Книга вторая БЫТЬ ИЛИ КАЗАТЬСЯ?

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

В ожидании тети Веры я выбрался в палисадник и там, на скамейке в тени акаций, вновь почувствовал себя пассажиром, вымотанным долгой ездой, не способным ни спать, ни бодрствовать, ни воспринимать пространство, время или связь событий.

Узоры солнечных бликов на черной земле, замшелые бока известняковых плит на дорожке к дому, квохтание кур в пыли под оградой, чьи-то шаги и голоса за ней — все, что виделось и слышалось мне, казалось отдаленным, расплывчатым, неощутимым.

И все-таки, надолго, нет ли, но я и с открытыми глазами впал, наверно, в полусонное забытье, как не раз это случалось со мной в войну: засыпал на ходу, в строю. А иначе как бы в парне, вдруг возникшем передо мной, увидел я… Щербатого?! Митьку-Паровоза!..

Нет, не на воротах, не с головой, подкошенной телефонным проводом, каким являлся мне в детских кошмарах, а живым и даже с улыбкой. Она, пожалуй, и вывела меня из сонного помрачения — Митька отродясь не улыбался! Или задели потаенной грустинкой бархатисто-черные глаза, стрех шагов уставленные на меня в упор, — а Митька ведь людям и глаз не показывал.

— С приездом! — И голос донесся не Митькин — приветливый, а в правой руке пришельца покачнулась увесистая авоська, — Я отнесу это на террасу? Тетя Вера велела, она еще три очереди заняла в магазине. А Зоя сейчас прибежит, я ей звонил в поликлинику. Очень обрадовалась вашему возвращению…

Другое плечо у парня было косо обрублено, а пустой, перекрученный рукав гимнастерки заткнут под ремень грубошерстных гражданских брюк. Я потянулся освободить его от ноши, но однорукий спрятал авоську за спину и улыбнулся.

— Не узнали меня? А то и не помните? Для вас с Олегом я был тогда еще мал. Щербатый я, Петр…

Лишь тем, как легко, словно ухватистым крюком, держал тяжелую авоську, Петр и мог мне напомнить Митьку.

— Так вы опять поселились тут? — Я кивнул в сторону их дома, когда-то проданного вдовой.

— Что вы?! Нет! — На впалых щеках Петра проступили красные пятна. — Как отец… Как отца — вы, конечно, помните? — не стало, мы переехали на другой конец города, потом с заводом эвакуировались в Сибирь. Мать там осталась. С мужем… он сибиряк. А я вернулся, живу в заводском общежитии… Так я отнесу это на террасу?

Снова качнув авоськой, Петр, однако, замешкался, улыбнулся — застенчиво, почти по-девчоночьи:

— Тетя Вера зажглась от встречи с вами — быть пожару! Она в мою честь и то закатила пир. А я что? Рядовым был. На фронт поспел к шапочному разбору, а руки лишился в своем первом и последнем бою — в Германии, под городком Прейсиш-Эйлау…

Тут бы Митька и из памяти вон! Меня уже подмывало обнять парня, усадить, расспросить о фронтовых передрягах, как я любил расспрашивать и других, но, освободясь наконец от авоськи, Петр поспешил распрощаться:

— На завод бегу, у проходных тетя Вера и перехватила. Дело есть в механическом цехе, Олег поручил… — Мягкий взор Петра вдруг потяжелел, Петр насупился, голос его неузнаваемо погрубел. — Отец из-за жалкой груды железа себя погубил, а тут на глазах у всех обворовывают цех и знамена, премии за это получают… Или правда сейчас так и надо — обмани ближнего или он тебя обманет трижды?

«Ха! — хриплым Митькиным голосом вдруг аукнулось мне. — Пиши на всех акт! Пиши!» И даже горечью во рту отдалось…

Благо, что моему одинокому ожиданию наступил конец. За дело взялась тетя Вера, а Петр был прав — загорелась она, быть пожару!

Тетя Вера сама боялась своей азартности — еще и при Иване Сергеевиче, домохозяйкой. Встанет поутру: «Ох, голова раскалывается, поясница трещит, ни за что нынче не возьмусь». А глазами уже заприметила: сугробы за ночь намело перед домом, таракан по стенке ползет, занавески на окнах несвежие. И завелась тетя Вера — до ночи, до полного изнеможения. Пока кипятится вода для стирки, она и снег раскидает, и картошку почистит, и переделает прорву других домашних дел, коим не бывает конца.

Но еще и в ту пору она и про дом забывала напрочь, если кто-нибудь из бесчисленных ее товарок, оббив все пороги у городских властей в безуспешных хлопотах по своему житейскому делу (усадьбу разделить, прописать родственника, пенсию получить или пособие, сына в пионерлагерь отправить — да мало ли что еще!), к ней, как к последней инстанции, обращался:

— Не могу больше, Вера. Волокитят, и все! Магарыч, что ли, ждут? А чего с меня взять? Ты же всю мою жизнь наизусть знаешь…

— Что еще за магарыч?! — возмутится тетя Вера. — И думать об этом забудь. Не затем мы их в кресла сажали, чтобы магарычами баловать… Ну-ка, кто там еще волокитит? Я всех наших начальников наперечет знаю, еще с гражданской войны и через Ивана…

Водрузив на вздернутый нос дешевенькие очки, она подолгу корпела над чужими бумагами, дотошно выспрашивала жалобщицу о всех ее мытарствах, и если видела, что дело правое и брало оно тетю Веру за душу, то повязывалась Вера Ивановна красным делегатским платком и кому-то грозила:

— Ну, я ему покажу! Зажирел!

Укрыться, уклониться от ее атак еще и тогда никому из начальников не удавалось. В кабинет не пробьется, так на ходу и прилюдно владельца его перехватит, а то и дома. Не его самого, так жену — и на ту напустится:

— С твоим-то что деется? Ослепла? Людей перестал замечать! До чего ж так докатится — понимаешь?

Не жену, так знакомых его, подчиненных, — добрых полгорода на ноги поставит из-за одной горемыки, пока не добьется, чтоб волокитчик увидел, как, отмахнувшись от нее, он неизбежно пострадает сам — одного срама не оберется.

А уж когда из домашней хозяйки превратилась тетя Вера в заводскую работницу, тут ее горячая душа и новые права обрела.

Начала, правда, Вера Пролеткина с дела незавидного — с посудомойки в цеховой столовой, а летом — в заводском пионерлагере. Директор Прохоров, навестив его по случаю закрытия сезона, устроил в благодарность сотрудникам торжественный ужин, а на нем тетю Веру даже пожурил:

— Что ж ты ко мне не зашла? Разве получше не нашли бы работы? С гражданской помню, знаю способности. Да и память об Иване Сергеевиче чтим.

— Чего к вам заходить?! — вроде бы шутки ради отмахнулась тетя Вера, зыркнув, однако, по сторонам — все ли их слушают. — Вам не только о нас, а и о детях наших подумать как следует некогда. Все о плане да о заводе. — И внезапно, как у себя дома, рассердилась: — За работу нас благодарили, лагерь здравницей назвали… Спасибочки! А я на вашем месте вызвала б на ковер всех, кто тут его городил, да с песочком отдраила — за головотяпство. А песочка у нас попросите: досыта наглотались его за лето — вместе с детьми. Как ветер, так у всех на зубах и скрипит, а из тарелок горстями выгребаем. Палаток тут понатыкали в песках — не лагерь, а цыганский табор… Одно благо, что у реки…

— Чего тебе надо? Солнце, воздух и вода, как положено! — перебил тогда тетю Веру вечно льнувший к начальству Федор Ковригин. — И лес недалече. А с песочком — что? Сладим!.. Асфальт положим, фанерные домики вместо палаток поставим, озеленим… Москва-то не сразу строилась.

— Не сразу, да на месте! — От Федора тетя Вера просто напросто отмахнулась — и снова к директору. — Этим создателям только б к заводу поближе, чтоб далеко не возить… Эх, мужики, мужики! По-мужицки и судите!.. «Солнце, воздух…» А где красота? Где уют? На чем душе отдохнуть? Да разве у нас мало мест для лагеря можно подобрать? Вам бы у прежних господ поучиться — они-то знали, где отдыхать!

— Вон ты куда? У господ… — попробовал отшутиться директор.

— А чем же наши дети хуже господских? — вдруг встала и подбоченилась тетя Вера.

— Хуже? Нет… Почему? Я так не сказал… — Прохоров оглянулся вокруг, ожидая подмоги, но тетя Вера будто заворожила всех своей смелой выходкой. И он спросил: — А что ж это за места-то такие — господские?

— А хотя бы наш Утюжок! — без раздумья воскликнула тетя Вера и кивнула на Ковригина. — Он знает, в одной деревне росли… Вот где царский убег да красота!

— Фьить! — присвистнул Ковригин. — Да туда никакой машиной не добраться. Только пароходом…

— Что ж! — решил неожиданно директор. — Отправимся пароходом! Покажешь, Вера, где господа отдыхали?

— А почему бы и нет?!

Агитировать директора о переносе туда заводской пионерской здравницы больше фактически не пришлось. Когда вдали перед катером, зафрахтованным Ковригиным у военных, замаячил высокий лесистый изгиб, Прохоров воскликнул:

— Вот где красотища-то!

— Туда и плывем, — обрадовалась тетя Вера.

Когда причаливали к глухому берегу, директор еще проворчал:

— А как же тут с детьми да с грузами кантоваться? Пристань-то на том берегу?

— Свою поставим! — нашлась тетя Вера. — Много ли надо? Железный поплавок да сходни. Тут место глыбкое. А чуть подальше мель да песочек — как раз для ребячьей купальни…

Она сводила директора и туда, и на склон горы, где на просторной террасе мог разместиться любой лагерь, и даже к тому родниковому колодцу, где можно «ведрами пить и не потеть». Там директор и пожал ей руку:

— Что ж! Спасибо, Вера, за идею! За нашу «Лесную сказку»! Так и предлагаю лагерь назвать. А чтоб не испортили всю эту красоту наши строители, чтобы справились в срок, мы тебя к ним и прикомандируем — вроде нашего ОТК! Чуть что не так, бей тревогу, нас тормоши — идет?..

Ее именем, будь моя воля, я этот прекрасный, а ныне и образцовый лагерь и назвал бы. Всю осень и зиму провела тетя Вера на Утюжке со строителями, бывая дома только наездами, а потом целых три довоенных лета подряд была в нем завхозом — да таким, что заведовала, казалось, не только всем огромным хозяйством, заботясь о кухне, о лучшем устройстве ребятишек, но — чему я сам свидетель — и о настроении всех. Недаром через своих детей ее узнал и полюбил весь завод. И неспроста, когда не заладились дела на фабрике-кухне, Прохоров предложил:

— Веру надо туда, Пролеткину!

Когда завод эвакуировали, сумела Вера Ивановна по просьбе завкома быстро развернуть в чужом сибирском городе свои детсады и ясли, навела порядок в заводской столовой, где пригрелись поначалу жулики и прихлебатели. А сколько делала она для людей сверх всяких обязанностей?!

Отправив семьи в глубокий тыл, часть рабочих перешла при опустевшем заводе на казарменное положение — вывозили остатки оборудования, готовились с приближением немцев взорвать цехи и уйти в партизаны. А те, кто уехал с первыми эшелонами, по прибытии в Сибирь дневали и ночевали на отведенной под завод площадке и семей подолгу не видели.

Детей и женщин свезли в старые бараки, по-сибирски — балки, разместили по две-три семьи в клетушке, сказали: «Временно!» И будто навсегда забыли.

Стояли морозы, над городом, зажатым сопками, даже днем висела не пробиваемая солнцем мгла. Щитовые печи не спасали от холода. Матери боялись распеленывать младенцев и ревели отчаяннее их. Тетя Вера женщин стыдила:

— Раскисли! Нюни распустили! Конечно, тут вам не рай. Да хуже видывали.

Она раздобыла «буржуйку», пристроила возле нее кормящих матерей, а сама отправилась по начальству. До директора завода не добралась, запнулась на Федоре Ковригине. После гибели Ивана Сергеевича тот занял в отделе кадров его место и, к удивлению многих, быстро пошел в гору, стал на заводе незаменимым человеком. К началу войны именовался уже помощником директора завода по кадрам и быту. С частной квартиры переехал в казенный дом, раздался в плечах и бедрах, покруглел лицом. Его-то и атаковала тетя Вера.

Под вечер вернулась в барак, чуть-чуть отогревшись, скомандовала матерям:

— Закутывайте птенцов! Пошли!

— Куда? Зачем? — Женщины перепугались.

— За мной — и молчите! Плохого не сделаю.

Она привела матерей с младенцами в большой каменный дом. Шепнула возле какой-то квартиры:

— Главное — не тушуйтесь. Как будто комиссия!

Глядят женщины — сам Ковригин, в пижаме, с газетой в руках, дверь открывает.

— Здравствуйте, Федор Иванович, — тетя Вера поклонилась чуть ли не в пояс.

— Здравствуй, — отвечает. — Если ты к Нюрке, она больна, не встает, — и дверь норовит закрыть.

А тетя Вера уже за порог проскользнула:

— Да нет… Мы к вам, товарищ Ковригин. По поручению женщин. Как устроились? Есть ли претензии?

Тот успокоился, отвечает:

— Да вроде ничего. Не как дома, конечно. Да ведь сейчас всем несладко.

— Это верно. Но мы все-таки взглянем.

Смотрят женщины: не квартира — хоромы. Три просторные комнаты, кухня. И все на двоих! Бабку они с собой не повезли, отправили в деревню, а Степка, сын, он — что ж? — он, как и все его одногодки, с первых дней на фронте.

— Как топят? Не дует ли? — Тетя Вера заглянула туда-сюда и вдруг — руки в бока — враз переменилась: — Что ж, ясно! Подходит вам, бабы? Ты занимай эту комнату, ты — другую. Им и одной за глаза хватит. А вещи свои — как хотят: или к себе пусть перетаскивают, или продают. Вишь как?! Для всех норма, а он вагон барахла за собой перевез! Сыну бы на фронт об этом написать да в партком заявить!

Ковригин аж задрожал, газету выронил, к тете Вере чуть ли не с поклонами.

— Гадко вышло. Не подумал. И Нюрка смутила. Только в партком не ходи. Мы еще кое-кого уплотним.

— Да уж, думаю, для начальства ты расстарался — на том и держишься. Ладно! Неделя сроку! Да смотри, все по совести сделай! А не то проходу не дам.

Всех женщин с детьми из бараков довольно быстро расселили по квартирам. Тетя Вера, встретив Ковригина, рассмеялась.

— Ладно! — говорит. — Вижу, умеешь дело делать, когда захочешь. Но чуть что замечу не так — берегись!

И что поразительно? Тот же Федор Ковригин с «похоронкой» на своего Степку кинулся перво-наперво не к кому-нибудь, а именно к ней, своей вечной обидчице:

— Что делать, Вера? — спросил, не стыдясь слез. — Три дня людей избегаю. Они с чем ко мне валят? С одними жалобами: подай им се, подай другое. Аж трясет всего, хоть криком кричи: «Мне-то кому пожаловаться?! Господу богу?!» Боюсь сорваться, людей невзначай обидеть, а себя погубить. И Нюрка то трупом лежит, то бьется в истерике: «Конец мой пришел, не хочу помирать на чужбине, отвези домой, где со Степкой простилась!»… Он ведь только с детства дурил, а на фронте и орден получил, и жизнь загадывал начать сызнова. Радовались: вернется — на меня обопрется, выучится… А теперь? Ради чего мне из кожи лезть да себя ломать?.. Я бы вновь к станку, в свой прежний цех, от этого кресла подале. Мочи нет слезы всем вытирать… А? Вера! Поговорила б ты за меня с директором, чтоб на родину нас отпустил. Там наш завод возрождают, кадры ищут, и кое-кто туда уже возвратился. Поговори с генералом. Я не могу. У него самого такое же горе, даст от ворот поворот… А ты… Ты ко всем подход знаешь. Он тебе доверяет.

— Что ж… — Тетя Вера недолго думала. — Может, ты и прав. У власти-то всегда надо быть с ясным лицом, к людям повернутым… Поговорю!

И покинули Ковригины Сибирь.

Узнал я об этой истории, конечно, позднее, а там, на скамейке Пролеткиных, лишний раз убедился, что тетя Вера за человек: она бегала где-то по своим делам, а ее легкие шаги отдавались повсюду, и весь наш городок, показалось, пришел в движение, весь устремился ко мне — с доверием и заботами.


— Надя, Надюша! — после ухода Щербатого донесся из-за ограды чей-то тягучий, сдавленный голос. — Поверь солдату, всегда надейся на лучшее. Вот Васька вернулся. А перед ним Олег никогда не таился… Зайдем?

Калитка скрипнула, и в палисадник неуверенно, боком не вошла, а будто вплыла смуглолицая девушка с высокой прической и в нарядном бежевом платье. Что-то знакомое увидел я и в горделивой осанке, и в легком прищуре карих глаз, и в уголках чутких, припухлых губ — как у детей, готовых в один и тот же момент и улыбнуться и сморщиться от обиды. А тихий голос девушки, подрагивая, донесся, показалось, из сокровенных глубин:

— Володя, отпусти руку. Теперь не сбегу.

И тут только я узнал — не узнал, а скорее догадался, что провожатый ее, налегший на трость с резиновым наконечником, дабы подтянуть одну непослушную ногу к другой, не кто иной, как наш Володя Елагин. Лицо изможденное, помеченное вмятиной на лбу, голова подергивается — передо мой стоял немощный старик.

— Вот ты каким стал, ас! — Елагин издали протянул руку, но скорее затем, чтоб на меня опереться, чем поздороваться, — Ну, давай поцелую! Обниматься не станем. Я весь как на шарнирах, сломаешь чего-нибудь. Кхе!.. И Наденьку обнять не позволю, Олег дуэли потребует… Не забыл ты ее, Топоркову-то?.. Кхе…

— Олег часто писал о тебе, Олег считает: вы братья, — тихо сказала Надя, будто сомневаясь в этом, и вложила узенькую, вялую ладошку в мою.

Пожать ее я не решился, а от сумеречно прищуренных глаз отвернулся.

— Братья… Да мне он почти не писал!

— Вот, вот! — подхватил Володя, осторожненько, боком присев на скамью. — И мне не чаще. Кхе… Монополистка ты, Надя!

— Была… Когда-то… — чуть слышно выдавила Надя. — А теперь… Теперь для него я только негодный комсорг.

— Надя! Надюшка! Не кисни! Уговор? — Володька подмигнул мне украдкой. — Кругом я виноват, Василий! Мне б Олега у себя не задерживать, сразу отпустить к Наде, а я до ночи его заговорил… Вот беда! С дороги он к ней не попал, а потом закрутился в делах и повстречался лишь на заводской комсомольской конференции…

— Как с незнакомкой… Как с чужой, — сбилась на шепот Надя.

— Ну да! — Володька вновь мне подмигнул. — Кто ж станет прилюдно, перед целым собранием личные чувства выказывать! Ты радуйся, Надя, что Олег жив, что возвратился! И все теперь в ваших руках. А Олега пойми. Он на какой престол повенчан? Может, на самый трудный. И ждут от него много. Кхе… Сама же свидетельница, как говорили: «Олег заводу подарок»…

Володя покосился на притихшую Надю и чуть повысил несильный голос:

— А я?.. Я, знаешь, кто по должности, Вася?.. Кхе… Комендант! Бродячий… Проснусь, и в обход по городу. Хожу и хожу — иначе ни сна, ни аппетита нет… Перипатетик! Слыхал про таких философов? По Древней Греции босиком слонялись и всякие мудрости на ходу изрекали. Кхе… Только я еще никак не умудрюсь на чем-нибудь сосредоточиться. Сяду за пианино, руки, как у куклы-дергунчика, пляшут. Стану писать — в глазах фейерверк. Что могу — так это свои картинки разглядывать. Кхе!.. Я выволок их все — с тысячу репродукций, не зря собирал… Венецианская школа, Флоренция, фламандцы, голландцы, Дюрер, французы и прочее — все школы налицо. Перебираю, пока в глазах не зарябит. Кхе… Боги, мадонны, шуты и короли, рыцари и красавицы — всех веков и сословий. Тогда — на улицу, шастать… Кхе!..

Володька и раньше почти не смеялся, а будто обозначал смех — дразнящим покашливанием. Но теперь и оно звучало иначе — вроде извинения за слабость. Может, оттого он на миг и нахмурился и, унимая внезапную дрожь в руках, постучал по земле палкой.

Недуг корежил Елагина немилосердно. И только мягкий, похожий на воркование Володькин говорок прежнее напоминал.

— Я и читать не могу. А честно — не хочу. Кхе… Отвык. На фронте две-три книги в руках побывало, и то не помню названий. Брожу по улицам, гляжу в лица — и будто читаю… Даже характеры, мысли угадываю. И знаешь, что открыл? Люди-то хорошие, черти! Только вроде бы стесняются этого, норовят испортить себя, хитрей, чем есть, показаться… Зачем? Боятся, дураками сочтут? Кхе!.. У меня ведь не взгляд стал — рентген! В госпиталях под завязку лучей тех набрался…

Опираясь на палку, он приподнялся, чтобы сесть поудобнее, и снова мне подмигнул:

— А думаешь, я напрасно брожу по городу?.. Нет! Помогаю Олегу! Без него, правда, загорелось узнать: а вдруг помру, хоть что-то от меня на свете останется?.. Нет, ты не думай, я не сдаюсь, мы еще повоюем, а я просто так, для интереса… Кхе!.. Школа, оркестр, стенгазеты да песенки, что сочиняли с Олегом, — вот и все, что я тут успел. И помнить вроде бы нечего — пустяки! Да и некому. Наших ровесников теперь раз-два и обчелся… Ан нет! Есть кому! Остались, кто был помоложе — класса на три, на четыре, а то и на пять. Их много. Я их не помню, а они меня узнают. И часто подходят, прямо на улице: «А я вас знаю, вы в нашей школе в оркестре и на пианино играли…» А одна девушка с завода даже песенку спела — помнишь? — при тебе, кажется, с Олегом ее сочиняли, в ритме вальса: «Наша семья дружна, цель у нас одна, лозунг — не унывать никогда, никогда».

Володька не спел, а проговорил свою песенку, наверно, побоялся сфальшивить, а я сразу вспомнил нехитрую мелодию, и под нее будто закружились тревожно странные и, показалось, уже неземные его слова:

— А я что удумал? Кхе… К заводу ходить, когда смена кончается и народ мимо валит как на демонстрации… Встану в сторонке и жду — кого сам узнаю или кто ко мне подойдет. Всех на помощь Олегу вербую!.. Завод, конечно, не десятилетка, но и там, Олег прав, надо уметь и за душу взять, и создать нужное настроение… Кхе…

Володя задержал пристальный взгляд на сникшей Топорковой, покачал головой и, нажав на палку, встал.

— Мне пора… Шел на уколы, а тут сразу две встречи: сначала тетя Вера, потом Надя. А я, как телеграф, новости всем перестукиваю. Встретил Надю: «Пойдем Ваську смотреть? Жаль, с Олегом они разминулись». А она, чудачка, в слезы: «Он и со мной разминулся…» Олег просто к ней зайти не успел, а она… Кхе!.. Не отпускай ее, Вася. Пусть с вами побудет. Тетя Вера и меня звала на сабантуй, но мой ресурс того… И на уколы надо.

Отковыляв к калитке, Елагин приподнял на прощание палку:

— Привет! Вопросов не задаю. Вижу, здоров! Остальное приложится. Так? Олег вернется, жду вас у себя.

Когда стих стук его палки, Надя торопливо зашарила в сумочке.

— Врачи толком не знают, что с Володей, — словно пожаловалась она. — Советуют не напоминать ему о войне. А сам он ничего о ней не рассказывает. Что-то страшное с ним случилось… С год в сибирском госпитале отлежал, потом мать увезла его — под свою ответственность. Но врачи бессильны и здесь. — Глядя в круглое зеркальце, Надя слегка припудрилась и встала. — До свидания, Вася! — сказала устало.

— Но…

— Ни слова! Ни слова! Олега я шесть лет ждала! И как же он так? А? Как с незнакомкой…

Я чуть не спросил ее: «Зачем же Володю, такого слабого, тревожить своей бедой?» А Надя будто мысли мои прочитала. Поднялась на цыпочки, чтобы стать вровень со мной, глаза в глаза, сказала тихо:

— Не бойся! Я не жаловалась. Володя не так меня понял. Плакать не собираюсь. Уже не могу. Разве у нас с Олегом такое впервой? Нет! Он давно закалил меня — бросал то в огонь, то в холод… И мне даже смешно — не веришь… Смеюсь над собой…

Ее плечи и впрямь вздрогнули точно от смеха, он всплеснулся в прищуренных ее глазах, вырвался из груди — толчками, прерывистый, словно дразнящий, и чем дальше, тем неудержимей, отчего и я поневоле растерянно улыбнулся.

Под этот почти беззвучный смех Надя и скрылась, а он все еще чудился мне, когда послышался тягучий, далекий зов матери:

— Васятка-а-а-а…

Зов долетел от нашего дома и не повторился. Со смены пошли рабочие — знакомая с детства картина. Захлопали калитки — ребятня помчалась навстречу отцам, а хозяйки, как на армейской поверке, выстроились у калиток. И началась перекличка:

— Полина, ты что раскосматилась-то? Шпильки не можешь купить?

Это жена длинного Захара Оглоблина Нина Николаевна, аккуратистка, уличная швея. Соседки к ней бегают за выкройками, за советами по хозяйству и все побаиваются ее придирчивых глаз.

— Чего удивляться-то? На что купить? Третью получку гроши приносит.

— Не говори! — несется и другой голос. — Когда над копейкой трястись перестанем?

Слова их летали над улицей, от дома к дому, как быстрые ласточки перед дождем, и вдруг — будто булыжники на мою голову:

— Ленка Протасова, поди, мильен скопила, и то трясется.

— Еще как! Из старого всю кровь выпила, за молодого примется.

— А разве Васятка вернулся?

— После обеда прошел. Верка сказала: не парень — орел!

— Мать курицей сделает!

Будто поверженный ниц опомнился я лишь от резкого, на команду похожего окрика:

— Капитан, вста-а-ать! Документы!

Вскочивший со скамьи и принявший привычную армейскую стойку, я был, конечно, смешон. Рослый парень в небрежно наброшенном на плечи выгоревшем пиджаке, войдя в палисадник, так и зашатался от хохота.

— Умора!

Его голова с нимбом жестких кудрей запрокинулась, широкое с приплюснутым носом лицо расползлось от смеха, через толстые очки уставились на меня шальные глаза. Узнав Зажигина, я отвернулся перевести дыхание, но оно мне чуть не изменило совсем.

Под окнами дома, вполоборота ко мне, скосив глаза в сторону, стояла в мерцающем сквозь листву свете девушка в коротеньком платье в горошек, туго перетянутом лаковым ремешком, и будто к чему-то прислушивалась. Раза два или три ее глаза словно случайно стрельнули и в меня, но так строго и даже сердито, будто я ей мешал сосредоточиться на чем-то своем.

Зойка и прежде частенько от всего будто бы отключалась — с легкой, чего-то ожидающей улыбкой, боковые ее мимолетные взгляды были тоже легкими и просветленными, поселяли во мне приятную созерцательность. Теперь Зойка смотрела и будто так, как прежде, и совсем иначе, точно гордилась и строгой фигурой своей, и зрелым девичеством; узнал я ее, пожалуй, только по нежному, с двугривенный шраму на тронутой загаром икре.

«Зойка!» Нет, я не окликнул ее, но губы мои сами растянулись в улыбке, когда припомнил, как нес эту сестренку — и не Олегову, а будто свою! — на руках, ревущую в голос, после того как, целясь в бревно, она промахнулась и всадила в ногу тяжелую железную скобу.

— Зойка, здравствуй! — вымолвил я наконец.

— Здравствуй, — вяло обронила она и тут же скрылась в доме.

— Ха-ха! Ха-ха! — Зажигин не рассмеялся, а словно в ладоши прихлопнул. — Умора! А мне представляться не надо? Узнал? Могу и представиться: уездный учителишка. Раб этого дома… Куплен не за сребреники, а за монету мягкую — пух души, дурман обаяния…

— Николай! — донесся с террасы строгий девический голос Зойки. — Не паясничай!

— Рад бы, да не могу. Не жизнь, а потеха! — Бледно-голубые глаза Николая озорно лучились. — Проклинаю день, когда повстречал в Сибири Олега. Он, как говорится, и спас меня — так поступают советские люди! Глядишь, давно бы Колька Зажигин отдал концы, дал дуба, сыграл бы в ящик — как там еще?.. И не терзался б теперь от благодарности. А то как уличный пес: кто накормил, погладил, за тем и потащился. Аж руку лизнуть благодетелю хочется!

— Уймись, Николай! — уже гневно крикнула Зойка.

— Айн момент! Думаешь, Васька лучше меня? Ха-ха! Ха-ха! Как бы не так! Небось сюда, домой не заглянув, притопал.

Зажигин сгорбился, взял меня под руку и с таинственным видом усадил на скамью.

— К Зойке сейчас не подступиться, — прошептал, подсаживаясь ко мне. — Сердитая — до ужаса! Из-за Олега. Он всю ее перемутил… При мне было. Я последним вас провожал — помнишь? — и первым его встретил. Случайно! Зашел на вокзал за газетами и обалдел — Олег! Он и телеграммы не отстукал о приезде, как с неба свалился. А у Зойки Петька Щербатый, бывший сосед ваш. Он к ней как приклеенный, еще с Сибири. Не то чтоб влюбленный, отцы ж между ними — стена! А так…

— Сплетничаешь?! — Зойка показалась в окошке дома и чем-то в Зажигина запустила.

Тот увернулся, со смехом отскочил к калитке.

— Третий лишний, Зоинька? Вас понял. Ха-ха!.. Оревуар — тире — до скорой встречи! — Николай хотел сделать игривый жест, но споткнулся о порожек калитки и уже с улицы крикнул: — Я заскочу как-нибудь, Васька! А ты в школу ко мне загляни. Она на том же месте!

— Какой он стал, Зажигин… — сказал я, тяготясь до странности строгим и будто отрешенным взглядом Зойки.

— Какой? — Она слегка повела плечами. — Обыкновенный. — И отступила в комнату. — Что ж под окном? Заходи в дом.

Но задержала меня Зоя на террасе, встав у окна и глядя куда-то в сад.

— Ну что ты смотришь? — задев меня мимолетным взглядом, она покраснела, заперебирала чуткими пальцами связку дешевеньких бус. — Изучать будешь? Судить, как и Олег? Тот, еще нога за порогом, с допросом: как живешь, для чего, почему дальше не учишься? В фельдшерицы навек записалась?.. Сразу всю душу взбаламутил. Я далее разревелась. Ведь было так: он не пишет — мать в слезы: «Погиб!»… Я креплюсь, утешаю, боялась, камнем стану… Думаете, только у вас был фронт?!

Ее глаза впервые открыто задержались на мне, но легкая зеленца их не разлетелась, как прежде, веселыми «кузнечиками», а снова отплыла к саду. Передо мной была незнакомка. Копешка светло-русых волос над выпуклым лбом сужала и удлиняла ее слегка вскинутое, обостренное лицо с тонкими черточками прямых бровей, с чуть вздернутым кончиком носа и спокойной линией рта. Вся прежняя Зойкина живость теперь словно бы спряталась внутрь, и только руки ее то неспешно всплывали от связки бус к прическе, то охорашивали платье или устало опускались, чтобы вскоре все повторить сначала.

— Ну, что ты смотришь?

Встав коленом на табурет, Зойка одернула платье, окинула меня быстрыми боковыми взглядами и вновь отвернулась к окну с явным пониманием: это даже необходимо, чтобы я, как завороженный, ее рассматривал. И я смотрел на нее, как не смотрел еще ни на одну девушку в жизни, удивлялся чуду ее двадцати лет и будто со стороны видел, как и сам от возникшего тепла в груди расползаюсь в улыбке, как чуть ли не шепчу ей что-то глупое: «Зойка, Зойка… Это — ты, а это — я… Это — мы, мы тут снова…» И все это я действительно в себе чувствовал, но выдохнул лишь одно:

— М-м-да!

— Что? — Зойка вдруг покраснела. — Вот ты какой стал!

— Какой? — И я почему-то смутился.

— Ладно! — Она разом пригасила короткий смешок. — Разговоры потом. А теперь — самовар! Скорей надо самовар ставить, а то от мамы влетит!..

Она не успела. Увешанная сумками, на крылечко уже поднималась тетя Вера.

— Где вы тут? — крикнула с порога. — Самовар не готов?

Весь тот вечер я провел у Пролеткиных. Память о нем — память о празднике, первом торжественном празднике моей души, а говоря точнее, и второго ее рождения.

Тетя Вера заявилась неузнаваемой, без тени усталости, с вдохновенным лицом, веселыми глазами.

— Зойка, за водой! — командовала она. — Да принеси от реки, ключевой! А ты, Васятка, в сарай! Испытай, как мы в войну в одиночку от одного бревна дровишки добывали. — А сама вдруг запела — сильно, в голос, словно уже насиделась за столом:

Во суббот-о-ту, эх, в день нена-астный…

Не-е-ельзя в поле,

Эх, нельзя в поле работа-а-а-ать…

Зойка даже попятилась.

— Мам, ты что?! Вся улица сбежится!..

— А мне того и надо! Или права не имеем? Гулять нынче будем!

Посреди сарая лежало толстое длинное березовое бревно, словно обгрызенное с торца. Я скинул китель, поднял топор и стал мерекать, как к нему подступиться. Рубить на части — бог знает сколько провозишься. Ударил вдоль — только жалкую щепочку вывернул.

— Что? Загадка? — В сарай заглянула тетя Вера.

— Распилить бы сначала.

— Факт! Да когда, кому? То Зойка на работе, то я. Так вот и тюкали. — Она бросила мне полотенце. — Иди-ка лучше освежись на речке, а щепочек для самовара я и по двору наберу.

Совет ее запоздал. Дом Пролеткиных уже превращался в знакомый мне с детства дом открытых дверей.

— Где Васятка-то? — донесся с террасы голос жены Терентия Хватова. — Хоть взглянуть на него. Своих-то не дождалась… Ни Минькю-у… Ни Сенькю-у… Ни Санькю-у — все там полегли… А я живу… Зачем?.. Ох, Вася!..

За ней пришли еще две матери, потерявшие в войну сыновей. Они, деликатно удерживая слезы, засморкались в передники и, глядя на меня глазами, полными тоски и печали, вспоминали своих Мишку или Яшку, Ваньку или Сережку. Не тетя Вера, быть бы панихиде! Она тормошила женщин, настраивала их на иной лад.

— Ну чего ты? В дом проходи, посидим все вместе, споем…

Женщины веселели и убегали, кто за огурчиками еще от прошлогодней засолки, кто за капустой или заветным куском сала. Принесли и мутного, тайно сваренного самогона, старенький патефон.

Испуганно озираясь, появилась и моя мать, сев боком к окну, чтобы следить за своим домом. Меня словно бы не заметила. А я, забытый наконец в этом многолюдье, снова приковался взглядом к Зойке.

Она переоделась в белое платье — рукавчики фонариками, лицо согрела неяркой улыбкой, чем-то напоминавшей улыбку Ивана Сергеевича, и, неспешно хлопоча оголенными руками над незатейливым столом, словно отдыхала душой в привычном ей с детства обществе, сразу став похожей на ту чуткую Зойку, которая, прислушиваясь к чему-то в себе, слышала всех, кто был ей близок, — слышала и меня.

— Ну что ты смотришь? — в который раз спросила она, встретив мой взгляд, и легонько повернула меня за плечо к двери. — Терентий Хватов пришел, узнаешь?

Степенный «бог коленчатых валов» здорово поседел, на смуглом лице белоснежная щетинка коротко остриженных усов, отчего и глаза его тоже вроде бы обесцветились, подвыгорели. Припав на ногу, ушибленную в цехе заготовкой, склонив к плечу голову, Терентий Матвеевич застыл в дверях. На меня сразу скосил взгляд, но поспешил отвернуться к тете Вере.

— Старуха моя тут? — крикнул с деланной молодцеватостью.

— Старуха? — Тетя Вера переспросила строго, даже с осуждением и вдруг, приняв его тон, молодицей вывернулась из-за чьей-то спины, манерно взяла Хватова под руку. — А зачем тебе твоя старуха? Забыл, как на станции Тайга ночку коротали?

Сердце сжалось: они «играли» передо мной, перед всеми, благородно отвлекали нас от того, что неизгладимой печатью пометило Хватовых, — гибели их трех сыновей. Они старались не портить праздничной минуты. И Зойка — тоже. Потянув меня за рукав, чтоб нагнулся, она горячо зашептала:

— Ой, жуть! Сколько мне было-то? Четырнадцать… От мамки ни на шаг. И вдруг слышу: «Верка с Хватовым от эшелона отстали!» Я в рев! Мать-то выскочила с ним за кипятком. Думали, простоим в тупике, как обычно, полдня. А тут, как назло, паровоз сменили — и айда! Остались они на морозе в чем выскочили, даже без пальто. Нас догнали уже в Красноярске, с чайником, в рваных телогрейках — железнодорожники утеплили. Тогда напарник Хватова, дядя Захар Оглоблин, меня все смешил, чтоб не ревела… Да вот он!

Зойка снова кивнула на дверь, где вытянулся долговязый, под притолоку, с узкой и лысой, как кабачок, головой, Захар Федотович, удивлявший нас раньше тем, что мог спокойно катать по ладони раскаленный уголек: кожа его, намятая металлом, огня не чуяла. Оглоблин помигал крохотными глазками, двинул кадыком по шершавой шее и сразу уловил заданный тон:

— Что за шум?

— Еще один рыцарь! Проходи, проходи! Да не заблудись, как прежде, бабий угодник! — откликнулась тетя Вера.

А Зойка снова прошептала мне:

— Завод-то на голом месте пускали… Жуть… Зима, морозы, руки к металлу пристают. А Оглоблин на монтаже оборудования, самая запарка. Суток трое не выходил с площадки, а потом, когда закрутила метель, отпустили поспать. Пурга и сбей его с пути: ввалился среди ночи в женский барак, плюхнулся где ни попадя. Утром проснулся — одни женщины! Смеху было! А главное…

Замолчав, Зойка толкнула меня плечом — на нас, слегка раскинув длинные руки, надвигался Оглоблин.

— Васька! Мать честная!.. — Он сгреб меня в охапку и чуть-чуть оторвал от пола. — С возвращением! — прогремел на всю комнату. — Эка, вымахал! И ордена у тебя!.. Чего ж планки носишь? Позвенел бы перед нами — заслужил! Ну, ты к нам домой непременно загляни. Люблю поговорить!.. Да!.. А наследника-то моего не видал? Еще нет? Постой! Ты небось и не слыхал, что Нинка-то моя разрешилась? В сорок пять лет — и на тебе: сын! Уже и не ждали…

— Захар! — строго окликнула его жена.

Но остановить шумливого Оглоблина, когда он в ударе, дело невозможное. Он лишь попытался — и то безуспешно! — унять свой заполнявший всю комнату голос:

— Чудо, правда? Я с врачами балакал. По-ихнему, Нинка могла и от бомбежки перемениться… А что ты думал? Грому сызмалу боялась. Как сверканет на небе, на пол пластом и уши заткнет. А тут с дюжину их, сволочей, на эшелон налетело — в щепки бы разнесли, не сманеврируй машинист… Нинка как обомлела, так будто и лопнуло в ней что-то…

— Сядь, бессовестный! — Нина Николаевна, сильно располневшая после запоздалых родов, с круглым румяным лицом, одетая, как всегда, опрятно и чисто, потянула мужа в сторонку, а сама в легком поклоне потупила глаза: — Здравствуй, Васятка…

Только тут увидел я рядом с собой Терентия Хватова — он всегда подходил как подкрадывался.

— Вот, Васятка… — сказал он чуть слышно, глядя с грустной, неустойчивой улыбкой. — А мой род окончился. Навсегда… Моей уже не родить…

Он потоптался на месте, будто что-то в себе заглушая, и сообщил:

— А я с завода ушел… В ремесленное — мастером… К мальчишкам после всего потянуло… И вот что: вернется Олег, передай от меня, чтоб Петьку Щербатого под себя не гнул, собою не мерил, может сломать… А Петька всем нам теперь как сын.

Терентий уже отхромал в сторонку, но вдруг поманил меня к себе и, закрыв спиной от моей матери, не сказал, а, стуча в мою грудь согнутым пальцем, будто вдолбил навсегда негромкие слова:

— Отца своего не забывай — Савелий рабочий был человек… К печи в ту ночь он добровольно подручным встал, никто его не неволил. Мог уйти спать, до этого полтора суток из земледелки не вылазил. А тут срочный заказ… Вот и… Ты, как на ноги встанешь, съезди к нему, поклонись. Литейщики доску чугунную со звездой на могилу его поставили. Зайдешь ко мне, расскажу, где искать…

Едкий туман, в который я вдруг погрузился, наверно, надолго отрешил бы меня от окружающих, но за мной явно следила Зойка. Она вновь толкнула меня плечам и, усадив за стол, внезапно, как и Олег, «проговорилась»:

— Знаешь?.. А я в наших старых рабочих просто влюблена! Потому и от завода ни на шаг. Надежно с ними как-то, спокойно. Все мелкое в них за войну отсеялось. Как породнились… Не все, конечно… Но большинство.

Разговором за столом завладели женщины. Они наперебой вспоминали, как им пришлось срываться с насиженных мест, бросать уютные дома, где любому гвоздю определено гнездо, и впервые ехать к чертям на кулички — далеко от родной округи, в края, о которых знали они лишь по каторжным песням. В их рассказах уже не было страха и горечи. Им и бескрайняя Сибирь рисовалась теперь родной деревней, хотя и вызывающей изумление.

— Лет двадцать скинуть, ей-богу, туда бы вернулась! — кричала тетя Вера. — Мы тут как копченые сельди в бочке. Локтями друг друга задеваем, мешаемся, настроение портим. Всяк за место, за должность дрожит. А там — простор! По одному расставь — по району достанется!

— По области! — возразил длинный Оглоблин. — Поболе наших. Я думаю: эх, кабы все там застроить, обжить! Тогда, пожалуй, и коммунизм настанет.

— Ох и политик! — Нина Николаевна пригнула лысую голову мужа к столу. — Сидел бы!

На душе полегчало. Может, от выпитой рюмки, разогнавшей кровь, или потому, что, поговорив о невозвратном, поздравив с приездом и кое о чем расспросив, меня оставили в покое.

Без помех разглядывал я знакомые лица, на которых расписалась война. Люди стали другими. Строже, собраннее, но в своем любопытстве — и ко всему огромному миру и к каждой мелочи в нем — дети детьми.

Они говорили и о Черчилле:

— Старый оборотень! Как Гитлер прижал, к нам под крыло. Теперь опять против нас подзуживает!

И об атомной бомбе: двух молодых парней, живущих на нашей улице, завод отобрал для особого задания. Не сказали, для какого именно, но предупредили, что дело новое, очень опасное и, если жениться надумали, лучше отказаться. Но они согласились и вот уехали из города.

— Туда, туда! На это дело! — шумели за столом. — А то бы стали их предупреждать, что для женитьбы опасно?.. Американцы небось решили, что они теперь короли на земле. Ан нет! Не выйдет!..

Их все касалось — и прошлое и настоящее. Они и после всех несусветных переживаний находили чему порадоваться.

А я? Почему как заморожен? Почему, избороздив пол-Европы, вроде бы ничему и не удивился? Одно, кажется, и запомнил — хвосты фашистских самолетов в рамке прицела, когда с яростью жал на пулеметную гашетку, которую — при ее-то электрической чуткости! — достаточно было лишь слегка придавить. Я был тогда живой частью моего самолета, а с ним вкупе звеном — в звене, в эскадрилье, в полку. А кем стал?.. И кем стану?.. Мой фронтовой самолет вдруг припомнился мне, но не ревущим в небе, а «на приколе», приземленный, усталый, с опустелыми бензобаками, без боезапаса — совсем беспомощный, пока технари вновь не зарядят его горючим и маслом, снарядами к пушке и пулемету, пока не сменят уже не дающий искры аккумулятор… Выходит, и я опустел? Или подбит? Почему не найду себя, да и желаний особых не испытываю?

Из этого очередного пике в свое, неотвязное меня вывел чей-то всполошенный голос:

— Тише! Тише! Верка, к тебе, кажись, сам Ковригин! Начальник!

— Ковригин? Ого!.. Чего ему?

Тетя Вера хотела выйти к новому гостю на улицу, но тот уже встрял в дверях. Ковригин раздался вширь. В плечи ушла короткая шея, расплылись щеки, а глаза сузились; из-под усталых, красноватых век оглядывали они наше застолье мрачно и подозрительно, будто осуждали. Задержались они и на мне, и на Зойке, но, сняв с лысой головы полотняный картуз, Ковригин слегка поклонился лишь тете Вере.

— Здравствуй! Ваську встречаете? Я уже видел его, на станции. А к тебе, Вера, я по делу. Выдь на минутку.

— Выйти? Зачем? — Тетя Вера разглядывала Федора уже с привычной насмешкой. — Тут свои, секретов нет. Или отвык от нас? И какие же это дела за минутку-то делаются, а? — Она подмигнула женщинам, те отозвались смешками. — Прошел бы к столу, посидел бы с нами. И Степку помянем… Сам говорил: он во всех письмах Васе с Олегом поклоны слал…

— Не до сидений мне. — Федор отвел взгляд в сторону. — На завод еще надо, замминистра на днях в цех к себе ожидаем… А где же Олег? Почему не с вами?

— Олег в Москве. В ЦК… — Тетя Вера снова подмигнула женщинам. — С ним ведь спорить не то, что со мной… Чего меж вами произошло-то?

— В ЦК?!

Федор напялил было картуз, чтобы уйти, и стянул его, услышав, как, отходя к столу, тетя Вера проговорила:

— А о деле твоем и толковать нечего! Без тебя знаю: завком по лагерю заседал — что ни лето, одна песня… Только я еще осенью предупредила: в лагерь больше ни ногой! Свет на мне, что ли, клином сошелся? Молодых полно, образованных. Зачем мне теперь с четырьмя-то классами такое хозяйство на себя вешать? В тюрьму чтобы сесть? Не хочу!

— Вера! — почти взмолился Ковригин. — В лагере после строителей раскардаш. Столовую новую, летних домиков еще поставили; за лето тысячи три ребятишек пропустим. А через неделю уже первый заезд. Судили, рядили: кого в завхозы? Кто быстрее блеск наведет? Все в один голос — тебя! Вот мне и поручили — уговорить…

— Не ври! — жестко перебила его тетя Вера. — Сам вызвался, мне все рассказали.

— Пусть сам, — согласился Ковригин. — Но почему? Знаю, иголка не пропадет, крошки никто у детишек не стянет…

— А ты-ы?! — с угрозой обернулась к нему тетя Вера. — Не ты ли прошлым летом, стоило мне из лагеря отлучиться, привез начальство московское, своих дружков закадычных, да на лоне природы пир закатил, как у себя дома?!

— Ну, знаешь! — только и пробормотал Федор, а, выйдя на улицу, крикнул: — В десять от парткома машина! Директор с парторгом тебя будут ждать… Не забудь — в десять!

— Провалился б ты в тартарары! — в сердцах воскликнула тетя Вера. — Прохиндей! Как Степка погиб, думала, правда, отцовское сердце заговорило, переменится Федор. А он, стоило из Сибири уехать, еще пуще к власти стал рваться. Прямо осатанел, с людьми здороваться разучился. В цеху — как князь. Да трус он! Из-за меня, что ли, сюда заявился? Из-за Олега! Нахамил ему при людях, а теперь испугался… Тьфу!

Тетя Вера даже сплюнула, чтобы покончить с неприятной темой, но тут вдруг из-за стола поднялась моя мать.

— Вера-а-а! Да что же это тако-ое? — нараспев, с испугом протянула она. — Он же како-ой начальник?! А ты с ним как?.. Господи…

Мать перекрестилась, и лицо ее было таким ошеломленным, что все развеселились.

— Ленк, а Ленк, а ты б, наверно, его под божницу? А? — ехидно спросил кто-то. — Почетным гостем?

— Гостем? — аукнулось тут же. — А бывали у нее гости-то?

Мать, поджав губы, катала пальцами по столу хлебный шарик, словно и не ее обсуждали, а потом, взглянув в окно, заспешила.

— Спасибо за угощение… Мне пора…

— Куда ж ты? Куда? — Тетя Вера заступила ей дорогу. — В кои веки выбралась и… Ну, Ваську мы не отпустим!

— У него свой ум. — Мать сердито задвигала локтями. — Дом брошен. На дворе стемнело.

— Кукушки закуковали, — подбросил кто-то.

— Молиться пора.

Мать зашуровала локтями еще бойчее, хотя ее уже никто не задерживал, и ушла.

— Во суббо-о-ту-уу, эх, в день нена-а-а-стный, — во весь голос завела тетя Вера.

— Не-е-ельзя в поле, — песню с жаром и даже лихостью поддержало все застолье.

