До больших экспедиций

Крым

Прошло более пятидесяти лет с тех пор, как я начал заниматься камнями[2]. Мне вспоминаются первые яркие впечатления чарующего Крыма, первые детские переживания. Мы проводили лето возле Симферополя, в старом помещичьем доме, окруженном стройными рядами фруктовых деревьев. За садом поднимались сухие, выжженные солнцем горные вершины северного Крыма.

Недалеко от дома, на маленькой каменистой горушке, мы — веселая детвора — проводили целые дни, ползая по скалам, спускаясь к медленно текущей речушке с попадавшимися в ней маленькими черепахами.

Целыми часами сидели мы на камнях, то свистом приманивая зеленых ящериц, то выковыривая маленьким перочинным ножом из плотного песчаника с полевым шпатом — аркоза — зернышки различных камней.

И вот однажды на этой скале мы открыли жилку горного хрусталя. Потом другую, третью — целая сеточка кварцевых жилок прорезывала пятнистую породу, а из трещинок нам удавалось добыть замечательные, прозрачные, как стекло, ограненные в правильные шестигранные пирамидки кристаллики горного хрусталя. Мы внимательно присматривались к тому, как сидели эти кристаллики на стенках тонких извилистых жил, как упирались они своим острием в другую стенку, мешавшую их росту.

Наши «тальянчики»[3] увлекали наше воображение в какой-то сказочный мир, которого мы не могли понять. Мы строили целые легенды, связывая их со сказками «Тысячи и одной ночи», и в нашем воображении рисовались где-то в глубине, за неведомыми дверями, подземные пещеры с громадными кристаллами сверкающих самоцветов.

Мы искали ту лампу Аладдина, которая откроет нам вход к этим богатствам, и много раз повторяли в детском увлечении знаменитые слова персидской сказки: «Сезам, откройся»…

С таинственным видом приносили мы наши камни домой. Старшие одобряли наше увлечение. По вечерам они рассказывали нам уже не таинственные сказки, а рассказы из еще далеко не доступной нам науки — минералогии. А мой строгий дядя-химик водил нас в свою лабораторию, где показывал разные соли и их кристаллы.

Много лет подряд занимала нас наша горушка под Симферополем.

В другой раз мы отправились «исследовать» чердак старого помещичьего дома. Кто-то из ребят сказал, что там клад и наверное заколдованный. Таинственно и загадочно было на чердаке. Большие радужные тенета, сплетенные пауками, висели между стропилами. Из-под наших ног вырвался голубь. Шум его крыльев так перепугал нас, что мы стояли, не говоря ни слова…

— Вот он, клад! — восторженно закричали мы сразу и бросились к большому ящику, покрытому пушистым слоем пыли.

Да, это был настоящий клад — большая коллекция камней. Мы снесли ее вниз, вымыли, вычистили и с гордостью присоединили к нашим хрусталикам. В этой коллекции мы заметили несколько совсем простых, грубых камней, таких, каких много было всюду вокруг. Раньше мы их не собирали и даже совсем не интересовались ими. Это были такие простые камни — не то что наши кристаллы хрусталя! Но на этих простых кусках камня были наклеены какие-то небольшие номерки, а на листочке при коллекции были написаны названия.

Я помню, как это нас поразило: даже простые камни имеют, оказывается, свое имя!

Но годы шли… Шестилетние ребята росли, готовились в школу, делались самостоятельными. Мы уже смотрели дальше нашей горушки, и за большим полем табака мы открыли второе замечательное месторождение. Это был маленький овраг, на дне которого лежали своеобразные круглые камни. Их вымывали дожди из глинистых сланцев.

Эти камни странной, причудливой формы были покрыты маленькими пупырышками. Иногда в них попадались и остатки ракушек. Этим открытием мы очень гордились много лет. Не скрою, что и до сих пор это действительно замечательное место осталось неизученным. И наши круглые минералы, напоминавшие по форме дикий каштан, которые мы правильно называли тогда марказитиками[4], и сейчас еще остаются для меня загадочными. А тогда, в детстве, это была загадка, которой мы горели и жили.

И здесь нам снова рисовались какие-то подземные сокровища из сказок «Тысячи и одной ночи».

Мое увлечение минералами росло с каждым годом.

В возрасте десяти — двенадцати лет я бродил целыми днями по окрестностям нашей дачи.

С высокого балкона можно было видеть длинную белую полоску южнобережного шоссе.

По ночам с него доносился скрип тяжелых татарских арб, запряженных волами, а по утрам, ровно в девять часов, на шоссе проезжал мальпост — карета, запряженная четверкой лошадей, привозившая почту на южный берег Крыма. И каждое утро выходили мы на шоссе, чтобы взять почту, сбрасываемую нам с мальпоста.

И шоссе стало для нас новым минералогическим раем. Его каждый год ремонтировали. Камни, свозившиеся сюда из маленьких каменоломен, укладывались длинными штабелями, и рабочие большими молотками разбивали глыбы камня на щебень.

Каких только камней здесь не было! Пестрые известняки и мраморы, вулканические темные породы, красивые яшмы с прожилками агатов, — трудно себе даже представить более пеструю и замечательную картину. Мы бережно собирали осколки этих камней, приносили их домой и жадно вслушивались в противоречивые мнения наших старших, которые по-разному именовали наши драгоценности.

И нам захотелось идти дальше, туда, откуда привозился этот камень, в ту далекую каменоломню, о которой нам рассказывали старшие, и из которой возили камень на мостовые самого Симферополя.

Это были Курцы — старое поселение украинцев, высланных сюда Екатериной II за «непослушание». Там, среди степей, возвышалась гора, которая казалась почти наполовину срезанной громадной каменоломней.



Каменоломня около селения Курцы. Слева — заготовленная для дорог порфиритовая порода.


Это место мы посещали много, много раз, может быть, раз 20–30 подряд. Уже взрослыми гимназистами мы с рюкзаком за спиной не раз посещали эту замечательную каменоломню, которая дала так много прекрасных минералов музеям Советского Союза.

Здесь, в трещинах твердого вулканического камня, лежали листы природного каменного картона. Вымываемые поверхностными водами, нежными волокнами протягивались нити этого необыкновенного крымского минерала. Мы собирали его пудами и грузили на маленькую телегу, запряженную парой лошадей. К удивлению рабочих, помогавших нам в погрузке, мы тщательно завертывали в бумагу наиболее ценные породы, а дома на большом столе устраивали выставку. Даже старшие дивились этому камню и не могли придумать ему названия.

Прошло больше двадцати лет со времени этой находки. И в толстой книге, изданной Академией наук в 1913 году под длинным, трудно запоминаемым названием, я впервые описал этот замечательный камень, включив его в группу палыгорскита.

Но в детские годы это был для нас просто каменный картон. И нас он интересовал так же, как тонкие, ломкие иголки люблинита, ярко-зеленые кристаллики эпидота, красивые розовые сростки уэльсита, зеленые корки пренита.



Селение Тотайкой (ныне Ферсманово). Вдали — сухие, выжженные солнцем горные вершины Крыма.


Сколько новых названий, новых минералов, новых диковинок дали нам Курцы![5]

Мы работали там по определенному плану: каждый кусочек скалы мы изучали и обследовали, как любимый участок сада. Глаз привыкал к взаимоотношениям цветов, редчайшим мелочам строения, к самым тонким жилкам, мельчайшим кристалликам. Мы даже пытались зарисовывать эти природные богатства. На наших рисунках они выходили грандиозными, кристаллы вырастали в дивные кристаллические щетки, и все делалось невероятно большим, прекрасным, ярким. Воображение наше усиливало все то, что давала сама природа.

Но все дальше и дальше заходили мы в горы Крыма.

Маленькие детские прогулки постепенно превращались в экскурсии. И одну из таких экскурсий мы совершили к берегам реки Альмы, где у деревни Саблы, как нам говорили, выходили на поверхность земли настоящие древние вулканы.

Ехать было далеко. Мы доставали лошадей, неделями готовились к поездке. И вновь перед нами открывался своеобразный мир камня: то в виде зеленоватых прослоек странного минерала, который мылился и носил название кила, то в виде кристалликов цеолита в пустотах древних лав, а вокруг в желтых песчанистых породах наше воображение поражали самые разнообразные ракушки. Это были остатки древних морей, населенных когда-то давно вымершими чудовищами.

Дома мы с волнением перелистывали страницы геологии Фише и «Истории земли» Неймайра, сравнивая наши ракушки с изображениями моллюсков древних морей.

Так мало-помалу стала у нас собираться коллекция минералов.

Позднее у моих товарищей появились другие увлечения, и я сделался единственным собственником всей коллекции. А коллекция с каждым годом росла и росла. Я просил всех знакомых привозить мне камни из других мест и с завистью смотрел на красивые минералы, лежавшие на полке или письменном столе у знакомых, и часто-часто нескромно выпрашивал их себе.

Однажды отец повел нас на прогулку к остаткам генуэзских крепостей, на самую вершину горы.

Долог и томителен был подъем через прекрасные дубовые леса, и солнце уже заходило, когда мы добрались до самой вершины. На юге синел Чатыр-Даг — Палат-гора Крымской Яйлы. Там, говорили нам, громадные пещеры врезаются в толщу древних известняков.

На севере меловая гряда отделяла нас от плодородной равнины северного Крыма. А на западе далеко-далеко блестела яркая полоска, освещенная лучами заходящего солнца.

— Ребята, знаете вы, что это такое? — сказал нам отец. — Это «Pontus euxinus» — «гостеприимное море» древних греков, а по-русски Черное море.

В задумчивости возвращался я домой. Черное море… Но ведь около него должны быть камни…

И за длинный период юношеских скитаний я действительно познакомился с камнями берегов Черного моря возле Одессы, Севастополя с белыми скалами Георгиевского монастыря, с замечательными минералами Коктебеля, Феодосии, Керчи…

Помню, около Одессы меня заинтересовали не столько те минералы, которые изредка встречаются в известняках самого побережья, сколько очень своеобразные «месторождения заморских камней» возле порта и Ланжерона. Заграничные суда, приходившие за хлебом в Одесский порт, обычно выбрасывали из трюмов каменный балласт. Самые разнообразные твердые породы Италии, Испании, Южной Америки и даже Австралии разбивались волнами, обкатывались и в виде гальки выносились морской волной на берег. Здесь можно было собрать ряд интереснейших горных пород, которые не имели ничего общего с самим одесским берегом. Большое впечатление произвели на меня и пестрые коктебельские камешки, или, как их иногда здесь называют, «ферлямпиксы». Они известны уже более ста лет и: представляют довольно мелкую гальку. Из них в XIX веке выделывались даже мозаичные столешницы со своеобразным рисунком. Все побережье от Коктебеля и до Отуз примыкает к: подножию древнего подводного вулкана, знаменитого Кара-Дага.

