дела? Хорошего же ты обо мне мнения!

— Кстати, — добавил он, — Винсент вообще почти о тебе не говорил. Только однажды сказал, что ты еще совсем юная и плохо разбираешься в жизни, и что ему тебя немного жаль.

Я сказала:

— Я знаю, как и что он говорит; я собственными ушами это слышала. Ты думаешь, я ничего не знаю?

— Я больше не могу, — взмолился он.

— Понятно, — сказала я, — тогда пошли отсюда. Мы вышли на улицу.

Я остановила такси. Я была спокойна, только устала и не могла сидеть прямо.

Он сказал:

— О господи, что же я натворил.

Мне стало смешно.

— Не понимаю, что ты имеешь в виду, — сказала я, — ничего ты не натворил.

Он сказал:

— Но у тебя абсолютно превратное представление о Винсенте. Ты ему ужасно нравишься, и он хочет тебе помочь.

Я стала смотреть в окно.

— Пошел он к черту, твой любимый Винсент. Скажи ему, чтобы не лез со своей помощью. Как-нибудь обойдусь.

Он был шокирован, как тот официант, который тогда сказал: «Отдает коркой, сэр?»

— Он сказал:

— Чувствую, что просто слягу от всех этих огорчений.


Когда миссис Доуз принесла завтрак, я лежала на постели прямо в одежде. Даже не сняла туфли. Она ничего не сказала, она даже не выглядела удивленной. И по ее взгляду я сразу поняла, что она думает: «Ну вот. Я знала, что этим закончится». Я представила себе ее ухмылку, когда она, развернувшись, пошла к двери.

— Извините, но я сегодня уеду. Дело в том, что у меня возникли неприятности. Дайте мне счет, пожалуйста.

— Конечно, мисс Морган, — сказала она очень спокойным голосом, и лицо ее вытянулось, — да, мисс Морган.

— Передайте, пожалуйста, Уилли эти пять шиллингов, — попросила я, — он всегда бегал за такси для меня.

— Да, мисс Морган, конечно.

— Я через пару часов вернусь за своими вещами, — предупредила я.

После того, как я расплатилась с миссис Доуз, у меня осталось пятнадцать фунтов Я написала письмо Уолтеру и попросила ее опустить его:

Дорогой Уолтер,

Не пиши сюда, потому что я уезжаю. Я сообщу тебе свой новый адрес.

Твоя Анна

Я вышла на улицу. Мимо проходил какой-то мужчина. Мне показалось, что он как-то странно на меня посмотрел, и захотелось побежать, но я заставила себя идти чинным шагом.

Я шла вперед и вперед. Я думала: «Куда угодно, лишь бы никто меня там не смог найти».

Загрузка...