Я, наверно, слегка захмелел. Когда Зойка встала и перешагнула доску, положенную на табуретки, чтобы всех усадить, мне показалось, она шагает в бездну. Я даже окликнул ее:

— Стой, ты куда?

Но Зойка исчезла. Вслед за ней и я улизнул в палисадник. Она стояла, прислонясь спиной к венцу дома, — тонкая, прямая — и отрешенно смотрела на звезды.

— О чем задумалась?

Зойка шумно вздохнула.

— А что, нельзя? — ответила насмешливо. — Как будто только вам с Олегом можно думать, а мне не о чем. Да я в одних думах и живу — как во сне, еще с войны. Все застыло во мне от них. Ждала — вернется Олег, откроюсь ему, и станет легче, опять задышу. А он… Да разве к нему сейчас подступишься? Он и с Надей-то не разберется никак, измучил и себя и ее.

Зойка отошла к скамье, кивком и взглядом позвала и меня — как на свидание! Вернее, так ее знак пожелалось истолковать мне, и я наугад, с надеждой Зойку разговорить, продлить наше уединение, поспешил спросить:

— Когда же Олег успел схватиться с Ковригиным?

— Нагляделся на Федора? — Быстрым ответом и взглядом она подтвердила, что уловка моя удалась. — Кто же он, как не князь удельный? Когда из Сибири вернулся, еще держался человеком. В цехах тогда ветер гулял, а с фронта эшелон подбитых танков пригнали ремонтировать. А как? На чем? Кранов нет, станков не хватает. Из-под снега выкапывали старые да калеченые, — что в Сибирь не нашли нужным везти. Ремонтировали сразу и станки для себя, и танки для фронта… Откуда знаю?.. Парень ходит на перевязку, стопа у него мокнет, тогда в цеху и отморозил. Ставили они для обогрева бочки с мазутом, да от него копоти больше, чем тепла: цех-то с полкилометра длиной да под дырявой стеклянной крышей… И Федор тогда наравне со всеми вкалывал. И танки пошли из ремонта, и оборудование раздобыл, и людям то валенки, то новые телогрейки доставал — быстро сумел цех на полную мощность пустить. Федор орден за это получил, гремел на весь город. Ну и как опьянел с тех пор — любой ценой ему надо теперь быть первым, над людьми возвыситься. Будто осатанел — мама верно оказала. А тут еще водка. Он и раньше попивал, а как Степки не стало, дня без этой отравы у него не проходит. А всякие прохиндеи этим и пользуются, чтобы для себя побольше урвать. И не Федор их, а они его в своих руках держат, творят что хотят…

Зойка вздохнула, подняв прутик, почертила им по земле.

— Олег?.. На Олега я в первые минуты нарадоваться не могла — просветленный, веселый, уверенный: «Учиться, только учиться — и никаких гвоздей! Всю войну об этом грезил!.. Три года, пока университет дошибу, перебьемся как-нибудь с едой и одежонкой, а потом… Потом займусь высокой наукой!..» Не смейся, Вася!.. Показал мне свою курсовую работу: «Коллектив и личность». Интере-есно-о!.. Понимаешь, люди, говорит, только думают, что каждый из них сам по себе. И часто не видят, чем и насколько друг с другом связаны, что все они общность. И вот если камень в воду бросить, то от него побегут круги, так и от каждого из нас: пусть незаметно, пусть самую малость, но что-то меняется в мире. Здорово, да? Его работа понравилась в университете. Один профессор, старый большевик, письмо Олегу прислал. Написал, что Олег мыслит свежо, самостоятельно. И что курсовая эта может стать основой не только будущего диплома, но и диссертации. Аспирантуру ему прочит и свое руководство предлагает. Представляешь? Мы втроем уже прикидывали, как проживем, когда Олег уедет учиться в Москву, А потом… Потом Петька Щербатый пришел…

Зойка снова наклонилась с прутиком к земле, что-то там крест-накрест перечеркнула и неожиданно выпрямилась, посмотрела на меня изумленно, даже с испугом.

— Ва-ася-я! — протянула вдруг, — Я сама, выходит, и виновата, что Олег враз так перевернулся, будто на все сто восемьдесят градусов. С меня началось-то! Еще в Сибири…


Началось с того, что в тамошней школе, где из-за наплыва эвакуированных учились в три смены, теснясь по трое на партах, Зойка в толпе незнакомой ей ребятни приметила Петьку Щербатого. Они были одногодками и независимо от нас с Олегом по-соседски знались даже в ту пору, когда Петькина мать прокляла Пролеткиных — за смерть мужа, за поломанную жизнь; тогда Петька из своего огорода в Зойкин даже «метро» прокопал под забором, чтобы тайком от всех переправлять к ней записки. А тут, встречая ее, делал вид, что незнаком.

Может, потому, что был донельзя худющий и бледный, кожа, кости да глазищи угольями. Дистрофик дистрофиком; Зойка в эвакуации на них нагляделась. Вот-вот начнет пухнуть с голода, а потом где-нибудь на улице подберут его окоченевшим, как подбирали в ту первую военную зиму других.

На улицу Петр почему-то после уроков никогда не выходил. Зойка и не выдержала — остановила его:

— Ты где живешь? Почему меня не узнаешь? Может, нам по пути?

— Я в школе живу, — признался Петр. — В своем классе.

— А мать?

— При чем тут она? — Петр отвернулся. — Лучше умру, чем жить по ее.

Оказалось, мать его устроилась куда-то буфетчицей, сошлась с пьяницей, в доме дым коромыслом, и Петьке противно домой заявляться. За то, что моет полы, колет дрова, топит печи, школьный сторож с уборщицей, его тайком в школе и приютили, подкармливают кое-чем.

Зойка все это пересказала своей матери, та — Терентию Хватову, а он и придумал:

— Один ему путь — к нам, в ремесленное. Иначе пропадет, золотая рота…

После училища Петр на завод, фрезеровщикам, годы вышли — на фронт. Зойке писал письма, писал и из госпиталя — был ранен в руку. А в поликлинику к Зойке пришел уже с заводским пропуском. Хватов порекомендовал Щербатого в отдел кадров — инспектором: следить, чтобы в цехах, как надо, принимали и использовали выпускников ремесленных училищ — сотнями их присылали отовсюду на набирающий прежнюю силу завод.

Петр был тогда весел. Хотя и стал инвалидом, тяжкий камень, что носил в себе из-за отца, после фронта, кажется, навсегда выбросил. Поступил в вечерний техникум, сразу на третий курс, в общежитии неплохо устроился. Еще раза два заглядывал он к Зойке в поликлинику, а потом заявился к ней домой, совершенно убитый:

— Не могу больше на этой собачьей должности. Ремесленников у нас миллион, и бед у них миллион. Разрываюсь на части, а какой толк? Начальство в цехах от меня только отмахивается: «Некогда! План!»

Петр парень-честняга. Ему — чтоб все с его подопечными было строго по закону: работа каждому по разряду и специальности, станки исправные и инструмент — полное внимание ко всем и справедливость. А новичков в цехах сплошь и рядом держат за пасынков, за подсобников, к настоящему делу не допускают, они-де зеленые, зря им такие высокие разряды в училищах присвоили.

Постоять за себя ребятишки еще не умеют, потому и на хлеб себе не всегда зарабатывают. А большинство из них — приезжие, общежитские, у многих ни отца, ни матери, осиротели в войну. Вот Петька и издергался до бессонницы от хлопот и переживаний за каждого.

Тогда Зойка вместе с Петром сходила к Хватову — в надежде на его мудрый совет. И Терентий Петра немного успокоил:

— Ты, золотая рота, на себя все берешь, так и правда свихнешься. А ты научись перекладывать и на других, они не меньше тебя за эту золотую роту в ответе. Не хотят тебя слушать — пиши бумагу, докладную по начальству, а копию береги для отчета. Пиши и пиши, капля камень долбит.

Он и еще кое-что Петру присоветовал, и тот приободрился, дела немного получше пошли. Чем дожидаться его докладных — они иногда и на стол Прохорова попадали, — стали находить, что лучше быть к Петру поотзывчивее, а значит, и к его подопечным. Но незадолго перед приездом Олега перехватил Петра в своем механическом цехе Ковригин:

— Это ты, писака, на нас докладные строчишь? На лучших наших рабочих и мастеров поклеп возводишь? А кто ты такой, думаешь, мне неизвестно? Яблочко от яблони недалеко падает! Хочешь, чтобы и я написал докладную о твоем папаше?.. Вон из моего цеха! Мы знамя недаром получаем и лучше знаем, кто у нас кто!

Случилось это при людях, тех же ремесленниках, и Петр был в страхе, что история его отца перед ними откроется. Дня три промучился в одиночку, потом пришел к Зойке, совершенно неузнаваемый:

— Мне лучше отсюда уехать куда подальше, где не будут за отца глаза колоть.

Тут даже Терентий Хватов растерялся — затрясся, обнял Петра:

— Сынок! Тебе, уедешь, может, и, правда, лучше будет. А нам? Не могу я и тебя потерять… Хочешь, живи у меня, забудь про все, займись одной учебой.

На следующий день он нашел Щербатого и сообщил, что в их училище свободна должность замполита и Петра на нее готовы взять, так как по всем статьям он к этому делу пригоден — и фронт прошел, и сам был станочником, техникум уже дошибает, а главное, хорошо знает, с чем на заводе сталкиваются выпускники, и сможет лучше их к этому подготовить. Народ-де в училище хороший, Петра не обидят, а как поставить на место Ковригина, стоит подумать. Петр уже склонялся принять такое предложение, политикой он всегда интересовался, о чем Олегу в ту первую их встречу и рассказал. А Олег его выслушал и вдруг как отрубил:

— Не имеешь права на это замполитство! Ковригин-то торжествует? А ты дезертиром окажешься! И кого воспитаешь? Хлюпиков, слабаков?

Петр и слова не смог вымолвить — побледнел так, что и Олег за него испугался, положил руку на плечо:

— У тебя цела докладная на Ковригина, можешь мне показать?

А все бумаги свои и ценные книги Петр хранил у Зойки. Уединились Олег с Петром, допоздна в бумагах его разбирались…

— Вот выходит, я их и свела! — помолчав, добавила к своему рассказу Зойка. — Наутро Олег с бумагами Петькиными в горком партии, а там за него и схватились: на заводе у нас за год три комсорга сменилось — один в деньгах запутался, другой в девчонках, морально неустойчивый, а третий сразу заныл, стал обратно в свой цех проситься, ничего у него в комитете не клеилось; вот Олега туда и сосватали. Вернулся из горкома: «Все! — говорит. — Передай Петру, чтоб не смел увольняться с завода. Не я буду, если не наведем у Ковригина порядок. А сначала я заставлю Федора перед Петром извиниться». Пошел к Ковригину в цех, да обжегся… А теперь…

— Ах, вы тут! — раздался веселый голос тети Веры. — С нами скучно? А я давно так не веселилась. Тебе, Васятка, спасибо.

Она втиснулась между нами, обняла за плечи.

— А в лагерь я поеду! — сказала сердито. — Куда же деваться? Сам директор просит. — И, тут же встав, она со смехом толкнула нас друг к другу. — А вы идите-ка погуляйте! Чего вам с нами, стариками, делать? У нас свои разговоры… Я лодку у Хватовых спрошу. Терентий не откажет. Вот и покатаетесь. Красотища!..

— Ты, мама, совсем?.. — Зойка притронулась пальцем к виску.

Но тетя Вера уже выскользнула за калитку и скоро вернулась с веслами и ключом.

— Крайняя… За железный колышек привязана. Лодка сухая, легкая… Ну?

— Вечно ты, мама… — начала было Зойка и вдруг — азартно и властно: — Бежим? Через сад…

По извилистой тропке, пригибаясь под ветками яблонь и вишен, она подвела меня к забору и, раздвинув доски, первой выбралась на «блюдечко». Я вылез за ней, выпрямился, и мне показалось, что тьма пропала, а сам я стремительно расту. Сначала представилась Зойка на краю обрыва, потом лодки, тихо трущиеся друг о друга просмоленными боками, потом, за лунным разливом реки, дымящийся луг и даже зубчатая кромка леса на горизонте — знакомая с детства картина. И церковь на горе у дальней излучины, и песчаные косы на перекате, и дряхлая вышка на острове, заросшем кустарником, и пашни на склонах, и непролазные джунгли ивняка на другом берегу.

Но Зойка уже спускалась к реке — цокали камешки по обрыву.

— Левее бери! Не забыл? — донеслось из тьмы.

Я осторожно нащупал первую опору, затем вторую, и скоро ноги понесли меня с камня на камень и чудом остановили только у кромки воды. А Зойка уже звала меня откуда-то сбоку.

— Сюда, скорее!..

Стоя в лодке, она приняла весла, пропустила меня на корму. Мое место, конечно, было не там. Мне пришло это в голову лишь после того, как Зойка едва не сорвалась в воду, отталкивая лодку от берега, а взявшись за весла, подняла кучу брызг.

— Дай мне, — с запозданием попросил я.

— Догадался все-таки! — засмеялась она, — Прогресс!

Тяжелая плоскодонка завихляла от моих неровных гребков, но я вошел в ритм, и вода зажурчала сердитей от нарастания скорости. Город уплыл за корму, замерцал огоньками, как догорающий костер грудой угольков. В свете луны лениво ворошились над рекой заблудшие облака. Зойка в белом платье застыла на корме «спящей царевной».

А я?.. Меня опять сподобило увидеть себя как бы со стороны — в ситуации, прежде совершенно немыслимой. Посреди пустынной реки, смутно знакомой мне и незнакомой, плыл я наедине с девушкой, чем-то меня волнующей, но прямо-таки закоченевшей от моей немоты. И я усмехался про себя над тем увальнем в лодке, который, расстегнув китель, только яростно ворочал веслами, не зная, на что способен еще, и будто не веря, что все наяву и что он — это он, а «спящая царевна» — та, что прежде была Зойкой, а теперь чего-то от него ожидает. Чего?..

И вдруг мне представилось, что в лодке таится и еще кто-то, помимо нас, — она от этого даже потяжелела!.. Олег? Нет, он всегда был с нами и даже в нас, и это меня с Зойкой только объединяло. Об Олеге она, как и прежде, не таясь, поразмышляла бы со мной. Лишь перед братом она всегда немного робела. Чтобы не показаться, ему смешной, по десять раз обсуждала со мной все, о чем собиралась разговаривать с ним. Робеет перед братом и сейчас. Недаром до сих пор не открылась ему в наболевшем. А мне?..

Я перестал грести и уже подбирал слова, пригодные расположить «царевну» к откровенности, как вдруг сам же и воспротивился этому: «Не надо! Не хочу!» И я сильнее налег на весла, словно хотел убежать от того, еще неизвестного, чем разъединили нас годы.


Далеко позади мерцал огоньками город. Пахнуло ветерком с лугов. Мы вошли в излучину. За ней, я вспомнил, перекат, потом уютная бухточка, где мы ловили когда-то пескарей, а в жаркие полдни голыми руками вытаскивали из-под кустов голавлей и плотву. А дальше — дальше остров, высокий и длинный, как выброшенный на песчаную отмель кит.

Луна, взойдя над кручей, перебросила к нам с дальнего берега зыбкую серебряную стежку. И тут Зойка поежилась, огляделась.

— Вася! Куда же ты? К дому правь… Слышишь? — Голос ее дрогнул. — Поворачивай!

— Рано… — Я выходил из повиновения. — На остров поплывем.

— Что?! Ты шутишь?

Она попыталась перехватить весла, но я так неосторожно рванул их к себе, что Зойка едва не сорвалась за борт.

— Вот ты значит теперь какой? — сказала, переведя дыхание. И вдруг в ней что-то переменилось. — Тоже герой — на остров! А мне на работу, с первой сменой.

Я уже не знал, куда грести, весла разгулялись.

— Ну что ты смотришь? — терзал меня незнакомый властный голос. — Черпак передай, воды хлебнули… И ты мне все о себе расскажешь. Все, все! Понятно? Там — на острове… — И вдруг Зойка близко, совсем по-свойски наклонилась ко мне. — А спички есть, костер разжечь? Ты ведь не куришь?

— Курю иногда… А потом, и некурящие спички носят. Есть такой анек…

Вовремя вспомнив, каков анекдот, я прикусил язык, а тот, кто, наблюдая за мной со стороны, лукаво шептал, что девушек непременно угощают байками, исчез бесследно. Но Зойки не обманул.

— Нет! Ты мне все-все о себе расскажешь! — повторила она уже тоном приказа.

Отложив черпак, Зойка подняла на скамеечку ноги, обтянула их платьем и стала прежней милой подружкой.

— Смотри, камни будто плавятся, — кивнула на берег, ярко освещенный луной.

— А «Ласточкино гнездо» уцелело? — схватился я за общую тему.

— Не знаю. Без вас я туда не ходила. И все это было так давно, как будто вовсе и не было. — Она спустила ноги на дно лодки и, наклонясь ко мне, улыбнулась зеленоватыми в свете луны глазами. — Послушай, а ты не призрак?

— Нет! — серьезно ответил я.

— Странно! — Зойка засмеялась совсем по-прежнему. — А мне почему-то стало страшно, и к тому же я замерзла. Подвинься, погребем вместе.

В детстве я поддерживал Зойку в акробатическом мостике, боролся с ней в шутку на мураве, подсаживал на забор. Но столь близко к ней я, кажется, никогда не был. Мы гребли молча, а как только лодка с ходу ткнулась в песок, Зойка стрелой взлетела на взгорок:

— Давай костер! Скорее!

Набрать по кустам сушняка труда не составило. Огонь дерзко вспыхнул в глухой ночи. Казалось, мы запалили не охапку веток, а саму тьму, и она шипела в пламени, пока не стала потихоньку сползать с востока. И почти все это время говорил я один.

О чем?..

Потный шлемофон будто снова обручем стянул мою голову. Сердце поднялось куда-то к горлу, потом сжалось в ничтожно малый комочек… Я снова увидел, как сзади, со стороны солнца, на наше звено пикируют «мессершмитты».

— Саша! «Мессеры»!

И пустота… Потеряв хвост ведущего, я круто взмыл в надежде отыскать его и остался один-одинешенек над чужим бескрайним морем — даже мой Як, показалось, затрясло от оплошности: мы потеряли завязавшийся бой — бешеная карусель его унеслась куда-то далеко в сторону. И тут же малиновая трасса — рядом, над головой: «Фриц в хвосте!» Машина, казалось, сама инстинктивно нырнула к морю, затем — моя голова свинцово вдавилась в плечи — свечой взмыла вверх, оставив под собой запоздавшего с выходом из пике врага. И вот она, свастика, на перекрестии прицела! «Неужто собью?» Самолет дрогнул от прерывистой отдачи — впереди что-то вспыхнуло и черным дымом потянулось к морю…

— Саша! Я «мессера» сбил!

Як мой снова лихо набрал высоту, и тогда почти у горизонта я увидел их всех — и своих и немцев. «Туда!» Но в лицо хлестнуло стеклянным крошевом от прошитой очередью приборной доски, бензиновым запахом, и не воздушный поток, а будто вспышка огня вышибла меня из кабины, едва успел я отбросить фонарь. Врага я увидел, уже став беззащитным. Надо мной повис парашют, а сбоку, так близко, что мелькнуло лицо летчика, с ревом пронесся «мессершмитт». Фриц не добил меня: я падал в их воды километрах в десяти от берега. «Мессер» пронесся надо мной еще раз и вдруг исчез. И я увидел его беспорядочное падение — подбил его Саша! — и сам окунулся в холодное море, накрытый куполом парашюта, от которого с запозданием и в страшных судорогах еле успел освободиться. Белый холм полежал вблизи меня и, набухнув, ушел ко дну.

Я держался на надувном жилете. Небо покачивалось надо мной — уже чистое, пустынное, тихое. А потом в стороне надолго зависла немецкая «рама» — неуклюжий, настырный самолет-наводчик, — возможно, фашисты намеревались направить ко мне катер. Но «рама» убралась, как только с острова, где, прикрывая Ленинград, базировался наш полк, низко, прямо надо мной, пронесся знакомый истребитель. Это, заправив баки горючим, вернулся Саша, Александр Рыжников, — мой первый командир звена. Покачав мне крыльями, Саша исчез, так и не заметив удирающую «раму». А с острова, пока не стемнело, еще дважды пролетали надо мной наши «ястребки»: «Значит, нашли! Надо держаться!»…

И я мог бы до самого рассвета рассказывать Зойке, как, теряя веру в спасение, коченел в волнах, как возвращала меня к жизни боль от разъедаемых морской солью ожогов, как разум мутился от жажды и голода, как — об этом узнал я в подробностях, уже выйдя из госпиталя — за меня развернулся бой! С рассветом поднялись штурмовики, обрушились на береговые батареи немцев, а под прикрытием истребителей за мной, уже потерявшим сознание, примчался наш торпедный катер.

Обо всем этом я мог бы рассказать Зойке. Но я молчал. Молчал потому, что передо мной, тревожа сердце, вновь замаячило сухощавое лицо старшего лейтенанта Рыжникова, — чуть ли не весь флот поднял он ради моего спасения! — обветренные губы, скупая усмешка:

— Глаза-то квадратные? Салага! Будешь знать, как терять ведущего, отрываться от группы!

Уже командуя эскадрильей, он сам потерялся два месяца спустя — не вернулся из неравного боя.

И может, я потому об этом молчал, что война, и отгремев, еще тяжело давила на плечи, а все старались, насколько это возможно, о ней забыть, безраздельно отдаться миру, выстраданному такой ценой. Недаром фронтовики стеснялись тогда лишний раз напомнить о пережитом и даже носить боевые ордена. А я, помимо всего, еще и не знал, как и что о себе рассказывать, и потому, может быть, и выложил Зойке, наверно, самое заветное, о чем в войну не смел и задуматься, дабы и на миг не расслабиться духом.

Мы позволяли себе лишь шутить или гневаться по поводу тех или иных передряг и откладывали «на потом» свои главные переживания. И я впервые говорил Зойке о том, как страстно хочется жить и видеть мир и людей иными, чем в войну. Она ведь как страшная болезнь, одолеть которую, приблизить спасительный «кризис» возможно лишь сообща и с непоколебимой верой в жизнь. Недаром главным лекарством фронтовиков были письма из дома, неотвязные воспоминания о мире ином, довоенном, утраченном. Его вспоминали до мельчайших подробностей в любую свободную минутку — наедине с собой и в общих разговорах, которые, кажется, только о том и велись, как полно, красиво и славно жили мы до войны. Ту жизнь просматривали и пересматривали множество раз, как прежде любимые кинокартины — «Чапаев», «Цирк», «Трактористы» или «Веселые ребята», находя в ней все новые дорогие черты и красо́ты. Ею любовались, ею дорожили, возможно, и излишне идеализировали, но берегли в себе почти так же, как будущая мать в утробе своей бережет желанное дитя.

Да, каждый из нас, как под панцирем, лелеял в душе эти дорогие воспоминания и всегда был рад выложить их на общее рассмотрение, чтобы согреть и укрепить других. Поэтому на фронте и не было друг от друга почти никаких тайн, даже личных, все письма, вплоть до интимных, поступали, как правило, на общий суд, и все, как свои собственные, принимали чужие переживания.

Не зря и мне пришлось однажды упрашивать Зойку присылать хотя бы пустые конверты, а потом сочинять по их поводу для друзей романтические небылицы. А она, Зойка, как и Олег, всегда была рядом со мной. Представлялась, конечно, иной, с детской скакалкой. Я и вообразить не мог, с какою, возвратясь, повстречаюсь. (Тут не словом, так тоном подчеркнул я свое восхищение перед новой Зойкой.) Вспоминал я и школьных друзей. И они, как я заметил по Елагину с Зажигиным и даже по Хаперскому, тоже словно и не расставались друг с другом.

Однажды, правда, пришла обида, когда вдруг не стало писем ни от Зойки, ни от Олега, но стоило тому подать голос, как снова былое во мне воспрянуло. И я говорил Зойке, что если и стоит что-нибудь брать из войны, так это прежде всего умение дорожить мирной жизнью, всем лучшим в ней, а еще — фронтовую взаимовыручку, солдатское братство и, наверно, пренебрежение к излишним благам, к роскоши или к карьере, не для того мы воевали, чтобы скатиться к такой суете сует, отравлять бытие, свое и общее, мещанскими потугами.

Все годы войны владело мной одно желание: исполнить как положено долг солдата. Я не жил, а служил, воевал — истово, на совесть. Все остальное как бы застыло во мне в ожидании лучших времен. Но Зойка ошибается, если думает, что мы с Олегом два сапога пара. Олег стремится подняться над жизнью, тянуть ее ввысь и ввысь к совершенству, возможно и недостижимому. Он умеет увлечь других, вечно недоволен тем, что есть, и даже от добра всегда ищет лучшего; он максималист, свои убеждения возводит в принципы, которые не сломаешь, пока не сломаешь самого Олега. Этим он часто ставит себя в такое положение, что умри, а своего добейся! Иначе — конец света, рухнут принципы.

А я иной человек. Мне хорошо везде, где меня не слишком дергают и не лезут в душу. Мне не надо славы, не мыслю я и большими масштабами. Могу целыми днями и с удовольствием копаться над чем-нибудь хитроумным, неподдающимся, хотя бы гайку наживлять в труднодоступном для подлаза месте.

— Ты летчиком, значит, стать не мечтал? — накрутив на палец прядку волос, задумчиво спросила Зойка.

— Конечно, нет! Пошел вслед за Олегом. Но я летал бы и всю жизнь, если…

— Но коли ты и в летчиках так пригодился, то, скажем, в инженерах и вовсе был бы как рыба в воде? — Она заглядывала мне в лицо. — Тебя, как я поняла, к чему-то подобному и тянет? Нет, я не о звании, его дает диплом. Я о призвании.

— Вот именно! — Меня сразу согрел ее непугливый, участливый взгляд. — К чертям диплом! За партой себя не представляю. И без него немалого достигают. Отец был малограмотный, а мастер на редкость. Или мама твоя…

— Ну это, конечно, не идеал — остаться малограмотным!

— Не идеал! — засмеялся я, скорее не от слов ее, а от теплого голоса.

— Можешь в вечерний институт поступить — есть при заводе. Петр Кузьмич Елагин там директором.

— Надо подумать…

Я так и уставился на Зойку, готовый согласиться со всем, чем в ней отзовется моя сумбурная исповедь, лишь бы продлить эти чудные минуты взаимосближения, но Зойка все это время была, увы, не только со мной. Она вдруг отвела глаза и сказала в сторону, будто самой себе:

— И все-таки самое-самое страшное вас с Олегом на войне миновало. Я не о смерти, не об увечьях. Есть такое, что кажется, лучше и не жить. Я знаю…

— Ты?!

Но Зойка уже встала:

— Смотри-ка, совсем светло! — И так же внезапно, с затаенным томлением воскликнула: — Когда же Олег домой заявится? Бессовестный! Хоть строчку бы написал!.. Ну, поплыли?

В моем переводе это означало, что наш разговор без оценки и утверждения Олега для нее — нуль. А Зойка неверной походкой спустилась к лодке, попросила для утепления мой китель и доверчиво улыбнулась:

— Я, может, усну…

В свете встающего дня да еще по течению обратный путь показался ничтожно малым. Когда за лесом вспыхнул краешек солнца, мы уже поднялись на «блюдечко» Зойка взглядом попрощалась с рекой, взяла меня под руку и виновато улыбнулась:

— Совсем сплю… Спасибо тебе. Хорошо покатались… Ты домой не пойдешь? Я вынесу в сад матрац с одеялом.

Кроме постели, она прихватила кусок хлеба и пару вареных яиц. Мы мигом их уничтожили. Я растянулся под вишнями и мертвецки уснул.

2

Тетя Вера не удивилась, найдя меня утром в саду. Только сказала:

— Тут голо стало. Две вишни погибли. Морозы-то в войну стояли — страсть! Пойдем, покажу шикарное местечко.

Я потянулся за брюками. Она остановила:

— Меня застеснялся? Походи в трусах. И без амуниции. Не надоела ли?

— Надоела! — рассмеялся я.

— И босиком. Земля отогрелась.

Сухие комочки рассыпались под ногами в пух, влажные травинки щекотали кожу, и, наверно, от нее, теплой, ласковой земли, вдруг поднялось во мне это полухмельное, озорное чувство долгожданной и наконец-то обретенной свободы.

— Вот! — Тетя Вера остановилась там, где под кронами вишен и слив сгустилась пахучая тень. — Место глухое, ничего не посадишь, а для беседки — самый раз. Сюда — столик, туда — скамейку. И кровать, коли надо, уставится. Доски в сарае лежат.

— Соорудим! — пообещал я от радости, что теперь могу все, чего захочу.

— Сначала позавтракай. — Тетя Вера вздохнула. — Мать твоя на базаре. Торгует она — редиской, картошкой прошлогодней. В цене сейчас. Потом, сказала, в церковь отправится. Ты ей не мешай. Пусть как хочет. Не переделаешь.

Тетя Вера поела, не присев к столу, на ходу, торопливо, как хлопотливая птица.

— Обед в ватном одеяле завернут, чтоб не остыл. Остынет — разогрей на керосинке. Я — на завод. Посмотрю, чего с лагерем затевают. — И опять вздохнула. — Придется впрягаться.

Я остался один. О досках в сарае забыл: смутило небрежно брошенное на стул вчерашнее Зойкино платье, которое, желая осмотреть дом, я увидел, ступив за его порог. Чего-то застыдившись, я удалился в сад. Тяпка, оставленная в картофельных грядках, помогла восстановить утреннее настроение. С корнем круша сорняки, разбивая крупные комья, я гонял охочих до пота мух и так упивался знакомым с детства делом, что и не заметил, когда за щелястым забором остановилась жена Оглоблина, Нина Николаевна.

— Трудишься, Васятка? — окликнула она. — А Вера где? На завод ускакала? Я так и знала. — Она понаблюдала, как я орудую тяпкой, и вдруг спросила: — А ты им крышу покрасить не можешь? Дело нехитрое, после Сибири все свои уже подновили, а то бы осенью потекли. Краску с кистями дам. И щетку железную, ржавчину отчищать. Я и Олегу это хотела предложить, да дома его не поймать, замотался совсем. А тебе ведь пока торопиться некуда? Пойдем!

— Некуда! — рассудительно сказал я и подумал: «Торопиться незачем, я не Олег. Пусть все идет, как идет. Могу я дать себе волю?» А взглянув на бурую крышу Пролеткиных, представил ее в блеске свежей покраски и отправился за Оглоблиной.

А она по пути остановила другую соседку.

— У тебя лесенка есть — по крыше елозить?

— Зачем тебе?

— Васятка у Пролеткиных выкрасит.

— Молодец! — И эта женщина бровью не повела, услышав, что я полезу на чужую крышу. — И лесенку дам, и штаны. Не в парадных же мазать. Ты, Вася, только с теневой стороны начни. А то мой-то вылез на солнцепек и обгорел за минуту.

Я стоял с ними на виду у всей улицы, и мне показалось, что дело вовсе не в крыше, что меня впервые как своего приглашают в ту жизнь, которой мой дом чурался, а я хотя и тянулся к ней, но оставался только наблюдателем. И теперь мне загорелось доказать, что я не прежний, представиться улице заново.

Я отнес к Пролеткиным ведро с краской, кисть и уже возвращался с лесенкой, когда на другом конце улицы, прижав к груди книгу, появилась Надя Топоркова — в простеньком платьице, открытом до худых ключиц, в запыленных туфельках на босу ногу.

— Ой, Вася! — Заметив меня, она ускорила шаг. — Я так и думала, что тебя тут застану. Но ты занят?..

— Нет… Понимаешь, соседи брали лестницу, — зачем-то пустился я в околичности, но Надя, угадав мое замешательство, легонько коснулась моего плеча и, весело сощурясь, рассмеялась — чуть слышно, почти про себя, а потом уже, без сомнения, весело; от перемены в ее настроении улыбнулся и я.

— Я ненадолго… — Она снова дружески коснулась меня. — Посидим чуть-чуть? Я, кажется, ошалела от радости. Ночь не спала и чуть свет поднялась. Ведь Елагин-то прав: главное, что Олег вернулся! Что он жив — ох, а как я за него дрожала!.. И теперь он не в письмах, не в снах, не в ожидании. Кончилось ожидание! И какое?! Он ведь и молчал по полгода, и «раскрепощал» меня от себя, письма, фотографии возвращал. Ничего не менялось. Снова искали друг друга. А теперь — воображаю! — терзается: даст ли мне счастье? Вправе ли обременять собой? Ведь я ему, Вася, в последнем письме напрямик заявила: «Довольно с нас просто дружбы, хочу навсегда быть с тобой. Скажи куда — все брошу и примчусь…» А он приехал сам! Это ответ! Ведь правда? Иначе бы он не возвратился?

Она обернулась, и взгляд ее не был растерянным, как вчера, и не ждал ответа, а был целиком углублен в себя, в тот мне неизвестный и, показалось, бездонный мир ее чувств, в мир всего пережитого ими с Олегом за долгие годы, который и для меня обретал теперь такую весомость, заманчивость, что захотелось заглянуть в него хотя бы краешком глаза. И я вдруг припомнил:

— А со мной Олег еще в школе о тебе секретничал.

— Правда? — На смуглом Надином лице пробился румянец, — Слава богу, что мне не открывался так долго. Я б испугалась. И ничего б тогда между нами не было.

Надя снова прищурилась и словно исчезла на миг, а потом, пригладив височки, вернулась.

— Ох, и глупа я была до войны!.. Кино, волейбол, футбол — мы с папой ни одного матча не пропускали… Правда, и в музыкалку я бегала, и в балетную студию, но это так, без увлечения, за подружками и ради престижа. А людей как делила? Веселый человек — находка, поближе к нему! Угрюмый — в сторонку, испортит настроение… А с Олегом открылись другие, понятия, прежде мне недоступные. Тогда и призадумалась: а что же я такое сама? Для чего на свете?

— А дальше? — осмелел я, Надя, прикрыв глаза, казалось, обо мне забыла. — Как же вы с ним…

— Тебе интересно? — Она сразу обернулась ко мне. — Что ж? Расскажу. Хотя, сознаюсь, что за эти длинные годы и с другими не раз откровенничала, не выдерживала одиночества. Ведь оно так давно было, наше с ним первое и «чудное мгновение», что порой я даже и сомневаюсь: а было ли оно вообще?..

Надя сорвала с акации пыльный листок, растерла его в ладонях и, аккуратно отряхнув руки и платье, слабо улыбнулась:

— Ладно… Слушай…


На первый взгляд их история мало отличалась от тьмы других историй военной поры, сводимых к крылатой формуле поэта: «Жди меня, и я вернусь…» Я много встречал на фронте тех задумчивых солдат, по которым где-то за тысячи верст тосковали их беззаветные подруги, тогдашние Ярославны, но таящие свой плач в себе, чтобы не поранить других, уже лишенных войной и этого нелегкого права — ждать.

С тайным плачем жила и Надя. Не из-за горя — она ведь не потеряла, наоборот — в войну обрела Олега. Но вместе с ним, еще непонятным, далеким, обрела она и нежданную боль, неотступные сомнения.

Она не была, по сути говоря, ни обласкана, ни согрета Олегом, к чему так привыкла в своей семье, в чем представлялся ей смысл любви по книгам, кино или в грезах о будущем своем Ромео.

Олег поразил ее, когда после смерти отца пришел к Елагиным — и не несчастным пришел, а как судья, вот-вот драться начнет! В Наде тогда что-то зябко дрогнуло. Потом в пионерском лагере — от его бесконечных «встрясок». И наконец, в школе — на шопеновском вечере.

Она удивилась, когда Володька пригласил ее сопровождать доклад Олега хорошо наигранным еще в музыкальной школе этюдом Шопена.

— Олег и Шопен?.. Это смешно! Ему бы под духовой оркестр с ружьем маршировать!

— А ты попробуй! Олег — это чудо!

А потом, захваченная его необычным докладом, она вместе с подружками из музыкальной школы, как волшебного мига, ожидала в темной комнатушке за сценой своей очереди играть. И вот вспыхнула лампочка над пианино, прозвучали из тьмы слова влюбленной в Шопена Жорж Санд, теперь обращенные им, Олегом, к ней, к Топорковой:

— Играйте, играйте, бархатные пальцы!..

Все, кто играл до Нади, потихоньку пробирались в зал. Она уйти не смогла — села на стул в той же темной комнатке и затаилась, еще слыша в себе эхо недавних аккордов. Потом туда влетел Олег, за что-то упрекнул хлопотливого Володьку. В зале зажгли свет. И Надя увидела, как пылает от пережитого лицо Олега.

— Вы, наверно, поэтом станете? — обнаружила она себя и от смущения и в благодарность за такой сказочный вечер.

— Надя?! — Он схватил ее за руки, обрадовался. — Ты волшебно играла! Спасибо!.. Нет! Какой я поэт? Это так — не свое, от других отраженный свет… — И вдруг сжал ее руки до боли. — Почему ты тут спряталась? Почему ты вечно в тени?.. Есть такая красота — я весь вечер об этом думал. Выше музыки, выше поэзии! Вот ее бы познать! Помнишь, Маркс сказал: счастье — это борьба? Это правда, я чувствую… Стой! Почему ты убегаешь? Надя!

Она унесла тогда только боль в пальцах от его рукопожатий и испуг — неосознанный испуг от того, что в то время, как ее до краев заполнил этот волшебный вечер, главный виновник его витал мыслью в чем-то другом, жил как будто этажом выше.

Тот вечер вместе с Олегом канул в войну. И очевидно, забылся бы, не найди Надю уже в Сибири то первое, шальное письмо Олега, которое будто раздвоило ее, заставило взглянуть на себя его глазами, что было непривычно для Нади.

— Ой, не верь ему! — воскликнула вгорячах Зойка. — Он девчонок и за людей не считает, по себе знаю. — А потом спохватилась. — Человек он, правда, очень серьезный, зря не напишет.

Минуло еще с неделю на ее собственном маленьком фронте — шесть часов в нетопленой школе, потом воскресник на заводе или в городе, вечером — госпиталь: читка газет или книг для раненых, письма под их диктовку; дома до полуночи — подготовка к урокам. И все эти похожие друг на друга дни Надя непрестанно думала об Олеге. Он представлялся ей таким же бойцом, что лежали в ее подшефной палате, и немного — пионерским вожатым. Потому, когда пришла Зойка вместе по уговору сочинять ответное письмо, Надя относилась к Олегу уже спокойно и уважительно — как ко всем.

Ох, как дорого обошлись ей этот самообман, попытка спрятаться за обыденность, всеобщность, свести письмо Олега к рамкам простого знакомства! Он будто снова больно стиснул ее руки, но уже так, чтоб не вырвалась.

Свое очередное письмо Олег начал с того, что оно сугубо личное, никого, кроме нее — даже Зойки! — не касается, что искал он в Наде не просто учтивую корреспондентку, а друга, такого незаменимого на всю жизнь друга, к которому все в тебе тянется, как из ночной стужи к солнышку дня — радость и боль, надежды и тревоги, все без утайки, до дна. И Олег так распахнулся в письме, что стало за него не по себе: ее недавний вожатый, такой гордый, сильный, показался беспомощным и потерянным.

Свое состояние он передал цитатой из Герцена — зачитав до ветхости письмо, Надя ее наизусть запомнила. «С начала юности искал я жизни деятельной, жизни полной, шум житейский манил меня, но едва я начал жить, как какая-то адская сила завертела меня, бросила далеко от людей, очертила круг деятельности карманным циркулем, велела сложить руки…» Насчет рук Олег тут же оговорился — им достается так, что к вечеру в кулак не сжимаются: от зари до зари на аэродроме — «кручу гайки, заношу самолетам хвосты, снаряжаю в бой летчиков, а они часто не возвращаются». И вдруг: «Живу вполсилы, даже в четверть силы — нет! — и десятой части души не расходую, хоть волосы рви на себе. Одни кроваво воюют, гибнут в огне. А я? После контузии к летной службе признан негодным. Так послали бы, как просился, пехотинцем — только б на самую передовую, чтоб сполна с фашистами рассчитаться… Так нет! Сказали, что раз знаком с авиационной техникой, ею обязан и заниматься. Спору нет — дело важнецкое: без нашего брата, технарей, ни самолет не взлетит, ни бомба не грохнет. Но все же это не в атаку ходить, лично истреблять гадов. Думал, при упорстве в жизни все одолимо и возможно раскрыться сполна — не для себя, для общей пользы. Ан нет! Подчиняйся и воле случая! Повезло — воюй, дыши полной грудью… А я будто связан по рукам и ногам, в своей судьбе ничего изменить не могу».

Писал он на бурой оберточной бумаге, неровно оторванной от измятого листа, писал урывками, разными карандашами, видно, где и на чем придется. Бумага хранила следы травы, кирпича, пыли, машинного масла, бензина и даже сажистые отпечатки его пальцев. От письма пахло войной, боевым трудом, полевыми аэродромами, к которым Надя стала приглядываться в киножурналах. А ему этого мало, как мало было того памятного ей доклада… А она, Надя? Она вся в обыденности, ни на волосок над ней. Ничего особенного — ни сейчас, ни впереди — не видит. Окончит школу, возможно, если кончится война, поступит в институт — в какой придется, теперь не до выбора, а только бы выжить, мать вон все лишние тряпки на картошку сменяла, а отец от бесконечной мучной «затирухи» приходит с завода пошатываясь.

Так она и написала Олегу: может, он ошибается, даря ей свое доверие, не по адресу обращается? Может, зря так душу распахивает? Достойной его Надя себя не считает.

А он ей свое: это, мол, ты ошибаешься, цены себе не ведаешь. Ты для меня — светлячок в ночи. Мир вокруг суров, однообразен, а часто и груб. А ты словно из будущего. Вспомню — и в сторону усталость, неприятности, мелкие, а то и мерзкие удовольствия, к которым иные так и рвутся: «Война, мол, все спишет».

О нем просил не тревожиться, а вскоре известил, что до лучших времен «скрутил себя стальными канатами». Кончились жалобы на превратности судьбы, на соседа по землянке, поражающего своим духовным убожеством. Это больше не ранило Олега. Написал, что хотя люди в их авиаполку и очень разные, а порой даже неприятные, но все как один для победы себя не щадят, и этим дороги ему. Потом стал сообщать о службе только так: «перебазировались», «летаем вовсю», «погода нелетная». Но зато сколько слов об однополчанах! Что ни письмо — портрет еще одного верного товарища со всеми сложностями и тонкостями… Видимо, Олега тянуло к людям, а люди тянулись к нему. Однажды Олег пошутил: «Хорошо, что здесь нет книг. Человек богаче любых писаний, сумей лишь открыть его душу»… А сам называл в письмах столько неизвестных Наде книг, что она хваталась за голову: «Невежда я, невежда…» И стала больше читать — урывала от сна. Читала и думала: понравилось бы Олегу?

Он обзаводился друзьями, а ее незаметно от них отрывало. Никчемными показались хлопоты школьных подруг о вечерах и танцульках ради того, чтобы пообщаться с парнями, убогими — многие уроки, смешным — отцовское желание видеть ее студенткой неважно какого, но вуза.

Мать забеспокоилась:

— Почему на воздухе не бываешь? Коньки-лыжи забросила.

— Некогда.

Отец кивнул на настенный календарь, где отмечала она получение Олеговых писем:

— Не из-за этих крестиков? Смотри!.. Не рано ли?!

Был у Нади преданный друг, одноклассник. В школе как часовой при ней. И на завод перешел, не забыл. К концу уроков непременно поджидал ее у школы и провожал домой или в госпиталь: мол, город чужой, народа всякого понаехало видимо-невидимо — обидят невзначай. Валенки Наде подшил, полку для книг повесил — словом, стал у них совсем своим человеком. И Надя охотно проводила с ним время.

А тут придет он, спросит:

— Пойдем в кино?

— Не могу!

— Сыграем в «дурачка»?

— Не хочу!

— Погуляем?

— Нет настроения!

И он в конце концов не выдержал:

— У тебя, может, новый друг появился?

— Да, Лева! Да!

— Кто?!

Из-за нахлынувших слез она только пальцем в обратный адрес на Олеговом ромбике ткнула.

— Пролеткин?! Олег? Рекомендацию мне давал в комсомол!..

Ушел и как в воду канул Лева. Никого между Надей с Олегом не осталось — только война и огромное неохватное мыслью пространство, через которое, мучительно долго ползли его уже как жизнь необходимые письма. Она и ждала их и боялась: изнуряла тревога, что все-таки Олег не за ту ее принял, не сегодня завтра раскается. В струнку вытянулась, стремясь на новый для себя «этаж», — вот-вот оборвется, как и та незримая ниточка, что зазвенела натужно между ней и Олегом.

Да, она могла в любой момент оборваться, эта тонкая ниточка. От вражеских бомбежек и «штурмовок» его аэродрома, о чем он в письмах иногда намекал. Из-за таинственной «полевой почты» со сложным номером. Все было призрачно, зыбко и незнакомо, кроме уже привычного Олегова «бисера», над которым просиживала часами, пытаясь вспомнить, разглядеть получше его живое лицо, увы, лишь мелькавшее перед ней — отдаленно, смутно и всегда в толпе, в мозаике лиц.

Так Надя сидела и в то морозное утро, когда в их дверь осторожно постучали. Она откликнулась, не вставая со стула. В их бараке размещалось семей тридцать, все были земляками, и не раз на дню стучались друг к другу — за солью, за новостью с фронта, с письмом оттуда или ключ оставить. Да и что было прятать? У всех одно — война да работа. Потому и двери днем не запирали.

А стук повторился — чужой, не соседский. Кинулась к двери, боясь, что разбудят отца, — он отсыпался за двое безвылазных из цеха суток, — и… попятилась. Чуть пригнувшись, чтобы пройти под притолокой, катая желваки по обветренным скулам, в самую потаенную глубь ее глаз жадно впился взглядом рослый, с резкой складкой на лбу матрос. Но вот складка разгладилась, матрос отступил, чтобы получше ее разглядеть, озарясь неяркой улыбкой, дохнул прокуренно:

— Здравствуй, Надя!..

— Здравствуйте… — Ей показалось, что снится сон.

— Опять на «вы»? Не узнала?

— Узнала… — Губы не слушались.

Она увидела вдруг себя — выцветший халатик, еще не причесана, в валенках на босу ногу, а за спиной убожество неприбранной комнаты — ведра, кастрюли, тазы на стенах и даже ее велосипед: в комнате, как в вагонном купе, и двое с трудом расходились. Из промороженного коридора холодом тронуло голые коленки — лютовала зима под Новый год! — и уже наполненно, гулко прозвучал голос Олега; все-то он уже успел рассмотреть за ее головой, даже письмо на столе:

— Чуть-чуть цидулю свою не обогнал? Только пришла? — И спохватился! — Я, может, не вовремя? У меня всего два дня, мы за самолетами на завод. Вот, навещаю знакомых… И тебя потревожил…

— Проходите… — А глаза на Олега не поднимаются.

Он разделся, просияв у вешалки сине-белым воротником, свежевыстиранной тельняшкой и какой-то медалью на темной форменке. Сел и положил руки на стол. Надя долго только их и видела — крупные, толстопалые, с несмываемой чернотой под ногтями, а вокруг вздутых вен белые пятнышки. У отца так бывало, когда нервничал. Потянуло притронуться к этим горячим, натруженным рукам. Но, испуганно убрав свои руки под стол, она замерла.

Сидел рядом совсем взрослый мужчина — крепкий, спокойный. Как отец, как его друзья, всегда добрые к ней. Только этот мужчина молчал, не сводя с нее глаз, — склонив голову, она по ударам крови чувствовала, что если сама не взглянет на него, то случится такое, чего с ней еще никогда не бывало и чего никак нельзя допустить.

Она с усилием подняла глаза, но взгляд Олега, не потревожив ее, ускользнул.

— Я ночью приехал, — сказал глуховато. — Только своих обнял, слышу — к дому танк подкатил. Мать: «Это Аркадий Хаперский. Не повезло ему. С первой же бомбежки. Списан из армии, на заводе работает, а на танке дружок-испытатель его часто домой подвозит». Ну, я вышел, обнялись с Аркадием. Он и спать не пошел, до утра просидели. Про все тутошнее мне рассказал, а я ему про судьбу эскадрильи: вместе в ней служить начинали.

И тут Олег взглянул Наде прямо в лицо и резко поднялся.

— Все! Мне пора! А Лева-то… — он назвал фамилию ее дружка, — добровольцем в десантные части уходит. Хороший парень!

— Хороший, — шепнула в ответ, а в голову стукнуло: «Чего ж Хаперский наговорил?!»

— Очень хороший! — с нажимом повторил Олег, надевая шинель. — Извини за вторжение. Думаю, не грех, что навестил: в одной школе учились. Прощай! Леве привет огромный!

Надя опомнилась, когда Олег уже зашагал от барака, и, наверно, только тогда поняла, что это действительно был Олег, а не кто-то иной… И при чем тут Лева?!

В чем была, Надя кинулась вдогонку.

— Олег! Олег!

За шинель его схватилась, а сказать будто нечего. Дрожь вместо слов неуемная. И не от стужи, нет, ее словно бы не было! От сознания, что перед ней Олег и что он уходит навсегда.