Прибой морских волн, размывая прибрежные утесы, сложенные из вулканических туфов, брекчий и конгломератов, вымывает включения разноцветных халцедона, сердолика, агата и яшм. Те же волны обтачивают их в красивые, округленные гальки и выносят на берег.



Сердоликовая бухта у подножья Кара-Дага.


Черное море привлекало меня своими обрывистыми берегами и чудесными песчаными отмелями. Здесь, в песке, после отхода волны легко было собирать минералы и любоваться пестрым узором ракушек. В Севастополе в аквариуме биологической: станции мы могли наблюдать не только различных чудовищ, населяющих Черное море, но и рассмотреть тот черный ил, который на громадном пространстве в несколько тысяч квадратных километров выстилает глубины Черного моря.

Привлекали нас и соляные озера с их крепкой рапой и черной грязью на дне. Еще и сейчас живы воспоминания о старом Сакском курорте, куда меня возили лечиться, — обмазывали черной липкой грязью и смывали ее крепкой соленой рапой.

В большом старинном рыдване, запряженном четверкой лошадей, мы ездили в Саки и в Евпаторию, любуясь южными смерчами, как бы смыкавшими землю и небо сплошным столбом. Мы любовались горами белой и розовой соли, извлекаемой из соляных озер.

Спустя двадцать лет я снова посетил тогда уже нарядный курорт Саки и уже не в качестве больного, а как молодой ученый, направленный сюда для исследования той своеобразной коры кристаллов, которая вырастала над сакской грязью сплошным бугристым покровом.

Осторожно ползая по упругой поверхности этой гипсовой корки, я собрал тогда чудесную коллекцию острых, как пики, кристалликов, из которых состояла эта корка и которые постепенно росли, увеличиваясь ежегодно почти на один миллиметр. Я заметил внутри этих кристалликов черные полоски. Оказалось, что они, подобно годовым кольцам деревьев, отмечали смену времени года — пыльной зимы и солнечного лета. По этим-то черным полоскам мне и удалось установить хронологию Сакского озера. Кристаллики рассказали о том, что им было всего двенадцать-четырнадцать лет, что восемь лет назад было холодное лето и кристаллик почти не рос, а что два-три года назад летняя погода продолжалась долго, и поэтому кристаллик рос в виде чистой, прозрачной стрелки.

Так рассказывал свою историю природный камень, и с огромным интересом я собирал эти письмена природы о прошлых судьбах Сакского озера. В результате мною была написана работа о геолого-минералогическом исследовании этого озера.

Каждый клочок дивного побережья, омываемого Черным морем, таил в себе свои минералогические загадки.

Вот севастопольский известняк с жидкими каплями непонятной ртути[6]. Вот пестрые по сочетанию своих розовых, серых, желтых и красноватых тонов мраморы Крымской Яйлы, частично примененные для украшения Московского метро. А вот красивые агатовые жилки в темно-зеленых вулканических породах Кара-Дага и рядом в маленькой сакле, прилепленной к скале, в своей шлифовальной мастерской за маленьким станком странная фигура сухого чеха Яромира Тиханека, гранящего красивые камни для колец и разных украшений. Вот длинные сосульки сталактитов, свисающие с потолка темных таинственных пещер. Встречались в Крыму также и серебристые кристаллические налеты белого накрита или темные, почти черные кристаллы цинковой обманки, кристаллы золотистого пирита и ярко-желтые налеты соединений редкого металла кадмия — гринокиты — целые рудные жилки в древних расплавленных породах, о которых тогда писали в газетах, а мы… мы мечтали о целом руднике цинка и кадмия, свинца и серебра![7]

Не перечесть всего того, что давал нам Крым в эти незабываемые годы молодости, когда под южным солнцем всё было так прекрасно и радостно, когда весь мир казался полным загадок и тайн, а среди них самой большой и самой интересной была тайна камня.

С тех пор прошло много лет.

В 1916 году мне снова пришлось побывать на берегах Черного моря. Это было тяжелое время. Бушевала первая мировая война. В то время я уже был молодым ученым и входил в состав специальной комиссии, направленной для обследования Керченских рудников. Теперь перед нами стояли другие задачи. Это был уже не просто сбор минералов, не простой осмотр месторождений железных руд. Предстояли ответственные решения: как использовать эти природные богатства, каковы новые производительные силы этой части Крымского полуострова?

Мы осмотрели знаменитые рудники с миллиардами тонн железной руды. Чудесные кристаллы синего вивианита де только заинтересовали нас как образцы прекрасных минералов: они нам говорили о высоком содержании фосфора в этой железной руде и заставляли задуматься над ее металлургией.

Но теперь уже не пешком с котомкой за плечами, а в автомобиле разъезжали мы по этой части Крыма. Мы посетили известные керченские грязевые вулканы. На этот раз нас волновала не таинственная проблема происхождения этих замечательных образований нашей страны, не разгаданных и до сих пор, не тайна тех глубин, из которых они поднимались, а чисто практическая проблема, вставшая тогда перед страной и связанная с добычей борной кислоты и буры из вод этих грязевых вулканов.

Мы видели маленькие отстойники, в которых кристаллизовались борные соли, столь нужные России в те годы[8].

Мы с интересом следили за мощными газовыми выделениями, намечавшими эту новую, тогда еще не понятную энергетическую силу нашей страны.

Закончив осмотр всех этих богатств, мы проехали на серный рудник, живописно расположенный на берегу Черного моря.

Уже подъезжая к руднику, я с восторгом увидел, что прямо перед ним в открытом море лежит Зелькен-Кая — дикая голая скала, о которой писал еще Зюсс в одном из томов своего классического труда «Лик земли» и которую в свое время исследовал геолог Андрусов.

Об этой горе ходили фантастические рассказы, что это остаток того моста, который связывал когда-то Крым и Кавказ.

Рано утром, после осмотра рудника, мы с горным инженером решили отправиться на лодке осмотреть эту скалу. Несколько матросов воинского отряда, стоявшего на побережье, предоставили нам свою лодку и быстро довезли нас до скалистого известкового камня. Мы наслаждались картиной, открывавшейся с него на Крымские горы, беззаботно восхищались пеной и брызгами налетавших на скалу волн и, только снова сев в лодку, поняли, что попали в западню. Сильный береговой ветер гнал волну в открытое море. Лодку заливало. Со всех сторон обнаружились течи. Мы с трудом вычерпывали воду, а все усиливавшийся ветер гнал нас в открытое море. Положение становилось все страшнее и страшнее. Мы с горным инженером перекидывались отдельными фразами, все более убеждаясь в том, что наши шесть матросов не справляются с настигающим нас валом. Надо было что-то предпринимать. Лодка была уже в значительной степени залита водой. Я решил, что необходимо действовать, и, указав матросам на опасность положения, сказал, что только каким-то единым, общим порывом мы сможем спасти свои жизни. Опытному горному инженеру я предложил быть нашим начальником, сам сел на дно лодки вычерпывать воду. Мы все дружно взялись за дело. Инженер удачно направил лодку под защиту берегового утеса, и после двух часов отчаянной борьбы мы были на берегу.

Усталость и нервное напряжение были настолько велики, что, выбравшись на берег, многие из нас сейчас же уснули на теплом песке.

Это был последний вечер моего пребывания в Керчи. Мы провели его на берегу Керченского пролива, любуясь дивной красотой осенней крымской ночи. На берегах горели огни рыбачьих хижин. Где-то на севере сплошным заревом светилась Керчь. Море, плескавшееся тихо у берега Камыш-Буруна, светилось осенним фосфорическим светом. Мы прощались с Крымом, обсуждали его будущее и вместе с местными инженерами представляли себе, какие огромные возможности сулит создание нового центра металлургической промышленности здесь, в Керчи.

Один из инженеров, только что окончивший политехнический институт, был горячим патриотом Керчи. Он мечтал о крупной борной промышленности, о возможности использовать энергию газовых струй. Он говорил о возможности открытия здесь нефти, жаловался на невыносимые условия царского режима, мешавшие свободному развитию производительных сил края.

С тех пор прошло двадцать лет. В столице Чехословакии, в Праге, в 1936 году мы получили предложение осмотреть знаменитый серебряно-свинцовый рудник Пшибрам и старую Горную Академию в этом же городе.

На вокзале нас встретили торжественно. Нас посадили не на автомобили, а в экипаж — в коляску, запряженную парой лошадей, с кучером, одетым в старую горную форму.

В рудник мы спустились на глубину 1300 метров на прекрасном лифте, собрали богатую коллекцию серебряносвинцовых руд. После осмотра рудника проехали в Горную Академию, где нас ждал официальный прием.

Еще на лестнице нас встретили дежурные, которые, передавая нас один другому, ввели в небольшой актовый зал, на пороге которого стоял ректор Академии с большой золотой цепью на груди. В небольшой речи на чешском языке он приветствовал меня — ученого из советской страны. Он говорил об общении двух родственных народов — чехов и русских, об общих задачах науки и хозяйства.

Я ответил ему по-русски, отметив наш глубокий интерес к горному делу Чехословакии и к исторической горной школе старой чешской Горной Академии.

Официальная часть закончилась. Ректор снял с себя цепь, подошел ко мне, похлопал по плечу и сказал на чистом русском языке:

— Ну, а теперь давайте говорить по-русски. Вы меня не узнаете? Я — тот инженер, с которым вы провели когда-то последнюю ночь на берегу Керченского пролива. Я вам говорил, — не удержаться мне в царской России, а теперь… теперь я на своем новом посту креплю связь нашей чехословацкой молодежи с советской наукой.

Я кончаю свои воспоминания о Крыме.

В годы советской власти мне снова довелось несколько раз побывать в Крыму и посетить многие месторождения. На моих глазах Крымский полуостров из сельскохозяйственного района стал превращаться в настоящую горнопромышленную область.

Вырос мощный Керченский металлургический комбинат, который не только получает прекрасный чугун, но и переводит фосфор в ценное удобрение — томасовский шлак. Рассеянный в сотых долях процента ванадий извлекается для нужд ванадиевой стали, необходимой для автомобильной промышленности.

Около Сак выросло крупное соляное хозяйство. Это не просто те горы соли, которые лопатами добывали из озера в старое время. Теперь используются все остатки рапы, магниевые соли, а также калий и бром. С успехом используются и соли Сиваша.

Потребности социалистического строительства выдвинули необходимость грандиозных разработок декоративного и строительного камня, в том числе того прекрасного диорита, из которого слагались окрестности Курцов, Эски-Орды и Южный берег Крыма.