А Олег испугался:

— Ты ж раздетая! Ну-ка домой!

— Скажи, Олег… Скажи… — губы не слушались. — Мы еще увидимся?

— Нет… Не могу! Никак не могу! — Он крепко взял ее за руки и потащил к бараку.

На кровати сидел отец, заспанный, сердитый.

— Кто ж из вас кому голову зазря кружит? — строго спросил он. — Я все слышал. Ты — ему? Не смей! Олег — фронтовик. И отца его я уважал.

Надя бросилась на кушетку — и реветь! Затрясло как в лихорадке. Отец все шубы на нее набросил, чай согрел. А тут и Аркадий Хаперский заявился: всех их в чужом краю словно землячество породнило.

— Слыхала новость? — крикнул с порога. — Передай дальше: Олег Пролеткин с фронта приехал! О тебе спрашивал.

Она потом удивлялась, как не пустила в ход кулаки.

— Что ж ты ему наговорил?! Как посмел? При чем тут Левка?

— Левка?.. Верно! — У Аркадия вытянулась шея. — Сказал я Олегу о Левке. Ты ж с ним в дружбе? Нет? Ах я дурень!.. То-то Олег вроде бы в лице переменился! — И Хаперский с достоинством одернул кургузый полушубок. — А между прочим, Пролеткины в нашем доме живут! В двадцатой комнате!

Надя по привычке собиралась в школу, но едва ли соображала, куда и зачем пойдет. Одно в голове: где-то рядом Олег. Живой, настоящий, и его, может быть, уже собирают в дорогу… Тогда всему конец? Даже письмам? А что же с ней станется?

Первый урок она кое-как отмучилась, со второго удрала. Бежала и озиралась, не проглядеть бы Олега. Возле дома его едва отдышалась.

Дом был каменный, но тоже коридорной системы. Как нашла нужную дверь, как постучала, не помнит. Открыла ей тетя Вера — лицо доброе, умиротворенное, видно, от счастья, что с сыном свиделась.

— Вам кого, девушка?

Надя черную шинель Олега на гвоздике заприметила и от радости, а может, от страха как язык проглотила: дома Олег, еще не уехал!.. И попятилась от двери, чтобы караулить его на улице, когда из дома выйдет. Но тетя Вера ее удержала:

— Случилось что-то? Кого-нибудь ищете? Чья вы?

И тут за цветастой занавеской скрипнула кровать, Олег высунулся — в одной тельняшке.

— Кто там, мама? — И как закричит на весь дом: — Надя! Надюша! Я сейчас! Не убегай!

Тут все в Наде и успокоилось. Вышла на улицу, присела на ступеньки, и так захотелось напроказить — ужас!

— Молодец! — Олег выбежал как по тревоге. — Ты представить не можешь, как здорово, что пришла!

Больше они почти ни о чем не говорили. Забрели в парк — глухой, неухоженный, уголок настоящей тайги. Надя стряхивала на Олега снег с веток, толкала его в сугробы. А он лишь сиял от улыбки и топал за ней покорно, как дрессированный слон. И даже смотрел на нее не по-своему — размягченно, ласково.

И вообще они словно приклеились друг к дружке взглядами и потому хохотали, как дети, что никак не могли насмотреться. Но потом, помогая ей выбраться из сугроба, Олег вновь недостижимо для нее повзрослел:

— Надя! Я дам тебе свой школьный дневник. Он о прошлом. Но для меня в нем все важно… Хочу, чтобы ты прочитала, а я к тебе завтра зайду.

Да, он вынес ей ту, хорошо знакомую и мне, тетрадь в желтых картонных корочках, с эпиграфом: «Следуй своей дорогой, и пусть люди говорят что угодно». Кое-что оттуда Олег и мне в свое время зачитывал. Надя буквально изучила каждую строчку и поразилась: по-немецки было написано о ней.

Ну и смеялась же Надя над его немецким!.. Он пытался изливать чувства, а получалось: «Их хабе хойтэ майн кумир гезеен. Зи ист зо гут зо шенст!» И целые страницы в том же духе — одни восклицательные знаки! Она хохотала весь вечер — к удивлению матери. И уснула, смеясь про себя. Наутро радость не остыла, но и тревожно вдруг стало, зябко, А к вечеру, когда явился Олег, Надя снова словно вытянулась в струнку.

Он был серьезен, сдержан. Ничем не походил на того восторженного мальчишку, каким увиделся в дневнике. С усмешкой протянул ей два пригласительных билета:

— Вот. Аркадий расстарался… На заводскую елку.

Она схватила билеты с такой радостью, что Олег изумился:

— Ты хочешь пойти?!

— Да! Очень!

Она уже мысленно примеряла нежно-салатовое платье, которое, судя по дневнику, когда-то Олегу понравилось. И еще загадала: «Пусть все увидят меня с ним! Весь завод! Тогда конец сомнениям!» И попросила:

— Ты зайдешь за мной, ладно?

— Ладно, — сказал с неохотой.

Он ждал, конечно, разговора о прочитанном дневнике, а Надя и без объяснения пела и праздновала в душе. На елку она собиралась, наверно, так же, как начинающая актриса на сцену, где ей выпала вдруг заглавная роль.

Олег зашел за ней, когда стрелки часов уже обегали последний круг уходящего года. Пришлось спешить, было не до разговоров. Из дневника она поняла, что всяческие увеселения, где надо быть только зрителем, Олегу не по душе, а танцы он презирает. И, однако, торопила его, упрямо тянула за собой. Казалось, что эту елку только ради них двоих и придумали.

Но все решилось в ту ночь по-Олегову. На елку они не попали. В раздевалке, битком набитой народом, Олег озирался с явной тоской. Но Надя еще не сдавалась, храбро встала в очередь к гардеробщице. И вдруг он схватил ее за руку.

— Смотри-ка! Ведь это Зажигин? Что с ним?

На лестнице, ведущей в фойе, стоял — да не стоял, а шатался, словно выбирая, куда лучше упасть, — вдрызг пьяный Зажигин: небритый, волосы растрепаны, пальто без пуговиц, рубаха от ворота разодрана, брюки как у беспризорника, с бахромой внизу, Олег успел прижать его к стене.

— Зажигин! Колька!

Тот и глаз не раскрыл. Обняв его одной рукой, Олег другой подозвал Надю.

— Придется к себе его отвести. Не в милицию же? Ты раздевайся, иди на елку. Я скоро…

Но вполне понятно, что Надя пошла с ними. Зажигин едва перебирал ногами, крыл кого-то, нес матерщину, а Надя плелась следом и глотала слезы: вот так новогодняя ночь!

К Олегу в дом она не поднялась. Осталась под фонарем, которым тешился студеный, обещавший пургу ветер. Вокруг было пусто. По льдистому насту мела поземка, шипела сухими снежными змейками, тугим порожком обносила ее подшитые валенки. Сбросить их, предстать перед Олегом в белых «лодочках» так и не удалось. Оттого, возможно, и плакать хотелось. Или потому, что ветер сдувал с тусклых, густо замороженных окошек приглушенные обрывки застольных песен, знакомые патефонные наигрыши. Люди чокались, праздновали как могли, наперекор войне, а Надю уже пробирал и озноб и не покидало тоскливое сиротское чувство.

Наконец по заледенелым ступенькам пронеслись тяжелые шаги, и прямо на нее скатился разгоряченный Олег.

— Все! За него мать взялась! Говорит, у Зажигина в общежитии продовольственные карточки стибрили, все барахлишко.

И тут Олег крепко взял Надю за плечи, повернул к себе:

— Ну? Говори! Ты прочитала дневник?

А она ответить ничего не смогла — ткнулась в его еще теплую шинель и разревелась.


— Вот и все! — вдруг сказала мне Надя, сразу став другой, чем была в рассказе, — молодой женщиной, с грустноватой улыбкой взирающей на что-то давнее, полудетское. — Мы всю ночь прятались с ним в разных подъездах, отогревались на вокзале кипятком, но об этом не рассказать… Да и нечего… Это надо самому испытать. А назавтра Олег улетел — самолеты они своим ходом погнали. И больше у нас ничего подобного не было. Только письма, письма… Правда, он и сюда приезжал всего на четыре часа. Но это другое, вспоминать не хочу. А письма — что ж? — они как осеннее солнышко. На припеке согреют, а в тени… Нет! — она сама же себе и возразила. — У Олега и письма живые, горячие. А у меня, наверное, сухомятка. Бумагу на стол кладу, и слова, в душе нежные, легкие, — как в кандалы… Точно!

В подтверждение догадки или себе в осуждение Надя даже головой покачала и задумалась, отчего глаза ее почти спрятались в глубоком прищуре. Но губы тронула вдруг легкая улыбка, согнала с лица тень, и вновь взглянула на меня Надя уже открыто и даже с некоторой горделивостью.

— А знаешь, — и голос ее окреп, — я все-таки больше стала самой себе нравиться. И даже уважаю себя чуть-чуть… Сколько мне было, когда Олег в мою жизнь ворвался? Всего шестнадцать… С тоски по нему да от всяких сомнений я в одиночестве или кончилась бы, или в спичку превратилась, не догадайся уйти из школы на завод, приемщицей ОТК. Папа, конечно, охал, мол, учебу и работу одновременно не вытянешь, надорвешься… А мне на заводе было веселей и с Олегом поуверенней. Вот с тех пор все себя тяну и тяну, поблажки не давала и почти уже вытянула — осталось диплом защитить… Им сам Елагин, Петр Кузьмич, руководит — темой заинтересовался, она напрямую от нашего производства идет. И в цехе ко мне хорошо относятся, даже немного балуют… Теперь и я этажом выше себя чувствую, пораскованней…

Но улыбка ее потихоньку угасла, а глаза, показалось, стали темно-вишневыми.

— А чего боюсь?.. Вдруг перед Олегом я из-за писем своих неумелых не живая, а вроде бы тоже письменная?.. Что, если выстыло то, новогоднее?

— Да нет… — стал уверять я, — Олег не такой, чтоб лицемерить.

— Да, не такой! — Надя обрадованно кивнула. — Ой, он смешной! Ведь что удумал? Зажигина приставить ко мне для наблюдения! Гляжу, что это Николай ко мне зачастил? «Надя, пойдем в кино, пойдем туда-сюда». Стал на дороге встречать, цветочки дарил, книги. А однажды признался в любви! Да так натурально, что я поверила — пойдет и застрелится. Я в слезы. А он злющий стал — жуть! «С меня, — говорит, — довольно! Я не артист, а убытки вы мне с Олегом возместите. За цветы, кино и прочее». И признался, что Олег его заставил провести «разведку боем». Я, конечно, в амбицию, отчитала Олега. Он покаялся: наслушался вздора о женщинах, насмотрелся на всякое, засомневался во мне…

Она рассказывала, а я будто продолжал вчерашнее плавание по пустынной ночной реке — уже за островом, где будто бы передо мной то вставала мель, а то стеной накатывала волна или вдруг налетала непогода, а я все плыл и был озабочен лишь тем, чтобы не потревожить, не покачнуть сидящую передо мной и смутно похожую на Зойку девушку. И так приятно и боязно было мне охранять ее покой, ждать, чем окончится это плавание, что, когда Надя, вспомнив о забытом дипломе, собралась уходить, я с чувством выпалил:

— Спасибо!

Она засмеялась:

— За что? Чудной ты, Вася. Однако побегу. Через неделю защита. Провалюсь, хоть в цех не ходи: конец полугодия, а я отпуск взяла. До свидания!

Ее порыва хватило до калитки. А там она как на преграду наткнулась. Отступила, а потом, открыв какую-то книгу, извлекла из нее газетную вырезку.

— Знаешь, Вася, я всю ночь перечитывала Олеговы письма. И вот среди них нашла стихи. Он перед самой Победой их прислал. Они понравились мне, я их даже в цехе читала. А парторг и подскажи: «Отдай в газету, пусть напечатают». Я помчалась в редакцию. Думала: «Вот Олега порадую — стихи весь завод прочтет!» Редактор чуть ли не с рукой у меня их оторвал: «Фронтовик! И стихи приличные! Чего ж так долго при себе держала?» Написали несколько слов о самом Олеге и поместили со стихами вместе. Их потом и по радио читали. Послала газету Олегу, а он… учинил мне разнос! Сказал, что пишет скорее всего в последний раз: нет уверенности, что я, мол, и впредь не пущу его письма в оборот, для пропаганды и агитации. «Я, — говорит, — пишу их только тебе, а тем паче стихи. Только верному другу так могу раскрываться. А другим мои словеса могут показаться слишком громкими. Да и не поэзия это вовсе, а так, рифмоплетство. И вообще, есть такие святые вещи, которые в ходовую монету превращать не положено». Я места себе не находила, пока Олег не прислал индульгенцию — отпущение грехов. Его друзья по эскадрилье утихомирили. Но вчера я и эти стихи по-другому прочла. Ведь в них сам Олег! Взгляни!

Она дала мне вырезку, и я долго держал в руках эту узенькую газетную полоску.

За окном апрельская, густая

Ночь, легла, свинцово тяжела,

Спят друзья, коптилка догорает,

Ты ж опять, мечта моя, пришла…

Просто жизнь прожить совсем не шутка:

Борщ, жена, детишки все в отца,

Вечеров томительная скука,

А с устатку кружечка пивца…

Нет! Не в этом смысл и счастье жизни!

Надо так прожить свой каждый час,

Чтобы все отдать своей Отчизне,

Что, рождая, мать вложила в нас.

Сердце, ум и рук обеих силу,

Каждый шаг, движение и вздох.

Чтобы сжат в пружину волей был бы

Нервных нитей спутанный клубок.

И берет раздумье, в свои лапы

Весь твой мозг безжалостно зажав:

Сильный ты или ничтожно слабый?

Прав ты будешь или же не прав?

Много надо мужества набраться,

Чтобы Человеком

Быть, а не казаться!

— Да, это Олег! — вырвалось у меня, а глаза снова потянулись к стихам, и я пробежал по строчке: «Быть, а не казаться!» — Он таков!

— Вот именно! — горячо воскликнула Надя. — А я… даже стыдно, Вася! Я в том последнем письме такое ему понаписала!.. Даже о детишках… Может, он потому и умолк? В мещанки записал?

«Вполне возможно», — подумалось мне, а ее понесло дальше:

— А «негодный комсорг»?.. Это я сама себе от имени Олега такой приговор вынесла и все думаю: не затем ли Олег за проверку нашего цеха первым делом принялся, чтобы мне этот приговор выложить и на том расстаться?

— Не может быть!

— Негодный, негодный! — воскликнула Надя, поняв мой протест по-своему. — И по делам в цехе, а уж по Олеговым меркам тем более! Я это знаю. И всегда знала, что эта работа мне не по силам, она не моя. А почему согласилась?.. Это я только ему могу объяснить… И он поймет! Он должен понять! — Надя вновь воодушевилась. — Главное, что он и правда вернулся! Теперь все проще!

Она ушла в приподнятом настроении, а у меня от Олеговых загадок вдруг заломило в висках, и ведро с краской для крыши показалось просто подарком.


Вид с дома Пролеткиных открывался не хуже, чем с нашего «блюдечка», — и речная долина просматривалась в обе стороны, и пояс садов, прижатых к берегу, и шоссе за поселком, где сновали машины. Слышались отчетливые сочные звуки. В чьем-то дворе, соскочив с насеста, квохтала курица, в соседнем саду негромко переговаривались, кто-то меланхолично тюкал молотком по железу, где-то играли на гитаре. Мелодия не доходила — только уханье басов.

Я вздохнул всей грудью. Я прямо воспарил при виде мира, родного мне с детства, пока не звякнула где-то за моей спиной знакомая щеколда.

Может, это мне лишь померещилось. А может, мать в ту минуту и впрямь, возвратясь из церкви, громко хлопнула калиткой — мне в назидание или с надеждой, что обернусь. Но я и без того со вчерашнего дня поминутно ощущал в себе, как спазм, то острую жалость к матери, то полное неприятие ее, а то и удушье от первой встречи с собственным домом. И я на это хлопанье не обернулся, а поспешно сполз с конька на боковину крыши, чтобы затаиться, забыться там, дождаться, когда отпустит тягостный спазм, позволит возвратиться домой.

С яростью налег я на ржавчину, старую краску. Тер железной щеткой крышу, но оттирал как будто и собственное настроение. Сердило, что ржавчина плохо поддается, и я двигал щеткой еще сильнее. Когда уставал, поворачивался на спину, закрывал глаза. И тогда меня словно баюкало в небе — неярком, обесцвеченном зноем.

Отчистив половину крыши, я принялся красить и, когда жирные мазки легли на железо, забыл и о матери, и обо всем на свете. Время до вечера пролетело мигом. И хотя Зойка припозднилась, она еще издали увидела меня на крыше и так припустилась бежать, что под домом ее только на то и хватило, чтобы с испугом спросить:

— Ты что это делаешь?!

Я горделиво вытянулся, любуясь плодами работы.

— Как видишь! Приобретаю гражданскую специальность!

— Слазь сейчас же! Слазь!.. — Зойка затрясла лестницу, на верхней перекладине которой я стоял. — Кто тебе позволил?

— Он! — Я ткнул пальцем в небо.

Зойку боком-боком повело к крыльцу, присев на ступеньки, она уткнулась головой в колени:

— Ой, что же это такое?! С чего тебя туда занесло?

— О чем ты, Зойка? — Я спрыгнул на землю. — Я ж для себя. Мне в удовольствие.

Два пальца у меня были чистыми, ими я притронулся к теплому Зойкиному плечу, отвел от ее щеки мягкую прядку. Не будь мои руки выпачканы, я бы, наверно, и по голове ее решился погладить, так захотелось мне вдруг Зойку по-братски приласкать, вернуть былое понимание. Но она встала и, отойдя к ограде, по-хозяйски оглядела крышу.

— Надо же! Половину отмахал! Поди, работничек, магарыч потребуешь?

— А ты как думала?! — подыграл я ее шутке.

— Не получишь! Иди отмывайся. Самовар поставлю, будем чаевничать.

— В вишнях? — не унимался я.

— В вишнях?.. А что? Идея!

— Я столик туда отнесу.

В предчувствии перемен, рожденных в нас тревожными годами, мы прятались за прежние отношения, пытались продолжить детские игры, но уже понимали, конечно, насколько они теперь если не опасны, то нелепы. Зойка вдруг раздумала ставить самовар, а согрела на керосинке чайник. Я забыл про столик в вишнях.

Дуя на кипяток, мы сидели молча по разные стороны стола на террасе. Зойка изредка на меня задумчиво взглядывала, а только я нехитрой снедью подкрепился, усмехнулась и, вынув из кармана незапечатанный конверт, протянула мне:

— Магарыч! За подвиг!

В конверте на мое имя и с обратным адресом «комитет комсомола» лежала типографской работы листовка. Взгляд так и пристыл к отпечатанному красным двустишию:

Много надо мужества набраться,

Чтобы комсомольцем быть, а не казаться!

Это были слегка переиначенные Олеговы стихи, которые недавно показала мне Топоркова, под ними я извещался (моя фамилия была вписана), что «в целях проверки сплоченности и боеспособности заводского комсомольского актива» мне надлежит «подготовить походное снаряжение и, имея при себе ложку, котелок или кружку», явиться — час и день были означены — к памятнику Героям двух революций перед заводоуправлением».

— Проникся? Готов?

Зойкины глаза не столько следили за мной, сколько, показалось, на моем лице отдыхали — чуть усталые и размягченные. И я, сразу забыв о странной повестке, обрадовался этому взгляду:

— А ты?

— Я, Васечка, в этот поход назначена начальницей сандружины, — не меняя взгляда, совсем по-свойски сказала она. — А эти повестки сегодня помогала в комитете надписывать — на восемьсот человек.

— С тобой — всегда готов! — храбро, по-пионерски воскликнул я.

Она даже не улыбнулась, только взгляд ее слегка от меня отстранился.

— Серьезное дело затеяли — вроде смотра сил. Во-первых, проверят, кто как откликнется, на кого потом и в других делах опереться можно. А главное, как Володька сказал, чтоб был этот поход для всех интересным, праздником, поднимал настроение, дух, чтоб почаще хотелось собираться вместе, узнавать друг друга.

— Володька?! Елагин?!

— Да. Его Борис Садков привел в комитет. Помнишь Садкова, баяниста из вашего джаза, — длинный такой?.. Он тебя хорошо помнит.

— Еще бы! — усмехнулся я. — Целый год баян за ним таскал!

— Олег как в комитете появился, сразу стал искать по заводу бывших старшеклассников из вашей школы, сказал, закваска у них должна быть хорошая, забористая. И они сразу к нему в комитет потянулись, помнят его по всяким делам да затеям. И у них там как клуб свой по вечерам собирается. Вот они этот поход Олегу и подсказали. А Володька сегодня целую программу для него предложил. Интересно!

— Олег и стихов своих не пожалел? — Я взглянул на повестку.

— Да. Ему напомнили, по заводской газете. А эти строчки, как лозунг, повесили в комитете. И первую сатирическую газету выпустили — о нерадивых комсоргах. Совсем как у вас в школе…

— М-да…

Зойка вновь словно бы положила на мое лицо свой отдыхающий взгляд, но потом вдруг отвела глаза в сторону, чуть вскинула голову, будто к чему-то прислушиваясь, и медленно проговорила:

— Я вот о чем, Вася, хотела тебе сказать… Ты, как я вчера поняла, был вроде в обиде, что обрывалась наша переписка. А я тогда… Я, Вася… Я чуть не умерла…

Зойку будто ветром унесло из террасы в дом, но я не успел еще опомниться от ее слов, как она снова возникла передо мной — руки за спиной, взгляд как замороженный.

— Ладно! — сказала решительно. — Олег еще ничего не знает, а тебе расскажу. Так будет лучше!

На столе оказались две небольшие фотографии — солдата, совсем еще юного, и капитана, примерно моих лет. Я хотел перевернуть их, взглянуть на надписи, но Зойка, вспыхнув, прижала мои руки к столу:

— Не надо, Вася! Это лишь для меня! — И вдруг предложила: — Посидим на крылечке… Душно здесь стало…

Известняковая дорожка расстелилась от крылечка к калитке. И я долго не в силах был поднять взгляд от этих крупных, ровно уложенных камней, с годами вросших в землю. Мне ничего бы не стоило вспомнить историю любого из них — как мы втроем, Зойка, Олег и я, лазали по каменным развалам у реки и искали там эти тяжелые, широкие плиты, а потом или одни, или с оравой ребят втаскивали их наверх, к крыльцу, где тетя Вера шумно хлопотала о том, куда какую лучше уложить, чтобы было поровней, пошире, и Ивану Сергеевичу, с его-то деревянной ногой, на этих камнях не споткнуться. Мог бы я отыскать среди них и плиту с целым кладбищем причудливых древних моллюсков — окаменелых свидетелей морских волн, когда-то гулявших над нашими местами.

Но дорожка эта казалась мне лишь широким зеленовато-белым полотенцем, а Зойкина исповедальная речь, что звучала над ухом, сливалась в глухой монотонный гул, прерываемый лишь тайным моим сожалением: «Зойка, Зойка… А я?.. И зачем мне теперь все это знать?», пока, причитания, эти вдруг не оборвались, а дорожка, перед глазами не дрогнула и не сузилась — сначала в луговую тропу, потом в лесную и не зазмеилась куда-то, в гору и в гору: это Зойкин голос прорвался все-таки сквозь унылую мою отрешенность:

— На этой горе Медведихе мы и попрощались…

И тогда оказалось, что я слышал все, о чем она говорила, потому что отчетливо увидел Зойку — с косичками — и тех двух парней — десятиклассников, что на рассвете постучались в Зойкину комнату, всполошили их с матерью, а высокий блондин — Зойка величала его лишь уменьшительно — Владик, сказал:

— Мы всем классом идем на Медведиху, встречать зарю. Ты должна пойти с нами!

— Я?! Но я из другой школы и еще восьмиклассница. Ваши меня засмеют!

— Зойка! Школа позади, а это, может быть, наше тобой последний подъем на Медведиху. Послезавтра нас с ним, — он обнял товарища, — уже призывают — и на фронт. Мне надо… Надо все с тобой обговорить…

— На фронт?!

Зойка моментально оделась. Но что там было у них на той высокой горе, куда и прежде они с Владиком уединялись, она не рассказала, а говорила о том, каким счастливым и веселым был этот парень на длинном пути туда — то луговой, то лесной, а потом каменистой тропой, как все подшучивал над тугими косичками, хлеставшими ее по спине: «барабанные палочки!..» А потом Зойка сразу перенеслась в тот студеный сибирский день, когда постучался к ней мальчишка, братик Владикова друга, вместе с ним ушедшего на фронт.

— Ты — Зойка? Брат мой просит прийти к нему. Сам он не может, увидишь почему.

Она увидела человека без обеих ног, с обрубками вместо рук. Он сидел в старом кресле и, зажав в обезображенных культях стакан, допивал водку. Протезы валялись на полу. Опустошив, он поставил стакан на стол и поднял на Зойку мутные глаза.

— Похоронка на Владика не приходила? Нет?.. Придет, хотя он и просил всех, если что с ним случится, домой не сообщать. Мать жалел, она ведь сердечница: «Пусть, — говорил, — хоть чуть-чуть подольше поживет». Поэтому я ни своим, ни ей не писал.

Он оперся культями о стол и, не приглашая сесть, произнес, видно, давно уже заготовленное:

— В общем, так… Война окончится, поезжай на реку. — Он сказал и ее название. — Привези оттуда бутылку воды и предай тут родной земле. В той реке они остался… Мост навели, а мы с колонной как раз посреди его и застряли, когда эти гады целой тучей с бомбами и пулеметами налетели… В щепки все! Спаслась нас кучка, да и те, как я, искалеченные… К его матери я не пойду — это дело твое. На тебя Владик просто молился… — И он, кивнув братишке, чтобы снова налил ему водки, предложил Зойке: — Выпьешь?

— Не-ет!

Будто волны той роковой реки вышибли ее за порог, понесли куда-то, а вокруг все рушилось, разлеталось в щепы — и все подгоняли Зойку уже вслед ей сказанные инвалидом слова:

— Пей! Я — пью! Лучших не стало — ты понимаешь? — лучших! От кого бы и племя еще лучшее произросло… А я что теперь? Обрубок!.. Миллионов нет! Какая же жизнь без них? Инвалидная, малокровная… И когда воспрянет народ, если столько кровищи из него выхлестало?

Зойка пришла в себя, наверно, от мороза или потому, что на городской окраине ее остановили глубокие снега. Повернула обратно, но город, почти родной, пока жил в нем Владик, теперь отпугивал ее. Школой — в ней он учился: дальше, дальше от нее! Библиотекой — и туда ни ногой: там часы просиживали рядом. Но куда бежать от Медведихи?

Влетела домой сама не своя. А тетя Вера, о том не ведая, надоумила, куда бежать дальше.

— Ты из госпиталя? — спросила, взглянув на дочь: оттуда Зойка частенько возвращалась сумрачной.

— Из госпиталя?! — Она словно подсказку услышала. — Да! И сразу туда убегаю, только кое-что прихвачу.

Тут я и узнал, кого запечатлела вторая фотография.


Капитан был танкистом, третий месяц лежал на спине в отдельной палате, весь загипсованный, привязанный для неподвижности к топчану, но руки у него действовали. И вот, чтобы меньше скучал, сестрички и нянечки научили его вязать спицами носки и варежки. За этим занятием Зойка впервые его и застала. Со впалыми щеками, грустным взглядом, с застывшей на губах улыбкой, капитан так проворно орудовал спицами, что Зойка невольно воскликнула:

— Вот это да!

А он слегка скосил на нее глаза и с той же мертвой улыбкой спросил:

— Тебе ничего не связать? А то тащи шерсть.

— Мне? Нет…

— Тогда спроси у других. Шерсти надо, чтоб простоя не было.

Шерсть и заказ (для детского дома) обеспечила по Зойкиной просьбе тетя Вера. А вскоре возле неподвижного капитана Зойка приспособилась учить свои уроки — особенно математику и немецкий. Тот однажды сказал:

— Назови два любых трехзначных числа, а я их перемножу.

Ответ был назван так быстро, что удивленная Зойка перепроверила его по бумажке — ошибки не было.

— Как же вы так умеете?

— Математика — моя страсть, — ответил он меланхолично, но с той же странной улыбкой на сухом костистом лице.

Как орехи щелкал, решал их школьные задачки, а когда затруднялась Зойка в переводе с немецкого, подсказывал как из словаря и наизусть прочитал ей на немецком гейневскую «Лореляй» и шиллеровскую «Девушку с чужбины». Откуда такие познания, объяснять не стал.

Он вообще избегал рассказов о себе. И писем никогда писать не просил. А Зойка, зная, что разговаривать с иными ранеными можно только на отвлеченные темы, расспросами его и не мучила. Зато стало потребностью самой ему все рассказывать — и не только о школе или о себе с мамой, но и о Владике с Олегом, а иногда даже и обо мне, читать ему письма, которые получала.

Это даже доставляло ей удовольствие. Капитан же говорил мало, но по лицу его, по добрым, печальным глазам и даже по вечной его улыбке, застывшей только на первый взгляд, она угадывала, что все Зойкино ему интересно и близко. И — как оказалось, даже необходимо, и больше того — дорого!

Когда Зойка простудилась и с неделю не была у него, капитан попросил госпитального политрука узнать, в чем дело, а к нему, кроме Зойки и медперсонала, никого больше не присылать. Ее же встретил с заметной радостью в обычно меланхоличном голосе:

— Как там с Олегом? Как с Владиком? А Вася не прислал новенький анекдотец?

К нему, капитану, не думая зачем, она и примчалась в тот страшный для нее день. Упала головой на его твердую загипсованную грудь и разрыдалась, успев сказать:

— Владика больше нет!

Он долго молча гладил ее голову, плечи, выплакаться не мешал, а потом вдруг хрипло сказал:

— Это еще не самое страшное!..

Зойка так и отшатнулась — как мертвеца услышала. И слезы пропали. А он говорит: «Жить иногда страшнее, чем умереть». И достает из-под подушки кожаное портмоне:

— Открой, достань фотографию девушки и прочти, что на обороте написано…

— Я стала, Вася, читать, — прорвался ко мне живой Зойкин голос, — и снова слезы на глаза… Лицо у девушки красивое, гордое, а слова нежные, клятвенные… Ну… Ну… — Она преодолела спазм. — Владик мне такие же на память оставил. Вот… А капитан спрашивает: «Прочла? — и говорит: — Мы обменялись с ней фотографиями, когда я на фронт уезжал. И сразу связь между нами прервалась — наш райцентр захватили фашисты. Думал, в армию она ушла медсестрой или в госпиталь, а может, эвакуировалась и где-нибудь работает или в институте учится. Куда ни заносило меня, за каждой девушкой, на нее похожей, кидался вдогонку: не она ли?.. А ее… Ее уже не было в живых… Фашисты собаками ее затравили…»

Подробностей капитан не знал. Выяснил только, что в село девушка пробралась из леса, от партизан, возможно, для разведки или просто соскучилась по матери, потому что на ночь укрылась в родительском доме. Наверное, понадеялась, что на окраину села фашисты не заглянут или что успеет в случае опасности скрыться: за домом начинался заросший кустами овраг и тянулся до самого леса. И может, скрылась бы партизанка, не явись за ней кем-то предупрежденные фашисты с целой сворой огромных собак. Они кинулись по следу, и наутро у леса жители нашли до ужаса обезображенный труп беглянки. Там, на месте гибели, ее и похоронили.

Капитан мог бы, наверно, и побольше разузнать о девушке, он, как только их райцентр освободили, побывал там, если бы не то, о чем он сказал Зойке глухо и обреченно:

— У тебя прекрасное право всю жизнь гордиться Владиком, оплакивать его. А я был не вправе даже взглянуть на ее могилу…

— Почему?! — не выдержал я, впервые за весь рассказ подняв глаза на Зойку.

— Почему? — как эхо повторила она и, прикрыв на миг глаза, с силой провела ладошкой по лицу. — Тут и начинается самое страшное, — прошептала чуть слышно. — Нет… Не могу больше… Да и, наверное, не должна рассказывать… Может, этого нельзя никому знать… — Она поднялась на террасу и вдруг обернулась: — Мама твоя идет. Видно, за тобой…

Я думал, Зойка пошутила, чтобы отвлечь мое внимание, избавиться от расспросов. Но, взглянув на улицу, увидел нашу распахнутую настежь калитку, чего отродясь не бывало, и мать. Втянув в плечи голову, она шла до странности прямо и не спускала с меня мрачного взгляда. Как слепая, она ткнулась грудью в калитку Пролеткиных, но за нее не шагнула.

— Мать пришла, Василий… — известила сурово, торжественно.

Я сидел как парализованный от Зойкиных откровений, когда от калитки вновь донеслось:

— Мог бы и подойти… Мог бы и на своем крылечке с Зойкой посидеть, не позорить меня…

Я опустил голову — за спиной матери, почуяв неладное, собирались соседки.

— Чего ты, Ленка, к ним пристаешь? — вмешалась одна. — Люди молодые, у них свои разговоры.

— Парень войну отслужил. Пусть отдохнет, как душа просит, — подала голос другая.

— Да он и не бездельничает! — заметила третья. — Крышу красил полдня.

— А дома-то у тебя чего ему делать, Ленка? — В голосах женщин зазвучала насмешка. — Сундуки твои двигать? Или богу молиться? — А потом — и презрение: — Пропади он пропадом, такой дом!

Женщины, кажется, только и ждали сигнала, чтобы выплеснуть накипевшее за долгие годы.

— Мужа-то на нет свела! — раздалось из растущей толпы. — Теперь за парня берешься?

— Не слушай ее, Васька! Живи по-своему! Она себя на три века обеспечила!

— Сова!

— Попадья!

Глаза матери закрылись, лоб наморщился.

— Василий, ты слышишь? Твою мать оскорбляют…

А я все сидел как немой.

— Смотри-ка, оскорбили ее! Да тебя в тюрьме сгноить мало!

— Как, бабоньки, ни прохожу мимо дома ее, так грех на душе — думаю: плеснуть керосину и…

Женщины галдели наперебой — мстили матери за презрение к их нелегкой жизни, за мужа, за ее на десять засовов закрытые двери и завешенные окна.

И тут мать стала заваливаться в сторону. Успев схватиться за рейки палисадника, она медленно сползла на колени.

— Господи! — белая рука ее взметнулась для креста и вдруг рванула с головы платок, взбила еще густые, почти без седины, но слежавшиеся волосы. — Господи! За что ж вы меня ненавидите? Что ль я — поганая? Или у вас воровала? — Тяжело дыша, она поднялась на ноги. — Что вы за люди? Чего вам надо? Да как же мне жить? Да зачем я себе? Таращусь в окно, а сын не идет. Васятка! — Она рванула воротник своей вечной телогрейки. — Не верь ты им! Я зла не делаю! И не могла я с отцом ехать… Дом всю жизнь наживали!.. Да зачем он теперь мне одной? Возьмите его! Все возьмите! Все!

Она протянула к женщинам руки и, раскинув их, грохнулась оземь. Я бросился к ней. Меня оттеснили.

— Кофту ей расстегните, кофту… — захлопотали женщины.

— Ох, уж эта чертова телогрейка! Сорвите ее!..

Мать, вся посинев, странно мычала, клацала зубами. И тогда со стаканом воды и аптечкой в руках кольцо женщин прорвала Зойка, опустилась перед матерью и, будто урок повторяя, негромко заговорила:

— Сначала нашатырю понюхаем… Так… Теперь валерьянки… отлейте-ка кто-нибудь воды из стакана, я накапаю… Так…

Когда мать, еще не открывая глаз, притихла, Зойка, отыскав пульс, подержала ее руку, поднялась и погладила меня по щеке:

— Не волнуйся, Вася. Все обойдется. Нервный припадок — с кем не бывало? — Но к женщинам повернулась деловитой. — Бегите кто-нибудь к «бетонникам» за врачом. Надо и сердце проверить, и давление. Давайте-ка перенесем ее на кровать…

Впервые в нашем доме теснился народ. К нам рвались как в бывшую запретную зону. Подоспевший врач — он нередко заменял еще малодоступную «Скорую помощь», — попросил всех выйти. Зойка сразу вытеснила женщин за дверь:

— Покой ей нужен, покой… Понимаете?

— Окна открыть! — приказал врач.

Зойка поглядела сначала на двойные рамы, потом на меня. Я попробовал раму потрясти. Она не поддавалась. В горячке я мог бы высадить ее силой или перебить стекла, но Зойка подала мне кухонный нож.

— Гвозди отогни… Спокойно, Вася. Все будет хорошо.

Я вытащил рамы, распахнул настежь окна.

— Теперь иди в сад. Понадобишься — кликнем.

Зойка легонько подтолкнула меня в спину и проводила через темные сени, но на крылечке мы поневоле задержались. Длинный черный лимузин бесшумно прокатился по мураве и замер перед нашей калиткой. Хлопнули дверцы, послышались чьи-то голоса.

— «Скорая», что ли? — удивилась Зойка. — Но ее не вызывали…

— Васятку спрашивают! — донеслось с улицы. — Говорят, от директора завода…

— От директора?! — Зойка соскочила с крылечка.

У машины, уже облепленной ребятней, красовался, привалясь к радиатору, Аркадий Хаперский. Он улыбнулся Зойке и, протянув руку, шагнул ко мне.

— Хватит праздновать, ас! Пора выполнять обещания. Прохоров ждет. Директор!

— Не могу! — Я взглядом попросил у Зойки выручки.

— Можешь, Вася! Можешь! — загорелась она. — Езжай! Без тебя управимся.

— Ты, Зоинька, всегда бальзам на душу. — Хаперский словно к ручке ее вознамерился приложиться, но его отвлекли ребятишки, готовые, кажется, забраться и на гладкую спину машины. — По частям растащат… Мы, Вася, подождем тебя на углу, а ты переодевайся и дуй туда… Привет очаровательной медицине! — Садясь в машину, Хаперский помахал Зойке.

Она подтолкнула меня к дому.

— Собирайся! За мать не тревожься. Я с ней побуду.

Когда я подошел к углу, директорская машина уже была там. Аркадий распахнул заднюю дверцу.

— Рули, Боря, на наше местечко, — уже другим, скучноватым голосом сказал он шоферу.

Машина зло фыркнула, всполошив стайку кур, и рванулась вперед. Я вжался в мягкие подушки и в этой сильной, просторной машине почувствовал себя лишним. Хаперский же, по-хозяйски отвалясь к подлокотнику, сидел свободно и, глядя за окошко, будто скучал. Потом круто обернулся ко мне, отрывисто спросил:

— В газету хочешь?

— Куда?! — Мне показалось, ослышался.

— В городскую газету могу устроить, — снисходительно пояснил Аркадий. — Туда прислали редактором стоящего журналиста. Мы подружились.

Пока я переваривал эти слова, Аркадий рассмеялся:

— Брови сдвинул! Узнаю! По-прежнему не любишь, чтоб тормошили? Но я не Олег! — Он накрыл мою руку теплой и мягкой ладонью. — Я, Вася, почему так говорю? — Его голос затеплился лаской. — Самого когда-то, как из пушки на луну, турнули из армии. Приземлился — без профессии, с одним школьным аттестатиком. Ну и хлебнул лиха. До сих пор не опомнюсь! Разве я о заводе мечтал? Нет! Моя богиня — Фемида. А теперь — что?.. Теперь заколдованный круг. Попробуй вырвись!

Он говорил, а глаза его зорко шарили по сторонам, И вдруг он цепко вгляделся в мое лицо.

— Но как ты, однако, слушаешь, Васька! Словечка не упустишь! Все в себя — и на переплав! Да ты ж прирожденный журналист! Верно говорю! А сочинения какие в школе писал? Блеск!

Настал черед удивляться мне. Я оглядел Хаперского заново. Он заметно возмужал. Шея раздалась, окрепла, лицо уже не казалось бледным и вялым. Под девически розовой кожей своевольно перекатывались желваки. Крупный лоб выдавал упрямство. Пальцы на подлокотнике играли нерастраченной силой. Хаперский дал себя рассмотреть, а потом снисходительно улыбнулся:

— Ну? — глаза его, наверно, отгадали мое впечатление. — Знаешь что? А может, мы к генералу не сразу? Или вообще в другой раз? Смотаемся за город, в лесок? А? — В полном восторге от моего безмолвия он снова сжал мою руку. — Хорошо с тобой, чертушка. Легко.

— Мне тоже, — вырвалось у меня.

Я свободней устроился в машине. Мягкая ладонь Аркадия, накрывшая мою руку, стала потной, но я не сдвинул ее с места.

Выскочив за город, машина прокатилась по высокому мосту над рекой и, сбавив скорость, поплыла зеленым коридором — с двух сторон ее плотно обступил лес. Аркадий ожил, перегнулся к шоферу:

— Стоп… Нам, кажись, сюда?

— Дальше, — возразил тот. — След увидим.

Вскоре лимузин свернул в лес, поворчал, переваливаясь с кочки на кочку, и затих на круглой полянке с плоским замшелым камнем посередине. Хаперский, выскочив первым, пнул ногой пустую консервную банку, поддел пожелтелую от солнца газету.

— Это наше, Борис? Прокол! — И он повернулся ко мне. — Я заядлый турист, Вася. Мусора после себя — ни-ни! А в тот раз мы, видно, хороши были с Оборотовым. Это тот, из газеты. Одно дельце с ним обсуждали. Надо поднять…

Прежде чем наклониться, Хаперский взглянул на шофера, и тот, опередив его, в момент собрал мусор и бросил в кусты.

— Теперь — порядок. — Аркадий тронул ладонью пышные светлые волосы. — Что ж, Боря? Стели скатерть-самобранку! Посмотрим, чем угостит!.. — Он обхватил шофера за плечи и, как к фотографу, повернул ко мне лицом: — Хорош парень? А? С Сибири корешки. Он танки на заводе испытывал. Лихач! На танкодром по улицам мчал — все врассыпную. Сидеть бы ему за решеткой: ночью халупу раздавил заодно с какой-то старушенцией. Пришлось выручать. А сейчас женился, при галстуке ходит. Не тужишь, Боря, что сюда перебрался?

Шофер откинул назад кудрявую голову, вздул губы: мол, спрашиваешь! Аркадий весело подтолкнул его к машине.

— Тащи!..

На чистой скатерке мигом появились колбаса, свежие огурцы, помидоры, лимон, консервы, балык — аж слюнки потекли! Но терпению я научился железному. Сверни Борис скатерку обратно, глазом бы не моргнул. А Хаперский переминался с ноги на ногу, вскидывал голову, подмигивал мне, чтобы заметил сибирскую обстоятельность шофера.

Он был даже красив, Аркадий, внушительной мужской красотой. Хорошо сшитый серый костюм сидел на нем как влитой, подчеркивал плотность фигуры, придавал горделивость. Но когда Борис распечатал коньяк, Хаперский и костюма не пожалел — повалился на траву и поманил меня.

— Скорей! Хлопнуть по первой, как с милой поцеловаться. Так, Борис? Ты понимаешь!

Шофер снова выразительно выпятил губы: «Спрашиваешь!» И отошел.

— За грибами? — прищурился ему вслед Аркадий. — Броди, пока не покличем.

Он налил коньяк в два алюминиевых стаканчика.

— Грибник отменный. В Сибири грибов косой коси, а белые не водятся. Он как увидел тут боровик, шляпка с арбуз, аж задрожал. И теперь, как в лес попадает, без гриба не возвращается… — Аркадий поднял стаканчик. — Поехали? Со встречей! Извини, что сюда завез. Душно в городе-то. Так душно, что… — Он провел пальцем под тугим воротничком, ослабил галстук. — Поехали!

Коньяк был высшей пробы. Мягкий огонь клубом скатился в живот, сразу потянуло к еде. Аркадий же только пососал лимонный ломтик и, закрыв глаза, навзничь хлопнулся на траву.

— Ах! Красота!

Он, не стесняясь, глядел, как жадно я сглатывал все, что попадалось под руку, а встретив мой взгляд, рассмеялся:

— Рубай! Таких харчей в нашем городе не найдешь. Только в директорском котлопункте. Меня туда из-за дочки его пускают. Чего ж теряться? Не сосунки.

Я отложил вилку. Стукнуло в голову, что Аркадий завез меня сюда с этой «скатертью-самобранкой» не из-за директора и не от избытка чувств. Но зачем?..

— Странно… — процедил он.

— Что? — Я насторожился.

— Так… — Аркадий отвел глаза. — Вспомнил… Мне Ирка Чечулина призналась однажды, что чуть роман с тобой в школе не закрутила. Помнишь, я тебя к ним привел, а она меня отшила? Так вот, будь ты тогда посмелее…

Теперь и я бы хлопнулся на спину. Но Хаперский сразу сменил тон, лицо его помрачнело.

— Начнут болтать, что я Ирину дружбу с Володькой Елагиным поломал. Не верь!.. Она сама. И даже не она. Ее мать! Олимпиада! У нее ненависть ко всем Елагиным. Из зависти, что ли? По-бабски? Лизоньку любят, на руках готовы носить. А Олимпиаду терпят с трудом да побаиваются. Не знаю… Может, и от чего другого… Олимпиада, в сущности, бездарь. Но характер — силища. Так вот, это она нас с Ириной свела в Сибири. Ничего особого меж нами не было, но свадьба уже назревала. Тогда Олимпиада взяла и сыграла отбой. Ух и стерва! — В светлых и будто прозрачных глазах Аркадия промелькнул перламутровый блеск. — А Ирка-то, фея. А? Как в омут затягивает…

— Где она сейчас? — Меня тяготил его прилипчивый взгляд.

— МГУ окончила. И не какой-нибудь — фи-ло-соф-ский факультет! Вот-вот вернется или уже вернулась. — Хаперский рывком поднялся на корточки. — Хлобыстнем еще?

— Хватит!

— Ты и пить не привык? Образцовый пример постоянства. Впрочем, я тоже не стану. Нынче все равно не напьюсь. Удивительная трезвость. — Он отодвинул бутылку, заткнул ее пробкой. — Борьке отдадим. Пусть пользуется. — И вдруг он резко, без перехода спросил: — Зачем Олег в Москву укатил? Ковригин боится, что в ЦК, жаловаться. А с чего Пролеткин меня дичится, стороной обходит?

— Откуда ж мне знать? Я его не видел.

— Может, в обиде, что я не вмешался, когда Ковригин на него орал? Но я так и не понял, в чем дело, только заглянул на крик и на попятную, не стал им мешать. Дождался Олега в коридоре, дал знак, чтоб ко мне заглянул, а он отвернулся и прочесал мимо. Гордец! Я ведь хотел его предупредить, на что способен Ковригин. Три года под ним сижу, все приемчики знаю… Олег еще раз в цех заявлялся, своих комитетчиков для какой-то проверки наслал, а меня сторонится… Эх! Спеть бы ему, как Кончак князю Игорю: «Не врагом бы мне быть, а союзником верным, другом надежным…» Да поймет ли?

Хаперский все-таки плеснул себе еще коньяку, выпил и, поморщась, продолжил:

— Ведь я о чем?.. Какой сейчас на заводе народ? Будто лес вырубленный. Сплошь зеленый подрост и лишь кое-где дубочки, как мы, а над ними кряжи старые да гнилые — как этот Ковригин! Но попробуй такого кряжа сковырни — дот легче взять! Потому нашему брату и надо друг за друга держаться. — Опять спросил без перехода: — А может, Олег из-за Надьки на меня дуется? Узнал, что я ее в комсорги сосватал?.. Так для ее же пользы! У нас и раньше комсорг на инженерной ставке сидел, а занимался только взносами да баклуши бил. А Надьке хоть учиться стало полегче, сразу до диплома продвинулась.

Аркадий снова воззрился на меня вопросительно, но я только пожал плечами, и тогда он, вспыхнув до корней волос, вдруг спросил:

— А не писал, не говорил тебе Олег, что перед тем, как меня ранило, я будто бы струсил?

— Струсил?! — Я стал вспоминать туманные фразы Олега о Хаперском в каком-то давнем письме, покореженном военной цензурой. — Н-нет…

— Да, Васька! Да! — с каким-то неистовством воскликнул Хаперский и вскочил на ноги. — Вполне так можно подумать! Я и сам так когда-то думал и себя казнил… Теперь все в прошлом. И летчик тот в царстве небесном. И мы с тобой один на один. Я все тебе выложу, чтобы тут же все и забыл. Иначе… — Аркадий судорожно сжал кулак, но тут же натянуто рассмеялся. — Иначе ты все равно никому ничего не докажешь. Свидетелей нет! И не будет. Олег рядом не был, а если что и видел, то издалека. Ничего толком не знает… И никто не знает!.. Даже я сам…

Хаперский снова упал на траву и, выпив еще коньяку, заговорил спокойнее.

— Понимаешь, что вышло? Ночью лил дождь. К утру малость развиднелось, но тучи висели. Летчики, механики кантовались, как водится, по землянкам, на командном пункте, травили баланду. А нас, моторяг, послали к самолетам. У меня механик был тертый, разбитной. Говорит: «Пока суд да дело, я смотаюсь к бабенке, неподалеку живет, а ты мотором займись. Протри как следует. Только сразу все капоты не открывай. По одному. Чтоб при тревоге успеть закапотить».