Я не буду перечислять самые разнообразные полезные ископаемые, которые открыты на территории Крыма: достаточно указать, что в Крыму было открыто и изучено около двухсот месторождений полезных ископаемых, начиная с самоцветов для украшений и кончая ценнейшими известняками для облицовки Московского метро и чистыми известняками для флюсов металлургических заводов.

Уже из этих данных мы видим, как своеобразна минеральная природа Крыма и как много нового и интересного откроет Крым, когда исследования осветят все еще мало изученные уголки.

Очень серьезными и до сих пор, в сущности, недостаточно освещенными являются проблемы, связанные с бальнеологией и курортным делом. Воздух (с озоном, кислородом, перекисью водорода), ионизация, радиоактивные эманации, особый химический состав воздуха, насыщенного солеными брызгами моря, соленые и минеральные источники, соленые озера, грязи и илы — все это представляет исключительные богатства; ведь многие сотни тысяч больных стремятся к берегам Черного моря, чтобы укрепить здоровье чистым воздухом и живительным морем.

Но у меня с Крымом всегда останутся связаны старые детские минералогические воспоминания.

Крым был моим первым университетом.

Он научил меня интересоваться природой и любить ее. Он научил меня работать, раскрывать тайны природных богатств, и не в быстром осмотре, проезжая на автомобиле или на лошади, а вот так, ползая на четвереньках в течение многих дней по одной и той же скале, следя за всеми извилинами едва заметных жил, строя по отдельным мелочам и деталям картину прошлого и фантазируя о будущем.

Лишь при таком знакомстве с природой, из горячих переживаний, которые испытывает детская душа от каждой находки хорошо ограненного кристаллика горного хрусталя, и зарождается истинное понимание природы.

И я с глубокой благодарностью вспоминаю ту прекрасную школу, которую я прошел более пятидесяти лет назад в Крыму.

Из детских воспоминаний (Греция, Австрия, Чехия)

После тяжелой качки на Черном море наш пароход на рассвете вошел в утопающий в зелени Босфор и скоро бросил якорь против Константинополя. Шум окруживших пароход лодок, свист пароходиков и катеров, луч яркого солнца, проникший через иллюминатор, разбудили меня, и я узнал, что мы уже в Константинополе. Я еще сейчас помню те горькие слезы, которые проливал я — маленький семилетний мальчик, — когда меня не разбудили перед входом в Босфор. Я долго не мог успокоиться, — ведь обещали же разбудить! Не успокоили меня ни собаки, лежавшие сотнями на улицах Стамбула, ни большие туфли, в которые я влез вместе с ботинками, для осмотра мечети Ая-София, ни обещания, что на Дарданеллы я смогу смотреть всю ночь.

Через день мы выехали в Грецию. Помню чарующее Мраморное море и первые рассказы отца о мраморе. Он увлекался тогда архитектурой и рассказывал мне о тех произведениях древнегреческого искусства, которые мы увидим в Афинах, о разных сортах мрамора — белого, розового, желтого и зеленого.

Еще в знаменитой Ая-Софии он подводил меня к стенам из полированного пятнистого зеленого македонского камня (verde antico), а на склонах Принцевых островов через бинокль издали показал мне ломки розового мрамора. Слово «мрамор» сделалось для меня каким-то священным. Я не мог дождаться, когда же мы, наконец, доедем до Пирея. Но вот мы пристали к причалу и на извозчике поехали в Афины по пыльной дороге, обсаженной оливковыми деревьями.

У меня не осталось почти никаких впечатлений от поездки в Грецию. Помню лишь, как я скатился с дивана во время довольно сильного землетрясения, которое произвело на меня огромное впечатление, и как долгое время я не мог ни от кого получить убедительного ответа на мои вопросы, — отчего, почему, где и когда происходит землетрясение.

Помню еще картину Элевксинской бухты чарующего Средиземного моря и плоские камешки, на которые журча набегали тихие волны. Я собрал целую коллекцию этих камешков в маленькую коробочку, и эти первые сборы детства хранились у меня до тех пор, пока я не передал мою коллекцию первому Народному университету имени Шанявского в Москве, в котором я был первым лектором по минералогии.

Среди этих плоских камешков были и мраморы разных цветов, и змеевики, известняки, кремни и агаты.

Но вот, наконец, мы поехали осматривать Акрополь; по полуразрушенным каменным лестницам поднялись мы к Парфенону. Здесь все было из мрамора — колонны, ступени, стены, вокруг лежали обломки полупросвечивающего белого искристого камня.

— Вот видишь, здесь написано, — сказал мне отец, — что строго запрещается брать хотя бы кусочек камня. Имей это в виду, Саша.

Но разве я мог не взять кусочка мрамора! И пока отец и его спутники восторгались Эрехтейоном, я незаметно положил в карман три обломочка мрамора разных цветов. Долго не показывал я их родителям, и только когда мы покинули Грецию, я не без гордости сознался, что стащил целых три куска мрамора.

Снова отдельные отрывочные картины — Корфу, Адриатика с ее пестрыми парусами, Южная Италия, где нас окружили целые толпы нищих; ее грязные желтого цвета дороги… Венеция с ее каналами, черными, мрачными гондолами и… замечательным венецианским стеклом, поражающим чистотой и яркостью красок и сочетанием прозрачности с блеском.

Я никак не мог понять, чем отличается стекло от природного камня, почему я не должен собирать кусочки стекла, когда они еще более красивы и блестящи. Но мать, хорошо знакомая с геологией и минералогией, строго запретила мне собирать их, говоря: «Да не бросайся ты на все, а то, я вижу, у тебя глаза завидущие не только на камни, на кораллы в итальянских безделушках, на раковины в заморских магазинах, на ветви полипов, но и на стекло. Так нельзя. Как мы все это повезем домой? Ведь на таможне отберут!»

И страх перед таможней, как перед каким-то страшилищем, останавливал меня.

Пролетели картины альпийских озер, сказочное озеро Гарда с нависшими скалами, первые снежные вершины, ледники с их белыми языками. Блестящие слюдяные сланцы уже лежали в моей коллекции, завернутые в вату, с бумажкой, на которой крупным детским почерком было написано: «озеро Гарда».

Эти картины были очень мимолетными, и у меня о них не сохранилось почти никаких воспоминаний.

Но вот доехали мы до цели нашего путешествия — богемского курорта Карлсбада, куда моя мать ездила ежегодно лечиться от тяжелой болезни печени. После этого первого путешествия еще десять раз сопровождал я ее в этот минералогический рай, а через сорок лет мне пришлось снова начать паломничество в этот город, но уже для своего собственного лечения.

Карлсбад — ныне чехословацкие Карловы Вары — наложил огромный отпечаток на мою жизнь, определил мои интересы. Здесь, в этом модном, роскошном курорте, я познакомился впервые с большим разнообразием камней, с их красотой и… ценой.

Это были годы расцвета горного дела в Богемии: еще добывали в Рудных горах оловянные и вольфрамовые руды, и чудные щетки касситерита, шеелита, кварца аккуратно вынимали из жил и продавали курортникам.

В магазинах можно было найти урановую смоляную руду — в те годы просто дешевый отброс для приготовления желтых красок для фарфора и кирпичей, — чудные щетки горного хрусталя из Альп, соль из Каннергута. Парные иголочки актинолита с темно-зелеными эпидотами привозились из Тироля.

Среди всего этого разнообразия — сказочные камни самого Карлсбада, осадки его горячих источников — гороховидные камни, арагонитовые натеки, целые букеты цветов, покрытые карлсбадским камнем, шкатулочки, ножики из камня…

В красивых витринах магазинов лежали на стеклянных полочках кристаллы, друзы, щетки и рядом с ними виднелись мелкие цифры — цена…

О, сколько детских волнений переживал я из-за этих цифр! Как много нужно было накопить сбережений, чтобы купить себе шарики родохрозита на штуфе бурого железняка или дымчатый кварц с вершины Сен-Готарда!

На гулянье вдоль речонки Тепла камни можно было купить дешевле. Здесь продавались красиво разложенные на черном бархате карлсбадские двойники полевого шпата, кусочки каолина, из которого делали знаменитый чешский фарфор, оливиновые бомбы и пироксены из базальтов Родисдорфа.

Я изучал каждый камень, выставленный в магазине. Я еще и сейчас вспоминаю о тех нескольких штуфиках кальцита из Кемберленда, которые я купил и, о ужас, уронил по дороге и разбил. Заливаясь горькими слезами, я мог только разглядеть спайность[9] кальцита, — и как же я проклинал эту спайность, когда мать сказала мне, что если бы ее не было, то камень, пожалуй, не сломался бы.

Когда я несколько подрос, я стал сам собирать минералы около Карлсбада, сам выбивал двойники полевого шпата из гранита, собирал вулканические бомбы из потухшего четвертичного вулкана Каммербюль, около Эгера, и шестигранные столбики биотита в базальтовых туфах Гиссюбля. Но больше всего меня поражали карлсбадские натеки. На высоту в 9 метров била горячая струя источника Шпруделя. Целыми потоками выливалась она из чаши, отлагая на дне ее бурые натеки арагонита, которые обволакивали зернышки кварца и превращали их в шарики, горошины, крупинки.

«Как же это так? Значит, камни тоже растут?» — спрашивал я с недоумением родных. Должен сказать, что я так и не получил удовлетворительного ответа, и мне оставалось совершенно непонятным различие между ростом камня и ростом растения.

Иногда мой дядя-химик и его товарищ, известный впоследствии профессор А. И. Горбов, пытались объяснить мне основы химических процессов и рост карлсбадского камня. Я, как сейчас, помню их мудрые споры на химические темы, в то время как я аккуратно выписывал названия минералов и под их диктовку записывал, из чего камень состоит.

Их беседы на химические темы оставались для меня совершенно непонятными, но я в них видел что-то такое важное и мудрое, что моим самым большим удовольствием было слушать их споры о сложных органических реакциях и химических превращениях эфиров и спиртов.

Совершенно иные беседы вел со мною отец. Мне еще не было десяти лет, когда он заставлял меня читать вслух Гёте, его любимого поэта, и старался объяснить мне ряд очень трудных стихов, мне совершенно непонятных и, откровенно говоря, совершенно неинтересных. Единственное, что примиряло меня с Гёте, это то, что он тоже любил камни и был минералогом. Отец рассказывал о том, что свои минералогические и геологические исследования Гёте начал в Карлсбаде, что он приезжал туда много раз лечиться в первые годы XIX столетия, что он первый изучил граниты здешних мест и объяснил их происхождение из расплавленных масс; что, несмотря на то, что лечение требовало массу времени — 10 стаканов воды утром и 6 вечером и трехчасовое сидение в ваннах Шпруделя, — он все же успевал с молотком в руке, с котомкой для ботанических сборов за плечами, посещать месторождения, ломки камня и рудники. Здесь впервые родилась его теория происхождения цветов, позднее опровергнутая успехами волновой теории света и лишь ныне снова восстановившая свое значение в истории науки.

В эти же годы в Карлсбаде произошло крупное научное событие, которое я, конечно, не мог оценить тогда и лишь много позднее понял его значение.

В 1895 году на съезде врачей в Карлсбаде знаменитый геолог Эдуард Зюсс, под впечатлением мощи богемских терм и Шпруделя, впервые выдвинул теорию о ювенильных водах — о тех водах, которые впервые из глубин изливались на поверхность к свету, к солнцу, — водах охлаждающихся расплавленных подземных очагов. Э. Зюсс с присущим ему своеобразием и глубиной мысли положил начало новым идеям в области изучения минеральных вод; и хотя многие из его идей сейчас уже вылились в новые формы, тем не менее мысль о связи горячих терм с расплавленными глубинами, с рудными жилами и тектоническими разломами сыграла огромную роль в истории науки.

Но эти высоты науки были недоступны двенадцатилетнему мальчику, на всю свою жизнь полюбившему камень.

…Обратно из Карлсбада мы всегда возвращались домой в Одессу через Вену. Это была старая, яркая, нарядная Вена — первый большой заграничный город, который я увидел и который произвел на меня неизгладимое впечатление.

На Ринге — широкой площади против дворца — красовались два грандиозных здания. Десятки миллионов рублей были затрачены на создание этих двух исключительных дворцов-музеев. И для меня не было ничего лучшего на свете, как один из них и даже не весь этот музей, а его первые громадные залы. Пройдя обширный вестибюль и поднявшись на лестницу, мы попадали в залы с знаменитым собранием камня. В те годы это был первый музей в мире; сейчас он уступил первое место Британскому музею. В красивых залах камень царил. Не на полочках витрин в скучном порядке, а под огромными стеклянными колпаками лежали целые леса белоснежных «железных цветов» из Штирии, грандиозные, в несколько метров, щетки прозрачных, как стекло, кубов соли Велички (около Кракова), опалы Венгрии. Наверху на стенах — картины рудников и месторождений. Отдельный зал был отведен для огромных метеоритов — камней, падающих с неба; дальше — залы руд и полезных ископаемых.

Что могло быть прекраснее этого музея! Для меня в Вене ничего больше не существовало. Со скучающим видом ходил я за отцом по залам живописи, только несколько оживлялся, когда он объяснял мне архитектуру тянущихся к небу готических храмов, и испытывал подавляющее чувство скорби перед мраморной гробницей Августинской капеллы… Нет, только музей, только музей!..

Аккуратно завернув свои минералы в бумагу и вату и еще весь горя воспоминаниями о бриллиантовом букете Марии-Терезы или о прекрасных сталактитах пещер, я возвращался домой в Одессу, чтобы снова мечтать о камне, о музее, чтобы собирать голыши на Ланжероне, ножичком прослеживать жилки горного хрусталя в порфиритах Симферополя.

И в детских и юношеских мечтах мне рисовались картины будущего: большие экспедиции за камнем, — мы находим целые гроты горного хрусталя, таинственные сталактитовые пещеры ведут нас к подземным рекам, щетки аметистов выстилают громадные жилы. Мы едем в далекие неведомые страны, на верблюдах, в повозках, запряженных буйволами. На подводных лодках капитана Немо опускаемся в глубины океана за жемчугом… Сверкают коллекции привезенных нами камней. Ученые поздравляют нас с открытиями новых минералов, новых кристаллов и пород… Около моей кровати стоит шкафик с моей маленькой коллекцией, и я засыпаю в этих мечтах, навеянных Жюль Верном, Купером, Эберсом, воспоминаниями о Вене, Карлсбаде, навеянных царством камня.

Прошли годы гимназического учения. Увлечение минералами росло. После первого юношеского знакомства с минералогией, после «Истории земли» Неймайра — книги, с которой я не расставался, после увлечения собственной коллекцией, постепенно выросшей в прекрасное минералогическое собрание, расположенное по всем правилам науки, — я готовился поступить в университет или в горный институт и уже твердо наметил свой жизненный путь. Мимолетные увлечения стихами Горация или Софокла не мешали моим сборам минералов в Крыму, на Кавказе. Целыми часами я работал молотком, зубилом, киркой над отдельными жилками с кальцитом и палыгорскитом в Курцах, просматривал нарядные цеолиты в мелафирах Саблов и горные хрустали в меловых породах северных склонов Таврических гор. Эти часы наблюдений оставили неизгладимое впечатление. Они научили меня понимать детали, научили очень трудной и сложной обязанности естественника — наблюдать.

Мне было двенадцать лет, когда я начал записывать свои наблюдения, и, несмотря на бесхитростность и необоснованность этих записей, они сослужили мне большую службу, когда в 1903 году я писал одну из первых своих научных работ — «Минералогия окрестностей Симферополя».

Поступление в Новороссийский университет, однако, чуть было не привело к крушению моей мечты.

Не удовлетворенный лекциями по минералогии профессора Р. А. Пренделя, разочаровавшись в этой скучной описательной науке, я начал увлекаться лекциями по истории искусств, по политической экономии, которую так блестяще читал профессор Орнатский, геофизикой и особенно молекулярной физикой в прекрасном изложении приват-доцента Б. П. Вейнберга. Только позднее я понял, какое огромное впечатление, сохраняющееся на всю жизнь, производит хорошо построенный и хорошо проведенный курс университетских лекций. Нет никакого сомнения, что своим интересом к строению вещества, к проблемам молекулярной химии я обязан прежде всего Борису Петровичу Вейнбергу и профессору Петру Григорьевичу Меликошвили.

Еще с детских лет я запомнил исключительную фигуру профессора Меликошвили, одного из заслуженнейших деятелей обновленной Грузии. Когда Петр Григорьевич навещал наш дом, я забивался в уголок в столовой и слушал, конечно не понимая, его рассказы о новых течениях науки. Из его рук я получил первый рентгеновский снимок лягушки. Я жадно впитывал его объяснения о разных волнах света, звука, тепла и осторожно расспрашивал, что такое капля, все ли капли одинаковы, почему полевой шпат называется полевым и как можно осуществить мою давнишнюю мечту — достать кусочек метеорита.

И он сам принес мне его — маленький невзрачный кусочек небесного камня — гордость моей коллекции!

В университете он первый очень резко восстал против моего увлечения историей искусств, пробрал меня за то, что я запустил лекции по минералогии и особенно ботанике и по-отечески строго напомнил мне, что я не должен отходить от минералогии и от химии; для него не было границ между этими двумя науками, и он требовал от меня упорных занятий химией.

Но я не мог оторваться от затягивавших меня лекций Орнатского, революционера Орнатского, как мы говорили. Не мог отказаться от своего увлечения практическими занятиями с капиллярами у Вейнберга и, может быть, совершенно забыл бы о минералогии, если бы не резкий перелом в моей жизни — отца перевели в Москву, и я перешел в Московский университет, о котором с таким благоговением отзывался Меликошвили.

Не без страха пришел я в минералогический кабинет Московского университета. Я так волновался, что не мог говорить, а профессор, смотрящий через свои большие очки, казался мне таким строгим! Он направил меня в небольшую 12-метровую комнату — минералогическую лабораторию — к своему еще более страшному ассистенту. Мне отвели место в углу, около печки, и дали изучать кусочек минерала ярозита с острова Челекен.

Так началась моя многолетняя работа у профессора Владимира Ивановича Вернадского и его ученика, трагически погибшего, Павла Карловича Алексата.

Так начались замечательные пять лет моей университетской жизни в Москве, в дружной семье минералогов. Это были годы расцвета минералогических работ Владимира Ивановича. Нас было немного в его кабинете. В лаборатории мы работали не менее двенадцати часов, нередко оставались и на ночь, если анализы шли целые сутки. Два раза в неделю мы читали доклады в кружке у В. И. Вернадского, разбирали с ним коллекции, слушали его увлекательные лекции.

Университетская жизнь с блестящими выступлениями Ключевского, годы борьбы за высшую школу, огромный научный и общественный авторитет Вернадского — все это накладывало на нас свой отпечаток, и мы гордились своей маленькой лабораторией, гордились своим музеем, гордились каждой напечатанной работой, вышедшей из нашего старого и запущенного минералогического кабинета.

Московский университет и начало самостоятельной работы

Был 1903 года. Две маленькие полутемные комнаты в старом здании Московского университета и на площади едва в двадцать квадратных метров — семь рабочих столов химиков-минералогов. В полутемном подвале — вытяжные шкафы для химических работ. На окне той же комнаты — точные химические весы. Огромная белая печка. Такова была минералогическая лаборатория профессора Владимира Ивановича Вернадского, из которой вышло огромное число прекрасных ученых-исследователей и где зарождались идеи, положившие потом основу целой научной школе [10].

Когда я приехал в Москву — здесь работало «молодое поколение». Здесь был Г. О. Касперович, открывший богатое месторождение индия в цинковой обманке Закавказья. Здесь несколько позднее начинал свою работу и А. А. Твалчрелидзе, впоследствии действительный член Академии наук в Тбилиси.

Нашу пеструю семью, то целыми ночами выпаривавшую химические растворы, то принимавшую бурное участие в студенческих сходках, объединял главный помощник В. И. Вернадского — Павел Карлович Алексат. Строгий, на вид сухой. Под его руководством мы прошли блестящую школу. Он проверял каждый наш шаг, заставляя повторять анализы много раз, до тех пор, пока они не давали положительного результата.



В. И. Вернадский и его ученики в Московском университете в 1911 г. Слева направо: В. В. Карандеев, Г. О. Касперович, В. И. Вернадский, А. Е. Ферсман, П. К. Алексат.


Много интересных минералов привозил П. К. Алексат из своих многочисленных путешествий по России. Он первый обратил внимание на полезные ископаемые Ильменских гор и вместе с ссыльным поляком Шишковским первый намечал практическое использование ильменского нефелина. Особенно он был беспощаден и строг к печатному слову. Каждую нашу статью, сдаваемую в печать, он просматривал критически, беспощадно выбрасывая каждое лишнее слово, стремясь к точности, ясности и краткости изложения. Свои анализы он проводил совместно с нами, но мы никогда не знали точно, чем он занимается.

Длинный, низкий коридор, проходивший мимо знаменитого конференц-зала, вел в верхний этаж, к которому мы относились с некоторым страхом. Там был большой кабинет Владимира Ивановича Вернадского с спектрографическими установками. Там был огромный зал с великолепными старыми коллекциями Московского университета. Там сидели старшие ассистенты профессора, ныне уже покойные — Я. В. Самойлов, Н. И. Сургунов и В. В. Карандеев.