Он смотался, а я подумал: «Зачем переливать из пустого в порожнее? Вчера не летали, мотор не замаслился». Залез в кабину и за книжку: я между делом немецкий изучал — думал, война окончится, в юридический пробьюсь. В кабине тепло, задремал. А потом спросонья подумал: «Вернется механик, а он дотошный, и заметит, что в мотор не лазил». Выскочил да с перепугу все капоты и пооткрывал! Чтобы мотор ветерком обдуло… Помню, кто-то из моторяг мимо шел. «Вас, — спрашивает, — на прикол, на осмотр профилактический, что ли, поставили?» Я машинально агакнул. А тут солнце проглянуло, ветерок тучи раздул — окно над аэродромом открылось. А мне что? Я забыл, что сижу верхом на моторе, размечтался о чем-то. И вдруг: «У-у-у-у-у». Ну, ты знаешь, как «юнкерсы» гудят. Монотонно, прерывисто. Спрыгнул на плоскость, гляжу на небо. А тут сирена и ракеты вверх: «Общий взлет! Спасайся, кто может». Летчики мчатся, на бегу шлемофоны застегивают. Мой капитан орет издали: «Туды-растуды! Чего расхлебенился? Закапочивай!» Он надел парашют, сел в кабину и колпак задвинул, взлетать приготовился. А я чисто остолбенел — от неба не могу оторваться. «Юнкерсы» — штук двадцать! — развернулись в боевой порядок, заходят на бомбежку. Один свалился на крыло и… сыпанул бомбы. Вой! Ну, помнишь какой, будто из тебя жилы тянут. Прямо с места истребители наши стали взлетать. Рев и снизу и сверху. А бомбы свистят, и кажется, все на мою голову рухнут. Я все же вспомнил про капоты, хотел закрывать, а отвертки нет — уронил с перепугу. Спрыгнул за ней и… И больше ничего не помню… Очнулся уже в санитарном поезде. Вот и вся карьера. Ферштейст?

Хаперский поднялся, повернулся ко мне спиной и задрал кверху рубашку. Поперек и вдоль спины неровными жгутами змеились фиолетовые швы.

— Ничего страшного! — Аркадий дрожащими пальцами заправил рубашку в брюки. — Позвоночник не задет… Просто погладило осколками…

Он снова сел, выпил еще. Кривая, зыбкая усмешка задергалась на его лице.

— А дальше знаешь что было? Вот уже этого я себе не прощу! Отвалялся в госпитале, демобилизовали по чистой. Спрашивают: «Куда поедешь?» А я, ей-богу, не знаю, куда мне ехать. Людей стал бояться — и даже не бояться, хуже: заискивать стал перед ними! В рот смотреть! Приехал в Сибирь… Хорошо, что город незнакомый. Полдня ходил, пока к своим старикам решился явиться: «А вдруг все уже знают, что со мной чего-то не так произошло?.. Вдруг отправят под трибунал?» Любому прощелыге позволил бы безнаказанно в морду плюнуть. Представляешь? Даже с Зажигиным подружился. К Пролеткиным ходил — ждал от Олега беды. И понимаешь, Вася? Хожу, смотрю на людей и думаю: чем же они от меня отличаются? Видно, не хватает во мне какой-то главной детали? Всякую веру в себя потерял. Мог сразу поступить в институт, родители поддержали бы. А я, как дурак, за всеми на завод. В термичке работал, на мостовом кране, на складе каком-то, потом фронтовую комсомольскую бригаду возглавил на стройке, пока не перешел к военпредам — помогать принимать танки. Тут и Олег заявился, с Надей отношения налаживать. Узнал я от него, что взлететь удалось тогда всего двум или трем самолетам, а все остальные и мой летчик сгорели на аэродроме. Раненых успели отправить в тыл, а остатки полка вместе с другими частями немцы замкнули в «котле»… Значит, летчика моего больше нет… Не скрою, вздохнул я не только с горестью, но и с облегчением: не знал ведь, что от него ждать! Тут и встретил Иру Чечулину — затащила к себе. Олимпиада увидела меня сумного, в комбинезоне, с замасленными лапами, да как даст мне жизни — век помнить буду! Хитрая баба! Она ж в людях одни недостатки видит и играет на них, никого не жалеет. Через нее я и понял, что человеков и похуже меня полно. Аж стыдно стало, что в чем-то чувствовал себя виноватым. Захотел доказать, что не лыком шит. Приоделся — родители помогли, за учебу взялся, работу полегче нашел. Кое в чем за это время продвинулся… Только душно мне в этом задрипанном городишке. В Москву бы! Там развернуться можно… Да как туда попасть?

Хаперский закусил травинку, взглянул на часы, потом на меня и усмехнулся.

— Девять… А на шесть у меня с Линой, генеральской дочкой, свидание было назначено.

Я вскочил.

— Так ты что ж? Забыл? Поезжай!

— Зачем? — Хаперский, охлаждая щеки, прижал к ним ладони. — Ничего интересного у меня с ней нет. Я пошутил на станции насчет предстоящей женитьбы, хотя о ней в городе и поговаривают. Просто в девках она засиделась, а на женихов, сам знаешь, сейчас дефицит. Папиным положением завлекала, а мне это опостылело. Я и машину его нынче нарочно угнал, пусть попсихует. С дочкой-то он завсегда разрешал мне кататься, даже сам предлагал… И баста! С этим покончено! Скажи мне лучше, зачем Олегу это комсоргство? Трамплинчик для взлета? Не слабоватый? Ведь сколько ждали от Олега в школе, как только в сочинениях его будущее не возносили!.. А что все-таки меж ними с Ковригиным произошло? С чего Олег за наш цех схватился? Федьку спихнуть? Меня? Серьезно, видать, замахивается… Ковригин в партком звонил, мол, не самовольничает ли Олег, наслав в цех проверяющих. А ему сказали: «Не мешать комсомолу, имеют право». Знать бы, чего Олег добивается, а то я такое ему бы открыл, до чего никто не доберется… А может, мне и самому пора в атаку? Готов к тому. Да время ли, чтоб без промашки, не вхолостую?..

Хаперский и еще что-то взвешивал вслух, обращал ко мне безответные вопросы, но я в хитроумные расчеты и прикидки его не вникал, они претили мне с детства. Холодом отдавало от застывшего рядом с нами черного лимузина. Я бы за счастье почел оставить его там вместе с Хаперским, отправиться восвояси пешком. Но до города было километров пятнадцать, а темнело, и уже обуяло беспокойство о матери. Я поторопил Аркадия с отъездом, а меня, чтобы не будоражить нашу рано засыпающую улицу, попросил высадить на углу.

Прощаясь, Хаперский цепко, словно клешней, сжал мою руку, спросил, как и в школьные годы:

— Все Олегу передашь?.. Валяй!.. Как бы он сам со своими затеями не попал впросак. Какой-то комсомольский поход — два притопа, три прихлопа… Смешно!.. Не со зла говорю, из сочувствия… А к тебе, Васька, я, клянусь, хорошо отношусь. Ты, по крайней мере, не пыжишься казаться выше других. В газету надумаешь или еще куда, только свистни, всегда помогу…

Я брел по темной улице наугад, вслепую, и вдруг будто от дурного сна очнулся: почудилось, не туда заехал. В нашем доме окна были распахнуты! И калитка с батареей запоров настежь, дверь на террасу открыта, свет горит, а за маленьким столиком подле моей кровати, накрыв плечи платком, с книжкой садит девушка!.. Заслышав шаги, она, прищурясь, вгляделась в темноту и сказала Зойкиным голосом:

— Тсс… Она спит. Ты окна потихоньку закрой, а ее не тревожь. Врач дал ей снотворного. До утра проспит.

— Зойка! — сказал я, не веря глазам. — Это ты — Зойка?! Спасибо! Ты заправская медичка!

Голова моя, враз отяжелев, сама упала на ее плечо, по волосам моим пробежали чуткие Зойкины пальцы:

— Ну, что ты? Что? Дурачок… — прошептала Зойка. — Из-за чего расстроился? Все наладится. Мы с ней даже очень душевно поговорили.

Она отстранилась и отошла к двери.

— А на хорошую медичку я и вправду хочу выучиться. Капитан тот надоумил… Я у него в палате наревелась тогда по Владику, сказала, в школу нет больше сил ходить, а он и посоветовал: «И не ходи, самая пора сменить фронт. Клином клин вышибают. Вот, говорила, в фельдшерское училище девчонок набирают… Сейчас это самое нужное дело!..»

Зойка замолчала, задумалась. Я ждал, что вернется к рассказу о капитане, прерванному днем на крылечке, откроет, что же было для него страшнее самой смерти. Но Зойка вдруг рассмеялась:

— Ой! А мама-то что сказанула твоя!.. «Ты выходи за Ваську замуж. А то подцепит его какая-нибудь шлюха, он податливый. А я для вас расстараюсь. Все у меня припасено»…

Наморщив лоб, Зойка вгляделась в меня попристальней, совсем по-женски и серьезно сказала:

— Я бы вышла за тебя, Вася. Честное слово! Не колеблясь. Если б, конечно, позвал… И если бы не тот капитан… Он мне пишет каждую неделю… И я пишу… Я люблю его, Вася!..

Она посмотрела на меня грустными глазами и устало усмехнулась:

— Спать ложись, жених! До свиданья!

На дорожке раздались ее быстрые шаги, и все стихло.

3

Наутро, когда я проснулся, мать уже была на ногах и выглядела бодрой. Возможно, так показалось из-за незнакомого темного платья на ней. Ватник исчез — плечи матери покрывала белая шерстяная шаль. Мать словно помолодела, я даже хотел сказать ей об этом: Но она, подождав, пока я умоюсь, смиренно, как монашка, опустила глаза.

— Завтрак готов. Можешь кушать… — И ушла.

Я удивился опрятности стола, накрытого не в кухне, как обычно, а в горнице, свежевымытому Зойкой полу, а еще больше нарядности старинных тарелок, возле которых поблескивали новенькие, хотя и с допотопными клеймами, вилки и ложки. И завтрак был преотличный! Яйца, кофе с молоком, белый хлеб с маслом. Мать, встретив мой взгляд, усмехнулась и опустила глаза, снова напомнив монастырскую послушницу со старых картин. Ворохнулась жалость.

— А сама?

— Поела… Ты будешь дома? Я ненадолго уйду…

Взгляд ее был пришибленный, утомленный. Я молча кивнул.

У меня — хоть вой! — осенним ветром заныло в душе. Вымытый пол, составленные в уголок оконные рамы, непривычно резкий для нашего дома свет, бьющий через промытые стекла, напоминали вчерашний разгром — и в душе и дома. Все в нем выглядело чужим, необитаемым.

Я вышел в сад. Тяжелые ветви яблонь подпирали рогатки, поставленные отцом еще до войны. Для стока дождевой воды он протянул с крыши желоб к большой, врытой в землю бочке. Груда камней, собранных им с участка, густо поросла травой. На кольях забора висели то ржавая проволока, то погнутый обруч. Отец ничего не выкидывал, особенно из металла, на все имел свои виды.

Обойдя усадьбу, я словно заново осмотрел дом. Громоздкость вещей — кровать с телегу, дубовые лавки, сундук — создавала видимость, что обстановки много. Но, приглядевшись, я понял, что дом до странного пуст. В нем не хватало мелочей. Мать даже Библию свою куда-то запрятала. И этажерка возле моего столика была пуста. Я ставил на нее учебники, библиотечные книжки, шахматы. А теперь на верхней полке ее нелепо торчали пыльные бумажные цветы.

«Куда же все исчезло? И где мои школьные бумаги?» Я вспомнил вчерашний разговор в машине и вздумал полистать свои сочинения: «Чего в них открыл Хаперский?.. Все где-нибудь припрятано. Мать из дома и мусор без разбора не выбросит».

— А где мои книжки, тетради? — спросил я ее, когда возвратилась.

— Какие?! — Она испугалась. — Ты ничего не привез!

— Старые… Школьные…

— А… Все цело, сейчас принесу.

Она, как и раньше, озираясь, не иду ли я следом, скрылась в сенях. Загремел замок на чулане, я вспомнил вдруг, как когда-то разыскивал там пулемет, и ноги с такой быстротой перенесли меня в сени, что мать успела только заслонить собой открытую дверь. Я повернул выключатель и зажмурился: то ли от яркого света, то ли от вскрика матери.

Это был не чулан, а заправская келья. Со стены на меня строго взирал осанистый поп с густой до пояса бородой. Под его портретом я увидел столик с материнской Библией, стул; в углу длинную рясу, кадило, а вдоль стен окованные сундуки, полки из толстых досок со старинными книгами в кожаных переплетах.

— Твой дед. Мой отец… — сдавленно шепнула мать, кивнув на портрет.

Как будто мне могло полегчать от этих слов… Сразу представился Степка Козел, дико скачущий под нашими окнами с криком: «Контра!», и, кто знает, не стал ли бы я вновь разыскивать пулемет, не добавь мать так же тихо и сдавленно:

— Его Пролеткин словил… Тот, хромой… Он за командира у красных был… Они отца моего и расстреляли — как бандита…

— Пролеткин?! Иван Сергеевич?.. — залпом выпалил я. — Что ж раньше молчала?!

— Ты был мал — зачем говорить? — Мать взглянула на меня с болью и вызовом. — Хорошо, что Пролеткин молчал и нас больше не трогали. Он из жалости и поженил нас, когда сиротой я осталась. А все случилось у меня с твоим отцом еще до женитьбы, когда он жил у нас в работниках. Я дочку родила. Грушеньку. Худосочной оказалась, померла от золотухи. Пролеткин отца твоего и к заводу пристроил. Еще тогда звал нас жить в город. Да я испугалась…

— А риза деда? — спросил я, чтобы прогнать внезапный спазм.

— И книги тоже…

Я протянул руку к полкам, но мать перехватила ее:

— Не надо, Вася, не трогай… После сама покажу.

И тут я взорвался:

— Зачем? Не надо мне этого!.. Тетради мои отдай!..

— Сейчас, сейчас…

Мать проворно открыла сундук, извлекла мой истрепанный ранец.

— Все тут.

На террасе я вытряхнул содержимое ранца на стол. Посыпались тетради, листочки, контурные карты. Но я все еще словно не мог выбраться из кельи. Как недалека она, выходит, та и умершая и не умершая неведомая мне жизнь! На дистанции одного, еще не увядшего поколения…

Мать стояла в дверях призраком этой чуждой мне жизни, явно ожидая вопросов. И я стал спрашивать:

— Что же он натворил, твой святой отец?

— У него прятались молодые офицеры, юнкера. Потом увели его в лес.

— А ты этого деда… отца своего… любила?

— Больше всех! Он же меня… — Мать спрятала в ладони лицо и, всхлипнув, скрылась.

Я взялся перебирать свои старые бумаги… Все-таки хорошо, что мать долго прятала семейную тайну. Иначе трудно представить, что бы случилось со мной. И как по-слепому мудро поступала она, оттолкнув меня от себя — к Олегу, к Пролеткиным, годами перенося мое презрение к ней и родному дому… Но Иван Сергеевич, Иван Сергеевич… Он все, выходит, знал. А Олег?..

Со стола что-то шлепнулось на пол. Я наклонился и поднял толстую записную книжку. Олег сшил ее из заводской «миллиметровки». Это была его «Книга мудрости». Он завел ее, когда зачастил к Елагиным, чтобы записывать изречения. Я тоже частенько прикладывался к этой книжице. По какому-то случаю она и застряла у меня — наверняка к лучшему: у Пролеткиных с эвакуацией ей бы не уцелеть… Как теперь взглянет Олег на прошлые свои увлечения? Война, похоже, и всю мудрость прошлого вдоль и поперек перепахала. А может, и вообще сдала в архив, за устарелостью?.. И мир стал иной, и мудрость иная, и мы не те, и все между нами иначе… Как с Зойкой, которую трудно узнать…

Ее вчерашнее лицо, тонкое, чуткое, но и отрешенное от сиюминутного, вдруг проплыло в памяти, прошуршали ее быстрые шаги. Блокнот выпал из моих рук.

— Мать!.. Я ненадолго! К Пролеткиным!

Она не откликнулась. Застыла в полуобороте к окну, такая непривычная в новом платье и будто потерянная, что я остановился у порога.

— Крышу красить? — спросила не оборачиваясь. — Так по ей уже кто-то спозаранку елозит. Заканчивает вон…

Я поспешил к окну.

Оба крыла пролеткинской крыши жирно лоснились свежей краской. Стоя на лестнице у слухового окошка, незнакомый мне парень с круглой черной макушкой делал последние мазки. На нем был мой вчерашний комбинезон, с подогнутыми рукавами и штанинами.

— Кого-нибудь наняли? — удивился я.

— Нет! Зойка сказала, друг к Олегу приехал, армейский. Он… Он… — Голос матери дрогнул, лицо мучнисто побелело. Она вскинула руки и рухнула на мою грудь. — Васятка! Не бросай ты меня! Не бросай!.. — Горячие капли прожгли мне рубашку. — Куда ж я одна — темная, порченая… За-ради отца своего, не бросай! За-ради Христа!

Мать, держась за меня, сползла на колени, ее рыдания, казалось, сотрясали дом.

— Ты того… — Я стал ее поднимать. — Чего вздумала? Как же я тебя брошу? Ни за что! Ты полежи лучше. А может, доктора вызвать?

Ее горячая рука отыскала мою, судорожно сжала. Глаза матери засветились — мягко, словно омытые.

— Ты иди! Иди, куда собрался… Не беспокойся… Поперек дороги твоей не стану, помехой не буду. Ни в чем. Иди…

Я вышел на улицу, уже позабыв о незнакомом парне. А он, насвистывая, швырнул на землю пустое ведерко, вгляделся в меня и так пошатнулся, что, наверное, сверзился бы с лестницы, не сбалансируй телом.

— Ух, черт! — провел он ладонью по лбу. — Капитан, это вы? Разок согрешишь — и на тебе! Жертва на шею!

Это был матрос, снабдивший меня билетом в мягкий вагон. Спрыгнув с лестницы, он словно в беззвучном хохоте обхватил руками живот и в изнеможении хлопнулся на скамейку.

— Ух, черт! — Из-под руки за мной зорко следил большой карий глаз. — Сплю или грежу? Сначала не поверил. Чуть не спикировал… Так это вы, капитан? Зенки-то завертелись, как этот, как его… — он завращал рукой, — пропеллер!

Меня тоже потянуло на улыбку, а он, будто только ее и добивался, мигом вскочил, протянул мне запястье перепачканной краской руки.

— Виктор… Найденыш… Родители подкинули в детский дом — там фамилия и приклеилась. — Он пристально взглянул на меня, прищурился. — А ты Протасов! Скажи — нет? Как я на вокзале не докумекал?.. Постой… Сейчас составлю на тебя характеристику. Так!.. Всегда настороже, в тени. Как умная собака — все видит, понимает, сказать не дадено. Сил вагон и, если дать им волю, то… Постой, как это сказал Олег? В общем, мировая революция грянет… Ага? Заморгал? Ну, точь-в-точь, как Олег рассказывал!

— Олег?!

— А кто же? — гортанно палил словами Найденыш. — Его только заведи, пойдет чесать о вашем городе да друзьях, и верится и не верится. Все вроде бы как у других, и все оборачивается в диковинку… Вот я и приехал… Олега возить.

— Возить Олега? Куда? На чем?

— На легковушке! У нас в полку давно порешили, что он крупной шишкой на гражданке заделается… Не опоздал? Он не нанял еще? — Виктор, набычась, крутанул воображаемую баранку и даже нажал сигнал: — Би-им! — А потом, как на преграду наехал: посерьезнел разом — даже вздохнул. — По правде сказать, не из-за Олега сюда прикатил. Из-за себя! Снова сбиться с курса боюсь. То ли учиться?.. То ли жениться? Я почему там, на вокзале, куски сшибал? К девчонке одной прилип, тоже детдомовка. Ух, глазищи! Шестидюймовые!

Его карие глаза лаково блеснули — то ли от восторга, то ли в новом приступе балагурства, но тут же посерьезнели:

— Олег мне написал: «Срочно приезжай, нужен», а Зойке записку оставил, дескать, если без него явлюсь, чтобы шел в заводской отдел кадров к одной девчонке, его школьной знакомой, он ее предупредил, что устроить меня надо только в механический цех и ни в какой другой…

И он — столь многоликий! — вновь дал волю бесшабашности:

— А мне все равно куда! Я ведь еще и кто?.. Дз-з-з… — он вытянул два пальца вперед. — Токарь-пекарь!.. В ПАРМе на станке успел наловчиться… А вечерний институт у вас есть — вполне мне годится. Значит, амба! Конец бродяжничеству!

Конец и балагуру — Виктор снова преобразился, отступил на шаг, оглядел меня уже заговорщицки:

— Ты нынче свободен? По городу пошатаемся? Хочу без Олега своими глазами все рассмотреть… Только это… — Он поклацал зубами: — Как тут насчет пожрать? Это главная моя слабость. Там, кажись, Зойка что-то оставила… Слей-ка мне на руки. Умоюсь, заправлюсь — и на курс!

Но намеченный им курс так и остался неосуществленным. Съев обед, Виктор объявил, что после почти бессонной ночи его разморило, нашел в доме какую-то дерюжку, захватил подушку и распластался в саду.

— Поблаженствую, пока Олега нет! — подмигнул мне. — Поваляйся и ты — баланду потравим. Ведь он, зверь, не даст. Он что со мной сотворил?.. Идем как-то с аэродрома, спрашивает: «Ты, конечно, к девчонкам?» — «Куда ж еще?» — «А когда найдешь одну-разъединственную, тогда что?» Короче, про смысл жизни разговор завел. А какой был у меня смысл? Можно сказать — никакого. Родителей не знаю, вырос в детдоме. Был сыном полка, остался в армии. Войну начал и закончил мотористом. А дальше что… Службу несу и о себе не забываю. У меня голос, тенор. А на девчонок он страх как действует — успех у них имел, когда окопались мы по соседству с текстильной фабрикой. Короче, послал я Олега с его смыслом жизни куда подальше. А тут он в полку революцию поднял. Ей-богу, не вру…

И Виктор почти без передышки напористой скороговоркой по-своему открыл мне Олега.

Без балагурства, хотя и вскользь, упомянул: не будь Олега и еще одного приятеля, давно бы сгнил Найденыш в болоте, через которое им троим при выходе из окружения пришлось пробираться. Раненный осколком мины в бедро Виктор с их помощью еще кое-как передвигался, пока шли по кочкам в мелком кустарнике, но ползти по открытому, топкому месту, которое немцы простреливали, оказался не в состоянии, и друзья, пластаясь в вонючей болотной жиже, метров двести волочили его за собой до твердой земли. Однако и, вспомнив об этом, Найденыш не удержался от усмешки:

— Я, конечно, давно бы от Олега драпанул, вреднющий он все-таки тип, да как забыть это болото?!

О том, как они воевали в другом авиаполку, Виктор рассказывал полушутя. Какие, мол, у моторяг могут быть подвиги? По трое суток не спать при авральной смене мотора, коченеть на морозе, ветру, ползать под замасленным брюхом самолета, гайки наживлять непослушными пальцами — их для возврата чувствительности грели под ватными штанинами — такого были с лихвой. И волчком крутиться вокруг самолета перед вылетом — от хвоста к мотору, с земли на плоскость, в кабину: заправить маслом, снарядами, бензином, все просмотреть, прощупать за считанные минуты, а потом дрожать до возвращения самолета от сомнения, что где-то на капоте болтается замок, слишком вибрирует трубка бензоманометра и вдруг протрется, даст течь горючего — и так изо дня в день.

Правда, случалось и необычное… Пересадили полк на американские самолеты — «аэрокобры». Чистая машина, вся на электрических кнопках, в проводах и приборах, совсем не похожих на наши. Попробуй разберись, что к чему, если инструкций не прислано. А летчики торопят: «Эх, технари, вам только у своего корыта копаться!» Как трудный кроссворд, разгадывали заокеанские машины, пока решились передать их в эксплуатацию летчикам.

Да, много они делали вроде бы и не героического, но без чего — я сам на себе испытал! — ни одного бы героя-летчика не существовало.

Особое внимание к себе в их авиаполку Олег привлек уже после войны. Раньше только с далекой Надей отводил душу. А тут стал разговорчив со всеми, особенно на излюбленную тему: скорей бы домой! Для каждого, ясно, это больная мозоль: того мама немощная ждет не дождется, у этого невесту вот-вот отобьют. Все грезят о демобилизации по-своему. А Олег о доме ни слова. Даже о женитьбе на Наде. А уж как любил прежде, чтоб о ней разговор затевался. Краснел, посмеивался, но болтунам не мешал. А тут заладил одно: «Жизни хочу!»…

— Настоящей, горячей? — подсказал я Виктору.

— Вот, вот… Он присылал тебе эти стишки? При мне сочинял — в карауле.

И Найденыш продолжал свой рассказ.

После Победы поотпускали на себе подпруги. Рады были от кочевья по полевым аэродромам да по землянкам перейти к оседлости — и электрический свет, и койка каждому вместо общих нар, и баня, и белье свеженькое ежедекадно. А главный праздник — увольнения в город. Тут уж кто кого перещеголяет! К утюгу очередь, фанерные клинья для растяжки брюк — чтоб низа полоскались! — нарасхват, спят все только на спине, — под матрацем выходные клеши утюжатся. Известно — морская форма требует лоска.

А Олегу все это трын-трава. Даже увольнений не брал, говорил, что без дела слоняться по городу — тоска, свою очередь другим уступал. Тем и навлек на себя в конце концов гнев нового начальника штаба. Фронтовой штабист после войны подался учиться в академию, а новый в полк прибыл из училища, где занимался с курсантами строевой подготовкой. От уставов на фронте изрядно поотвыкли. Кто поприветствует, кто нет — все сходило. А этот майор взялся за бывалых фронтовиков, как за курсантов в училище. Что ни утро, сам на поверке все осмотрит — вплоть до пуговиц на ширинках. Вот он на Олега и наскочил.

— Почему в увольнения не ходишь?

— Не хочу, товарищ майор.

— Не хочу?! Так разве это личное дело?

— Думаю, да.

— И уставы не для всех писаны?

— Для всех, товарищ майор.

— Значит, обязан брать увольнение!

— Никак нет, товарищ майор! Для личного времени у каждого свой устав.

Майор был не дурак. Только вредный. Присел к столу, подмигнул мотористам:

— А ты, случаем, не монах?

— Что вы имеете в виду? — У Олега желваки на скулах вздулись.

— Бабами не интересуешься?

— Какими сваи забивают? Вы о них?

Майор даже глаза вытаращил, а Олег вытянулся перед ним как положено и отрубил:

— Правда, кое-кто и женщин с девушками бабами обзывает. Но это хамы! Невежды!

— Как разговариваешь? Как стоишь?! — взбеленился майор.

Он, как пить дать, отвалил бы Олегу гауптвахты на всю мощь своих прав. Но Олег по форме ничего не нарушил, свидетелей было много, и пришлось майору убраться восвояси. Тут в Олеге и взыграло:

— Жизни хочу! Надоело!..

И о школе, о заводе, о друзьях-товарищах пустился в россказни — уши все поразвешивали. С тех пор, чуть свободная минутка, к нему:

— Олег, загни что-нибудь…

Для забавы вроде бы просят, а размышлять приходится.

Майор же Олега, как мальчишку, стал школить. На каждой поверке за недочищенную пуговицу или бляху из строя выведет, мораль перед всеми прочтет, а то и наряд вне очереди влепит унизительный: гальюны драить, сор вокруг казармы подбирать. А как-то смял его постель и заставил заправить заново не только свою, но и чужие койки — «чтоб научился!». Все следили за их неравным поединком, пока не переключились на дела более важные.

В полк приехал начальник политотдела соединения, собрал коммунистов и комсомольцев из рядового и сержантского состава в ленинской комнате. Олега накануне избрали комсоргом полка, и он оказался в президиуме. Вот начальник политотдела и спрашивает:

— На гражданку рветесь, орлы?

Все в один голос:

— Еще бы!

— Кто срок переслужил? Поднять руки!

Подняли почти все.

— Хорошо, — продолжает начальник. — А кто же новую боевую технику примет? На новичков, на салажат ее бросим?

Никому еще невдомек, куда начальник политотдела клонит. А он — в лобовую:

— Всем сразу никак нельзя уходить. Надо молодняк подучить. И тут вся надежда на вас, коммунисты и комсомольцы. Нам дали право зачислять вас в сверхсрочники — на два, три года. Не в приказном порядке, а только с согласия. Но разве надо приказывать быть патриотами? Уверен, мы завтра же получим от вас рапорты о переходе на сверхсрочную службу.

— И Олег, конечно, первый? — снова подсказал я Найденышу.

— Нет! Первыми, представь себе, прямо на собрании выскочили два матерых «сачка». Тебе известно это сословие? «Мы работы не боимся, но работать не пойдем, руки, ноги отрубите, мы на пузе уползем…» Так вот… Взвесили они права сверхсрочников — жить на частной квартире, жениться, ходить без строя, вне службы в гражданском костюме и к тому же денежки неплохие получать при бесплатной кормежке. Так им что? Где бы ни работать, лишь бы не работать! И они во всю глотку: «Мы — патриоты!»

После собрания эти «сачки» — к Олегу — героями: он карикатуры на них рисовал в стенгазете, высмеивал: «Лодыри, тунеядцы»… А тут они:

— Что, комсорг? Кто для себя живет, а кто для общества? Где ж твоя совесть? Небось к мамочке на пироги, к миленькой под бочок! А авиация пропадай!

— Наплюй на этих трепачей! — утешал его Найденыш.

А Олег желваками играет:

— Нельзя мне на сверхсрочную! Понимаешь? Мать сколько лет одна. С Зойкой толком не знаю что происходит. Надю в монашку превратил. А главное, живешь тут вполсилы, вполдуши. На гражданке я б нагрузился по макушку и…

— Так демобилизуйся!

— А эти «сачки» останутся? Да? Не выйдет!

— Тебе-то до них что? Есть начальство.

— А я таких скорпионов с детства не выношу. Ты ж знаешь, как отец мой погиб…

Наутро эти «сачки» снова к Пролеткину. Так уж выходит, что Олег всегда вызывает огонь на себя, не умеет маскироваться.

— Фразер! Прижало — сразу в кусты!

Тут Олег и не выдержал:

— Хорошо! Я останусь! — говорит. — Останусь, чтобы вас, «сачков», отсюда помели хлеб горбом, а не хитростью зарабатывать.

Он тут же сочинил рапорт, отдал старшине и вдруг давай всех ребят агитировать:

— Братцы, оставайтесь кто может! Я подумал: не потерянное будет время. Молодняк подучим и сами станем учиться — заочно. Могу подзаняться с теми, кто школьные азы подзабыл. Самодеятельность наладим, концерты… Не война же! Заживем по-людски.

И такая в нем убежденность созрела, что, прикинув и так и сяк, многие сели писать рапорта. Кроме тех, ясное дело, у кого дома хоть плачь.

— А эти «сачки»?

— Их два часа на собрании обсуждали. Оставили на сверхсрочную до первого предупреждения.

После этого Олег и развернулся. Дали ему отпуск как сверхсрочнику. Он заехал в Москву и заочником в университет имени Ломоносова поступил — тоже не без приключений: прием-то к его приезду уже был закончен!.. Но у Олега аттестат отличника, он фронтовик. Пошел в партком, в ректорат, да так обставил дело, что всем стало ясно: не примут Пролеткина, год у него пропадает — перед обществом преступление. Приняли…

Куркуль — так прозвали вредного майора, — узнав, что Олег в науку ударился, прямо в тень его превратился, норовил доказать, что солдат и вуз несовместимы. Даже на старт во время полетов пыль приходил глотать. Пока самолет в воздухе, механику с мотористом что делать? Сидят и анекдоты перебирают. А Олег книжку из комбинезона — и в сторонку. Куркуль однажды на него и налетел:

— Встать! С книжечкой полеживаете?

— Так точно! — Олег отвечает. — Полезнее все же, чем анекдоты травить.

— Запрещаю носить с собой книги! Солдат, пока он солдат, должен службу блюсти, а не корчить из себя академика!..

Как сверхсрочники, Найденыш с Олегом сняли в городе квартиру. Тут никто не мешал Олегу корпеть над книжками за полночь. А наутро, перемеряя ежедневные пять километров от города до аэродрома, он все, что извлек из книг и передумал, обрушивал на Виктора.

— «Гомо сапиенс» — так по-латыни наименован в ряду млекопитающих человек. Единственное разумное существо! — рассуждал, например, Олег. — Значит, человек тем больше человек, чем глубже его главное отличие от животного. Чем острее и шире его разум! Чем больше его поступки подчиняются разуму. И не капризному частному разуму, заметь! Разуму с большой буквы, отшлифованному опытом человечества за всю его историю… Надо учиться, Виктор! Надо все познать, чтобы стать воистину человеком! Тогда и радости жизнь подарит достойные, а не расхожие, грошовые. Ведь мы иногда в своих поступках хуже животных… Вот убили у меня отца. Можно сказать, растерзали — как фашисты, как звери. Почему? Животный страх у этого Митьки оказался сильнее разума. И был он не человеком, а дикарем! Питекантропом! Потому я с тех пор и не переношу дикостей обывательской жизни.

Найденыш не все понимал, прятался от Олега за смешками, но душа его от такой пропаганды зудела, и он злился: «Уйду от тебя! Квартиру сменю!» Жизнь-то пошла кувырком!..

Вечером Виктор умоется и, естественно, к Олегу:

— Жрать будем?

А тот уже не видит и не слышит — в книгах зарылся. Обозлится, гаркнет:

— Чего пристал? Жри!

— Так ведь готовить надо, как разум подсказывает!

— Готовь!

— Я что тебе, слуга?

— А я тебя и не прошу ни о чем.

Уйдет Виктор, хлопнет дверью. Куда? К таким же сверхсрочникам козла забивать, пиво потягивать, или к девчонкам в общежитие ткацкой фабрики. А Олег как заноза в сердце. И удовольствие уже не в удовольствие. И с людьми нужного общения нет. Не выдержит Найденыш, махнет домой. Ужин приготовит, а Олег съест и не заметит, что проглотил. Спать ляжет Виктор — заснуть не может: Олег шуршит бумажками, пером скрипит. И знает, злодей, что Виктор не спит: потянется, вздохнет:

— Все-таки человек недалек еще от животных. Треть жизни дрыхнет! Десятую — проедает. Четверть — в лень перегоняет! На разумное-то с гулькин нос остается!

Брякнется на постель и давай шпарить о происхождении семьи и частной собственности, об истории Древней Греции, об интегралах и дифференциалах — Виктора и во сне своим голосом долбит.

Утром проснется Найденыш — глаза слипаются, злой, дай бог ноги от Олега! Сил нет на аэродром рядом вышагивать да проповеди слушать. Днем то там, то сям по-солдатски прикорнет, доберет украденный сон, а к вечеру снова Олега разыскивает, чтобы вместе домой возвращаться, — злости хватало только на полдня.

В полку не верили, что вытянет Олег экзамены в МГУ. Пять лет не брать в руки книги и вдруг самому, без посторонней помощи, забраться в высшие материи! И вот приходит Олегу из Москвы вызов — явиться на зимнюю сессию. Солидная бумага, с гербом и печатями. Вызов на двадцать дней.

— Кто же разрешит тебе уехать? Отпуск-то отгулял? — сомневался Виктор.

— А это не гулять. Не ради личного удовольствия. Какой я государству полезней — темный, как ты, раб инстинктов, или образованный?

Найденыш обиделся, ушел на аэродром один, а к вечеру узнает:

— Пролеткин-то на «губе»! Доучился! Просил отпуск на экзамены, а Куркуль ему десять суток строгача отвалил! За пререкания…

Виктор — к гауптвахте, а там часовой из новобранцев — сразу за затвор. Покрутился Найденыш — и в город. Дома хоть вой, тоска. Койка Олегова пустая, книги грудой на столе, письмо от Нади пришло. Ну и вскрыл письмо, все-таки к Олегу поближе. Пишет девчонка, что тоскует, встречи ждет. Она, мол, возьмет дней на пять отпуск за свой счет и вырвется в Москву. Может, пишет, хоть в театр вместе сходят. Какой уже год поврозь? Олег ее, видно, просил задачку разобрать с интегралами. Она прислала ему решение. И так-то все выглядело у них красиво, аж страшно Найденышу стало!

Утром сбегал он в магазин, купил курева, еды кой-какой — и на аэродром. К счастью, часовой у гауптвахты на этот раз оказался знакомый.

— Передай! — говорит Виктор.

— Это ты зря, — ответил приятель. — Олегу дежурные с камбуза бачок вчерашнего борща приволокли с мясом и каши котелок. Курорт — не губа!

А Олег услышал голос Найденыша и в дверях показался.

— Витька, — говорит, — отнеси этот пакет лично начальнику политотдела: к нему можно без инстанций. Тут о моем отпуске. Не примет мер, в Москву напишу — министру или самому Сталину.

Что было в письме, неизвестно, но, видно, крепко завернул Олег на политической подкладке. Начальник политотдела уже через день прикатил в полк и созвал партийное собрание. Туда и Олега с гауптвахты затребовали. Долго собрание шло, а Виктор томился в ожидании. А когда двери распахнулись, первым выскочил из ленкомнаты Куркуль — красный, злой. Найденыш ему козырнул — тот даже не ответил. А после всех Олег появился.

— Чего это с майором? Пропесочили, что ли?

— Зачем пропесочили? Так, поговорили малость.

— Пустят тебя на экзамены?

— А как же иначе? Чудак! Я ж не для себя учусь… Все! Перчатка брошена! Провалюсь — житья не дадут… Позор!

Олег признался потом, что в первую свою московскую сессию ни дней, ни ночей не различал. И Наде отказал в свидании до лучших времен. Зато привез шесть пятерок в зачетной книжке.

У кого только в руках она не побывала! Даже Куркуль попросил ее как-то у Олега — посопел, покряхтел и примирительно махнул рукой.

— Что ж, учись! Может, ты и прав. А я вот не умею ни на что службу разменивать.

Олег стал фигурой в полку. Ему разрешили в нелетную погоду подучивать желающих поступить в институт. На следующую осень уже двенадцать человек заочниками стали — не полк, а вуз! Службу, конечно, несли как положено, даже лучше, чем прежде. Народ — он какой? Ему навстречу шагни, душу уважь — отплатит сторицей. И Виктора Олег доконал разговорами о смысле жизни. Стал и Найденыш досадовать, что в свое время поленился десятилетку окончить.

— А ты сразу поступай в десятый! — придумал Олег. — Экстерн сейчас разрешен.

— Из восьмого-то? Спятил? Я в таблице умножения путаюсь.

— Вот и учи за все классы! Так, чтобы кровь из носу, а в десятый поступить! Целый год впереди, помогу подготовиться. Нас избаловали — как по рельсам в науку катят. А было как? Циолковский — самоучка. Мичурин — самоучка, Белинский, считай, тоже самоучка, его из университета вышибли. А Ленин? Экстерном курс юридических наук с блеском сдал. Решись и ты! Вытяни! Всю жизнь уважать себя станешь!

И решил, в конце концов, Найденыш себя уважать. Утром выскакивали они с Олегом ни свет ни заря в одних трусиках — бегали, обтирались снегом: нервы закаляли. Потом пробежка до аэродрома, а попадут домой — к железной печке. Только возле нее и держалось тепло в их холостяцкой квартире. Часов до двух ночи корпят над книгами, пока у Виктора в голове синус за косинус не зайдет. А Олег довольнешенек. Похаживает дрессировщиком!

«Погоди, — грозил про себя Найденыш, — придет срок, за все мытарства с тобой рассчитаюсь!..»

И вот за тысячи верст прикатил Найденыш «рассчитываться»…

Признаться, я рассеянно слушал этот рассказ. По сей причине и передаю его с пятого на десятое. Все вышло по-Олегову, Найденыш десятилетку окончил. Умеет Олег, когда нужно, «выжать сок». И не только из себя.

Положим, корысти ему от этого никакой. Как говорится, ни чинов, ни орденов. Одни беспокойства да хлопоты. И, спора нет, куда как важно вывести из тупика чью-нибудь судьбу, тем паче в юные, поворотные годы! Кто предскажет теперь, куда вознесут Найденыша его заново пробужденные силы, надежды? Глядь, и сам Олег останется за его спиной!..

Все так. И разумом я понимал, что все это даже прекрасно. Но у меня буквально выгибалась спина от желания сбежать при возникшей вдруг мысли, что и меня Олег позвал за собой, чтобы, как прежде, «выжимать сок». Однако мои догадки и размышления скакали от Олега с Найденышем и к Зойке, к Хаперскому, к матери — и я под всю эту путаницу последних дней впал то ли в дрему, то ли в полузабытье. Густые кроны деревьев зашептались надо мной, будто я брел по лесу. Нога тонула в замшелых тропинках, а я все лез в чащу, дальше и дальше, пока не забрался в такую глухомань, что поднял голову и с изумлением огляделся…

Сморенные солнцем, дремали в саду вишни. Найденыш, поджав под себя ноги, ритмично втыкал в землю самодельный нож из каленой самолетной расчалки с рукоятью, набранной из кусочков плексигласа и цветной пластмассы. Я улыбнулся, как улыбаются старшие детям, и вдруг услышал тоскливый, но уже громкий голос матери, приникшей к забору:

— Васятка, Васятка!..

— Тебя? — Найденыш вскочил. — И мне пора! Надо с военкоматом формальности порешить. Завтра в цех. И жилье нам с подружкой поищу. У нас договор: как устроюсь — вызову. Эх, прощай холостяцкая жизнь!..

— Васятка! Тебя тут ждут… — громко позвала мать.


Выставив стул на середину комнаты, в нашем доме сидел Аркадий Хаперский. Увидев меня, шумно поднялся.

— Уф! Наконец-то! Еще минута, и сдох бы. Неважно живут гвардейские офицеры! Говорю тебе: нанимайся в газету! Им полсекции в новом доме сулят — все удобства. Отхватишь комнату, а мать пусть тут за садиком смотрит — дача будет. Ну! Собирайся! Чечулиных навестим. Ира вернулась, тебя зовет.

— Меня?!

— Ну да! Одевайся! Не ей, а мне одолжение сделаешь. Потом объясню почему. Тебе прогуляться к ним — пустяк. А для меня эта встреча — все!

Я был в довоенных шароварах, линялой майке. Взглянув на Хаперского, тоже решил обновить свой гражданский костюм, но Аркадий запротестовал:

— Э, нет! Мундир! Со всеми регалиями! Нам крепость брать!

Мать издала испуганный звук. Чтоб поскорей увести от нее Аркадия, я не стал спорить, надел форму, впервые поцеловал мать — в лоб:

— Не беспокойся. Я скоро…

На улице Аркадий крепко подхватил меня под руку, словно боялся, что сбегу.

— Не рад мне после лесных разговоров? — загудел над ухом. — Но я тебе благодарен, полегче стало: очистился. Теперь хочу с Иркой помириться. Она с матерью шла сегодня с вокзала и даже со мной не поздоровалась. Важная стала, как королева. Увидишь… А знаешь почему? — Он оглянулся по сторонам, понизил голос. — Я тебе вчера не все рассказал, вернее, не все так, как оно получилось. Мы с Иркой даже день свадьбы назначали. Но за меня вдруг взялись, чтоб навсегда в Сибири оставить: там новый завод задумали строить. Вот и пришлось спешно сматываться. Это мои старики в романтики на старость лет записались, Сибирь им понравилась, а по мне приятней давно обжитое… Мы крепко рассорились.

Я дернулся, чтобы уйти, но Аркадий еще крепче прижал мой локоть.

— Василий! Прошу тебя! Вечным должником твоим стану! Пригожусь!

Я поддался на уговоры — в угоду не ему, а своему разбуженному любопытству: Ира приехала!

Возле базара Хаперский остановился.

— Заглянем? Цветов купим. Мол, с приездом и прочее. Не дикари же!

Выбирая букет, ворчал:

— Провинция! Бумажкой не обернут. Зайдем в киоск, купим газету?

Остановился он и перед чистильщиком обуви, заставив старика армянина надраить наши и без того блестящие ботинки. Он и у парикмахерской приостановился, но мы оба были выбриты. За суетливостью прятал он замешательство.

— Посмотрим, как встретят, — проговорил, когда вышли к шоссе. — Авось не съедят! Скажи, что ты меня привел.

— Я врать не умею.

— Тогда молчи. Все само устроится.

Я шел за ним, как ходят солдаты в нудный наряд. Меня не радовали обветшавшие за войну дома, заборы, изрытый меж пыльным шоссе и тротуаром пустырь, где на солнцепеке с носилками и лопатами ковырялись в желтой глине люди, будто с запозданием рыли оборонительные сооружения.

— Зачем все раскопали? — спросил я Аркадия.

— А? Тут-то?.. Конку, то бишь трамвай, надумали пускать. Народная стройка, — усмехнулся: — Водопровод, сработанный еще рабами Рима…

В старом городе мне стало интересней, а у дома с синим пропеллером над дверью я задержался — тут по-прежнему был аэроклуб.

— Дурачье не перевелось, — усмехнулся Аркадий. — Как же — крылья!.

Поглазел я и на витрину книжного магазина; сюда мы частенько бегали с Олегом.

— Если из книг что надо, мне скажи, — опять напомнил о себе Аркадий. — Сам ничего путного не достанешь.

А когда миновали мы ряд старинных домов-близнецов и увидели Иринин — с обрушенным балконом, с заколоченной парадной дверью, — даже Аркадий на мгновение привалился к стене:

— Э, черт! Опять как мальчишка!..

Да и меня поразило, как до странности четко припомнилось все, что когда-то задело за сердце.

Каменная арка с обгрызенной штукатуркой — возле нее в ту весну поджидал меня расстроенный Аркадий. Крышка гидранта во дворе — на ней поскользнулась Ира. В подъезде, где мы с ней от Аркадия спрятались, я остановился перевести дух.

— Пошли, пошли! Как договорились, ты первый, — подтолкнул Аркадий.

Я удивился бы, отвори дверь не Ира. Но, как и прежде, не спросив, кто стучит, она широко распахнула ее и воскликнула:

— Ой, мама!

Потом, всплеснув руками, рассмеялась над старой своей привычкой, ласково прищурила светлые глаза и, дав волю неудержимой улыбке, замерла, разглядывая меня.

— Что же ты стоишь? — с зазывной ласковостью прошептала наконец. — Проходи, пожалуйста. Я очень тебе рада.

И тут из кухни вышла Олимпиада Власьевна. Прижав к полной груди локти, слегка покачиваясь, она подплыла к нам, не сводя с меня глаз, готовых, казалось, плеснуть кипятком. Но в какой-то миг глаза ее дрогнули, и я чуть было не обнял эту женщину, потому что она, как для объятий, раскрылила руки. Но тут же, сложив их на груди, Олимпиада лишь оглядела меня с ног до головы и спросила, манерно растягивая слова:

— Кто же это, Ирина? Протасов? Протасов?.. Почему не помню? А величать как? Василий? А по отчеству? Савельевич? Вы извините, Василий Савельевич, — глаза ее стали насмешливыми, — я растерялась, увидев такого героя. Проходите. Вы очень кстати, а то мы сидим здесь, три бабы… Чего уж там? Теперь можно и так говорить, дочери взрослые… Сидим и скучаем… Милости прошу!

Я замешкался, взглянул под вешалку, она рассмеялась:

— Шлепанцы ищете? Нету, нету! Где уж нынче порядок блюсти? Нервы не те! Проходите…

И тут в прихожую с букетом в руках проскользнул из-за двери Хаперский.

— Здравствуйте… — Он как-то натянуто осклабился, слегка поклонился. — Встретил Василия, спрашиваю: «Куда?» Говорит: «Ира приехала». Я и присоединился.

Лица Чечулиных вытянулись. Ира, не взяв цветы, отступила в комнату, мать небрежно бросила:

— Что ж! Зашел, выгонять не буду. А веник свой кинь у порога, на обратном пути захватишь. Мусора не держу.

— Ах, к нам гости! — С дивана в гостиной поднялась Раиса, полнотой догнавшая мать. — А я немного вздремнула… Милости просим.

Перед Раисой стоял накрытый стол с початой бутылкой легкого вина.

— Баловались в честь Ириного приезда, — объяснила Олимпиада Власьевна, передвигая посуду. — Ты, Аринушка, принеси тарелки, попотчуй гостей.

Сказала для вида, потому что свой стул повернула спинкой к столу и Аркадия усадила в сторонке. А меня, присев на диван, кивками поманила к себе Ирина — тронула прохладными пальцами мою руку и прошептала, словно что-то суля:

— Ну, здравствуй… — И тут же чинно выпрямилась.

— Что ж, Аркадий? Говорят, свадьба скоро? — на всю квартиру спросила Олимпиада Власьевна.

— Чья? — Аркадий отозвался не сразу.

— Жить-то у генерала будете? — насмешливо намекнула Раиса.

— Ах, вот вы о чем? — Аркадий лениво поднялся. — Сплетни! Никакой свадьбы не будет.

— Отказала?! — в один голос воскликнули мать и Раиса.