Почти каждый день В. И. Вернадский спускался к нам вниз, в нашу лабораторию. Не без трепета ожидали мы его прихода, его неизменного — «Что у вас?». Он был полон интереса ко всем нашим темам, его увлекали тогда проблемы химии минералов и тогда уже витавшие в воздухе идеи молодой геохимии.

Каждый месяц наверху происходили собрания минералогического кружка, на которых мы делились опытом своих работ и на которых В. И. Вернадский всегда развивал перед нами свои новые идеи.

Все мы должны были работать в музее над коллекциями. В. И. Вернадский настаивал, чтобы мы систематически просматривали минералы, чтобы «набивали» глаз на сотнях, тысячах образцов, чтобы учились определять присылавшиеся к нам образцы, умели точно записывать их в инвентарь.

Пришла весна, и Владимир Иванович со свойственным ему увлечением потянул нас в экскурсии и экспедиции. Он рассказывал, что на факультете не понимают, как необходимы для минералога настоящие экспедиции. Что экспедиции нужны геологам, это всем было очевидно, но чтобы нужны были поездки и минералогам, — это совсем непонятно. Ведь они должны сидеть у себя в кабинете, измерять кристаллы и делать химические анализы минералов. Но Владимир Иванович был другого мнения.

Первые наши студенческие поездки проводились под самой Москвой — в Хорошеве, Дорогомилове, Мячкове, Подольске. Особенно мы любили ездить в Дорогомилово. Там около старого пивного завода была замечательная каменоломня, ныне уже не существующая. Здесь в плотном известняке попадались целые жеоды или прослойки плотного бурого кремня. Разобьешь молотком жеоду, а внутри пустота, выстланная кристаллами горного хрусталя или известкового шпата. Если около Обираловки эти же кристаллики приобретали светло-фиолетовый оттенок аметиста, то здесь они были чисто белого цвета. Помню, как однажды Владимир Иванович, близко присматриваясь к этим кристаллам, обратил наше внимание на то, что все они короткостолбчатые, что в них штриховка идет по базопинокоиду, тогда как в настоящих горных хрусталях кристаллы вытянуты с вертикальной штриховкой.

В сущности, это были первые идеи о типоморфных минералах. Типоморфными минералами мы называем такие минеральные тела, свойства которых закономерно и определенно меняются в зависимости от условий их образования (таким образом могут изменяться цвет, форма кристаллов, их облик, химичекий состав и т. д.). Сейчас типоморфные минералы занимают целый раздел нашей минералогии.

Много раз посещали мы обнажения черных юрских глин на берегу Москвы-реки около Хорошева.

Здесь раковины аммонитов были превращены в сплошной колчедан; выветривание его давало кристаллики гипса или покрывало эти образования зеленым налетом железного купороса. Я помню, как Владимир Иванович обращал наше внимание на то, что налет купороса — лишь временное образование, что достаточно первого дождя, чтобы смыть растворимые соли, окислить железо и буро-ржавыми пятнами покрыть прекрасные раковины аммонита. Минерал рисовался в словах Владимира Ивановича не как что-то мертвое, постоянное, неизменное. Мы учились понимать историю минерала: его образование из железного колчедана, его гибель в струйках воды, его превращение в новые соединения. Новыми глазами учились мы смотреть на окружающую нас природу. И каждый камень оказывался связанным с ней тысячами нитей, которые тянулись не только к каплям дождя, не только к остаткам древних раковин, но и к современной жизни, к органическим растворам поверхности, к деятельности самого человека.

Слово «геохимия» еще не было произнесено. Но мы становились геохимиками, вдумываясь и углубляясь в вечные законы химического превращения земли[11].

Наконец, третье месторождение, которое мы посещали, было в Подольске. Здесь была громадная каменоломня цементного завода, и здесь еще шире раскрывались перед нами картины химических процессов земной коры.

В известняках шли процессы образования доломита. Возникали целые прослойки окремнелых пород, а среди них тонкими прослоечками, как войлок, лежали пленки палыгорскита, этого замечательного, похожего на тряпку минерала.

Черные юрские глины покрывали древние каменноугольные известняки. Между глинами и известняком возникали свои химические реакции. Ряд замечательных минералов, в том числе и новый гидрат кремнезема — шанявскит, был изучен и описан при этих работах.

В трещинах известняков образовались сталактиты и сталагмиты. Большие натеки украшали стенки этих трещин. И каково было наше удивление, когда в одном месте они оказались окрашенными в зеленый цвет солями никеля! Вскоре мы убедились, что эта окраска вызвана тем, что наверху лежал старый железный лом и в нем, вероятно, были остатки никелевых изделий. Очевидно, наши карбонаты росли за последние десятки лет на глазах самого человека.

С 1910 года началась новая страница нашей деятельности. Только что открытый Народный университет имени Шанявского стал центром минералогической работы любителей. Краеведы и любители камня потянулись в минералогическую лабораторию этого прекрасного учреждения, которое хотя и не носило настоящего народного характера, но все-таки было новой, свежей струей в затхлой обстановке старого режима. Именно здесь мы решили создать минералогию Подмосковного края. Сколько замечательных проблем выдвигалось тогда! Как много практических задач вырастало из потребностей Москвы и ее строительства! Но, надо сознаться, что задуманной работы мы не сделали.

Грандиозное московское строительство, канал Москва — Волга, крупнейшие энергоцентрали, использующие торф, бурый уголь, грандиозные химические комбинаты, строительство метрополитена и вокзалов, украшенных подмосковным мрамором, — все это только часть тех минералогических проблем, которые всколыхнула новая Москва, потребовав миллионы тонн строительных и дорожных материалов, флюсов, энергетического и химического сырья.

И в 1933 г., через тридцать лет мы снова выдвинули эту же проблему — изучение минералогии и геохимии Подмосковного края. Надо знать картину всех тех химических веществ, из которых слагается Центральная Подмосковная котловина. Надо глазом минералога осмотреть все карьеры, каменоломни, месторождения.

Первым объектом, обратившим на себя наше внимание, был фиолетовый минерал ратовкит, описанный впервые в 1813 г. Фишером фон Вальдгеймом, профессором Московского университета и основателем Московского общества испытателей природы.

Ратовкит представляет собой фтористый кальций — плавиковый шпат с небольшими следами загрязнения другими солями; он залегает прослоечкой в нижней части Московского яруса каменноугольных известняков в Ратовском овраге в Верейском районе Московской области.

Один из слушателей Университета имени Шанявского серьезно занялся проблемой этого минерала и скоро выяснил, что после фон Вальдгейма ряд геологов описал ею и 70-х годах XIX в. во многих местах по притокам Волги рекам Осуге и Вазузе.

Откуда мог взяться здесь этот замечательный минерал, который мы привыкли видеть в горячих рудных жилах, в месторождениях летучих возгонов, поднимающихся из глубин, где остывают гранитные расплавленные очаги? Как представить себе образование этих прослоек, особенно после того, как выяснилось, что ратовкит встречается в серых известняках по реке Кальмиусу, недалеко от Азовского моря, что этот же минерал был открыт в таких же известняках на Урале, а позднее в ряде мест Татарии? Неужели можно допустить, что где-то под громадной спокойной платформой, которую занимает Европейская часть Советского Союза, когда-то бурлили расплавленные массы, дыхание которых поднималось до дна глубоких каменноугольных морей?



Люберецкие пески — район студенческих экскурсий под Москвой.


Все эти вопросы остались, в сущности, нерешенными. Но когда мы несколько раз в наших экскурсиях присматривались к фиолетовым прослойкам, ярко выделявшимся на фоне белых известняков, когда мы видели, как правильно тянутся они целыми определенными горизонтами вместе с бурым кремнем и зелененькой глиной, тогда мы стали искать причину их происхождения не в древних и глубоких вулканических массах, а в жизнедеятельности морских организмов.

Мы знаем, что фтор, подобно его аналогам — хлору, брому и йоду, — накапливается в ряде органических веществ, извлекающих его из морской воды, где он находится в рассеянном состоянии. И чем больше мы знакомились с этим замечательным минералом, тем более приходилось становиться на сторону биогенной гипотезы, которая сейчас подтверждается новыми находками уже не фиолетового, а белого и желтоватого флюорита, образующего цемент в песчаниках более высоких горизонтов Московского яруса.

Увлечение ратовкитом постепенно привело нас к исследованию более глубоких горизонтов московских отложений, тех слоев, которые лежат в глубине под московским известняком, но выходы которых можно видеть по краям Подмосковной котловины — этой чаши старого каменноугольного моря.

Здесь наше внимание привлекли бурые угли с их разнообразными, сложными и еще совершенно неизученными минералами.

И не столько сам уголь привлекал наше внимание, сколько те конкреции колчеданов, сидерита, сферосидерита и разнообразные глины, которые сопровождают пласты бурого угля не только на юг от Москвы, в районе Тулы и Рязани, но и вдоль всей северо-западной границы каменноугольной чаши, вплоть до города Боровичи, где эти бурые угли уже более ста пятидесяти лет назад обратили на себя внимание как источник топлива. Здесь, в живописной местности около Боровичей, мы провели ряд поисковых работ. На берегах реки Мсты были расположены многочисленные шахты, из которых извлекали уголь и сопровождающие его огнеупорные глины и кварцевые пески.

Уже давно было известно, что эти бурые угли скверного качества, что они переполнены мелкими и большими стяжениями железного колчедана. Но каково было наше удивление, когда в одной закопушке мы увидели, что эти конкреции колчедана покрыты серебристо-свинцовым налетом! Это были мельчайшие кристаллики свинцового блеска. Среди них мы позднее встретили и цинковую обманку и даже медный колчедан, а в больших конкрециях среди песков все эти рудные минералы оказались в очень недурных кристаллах.

Таким образом, неожиданно мы открыли не только свинец, цинк и медь, но даже, как показали наши анализы, ничтожные следы серебра и золота.

Снова возникла перед нами задача разгадать происхождение этих интересных минералов. Мы привыкли их видеть, так же как и плавиковый шпат, в горячих рудных жилах, где они осаждаются при температуре в 200–300 и даже 400°. Как попали эти металлы в слои угля, образовавшегося из растительных остатков? Может быть, и здесь нужно думать о каких-нибудь химических реакциях, вызванных растительными организмами, или, может быть, на гниющих остатках растений осаждались ничтожные следы этих металлов из холодных водных растворов земной поверхности. Перед нами был факт, и дальше этого факта шли только догадки.

Глубже и дальше изучали мы каменноугольный бассейн. Нам хотелось уйти в еще более глубокие слои нашей котловины, заняться редкими гидратами алюминия в девонских известняках. Нас привлекали и более высокие горизонты. Мы ездили на Оку, собирали там великолепные кристаллы гипса из пермских отложений, привозили десятки килограммов горной папки и горной кожи — все того же палыгорскита. Мы видели, как весенние воды уносили с собой тряпки и листы этого странного минерала, и находили его запутавшимся в прибрежном кустарнике, вместе с выброшенным рекой хворостом. Постепенно раскрывалась перед нами вся сложная картина химических процессов, которые шли в Подмосковной котловине. Мелководные девонские бассейны сменились здесь глубокими морями карбона. Затем на их осадки легли отложения соляных озер — гипсы и доломиты.

Но на чем же лежит вся эта масса осадков толщиной почти в 2 километра? На что давит эта огромная тяжесть, вызывающая в глубинах давление в десятки атмосфер? Где дно Подмосковной котловины, на котором покоится чаша колыхавшихся почти в течение миллиарда лет океанов, морей и озер?

Геологи пытались теоретически ответить на этот вопрос. Но минералогу и геохимику нужны не только теоретические выводы. Ему нужны реальные факты, реальные объекты, минералы, которые он мог бы посмотреть и подвергнуть анализу.

И вот в 1934 году в Замоскворечье была заложена первая глубокая скважина. Она прошла каменноугольные известняки, осадки песчанистого угленосного яруса и наткнулась на громадные толщи сплошного гипса. Воды, хлынувшие с глубины 700–800 метров, оказались насыщенными солью. Эти горячие воды с температурой примерно в 35°, содержали в себе грандиозные количества солей натрия и других металлов; но что самое поразительное — это были настоящие рассолы соляных бассейнов, не только с хлором, но и с бромом и йодом.

А что лежит еще глубже 1300 метров, до которых дошла скважина? Сколько еще сотен метров отделяют нас от прочных гранитов или гнейсов, подстилающих весь бассейн и образующих древнюю плиту, тот Феносарматский щит, который лежит в основании всего востока Европы, определяя геологические судьбы в течение двух миллиардов лет ее истории?

Какие проблемы поставит перед нами минералогия и геохимия не только этих кристаллических пород, но и тех древнейших осадков, которые покрывают их поверхность?

Разве это не грандиозная проблема, стоящая перед исследователями — минералогами и геохимиками?

Я рассказал лишь о небольшой части тех минералогических образований, которые привлекают наше внимание в Подмосковном крае. Я не говорил о замечательных глинах со свойствами отбеливания (гжель), огнеупорных и кислотоупорных. Я не говорил об интереснейшей минералогии торфяников, о железных красках, образующихся в разных местах Калининской области, о красивых известняковых туфах, о сапропелевых остатках пресных озер, расположенных на юг от Валдайской возвышенности.

Минералогия и геохимия большой Подмосковной котловины не могут оставаться неизученными и неописанными. Такая работа должна быть предпринята в срочном порядке, и мы ждем энтузиазма молодых геологов и любителей своего края — краеведов, молодых пионеров минералогии и геохимии Москвы.

За работу, молодые друзья — минералоги и геохимики!

На берегах Средиземного моря

Несколько лет после окончания в 1907 году Московского университета я прожил на берегах реки Неккара, в Гейдельберге, занимаясь в лаборатории профессора В. М. Гольдшмидта, где вел работу по кристаллографии алмаза. Упорная работа по алмазу отнимала у меня до пятнадцати часов сутки. Лишь в отдельные дни удавалось вырваться и посетить каменоломни, рудники, фабрики восточной Германии, осмотреть музеи и главным образом большие партии драгоценных камней.

Во Франкфурте, Идаре, Ганау, Берлине на особых столах передо мной рассыпали десятки тысяч каратов природного алмаза. Целыми часами я отбирал наилучшие кристаллы этого диковинного минерала, не замечая, что при помощи системы зеркал за моими руками наблюдали из другой комнаты, учитывая каждое мое движение. Отобранные камни через банк отправляли в Гейдельбергский университет, где они и поступали на исследование.

В летние месяцы я предпринимал более дальние путешествия, — Париж с его знаменитыми гипсами Монмартра, песчаники Фонтенбло, вулканы Центральной Франции, рудные жилы и жилы альпийского типа Швейцарии. Однако меня тянуло главным образом на юг, к берегам Средиземного моря.

Уже в 1908 году я добрался до Милана. Целый день провел я на крыше Миланского собора и следил за работами по реставрации резьбы из мрамора, посылал открытки родным и тут же, в буфете на крыше, пил холодный оранжад.

Всего только три часа езды отделяют Милан от Средиземного моря, и, подсчитав свои скудные капиталы в сильно опустевшем кошельке, я решил дешевым рабочим поездом проехать в Геную.

Море, яркое, синее, могучее, поразило меня. И здесь, в порту города с его гигантскими трансокеанскими судами и в Нерви среди пальм и агав, я впервые почувствовал красоту и обаяние юга. Но у меня почти не было денег. Пришлось переночевать на скамейке в саду, и лишь с трудом добрался я до Гейдельберга. Уже тогда у меня созрела мысль поехать в Италию за минералами. Не в города Италии с ненавистной для меня толпой туристов, не в картинные галереи, даже не на знаменитое кладбище Кампо-Санто в городе Пизе, где искусство ваятеля подчеркивается красотой самого камня — каррарского мрамора, красного и зеленого порфира, мрачного, темного нефрита и мраморов Сиены веселых, желтых тонов. Я задумал поехать посмотреть мало кем посещаемые рудники Вольтерры, соффионы Тосканы, подняться на вершины Каррарских Альп. Но главной целью своего путешествия я наметил остров Эльбу — этот всем известный утолок итальянской земли, о котором так много писали Крантц, Лоти, Даккиарди, Рат и другие и минералы с которого сверкали всеми красками во всех музеях мира.

В начале апреля я двинулся в поход. Мне казалось, что как только мы проедем в громыхающем поезде через Сен-Готардский туннель, нас сразу встретит жара, и поэтому моя обмундировка состояла из соломенной шляпы, легких туфель и белого костюма. С рюкзаком за спиной и молотками в руках я выглядел, по-видимому, довольно непривычно, так как на вокзале в Милане кто-то презрительно сказал «vagabundo», что означало почти «разбойник с большой дороги». Это было понятно, так как во всей северной Италии стояла снежная метель, в нетопленных вагонах пассажиры дрожали от холода, а я в своей соломенной шляпе и легком костюмчике несколько смущенно поглядывал на холодный, зимний пейзаж еще не проснувшейся к весне Италии.

Я направился в Пизу, чтобы там в университете посмотреть коллекции, получить необходимые карты и указания. Пиза — очень интересный для минералога город Италии. В старом университете имеются превосходные коллекции минералов Тосканы и особенно острова Эльбы.

С содроганьем вошел я в нетопленный номер гостиницы, и в первый и единственный раз в моей жизни забрался в кровать, как был, — в легком пальтишке и мокрых ботинках.

И в Пизе погода была не лучше. Мне уже было не до падающей башни, — я продолжал дрожать и в неотапливаемом помещении пизанского университета. Молодой ассистент Алоизи — позднее знаменитый профессор минералогии во Флоренции — показывал мне замечательные минералы с острова Эльбы. Я поехал дальше и поздно вечером, после ряда пересадок, прибыл в Пионбино, откуда ходили пароходы на остров Эльбу. Но на море бушевал свирепый шторм. Пароход не мог подойти к пристани, и мне пришлось сесть в лодку с тусклым фонариком на носу. Меня обдавало брызгами при каждом ударе волны. Лодку било о трап, и не без труда поднялся я на палубу утлого суденышка, которое должно было отвезти меня в Портоферрайо — главный город острова Эльбы.

Около 12 часов ночи, после томительного перехода мы вошли в спокойную бухту и очень скоро уже были на берегу. Над самым причалом возвышалось большое белое здание. Это была главная гостиница города, бывший дворец уральских горнозаводчиков Демидовых, а ныне простая «траттория», что в переводе значит: «харчевня».

Совершенно выбившись из сил, я завалился спать в большой, высокой комнате с альковом и двумя широкими окнами. Рано утром меня разбудило солнце, — синее небо без единого облачка, яркие южные краски. Под моими окнами — базар местных крестьян, а агавы, пальмы и юкки завершали картину. Тепло, даже жарко. Совершенно другой мир — какой-то кусочек Африки, в чем я убедился за мое почти трехмесячное пребывание на острове Эльбе.

Это было время, когда беззаботная толпа тосканских крестьян весело распевала на все лады только что перенесенную сюда из Испании песню «Española». Это было время, когда Италия, бедная естественными ресурсами, переходила на собственное производство железа, и высокие трубы, домны и каупера возвышались в южной части залива.

Вот он, чарующий остров, на котором Наполеон провел почти год своей ссылки. Два имени — Наполеона и Демидова — повторяются на острове на каждом шагу; сказочная легенда окружает имя Наполеона, и когда спрашиваешь о чем-либо хорошем — о хороших ли дорогах, о прекрасной крепости, о виноградниках, — то обычно получаешь ответ, что все это сделано Наполеоном. Он жил во дворце в нескольких километрах от Портоферрайо. Его апартаменты с прекрасными фресками сохраняются еще и сейчас, но дворец испытал много превратностей. Он вместе с частью владений был приобретен уральскими горнозаводчиками Демидовыми, получившими здесь титул графов Сан-Донато. Потом, разоренные бесшабашными кутежами и воровством уральских управителей, Демидовы продали свои владения и дворец купцу Дельбуоно, который превратил его в завод шампанских вин.

Начались мои странствия по острову. Я нанимал двуколку, запряженную мулом или лошадью, и старичок, которого я называл «паппа», возил меня по прекрасным дорогам в самые отдаленные уголки острова, имеющего площадь около 220 квадратных километров.

В геологическом отношении остров делится на три части. Его средняя часть, где расположен город и завод, менее интересна. Наибольшее минералогическое значение имеет западная оконечность острова, представляющая огромный гранитный массив, круто поднимающийся из синего моря на высоту около одного километра, — знаменитый третичный гранит Монте-Капане. Узкая верховая тропа, длиной в 50 километров, опоясывает угрюмые и безлюдные скалы этого массива. По этой тропе курсировали когда-то конные дозоры, охранявшие Наполеона; и именно здесь на каждом шагу возникают воспоминания о былом.

Долгими часами бродил я по этой тропе, ныне завалившейся и обрушенной вплоть до самой западной оконечности скалы, где стояло небольшое каменное строение, в котором отдыхал Наполеон. А перед ним на западе синели очертания его родины — Корсики. В ясную же погоду отсюда виднеются и неясные контуры Сардинии и Генуэзских Альп.

Плоский, как листик, лежит на севере островок Пьяноса, а на юге острым пиком прямо из воды поднимается сказочный остров Монте-Кристо, на котором живет всего одна семья пастухов.