Аркадий усмехнулся, потрогал безделушки на комоде.

— Ого! Кедровая шишка! Из Сибири привезли? Ты видел кедры, Василий?

Он ловко отвлек Чечулиных на меня.

— Так, так, Василий Савельевич, — сказала Олимпиада Власьевна, повернув стул в мою сторону. — А я ведь вас теперь вспомнила. Сразу-то не смогла. Память ненадежная, склероз, наверно… Вы ж за этим, как тень, ходили… Ну как его? Длинноногого? Вот забыла…

— За Пролеткиным? — подсказала Раиса.

— Вот, вот… За этим политиканом. А теперь-то, наверно, наоборот? А? Сам-то он только старшим сержантом вернулся. А что комсоргом стал на заводе, тоже пустое. Это не профессия. Сегодня ты, завтра я…

— Олимпиада Власьевна, Пролеткин ведь не сам по себе, — снисходительно вставил Хаперский. — Его горком направил.

Олимпиада даже не повернулась к Аркадию. Выждала, пока замолчит, и продолжала свое:

— И вообще народец-то из вас вышел некрупный. Кто на заводе застрял, на побегушках у начальства, — она злорадно кивнула на Хаперского — кто приткнулся яружкой…

— Ярыжкой, мама, — тихо поправила Раиса.

Олимпиада уронила тяжелые веки, будто хотела приструнить дочь, но вдруг до бледных десен обнажила в улыбке крупные зубы.

— Вы знакомы, Василий Савельевич? — Она кивнула на Раису. — Моя старшая. Филолог. Аспирантка-заочница. Внука успела мне подарить. Муж-то покажется, Рая?

— Нет! В колхоз укатил с утра.

— Синицын муж-то ее. Должны его знать. Всех вас в комсомол принимал.

— Секретарь горкома комсомола?

— Теперь бери выше! Горкома партии! После фронта выдвинули… Ну а Ирочка наша тоже университет закончила. Философский факультет. Вот вернулась с дипломом. Мне говорили: «Куда идет? Не девчоночье дело… И призвания к этому нет». А я знаю одно: высшее образование — безразлично какое — есть высшее образование. А философский — что ж? Тут тебе и лекторство, и все, что хочешь. С ним не пропадешь. А теперь вот заявка пришла из Москвы. На курсы повышения квалификации преподавателей общественных наук.

— Нет, мама, — вмешалась Раиса. — Ничего не выйдет. Синицын заершился: «Я против буду. У Иры преподавательского стажа нет. Кумовством пахнет»…

— Кумовством? — Лицо Олимпиады Власьевны сразу огрузло. — Чего он понимает? Да я без него обойдусь! Слава богу, сама двадцать лет педагог!

— Не надо, мамочка, — кротко вмешалась Ира. — Мы ж говорили об этом…

— Говорили! И еще будем говорить! — повысила голос Олимпиада. — А что? Терпеть не могу ханжества. Ожидать, когда счастье с неба свалится? Ожидай! А в это время кто-то, в сто раз хуже тебя, локтями всех растолкает да место твое и займет! С какой стати уступать? Да если бы я так, как ты, рассуждала, сидели б вы тут с дипломами? Как же! Вот у него, — Олимпиада Власьевна ткнула пальцем в Хаперского, — стружку бы на станках гнали. А теперь, конечно, вам можно и чистоплюйством заниматься. То — неудобно, это — нехорошо. А мне удобно было? Посудите сами, Василий Савельевич, я с ними двоими из деревни в опорках ушла…

И я вновь услышал историю, слышанную в бытность школьником. Но теперь она не поразила меня, — и не такого наслушался! — показалась заурядной, как и сама Олимпиада, рыхлая, грузная.

Ира слушала мать, прикрыв глаза. Нежные щеки ее розовели, будто цвели. В уголках глаз блестели слезинки. Приложив к вискам согнутые пальцы, Ира вздохнула, и ее мимолетный взгляд будто снова что-то мне посулил.

— Если Ира пожелает устроиться в здешний институт, могу посодействовать. У меня тут куча знакомых, — уловив паузу, небрежно напомнил о себе Хаперский. — Сейчас, например, ищут замдекана на заочное отделение…

Олимпиада Власьевна на Аркадия не взглянула, но нить рассказа потеряла.

— Значит, диплом вам надо еще добывать? — спросила меня, явно думая над словами Хаперского. — Вам под силу работать и учиться. На заочном спрос поменьше, а диплом выдают тот же.

— Знать бы, что выбрать, чему учиться, — сказал я, больше адресуясь к Ирине. — Во все стороны тянет…

Олимпиада ответила скороговоркой, сердито:

— Диплом получи, потом выбирай! Куда сейчас без высшего образования? Отец-то жив? Нет? А мать? Ей помогать надо?

— У нее своя жизнь.

— Как это так?

— Ну, взгляды свои…

— А с Олегом вы соседи? И правду говорят, что жить без него не можете?

— Скорее с ним не могу, — бездумно, ради игры слов, откликнулся я. — Слишком привязываюсь.

— Да, привязанности — архаизм. Так я выразилась, Рая? Кто привязывается-то? Лошадь к забору…

Мне надоело быть испытуемым, а что-то сулящие взгляды Ирины будоражили. Захотелось сказать свое, необычное, и я… припомнил цитату из Олегова блокнота.

— Вот, о привязанностях… Есть у Гольбаха…

— Кто такой? — насторожилась Олимпиада Власьевна. — Еврей?

— По-моему, немец, но жил во Франции. Его главный труд сожгли по решению парламента.

— Не знаю, не знаю! — Олимпиада Власьевна недовольно затрясла головой. — Люди часто засоряют мозги всякой чепухой. А потом от безделья в этом хламе копаются. Так что же твой философ изрек?

У меня уже пропала охота звать на помощь мудреца. Но Ира вновь дотронулась до моей руки.

— А правда, что?

— Ну, приблизительно так… Чтобы наше счастье было прочно, мы нуждаемся в привязанности и помощи окружающих нас людей; последние же согласятся любить и уважать нас, помогать в наших планах, работать для нашего счастья лишь в той мере, в какой мы готовы работать для их благополучия.

Ира обласкала меня тайным взглядом сообщницы. А Олимпиада Власьевна повернулась ко мне спиной.

— Как хотите… Я без этой премудрости век прожила! Главное — здравый смысл, трезвый взгляд на вещи. Ничего не приукрашивать и надеяться только на себя. А ежели и на что кроме, то не на привязанности… На связи!.. Так что же вы не кушаете? Тут и жаркое, и холодное. Чего не хватает? Я вот как-то подумала: чем мы хуже прежних дворян живем? Что они ели? Помните, у Пушкина? «Бутерброд не лезет в рот, пастила не хороша без тебя, моя душа». Так, что ли, Рая? Подумаешь, бутерброд, пастила! По мне, чтобы стол был отменный. Самой-то чревоугодничать фигура не позволяет. А как другие едят, смотреть люблю.

Но, пригласив нас к столу, Олимпиада Власьевна вдруг сникла, огрузла.

— А ведь надо в эту проклятую деревню ехать! — сказала, обратясь к Раисе. — Предупредить бы Елагину, что Ирку встречаем, может, кого-либо послала вместо меня… Да, не привыкла я кланяться! Не умею в подчиненных ходить! Хоть маленькую, да свою волю имела. А тут… — И словно ее подхлестнули: — Кто по эвакуациям мотался, а кто здесь отсиделся. Теперь, как короли, на тронных местах.

— Вам, Олимпиада Власьевна, предлагали другую школу, — нагловато вставил Хаперский, продолжая свою непонятную игру.

— Другую? А зачем мне другая-то? Пусть вернут старое место! Нет, Вася, честно-то сказать, что же это получается?.. Немец — к городу. А мне сидеть и ждать указаний? Каких? Да меня б первую к стенке повели! Врагов и завистников было — не счесть! Винтовку брать? Не удержу ее. Так я в свою квартиру школьную уборщицу прописала — и на завод: «Возьмите с собой!» И потащила свои кости в Сибирь! Все бросила! Все! А кое-кто и не думал с места трогаться. Отсиделись. Хорошо, немец сюда не дошел. А то и служили б ему! Тьфу!..

— У Елизаветы Александровны большой авторитет в городе, — гнул свою линию Аркадий. — О ней даже «Учительская газета» писала… И портрет помещали…

Олимпиада Власьевна вся подобралась, однако ответила Хаперскому ледяным тоном:

— А ты меня не подстрекай! Может, я и не о ней говорю. Ишь какой догадливый! У меня свое разумение. А тебя насквозь вижу.

— Зачем же подстрекать? — возразил Аркадий. — Я отдаю Елагиной дань. Ее не только как директора ценят. За честь считают в доме ее побывать.

Чечулина все-таки не выдержала.

— На какую только пакость люди не поддаются!.. Ладно! Ты-то зачем снова припожаловал к нам, Хаперский? Из любопытства или с расчетом? Я ж понимаю: Протасов — ширма.

— Какой же расчет? — Аркадий пожал плечами. — Давно хотел зайти. Должник ваш. Не забуду, как вы меня на ноги поставили.

— Скажите-ка! Помнит… — Чечулина усмехнулась. — Рая, а куда ты расписание автобусов задевала? Надо ехать. А то ведь эта барынька отчет потребует: «Как съездили?» Все ведь ради кокетства затевает. Чтобы выделиться. Шефство городской школы над сельской… Никто и не просил об этом. Никто не подсказывал! Все выдумки показушные. А в школе разболтанность, никаких авторитетов! На урок идти страшно… Того и гляди, какой-нибудь сопляк начнет свое мнение высказывать… И как я поеду? Мешочники, молочницы — отвыкла!

— А далеко ли вам ехать? — все с той же холодной вежливостью осведомился Аркадий. — Я бы мог машину достать.

— Директорскую небось? Еще арестуют в ней!

— Могу и проводить…

Олимпиада Власьевна быстрым взглядом переадресовала эти слова старшей дочери, та опустила глаза.

— А что, мама? — сказала с состраданием в голосе. — И я провожу.

— Так я мигом! — Аркадий преобразился. — Через дорогу перейти! Редактор мой друг, не откажет.

Забыв о нас с Ириной, Олимпиада Власьевна зашепталась с Раисой. А Ира, отойдя к окну, поманила за собой и меня.

— Жарко нынче, — сказала чуть слышно Ира, осторожно взбив мягкие волосы. — Мама теперь раньше завтрашнего вечера не вернется. А может, и ты меня куда-нибудь увезешь, Вася?

— Жаль, машину мне не подадут… — Я принял ее слова за шутку. — Если только лодку…

Но Ира не шутила. Покрутила пуговицу моего кителя и шепнула:

— Сегодня — нет. Устала я с дороги. А завтра утром давай удерем. Идет? — И вдруг, оставив меня в покое, громко объявила: — Мама, Васе нужно уйти, а он стесняется… Вы его извините?

— Конечно, конечно, до свидания, Вася! — Олимпиада Власьевна тотчас протянула мне руку. — Извини и ты меня, ежели что не так. Я человек прямой. Без елагинских штучек.

— До завтра… — проводив меня к двери, жарко шепнула Ирина.

Она стала неотразимо красивой. И больше того — доступной в своей неподдельной, влекущей красе, которой она и сама любовалась, и меня, не скупясь, допускала до нее.

Я, как и в ту свою последнюю школьную весну, долго блуждал по городу. Но уже без смятения, восторга или удивления. Только с нежданной в душе наполненностью от встречи с Ирой, с тихой радостью оттого, что я есть, живу, могу погружаться в свои еще непонятные, но приятные ощущения.

На улице нашей сумерничали — на лавочках, на крылечках, у распахнутых окон домов. Еще издали я увидел Зойку. Она, как в детстве, кого-нибудь поджидая, повисла на калитке, раскатывалась взад-вперед. При виде меня она отъехала с калиткой в палисадник, приглашая войти, и улыбнулась — скупо, одними глазами.

— Загулял, Василек! Зайди, коли не устал от Хаперского: тетя Лена сказала, кто тебя утащил. А меня Хаперский утомляет своей сахарностью.

— Сахарностью?

— А что? Нет? — Зойка наконец оставила калитку в покое. — Впрочем, не знаю, Может, лишь с девчонками он такой… Заходи. У нас новости. Как раз с Виктором обсуждали.

Виктор, сидевший на скамейке, кивнул мне и, продолжая втыкать в землю свой самодельный нож, меланхолично проговорил:

— Чего обсуждать-то? У меня Олегов приказ: в механический цех — и точка! Я У той девчонки в отделе кадров уже побывал. Она по секрету сказала, что Олег там целый переворот замышляет… Это ты Ваську агитируй на стройку!

— На какую стройку? — удивился я.

— Эх ты! — Зойка взъерошила Найденышу волосы. — Проговорился! А к нему подход особый нужен… Присядь-ка, Вась!

Она усадила меня рядом с собой и принялась рассказывать:

— Вызывают сегодня в комитет комсомола и говорят: «Получай для своей сандружины все, что нужно, скоро двинем в поход». Карту мне показали, план проведения, Олегом подписанный, — все по часам и минутам… Ой! Они там такое напридумывали! Только это пока секрет!.. Поход-то на Утюжок, а это пять часов ходьбы — через луга, леса и даже через болото. Выйдут на ночь, а на Утюжке уже кострище огромный готовят, чтобы, как доберутся, зажечь… А днем… Ой, днем чего там только не будет?! Буфет привезут, духовой оркестр, готовят стрельбище, волейбольную площадку, лодки, чтоб по реке кататься. А Олег даже со своим аэроклубом договорился, чтоб самолет туда прилетел, сбросил листовки и парашютиста… Но я не об этом… — Зойка перевела дух. — Главную-то новость слыхал?.. На той стороне реки завод начинают строить — огромный, больше нашего: завод тяжелых станков. Каждый станок с двухэтажный дом высотой. Ничего станочки?.. Через реку новый мост, а вокруг завода целый город выстроят. И какой?! С Дворцом культуры, с бассейном, стадионами… В комитет уже разнарядку прислали: срочно выделить сто человек — палатки разбить под жилье, все приготовить. Для тех, кто по вербовке прибудет, а потом…

Зойка умолкла на полуслове. Я думал, опять ушла в свое, заветное. Но оказалось, она еще издали услышала чьи-то быстрые шаги и первой подоспела к калитке на тихий, печальный зов:

— Зоя, Зоя! Ты тут? Выйди на минутку!

В предчувствии неладного туда поспешили и мы.

— Надя! — всплеснула руками Зойка. — Что случилось? Лица на тебе нет! Почему не заходишь?

— Вот… — Не глядя на нас, Надя протянула Зойке завернутый в газету пакет. — Тут все… Фотографии Олеговы, письма… За шесть лет… Пусть наслаждается своим прекрасным слогом… Я…

— Надя, не унижайся! — раздался с дороги густой и строгий голос, там маячила фигура еще одной девушки. — Уходи скорей!.. Невероятно!

— Не поняла? — с болью в голосе спросила Зойку Надя. — Тогда прочти…

Она сунула в руку ей четвертушку бумаги и вместе с незнакомкой с дороги растаяла в загустевших сумерках.

Зойка зажгла на террасе свет, расправила на столе бумажку.

— Олегов почерк… Ничего не пойму… Прочти ты, Вася.

Но меня опередил Найденыш, прочел громко и бодро: «Милая Надя!» и осекся, сошел на еле слышную скороговорку: — «Да, я так называю тебя, и всю жизнь не смогу называть иначе. За этими словами из самого сердца просятся и другие, подобные им, но больше я не имею права их повторять. Мы договорились не объяснять причин на тот случай, если кому-то из нас потребуется отойти в сторону. И я не буду тебе ничего объяснять, потому что боюсь за себя. А нужна сейчас твердость, колебаться больше нельзя. Ты сильный человек. Я в это верю. И я знаю, ты сможешь стать счастливой и без меня. От всей души дурацкой тебе того и желаю. Олег».

— Все? — будто от забытья очнулась Зойка.

— Все…

— Ну-ка дай! — Она повертела в руках письмо, откинула голову. — Что же это такое, Вася?!

— Не знаю… Может быть… Надя мне рассказывала… Она написала Олегу, чтоб им пожениться…

— И он? Струсил? Да? — Зойка медленно опустилась на стул. — Или еще что-нибудь случилось? Но я бы знала…

— Значит, так! — Виктор властно пристукнул по столу ладонью. — Гадать не будем! Подождем Олега, и все прояснится!

— Бр-р! Ужасно! — Зойка поморщилась. — Каково теперь Наде? Шесть лет парней от себя отваживала, жила только Олегом. А теперь? Как людям в глаза глядеть?

Мне стало не по себе… В кого превратился Олег? Неужто так за войну очерствел, что чужие души считает игрушками? Или и для него, как для Хаперского, жизнь только подмостки, на которых можно топтать все напропалую, чтобы достичь своего? А стихи его, а призывы?.. Ложь?!

— М-да… Не ожидал я этого от Олега! — вырвалось у меня.

— Что?! — Зойка сразу насторожилась.

Могло произойти непоправимое. Припомнилась плачущая Надя со своей горькой исповедью, и я уже готов был считать свои сомнения за утверждения. Но тут появилась тетя Вера — приехала из лагеря вечерним пароходом.

— Не спите? — крикнула из палисадника. — Все живы?

— Мама! Мама! — Зойка молниеносно слетела с крылечка. — Ты посмотри, что Олег прислал!

— Что такое? — Тетя Вера выронила букет полевых цветов.

— Вот! Прочти.

Тетя Вера присела в уголке террасы и сразу растеряла свою бодрость — лицо стало замкнутым, будто слепым. Она приготовилась ко всему.

— Там очки мои в сумке. Подай.

Прочитав записку, она повеселела, отодвинула ее в сторону, на загорелом лбу расправились морщинки. Спросила Зойку:

— Меня никто не искал?

— Нет, мама, нет! Ты прочла?..

— Да чего читать-то! — Тетя Вера потянулась за своей сумкой. — Я уже все поняла… Поди налей в таз воды, ноги помою. Да цветы в воду сунь. Эх, красота там! У каждого отряда теперь свой домик. Всяк на свой манер разрисован. На кухне кафель, плита электрическая. А столовая!.. Стены стеклянные, пол под мрамор, и везде цветы. Но порядки — беда! Зашла на кухню, а там Грунька Семенова, с верхнего поселка, ты знаешь, с ее дочерью училась, забралась в котел, а туфли грязные, куртка заляпанная… «Ты что?» — спрашиваю. «Чищу! Судомойкой устроилась!» — «Да тебя самое, — говорю, — надо сначала отчистить. Дети же из котла будут питаться». А она только смеется: «Крой, — говорит, — Верка! Правильно! Раз ты взялась, будет порядок!» Любят меня все-таки бабы-то. Завтра в городе по делам покручусь, а ночным пароходом уеду на все лето.

— Но, мама…

— Что — мама! — сердито передразнила Зойку тетя Вера. — Молодчина Олег! Мужчиной становится. Да разве это у них любовь? Две встречи и полпуда писем. Что на такой любви построишь? Песок! Я Ваньку любила — он на войну, и я с ним. Он бы на Луну, и я туда же. Дня друг без дружки не прожили. Как обнимемся… Эх, что вы понимаете! — И она еще раз повторила: — Молодец Олег! Я сомневалась в нем. Неужто такой невзаправдашней любовью насытится!

— Мама! — Зойка смотрела на нее с испугом. Мысли мои перепутались, и я поспешил уйти.

4

Я спал на террасе, за тонкой стеной которой гоношились в сарайчике куры. Раньше я их никогда не слышал. Даже петушиные зори меня не будили. А тут раздражал любой шорох.

Врезавшись в сук, истошно взвизгнула пила на лесопилке на другом конце города. Ухал тяжелый молот на заводе, на станции сшибались вагоны, отдувался паровоз. С шоссе доносилось урчание машин, с реки — скрип уключин. Далекое сделалось близким, глухое в шуме дня — звучным.

Я подумал, что уснуть не удастся, и сразу уснул.

Разбудили меня те же куры — самозабвенным зазывным квохтаньем. Я вскочил и увидел, что солнце уже давно высоко — раскалило железную крышу, выкурило смоляной пот из стропил и изрядно выпарило меня. В чем был, босой, я поспешил во двор.

Перед крылечком лежала влажная тень, земля щекотала подошвы прохладой, и стало легко и тревожно, как бегуну перед стартом. Меня и впрямь охватило предчувствие, что я немедленно должен куда-то бежать, иначе опоздаю, упущу желанное.

На стуле у кровати висел со вчерашнего дня мой мундир — слишком тяжелый и жаркий, не в нем же бежать! Я вынул из чемодана легкие гражданские брюки, тенниску. И тут с пучком зеленого лука вернулась с огорода мать.

— Ты куда это рядишься?

— Почему ряжусь? Просто одеваюсь. Ты форму-то мою убери подальше. Я ее больше не надену.

Через полчаса я уже подходил к дому Ирины. Не знаю, какую скорость успел бы развить, окажись дом еще дальше, — меня всю дорогу будто подгоняли в спину.

На второй этаж по крутым ступенькам я словно взлетел, а дверь к Чечулиным была отворена настежь. Прислонясь к косяку, там стояла Ира, кусала длинный крашеный ноготок и исподлобья, зазывно, ласково взирала на меня.

— Привет! — глуховато поздоровалась она. — Я знала, что ты придешь. Выглянула на улицу — смотрю, мчишься. Ну проходи.

Пропустив меня в квартиру, Ира захлопнула дверь и заглянула мне в лицо. Голубые глаза ее подернулись поволокой:

— Ой, какой же ты хорошенький в этой белой рубашечке! Повернись! Еще! Милый…

Ее прохладные руки обвили мою шею. И всю Иру вдруг притянуло ко мне. Но… только на миг, она тут же меня оттолкнула.

— Ой, Вась! Прости, Вася! Прости! Не знаю, что делаю. Это не то… Ну, пожалуйста, успокойся. Иди сядь. Вот так…

Она усадила меня в уголок дивана, сама вжалась в другой. Потом, спрятав щеки в ладошках, ткнулась локтями в колени и рассмеялась — горько, будто заплакала.

— Ой, дура я, дура! Какая же дура! — Она выпрямилась, откинулась к спинке — строгая, даже суровая. — Ты меня, Вася, не осуждай. К тебе отношусь я особенно. Когда встретила на улице этого… Аркадия и он сказал, что ты в городе, душа будто оттаяла. И сразу вспомнился класс. Ты с правой стороны — вечный за мной наблюдатель… Да-да, не отпирайся, замечала. С другой — Володька. Головы из-за вас повернуть не могла. Вспомнила, и стало мне так хорошо, будто вернулась в детство. Ой, как же все было просто и мило! Всегда бы так!..

Ира прикрыла глаза. А я не знал, как и о чем с ней разговаривать.

— Записку мою помнишь? — спросил наугад.

— Записку? — Ира встрепенулась. — О чем?

— Ну… Мне казалось…

— Правда? — В глазах Иры заиграли светлые лучики. — Почему же я ее не видела?

— Меня тогда вызвала твоя мать…

— Ах, мать! — Лицо Иры как-то осунулось. — Представляю. Она мой дневник и учебники каждый вечер перетряхивала, искала записки.

— Вот, вот… Мы с Олегом ее в дневник тебе и подложили…

— С Олегом? А он тут при чем? Ах, это он тебя научил?

— Он…

Глаза Иры блеснули голубизной.

— Хороший он, Вася, правда? Настоящий! Раскрепощенный! За таким бы… Жаль, что не смогу с ним быть вот так, как с тобой.

— Отчего же?

— Отчего… — Ира скосила глаза в сторону. — Он сразу, Вася, поймет, какая я никудышная… И не смотри так удивленно. Это с виду я вроде прежняя, своя. А внутри, — в душе, Вася, все чужое… Я не для таких, как ты, как Олег, как Володька… Да, да, и Володька! Тот, конечно, по доброте душевной со мной терзался бы всю жизнь, а вы бы не вытерпели. Вы б меня бросили!

— Ирочка? Что ты? Да я…

Она показалась мне такой близкой, что голос дрогнул от желания сказать ей об этом. Но Ира остановила меня.

— Нет, нет, Вася! Пойми правильно. Я не отчего-то особенного к тебе так рванулась. Ничего этого нет. И не будет. Не может быть… Во мне не осталось ничего настоящего. Понимаешь? Вот, может, ты слышал, обо мне говорят, что я низко поступила с Елагиным? Будто, как его ранили, я к другому… К Аркадию… Неправда это. Я не притворялась перед Володей! Мне было приятно получать его горячие письма, знать, что он любит меня. Но он не стал моим одним-единственным. Понимаешь? Такого я и не жду, Вася. Я увлекаюсь на миг, и тут же — обратный ход, разложение целого на части. Для меня нет хороших людей вообще — самих по себе. Есть полезные и бесполезные, крепкие и слабые, от которых, как говорится, что-то можно иметь, воспользоваться их карьерой. Я такая, такая… Я знаешь кто? Я как сирена — увлечь способна, но обогреть — нет!..

Она уронила руки на колени. Я потер лоб, силясь понять Иру, помочь ей.

— Ты что-то путаешь… Наговариваешь на себя! Ты просто мрачно настроена.

— Нет, Вася, нет! — Ира поднялась и принялась поправлять у зеркала прическу и платье. Пригладила пальцами тонкие брови и вдруг, подбоченясь, тряхнула светлыми локонами. — Куда же ты, рыцарь, меня поведешь? Где твоя лодка? Или ладья?

Я растерянно встал:

— Лодка?! Не… не знаю. А ты всерьез? Или так… А может, тебе и не хочется?

— Ой, милый Вася! — тихо засмеялась Ирина. — Какой же ты все-таки славный! Мне хочется, Вася! Очень! Ты покажи мне свой мир…

— Свой мир?!

Снова присев на диван, она стала подпиливать длинные ногти.

— Испугался, глупенький?.. Будто не знаю, что мир твой сейчас — это все, что с тобой, да хаос в душе. Так? Ха! Или думаешь, я прошусь к тебе в гости? Ой, нет! О твоем доме, я кое-что слышала. Мне и тут, в милой обстановочке, и то… — Она задумчиво погладила щеку. — Мне много надо, Вася! Ой, много! Как злой пушкинской старухе! И… коль так все у меня повернулось, свое возьму. Ох, несладко будет тому, кому я достанусь, Вася! Ох, несладко!..

Я рассмеялся. С красивым спокойным лицом Ирины никак не вязались эти зловещие пророчества.

— Ты просто чернишь, наговариваешь на себя…

— Зачем? Чтобы отпугнуть тебя? Да с тебя нечего взять, Вася! Вы с Олегом люди чести, долга. Вы рыцари! А может, и провинциальные донкихоты… Вы другими не станете…

— Но… — Я все еще надеялся, что это игра. — Ты говоришь так, будто хочешь иного, да не можешь.

— Не могу, Вася. И наверно, не хочу. Видно, сломалась я, Вася, уступила силе. Помнишь, в школе? Я как замороженная была. За мной неотступно следила мать. Я кожей чувствовала повсюду ее предостерегающий взгляд. Потом… эвакуация. Я, как все, хотела на завод. Я б смогла — молодая, крепкая. Мать: «Нет! Кончай заново десятый класс. Стань отличницей. В Москву отвезу, в университет поступишь». Взяла к себе в школу старшей пионервожатой. Сидела два года в десятом классе, получила отличный аттестат. И вот Москва. Общежития нет. Сунула меня на квартиру к знакомому доценту. Чуть в ножки не кланялась. Доцент говорит: «Единственно, куда могу устроить, на философский». Ой, Вася, меня в могильный холод бросило. Я и слова-то этого толком не понимала — «философия», знала, премудрость какая-то. Мать, конечно, настояла, определила. Не уехала, пока меня, как выражалась, «в приличный круг» не ввела… Ой, Вася, что это за круг! Но я о нем рассказывать не буду, слишком долго… И попала я в этот круг и докатилась до диплома. Распределили в Сибирь. Мне бы тут поступить как люди. Но снова мать. К тому, к сему — и у меня уже свободный диплом. Сейчас привезла меня сюда. А тут знаю, что будет… Проведут преподавательницей в институт, а о заочной аспирантуре мать еще в Москве договорилась.

— М-да… Скверно…

— Что скверно? — Ира удивилась. — Быть кандидатом наук? — И рассмеялась. — Ой, миленький Вася! Совсем я тебе голову заморочила. А не за тем позвала. Захотелось прикоснуться к чему-то тогдашнему, светлому, душой отдохнуть. Ну ладно, рыцарь! Разговоры в сторону. Увезешь меня или нет? А? На лодке так на лодке! Только не утопи, гондольер!

— А плавать умеешь?

— Ты что? — удивилась Ира. — Я воды боюсь.

— Ладно! — Мне стало нечем дышать, захотелось на воздух. — Только захвати документ, чтобы лодку выдали. Мои в кителе остались.

— Я и еще кое-что захвачу! — Ира примерила перед зеркалом легкую газовую косынку. — Возьми в прихожей рюкзак. А я скоро.

Она вернулась с подкрашенными губами, в красивых модных туфельках. Я уставился на нее.

— Что, на каблуках нельзя? А! Наплевать!

Она крепко подхватила меня под руку, на лестнице осведомилась:

— Не боишься, если так по городу пройдем? В конце концов, мы одноклассники!.. А здорово это, что есть с кем душу отвести! Предупреждаю: я нынче буду делать сплошные глупости. В последний раз. Потом меня скрутят… Да! Расческу забыла… У тебя есть? Тогда вперед!..

На улице на нас оглядывались. Ира же цепко держала меня под руку и только щурила светлые глаза. Иногда ее пальцы вздрагивали, и я поворачивался к ней, ожидая слов. Но Ира молчала, а с мягких ее губ не сходила улыбка. Однажды я не выдержал:

— Ты что?

Она посмотрела на меня ликующим взглядом.

— Ничего. Мне просто хорошо.

И я подумал, что там, у себя, Ира нагородила чепухи от страха перед матерью. Ничего нет в Ире отравленного. Все-то она сочинила. Вот идет против солнца, легкая, ясная, и сама не ведает своего счастья. А вдруг это мне суждено его открыть? Не вправе разве взять ее под опеку? Весело стучавшая каблучками о мостовую бок о бок со мной, она показалась мне спутницей, дарованной судьбой.

Я сам взял Иру под руку, взглянул на глубоко открытую грудь.

— Сгоришь дотла! Прикрыться нечем? На воде солнце свирепое.

— Глупости! — Ира высвободилась, прибавила шагу. — Я ж тебе сказала, что весь день буду делать глупости.

Она набросила на грудь прозрачную косынку. Светлая узкая юбка, мельча шаг, подчеркивала легкость и силу ног, туго обтянутых золотистым шелком. Тонкая талия перехвачена черным ремешком, и плечи кажутся широкими, пышными.

«Врет она все про себя. Врет», — твердо решил я. А Ира жадно втянула воздух и легонько задела меня бедром.

— Ты ведь не куришь?

— Нет.

— Купи тогда сигарет для меня. Пожалуйста.

— Ладно!

После вчерашнего разговора у Зойки я, кажется, становился добрее к людям. «Все они в чем-нибудь чудаки, такие же, как и я. Надо быть проще, терпимее».

На лодочной станции было пусто. В будке с веслами и спасательными кругами дежурный, проворный инвалид моих лет, кинулся стаскивать с меня рюкзак:

— Что желаете? — Он обращался ко мне, но косился на поджидавшую в сторонке Иру. — Байдарочку? Шлюпку? Можно и с моторчиком. Есть и яхточка. Правда, личная, но прокатим с ветерком, ежели…

— Нам лодку. Обыкновенную. С веслами, — перебил я, подав ему Ирин паспорт.

— Сделаем. Сухонькую, легонькую. Вы с ночевкой? Могу уютненькую палаточку предложить…

— У вас же инструкция! — Я кивнул на стенку. — Прокат лодок до одиннадцати вечера.

— А-а! — Инвалид усмехнулся и заскакал по камням к причалу.

Лодку он нам дал, наверно, самую тяжелую, с непарными веслами. Но я не стал спорить. Мне показалось, что у Иры испортилось настроение. На утлые посудины с шершавыми, облезлыми боками она взирала неприязненно.

К помосту с лодками вели две узкие тесовые дощечки. Когда инвалид пробежал по ним, они прогнулись до самой воды.

— Придется разуться, — решил я.

— Да? — Ира взглянула на свои нарядные туфельки и попятилась.

Я скинул ботинки, забросил в лодку рюкзак, а она все стояла в той же позе, со страхом глядя на дощечки.

Я прыгнул на берег, крикнул Ире: «Держись!» — и поднял ее на руки. Дощечки под нами ушли в воду, но я успел перескочить на помост и опустить Иру в лодку.

— Ой! — Ира покачнулась, упала на сиденье и протянула мне руки. — Не хочу! Давай назад!..

Но я уже оттолкнулся, сел за весла. Бесил насмешливый взгляд дежурного. Отплыв на приличное расстояние, я заметил, что пальцы Иры, намертво вцепясь в борта, побелели, лицо исказилось некрасивой гримасой.

— Это главная твоя глупость: довериться мне, — пошутил я.

— Что ты хочешь сказать? — Ира вопросительно посмотрела на меня.

— Сесть со мной в такую посудину…

— Да… — Она осторожно отпустила борт, взбила пышные волосы. — Тебе бы так. Я ж впервые в лодке! — Проследив, как я орудую веслами, она натянуто засмеялась. — А здорово ты меня закинул! Как мешок с картошкой. Видишь, какая я? Обуза!

Я не хотел прежнего разговора, надеялся сам не спеша во всем разобраться.

Река блестела под солнцем. Высвеченный до последнего камешка, впереди углом громоздился наш излазанный с детства обрыв. Поймав себя на том, что ищу на нем тропку к «блюдечку», я отвернулся.

Мне надо было обрести себя, чтобы двинуться дальше, и даже превзойти. Я уже почти не работал веслами, только следил, чтобы лодку не сносило и не разворачивало. Перед дальней прогулкой по реке Олег всегда выгребал на середину. Там я пересаживался на весла, а он сбрасывал одежду, воздевал руки к небу. «Господу богу речному помолимся!» — И бултых в самую глубь!

В памяти жило каждое движение Олега, и, наверное, на его манер я решительно встал и сбросил рубаху.

— Ира! Пересядь на мое место — я окунусь.

— Тут? — Она с ужасом ткнула пальцем в воду.

— Да. Грести будет легче. Ну?

Было неловко раздеваться перед девушкой. Но я переломил себя и с заклинанием Олега бултыхнулся за борт.

На воде все выглядело иначе. Река раздалась вширь, небо обрело глубину, а уплывшая от толчка лодка с перепуганной Ирой покачивалась беспомощной скорлупкой.

— Красота! — Я разбрызгивал воду во все стороны.

— Плыви сюда! — донесся жалобный голос.

Я подплыл к лодке, подтянувшись, повис над кормой. Ира успокоилась и наблюдала за мной во все глаза.

— А как же ты заберешься?

Сделав мах ногой, я плюхнулся на корму. С трусов под ноги натекла лужица. Ира вздохнула, отвернулась.

— Малость обсохну и оденусь… — Я попытался сгладить неловкость.

— Зачем же? — Она обиженно дернула плечиком. — У тебя красивые ноги…

— Ира! — Меня прорвало. — Зачем ты так? Я ведь для тебя прыгнул… Чтоб не боялась реки…

Она все так же, обреченной пленницей, смотрела на воду, а потом вдруг прыснула со смеху:

— Чудо ты, Васька! Я всегда так думала… У меня и правда страх пропал. Смотри! Я даже пройдусь.

Она встала и, покачнувшись на каблуках, со смехом уселась на скамейку. Я тоже осмелел и забыл, что в одних трусах.

— А ты бы разулась, Ира! Сняла чулки. Раз отдыхать, чувствуй себя свободно.

— Правда? — Глаза ее азартно блеснули. — Но я никогда не ходила босиком!

— В лодке-то…

— Попробовать? Ну, отвернись… Как хорошо-о! — донеслось вскоре. — Лодка теплая-теплая! Теперь дай я устроюсь поудобней.

Она достала из рюкзака подстилку, белую пляжную шляпу, откинулась на спину и, закрыв шляпой глаза, подставила вытянутые ноги солнцу.

— Чудо ты, Васька, — повторила, будто ныряя в сон.

Я греб тихо, стараясь не плеснуть водой, не колыхнуть лодку. Думал, Иру убаюкало. А она, смежив веки, следила за мной.

— А ты совсем не такой, каким мне представлялся, — сказала внезапно. — И тебя надо опасаться. Еще загадка, что в тебе кроется… В Сибири знакомый геолог рассказывал мне о медведях. Они не такие уж неуклюжие. Ловкие! По деревьям лазят, реки переплывают. Хитрые. И конечно, сильные! От них не знаешь, чего ждать. То встретит человека — и наутек от него. А то будет стоять, пока тот не уйдет. Медведю нельзя показывать спину. Надо глядеть ему прямо в глаза и потихоньку пятиться. А если медведя раззадорить, он на все способен… Вот и тебя, если рассердить, хлопот не оберешься.

— Ну, это трудно, — усмехнулся я.

Ира посерьезнела, выпрямилась, озабоченно прикрыла колени.

— Что теперь с юбкой станется — ужас!.. Ты знаешь, я почти все шью себе сама. Не нравится магазинное. — Она наклонилась, обмакнула пальцы в воду. — Когда в школе говорили о профессиях, я никак не могла выбрать. Мечтала знаешь о чем? Встретится человек, в которого поверю, буду жить для него, для его дела. Силы его удвою, чтобы шагал и шагал вперед. А я бы только дорогу ему расчищала, чтоб не устал, заботилась… Смешно? Может, мать, того не желая, меня так настроила: все твердила, как в жизни важно самой пробиваться?

— Возможно… — Я покамест не вникал в смысл ее слов, а только открыто любовался Ирой.

— Вот… — Она повернулась в профиль. — А у тебя какие планы?

— Не знаю… — Я впустую чиркнул веслами. — Может, и моя судьба быть только опорой другому?

— Гм… — Ира рассмеялась. — Но о дипломе-то ты, разумеется, думаешь?

— Если б года за два разрешили одолеть институт… Я б смог! Стоит только нажать…

— Тебе двадцать пять, — соображала Ира. — К тридцати едва ли одолеешь… А появится семья, дети? Ой! — Ира махнула рукой и сникла. — Все-таки не повезло фронтовикам, всему нашему поколению. Какие в школе ребята были, а? А их теперь сосунки обставляют: из десятилетки все поголовно в институт, оттуда в аспирантуру, и вот — уже рукой не достать!

Я глубоко опустил и еле вывернул весла.

— Тебе Хаперский предлагал в газету? Неплохо, если б получилось. Один мой знакомый очеркист тоже с многотиражки начинал. Работал, окончил факультет журналистики, а сейчас заведует отделом в большой газете. Даже в заграничных командировках бывает!

Я промолчал. Ира подобрала ноги, огляделась.

— Ой, как далеко мы уплыли! Даже города не видно. А воздух — наслаждение! И какой простор! Ты не поешь? Жаль. Один мой знакомый — он архитектор — так чудесно поет под гитару — растаешь! А мне порой и хочется петь, да слуха нет.

— Но ты же играешь на пианино!

— Играю? Только для гостей. И всего три вещи. Мы с сестрой в детстве их разучили.

Она снова с любопытством огляделась вокруг. И впервые показалась мне неестественной, деланной.

— Ира, расскажи о философии. С чем ее едят? Трудно? Много надо читать?

— Очень, — нехотя откликнулась Ира. — Такие глыбы переваривать — ужас! Кант, Гегель, Фейербах, все по первоисточникам. От одних имен в дрожь бросает. Серьезно! За пять лет у нас троих в психиатричку отправили. Свихнулись. Один вернулся, а двое как в воду канули.

— Философы раньше лишь объясняли мир, — припомнил я фразу из Олегова блокнота, — а дело в том, чтобы изменить его. Так, что ли? Не знаю, кто сказал.

— Маркс. Тезисы о Фейербахе, — быстро проговорила Ира. — Можешь меня не испытывать! Это знаю, но, к сожалению, своими словами о философии говорить не могу. И зачем мне эта наука? Я бессильна перед ней. Понимаешь? Бес-сильна! Только и могу, что повторять готовые фразы, чужие формулировки. Не смейся! Так многие! А вы все — Олег, Володька, ты — вы наивные, слепые люди, жаждете только живого, честного, чистого. Вы утописты! Ничего этого нет и в помине. И быть покуда не может. Есть просто работа, служба. Токарь точит изо дня в день по чужим чертежам одни и те же детали — это не позорно, не вызывает насмешки. А тут почему иначе?

Я растерялся. Мне стало жаль Иру. Она вновь показалась потерянной и беззащитной.

— Ирочка, ты не так меня поняла! Я, честное слово, не думал тебя испытывать. Я не знаю, что сделал бы, чтоб тебе было хорошо…

— Вот именно — не знаешь! — отчеканила Ира. — И давай прекратим этот ненужный разговор. Я же пообещала делать нынче одни глупости… Что там за палатки на берегу? Как много! И еще ставят. Смотри, сколько народу копошится…

— Тут новый завод будет, кажется, тяжелых станков. Мне Зойка говорила…

— Кто-кто?

— Сестра Олега. — Я почему-то смутился. — Работает в заводской поликлинике.

— Любопытно! — Ира взглянула на меня и покусала ноготок. — Охотно познакомилась бы с ней. Похожа на Олега? Давай пристанем тут неподалеку. Можно? Закусим. Я проголодалась. А потом по бережку пройдем до палаток.

Она указала, где причалить. Берег был илистым, узкая тропа на взгорок вилась в зарослях ивняка. Я хотел перегнать лодку к торчащему неподалеку камню, но Ира встала, с вызовом вытянула руки:

— Неси!

Я унес бы ее далеко, но едва прочавкал босыми ногами по илу и осторожно влез по оголенным корневищам на взгорок, Ира соскочила в траву.

— Ой, какая лужайка! Прелесть! И холодок под кустами! Все! Тащи рюкзак и мои туфли.

— Тут и получше лужайки есть, — буркнул я, чтобы не показать, как рад ее восторгу.

Когда перенес вещи и сходил к камню отмыть с ног черную лоснящуюся грязь, на траве уже раскинулась скатерка с натюрмортом из разных вкусных вещей. Ира возвышалась над этим чудом на коленях, но, увидев меня, присела на пятки.

— Как здорово! А? Нет, ты не одевайся. Так лучше… Мы как…

Она запнулась на полуслове и взглядом поманила меня к себе. Но только я наклонился к ее большим, тревожно раскрытым глазам, как руки ее уперлись в мою грудь, и Ира вскочила.

— Нет-нет… Это я так… Не вздумай…

Не разбирая дороги, я через кусты рванулся к реке, по грудь забрел в воду, нырнул и поплыл под водой, пока не кончился воздух, а потом без оглядки саженками ударился на другой берег.

— Вася! Вася-я-я! — тревожно покатилось за мной. — Ну Васька же!

Я оглянулся. Ира по колени забрела в воду.

— Тону… — сказала обреченно. — Меня засасывает…

Я повернул назад. Ира стояла, не шевелясь, вода лизала подол ее нарядной юбки. Я выдернул Иру из тины, посадил на борт лодки и, позабыв все, как ребенку, стал мыть ее ноги.

— Зачем же ты за мной кинулась, глупая? Я бы выкупался и вернулся.

На мою голую спину капнуло — Ира беззвучно заплакала.

— Я ни на что не гожусь, Вася… Я не умею даже обласкать хорошего человека, а хотела бы…

— Ты перегрелась на солнце, устала. Тебе надо отдохнуть в холодке.

Я бережно перенес Иру на лужайку, подложил ей под голову травы, концом подстилки закрыл от комаров ноги, на лицо набросил косынку.

— Спасибо, спасибо, — пробормотала Ира. — А ты не жди меня, ешь. Мать говорит, мужиков кормить надо получше…

Я отошел от нее, поднялся по пологому взгорку и опустился на траву. Жара спадала. У противоположного берега сверкала узкой полосой золотая чешуя. На его почти отвесных увалах косые тени выдавали острые каменистые ребра и даже мелкие морщинки и складки. А тень с нашего берега все расползалась, стремясь дотянуться до далеких, выбеленных солнцем валунов. Трава была густая, душистая, цветы изнемогали под трескучей серенадой полчищ кузнечиков, а где-нибудь на лугах, в речных старицах уже нарождался туман.

Я надкусил стебелек и стал искать, откуда его вырвал, — на зуб попался кислый «кочеток», стрелка щавеля. Радуясь привычному с детства лакомству, я выщипывал кисловатые листочки. Когда-то мы с Олегом обожали пожевать и щавель, и заячью капусту, но сейчас кислые листочки только раздразнили аппетит.

Я побрел вдоль берега, изредка наклоняясь к цветам. Тут были ромашки, полевые гвоздики, колокольчики и уйма других, названий которых я и не знал. Сорвав один с метелкой, жесткой, как у рябишника, которым отпаривают кадки, только не желтой, а бело-розовой, я вспомнил о Зойке: уж она-то все цветы наперечет знает! — и тогда стал срывать все, что попадалось под руку.

Скоро букет не умещался в ладони. Я стал искать траву для перевязи и тут снова услышал тревожный Ирин голос:

— Вася! Васька! Да где же ты?

Она взобралась на пригорок и показывала мне на часы:

— Нам пора, боюсь, мама вернулась. Что же ты к еде не притронулся? Для кого я старалась? Иди скорей!

Я не заставил себя упрашивать. Ира ела скорей для вида. Отломит кроху хлеба, подержит в тонких пальчиках и нехотя бросит в рот. Глаза ее невидяще блуждали по кустам, по реке, а меня избегали. Потом она встала, усмехнулась.

— Упражняться в переноске тяжестей тебе, пожалуй, больше не стоит. Перегони лодку к камню. Сяду сама.

У реки заметно посвежело. Ира села в лодку и закуталась в подстилку. Я протянул ей цветы, она поморщилась:

— Ты же знаешь — мама не любит.

Всю обратную дорогу она не проронила ни слова. Только однажды тревожно вздохнула:

— Как же далеко мы заехали!

— Ты беспокоишься? Да? — Я попытался завязать разговор.

— О ком? О мамочке? Конечно! Ты же знаешь, сколько она для меня сделала!

И Ира снова умолкла. А я подумал, что все-таки стоит иногда, как это делает Олег, влезать в чужие души, чтобы вовремя поправить кое-что или повернуть в другую сторону, если самому человеку это не под силу.

У причала, не щадя туфель, Ира сбежала по утонувшим в воде дощечкам на берег. На меня взглянула надменно, как и на дежурного с его нагловатой улыбкой.

— Ты не откажешься донести рюкзак?

Ее бы отругать за такое, но я только нахмурился.

— Ты хорошо знаешь — я ни в чем не могу тебе отказать. И вообще…

Я готов был разразиться сумбурной тирадой. Ира, наверное, вообразила, что всему между нами конец. Пусть так не думает. Я этого не допущу. Все будет иначе… А Ира быстро, насколько позволяла узкая юбка, сбиваясь с ноги и оступаясь, заторопилась в гору. На гребне обернулась ко мне.

— Дай сигарету. Покурим! Здесь никто не увидит. Ужасно волнуюсь.

Я зажег спичку. Она отстранилась:

— Фу! Сера в нос! Зажигать надо в сторонке, а пламя подносить на кончике спички. Один мой знакомый дипломат рассказывал… Ой! — Она отбросила сигарету. — Бежим! Сердце заходится. Чувствую, мама вернулась!

Она летела так, словно опаздывала на поезд, но перед домом остановилась, уронила руки.

— Все… Окно в мою комнату открыто — мама вернулась… Давай рюкзак, и до свидания…

— Нет! — Я уже не подчинялся ей. — Я пойду с тобой.


Дверь к Чечулиным была приоткрыта, из квартиры доносились голоса. Ира озадаченно оглянулась на меня.

— Здравствуйте! — сказала неестественно беспечным голосом. — А мы на лодочке катались…

Разговор за дверью оборвался, словно квартира вдруг опустела.

— Вася! Где же ты? — позвала меня Ира. — Такой милый — меня пригласил…

На диване рядышком восседали Олимпиада Власьевна и Раиса. Аркадий стоял возле незнакомого мне мужчины в светлом костюме, в очках, с неопределенной улыбкой на еще молодом, суховатом лице.

— Ира! Что у тебя за вид! — воскликнула наконец Олимпиада. — Поди умойся, приведи себя в порядок.

Ира ушла. Меня будто никто не заметил. Олимпиада отвернулась к Хаперскому, тон стал мягкий, воркующий.

— Ирочку можно понять… Ее книги задавили. Поневоле ринешься, куда угодно.

Аркадий нехотя подошел ко мне. Прозрачные глаза его смотрели непроницаемо, пухлые губы кривились. Но заговорил он увещевательно, ласково:

— Мы с тобой еще увидимся, Вася, потолкуем… Но в другой раз… А сейчас… — Он оглянулся на человека в очках. — Мы обсуждаем одну идею… Тебе это скучно…

Меня вежливо выставляли за дверь. Я понял это, но сдвинуться с места не мог. Я смотрел на знакомую комнату, словно ожидая сочувствия от старых вещей, а перед глазами так и маячила гладкая спина уходящего Хаперского, его аккуратно подстриженная шея. И я не выдержал:

— Аркадий!.. Аркадий! Ты обещал устроить меня в газету. Так вот, я прошу!..