Почти целый месяц я работал над изучением минералов и контактов Монте-Капане. Здесь впервые я познакомился со сложностью и красотой пегматитового процесса. Население добывало из пегматитовых жил каменные штуфы, высоко ценя их красоту. В стенах и заборах горных деревушек, особенно в известной деревне Сан-Пьетро-ин-Кампо, можно было увидеть отдельные друзы и миаролы полевого шпата, турмалина и кварца. Эти глыбы тщательно охранялись местным населением, которое гордится минералами своего острова.

В двух отдельных каменоломнях добывался пегматит, пестроцветные турмалины с черной головкой (testa nera), закрученные двойники даккиардита, редкие кристаллы оловянного камня и самый замечательный минерал этих жил — поллукс, единственное в мире соединение силиката металла цезия, по виду похожее на простой кварц.

Целые дни проводил я здесь, на этих гранитах, и много сотен великолепных образцов были бережно вывезены мной и привезены в Москву.

Иногда я ночевал среди скал, любуясь огнями снующих пароходиков и отдаленным белым отблеском многочисленных огней далеко на востоке. Это были огни Чивита-Веккии, — за ней огни Рима. Очень скоро мой древнелатинский язык стал преобразовываться в тосканское наречие. Я уже мог свободно разговаривать с населением, которое перестало дивиться приезжему «инглезе» (англичанин), как здесь привыкли называть всех иностранцев вообще.

Поздно ночью я возвращался домой на своей двуколке. У городских ворот нас грозно опрашивал таможенный чиновник, отворялись средневековые замки, и мы въезжали с шумом на каменную мостовую крепости. Но однажды нас смутила необычная картина. Улицы были полны народа, всюду царило страшное возбуждение, открыты были все траттории. Из одной домны вырвался металл и в расплавленной массе погибло около тридцати рабочих. По городу группами ходили итальянские жандармы с петушиными перьями на шляпах. Возбужденная толпа долго не успокаивалась, осуждая виновников этого несчастья.

Я заканчивал свой объезд острова на западной части его, там, где расположены знаменитые месторождения железного блеска, пирита и магнитного железняка, в долине реки Рио-Марино, там, где был открыт впервые новый минерал ильваит (по старому тосканскому названию этого острова — Ильва). Трудно себе представить более замечательную картину, чем это мировое месторождение. Кристаллы железного блеска ослепительно сверкают на солнце, отливают тонкими пленками радуги. Металлические отблески сменяются красными тонами. Здесь все красного цвета. Тонкая пыль внедряется в кожу, красит руки, лицо, пропитывает всю одежду. Все дороги красные, красного цвета дома, красным языком вдается в море отвал рудной мелочи, а буро-желтые воды как бы опоясывают красный берег, намечая район превращения железного блеска в гидраты окиси железа.

Здесь я завязал дружбу с рабочими. Они собирали для меня лучшие образцы, поили вином своих виноградников и гордились дружбой с «россо», который на ломаном итальянском языке рассказывал им о великой русской стране.

Но главными моими помощниками были ребята. Ко мне сбегалась целая армия «бамбино». Я показывал им, какие кристаллы мне нужны; они, как юркие зверьки, мигом разбегались по руднику, и через час около меня уже вырастала целая груда кристаллов. За лучшие из них выплачивалась премия медными сольдо.

Такие сборы продолжались несколько дней. Превосходные кристаллы и друзы бережно укладываются в рюкзак, мальчата провожают меня дикими возгласами, а «иль паппа» погоняет свою белую лошадку, тоже уже покрывавшуюся неправильными красными пятнами железного блеска.

Увы, деньги кончаются! От 150 рублей, собранных за зиму остается уже немного. Приходится отказаться от увлекательной поездки на рыбачьей фелюге на остров Монте-Кристо, который не только известен по роману А. Дюма, но и славится прекрасными минералами, в том числе и радиоактивными, встречающимися в пустотах гранита, который образует этот остров.

Я сдаю все свои сборы в специальную контору, которая должна все отправить в Гейдельберг, и прощаюсь с персоналом гостиницы, упорно называвшим меня «ильилюстре франчезе» (знаменитый француз). Еще несколько ярких картин Италии запечатлелось у меня по дороге на север.

В тяжелом почтовом мальпосте поднимаемся мы на висящий на скалах городок Вольтера. Здесь и дворец-гостиница, и древняя крепость, и замечательные мастерские по обработке мрамора и алебастра — все это кусочек средних веков, так замечательно описанных во многих итальянских романах. Отсюда через пустынную маремму с линзами белоснежного алебастра, положившего начало знаменитой художественной промышленности Тосканы, я проехал в район борных соффионов, где из земли вырывались массы пара и перегретой воды, содержащей борную кислоту и ее соли. Здесь целый городок Лардерелло обогревался зимой горячими водами недр, а в больших чанах вываривалась и выкристаллизовывалась чистая борная кислота.

Я проехал через город Массу на мраморные ломки Каррары на южных склонах Апуанских Альп. Каррара — это одно из богатейших в мире месторождений разных сортов мрамора, особенно белого, называемого ординарио, и светло-желтоватого, слегка просвечивающего, очень редкого, идущего на скульптурные изделия — статуарио. Здесь я увидел, как громадные глыбы белоснежного мрамора свозили с горных круч на быках. Затем через Геную и Милан я отправился домой.



Добыча и перевозка белого мрамора в Каррара. Италия.


Я так устал и был так оборван после трехмесячного пребывания в горах, что в Генуе, увидев мое одеяние, меня не пустили в ресторан. Почти без копейки денег приехал я в Гейдельберг, и вечером у меня хватило сил только на то, чтобы вывесить снаружи у входной двери надпись о том, что я вернулся, повесить мешок для хлеба и выставить кувшин для молока.

Путешествие в Италию научило меня многому и прежде всего познакомило с мощью гранитных процессов, с замечательным образованием гранитно-пегматитовых жил. И с тех пор почти тридцать лет моей жизни я занимался этими образованиями; с ними были связаны все мои путешествия и экспедиции, они были одной из главных тем моих научных работ.

На границе Монголии

Это было в годы первой империалистической войны, — я был еще молодым ученым, неопытным исследователем Урала и Крыма. В 1916 году, в один весенний день меня вызвал к себе директор нашего научного института, академик В. И. Вернадский, и сказал: «От правительства дано задание — поискать на территории нашей страны руды алюминия: военное дело нуждается в большом количестве этого металла, а между тем Россия не только не добывает ни одного грамма алюминия, но даже не знает, откуда его добыть. Я слышал ваш доклад на прошлом научном кружке, когда вы говорили о вероятных месторождениях руд алюминия. Вы развивали теорию о том, что их можно искать на базальтовых покровах Монголии, там, где горячее южное солнце разрушает эти породы и накапливает красные земли, богатые алюминием, среди песков и степей. Поезжайте в Монголию, проверьте вашу гипотезу, откройте нам руды алюминия, и это будет не только подарком нашей стране, но и началом вашей научной карьеры».

Не прошло и трех дней, как я уже сидел в сибирском экспрессе, позабыв взять с собой нужную литературу, карты и даже снаряжение. Я так рвался скорее под палящее солнце Центральной Азии, в те страны, описаниями которых я зачитывался в несколько фантастических рассказах Свен-Гедина, в точном изложении Н. М. Пржевальского и в поэтических картинах его спутника — П. К. Козлова.

Но я забыл о тех заветах, которые оставили нам эти великие исследователи сердца Азии, я забыл о том, что там нет почтовых трактов, по которым бумага, подписанная царским министром внутренних дел, открывала неограниченные возможности получать на каждый перегон тройку по 3 копейки с версты и лошади, забыл, что там нет на каждом шагу ни уютной, хотя и грязной, итальянской траттории, ни немецкого кафе или изящной жидильни чехословацких деревень.

Предстоящее путешествие казалось простым, ясным и очевидным, и сибирский экспресс уносил меня, беззаботного, укачивая в ровном ритме удобного вагона.

Вот и Верхне-Удинск; пароход с громадным колесом на корме, вздымающий пену Селенги, заунывное пение матроса на носу, меряющего футштоком глубину, бесконечные мели, пустынные берега, оставленные улусы…

Вот Усть-Кяхта; прекрасная почтовая тройка по пыльной дороге довезла меня до пограничного города Троицко-Савска, — всем известной Кяхты! — старого перевального пункта для обозов с китайским чаем.

Отсюда должно начаться мое путешествие в верховья рек Хилка, Чикоя, Чикокона, на самой границе с Монголией.

Мне посоветовали пригласить с собой проводника, опытного забайкальского казака, хорошего парня Лариона, взять по две сменных лошади, на всякий случай по револьверу и обязательно надеть форменную фуражку; вооружившись всем этим, мы тронулись в путь.

В Троицко-Савском музее я успел бегло просмотреть литературу и карты, кое-что записал и зарисовал, но больше надеялся на казака, который хорошо знал бурятские и монгольские наречия, и в тех местах бывал не раз.

И вот началось мое странствование. Я не буду вам рассказывать, сколько я наделал тогда глупостей — и как путешественник и как исследователь.

Около заброшенного улуса на наших коней бросились голодные волки, — я их принял за собак и пытался отделаться нагайкой, и лишь энергичное вмешательство казака спасло наших коней, а может быть, и нас.

Утомленный заботами об охоте и добыванием пропитания, я почти ничего не успевал записывать в свою записную книжку; захваченные мною карты оказались старыми грубыми схемами, которые совершенно не отвечали ландшафту, а природа, чарующая природа Селенгинской Даурии, полная противоречий, так зачаровала меня, что не хотелось ни думать, ни писать, ни даже искать «красную землю». На нашем пути встречались то холодные полноводные реки, то бурные пороги стремящихся с гольцов бешеных потоков, то тихие спокойные луга, по берегам мирно текущих рек. Все смешалось в этом краю.

Здесь можно было видеть и картины, напоминавшие южную, залитую солнцем Украину, где, вместо кукурузы, так же высоко поднимались поля гаоляна, и картины, подобные нашему полярному северу с его вечной мерзлотой. Достаточно было заглянуть в любой колодец, посмотреть на свежий обрыв реки, чтобы всюду подметить на глубине нескольких метров белые полосы сплошного льда. И наряду с этим — совершенно изнуряющая жара; днем — обнаженные бронзовые тела монголов, ночью — неизбежные теплые бараньи тулупы. Нарядные кокошники «семейских» и беглые каторжане, укрывающиеся в заброшенных землянках. Все эти новые впечатления притупляли память о прошлом, об институте и даже о науке, невольно заставляли сливаться с природой, и вы начинали вести какую-то растительную жизнь…



Пароход на р. Селенге. Фото автора, 1916 г.


Постепенно, шаг за шагом, мы стали подниматься к верховьям Чикоя; поселения «семейских» становились все реже, отдельные улусы стояли заброшенными, леса южной тайги замыкались перед нами сплошной стеной.

А между тем, «красный камень» алюминиевый руды не давался нам в руки. Отдельные базальтовые покровы были лишены красной почвы; выступавшие светлые граниты на гольцах сверкали блестящими кристалликами слюды, белые и розовые мраморы образовывали целые скалы на берегах рек, но красной земли не было.

Мое предположение не подтверждалось. Мне казалось, что надо идти еще дальше на юг, где солнце еще ярче, где еще сильнее разрушаются черные базальты, и там, наконец, мы найдем нашу алюминиевую руду.

Я настойчиво направлял наш путь на юг, не замечая, что мы уже давно вышли за пределы взятых мною карт, что Ларион давно уже перестал разбираться в речках, речонках, падях и падушках — словом, что мы шли наугад.

Так продолжалось недолго. Очень скоро я понял, что «красной земли» нет, что у нас уже на исходе патроны, что кони устали, а сами мы, в сущности, не знаем, где находимся.

Я решил повернуть. Но, как всегда бывает, нам не повезло: началась непогода, небо заволокло тучами, солнца было не видно; тщетно пытались мы ориентироваться по стволам деревьев, обгорелым пням; в конце концов мы совершенно потеряли направление, продукты были на исходе, лошади совершенно выбились из сил, а сами мы молча шли вперед, в поисках севера. Сколько раз отдельный след лошади как будто бы указывал нам путь, но он сразу же терялся в трясине или на переправе, и мы снова оставались одни в беспредельной тайге.

Я помню, как сейчас, в одно туманное утро мы встали после довольно беспокойно проведенной ночи, разложили костер и попивали чай с маленькими кусочками последнего сахара. Мы обдумывали с Ларионом, куда нам идти, и совершенно не заметили, как у нашего костра вдруг появился человек… Он сидел на корточках, грел свои озябшие руки и с удивлением посматривал то на казака, то на меня.

Мы с ним разговорились. Он ехал на праздник осенней луны в большой Гусиноозерский дацан (монастырь). Он один из послушников этого ламаитского монастыря; он скоро будет большим ламой, так как уже умеет читать старые книги и петь старые песни. Он хорошо знает всю окрестность. Оказалось, что мы забрели очень далеко, — до железной дороги не меньше 200 верст, но совсем недалеко, всего в 60 верстах, есть русский курорт Ямаровка; там есть настоящие русские, и туда даже привезли на шести лошадях такую машину, что, когда в нее ткнешь пальцем, она начинает играть лучше, чем морские раковины, на которых играют в Гусиноозерском дацане. Он предложил нам сесть на лошадей, — он поедет вместе с нами до ближайшей горушки и оттуда покажет нам путь в Ямаровку.

Мы необычайно обрадовались. Быстро оседлали коней, сложили свою небольшую поклажу с немногими образцами минералов и пород и весело поднялись на ближайшую оголенную горушку. Широкая, безбрежная картина лесов тонула в синеве туманного утра. Отдельными кулисами сменялись хребты за хребтами; кое-где блестели полоски рек. Вдали, налево, одинокий дымок говорил о жилье, а наша Ямаровка была где-то там, ближе к восходу солнца, за пятым хребтом.

— Слушайте же внимательно, — говорил молодой бурят, — вы спуститесь с этой горы вот в эту падушку налево; там будет неплохой брод, пройдете через болото, обогнете вот ту одинокую гору с гольцом и упретесь в бурную пенящуюся речку. Пойдете вверх по ней; как выйдете на голое место, перейдете через нее, перевалите через хребет, и вы попадете к большой полноводной реке. Это и будет Чикой; спускайтесь вниз по левому берегу, и после однодневного перехода вы увидите колесную дорогу — она ведет в Ямаровку.



Типичный ландшафт Южного Забайкалья.


Надо сказать, что эти объяснения меня не удовлетворили. Я прекрасно понимал, что нам достаточно сделать одну небольшую ошибку, — и весь, столь точно начерченный план окажется миражом. Я просил Лариона передать молодому буряту, что мы боимся заблудиться, что наши кони устали и мы просим его провести нас до начала той дороги, которая ведет на Ямаровку. Но бурят возражал. Он говорил, что через три дня будет молодая луна, что у него в дацане молодую луну будут встречать шествием в страшных масках, изгоняющих злых духов из человека, что он обязательно должен быть там и что он лучше еще раз повторит свой рассказ.

— Итак, слушайте, — говорил он, — вы спускаетесь с той горы, вот в эту падушку налево, там будет…

Но я не дал ему договорить — прервал его и просил Лариона уже более настойчиво сказать ему, что мы измучились, что мы не знаем здешних примет, что нам самим дороги не найти и что он должен ехать с нами. Ведь к вечеру он нас приведет к большой колесной дороге и мы сможем его отпустить.

Бурят не соглашался; он долго рассказывал казаку о тех торжествах первой осенней луны, которые ждут его в Гусиноозерском дацане. Он говорил о том, что не может потерять дня, и, вдруг оборвав разговор, круто повернул лошадь, рассчитывая быстро скрыться в чаще леса.

Заметив этот маневр, я потребовал, чтобы он остановился. Это не подействовало. Тогда я решился на шаг, который мне сейчас самому кажется совершенно непонятным. Я выхватил револьвер, из которого, сознаюсь, никогда в жизни не стрелял, навел его на бурята и сказал строгим голосом Лариону: «Передай ему, чтобы он немедленно остановился; он должен показать нам дорогу!»

Бурят замешкался, остановил лошадь и боязливо подъехал к нам.

И мы поехали вместе. Бурят впереди, косо, с недоверием озираясь на нас. За ним я с револьвером в руке, то опуская руку, то как-то нелепо размахивая ею, как бы для устрашения каких-то неведомых врагов.

За мной молча ехал Ларион. Мы переехали падушку, дошли до пенящегося ручья, остановились на перевале, на котором было большое «обо» с тряпочками на ветках, указывающее, что это место священно. Мы сделали привал, выпили чайку, бурят все время косо поглядывал на мой наган, который лежал около меня на траве.

Так прошел этот день; не знаю, как назвать его, — трагическим или комическим. Мы как будто весело разговаривали друг с другом, и бурят напевал веселые песни, которые переводил мне Ларион.

То он пел обо мне, большом русском чиновнике, который приехал на его землю, чтобы проводить в ней железные дороги и мешать пастись мирным стадам; он пел о борьбе с мангадхаями, у которых было не то 108, не то 1008 голов; и мне даже казалось, что иногда именно я был одним из этих мангадхаев, который мешает ему, будущему ламе, делать его священное дело. Он пел то заунывно, нараспев, в такт шага своей лошади, то вдруг громко выкрикивая какие-то заклинания, очевидно, когда ему удавалось отрезать одну из голов страшного чудовища или победить его.

Но вот среди этих возгласов он вдруг круто остановил свою лошадь, быстро повернул ее направо, и на зеленом лугу, на краю большой реки, я увидел след колеса… Вот она, большая дорога в Ямаровку!

— Отсюда вам остался один день пути. Теперь… — посмотрел он вопросительно на меня.



Горная вершина Хамар-Дабан. Иркутская область.


Я спрятал свой наган в кобуру и дал этим понять, что теперь все кончено.

Мы дружески простились с нашим проводником. Измученные этим необычным днем, быстро расседлали коней, подложили седла под головы и заснули сном человека, наконец нашедшего выход из тяжелой беды.

Да, из беды мы вышли.

На следующий день, все следуя течению бурной речки Чикоя, мы дошли до курорта Ямаровки, где были встречены и обласканы врачом, а вскоре в большой столовой увидели и ту машину, о которой нам говорил бурят. Это было пианино, с громадными трудностями перевезенное зимой через хребты со станции Хилок.


* * *

Прошел год. «Красный камень» — алюминиевая руда — не был найден, но я не отказался от своей мысли. Очевидно, его надо искать дальше к востоку, где-нибудь в северной Маньчжурии. И вот снова сибирский экспресс уносит меня в далекую Сибирь за тем же «красным камнем».

На станции Хилок я вышел из вагона на перрон подышать свежим воздухом. В одном из вагонов загорелась букса, и можно было успеть подняться на горушку и окинуть взором безбрежный лесной океан той тайги, в которой столь неудачно бродил я в прошлом году.

Когда я возвращался на вокзал, ко мне стремительно бросился какой-то незнакомый бурят. Он был одет в бурый ламаитский халат с широкими желтыми полосами, с желтым колпаком ламы на голове. Я не заметил, как в несколько секунд был окутан рукавами халата и оказался в нежных объятиях бурята, целовавшего меня.

Я долго не мог понять, чтó произошло, и даже сначала не узнал в буряте своего подневольного проводника прошлогодней поездки. Он ласково тряс мне руку и быстро-быстро на бурятском языке говорил мне какие-то непонятные слова. К счастью, неподалеку стоял железнодорожный служащий, знавший бурятский язык; он перевел мне рассказ молодого бурята, который вспоминал нашу прошлогоднюю встречу в Чикойской тайге.

Я был смущен и поражен его отношением ко мне.

— Спроси его, — сказал я железнодорожнику, — разве он не сердится на меня: ведь я чуть-чуть не убил его.

— Нет, — ответил бурят, — ты сделал правильно; я на твоем месте сделал бы то же самое.

И это сознание правильности моего шага, может быть, даже некоторая гордость знакомством с человеком, который оказался таким же решительным, как он сам, сблизило нас…

…Потом в течение многих лет мы встречались с ним на большой общей работе по созданию новой Бурятии, когда были сброшены бурые с желтыми полосами ламаитские халаты, и новая, грамотная молодежь, забыв страшные рожи масок — участников праздничных шествий в дацанах, — включилась в общую работу по подъему производительных сил прекрасной бурятской страны.

Но урок, который я получил тогда в одной из своих первых больших экспедиций, я запомнил на всю свою жизнь.

Я понял, что сам был виноват в плохой организации экспедиции, что лишь случайно мне удалось выбраться из беды самому и не вовлечь в беду других, что заслужил те слова укора, с которыми меня встретили по возвращении из экспедиции мои учителя и руководители по Академии.

Я научился «быть умным», и с тех пор подготовка к экспедиции стала одним из самых важных моментов в моей работе. Я вспоминал всегда при этом замечательные слова Амундсена, который говорил, что «экспедиция — это подготовка», и годами готовился к путешествию, которое иногда продолжалось всего несколько месяцев. И когда он один раз отказался от этого основного принципа своей жизни, в стремлении помочь погибающей «Италии», без подготовки вылетел на самолете на Северный полюс, — он нашел смерть. Какое трагическое доказательство своей правоты и подтверждение громадной роли подготовительной работы в экспедициях!

Загрузка...