— В газету? — Человек в очках сразу обернулся ко мне. — В какую?

— Потом, потом… — вяло махнул мне Хаперский и объяснил незнакомцу. — Мы так с ним, между прочим, болтали. Он сочинения в школе писал хорошие.

— Это, прямо скажем, не основание! — Очкарик у окна пыхнул папиросой.

— И я ему то же самое! — не моргнув глазом, соврал Аркадий. — Но знаешь, влечение…

Через комнату в халатике проскользнула к себе Ирина. Аркадий проводил ее взглядом и повернулся ко мне.

— Ты, Вася, иди, иди. Я загляну к тебе…

— Но ты же обещал! Или ты… Значит, ты такой и остался? Как рассказывал — там, в лесу?.. — Лишь внезапная ярость помешала мне выложить все, что прихлынуло вместе с кровью, ударившей в голову.

Аркадий слегка побледнел, но не растерялся. Словно извиняясь за меня, улыбнулся женщинам:

— Василий — фронтовик. Четыре года войны не шутка! Нервы шалят. Это у многих. По себе знаю. — И он обратился к очкастому: — А может, все-таки сделаем что-нибудь? Ты говорил, место у тебя освобождается…

— Освобожда-ем! Для лучшего сотрудника, — небрежно ответил тот. — Берем парня из заводской многотиражки. Энергичный. Острое перо — все задатки фельетониста.

— У него, значит, работа есть!

— Да. Но он дал согласие, и вся редакция в курсе.

Я стоял намертво, как на посту. Привычное упорство не позволяло ни отступить, ни свернуть, как в воздушном бою при лобовой атаке.

— Надо бы сделать, Илья! — заупрямился и Хаперский и наконец представил мне незнакомца. — Это Оборотов. Редактор городской газеты. Он ездил с нами в деревню…

— Ты что? — Редактор всплеснул руками. — В каком же положении я окажусь?

— Василий не подведет. Ручаюсь! — уже с горячностью доказывал Аркадий. — Он перещеголяет твоего фельетониста! Вася наблюдательный, упрямый. С собой не посчитается, коли надо…

— Не знаю, не знаю! Ты ставишь меня в тупик.

— Слушай! А дело-то, о котором мы сейчас толкуем? Ты же сам сказал, что никто из старых сотрудников на него не отважится… Василий не струсит — уверен.

— Хорошо! — Оборотов смял в руках погасший окурок. — Пусть приходит завтра к десяти утра. Посмотрим! Только уговор — с двухмесячным испытательным сроком.

— Видишь, как все хорошо обернулось, — успокаивающе улыбнулся мне Аркадий.

Я смешно щелкнул на прощание каблуками и выскочил за дверь.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

Олег вернулся в ночь под воскресенье. Я слышал лай полусонных псов на потревоженной его шагами улице, скрип калитки, голоса на террасе Пролеткиных, но связать все это с приездом Олега не мог. Мне стало не до него. Каждый день загадывал загадки, над которыми я и бился полубессонными ночами.

После разговора у Чечулиных я смотрел на людей подозрительно, готов был поссориться с кем угодно. Таким вкатился и в кабинет редактора городской газеты Ильи Оборотова.

В белой рубашке с черными нарукавниками, он сидел за широким столом, курил и с кислой улыбкой слушал узколицего, щуплого парня, одетого в изрядно выгоревшую гимнастерку с нашивками: два легких и одно тяжелое ранение. Увидев меня, Оборотов сморщился, словно горящим концом сунул в рот папироску, и лихорадочно зашарил по столу:

— Вы? Все-таки явились? Разве Хаперский не зашел к вам от Чечулиных?

— Нет. А зачем? Мы договорились!.. — Мне подвернулся случай поссориться, и на Оборотова смотрел я воинственно.

— Странно. Сейчас ему позвоню. Минутку! — Оборотов взялся за телефон, но, оглядев меня повнимательнее, убрал руку. — Впрочем, подождите… Там! — Он выразительно кивнул на дверь. — Я занят. Видите? У товарища срочное дело.

Все-таки ссориться я еще не умел — покинул кабинет.

В глухой коридор, тускло освещенный маленькой лампочкой, выходили еще три двери. Из-за одной доносился пулеметный треск пишущей машинки, из-за другой — ленивый прерывистый разговор, а из щели под третьей тянуло наваристым борщом.

Я присел на одинокий деревянный диванчик и увидел перед собой в простенке два фанерных щита с газетными вырезками — «Лучшие материалы» и «Написано левой ногой». Начал читать среди лучших фельетон «Белая ворона» Г. Трофимова, но не успел пробежать и двух строк, как за дверью Оборотова взрывом грянул смех. Возможно, смеялись не надо мной. Но визит к Чечулиным настолько выбил меня из колеи, что я все принимал на свой счет. И я стоял, ослепленный гневом у этого щита, когда услышал приятный голосок:

— Вы к кому, гражданин? У вас письмо? Жалоба?

Спрашивала невысокая девушка в белой кофточке, в синем шерстяном сарафане и в тапочках.

— Я?.. К Оборотову.

— Придется долго ждать. У него Трофимов.

— Этот? — Я кивнул на подпись под фельетоном.

— Угу. — Девушка, поскучнев, обвела взглядом пустой коридор и скрылась.

Я прочитал фельетон до конца: ничего особенного, даже плосковато — Зажигин выдал бы похлестче. Да и я, пожалуй, тоже.

«…Конечно! Сумел бы! — подумал я уже увереннее. — Ясно как белый день. И не из-за Хаперского я тут околачиваюсь. Просто это дело по мне. У меня, может быть, дар, никому пока не известный! Но он есть. Я открою его. И пусть все изумляются! Ира?.. Нет! От нее подальше… Теперь не разбрасываться, времени не терять, только действовать!» И я вновь решительно распахнул дверь Оборотова, обвинителем встал у порога, но услышал и вовсе категорическое:

— Я вас не звал. Я занят.

Он совсем со мной не церемонился, и это озадачило. Пришлось отступить еще раз: «Подумаешь! Могу и обождать! Оборотову просто невдомек, с кем имеет дело! Но он еще пожалеет!»

Наконец фельетонист вышел. Пристально взглянув на меня, скрылся в соседней комнате.

— А, Трофимов! Привет, старик! Скоро к нам? — услышал я из-за двери.

А вслед за фельетонистом, держа в руках исписанные листки, мимо меня деловито простучал каблуками Оборотов.

— Нина! — Он распахнул ту же дверь. — Это на машинку и сразу в набор. Не полезет в полосу — подрежьте. Я в горком партии, потом на завод. Буду к вечеру.

Последние слова я осмыслил уже после того, как, не взглянув на меня и не зайдя в кабинет, Оборотов покинул редакцию.

Его бегство, пожалуй, даже обрадовало меня. Захотелось утвердиться в своих новых мыслях, свыкнуться с ними. Я вышел на улицу и стал прохаживаться перед редакцией по тротуару.

Наискосок сутулился дом Ирины. Своими угловыми окнами он подслеповато подглядывал за мной, а я ходил и ходил взад-вперед, как часовой на отведенном рубеже, вынянчивал счастливую догадку.

Хаперский, конечно, для красного словца сболтнул о моих сочинениях. Не нашел, чем, кроме них, меня подкупить. И не ему догадаться, что в поисках нужной людям строки мое призвание. Я же наблюдателен, подмечаю мелочи и понимаю человека, хотя он еще не сказал ни слова. А сколько я переслушал откровений на фронте?! Это мой долг — вернуть людям ими же оброненные драгоценности!

Я пока ничего не писал, но это к лучшему! Значит, не разбазарил собранных сокровищ, могу теперь понемногу извлекать их на свет. Хватит жить «в темном молчании»!..

Я сходил в закусочную, отдохнул на скамеечке в сквере и снова занял свой пост. Деловая публика на тротуарах сменялась гуляющей. Голоса стали громче, взгляды прилипчивее. Тень легла на обе стороны улицы, ноги отяжелели, глаза намозолила редакционная дверь, а я все шагал взад-вперед.

И вот, когда я уже был не способен мыслить и даже забыл о цели хождения, скрипнули тормоза, хлопнула дверца машины и раздался веселый голос Хаперского:

— Что я говорил, Оборотов? Коньяк за тобой! Видал? Ожидает! Привет, Василий! — Хаперский ослепил меня белозубой улыбкой, как клешней стиснул мою руку. — Ты способен, Оборотов, похвалиться таким терпением? О, это будет истовый журналист! Всем нам сто очков вперед даст! Так, Вася? Да ты не скромничай!

Он поскреб ногтем лацкан моего пиджака, заглянул мне в лицо будто слепыми, в себя перевернутыми глазами.

— Мы сейчас с Оборотовым засядем за одну статью… Бомба — не статья! Потом расскажу… Ты пока иди отдыхай, а завтра… Во сколько, Оборотов, на работу являться? К девяти? Вот — к девяти, и будь тут как штык! Мы обо всем договорились. Дерзай!

Аркадий с Оборотовым скрылись в подъезде. Я покосился на темные окна Чечулиных, на невзрачную редакционную вывеску, и дело, ради которого убил целый день, показалось мне вдруг никчемным.

Утром в свежем номере городской газеты я увидел разверстанный на всю полосу очерк Оборотова об Олимпиаде Власьевне. Редактор воспользовался совместной поездкой в деревню как поводом для рассказа о беспокойной жизни учительницы. Очерк так и назывался: «Беспокойное сердце». Бегство от пьяницы мужа, тяжелые годы учения, забота о судьбе дочерей, эвакуация — все, о чем любила рассказывать Олимпиада Власьевна, в газете оборачивалось историей трудной, но красивой жизни. Я перечитывал очерк и будто наново знакомился с бывшей директоршей. Потом усомнился: «А хотел бы Оборотов, чтобы больше было таких Олимпиад? Узнал ли, что она такое — не сама по себе, а для людей?» И я сказал, когда редактор, опоздав часа на два против обещанного срока, пригласил меня в свой кабинет:

— Интересный у вас очерк получился, но…

— Да-да! — небрежно откликнулся Оборотов, копаясь в кипе гранок и рукописей. — Очерк и в горкоме понравился. — Он указал мне на стул и внезапно спросил: — Скажи, ты давно знаешь Хаперского? Каков он? Только откровенно. Это очень важно.

— Что ж сказать? — Я задумался. — Знаю со школы…

— Вы друзья?

— Ну нет!

— Так!.. — Оборотов словно записал мой ответ. — И как ты оцениваешь его возможности?

— Какие? — Я пожал плечами.

— Какие!.. — Оборотов расхохотался. — Ясно, не насчет Иры Чечулиной: там для него теперь зеленый свет. И раз начистоту пошло, скажу: если и у тебя на нее виды — забудь! Пустой номер!

— Да? — Я усмехнулся. «Значит, Хаперский говорил с ним и об этом. А может, Ира?»

— Впрочем, это твое личное дело, — Оборотов что-то подписал. — Я спрашиваю о его деловых возможностях: понимать обстановку, действовать, черт возьми!.. Он серьезный человек?

— Когда ему нужно — да.

— Ему нужно?.. Так! — Оборотов и это, кажется, взял на заметку.

— Я хотел сказать, что он, возможно, карьерист…

— А ты — нет? Все мы, старик, карьеристы. Ты лучше вот что еще скажи… Ну, представим так… Он написал статью о положении на заводе. Острую, принципиальную, с критикой высоких лиц, с жгучими проблемами. Ты бы под ней подписался?

— Хаперский не напишет такой статьи.

— Но, предположим, написал. А ты на моем месте — редактор. Ты бы ее напечатал?

— Я бы?.. Я бы сначала проверил факты!

— Угу! — Оборотов с интересом поглядел на меня. — Любопытно! Но я это просто так спросил. Одна задумка мелькнула. Не исключено, что потом вернемся к этому разговору. А пока сделаем так… Я представлю тебя как стажера — это никого не заденет. Заполнишь анкету, дадим удостоверение, зарплата пойдет. А напечатаешься пару раз в газете заметно — отдам приказ о зачислении в штат. — И он, предупреждая возражения, похлопал меня по плечу. — Так лучше, старик! У журналистов свои законы. Будь ты семи пядей во лбу, имей наполеоновские заслуги, но, если зубы в газете не показал, ты не только «стажер», ты никто. А выдашь, по-шахтерски говоря, на-гора что-нибудь такое-эдакое… — Редактор поднес к губам в щепотку сложенные пальцы и смачно чмокнул. — Сразу признают. И все простят. Так что твоя судьба в твоих же руках.

Я поднялся.

— Где взять анкету?

— Погоди, — остановил меня Оборотов. — Что-то еще я недосказал… Сейчас вспомню. Ага… Есть уже на сегодня задание… И довольно тонкое. В нашем деле приходится и выкручиваться… — Он подвигал ящиками стола и извлек объемистую рукопись, — даже дипломатничать… Вот статья. Полистай, посмотри. Ее надо вернуть автору. Понимаешь? Вроде бы на доработку, но так, чтобы дорабатывать он ее отказался. Условия такие поставить…

Оборотова явно что-то смущало.

— Иногда поддаешься на красивые прожекты, забываешь реальность… В общем, заглянул я в одну школу и все мне в ней понравилось. Понимаешь? Полное ученическое самоуправление. Сверху донизу. Прекрасно организованное. По-макаренковски. И директорша — глубокой культуры человек, сразу к себе располагает. Я сам ее и агитировал написать нам большую статью, чтобы печатали с продолжением. Она смеялась: «Не осмелитесь… У нас все не по инструкции». А меня подхлестнуло, журналистская жилка взыграла. «Напечатаем! — говорю. — Грех такой опыт под спудом держать». Она написала — вот, целый труд — сорок страниц… — Редактор задумчиво ими пошелестел. — В других условиях газете бы честь, напечатай это… Но… по одежке протягивай ножки. В общем, надо вернуть!

— Почему же? Если статья правильная… — Я смотрел на Оборотова уже с сочувствием.

— Правильная? Смотря где, когда и как. Я в городе человек новый, всей подоплеки не знал. Хорошо, Хаперский предостерег. Этой директорше больше не работать.

— Почему? Если такой опыт…

Оборотов смерил меня беглым взглядом и, присев к столу, принял официальный вид.

— Ну, это нас с тобой не касается. — Он забарабанил пальцами. — Мы тут не судьи. И вообще, на эту статью можно бы и наплевать, никто за нее не спросит. И все-таки жаль… Интересный она человек! И когда-нибудь ее опыт пригодится. Но сейчас… — Он забарабанил сильнее. — Сейчас хотя бы чуть-чуть будем джентльменами… В общем, так… — Он зашуршал страницами. — Против самих проблем спорить трудно. Все доказательно. Скажи, не подходит стиль изложения, я подчеркнул неудачные места. Скажи, что фактически статью надо переписать. Она, конечно, от этого откажется, возьмет ее обратно. И пусть! Возможно, позже ею воспользуется… Хотя едва ли… М-да… Жаль… Прекрасный автор. — И, словно отталкивая от себя что-то тягостное, он поднялся и протянул мне статью. — Все! Неси Елагиной!

— Елагиной?! — Я не успел принять статью из его рук, и она разлетелась по листочку, пришлось подбирать.

— Ты знаешь ее? — Оборотов удивился. Я положил рукопись на стол.

— К Елагиной пойти не могу… Я учился у нее. Я ей верю. Я лучше не буду у вас работать.

— Нет, постой! — Оборотов толкнул меня в кресло и повернул ключ в двери.

— Ты коммунист — так? — спросил вполголоса, подойдя ко мне. — Плюс фронтовик. И Хаперский говорил, что не трепач. Вот какое дело, старик… — Редактор снял очки, помял пальцами веки. — Видишь ли, я ей тоже верю. Встретил и обрадовался: не зря в этот город приехал! О ней хоть роман пиши… М-да!.. Но идти надо, старик. И чем скорей, тем лучше. Не сегодня-завтра ее вызовут в одно место. У нее, оказывается, был брат за границей, бывший белый офицер. Бежал туда после революции. Она об этом не подозревала. Думала, погиб. Ни в анкетах, нигде о нем не упоминала. А потом на школу ей пришло письмо. Она его не скрывала, читала в учительской. Брат шел с немцами сюда. Мечтал водвориться на старое место, да попал в руки наших. И вот сумел ей как-то переслать письмо: «Мне, мол, все равно подыхать. Жаль, до тебя, змея большевистская, не добрался…» Слушай, иди к ней! Пусть сама официально, в письменном виде поставит в известность гороно. Чечулина, как только узнала об этой истории, сразу письмо куда надо: «В школе потеряли всякую бдительность…» Понимаешь? Пусть Елагина сама… Постой! Только обо мне ни слова, а вроде все от себя. Ну? Бери статью, иди…

Я вышел. Меня пошатывало. Голова, как при высшей трудности пилотаже, то вдавливалась от перегрузок в плечи, и я вроде бы терял зрение, то становилась невесомой. Виделось, слышалось все вокруг как сквозь сон. В таком состоянии я и добрел до школы.


В коридоре с дощатыми полами, вылощенными тысячами ног, по-госпитальному отдавало карболкой, а в знакомом кабинете директора благоухала сирень. У огромного букета сидела Елизавета Александровна, в легком сером костюмчике и белой шелковой блузке, с кручеными шнурками у ворота, — в том самом, еще не изношенном ею наряде, в коем танцевала она у нас на выпускном вечере. Тогда весенний наряд привлекательно молодил ее, теперь же обострял черты разрушений.

Запали щеки, с висков исчезли кудряшки, а к уголкам подвыцветших губ протянулись морщинки. Замешкаться в дверях меня заставили ее глаза. Их не притеняли, как прежде, густые ресницы. Тех же светлых ореховых тонов глаза эти словно бы оголились, смотрели не на меня, а будто в свое затаенное, и даже приветливая улыбка, которой одарила меня учительница, не скрыла застывшей в них боли и потрясенности.

— Ха! Гляньте, Елизавета Александровна! — Мое замешательство, блеснув очками, нарушил сидящий перед ее столом толстогубый Зажигин. — И герои патриархальны! Узнали? Еще один блудный сын заявился — Василий Протасов!

— Узнала, — донеслось от сирени. — Говорите потише, Николай Васильевич, от вашего баса к вечеру ломит в висках.

— Виноват, исправлюсь, — с готовностью пробормотал Зажигин и тут же заорал: — Проходи, ас! Что прикажешь? Свистать всех наверх, на торжественную линейку? Духовой оркестр вызвать? Имеется!

— Коля, помолчите! — Елизавета Александровна протянула мне руку. — О вас, Вася, я уже наслышана, от Володи, рада видеть… Знакомьтесь… Это наша гостья из Сибири Светлана Зыбина…

Силуэтно маячившая перед окном высокая девушка, кого-то смутно мне напомнившая, лишь слегка кивнула и отвернулась, но с кресла возле кадки с пальмой, тряхнув когда-то водопроводно буйными, а теперь уже тощими с проседью прядями, по-птичьи вспорхнула хрупкая женщина и, вяло пожав мою руку, с басовитым смешком отпрянула на место:

— А это — Цыпа-а!

Ее ли словно загадочной дымкой затянутые глаза, всегда смущавшие нас, или этот новый и будто потрясенный взгляд Елагиной, но я не отдал ей рукопись, а только крепче сжал ее в руках, когда Елизавета Александровна, вздохнув, проговорила:

— Жаль, вызывают меня в одно место, пора уходить… Но мы, Вася, еще замучим вас расспросами. Есть идея создать наш школьный музей. Вот мы как раз и уточняли сейчас списки наших выпускников, не вернувшихся с фронта. Хотим собрать о них все, что сумеем, — дневники, фотографии, письма. И о тех тоже, кто оттуда вернулся. Ведь и им не всем суждено долго жить — далеко не всем… Вы ведь знаете…

Ее руки словно всплыли к шнуркам блузки, и на том ли тихий голос ее оборвался и исчезла она из виду, не поручусь. Помню только, как проплыли мимо меня глазищи Зарницыной, быстрый, въедливый ее говорок:

— Может, и меня навестите? Вместе с Пролеткиным? Живу там же…

Потом я увидел строгое, в окладе холеной бороды лицо Деда — на портрете у дверей физического кабинета. Оказывается, Дед работал до последнего дня и умер за полмесяца до Победы — сердце остановилось от старости.

Зажигин вышел за мной на улицу. Мы брели медленно, словно остывая, каждый от своего. С меланхоличной улыбкой Николай рассказывал о себе:

— Вот так, брат Васька, люди и превращаются в свою полную противоположность. Стать школьным пастухом, то бишь наставником?! Меня от одной мысли об этом затошнило бы. Ан видишь, стал! И ничего! От Лизоньки даже комплименты перепадают, довольна. И я, честно сказать, тоже. Она, во-первых, интересно обо всем думает! А я, брат, тоже мозгами шевелить люблю… И потом — ты почувствовал? — в ней будто ток высокого напряжения: от нее у нас в школе все этим музеем заболели. Из-за Володьки такой стала — как одержимая. А мне, ты знаешь, тюфяки равнодушные ни к чему, век бы над ними издевался!.. Спросишь, что меня на школьную стезю завлекло?.. Наверно, желание изжить себе подобных. Я ведь, Васька, трезво подумать, порядочной скотиной был, когда Олег подобрал меня в положении риз. Дошел до крайней точки. Гордыня обуяла. Меня обворовали, карточек лишили продовольственных, а я даже похлопотать о себе считал ниже собственного достоинства. «Как это я пойду к кому-нибудь челом бить? Я?! Неповторимая личность — Зажигин!» А был-то я не Зажигин, а… Зажигалкин… Эх, лошадь, лошадь: дрова поела, а сено не везешь!.. Слушай! Ты ведь с жинкой моей еще не знаком? Так и быть — доставлю тебе удовольствие!.. Она в яслях — воспитательницей. И пупса нашего там пристроила. Это она меня, можно сказать, и выходила… Тетя Вера хитрющая. Пока Олег дома гостил, я у них жил. Потом неудобно стало: кашель открылся, грудь заболела. А тетя Вера и скажи: «Слушай, милый… Дай-ка я тебя на хорошую квартиру поставлю к одной знакомой. Она тебе и приготовит и постирает. В общежитиях ты пропадешь. А эта девчонка мне как родная. Дай-ка я вас сведу!» Свела — и вот тебе любовь! Смешно? Ан бывает так! В мире, брат, чего только не бывает! Поступил я чуть ли не в чахоточном виде в теплые ручки и растаял. Выходила Варя меня… У нее страсть — с детворой нянчится. Ну и меня на это потянуло. С сопляками вожусь, с пятиклассниками. Умора на них глядеть! Доучиваюсь заочно…

Оборотов из редакции исчез, и я напрасно прождал его до глубокого вечера. Всю ночь рукопись Елагиной тревожно белела на стуле у моей кровати. Я прочитал название: «Воспитание будущего гражданина», а заглянуть дальше не смог, будто заклятье связало.

Назавтра в редакции уже знали: Елагину за сокрытие нежелательного факта своей биографии освободили от директорства без права преподавать или работать с молодежью. Говорили о пространном заявления Чечулиной, где она ниспровергала теорию и практику Елагиной, обвиняла ее в панибратстве с учениками. Говорили, что Олимпиаду будто бы собирались утвердить новым директором, но воспротивился ее зять, второй секретарь горкома партии Синицын.

Оборотов приехал с опозданием и сразу вызвал меня.

— Отдал статью? — закрыв дверь, спросил он.

— Нет. Вот она.

— Что-нибудь сказал?

— Не успел… Вернее, не сумел.

— Это и не помогло бы.

— Что вы делаете?! Нельзя! — Меня так и бросило к нему, когда, наклонившись над корзиной для мусора, он собирался порвать рукопись. — Отдайте мне! Она же… Наш это человек!

— Еще не били тебя? — усмехнулся Оборотов, потирая сжатое мной запястье. — Не боишься?.. Ладно, забирай, но никому ни слова!


И я молчал, а на меня смотрели потрясенные глаза Елагиной. Возможно, от этого молчания и не спалось мне в ту длинную ночь, когда от шагов Олега забрехали на нашей улице полусонные псы.


Олег нагрянул к нам спозаранку, но я услышал сначала голос матери:

— Не знаю, откуда Васятка так поздно является. И все не в себе. Боюсь, не по вдовушкам ли ударился? Ты поговори, с ним, Олег. Они сейчас осатанели, без всякого стыда. Вмиг окрутят…

Я открыл глаза и увидел в дверном проеме Олега. Был он смугл от загара, подчеркнутого белой рубашкой, худ и жилист. На голове уже изрядные залысины, на ногах дешевые сандалеты, не идущие к широченным морским клешам.

— Не окрутят, тетя Лена, — густым прокуренным баском ответил Олег. — Мы их повадки знаем. Ученые.

— Олег!

Я вскочил. Мы обнялись. Впервые в жизни. Я почувствовал его дыхание с настоем табачного перегара, твердую костлявую грудь.

— Гладкий, черт! Жирный! Не наш паек! Летный… Ну-ка!

Олег крутнул меня, норовя повалить на кровать. Я вывернулся и изготовился к новой атаке, но он только поддразнил.

— А злой-то! Гляньте, теть Лена. Ух и злой! — Олег широко улыбнулся, а глаза его брызнули зеленоватыми искрами. Мы снова обнялись.

— Я б тебя уложил, — сказал он, отойдя в сторонку, — да вспомнил о ранах. Не беспокоят?

— Пока нет.

— Одевайся! — И он снова заговорил с матерью: — А у меня, теть Лен, в детстве ран больше было. За войну одна. Да разок оглушило чем-то, вот и все. Можете представить?

— Бог сберег.

— Эва, как просто! А я от его бережения чуть волосы на себе с досады не повыдирал. То был в самой заварухе, а то и на фронте, а вроде как в тылу — аэродромы-то позади войск! Потом укротил себя: ладно, думаю. Не своя воля. Видать, на развод нас оставили. Для будущего. Чтоб мы свое отдали после войны. Верно, Вася?

Олег, заявляясь к нам, и раньше затевал с матерью разговоры. Просто так, о чем придется, даже в тон ей сокрушался над людскими несовершенствами. И мать сознавала, что Олег только для отвода глаз ей поддакивает, хотя и радовалась, что он не избегает ее, как я, а разговаривает вполне уважительно. Но чем беспечнее болтал Олег с матерью, тем больше неожиданностей от него можно было ждать.

Вот и сейчас, стоя в дверном проеме, уперся головой в притолоку и будто запер, замкнул себя в пространстве, чтобы вдруг, собрав силы, рвануться за чем-то неизведанным или рискованным — как за жар-птицей… Или он уже не таков?..

Я не торопился одеваться: привыкал к Олегу, как бы примеряя к нему свои недавние сомнения. Но они расплывались: то я вспоминал его теплую руку на своем плече, то мимолетный и острый взгляд из-под сведенных к переносью бровей — все, что было когда-то и чего уже не было. У Олега появилась незнакомая усмешка, сухощавое лицо казалось высеченным из какой-то твердой породы, и только глаза из-под выгоревших бровей неспешно, зорко оглядывали все вокруг, как глаза летчика, обязанные замечать в полете все — и впереди, и сзади, и по сторонам.

Но Олег не летчик. И на механика не похож. Ничего в нем профессионального. И неизвестно, что теперь прячется за его болтовней с матерью и каким окажется, он, останься мы наедине.

Я тоже, как и Олег, надел белую рубашку. Он тотчас поддразнил:

— Рубашечка-то у тебя — шик! Офицерская! И штаны высший сорт. Трофейные! А я, теть Лен, к своим так привык, что и вылезать из них неохота. Морские удобные. Застежки сбоку, низ широкий. Для чего? Со смыслом! Попал в воду — застежку долой — и они колом вниз. Выплыть легче.

— Смотри-ка, — удивилась мать.

— Вы, теть Лен, узнали ли Ваську? Пройдемся по городу — все девчонки наши… Правда! К нам после войны одного бугая старшиной прислали. Бабник страшенный! «Всех женщин, — говорил, — познать нельзя, но стремиться к этому надо».

— А Васятка не слушает… — Мать горестно качнула головой.

— Васька — герой, тетя Лена! — вдруг воскликнул Олег так горячо, что меня как тепловой волной окатило. — Настоящий! До него многим тянуться и тянуться! Так отвоевать, как он, не всякий сумел бы. — И уже с явным нетерпением Олег повернулся ко мне. — Ну, айда к нам! Зойка завтрак сочинила. Малость посидим, покалякаем, а потом — к Володьке. Ты знаешь? Врачи говорят, он не жилец. Почти не спит и снотворные не помогают, а сейчас слег пластом — история с матерью доконала. И ее в неврологическое отделение положили… А у меня только нынче «окно» для себя, а завтра снова крутеж на заводе — затеяли многое, теперь до ума доводить… И с университетом горю, придется ночами сидеть. А то от ЦК комсомола получу нагоняй. Меня утвердили с оговоркой, что учебу закончу в срок. У них курс на кадры с высшим образованием, а я ни то ни се, недоучка, посередке застрял… Пошли?

— Нет! — Мать неожиданно преградила Олегу дорогу, и голос ее сорвался то ли от слез, то ли от обиды. — Почему к вам, Олег? Да разве я завтраком не угощу? Я же все припасала для вас с Васяткой, и самовар кипит. Разве не рада я, что вы опять повстречались, не понимаю, что после всех страстей вам душу отвести надобно? И статочное ли дело, Олег, чтобы сын сторонился матери? Чтоб из дому сломя голову мчался?.. Дайте мне на вас вместе хотя бы чуточку поглядеть!

— Резонно! — Олег обнял меня за плечи. — Спасибо, теть Лен, за приглашение. Мы со всем нашим удовольствием.

Мать проворно водрузила на стол самовар, принесла ароматный с разварки картофель, овощей, селедку, тонко нарезанные ломтики колбасы и любимой мной плотно скатанной требухи.

— Закусывайте! — Она обмахнула стареньким полотенцем стулья. — Вот только вина в доме не держу. Грех это.

— Еще какой! — засмеялся Олег. — А я бы нынче и согрешил ради Васьки, да дела не дают. — Он поднял чашку с чаем. — Прости! И считай — чокнулись! Люблю тебя, Васька! Люблю — и точка!

Мать, прикрывшись рукой, скрылась в сенях. И у меня защипало глаза, я снова готов был взглянуть на Олега преданной собакой.

— Ты молодец! — гудел он. — Зойка что-то ночью плела мне про тебя — всякие душевные переливчики, трали-вали. Чепуха это! Женские штучки! А мы… Мы теперь навсегда солдаты. И не за одних себя должны постоять. За всех сраженных… Они нам жизнь, считай, вторично подарили. Так ведь?..

Вот он, Олег, без мишуры, неотразимый в своей убежденности, словно богом данной или как инстинкт. Он махом отсек все второстепенное, подвел черту и под прошлым. Он здесь, и уже нет его, со мной и не со мной. Прежний ветер, казалось, уже подхватывал меня, чтобы унести за ним.

Ветер?.. Нет, уже нет!.. Он лишь тепло овеял меня, когда захотелось в знак согласия с Олегом кивнуть. Но я не кивнул. Где-то в небе, почудилось, беря высоту, вдруг завис на ревущем моторе упрямый мой самолет. От крутого подъема тяжко плющится спина, гудит в ушах, но перед стылой бездонностью неба, распростертого до необозримости, самолет почти недвижим, и не в небо он лезет, кажется, а лишь натужно уползает от грозной власти земли, на которую того и гляди оборвется. И как там, в полете, я по этому гулу, по вибрации ручки управления ловил тот крайний момент, за которым и дальше спорить с землей — катастрофа, и выводил самолет из этого вертикального спора на смиренную горизонталь, так и с первых Олеговых слов я, почуяв опасность снова попасть к нему в плен, таки воспылал желанием немедля взять разговор на себя — опередить, испытать, даже чем-то ошарашить Олега, доказать, что и между нами все уже далеко не так, как прежде. С этой единственной целью я и выпалил наугад:

— А я в газете решил работать. Это твердо!

— Да? — Вмиг поскучнев, Олег принялся рассматривать допотопную вилку. — Мне Зойка сказала…

А меня понесло по ухабам без него прожитых здешних дней:

— Иру Чечулину видел. Она умнее и лучше, чем ты думал. И с Володькой вела себя порядочно…

— Да? — Теперь Олег с возросшим вниманием взялся изучать старинный нож.

— Она мне нравится! — настаивал я. — Как человек…

Олег осторожно передвинул к центру стола всю посуду, водрузил на него локти и, утопив в крупных ладонях подбородок, недвижно уставился в окно… Ждать, когда отзовется или, как прежде, «проговорится»?.. Нет, наступать!..

— А с чего ты на завод подался да еще на комсомольскую работу? Университет пошире дорогу открывал, посерьезней…

— Да? — Меня услышали.

— Мать из-за тебя вся испереживалась. И Зойка. А ей и без того туго…

— Туго? — Олег слегка повернул ко мне голову и вдруг поднялся. — Не то слово, Васька! Я вот думаю сейчас, как она вообще не свихнулась. Себя корю, что не спросил сразу, отчего она как не в своей тарелке… Считал, пустяки, причуды девчоночьи, пройдет. А тут… Она ведь тебе не все рассказала, а мы всю ночь о танкисте ее проговорили, все письма его перечитали… Страшные письма, Васька! Что там мученики Достоевского!.. Они чаще всего из-за себя с ума сходили, от душевного самоедства… Причины, конечно, были и социальные, но дело не в том… А вот на месте этого Валентина Ларионова — так ее танкиста зовут — и я бы, наверно, не выдержал.

Олег уже ходил взад-вперед возле окон. Ходил и я — по другую сторону стола. А между нами, казалось, вдруг поднялась та безымянная высотка, где-то в Полтавской области, близ города Гадяч, посреди которой и заклинило изношенный двигатель ларионовского танка, и командир его в сердцах воскликнул:

— Мой дом почти рядом, в ста километрах! Обещали на денек отпустить, два года о своих ничего не знаю… А теперь жди эвакосредств, отправляй эту махину на завод…

Увиделось и деревенское крылечко, к которому все-таки отпущенный на мимолетную побывку Ларионов добрался, где на попутке, где пешком, но застал в своем доме не родных, а чужую семью, чтобы не исподволь, не издали, не по письмам, а воочию и в лобовую принять на сердце нежданную трагедию, его постигшую, и умопомрачительную загадку, оставленную войной.

Отец его, призванный в армию в один день с сыном, погиб где-то еще в первый месяц войны, шестилетнего братика нашел танкист на другом конце села, у дальних родственников. От них и услышал несусветное: его мать почти два года служила в фашистской комендатуре переводчицей, а незадолго до их ухода ими же была арестована и бесследно исчезла. Ходили слухи, что ее тут же и расстреляли, так как слишком много о фашистах знала. Но поговаривали и о том, что немцы просто ее спасли от скорого и неминуемого возмездия со стороны наших. А в полный ужас повергла танкиста встреча с матерью растерзанной фашистами девушки.

— Явился?! — грозно сказала ему эта женщина, не пустив гостя, прежде самого желанного, даже за калитку. — И уходи, откуда пришел, если не хочешь худшего! Это твоя мать мою доченьку выдала, навела на ее след фашистов… И еще триста душ, ими расстрелянных, на ее совести. Сходи, посмотри… Как раз раскапывают ров, куда они были кучей свалены…

Правда, на обратном пути нагнал Ларионова брат девушки, бывший вместе с ней в партизанском отряде.

— Ты маме не верь! — горячо сказал он. — У нее сейчас с головой не все в порядке, но, может, действительно, сестра той ночью с твоей мамой виделась… Это вполне могло быть! Сестра и раньше много раз с ней встречалась, получала от нее всякие сведения. И другие партизаны встречались… Надо доказать, что не немцам, а нам она честно служила… И мы докажем! Ты не беспокойся, я тебе напишу…

Но не написал. Ушел в действующую армию и сгинул. Танкист еще раз заезжал в село — уже после госпиталя — забрать осиротевшего братика. А родственники совершенно обескуражили его: «Ты о матери лучше пока не спрашивай и к властям не обращайся. Время суровое, бед хватает. Никто и разбираться не станет, а припечатают тебе и брату на всю жизнь пятно — мать, мол, фашистская прислужница…»

Олег присел к столу, закурил и закончил уже ровным усталым голосом:

— Ларионов, конечно, и мысли не допускает, что мать могла быть предательницей. Все село видело: учительницу первую неделю водили в комендатуру под ружьем. А Ларионов терзается, прадедов своих перебирает, не было ли в роду их язвочки. Да не было и нет, Васька!.. Отец из рабочих, коммунист, чекистом в гражданскую был. Мать из потомственных сельских учителей. Неспроста у этого танкиста и начитанности на пятерых, и так тонко чувствует он все, даже слишком… А теперь скитается с братиком по Сибири, о родных местах и думать не может. А чтобы в анкетах не врать и ни с кем насчет матери не объясняться, в институт не пошел, работу выбирает, чтобы без анкет, и больше года нигде не задерживается. Парень-то заметный, у людей сразу к нему интерес, а он, чуть что — в бега, чтоб больное место не тронули. Одна Зойка знает о всех его бедах. Влюблен он в нее — это как дважды два. Пишет: «Ты для меня — все, если потеряю тебя, потеряю жизнь». Но, похоже, малость свихнулся — что на днях ей написал?! «Ты брату своему обо мне ни слова, как бы карьере его не повредить…» Карьера, а? В общем Зойка рвется к нему. «Раз, — мне сказала, — ты теперь с мамой, я уеду…» Еле упросил полмесяца повременить, мать подготовить. Зойка и от нее скрывала…

«Зойка, Зойка…» — уже привычное сожаление о безвозвратно потерянном завладело мной, убило всякую охоту задавать Олегу и другие каверзные вопросы, но он, сложив перед собой локти, лег на них головой и посмотрел на меня:

— А что еще у тебя случилось?

— У меня?! — Я даже растерялся. — Разве обо мне разговор?.. О тебе! — И тогда вопрос, первым возникший с приходом Олега, вдруг так и сорвался с языка, хотя и без прежнего вызова:

— Надя очень страдала, что ты, приехав, ее не навестил, А как она теперь, даже и представить трудно…

Олег долго молчал, потом спросил с заметной натужностью в голосе:

— Ты с ней повидался, что ли?

— Сама приходила, с полдня о тебе толковала.

— И что же именно?

Олег отвел глаза в сторону, чтобы скрыть, как ожидает ответа. И я, поняв, что Надин рассказ не передать, что смысл его не только в словах, но и в улыбках нечаянных, в интонации голоса, стал вслух раздумывать, как вернее и короче сказать о многом и главном:

— Видишь ли… Тебе известно, что меня твоей тенью считали… Но это не так… Не совсем так… Я сам по себе. И больше скажу: я сомневался, стоит ли мне сюда возвращаться.

— Догадываюсь… — Олег вяло усмехнулся, достал очередную папиросу.

— Вот… А Надя? Надя тебя целиком приняла. Поняла ли, не знаю, но приняла так, что ты стал частью ее души, если не всей душой…

— Вот в том-то и дело! — огорченно воскликнул Олег. — А где же она сама? Разве я искал в ней свое отражение? Я на другое надеялся…

— Надя боится, что ты не понял ее, судишь только по куче неумелых писем…

— А по чему же еще? — Олег поднялся. — По школьным воспоминаниям? Над ними туман!.. По нашим свиданиям?.. Но их всего два за войну перепало, да и то суматошных.

— Она считает, что ты зачислил ее в мещанки, — добрался я до главного.

— Она так сказала? — насторожился Олег. — Сама?

— Не я, конечно, меня ты знаешь… Я только слушал и молчал.

— И я, по-твоему, ошибся? Только прямо признавайся! — Он не сводил с меня глаз.

— Негодный комсорг? — припомнил я.

— При чем здесь это? — удивился Олег. — Комсоргом, как и поэтом, не всем дано быть. Но Зойка сказала, а Щербатый подтвердил, что, когда у него с Ковригиным контры вышли, она сходила к Наде в цех. Историю с Митькой рассказала, о том, что Петьку надо бы поддержать, поскольку парень просто помешан на честности, а руки у него опускаются, вера в справедливость рушится… А Надя знаешь что ответила? «Не буду с Ковригиным ссориться. Я им с Хаперским благодарна, что перевели с производства в освобожденные комсорги. Теперь быстрей институт дошибу. Олегу же, когда вернется, будет лучше…» Лучше, а?! Вот тебе твое «понимает-принимает»! Но не с этого все началось, а раньше… Вот послушай…


Олега еще раз послали на завод принимать для полка самолеты. Он ехал через холодные вьюжные степи. На каждой станции вагон штурмовали солдаты-отпускники, запасники, возвращающиеся из госпиталей или командированные. Все они, казалось, вылезали из-под земли, из-под снегов, замерзшие, измученные долгим ожиданием поезда. Олег попал в вагон только благодаря находчивости морячка из плавсостава: через приоткрытое окно в туалетную комнату.

Вагон был набит под потолок. Зыбкими этажами почти висели друг на друге. А морячок умел устраиваться в любой обстановке. С багажных полок к нему свесились двое в тельняшках.

— Браток, откуда?

— С Черноморского.

— Горилка есть?

— Не шуми…

— Тогда крой на поло́к. Поддадим пару. Морской салон. Сдаем по случаю.

— Со мной голубятник.

— Кореш?

— Ага.

— Кройте оба.

Они с Олегом очутились под самой крышей, не доступные ни проводнику, ни любому простому смертному. Можно было даже прилечь, растянувшись во весь рост.

Морячки ехали уже с неделю и уничтожили запасы съестного. Олег выложил свое довольствие, его напарник — бутылку самогона с кукурузной затычкой и банку американской тушенки.

После двух суток ожидания на промерзлом вокзале они утонули в жарком угаре. Резались в карты, изощрялись в анекдотах, отбивались от атак снизу, тянули песни. Олега хлопали по плечу:

— А ты нашенский, голубятник! Морской закваски!

Сойдя на нужной им станции, морячки прокричали в тамбур:

— Эй, братва на третьей полке! К вам пассажирки! Высший класс! С подножки сняли. Принимайте!

Над головами впритык стоящих солдат сильные руки подняли, что-то продолговатое, завернутое в солдатскую шинель.

— Эй, пехота! Царица полей! Люди вы или не люди? Передавай дальше! Она ж ледышкой стала…

Раздался смех. Сверток, как по конвейеру, поплыл над головами. За ним другой.

«Свертки» оказались девушками, промерзшими до костей. От шинелей веяло холодом, с обледенелых байковых портянок — ими были обмотаны лица — капало.

— С ума сошли! — ужаснулся морячок. — Жить надоело?

— Нам ждать надоело! — простуженным баском отозвалась одна из девушек и стала разматываться. — Трое суток не могли уехать.

— А вы что же? Снимайте шинель, быстрее согреетесь! — предложил Олег своей соседке.

— Спасибо! — послышался из свертка нежный голосок.

Девушка скинула шапку, и он увидел темную головку с тяжелым кольцом кос на затылке, светлые застенчивые глаза. Помог стянуть сапоги. Обхватив руками замерзшие ступни, девушка смотрела на Олега благодарно и размягченно.

— Спасибо. Просто блаженство!

Снизу полетели было намеки насчет того, как девушек отогреть, но моряк перегнулся с полки и рявкнул:

— Цыц, пехота! Сами грамотные! Разберемся!

— Точно! — захохотала его соседка. — Сейчас бы что-нибудь для сугрева!

— Найдется! — подмигнув Олегу, матрос полез в свой «сидор». — Для вас сберег!

Вторая девушка тоже глотнула самогона, но не произнесла ни слова. Только улыбалась утомленно. Потом шепнула Олегу:

— Я лягу, а? Не спали трое суток. Вы сядьте на край, отвернитесь. Я скоро…

Олег отвернулся. За спиной зашуршали ее одежды, Олега будто обдало жаром.

— Спасибо! Все! — донесся шепот. — Теперь и вы ложитесь. Места хватит…

Олег так и окаменел. Даже губ в ответ не смог разомкнуть.

— Да ложись ты, чучело! — привстав, подтолкнула его в грудь девица с соседней полки и захохотала, упав за широкую спину матроса. — Часовых нам не надо!

— Точно! — хохотнул матрос.

— Да вы что?! — Олег покачнулся — девушка отпрянула в темный угол и до испуганных глаз закрылась шинелью. — Вы подумали, что я… Как вам не стыдно?!

Она натянула шинель на голову и затряслась от слез. На соседней полке притихли. Олег посидел неподвижно, потом, стараясь не задеть, прилег рядом с девушкой.

— Вы напрасно плачете, — прошептал. — Места тут действительно хватит. Отдыхайте спокойно.

Она замерла, потом вытянулась вдоль стенки, открыла лицо. Ее глаза распахнулись так близко, что, казалось, коснулись ресницами его лба, и в этих огромных глазах отразилось все, что потрясло девушку, хрупкую даже в солдатской одежде.

— Война не война, а человек все равно не может превращаться в животное. Правда? — горячо прошептала она. — Мы и воюем за то, чтобы жила любовь — чистая и прекрасная… Разве не так?

Он удивился страстности ее слов, с усилием поднял отяжелевшую руку и опустил на ее мягкие волосы.

— Так… Спите. Вам надо отдохнуть.

— Спасибо! — Она доверчиво взяла его руку в жаркие ладони. — Не будьте никогда мужланом, мужиком! — прошептала почти беззвучно. — Это страшно! Это глупо… Это несносно…

Она ткнулась носом в его теплое плечо и мгновенно уснула.

Олег долго лежал неподвижно, почти не дыша. Когда девушка повернулась на другой бок, он тоже вдруг провалился в сон.

Когда открыл глаза, девушки уже были одеты и озабоченно переговаривались о том, как от станции добираться до своей части.

— Вы уже сходите? — удивился Олег.

— Да… — Его соседка, закалывая шпилькой свернутую косу, улыбнулась ему одними глазами. — Скоро наша остановка.

— Ни черта не выспалась, — донеслось с другой полки. — Когда уж вся эта заваруха кончится?

— А я будто дома побывала, — шепнула Олегу его девушка. — Так чудесно!

— А где он, ваш дом? — спросил Олег, следя за ее проворными руками.

— В Москве.

— А вы кто?

— Я? Связистка.

— Нет… А до этого… До войны…

— Скрипачка. В консерватории училась.

Большие серые глаза ее смотрели не мигая, словно ожидали новых расспросов.

Олег уже нащупал в кармане блокнот, чтобы записать адрес девушки, но вдруг вспомнил о фотографии Нади, всегда лежащей там, и отвернулся.

Он сдержанно попрощался со связистками, помог сойти и с грустью пожал им руки. Уже тогда первые, смутные сомнения сменили в его душе привычную грезу о Наде. Что-то оборвалось в нем, он это почувствовал, но еще боялся поверить, так же как и достать Надину фотокарточку, чтобы по-прежнему, ни о чем особенном не думая, смотреть на нее и согреваться всем, что соединило их в ту новогоднюю стужу. Перед ним маячили теперь — увы! — не Надины, а эти, широко распахнутые и будто зовущие за собой серые глаза связистки.

В части Олега ждали сразу три письма Топорковой. Его окружили, требуя «выкуп», предвкушая, как он, просияв, вопьется глазами в аккуратные Надины строчки, а отходя ко сну, расскажет, как и все в эскадрилье, — какие же секреты, кроме военных, были у них в войну, — «Надя пишет, что…».

Но на этот раз Олег, не прочитав, сунул письма в карман и, вскочив на бензовоз, уехал в штаб докладывать о прибытии. Он вдруг открыл, что знает наперед содержание писем: «жду, жду, грущу, особенно в праздники, когда других видишь вместе; не могу уснуть, не поговорив с тобой мысленно; видела тебя во сне — добрым, ласковым; мелькнули в толпе бескозырка и морской воротник — и я, как дурочка, кинулась вдогонку, а потом с час ревела: ты же не здесь, ты далеко; однажды решила не брать на завод твое письмо, чтобы не отвлекаться, и не выдержала… отпросилась у мастера, помчалась домой».

Раньше от этих строчек пощипывало в глазах, безграничная нежность к Наде застилала душу. Да, она его ждет — мучительно, истово. Бедненькая… Но теперь прежде жалости и всех прочих чувств его обуяли вопросы: «А зачем? Чего ждет она от него? Что видится ей впереди?» И Олег немедля переадресовал эти вопросы Наде.

О, как она им обрадовалась! Какое длинное письмо прислала в ответ! Призналась, что давно ждала подобных вопросов, что и отец уже допытывался, всерьез ли у них с Олегом или просто так, для забавы. Ведь немало хороших парней на заводе ищут дружбы с ней. Лева вернулся после ранения, целые вечера коротает с ее мамой. А Наде ни до кого нет дела! Она ждет только Олега! И всю их совместную жизнь видит отчетливо. Когда он вернется, Надя выйдет уже в инженеры, сможет одна содержать семью, пока Олег выучится. К возможным трудностям и материальным лишениям ей не привыкать — было бы взаимное уважение! Понимает Надя, что для мужчины важнее всего хорошо служить обществу, расти на производстве, а для женщины, кроме того, и создать уютный дом, растить детей. Так было в их семье, и Надя с этим всей душой согласна: мать с отцом даже не поссорились ни разу…

Это Надино письмо в эскадрилье всех восхитило:

— Везет же людям! Не невеста — клад! Все при всем! И собой — загляденье, и инженер, и верно ждет, и пониманье какое! Отчего Олегу гоголем не ходить? Вернется — и на готовое! А нам еще!.. Эх!..

Ему же стало как-то не по себе от этого письма. Словно не ему было адресовано или не от той, к кому он так рвался прежде. Все в письме Нади было и честно, и чисто, и правильно, и даже знакомо Олегу по жизни своей и других семей. Но именно потому, что слишком знакомо, казалось бедноватым, больше того, несовместимым с тем изначальным, что повлекло его к Наде. Он стал вспоминать, что же было между ними особенного, и не мог припомнить почти ничего, кроме той далекой новогодней ночи, когда плачущая Надя прильнула к нему. Но и ночь эта уже не радовала, а будто давила на плечи. Все, что он тогда получил в ответ на распахнутый перед ней дневник, показалось беспомощным, жалким. И он вспомнил, как, вздрогнув от ее слез, впервые прикоснувшись к ней, ощутил в себе острую жалость к ним обоим, а может быть, и первое разочарование: «Не то…» Это похожее на укол ощущение растопилось тогда в ее робкой, еще незнакомой ему девической нежности, сменилось ослепительной благодарностью к ней, но вот вернулось опять, более острым, неотвязным.

Он не отвечал, пока Надя после двух или трех встревоженных писем не запросила об Олеге часть. Тогда, не смея сказать ей всего, чтобы не обидеть, он ответил, что был очень занят и жизнь у него настала такая, что все труднее выкраивать свободную минутку: начал готовиться в институт. И вообще, мол, все гораздо сложнее, чем Надя себе представляет, и надо очень крепко подумать, возможно ли оно, их совместное будущее: жизнь Олега давно сошла с заданных рельсов, летит кувырком вопреки его мечтам и желаниям, и пока он этой благостной картины, какую рисует Надя, даже и во сне не видит. И хуже того, не знает, способен ли он на подобную семейную жизнь!

Надя долго не отвечала, а одиночество и жалость к ней принудили его снова искать слова утешения, даже любви, снова пошли ее теплые письма, но — увы! — он уже не волновался из-за них: что-то наперед известное, заурядное было в них.

Оставшись на сверхсрочную, он решительно возвратил Наде все ее письма и фотографии. Написал, что не имеет права еще два года испытывать ее, а, вернувшись, должен будет наверстывать упущенное за войну.

Однако без Надиных писем жизнь его опустела. Олег и с этим, возможно, смирился бы или нашел себя заново, получив в утешение весточку о том, что Топоркова счастливо устроилась без него. Но Олег никого, даже Зойку, не посвятил в перемену отношений с Надей, и тревога о ней стала глушить даже страсть его к книгам. В очередную сессию он вырвался из Москвы домой — нелегально, без проездных документов, за версту обходя патрули. Вырвался ради того, чтобы узнать, как Надя.

— Она болела, — сообщила Зойка. — Сейчас ничего. Работает. Ее технологом цеха назначили. Сбегать за ней? Вот обрадуется!

— Нет. Не надо. Зачем тревожить? — И все-таки, не находя себе места, сдался: — А впрочем, отнеси записку. Как она пожелает. Ночь на дворе…

Надя попросила его прийти к ним, Олег ушел за полночь, а к матери и сестре забежал на рассвете — лишь попрощаться.

Надя встретила его у подъезда — строгая, сдержанная, не позволила ничего объяснять.

— Я знаю, рано ли, поздно ли, но ты вернешься, — сказала, взяв его под руку. — И ничего переменить нельзя, как ни старайся. Ты слишком завладел мной. Я уже не сама по себе. А только твоя… Пойдем к нам. Папа не спит, очень хочет тебя повидать.

Олег не мог отказаться. Был накрыт стол. Но к нему никто не присел. Александр Алексеевич окинул Надю с Олегом пристальным взглядом и будто поперхнулся:

— М-мда… Вам лучше остаться одним. А мне утром на смену.

— И мне… — спохватился Олег. — Всего три часа до поезда…

— Три часа?! — глаза Нади наполнились отчаянием. — И ты снова уедешь?.. — Она поймала его руку. — Иди сюда!

В ее крохотной комнатке он увидел заставленное цветами окно, однотумбовый столик со стопкой книг и рулоном чертежной бумаги, а на стене целую выставку своих фотографий.

— Вот… — Свернув разостланную на диване постель, она усадила Олега. — Видишь, как я жду тебя. Живу одним тобой…

Ее голос прервался, пальцы тронули туго свернутые у затылка волосы, они рухнули на плечи, и Надя вдруг погасила свет.

— Я с тобой!.. Вся!.. Навсегда!..

Он лихорадочно нашарил выключатель, и снова вспыхнул свет, залив бледностью смуглое лицо Нади, и он, задыхаясь, повлек ее за руку из этой невыносимо жаркой, уютной комнатушки.

— Пойдем на речку! Скорей! Нам надо поговорить!

Там, на берегу, он и выложил ей все, что тревожило, начиная с ночной встречи в вагоне. Сказал, что Надя не должна из-за него рисковать собой. В душе Олега смута. Война так далеко отбросила его от всего прежнего, что никаких мирных берегов не видать, под ногами — зыбь. Мать больна, Зойка как неприкаянная, служба, университет — еще годы и годы бивачной, неустроенной жизни. Против них с Надей все! А, главное, он не уверен, что способен дать счастье, желанное ей. Скорей Надя устроит жизнь так, как мечтает, без него.

Надя, кутаясь от предрассветной свежести в шелковый платок, не уронила ни слезинки, ни словечка. А прощаясь, сказала, глядя в сторону:

— Ладно! Ждать мне тебя или не ждать — дело теперь не твое. Сообщи только, когда окончательно дашь отставку. И, пожалуйста, не объясняй причины. Это глупо!

Он остолбенел перед хлопнувшей дверью, где, казалось ему, все еще стояла бледная, строгая девушка в шелковом белом платочке, с незнакомым и твердым блеском в прищуренных глазах и с горькой усмешкой в уголках плотно сжатых губ. Такой Нади Олег не знал.

— Да, не знал! — горячо повторил он, в сотый раз перемерив шагами нашу горницу. Потом выхватил из смятой пачки папиросу, пыхнул дымом в низкий потолок и сел верхом на еще дедом сплетенный стул. — В общем, запутался я, Васька!.. То казалось, родней человека нет, то — что любовь свою и саму Надю придумал по детской наивности… А надо было решать! Она потом писала мне уже простые дружеские письма — о городе, о заводе, об учебе. И вдруг: «Больше ни дня не хочу поврозь! Если не ты ко мне, я к тебе еду!» Я долго колебался и вот… написал — приговор и ей и себе. А сейчас пусто в душе. Возможно, и себя и ее ограбил. Но чтобы это узнать, надо нам с Надей познакомиться наново. А у меня на это — увы — прав больше нет. Вокруг Нади — сама писала! — тьма обожателей, и Левка ни на шаг от нее. Вот и пусть разберется во всем без меня. Со мной намаялась досыта. А нам… нам с тобой, — голос его чуть дрогнул, — нам, Васька, все-все начинать с нуля…

Олег умолк. Его зеленоватые глаза потухли, прикрытые отяжелевшими веками. Я никогда не видел его в таком смятении. Он будто отрекся не только от Нади, но и от самого себя. А может, вернулся к себе, натуральному, без прикрас? Подхлестнутый этой туманной догадкой, я не без страха выговорил:

— А себя самого… ты не придумал?.. Как Надю?

Олег вскинул голову, задержал на мне изумленный взгляд.

— Умный ты, черт!.. Было такое — придумывал… Делал себя по образу и подобию… Ты же помнишь…

Тогда я отчаянно ринулся дальше.

— А жизнь ты не придумываешь? А? Она ведь не такая, какой тебе хочется. Возьми ты историю с Елагиной — я еле статью ее спас, потом покажу… А у вас на заводе?

— Вот ты куда!.. — Руки Олега качнулись, как перед дракой, и нырнули в карманы. — Это ты брось! — Он нахмурился. — Жизнь не такая? Не знаю! Но какой она должна быть, представляю точно. И ты — не хуже меня. За такую и надо биться! За какую же иначе? Васька! — распалялся он. — Да разве ты не насмотрелся там, за кордоном, на райские обывательские гнездышки, где впору задохнуться? Я после этих заграниц проснулся в поезде у первого нашего городишка, аж слезы выступили. Представляешь: горы развалин! А по улице — пионерский отряд в красных галстуках на белых рубашечках… Все солдаты как бросятся к окнам: свое, родное!.. Эх! А однажды я чуть не изошел злобой. И знаешь когда? Мы тогда с приятелем волокли Найденыша через болото — ползком, по уши в вонючей жиже, досыта ее наглотались. И вот захлестнула меня злоба, аж захлебнулся ею. «Ну, — думаю, — сволочи, превратили в ужа! Жив буду, еще увидите, как наша жизнь опять заиграет!» Как клятву на себя взял…

Олег погасил папиросу и закончил — уже спокойнее:

— А насчет «делать себя» — что ж, я и сейчас на том стою. Человек не вправе быть только рабом своей натуры, бесплодно метаться всю жизнь. И я рад, что приобрел главное — убеждения.

— Ты все упрощаешь, — я пытался сопротивляться, приняв его намек о метаниях в свой адрес. — Сводишь, как Дед говаривал, к одному знаменателю.

— А ты усложняешь! Целое дробишь на части. Так недолго и запутаться!

— Эх, черт! Для тебя всегда все ясно и просто… — Меня задевала его неуязвимость, страстно хотелось найти в ней брешь, и потому, наверно, увидев в дверях мать, вышедшую на громкие голоса, я заорал, ткнув в ее сторону пальцем:

— А как нам с нею жить? А что в чулане у нас, тебе известно? Пойдем покажу! Мать, открой!

— Нет! — Мать отчаянно раскинула руки в дверях.

— Ты что?! — Олег остановил меня, тронув за плечо. — Ты это брось! Мне ничего видеть не надо.

— Не надо? Тогда молчи! Не так-то все просто! Там портрет ее отца! Попа, бандита, понимаешь? Его расстреляли наши — красные.

— Знаю! — Олег снова опустил руку на мое плечо. — Не о портрете, о деде твоем знаю, Вася. Мне отец рассказывал. Он деда и словил.

— И ты давно это знаешь?!

— С тех пор как с тобой познакомились.

— С тех пор?! И молчал? Почему?

— Отец запретил говорить, велел с тобой подружиться.

— И ты подружился? По заданию отца? — Я, кажется, нащупал, что́ всю жизнь в Олеге меня раздражало. — Вот, значит, как! И усердно меня перевоспитывал? Бедный…

— Брось, Васька! — фыркнул Олег. — Это только попервости было. А потом ты мне жутко понравился. Еще вопрос, кто кого перевоспитывал! — И Олег вдруг снова стал Олегом — упрямым, горячим: — Мой отец был правильный человек! — сказал он. — Очень правильный! Только в одиночестве тогда оказался. А я этого не хочу. — Олег усмехнулся. — Это ты у нас гордый сокол. Привык из поднебесья на нас, грешников, поглядывать. И я такой был. И страшно мучился, когда с небес на землю меня спустили. А потом понял: на земле-то тоже люди — и все интересные; каждый, конечно, по-своему. Теперь рад, что походил и в рядовых технарях, и во всяких других шкурах. Вместе с людьми будто не одну, а сто жизней сразу проживешь. А ты мне: зачем, мол, в комсорга подался?.. Чтоб не быть, как отец, в одиночестве! Чтоб такие, как Петька Щербатый, тоже силу и правду свою узнали!.. Васька! Мы с тобой до войны все-таки много хорошего успели повидать. А что, кроме горя да бед, видели те, кому сейчас восемнадцать? Я походил по цехам — смотреть больно. Сирота на сироте, безотцовщина, недоученные, недолеченные, а то и покалеченные, живут часто впроголодь, улыбаться многие разучились. А ты: зачем в комсорги, зачем комсомол?.. Да, теории о коллективе мне, пожалуй, разводить легче. Но вот осуществлять их на практике — в этом все дело! И еще…

Олег откинулся на спинку стула, дробно побарабанил по столешнице пальцами и усмехнулся:

— Думаешь, я такой умный?.. Нет, есть и поумнее. Меня ведь кто на это дело мобилизовал? Тимоша с Прохоровым!.. Пришел я в горком партии с бумагами Щербатого, стал таблички на кабинетах разглядывать — к кому бы обратиться? И вдруг вижу: «Секретарь горкома… Синицын»! Ну, думаю, с тобой-то я без церемоний! А в оборот, получилось, попал сам! Стали разговаривать, я возмущаюсь, как Ковригин молодежь затирает, а Тимоша только посмеивается. «Чего ты? — возмущаюсь. — Или не понимаешь?» — «Еще как! — смеется. — И радуюсь, что на ловца нужный зверь прибежал!» Гляжу — за телефон: «Директору завода позвоню». Слышу — с самим Прохоровым разговор: «К тебе подъехать можно? С кандидатом на комсомол. Ты просил найти позубастее. Лучшего не сыскать… Нет, его ты едва ли знаешь, а с матерью и отцом хорошо знаком. Ивана Пролеткина помнишь?» И все! «Едем, — мне говорит, — к Прохорову, ждет». — «Зачем?!» У меня глаза на лоб, а Тимоша смеется: «Это тебе Прохоров лучше меня объяснит!» — «Но у меня сессия на носу, учиться уеду!» А Тимоша нахмурился: «Не вздумай отказываться. Не срами отца». И опять засмеялся: «Революцию-то кому продолжать?» Чем тут крыть?.. Ну а Прохоров со мной разговаривал так, будто я уже у них в комитете работаю… «Ты, — говорит, — только не копируй плохих производственников; за план, за работу цехов у нас есть кому и без тебя отвечать. А с тебя спросим за состояние духа молодежи, чтоб он боевым был… На три четверти сейчас коллектив из нее, а комсомола на заводе не слыхать. У нас до него руки еще не доходят. Завод пока работает так: первая декада — спячка, вторая — раскачка, третья — штурм. Подводит литейное производство: и чугун и сталь наполовину идут в брак. И с руководящими кадрами никак не разберемся. Кто только тут за войну на командных постах не прописался?! На ремонте танков, хоть «на ура!», но тянули. А новым требованиям не соответствуют… Так что скорой помощи от нас не жди, сам смелей разворачивайся…»

Олег снова откинулся на стуле, потянулся, потом закончил:

— Силен генерал! Целый час говорил — интересно! Там и парторг ЦК сидел, тоже, видать, мужик толковый. Но он нездешний, недавно откуда-то присланный, сам только осваивается, он больше помалкивал и кивал. Я попробовал генералу о Петькиных делах рассказать, а он нахмурился: «Мы разве жалобщиком тебя выдвигаем? Твой комсомол зажимают, ты и борись, да посмелей, чтоб и другие посмелее стали. Будет не под силу, поможем!» Я только и сумел выпросить, чтобы, пока соберут для выборов нового комитета конференцию, по цехам мне походить, оглядеться. А конференция плохонькая была, еле кворум собрали… Вот такие-то дела, брат…

И Олег, хлопнув себя руками по коленям, резко встал:

— Ладно, Васька! Рад, что снова повстречались. Хорошо, что ты рядом, что жив. Сейчас выговорились, и точка, будто в церкви помолились. А то и не знал, как таким взбаламученным к Володьке явиться… Сходишь со мной? Одному все-таки страшновато.

— Конечно, пойдем.


До шоссе мы с Олегом шагали молча и быстро, как перед сложным боевым заданием, когда все предстоящее прикидывают не один раз, а на тротуаре вдоль желтой насыпи для трамвайных путей Олег сбавил шаг, разглядывая перекопанную улицу.

— Бульдозер бы… Да все за рекой, на стройке.

Там, где насыпь обрывалась, стайка крикливых ребят рубила лопатами лопухи. Олег пояснил:

— Школьники вкалывают… Нынче их день. Потом — домохозяек. Каждый горожанин отработает «на трамвае» по тридцать часов… Ты небось и лопатки земли сюда еще не бросил? Мобилизуем! Только скучно работают. Музыку надо сюда. Я с Дворцом культуры уже разговаривал. Организуем машину с громкоговорителями, хотя бы пластинки хорошие крутить. Коллективный труд — это ведь праздник!

И у стадиона, куда, урча, завернула пятитонка с ручками лопат, торчащими над горой глины, Олег приостановился.

— Экскаваторчик бы, самосвалы! Да где их взять? Хорошо, бортовые машины дают. Знаешь, мы вокруг футбольного поля высокие трибуны возведем, как в Москве, на стадионе «Динамо». Только там из бетона, а у нас пока насыпные. Горы земли сюда придется перебросить.

А когда мы вышли в поле, между нашей, заводской, и древней частями города, Олег и вовсе широко раскинул руки:

— Тут осенью будем парк закладывать — в честь Победы. Огромный и сразу с многолетними деревьями. Так что мы с тобой в нем еще погуляем…

Вот так бы идти с Олегом, не спеша разглядывать город и жизнь, — с ним все выглядело ярче, по-особому. Да уже показалось старое кладбище, а через дорогу от него — две пятиэтажки. Сараюшки в пролете между ними в войну растащили на дрова, и там теперь был молоденький сквер с грибками и песочницами.

— Благоустроили, — заметил Олег и, мельком взглянув на Надин дом, заторопился к Володькиному.


Дверь нам, к моему изумлению, открыла сибирячка Светлана Зыбина. Серые глаза ее отдавали голубизной, а ковыльно легкие волосы, казалось, колышутся от легкого ветерка. Но улыбка сползла с ее нежного лица, широко открытые глаза округлились до предела, когда она перевела взгляд с меня на Олега.

— Вы Пролеткин? — чуть ли не с испугом спросила она. — Невероятно… Я вас таким и представляла…

Голос Светы упал, губы поджались, и она холодно сказала:

— Что ж, проходите! Тут не моя воля… Вас ожидают… К сожалению!

— Это как понять?

Олег, насупясь, уже нацелился прямиком прошагать мимо нее к Володьке, но Светлана, заступив ему путь, властным жестом показала на другую, распахнутую дверь. За нею, у письменного стола, сидели Петр Кузьмич в черном строгом костюме и Николай Зажигин, как и мы, в белой рубашке с закатанными рукавами. Не ответив на наше «здравствуйте», Николай тотчас встал и протянул нам какие-то тетрадные странички.

— Вот, подпишитесь… Или тебе, как комсоргу ЦК, нельзя?

— Что это? — Олег взял тетрадь.

— Письмо Сталину. От учеников Елизаветы Александровны. Просим полностью восстановить ее репутацию.

— Вот это да! — восхитился Олег. — Давай ручку!

Петр Кузьмич молча кивнул нам и отошел в уголок к креслу-качалке, в котором сидела… Зарницына. Она не шелохнулась, но ее темные глаза жадно устремились на Олега. Он неловко склонил перед ней голову.

— Значит, вы теперь молодежный заводила? — спросила она чуть слышно. — Вам повезло. А заводу — больше. — И вдруг прыснула, как школьница, в платочек. — А стекла мне бить не будете?.. И что вы думаете об эгоизме молодых? Да-да! Он им искони присущ. Считают правом только брать и брать — от дома, от учителей, от государства. Все — наряды, блага, знания. Надеюсь, вы полагаете, что надо учить не только брать, но и отдавать — сызмалу? Чтобы не вырастали потом махровые мещане?

Олег посмотрел на меня, словно говоря: «Вот Цыпища!», но ответил вежливо:

— Нам пока мешает эгоизм начальников — не всех, конечно, отдельных. Тех, кто не дает молодым развернуться в полную силу.

— Понятно! А мне крайне надо вас посетить. Насчет школы рабочей молодежи… Видите ли, я перехожу туда. Захотелось поработать с молодыми людьми. Школа огромная, тяга в нее еще больше. И прекрасно! Сколько одаренных ребят в войну недоучилось! Их надо зажечь… Помочь им… Но… это длинный разговор… Так я зайду к вам?..

— Пожалуйста… Если надо… — буркнул Олег, но тут же сдипломатничал: — Могу и я зайти. В школу…

Зарницына чуть приметно улыбнулась ему и перевела взгляд на тетрадь, лежащую на столе. Олег наклонился и стал листать странички, разыскивая место, где подписывать.

— Э нет! — остановил его Зажигин. — Сначала прочти. Штука серьезная.

— Ты же писал письмо?

— Ну, предположим…

— Что ж тогда смотреть!

— Трогательное доверие, — усмехнулся Зажигин, — весьма польщен… Только прошу: подпись разборчиво и все остальное: фронтовик, член партии, комсорг ЦК, домашний адрес. Как думаешь, подействует?

— Еще бы! — Олег передал ручку мне. — Уже рота подписалась!

— Батальон наберем, если надо. Полк! И петицию учителей особо приложим. И знаешь? Ведь это мы добились, что Олимпиаду не посадили к нам директором. Клара Петровна вот возглавила нашу делегацию к Синицыну. Тот поворчал: мол, зря переполошились, о новом директоре и речи пока нет… Как все обернется?..

Я не сразу подписал письмо, долго рассматривал подписи. Привлекли добавления к знакомым фамилиям: технолог, слесарь, библиотекарь, бухгалтер, торговый работник… Фамилий парней было мало, больше девчачьи. Увидев в конце аккуратную подпись: «Хаперский, инженер», я невольно воскликнул:

— И Аркадий подписался?

— Услышал о письме, сам пришел, — ответил Зажигин. — Он артельнее стал. А ты что — удивлен?

— Ничего. Так…

Самому бы об этой истории написать, и не на трех страницах, а со всеми подробностями — в них, может быть, все дело!.. Но Николай уже теребил меня:

— Подписал? — Взял тетрадь. — Похожу еще по домам! Цепная реакция — зайдешь к одному, припоминает другого, другой — третьего…

Николай ушел. Петр Кузьмич рассказывал Олегу:

— Я был в Москве, в командировке. И вдруг телеграмма Клары Петровны: «Немедленно возвращайтесь». Лизу нашел уже в больнице. А Володьку прижало так, что речь пропадала. Спасибо учителям: организовали дежурство. Света — она приехала к Кларе Петровне — двое суток отсюда не выходит. Для Володи важно, что Света знает стенографию. Не отпускает Светочку от себя.

— Я сама себя не отпускаю, — мягко возразила Светлана. — Вспомнились дежурства в госпитале. — Она повернулась к Зарницыной: — Володя спрашивает, кто пришел. Наверно, придется проводить к нему этого… друга?..

Она так небрежно кивнула в сторону Олега, что тот, онемев, лишь растерянно повел глазами. Из угла, где замерла Зарницына, явственно булькнул смешок. Олег сразу прищурился на нее, но Зарницына, словно сдаваясь, подняла руки:

— Нет, нет… Я так… Какие вы молодые, горячие. Мне просто приятно. — Покачнув кресло, она порывисто встала. — Идите, Олег! Вы ему очень нужны. Но! — Она игриво вздернула пальчик. — И мне тоже! Не забудьте! Я серьезно!..

— Да, да! — Петр Кузьмич словно очнулся от забытья. — Иди, Олег. И прошу: о своих делах с Надей пока молчок. Он ведь уже спрашивал, встретились ли вы. Не огорчай его…

У Володькиной двери Света еще раз надерзила Олегу:

— Ну и лицо у вас! Как у пирата! Вы что, улыбаться не умеете?

Он озадаченно оглянулся на меня:

— Он не спит? — спросил невпопад сибирячку.

— Он работает! — надменно ответила та, но, толкнув дверь, совсем другим голосом, густым и теплым, известила: — Володя, к тебе Олег…

У раскрытого окна громоздилась двуспальная кровать, и, кроме нее, в комнате из прежних вещей ничего не было. Да и от Володьки остался только скелет да кожа. Измученное лицо чернело на белоснежной подушке. Елагин смотрел на странный навес над кроватью — натянутые с наклоном веревки, накрытые листами бумаги. Застав Володьку таким, Олег опешил у двери, и Света, дернув его за руку, строго заглянула ему в глаза. Олег перевел дыхание и заставил себя улыбнуться.

Владимир, казалось, не слышал наших шагов. Только когда мы подошли совсем близко, скосил на нас взгляд, улыбка тронула его обкусанные губы.

— Вы вместе, братцы? Кхе… — Его всегда немного тягучий голос прозвучал еле слышно. — Спасибо! Со Светочкой познакомились? Она мой ангел-хранитель…

Володька выпростал из-под одеяла руку, Олег накрыл ее своей.

— Зажигина встретили? — донеслось с подушки. — Как вам затея с письмом?

— Правильная! Мы подписали… Ты об этом не беспокойся, Володька! — Олег присел на краешек кровати. — Разберутся, уверен! Просто время еще очень сложное, послевоенное. Дерьма всякого хоть отбавляй!.. А тут письмо от заядлого белогвардейца! Вздрогнули и перестраховались. Разберутся!

— Вот и я матери про то же: лишили одной работы — другую дадут. У нас безработных нет, и это еще не трагедия! Обиде волю нельзя давать. У людей и похуже случается, а живут и держатся. Эх, Олег… Ты верно когда-то сказал про мою голубую кровь. Она меня и подводит…

— Я шутил.

— Ты прав! Нельзя поддаваться одной психологии… Надо уметь вытягивать себя за уши.

Володька лизнул пересохшие губы, взмахом ресниц попросил Олега наклониться и зачастил с оглядкой на дверь:

— Швах мое дело, кранты… На врачей надежды нет. Что-то нужно делать самому… Устал я видеть жалость к себе. И ты со мной не дипломатничай, Олег. Не в твоей натуре. Никогда не забуду, как ты к нам пришел об отце своем говорить. Пришел убежденный. Проверял не себя, а нас. Как взрослый! Кхе… А я мальчишкой за дверью леденцы сосал. Но теперь и я другой. Знаешь какой? Злой! Злее тебя на все пакостное… Откуда еще столько всякой мерзости в людях? И ты должен гордиться! Я понял тебя. Раньше только любил. А теперь понимаю. И вспышки твои, и резкость, и нетерпимость… Олег! Мне так хочется выкарабкаться, зажить по-новому! И я выберусь! У меня есть идея…

Голова его приподнялась и упала на подушку, он отвернулся. Света, подойдя, промокнула полотенцем его повлажневший лоб. Мы успели заметить, что на навесе над кроватью прикреплены репродукции различных картин.

— Передвижная выставка, — передохнув, усмехнулся Володька. — Врачи напрягаться запрещают, а в этом мире, — он поднял глаза на картины, — я как в раю. Мы со Светкой по нему путешествуем. Вот Рембрандт, тут Гойя, а там Ватто… Ты знаешь, Олег, этого француза? Смешной и грустный. Как Чехов! А Ван Гог? Я бы часами о нем говорил. И чтоб вокруг было множество глаз. Помнишь, с оркестром выступали? В зале тьма, а в ней глаза, как светлячки… Олег! — Володька слегка возвысил голос. — Это не бред! Это мечта! Что я теперь могу? Пианино — прощай, палитра — побоку. Руки как деревянные. А тут, на готовом, я такую пропаганду разведу!.. В Третьяковке, в Эрмитаже далеко не все побывали. Так? А искусство каждому надобно. Разве не соберутся любители?

— Соберем. Сколько угодно… Но…

— Значит, поможешь? Все!

С этим возгласом силы Володькины улетучились. Он распластался в кровати, подобно своим репродукциям.

— Все, Олег! — скомандовала Света. — Пора уходить!

— Нет! — Володька попробовал привстать. — Мне многое еще надо сказать. Больше некому — понимаешь? Дело в чем?.. Мне тут офорты Гойи попались… Помнишь? «Сон разума рождает чудовищ…» И со мной нечто подобное происходит. Вы извините, ребята, я устал. Олег, загляни ко мне еще раз вечерком, ладно? И что-то еще? Да!.. Ты Надю-то не повидал? Она, глупая, сходит с ума! Зайди… А может, и ко мне вместе нагрянете?.. Я пока передохну. Потом Светка кое-что запишет, она — представляете? — стенографию знает. А потом… До вечера, Олег…

Зарницына, видно, ушла, а в прихожей нас поджидал Петр Кузьмич, весь иссохший, какой-то заостренный.

— Что? Как?

Олег достал папиросу, но тут же спрятал ее.

— Он выберется, Петр Кузьмич. Главное, духом не падает.

— Даже при виде вас! — бросила Света, проскользнув между ними.

— Может, проводите? — успел вслед ей проговорить Олег — как на дуэль вызвал. — Чуть-чуть…

— Не много ли чести?.. — Девушка вздернула плечико.

— Прогуляйтесь, Света, — вмешался Петр Кузьмич. — Подышите воздухом. Это давние наши друзья.

Света скрылась в комнате, минуту спустя первой сбежала по лестнице, но на улице повернулась к Олегу с прежним вызовом:

— Ну? Что вы хотите?

— Тут есть где посидеть? — слегка поморщился Олег.

Света перешагнула невысокий штакетник и присела на кончик скамейки у песочницы. Олег любил разговаривать с людьми глаза в глаза, а девушка показала ему спину. Он коснулся ее плеча.

— Вы кто же будете?

— Я? — вскочила Света. — Человек!

На Олега она воззрилась почти так же, как прежде Зарницына, будто душу стремилась вытащить. Но не выдержала:

— А вам что от меня угодно?

— Виноват!.. — Олег устало откинулся к спинке скамьи. — Извините за беспокойство. В прятки я давно не играю.

Лицо Светы пошло красными пятнами, глаза сузились.

— Все? Могу быть свободной?

Олег развел руками, мол, ваше дело. Она шагнула к дому и все-таки не вытерпела, приостановилась вполоборота к нам.

— «Штурм унд дранг!» — с усмешкой сказала она. — Невероятно!.. Так о вас Клара Петровна в Сибири вспоминала. А мне выпало несчастье быть поверенной Нади в ее чувствах к вам. Ничего пишете, забористо… Но если вам и удалось штурмом обворожить девушку, это не значит, что можно поступать с ней как угодно… Как с неодушевленным предметом… Невероятно! Вам с Надей жить в одном городе, на одном заводе, а вы… Вы запиской отделались, в глаза ей взглянуть побоялись… Трус вы и варвар!

— С Надей?! Стойте! — Олег грубовато повернул Свету за плечи к себе. — Как вы смеете…

Но Света дернула плечиком, сбросила его руки и скрылась в подъезде. Я и подняться не успел, как Олег снова плюхнулся на сиденье, нервно зашлепал ладонью по скамье.

— Володька спрашивает, откуда в нас пакость заводится? — сказал зло. — Считаю — прежде всего от трусости. — Поднялся резко. — Пошли к ней!

— К кому?!

— К Наде! Эта особа, наверно, права. И Володька о Наде беспокоится. Эх! Не вышло без объяснений! Пошли!

На ходу попросил:

— Только ты не оставляй нас одних ни на секунду. Что бы ни стряслось! Понял? Ты сейчас зайдешь к ней, вызовешь на улицу. Я жду в скверике… Ну дела! — Он подшиб ногой камешек. — Не отходи от нас ни на шаг! Понял?

Язык не поворачивался для возражений. Но ни разума, ни фантазии не хватало представить, как все обернется.

К указанной Олегом квартире я поднимался как заведенный автомат. И наверное, у меня был непреклонный вид, исключающий всякий отказ, когда я обратился к безмолвно возникшей в дверях и почти неузнаваемой Наде:

— Тебе надо спуститься. На улицу. Сейчас же!..

— Там Олег? — догадалась она.

— Да! Но вас с ним хотел Володя видеть. Он очень плох, — добавил я для убедительности.

— Понятно…

Показалось, что Надя стала тоньше и выше, будто снова, как в школьные годы, «вытянулась в струнку», но глаза ее щурились холодно и отчужденно. Была она в спортивных сатиновых шароварах, в черной маечке с рукавами, с красной ленточкой в распущенных волосах. Надя прислонилась к двери, сдержанно промолвила:

— Хорошо. Я выйду.

Олег расхаживал в сквере перед скамейкой и курил. Взглянув на меня, присел на скамью и снова вскочил.

— Эх, дьявол! Спятить недолго. Может, она не придет? Что сказала?

— «Хорошо. Я выйду». Дай ты ей хотя бы причесаться.


Надя не только тщательно причесалась. Она к этой встрече готовилась, видно, заранее и надела не только белые туфельки, но и нежно-салатовое платье, похожее на то, в каком еще по школе запомнилась Олегу. Недаром он, как только хлопнула в подъезде дверь и Надя, прищурясь, застыла под кирпичной громадой дома, словно остолбенел от неожиданности. Но стоило ему сделать лишь шаг ей навстречу, как Надю будто ветер подхватил и, обнеся Олега стороной, прибил ко мне.

— Ты не возражаешь, Вася, погулять по городу? — быстро проговорила она, взяв меня под руку, и уточнила: — По старому городу. Вы его, наверно, плохо знаете, все у своей реки пропадали.

Я вопросительно обернулся к Олегу, — он, закурив, поплелся за нами, чуть поотстав, как посторонний, — но Надя впилась тонкими пальцами в мой локоть и, что-то преодолев в себе, громко сказала:

— Ты мог бы и рядом пойти, Олег. Светлана права — нам надо заново с тобой научиться жить в одном городе, чтобы не быть смешными. В нем тропки узкие, не разойтись.

— Кто она? — Олег послушно зашагал рядом с Надей. — Ты ей что, мои письма давала?

— И должны же мы отметить твое возвращение! — не ответив ему, добавила Надя и, отпустив мою руку, независимо застучала каблучками. — Тут в старом парке есть буфет, мы с Кларой Петровной и Светкой там на днях подкреплялись. Возражений нет?.. — И чтобы их не было, уподобилась гиду — указала на длинное высокое здание с аркой посередине и с окнами под самой крышей. — Первый купеческий дом нашего города — начало восемнадцатого века; сложен из большемерного кирпича. Первый этаж — сводчатый подклет для товаров. Изюминка — изразцовая печь, редкостная керамика… Дом жилой, но Клара Петровна упросила, чтобы нам эту печь показали…

— Цыпа? — удивился Олег.

— Она член совета нашего краеведческого музея и теперь хлопочет, чтобы эту печь перенесли туда и вообще взяли все древности на учет, в войну о них позабыли.

Не обойдя вниманием ни одной подобной древности, Надя привела нас в бывший «дворянский конец» — глухую улочку близ развалин кремля с обветшалыми особняками и бурьяном у вековых деревьев, возле которых разгуливала когда-то, от всех наособицу, местная знать. Там теперь и притулился фанерный буфет, а под раскидистым дубом стояли высокие мраморные столики.

Пристроившись к одному из них, Надя молча выложила крупную купюру.

— Да, я вроде бы без денег, — вспыхнул Олег, суматошно зашарив по пустым карманам. — Я не знал… — И он с облегчением вырвал вытащенный мною бумажник. — Богачи! Крезы!..

Мы выпили по полстакана портвейна. Надя разрумянилась, глаза заблестели, она пристально посмотрела на Олега и удивилась:

— А ты совсем не страшный, Олег!

— Гм… Надеюсь… — Он сумрачно поглядел на меня.

— Нет, правда! — настаивала Надя. — Я в жизни никого не боялась… И папа строгий. И мастер в цеху придира! Но все меня баловали… А тебя, Олег, я боялась. Зарницына верно сказала, что в нас, женщинах, рабская психология, мы только кричим о равенстве…

— Цыпа?

Олег тоже впервые взглянул на Надю открыто, но она потупила взгляд, потом снова подняла глаза на Олега.

— Спасибо тебе, Олег!.. Я ни о чем ее жалею. Не ты — я ради одной себя так не стала бы выкладываться — и на работе, и в институте… Так бы и осталась размазней, как Светка сказала…

— Ты что? — голос Олега дрогнул. — Это я тебе благодарен… Я…

Вот тут бы мне и оторваться от них, но Надя схватила со стола сумочку:

— Пойдемте на «блюдечко»…

Да, надо признать, наше с Олегом любимое «блюдечко» переняло название от другого — исторического. Мы о нем слышали, но за кремлевской стеной в другом конце города еще не бывали. А там тоже навис над обрывом полукруглый козырек — и попросторнее нашего. Туда, где стояла беседка, любили ходить до войны горожане — смотреть на закат, вспоминать старину. Она была и за спиной — в виде рати древних церквей. И впереди — заброшенным монастырем у горизонта, когда-то охранявшим подступы к городу. Но речка под этой горой искони была не чета нашей, а с годами превратилась в заросший осокой ручеек, да и обрыв ополз, а само «блюдечко», забытое в войну, поросло кустарником и крапивой.

Кроме заброшенности местечка, похоже, и Надю сюда ничего не привлекало, потому что, бросив окрест беглый взгляд, она присела на разбросанных тут обломках стены и повернулась к Олегу:

— Тебя удивляет Зарницына? — Она вздохнула. — «Нас, женщин, трудно постичь. В нас изначальная тайна природы, гармония мира» — помнишь, и ты мне писал нечто подобное?.. Она здорово изменилась, Зарницына, стала добрее, проще. Может, такой и была, да нам невдомек?.. Светка не зря к ней приклеилась, как к матери. Да и я… Не Клара Петровна, я бы, наверно, свихнулась после грамоты твоей с отречением.

— И ей все известно? — хмуро спросил Олег.

— Да. Я однажды выплакалась им со Светкой. Потому что… потому что, — Надя все-таки справилась с волнением. — Зарницына сама мне раньше открылась. Еще там, в теплушке.

— Цыпа?!

Мы с Олегом присели напротив Нади и, наверное, с час провели на этом «блюдечке». И многое узнали из того, что волновало когда-то Ивана Сергеевича.


Надя стеснялась старой учительницы. Разглядев ее в нижнем ряду трехэтажных нар, потянула маму на верхний:

— Там теплее, мам, меньше будут толкать. Увидишь!

Но затеряться и в битком набитой теплушке было мудрено. В «портсигарах», как прозвали этажи между нарами, можно было только лежать. Постоять, посидеть спускались к железной печурке, день и ночь полыхавшей посередине вагона. Спускались согреться или, наоборот, проветриться, — из-за духоты и чтобы покурить мужчины иногда слегка отодвигали вагонную дверь.

Все быстро приспособились друг к другу — один же завод! По очереди делали уборку, бегали за кипятком, дровами, выносили ребячьи горшки. Эшелон шел на восток, против «течения» — беспрерывной череды воинских составов, товарняков с боевой техникой. Из всех поездов, что растянулись за Уральским хребтом по бесконечной Транссибирской магистрали, их эшелон был обречен на самую малую скорость: он вез непроизводительный груз — стариков, семьи рабочих. Потому еще дома все настроились на затяжную вагонную жизнь. Будто форму надели — ватники, валенки с галошами: на любую погоду. И провизией запаслись.

Выделялась Зарницына — в модных ботах, в нарядном, негреющем пальто, без мешков или баулов, с чемоданом, набитым книгами.

— Почему мы так медленно едем? — слышала Надя со своей «верхотуры» ее раздраженный голос. — Мужчины! Сходите на станцию, побранитесь с начальством.

Нар она избегала. Толклась и толклась перед дверью, чтобы ночью, когда все улягутся, приткнуться на ящике у спасительной печки. Может, и прикорнет там часок-другой, только Надя спящей ее не видела. Как ни взглянет — сидит Зарницына, в три погибели согнувшись перед полуоткрытой дверцей, и резко, словно сердится, одну за другой отщелкивает книжные страницы.

— Мам, посмотри! — как-то Надя растормошила мать. — Это наша учительница. Совсем не спит — ни ночью, ни днем. Может, к нам ее позвать?

Мать спустилась к Зарницыной.

— Прилегли бы. А печку я покараулю, днем отоспалась.

— Благодарю! — Зарницына, не взглянув на мать, щелкнула страницей.

— У вас, может, место холодное? Перебирайтесь к нам наверх. У нас и одеяло лишнее есть…

Зарницына одарила ее не самым ласковым взглядом, но мать не отступилась:

— Это не я… Это дочка моя беспокоится. Она из вашей школы.

— Фамилия?

— Топоркова… Надя…

— Не знаю такой… — Снова страница — щелк!

Мать, вздохнув, отошла. Но утром, когда Надя бегала на станцию за газетами, Зарницына остановила ее.

— Это вы Топоркова? Теперь вспоминаю. Вы Шопена играли на вечере.

— Да.

— А у меня не учились… Нет… Вас бы я, пожалуй, запомнила… Ваша мама очень добрый человек. Передайте ей мою благодарность. Только я непривычна засыпать на людях и без книжки…

Учительница горбилась, прятала зябнущие руки в муфту. Из-под легкой шапочки торчали свалявшиеся космы седеющих волос. И Надя осмелела:

— А вы переселяйтесь к нам, Клара Петровна! Рядом с вами буду только я. Я вас не потревожу.

— Что ж! — учительница вдруг улыбнулась, — Попробуем!

Кроме книг, у нее нашлась простыня, легкий плед да старинная диванная подушечка. И продуктами не запаслась.

— Как же вы так — налегке? — Надина мама всплеснула руками. — Сибирь же матушка!

— Я выросла в Сибири.

— Но ведь холода, зимы длиннющие!

— У меня есть деньги.

— Что вы сейчас на них купите? Буханка хлеба на станции уже полтораста рублей. Или у вас там есть кто-нибудь?

— Нет. Я всю жизнь одна.

— Совсем?

— Да.

— Так вы бы и не уезжали. Или уж в самый последний момент. Немцу город могут и не отдать. Это заводу нельзя было рисковать — его в чемодан не засунешь.

— И я не могла… Мой отец — немец.

«Немец!» Надя крепче прижалась к матери. И та затихла от неожиданности. Потом, наверно, обе подумали: «И что ж такого? Немцы разные бывают». Но разговор оборвался. Зарницына с головой закуталась в плед. Надя лежала возле нее и слушала, как поскрипывал на расшатанной тяжелыми поездами дороге их маленький — «40 солдат, или восемь лошадей» — вагон. Людей было куда больше сорока, но Надя будто осталась наедине с Зарницыной и не могла заснуть — боялась, что во сне потревожит учительницу, и все чего-то ждала.

И вдруг сухая рука Зарницыной протянулась к ней, робко обняла Надины плечи.

— Вы ласковая, — прошелестело над ухом. — Теперь это, видимо, кстати. А раньше…

Пальцы учительницы были ледяные, ее бил озноб. Надя подвинулась поближе, натянула на Зарницыну одеяло.

Согрелась учительница, прошептала:

— Может, эту дорогу строил мой отец. Нет… Подальше — в самой Сибири. Дорогу и огромный железнодорожный мост. Это я хорошо помню. Там был такой славный городишко…

Колеса отстучали, наверно, не один километр, прежде чем шепот ее возобновился.

— Всю жизнь мечтала съездить туда. К матери, на могилку… Но так и не собралась. А теперь еду поневоле. Навещу непременно.

Она судорожно прижала Надю к себе, неловко ткнулась сухими губами в ее щеку, потом слегка оттолкнула от себя.

— Моя мама отравилась… Из-за этого проклятого немца. У него в Германии, оказалось, была семья. И он, бросив маму, скоро уехал к своим.

Надя лежала ни жива ни мертва. Она и в детстве боялась страшных рассказов, которыми на ночь их пугали мальчишки со двора: о цыганах, крадущих детей «на мыло», о покойниках, что по ночам стучат в окна, о вампирах — они сосут человеческую кровь… Но в голосе Зарницыной не было страха, а слышалась ирония.

— Всю жизнь вожу за собой мамину подушечку… Она мне ее ко дню рождения вышила… Память…

И вот так, иногда по фразе на километр, в порыве запоздалой откровенности, эта странная женщина, как подружка подружке, открыла Наде свои невеселые секреты.

Мать Зарницыной, рано потеряв родителей, давала в нашем городе уроки немецкого языка. Когда немецкие инженеры подрядились ставить завод, ее пригласили в контору переводчицей. Там и покорил ее тихое сердце голубоглазый Питер. Она уехала с ним в Сибирь, где, оставив растущий завод на старших братьев, он открыл свое дело. Отец был красивым, сильным. Когда вздымал над головой дочурку, Клара казалась себе выше синих сопок, разбросанных вокруг уютного таежного города. Отец надолго уезжал, Клара часами просиживала на маминых уроках в гимназии и ждала его. Вместе с ней он мечтал о том, какой она станет знаменитой артисткой, раз уж покорила гостей своей игрой в домашнем спектакле. Мама была строже. Она заставляла дочку постоянно заниматься или сама часами читала ей вслух книги, открывшие для Клары удивительный мир.

И вдруг всего этого не стало. Ни города с синими сопками, ни матери, ни отца. Осталась одна диванная подушечка, с которой и увез девочку на родину матери ее дядя. Он помог племяннице выучиться, отправил в Казань на Высшие женские курсы, где Клара стала преподавательницей и, презирая, а вернее, боясь людей, вся отдалась удивительным маминым богам — книгам.

Я не запомнил других подробностей, хотя Надя рассказывала о Зарницыной как о себе, а о себе, немного спустя как о ней, глядя на все как бы со стороны, с раздумьем…

В пути Зарницына ожила, оттаяла душой. Однажды собрала вокруг себя молодежь:

— Что же вас не слышно? Или песни петь разучились?

Пела с ними. А потом вслух читала стихи, да так, что к печурке сошлись и стар и млад.

На новом месте, пока не устроилась с жильем, ночевала то в одной, то в другой рабочей семье, знакомой по теплушке. Ее охотно привечали. Стала преподавать в школе рабочей молодежи. В каникулы съездила в город детства. Могилы матери, к сожалению, не нашла. В прежней маминой гимназии разместился детдом для сирот-ленинградцев, и она привезла оттуда девочку с большими серыми глазами и синюшным от худобы лицом. Девочка заменила Кларе Петровне дочь. Светка училась в одном классе с Надей, и Надя рассказывала ей об Олеге, зачитывала кое-что из его писем. Подруга сочла их очень умными, а Олега — человеком, достойным внимания. Училась Светка отлично, но, окончив десятилетку, сбилась с пути, который так ясно виделся им с Кларой Петровной. В институт не пошла. Понесло ее по жизни как по волнам. Работала в госпитале, друзья переманили в газету. Обучилась стенографии, увлеклась журналистикой, да околдовал театр, впустивший ее через знакомых артистов в закулисную жизнь. Светка уже грезила будущими ролями, мечтала о театральном училище. Но тут подкосила болезнь — двусторонний туберкулезный процесс в легких. Клара Петровна обегала все больницы, трясла в поисках выхода знакомых. И пошла на крайнее средство, которое присоветовал ей сосед-геолог.

— Пусть едет к нам в партию, — сказал он в одну из своих побывок дома. — Через год болезнь как рукой снимет. Медвежатину будет есть, спать на воздухе, под соснами, в спальном мешке. Работой не замучим. И никаких таблеток. Я сам так когда-то исцелился.

Светка уехала. Была в партии лаборанткой, лазила с геологами по горам, а когда начали бурение, маркировала керны. Чему только не научилась! А главное — все зарубцевалось. Старик подсобник, хакас, своими настойками вылечил.

Теперь снова примчалась Светлана к Кларе Петровне. Вновь оказалась на распутье. В геологической партии вроде бы приелось. К тому же влюбился в нее женатый геолог. Спаслась бегством, да жалеет: на месте, где их экспедиция бурит, исследует реку и горы, в будущем возведут небывалую в мире электростанцию. Светка мечтает: вот бы окончить к той поре гидростроительный институт! А тут вдруг захотела стать педагогом, как Клара Петровна. В общем жизнь Светлану разрывает на части. Оттого и неровная, порой сердитая. А Володькой же просто очарована. Но Клара Петровна приберет Светку к рукам. Она удивительно тонко каждого понимает.

Надя прибежала к ней как-то с письмом Олега — и в слезы:

— Ничего, кроме себя, не знает!.. Все рвется куда-то! Мир переделывать… А я так не могу! Хотя бы строчку о нас самих…

— Это и прекрасно! — Зарницына обняла Надю. — Я и в школе Олегом любовалась: жаркая натура! Надо понять его. И принять. Только так и дано людям познать настоящую любовь… — сказала Наде. — Вот я открыла ее для себя. Да поздно. Когда человека потеряла. Казался он мне сухим честолюбцем, смешным бунтарем, донкихотом. Потом поняла, что бывают такие души — не для себя, для других. Их только надо не опоздать заметить, как опоздала я, пережив его гибель…

— Это она о Першине? — догадался Олег.

— О Першине, — ответила Надя и поднялась. — Что ж, Олег! К Володе я с тобой схожу, сама по нему соскучилась, но это в последний раз. И ты прав, и Светка права: не надо нам ни сцен, ни объяснений. Я и так глупостей наделала… Получила твое письмо, пришла в цех, иду мимо инструменталки, кладовщица там моя родственница: «Что с тобой, сейчас упадешь?..» В общем, я в инструменталке разревелась, тобой возмущалась, целый табун девчат собрала. Теперь прохода не дадут с сочувствием и расспросами. И тебе может не поздоровиться. Учти!.. Сам виноват — как оглушил…

Губы Нади дрогнули в горькой усмешке, она отошла к пролому в древней стене и обернулась к нам:

— Пошли?


В подъезде елагинского дома густо пахло лекарствами. Мы взбежали по лестнице. Дверь в квартиру была отворена. В гостиной в кресле, закрыв глаза, полулежала Светка, а возле нее со стаканом воды стоял Петр Кузьмич. Надя бросилась к подруге:

— Что с ней?

Света открыла глаза, слабо улыбнулась:

— Ты, Надя?.. Ничего, сейчас встану… Но было так страшно!

Надя опустилась на колени, прижалась к девушке.

— Произошло бурное возвращение к прошлому, — вполголоса пояснил Петр Кузьмич. — Володя стал диктовать Светлане рассказ о госпитале. И вдруг рванулся к окну. Он, видимо, хотел выпрыгнуть, как, я предполагаю, с ним это было в войну…

— Ой, Надя… Это очень страшно! — повторила Света, глубоко вздохнув: лицо ее медленно розовело. — Его почему моя стенография привлекла?.. Он ведь одним горит — как найти себе посильное дело, за все цепляется. Вот и придумал: «Руки не слушаются, но голова-то варит! А что, если ты запишешь мои рассказы? Их у меня в памяти крутится прорва, вдруг хоть один напечатают!» Даже название дал — «Дни госпитальные». И план их хотел продиктовать, да все откладывал: «Сначала надо мне через себя перешагнуть… Без этого не смогу…» А после их ухода, — Светлана кивнула в нашу сторону, — загорелся: «Все! Бери бумагу! Пиши». И стал диктовать. А потом вдруг как вскочит! Вот на буфете листочки. — Прочти…

— Но тут закорючки, я не могу… — Надя беспомощно повертела записи.

— Прочтите сами! Пожалуйста… — стал умолять Олег. — Нам всем это важно…

Светины глаза сердито метнулись в его сторону, но Надя положила руку на ее плечо, сказала увещевательно:

— Прочти… Это — Пролеткин…

— Имела честь… Знакомы… — сухо, отрывисто, совсем на манер Зарницыной, буркнула Света.

Она начала читать:

— «Гойя прав: сон разума рождает чудовищ. Я должен раз и навсегда перешагнуть через этот страшный день. Наверно, у меня действительно кровь голубая, кости тонкие, а нервы слабые, как шутил Олег. Я не могу убежать от этого дня. Он хватает за глотку. Я вижу, как жалобно смотрят на меня люди, врачи. Им нужно знать, что со мной. И мне надо знать. Я хочу выскрести из себя, навсегда отбросить тот день. Он как кошмар, врывается, когда остаюсь один, и, как ураган, все ломает во мне. Я презираю себя за мнительность, за неотвязные думы об этом дне. Выброшу их — буду жить. Нет, на что я такой нужен?»

Света вдруг уронила руку, державшую бумагу.

— Нет, не могу… Лучше потом… Когда перепишу… Я на этом месте чуть не заплакала, сказала: «Может, позвать Петра Кузьмича?» А Володя: «Не смей! Тогда — конец! Пиши!..» Он рассказывал, как его ранило, засыпало землей — снаряд попал в убежище. Из Володьки вытащили двадцать осколков, представляете? Сначала быстро говорил, без запинки, а потом стал цедить по словечку… Вот…

И Светка все-таки набралась духу прочитать конец записи:

— «Садилось солнце. На стену через окно легла тень от верхушки березы. В палате нас было десять, все неходячие, тяжелораненые, и даже нетранспортабельные… Я не мог повернуть головы и видел только чью-то высоко поднятую забинтованную ногу на одной койке и лицо молодого парня — он лежал боком ко мне — на другой. Когда мы встречались взглядами, парень подмигивал. Ему, по-моему, отняли руку и ногу. Нам хотелось поговорить, но сил не было. Тогда я стал смотреть на побеленную стенку. Верхушка березы отпечаталась на ней очень отчетливо и напоминала султан. Она вся трепетала… И вдруг за окном совсем близко ухнул взрыв… Потом — второй, послышалась перестрелка. Раненые насторожились. Вошла сестра: «Это так… Не обращайте внимания». Вскоре стрельба стихла. Но было тревожно, казалось, что нечем дышать. И тут… тут… словно ветер принес: под окном — резкая немецкая речь… Я закрыл глаза, думал — брежу… Потом взглянул на соседа — он тоже косится на окно…»

— И вот… — Света крепко потерла лоб. — Володя как закричит — и к окну! Я еле успела схватить его, перелетела через кровать. Тут и Петр Кузьмич прибежал… а я в обморок грохнулась…

— У Володи возвращение пережитого, — повторил Петр Кузьмич. — В палату, думаю, ворвались немцы, и он или выбросился со второго этажа каким-то чудом… Ходить-то не мог… Или… Однажды он бредил о немецком десанте… В общем, врач выписал кучу успокоительных, порекомендовал покой… Он уснул.

Олег нервно ходил по комнате. Надя попросила:

— Посиди спокойно.

Он послушно присел. Из Володиной комнаты донеслось:

— Света-а-а…

— Мы пойдем к нему, Петр Кузьмич! — загорелся Олег.

Первой в комнату вбежала Надя, сдернула с окна одеяло, наклонилась к Володе:

— Как ты? Тебе что-нибудь дать?

Но Володька лишь скосил на Надю глаза и, будто не узнав, отвернулся.

— Света… — тихо позвал он. — Потом добавил голоса: — Света! — Кровать дрогнула от его резкого движения. — Све-е-та!!!

Светлана мигом возникла возле него, опустилась на колени. Его сухие губы сломались в улыбке. Он выпростал руку, коснулся ее светлых легких волос. Мы вслед за Надей вышли на цыпочках. Надя заторопила нас:

— Пойдемте, пойдемте… Петру Кузьмичу тоже нужен отдых. Он в случае чего за мной пошлет. Я ведь рядышком живу…

Во дворе гоняли ребятишки, орали истошно.

— Наверно, опять дом на дом, в «красные» — «белые», — устало заметила Надя.

Она прищурилась и вдруг протянула мне руку:

— Спасибо тебе, Вася! Ты настоящий друг!.. Жаль, о себе ничего не рассказал…

К Олегу подошла близко, почти вплотную, но руку спрятала за спину:

— Больше не тревожься за меня, Олег! — сказала, пытаясь поймать его взгляд. — Я тоже выкарабкаюсь и поборюсь, как Володька… Как Володька… А ты… — Голос ее дрогнул. — У тебя ж теперь вон какой выбор — целый завод девчонок!.. А я?.. Считай, что я слишком простая! Да-да! Простого и хочу! Как все!.. И кучу детей! Да-да!.. Прощай!..

Белые туфельки застучали по асфальту. Еще донеслось: «А комсорга другого в цех подбирай!» И Надя исчезла.

Олег глубоко вздохнул, потерянно оглянулся. Сказал:

— С характером стала… Значит, не пропадет. А счастье каждому свое… Это точно. И гадать тут больше нечего… А с чего это, Васька, мне вдруг поскулить захотелось?.. Знаешь, вот так — по-щенячьи…

Лицо его и впрямь исказила гримаса. Но тут его кто-то окликнул — рядом шли парни, видно, с завода.

— Олег! Привет! Слушай, зачем завтра комитетчиков собирают в механическом цехе?.. Или мне не так передали?..

Олег оторвался от меня, шагнул к пареньку.

— Обожди, потолкуем!

Ко мне спустя минуту он возвратился уже с усмешкой:

— Нет, брат, тут не поскулишь! Завтра бой даем в механическом цехе!

2

В редакцию являлись кто когда. Кто еще вечером обговаривал маршрут для сбора новостей в номер, кто отсыпался после ночного дежурства. Оборотов с утра обходил городские власти и появлялся к полудню. На меня это действовало разлагающе, и в редакцию я собирался нехотя. Вяло одевался, завтракал, брюзжал на все вокруг и на самого себя.

Наверно, меня утомил и непомерно длинный вчерашний день. Он не закончился посещением Володи.

В палисаднике нас поджидала Зойка. Вернее, она там устроила маленькую постирушку, поставив на двух табуретках оцинкованное корытце. Олег прошагал в дом, только и сказав сестре:

— Не очень-то увлекайся, тебе рано вставать…

Но я мимо Зойки пройти просто так не умел. К тому же она и сама, коротко кивнув брату, будто связала меня долгим пристальным взглядом. И я подошел к ней.

— Воды не принести?

— Хватит.

Зойка бойко зашуровала в мыльной пене, словно отмывала не тряпки, а собственное настроение. Это меня озадачило, и я сказал наобум:

— А мы с Надей почти полдня пробыли!

— Да-а?! — Откинув волосы, Зойка задержала у лба мокрую руку; будто от солнышка, просветлела в ее глазах легкая зеленца и тут же погасла, как и у Олега, когда он замыкался в себе. — И что ж? — Она вновь принялась шуровать в тазу. — Все проверяешь, способен ли Олег на чувства? На подобные твоим, конечно, нет! Один пикник у реки — и кульбит на сто восемьдесят… «Мне не нужно славы, карьеры…» Брехня! Сам, как на стенку, в газету полез… Мне все равно, что вы там с этой Чечулиной придумали, да газету жалко… Вот мне один знакомый рассказывал, у них на стройке тянут с закладкой жилья, сразу за заводские площадки взялись, а как строители за рекой перезимуют, дело вроде бы десятое… Куда ж ему толкнуться за помощью? К тебе, что ли? Да ты с собой еще не знаешь что делать, а приткнулся в газету, боевое место занял. А зачем, самому непонятно. Разве не так? Мать не зря за тебя опасается. К кому ты прилип? Я Ирку знаю, еще по Сибири. Вся в мать, а ты сам говорил — Олимпиаду не терпишь!

Зойка схватила пустое ведро и скрылась в доме, а я все стоял, пораженный не смыслом сказанного, а тоном, страстностью Зойкиного отвержения того, что и для меня вдруг предстало только пустой игрой воображения.

— Зойка! — выпалил я, когда она снова появилась. — Насчет пикника и прочего ты преувеличила. А газета, чувствую, всерьез. Ты познакомь меня с этим парнем, мы, может быть, разберемся… Я постараюсь!..

Она не ответила. Видно, догадывалась, что в редакции я еще нуль. Кроме Оборотова, все меня избегали. Наверно, ждали, когда раскроюсь, проявлю себя журналистом. А я уже сомневался в своих способностях к журналистике. Мир снова казался туманным. Но все же, полночи промаясь без сна, я надумал непременно отпроситься у Оборотова на заречную стройку и, собираясь утром в редакцию, воображал, как вместе с Зойкой читаю первую свою статью.

На том грезы кончились. В редакции за моим столом восседал сам Оборотов. Не ответив на приветствие, он увлек меня в свой кабинет.

— Наконец-то! — сказал, занимая редакторское кресло и достав из стола объемистую рукопись. — Думал курьершу за тобой посылать!

— Что случилось?

— Садись! Задание есть! Такое, старик, задание, что и матерому честь! — Глаза редактора за тонкими стеклами очков стали колючими. — Значит, Хаперского ты знаешь хорошо?

— Этого я не говорил.

— Помню, помню! «Доверять — проверять!» — И Оборотов протянул мне рукопись. — Вот и проверь! Эта статья пойдет в номер!

— В номер?!

Я взял статью и встал как солдат, уже давно ожидавший желанной команды. Оборотова покачнуло за столом от приступа наигранного смеха.

— Куда же ты? — воскликнул он, притворно вытирая глаза. — То, о чем там написано, не за день, а и за месяц не проверить!.. Садись! Поговорим тет-а-тет… Есть шанс вывести нашу досточтимую газетку в люди. Понимаешь? Ее здесь затыркали. Перестали с ней считаться. А Синицын, секретарь горкома, меня так и величает: «Орган артелей и парикмахерских»… Пора газете зубы вставлять. Тогда и сами похорошеем… Не думай, не о своей карьере пекусь. Но хочется верстать полосы не только для завертки хлеба и селедки.

Оборотов говорил от души, обычно бесстрастное лицо его, безупречно овальной формы, порозовело.

— Понятно! — поддакнул я, увлекаясь и сам.

— Так вот слушай! — Оборотов грудью налег на стол. — Но запомни: для других нашего разговора как не было. Все вроде бы идет от тебя. Дело серьезное, и с нас могут снять штаны, чтобы выпороть, говорю без утаек. Мне вылетать из газеты пока ни к чему. А ты начинающий, какой с тебя спрос? Ну, допустим, уволят. Но ты еще и не в штате, газетчик для тебя пока не профессия, простишься с нами — ну и что ж? А я — видал? — лысину над гранками отшлифовал… Так вот, уговор: статью ты принес сам, без задания. Отвечать за нее все равно мне, но будет буфер: передоверился новичку. А обойдется гладко — сразу сделаешь себе имя. И в газете и в городе…

— Вы так говорите, будто речь идет об афере, — насторожился я.

— Упаси бог! — Оборотов всплеснул руками. — Святое, чистое дело!

— Тогда чего же опасаться?

— Чего? Многого! Но, главное, не погубить дело. Здесь как привыкли? — он кивнул в сторону редакционных комнат. — Завод критикой обходить. Так, если по мелочишке… А чтобы о непорядках на трижды орденоносном всерьез — ни-ни! Как же — завод традиций! Его еще и Владимир Ильич в «Развитии капитализма…» упоминал. Директор — и генерал, и депутат, и лауреат, и Герой Труда, и член всех бюро! Тряхнет регалиями — звон на всю округу! А в статье прицел прямо в директора.

— В Прохорова?!

— Уразумел? То-то! Да поручи я такое нашим старичкам — в штаны наделают: у них же семьи, а, кроме газеты, за спиной ничего. Или начнут увязывать, согласовывать полгода. А материал нужен сегодня.

— Сегодня?!

— Я же сказал — только сегодня! Иначе выстрел холостой — уж такой пасьянс!.. Ясно? Идешь на завод? Хаперский все тебе объяснит, все карты выложит.

— Хаперский?!

— Успокойся! Статью мы с ним писали вместе. И, поверь моему нюху, все в ней доказательно. Но мне пока лучше быть в стороне. Отсюда два варианта — статью подпишет или Хаперский, или ты.

— Он, конечно!

— Ваше дело! Мне все равно, за кого получать выговор. Но передай Хаперскому, что дольше десяти вечера не жду. Наборщики заворчат. Ну, решился?

— Вы ж говорите — надо.

— Позарез! Но не приказываю, запомни. Как не приказывали вашему брату идти на таран. Все — от тебя! Понял?..

— З-звоните… Х-Хаперскому…

Я покинул редакцию со смутным чувством. Оборотов тронул меня откровенностью, своим сложным, как представилось, положением, неказенностью. И пока я думал о редакторе, все вроде было верно, но только вспоминал о Хаперском, ориентиры шатались. «Зачем такая спешка? Чего добивается? Без личного расчета он шагу не ступит. Но какой расчет? Не на место же директора метит? Это смешно. Или я к Аркадию несправедлив? Ведь подписался он под письмом Сталину…» Ноги сами понесли меня к Олегу, в комсомольский комитет.

Помещался комитет на первом этаже огромного здания заводоуправления — его по старинке еще называли «главной конторой», — в одном крыле с парткомом и парткабинетом. В просторной комнате с пишущей машинкой на столе какая-то девушка копалась в длинных ящичках с учетными комсомольскими карточками.

— Мне бы Пролеткина…

— Олега Ивановича? — Круглолицая, в светлых кудряшках девушка подслеповато вгляделась в меня. — Его не будет допоздна, он на заводе. — И тут она заулыбалась во все свое круглое личико. — Прота-а-сов?! Отрядный наш председатель?.. Олег говорил, что вы приехали… Извините, что не сразу признала. — И она доверчиво показала на туго набитые ящички. — Вот, разбираюсь, кто где… Запущено все… Числится больше трех тысяч комсомольцев, а среди них «мертвых душ» полно — с завода уехали, а с учета не снялись, теперь разыскивай по всей стране. — И уже совсем по-свойски она сказала: — Олег с утра в механическом, готовит собрание. Мы тут все волнуемся… У нас еще не было такого, чтобы в крупный конфликт с цеховым начальством вступать, а, похоже, придется…

Я девушку не помнил, но охотно бы с ней посидел, тем более что разглядел над ее головой лозунг с Олеговым двустишием насчет «быть, а не казаться». Заметил и яркую стенную газету с карикатурами, похожую на нашу школьную «Иголочку», но под названием «Голос активиста». Девушка показала мне Олегов кабинет со стопкой книг на столе. Но надо было торопиться.

— Так я в механический, пойду искать.

На этот раз завод меня уже не ошеломил: в войну всего навидался, а гул цехов напомнил аэродром, когда со всех сторон ползут к старту самолеты и их моторы молотят на малых оборотах. Но как и на полевом аэродроме, где только и смотри в оба, чтобы не зарулить в наспех присыпанную воронку, я был настороже и еще с порога заметил неподалеку, у крайнего в ряду станка, Виктора Найденыша в синей матросской робе с ярко начищенной бляхой. Встретив мой взгляд, моторист слегка присел, хлопнул себя по бокам и расхохотался.

— Капитан! Опять роковая встреча! Тебя-то зачем принесло? За Олегом? — И зачастил озабоченно: — Он тут у нас все начальство переполошил. Уж лучше б я с ним на людях не обнимался. Теперь все, кому он нужен, ко мне, как в справочное бюро, стучатся. Даже начальник приходил, Ковригин… И этот ваш гусь — Хаперский. Олег им не доложился, а прямо в цех. Многие рабочие сразу его припомнили. Кто по отцу, кто по матери; школьные знакомые нашлись… Ну и завертелось! Вот что худо — две девчонки пристали ко мне: «Это, — говорят, — тот, из-за кого Топоркова в инструменталке ревела?»… Понял, какой оборот? Засучивай рукава!

— Мне не Олег, а Хаперский нужен, — сказал я, желая совершенно противоположного — пристроиться к Олегу вплотную и не отставать ни на шаг, как в хорошо слетавшемся авиазвене.

— Пойдем, провожу!

Виктор, пружинистый, юркий, так стремительно провел меня через лабиринт станков к бытовкам, что, кроме скользковатой чугунной дорожки, горок заготовок да деревянных трапов под ногами рабочих, я и разглядеть ничего не успел.

— Второй этаж! Направо! — крикнул Найденыш, подведя меня к металлической, с узорчатыми прорезями в ступенях лестнице.

Но тут она прогудела от быстрых шагов, и на меня чуть не свалился Хаперский — в щегольской куртке со множеством карманов на «молниях», в голубой сорочке с галстуком. Аркадий словно клешней сжал мою руку.

— Прибыл? Молодец! Я говорил Оборотову, что на тебя можно положиться… А где Олег? Рискованную он повестку собрания вывесил: «О заявлении молодых рабочих». Открыто решил обсуждать? В цехе уже шум по этому поводу, а кое-кто и подножку Олегу готовит — есть у Ковригина такая ушлая братия. Подсиропят — век не отмыться… Надо Олега предупредить! — И Аркадий деловито постучал по моей груди пальцем: — Значит, так… Стой здесь, увидишь Олега, упроси подняться в мой кабинет, а я, если разминусь с ним, тоже туда вернусь.

Хаперский поспешил в ту сторону, куда убегали длинные ряды станков, а в полусумраке другой замаячил Олег, в морских клешах и суконной форменке. Он шел по пролету, не торопясь, глядя по сторонам, и казался верзилой — чуть поодаль от него семенил низенький человечек в сатиновой спецовке, из кармашка ее торчал карандаш.

Я думал, они каждый по себе. Но человечек явно преследовал Олега. Тот остановится, и человечек замрет. Куда посмотрит Олег, туда же и его спутник. А когда Олег, заметив меня, срезал угол и прибавил шаг, его преследователь успел встать между нами.

— Здравствуйте! Я мастер Гремячкин, — представился он Олегу. — Позвольте узнать, а вы кто такой?

Его голос был раздраженным, но Олег улыбнулся:

— Здравствуйте. Что вы хотите?

— Начальнику цеха представились?

— Пока нет. — Олег попытался обойти мастера.

— Тогда пройдемте! Объясните свое поведение.

— Какое поведение? — Олег передернул плечами. — Если вам уж так интересно, вот удостоверение: я секретарь комитета комсомола.

— Нет, нет! — мастер отмахнулся. — Теперь мне ваших корочек не надо! Вы рабочих с моего участка за дверь выманивали — мне не докладывались? Вот и объясните начальнику цеха, почему у сдельщиков рабочее время крадете, режим нарушаете. Секретари так себя не ведут! Если нас посещают, то хотя бы здороваются с начальником.

— Пустите. Мне некогда! — увидев, что на них смотрят рабочие с соседних станков, заторопился Олег.

— Нет! — возвысил голос Гремячкин. — Вы сначала объясните начальнику, как тайком сплетни о цеховом руководстве собираете.

— Почему тайком? Какие сплетни? Отпустите мой рукав! — Олег глубоко вздохнул, расправил под широким ремнем форменку и сам взял мастера под локоть. — Хорошо, пошли к начальнику.

И тут к ним подоспел Хаперский.

— Олег! А я тебя обыскался! Чего ж ко мне не зайдешь?

— Вот и я про то же, Аркадий Григорьевич! — вновь взъерошился мастер. — Надо разрешение брать для хождения по цеху!

— Гремячкин! — Хаперский поморщился. — Займитесь своими прямыми делами! — И, проводив уходящего мастера взглядом, вполголоса предупредил Олега: — Соглядатай ковригинский, наверняка уже пьян.

— Да, обстановочка у вас! — Направляясь вслед за Аркадием, Олег покачал головой.

— А что ты хочешь? Ковригин лет пять кадры по своей формуле подбирал: я — начальник, ты — дурак. Из мастеров с дипломами — никого. Одни «практики». Научились делать из рабочих стяжателей да прихлебателей, а непослушных держать в черном теле. Отвалит тому же Гремячкину куш — с хорошей зарплатой будет, а нет — на хлеб не заработает. Зашибалы — их так тут и зовут. И вышибалы. Ни один молодой специалист тут не прижился. Меня три года терпят — почему? Я в дом Прохорова был вхож — вот Василий знает. А я…

Он остановился перед Олегом, в выпуклых глазах промелькнул перламутровый свет от желания что-то особенное ему высказать, однако повернулся Аркадий ко мне:

— Давай статью! От Олега секретов нет! Мне с ним наедине потолковать надо, ты подожди пока тут. — Он подхватил Олега под руку. — Пошли ко мне! Это важно и для тебя, и для меня, и для всех. А за явку на собрание не беспокойся, беру на себя. Да тут и агитировать не надо — такой вопрос! Молодежь уже кипит…

Олег вопросительно оглянулся на меня, будто извиняясь, и ушел за Хаперским.

Я прождал их почти до окончания смены. К стенду с доской показателей, где висело объявление о собрании, все время подходили любопытные. Со мной поздоровался Петр Щербатый.

— Не волнуйся. Придут, — сказал он, — я всех своих обошел. Только не очень верят в это собрание… Олег велел, чтобы и я выступил. Что ж… Попробую…

Петр был бледен, пустой рукав заправлен под ремень.

На минутку подскочил ко мне Олег, с ходу пожаловался:

— Комсомольского бюро тут, считай, нет. Месяцами не собираются. Заместитель Надин совсем зеленый парнишка. Все придется брать на себя. Потому и членов комитета на подмогу вызвал. Маловато еще у нас силенок.

А Хаперский задержался возле меня подольше.

— Поднимайся в красный уголок, — прошептал, озираясь по сторонам. — Слушай и все записывай, пригодится. Я звонил Оборотову. Может, не мою статью, а отчет с собрания тиснем. Посмотрим, как оно обернется… Ковригин при мне еще раз звонил в партком, сказал, что боится, как бы Олег не повернул собрание куда не надо, но его оборвали: «Комсоргу ЦК доверяем!» Федор злющий! Срочно собрал прихлебателей, атаку на Олега готовят — психическую! Больше-то уцепиться не за что, так знаешь, на чем додумались сыграть? На том, что Надя из-за него в инструменталке ревела — весь цех уже об этом гудит… Неужто правда, что Олег ее беременной бросил?

— И ты допускаешь такое? — не выдержал я.

— Чем черт не шутит! — Аркадий отвел глаза. — Да мне дела нет до их отношений… А вот толпа, коли поднастроят, та запросто сотворит из мухи слона, а из карася порося и наоборот… «Не может быть! Не посмеют!» — это Олег мне, когда я ему разговор у Ковригина передал… Чудило! Еще как посмеют!.. Как по нотам разыграют спектакль! Ну ладно! Дело покажет… Ты будь начеку!..

С чего это от встреч с Хаперским будто чесоточный зуд меня преследует? Все мельчает вокруг, двоится, троится, выглядит чем-то копошащимся, дремучим, суетным? И будто не жизнь вокруг с ее глубинными, вполне логичными законами, а сплошной хаос и фарс, где все допустимо и понимаемо так и эдак, как кому заблагорассудится… С тяжелой душой пошел я на это собрание.

Оно именовалось «открытым комсомольским», но в просторный красный уголок, который в обеденный перерыв заменял столовую — вдоль стен тянулись длинные скамейки со столиками, а в одном углу виднелось окно раздачи пищи, — изрядно набилось и пожилых рабочих. Захар Оглоблин, подсевший к Щербатому, помахал мне кепкой. Сидели и на скамейках, и на столах, и на стульях, стоящих рядами напротив небольшой, ярко освещенной сцены.

— Человек двести… — сказал кто-то неподалеку от меня. — Не помню, когда так собирались.

— Считай, вся первая смена.

— А чье заявление будут обсуждать? О чем?

— Говорят, какая-то жалоба, вроде бы на начальство.

— На них жаловаться, что против ветра плевать… Пошло-поехало — все в том же духе, лишь бы языками чесать…

А слышит ли это Олег?.. Я быстро нашел взглядом его высокую фигуру, и острое чувство опасной его беззащитности перед множеством этих усталых после долгой смены и даже раздраженных людей защемило во мне. Со впалыми щеками — видно, с утра не ел, — похлопывая трубочкой бумаг по ладони, он расхаживал у всех на виду перед сценой и, глядя, как заполняется зал, громко поторапливал:

— Рассаживайтесь, рассаживайтесь! Побыстрее, товарищи! Время бежит…

И будто невдомек ему, что каждый норовит сесть подальше, чтобы быть сбоку припека, или артельно, обособленной от других группкой, и что он, Олег, уже под прицелом десятков ему незнакомых глаз, и уже со всех сторон закипают о нем пересуды.

— Кто это длинноногий-то?

— Новый секретарь комитета.

— Новый, старый — все равно толку не будет. Собрали для галочки. Говорильня одна.

— Верно, я на огороде собирался повкалывать, а тут сиди, прей…

— Это брат Зойки Пролеткиной, в поликлинике которая. Только демобилизовался…

— Моряк, что ли?

— Ха!.. Сухопутный! Из авиации вроде…

— Зойкин брат? Так это он?

— Надин дружок — он…

— Ну и дружок… Надул девке пузо, а теперь — я не я… Слышали, как Надька в инструменталке из-за него рыдала?

Этот злой голос я узнаю — говорит мастер Гремячкин. Начинается, значит, «спектакль», предсказанный Хаперским!

— Зарыдаешь!..

— А разве она в положении?

— А ты не знала? Четвертый месяц… Иначе с чего бы реветь?

— Шишкой заделался, вот и куражится! — грубо припечатывает кто-то. — У нас это запросто!

— Шум поднять надо! — это опять Гремячкин. — Чтоб на пушечный выстрел к цеху таких не допускали!

А Олег все ходит, привлекая к себе внимание, приглашает:

— Рассаживайтесь, товарищи, рассаживайтесь…

«Эх, Олег, Олег! Зачем же лезть на рожон? В тебе заложено столько хорошего, доброго, чтобы жизнь свою сделать цельной, гордой и чистой, а ты, как на людском базаре, размениваешь ее в сомнительных хлопотах, ставишь себя в зависимость от этих усталых, озабоченных каждый своим, а то и падких на сплетню, несправедливых людей. Рассматривают как в микроскоп, острят о тебя языки и, кажется, только того и ждут, чтобы задеть посильней».

Вошел Ковригин, за ним ринулись курильщики. Начальник цеха чуть не столкнулся с Олегом, но сделал вид, что не знаком с ним, и, пройдя на сцену, сел, как хозяин, за стол. Дюралевой расческой махнул по остаткам волос, обдунул ее, сунул в нагрудный карман френча. Спросил потерянно стоявшего за столом паренька — ремесленника, видимо, Надиного заместителя:

— Ну? Чего не начинаете? Что у них там за заявление?

Ковригин вальяжно откинулся к спинке стула и тяжелым взглядом повел по рядам. Я не заметил, когда появился Хаперский. Он стоял в простенке и, поигрывая цепочкой, кому-то улыбался.

— Можно начинать, товарищ Пролеткин, — робко пригласил Олега паренек из-за стола.

— А ты избери президиум, — подсказал Олег, присев в сторонке. — Собрание важное, нужен протокол.

И тут заработало окружение мастера Гремячкина:

— Зачем протокол?! — выкрикнул кто-то. — Начинай!..

— Это на него протокол надо! Да в милицию… Чтоб девчонок не портил! — выкрикнул и сам Гремячкин, прячась за чьей-то широкой спиной.

Олег поднялся, насупясь, посмотрел вокруг, на скулах вздулись желваки. Он, может, думал, что остепенит крикунов, но из стана Гремячкина снова раздалось:

— Учить нас пришел, а с самого бы портки снять да высечь!

Олег будто дара речи лишился. Только перевел взгляд с Хаперского, который в ответ лишь передернул плечами, на начальника цеха — не поможет ли?.. А Ковригин отвалился на стуле, как за веселым застольем, и улыбнулся Гремячкину:

— Это ты про историю с комсоргом нашим Топорковой?.. Некрасивая история!..

Зал притих. Олег промокнул рукавом выступившую на лбу испарину, негромко проговорил:

— Да, меня предупреждали, что тут вроде бы не коллектив, а толпа, что могут выкинуть и такое… Я не поверил… — И вдруг он возвысил голос: — Я и сейчас не верю, чтобы кто-нибудь принял эту сплетню всерьез… Даже мастер Гремячкин! И вы, — Олег круто повернулся к Ковригину, — товарищ начальник цеха!.. Значит, это…

— Подлость это, Олег! Провокация! — раздался отчаянный девчоночий вскрик, и в рядах поднялась высокая девушка со знакомыми светлыми кудряшками. — Я вот что скажу!.. Последнее это занятие лезть в чужие сердца! Да, мне обидно за Надю, знаю, как всю войну ждала Олега, то есть товарища Пролеткина. Но я и его знаю — по пионерлагерю, по школе — как комсомольского секретаря… Что их разлучило, не знаю, но и спрашивать не смею. Это их личное дело.

— Нет, почему же, Катя? — Олег махом вскочил на сцену. — Я готов! Пусть спрашивают, у кого стыда нет… Ну? Пожалуйста…

Наклонясь к залу, Олег выждал с минуту, потом еще раз промокнул лоб и, словно вспомнив прощание с Надей, сказал:

— Счастье — каждому свое. И почему людей то магнитом тянет друг к другу, то разлучает, объяснить не берусь, разум тут не подсказчик. Одно лишь могу заявить, как на духу: Надю я никогда и ни в чем не обманывал… Слышите, мастер Гремячкин? — крикнул он через зал. — Не прячьтесь!.. Я даже вас обманывать не могу!..

Раздался резкий скрежет стула — Ковригин поднялся, бросил оробевшему пареньку:

— Кончится эта лекция… про любовь, кликни меня…

— Про любовь?! Постойте! — спохватился Олег. — Если бы про любовь! А тут как раз про нелюбовь — к людям! К порядочности!.. И потом, меня спросили, я объяснил. Теперь начнем собрание. — И он повернулся к пареньку у стола: — Избирай президиум!

— Пролеткина! — резануло в зале.

— Правильно!

Назвали еще две-три фамилии. Ковригин из центра стола пересел на краешек — в зале прозвучал смешок. Но тишина загустела вновь, когда встал Олег, не спеша разложил бумаги на столе и на миг задумался. Мне даже показалось, будто мы с ним вдвоем в целом зале и будто это мне Олег, совсем по-домашнему, говорит:

— Тут дело такое… Тут как посмотреть… Или факты — только частность. Или отражают заведенные в цехе порядки. В общем, поступило к нам в комитет заявление большой группы молодых рабочих с участка мастера Гремячкина… Нет, — поправился Олег, — сами они ничего не писали… И вот что худо, наверно, и до сих пор терпели бы такое положение, сокрушаясь втихомолку, если бы не инспектор отдела кадров Петр Щербатый — он здесь присутствует. Щербатый подробно поговорил с каждым из новичков и с их слов написал докладную, которая при нашей проверке полностью подтвердилась. Вот и выходит — хотели того или нет, но заявление новобранцы сделали… Так или нет?

Олег перекинул взгляд с Петра, привставшего при упоминании о нем, на дальний угол зала, где, как цыплята в лукошке, сбились в плотную группу девчурки с косичками и безусые парни в форме ремесленников.

— Молчат? Значит, верно! — улыбнулся Олег. — На что же они жалуются? На Советскую власть? Ничего подобного! На начальника цеха и мастера Гремячкина: не доверяют настоящей работы, держат на уборке стружки и на подвозке деталей; наряды закрывают неправильно, за вынужденные простои не платят, завели в цеху нахлебников, всю выгодную работу — только дружкам, за это от них изрядные деньги получают; день работаешь, два стоишь, а потом концы в воду…

— А что? Разве не так? — хлестко выкрикнул кто-то.

— Правильно! — аукнулось на этот раз в дальнем углу.

— К сожалению, верно! — подтвердил Олег. — Но дело не только в этом. С помощью кадровых рабочих мы установили, что участок работает по давно устаревшей технологии. Те же детали до войны обрабатывали вдвое быстрее и дешевле. Почему? Сейчас станочник, чтобы изготовить деталь, все пять-шесть операций делает в одиночку, а значит, пять-шесть раз останавливает станок, меняет инструмент и так далее. А до войны станочники работали пооперационно, передавая деталь от одного к другому. Поэтому и делом все были заняты равномерно, и «ножниц» в зарплате не получалось, как сейчас, а значит, и лазеек для стяжателей. Ведь так?..

На этот раз Олег повернулся к Ковригину, но тот, будто не слыша, со скучающим видом водил взглядом под потолком.

— Значит, так! — вновь решил Олег. — Но вот что получается. В комитете комсомола три освобожденных работника, а цехов на заводе пятьдесят, и что ни цех, то целый завод. А участков, подобных этому, не сосчитать. Вот я и задумался: что будет, если с каждого участка жаловаться побегут в комитет? Или к тому же Петру Щербатому? Мы же — хоть разорвись! — ничего одни не добьемся… И кем мы станем в ваших глазах? Бюрократами?

— А так и есть! — под ехидный смешок подбросил кто-то.

Но смех не поддержали. Собрание ожидало, куда Олег выгребет.

— В том и беда, что привыкли мы уповать на старинку: вот приедет барин — барин нас рассудит. Но бар-то давно нет!! Спрашиваем на участке Гремячкина: «Почему же так долго беспорядки терпели?» Говорят: «Нам жить надо, а голос поднимешь, за Можай загонят — или срежут зарплату, или из цеха с кандибобером выставят». — «Кто же посмеет, если правы?» — «А есть, — говорят, — у нас для этого зашибалы и вышибалы…»

— Вот как? — не выдержал Ковригин. — Интересно! Кто же они?

— «Есть такие!» — говорят, — повторил Олег и четко перечислил: — Мастера Гремячкин, Цимбалов и главный их покровитель — начальник цеха.

— Та-ак! — только и протянул побагровевший Ковригин.

Зал замер, и Олег замолчал, пошелестел лежащими перед ним бумагами. Лицо его сразу сделалось усталым.

— «Но в цехе, — говорим, — есть партийная организация…» — продолжал он. — «А парторг, — отвечают, — давний приятель начальника, к тому же сидит на ставке мастера и потому от начальника зависим: премии не даст». — «Профорг есть», — говорим. «То же самое», — отвечают. «А комсорг?» У комсорга… — Олег помедлил, видимо, искал о Наде слова помягче. — В общем, и у комсорга свой интерес: в институте учится… Так и выходит, все от начальника в прямой зависимости!..

— Та-ак! — тяжело задышав, снова протянул Ковригин и, глядя в стол, спросил: — А вам не кажется, товарищ секретарь, что о таком заявлении надо сообщать куда следует, а не разносить его по белу свету? Или, по-вашему, враждебные элементы перевелись?

— Враждебные? — Олег усмехнулся. — Бросьте! Это и фронтовики говорили, вон в зале сидят! А у них и ордена и медали.

— И более знаменитые личности по другую сторону баррикад оказывались… — угрожающе протянул Ковригин и поднялся, резанув в воздухе рукой. — Ну, хватит! Пора все поставить на свои места! Никто вам, товарищ Пролеткин, руководство цеха и весь наш коллектив чернить не позволит! Оглянитесь! — Он кивнул на переходящее Красное знамя. — Полгода за нами! Это лучший мандат коллектива. И я советую вам, товарищ комсомольский секретарь, поосторожней словами кидаться!.. Виновников клеветы разоблачим тут же. Что бы мы были за руководители, если б не знали своих людей? Нет! — Он погрозил залу пальцем. — Мы знаем каждого! И знаем, кого вы на беседу приглашали, кому поверили! А вот кому! Миронову… Так он же склочник! От него жена ушла!

Парень в солдатской гимнастерке в третьем ряду, вспыхнув, понурил голову.

— Кондакову! — Ковригин загнул второй палец. — Так он же пьяница! Потому у него и денег нет!.. Зазнобину?! Да он… — Ковригин, задыхаясь от возмущения, махнул рукой: — Хватит! Это все вредная болтовня, и вы за нее ответите! Думаете, не знаем, кто всю эту кашу заварил да нашу чудесную молодежь взбаламутил, на чью удочку и ты, Пролеткин, попался? Да вот он! — Федор ткнул пальцем в задние ряды, где сидел бледный Петр Щербатый. — Инспектор отдела кадров называется!.. — И Ковригин уточнил: — Пока называется!.. А ты, Пролеткин, забыл, кто отца твоего, коммуниста из коммунистов, погубил?!

— Не сме-еть!.. — Олег даже ладонью пристукнул по столу. — Наших отцов, товарищ Ковригин, лучше не задевайте! А перед Петром Щербатым вам извиниться придется, иначе…

— Вот что, Федор! — неожиданно раскатился по залу басовитый голос, и над рядами поднялась лысая голова Захара Оглоблина. — Ты Петьку Щербатого не замай. Мы все за него в ответе, вся наша улица… И чего, мать честная, плохого, что Петька за всех стал болеть?.. А ты, Федор, правильно тут говорят, зачерствел, осатанел — людей, мать честная, в упор перестал замечать… Вот вспомнил ты об ихних отцах. А ты бы лучше вспоминал почаще про своего сына — героя, на фронте сраженного, чтоб перед ним не срамиться да не краснеть…

Вскочил Петька Щербатый, нервно заправляя выскочивший из-под ремня пустой рукав; прося слова, подняли руки какие-то парни. Ковригин, взглянув в сторону Гремячкина, пробормотал:

— Разве это собрание?.. Сходка какая-то… Так и есть — уличная сходка! — И прокричал Олегу: — Партизанщина! Твой отец из-за нее погиб, да и мать тем же отличается… Да-да! Не стреляй глазами-то! Эх ты! Секретарь, называется! В общем, кто хочет, пусть его слушает, а я управу на эту партизанщину не тут буду искать. Такого безобразия еще не видел…

Продолжая бормотать себе под нос, Ковригин стал спускаться со сцены в зал, и тут от окна, где стоял Хаперский, раздались громкие, как выстрел, слова:

— Не-ет!.. Вы будете отвечать, Федор Иванович! Отвечать перед всеми нами!

Машинально расстегивая «молнию» щегольской куртки, Хаперский проталкивался к сцене.

— Аркадий Григорьевич! — Ковригин где остановился, там и сел в общие ряды.

— Я буду говорить только фактами и цифрами. — Хаперский, тяжело дыша, выложил на стол свою статью, разгладил странички и вдруг резко дернулся: — Да как вы смеете, товарищ Ковригин, так разговаривать с Олегом Пролеткиным?! Я уже не говорю о том, что он комсорг ЦК, сын коммуниста, известного всему городу. Он еще и фронтовик. И просто — Олег Пролеткин, которого все мы уважаем с детства. Спросите молодежь, кто знает Олега? Поднимите руку, товарищи! Прошу! Видите? Почти полза́ла.

— К чему это?.. Прекрати, Аркадий, — поморщась, негромко попросил Олег.

— Ты знаешь что? — тот легко переключился на приятельский тон. — Ты сиди и не перебивай, как Ковригин, оратора. Ведь знаешь, фимиама я тебе никогда не курил. Даже недругом твоим считался… Верно?

В зале возникли шепотки, переглядывания, кто-то закурил под шумок. И тут неожиданно к сцене выскочил моторист Найденыш.

— Братцы! — Виктор хитрющими, совершено спокойными глазами обвел зал, схватившись за живот, согнулся — вот-вот расхохочется, — и тут же выпрямился, посерьезнел. — Братцы! Вы знаете, кто такой Олег? Да если свистнуть, за него вся первая нержавеющая эскадрилья двадцатого гвардейского истребительного авиаполка в атаку пойдет! Клянусь! Когда мы из окружения выходили и меня ранило, так он и сам ужом, и меня за собой на брюхе через болото волок. Клянусь! — Помахав рукой, чтобы зал затих, добавил: — А когда один зловредный майор, кое на кого из сидящих похожий, ни за что упек Олега на губу, так — клянусь! — ему братва туда бачками кашу с борщом таскала. Ага! — И, видно, посчитав, что и этот веский довод еще недостаточен, Виктор вдруг закачался маятником из стороны в сторону, и будто лишь для себя промурлыкал:

Вечно грязный, вечно сонный

Моторист авиационный,

Моторяги — это будем мы…

Зал простонал от удивления. Многие сорвались с места, чтобы увидеть, куда, как подкошенный смехом, исчез Найденыш. Хохотали все. Олег, пряча улыбку облегчения, закрылся рукой, а Хаперский успел в эту паузу перелистать свою статью и, когда смех улегся, заговорил весомо, как опытный специалист.

— Докладчик спрашивал, случайны ли названные факты неправильной организации и оплаты труда в нашем цехе или это система? Как заместитель начальника цеха, ответственно заявляю: не случайны, их бесконечные множества. Уверен, мало кто из сидящих доволен порядками в цехе и получает от труда не только должную зарплату, но и радость.

— Аркадий Григорьевич! — Ковригин потерянно привстал в рядах, но голос Хаперского зазвучал совсем по-прокурорски:

— Все эти частные факты лишь производное от порочной системы организации труда в нашем цехе! От негодных, кустарных методов руководства со стороны начальника цеха и послушных ему мастеров!

Тут Аркадий отодвинул бумаги в сторону и заговорил с залом совершенно по-свойски:

— Сообщу присутствующим одну интересную новость, ее пока почему-то скрывают от рабочих… Завод получил задание удвоить продукцию механообработки. Каким путем? Министерство просило нас найти внутренние резервы. Но руководство завода, введенное в заблуждение Ковригиным и иже с ним, старается доказать в Москве, что таких резервов якобы нет. Но продукция нужна! Значит, что делать? Увеличивать производственные площади. Иначе — возводить новый цех. А это — время и миллионы рублей. Завтра к нам прибывает заместитель министра, чтобы окончательно все затвердить. И, будьте уверены, ему сумеют втереть очки…

— Аркадий Григорьевич! — слабо взмолился Ковригин.

— А я, товарищи, заявляю, — Аркадий прибавил в голос металла, — что цех не только не перегружен, но, как и на участке мастера Гремячкина, способен в два — два с половиной раза увеличить съем продукции с тех же производственных площадей.

— Об этом не раз говорили Ковригину! — выкрикнули из зала. — Да он только отмахивается.

— Вы сознательно скрываете резервы цеха, товарищ Ковригин, держитесь за устарелую технологию! — напирал Хаперский. — Иначе не будет перевыполнения, переходящего знамени, славы и вас как начальника. Ответьте: разве я не приходил к вам с расчетами о перестройке цеха?

— Но… — Ковригин, ища поддержки, оглянулся вокруг.

— Но вам это невыгодно, товарищ Ковригин! — гремел голос Хаперского. — Меня тоже есть за что осуждать! За малую настойчивость! Да, я виноват, три года все это терпел. У меня не хватило сил переубедить Ковригина, даже пропала охота работать с ним! Может, заметили? В последнее время я и в цех почти не спускался. Я инженер! Я хочу дела, а не махинаций Ковригина! И повторяю: в цехе много скрытых резервов. Вот они… Коэффициент использования оборудования у нас следующий…

Хаперский привел цифру, потом рассказал о потерях рабочего времени из-за неполадок с инструментом, с оснасткой, со снабжением, но главный упор сделал на проблеме перехода к поточной технологии, овладения новым режущим инструментом, передовыми приемами труда. Даже мне, не сведущему в производстве, его доводы были понятны и убедительны. Олег воскликнул на весь зал:

— Замечательно!

Он, оказалось, хорошо подготовился к собранию, многое предусмотрел. На смену Хаперскому уже поднимался Щербатый с результатами своего многодневного обследования, в разных уголках зала тянули руки, бумажки с заготовленными выступлениями. Но Олег, наверное, уловил и другое: не следует разбавлять достигнутое многословием. Попросил:

— Петя, ты передай свои материалы нам, комитет разберется. — Обратился к залу: — Нужно ли, товарищи, еще говорить, все устали или положение ясно?

— А что еще говорить? — раздалось в ответ. — Действовать надо, написать в министерство!

— Зачем же писать, если завтра сам замминистра приедет? — усмехнулся кто-то.

— Тогда в цех его к нам пригласить, — посыпались предложения. — Нет, избрать для встречи с ним делегацию!..

— Зачем она, чудак? Поручить комитету доложить о собрании замминистру!..

— Комитет это сделает! — прервал шум Олег. — А еще предлагает: о результатах проверки и этого собрания доложить парткому и дирекции завода и в ближайшие дни выбрать в цехе новое, боеспособное комсомольское бюро…

Он перечислил еще несколько предложений, и они были приняты собранием.

Я не заметил, когда ушел Ковригин, а с ним и все цеховое начальство, кроме Хаперского. Но молодежь расходиться не торопилась. Ремесленники обступили Щербатого. В кругу других что-то темпераментно изображал Найденыш, но еще большая толпа окружила Олега.

— Выручать его надо, — озабоченно пробормотал Аркадий, подойдя ко мне. — Время не терпит, Оборотов ждет. — И он крикнул: — Олег! Прости! Тебя к телефону! У меня в кабинете!..

В небольшой комнате с графиками на стенах Хаперский налил нам по стакану нарзана и поднял телефонную трубку.

— Это Таня? — улыбнулся невидимой телефонистке. — Танюша, мне срочно городскую газету. Да, редактора… Да, Оборотова… Целую ручку… — Он подмигнул нам и деловито выпрямился. — Илья? Это я… Все вышло лучше, чем ожидалось. Олег — молодец! Сумел разжечь всех и даже меня. А собрание все возвело в квадрат! Да, мы едем… Место в газете оставил?.. Едем! Это будет бомба!

Положив трубку, Хаперский улыбнулся Олегу.

— Оборотов — человек понимающий, да все побаивался мою статью печатать, а после такого собрания — иной коленкор! Едем в редакцию, Олег! Ковригин уже наверняка у директора завода. К приезду замминистра они все так обставят, что нас и слушать не захотят! У них одна цель — новый цех получить!

— На Прохорова это непохоже, — задумчиво сказал Олег.

— Как знать! — возразил Хаперский. — А потом, тут дело не в личностях. Дело в миллионных сбережениях государству. А ради этого хоть голова с плеч!

— Согласен! — Олег поднялся.

— Я так и знал! — Аркадий раскрыл руки для объятий, но, встретив задумчивый взгляд Олега, опустил их. — Олег! Как я рад, что ты снова в городе! Нам с тобой все по плечу!.. Спячка тут! На Ковригина насмотрелся? Он же актер! Громы-молнии мечет, а душа как лед. — И Аркадий опять снял трубку: — Танюша? Спасибо за газету… Теперь по-быстрому секретаршу директора. Если сам генерал ответит, разъедини. Ладно? Умница… — Он чмокнул трубку, а услышав ответ, вполголоса спросил: — Мария Антоновна? Хозяин у себя? А Ковригин не там? — Он покивал и, прикрыв трубку ладонью, шепнул нам: — Уже там! Видите? — И снова в трубку: — Мария Антоновна, а машина хозяину пока не нужна? Мне только на десять минут, подъехать к редакции. Да, да, сразу отпущу… Позвоните в гараж, пусть выезжает…

3

— Значит, выстрел был? — спросил Оборотов вместо приветствия. — Ну а канонаду мы сейчас создадим! — Он поднял за уголок свой экземпляр статьи Хаперского. — Это пока в сторону. Правильно? Начнем с собрания. Леночка, сюда! — Он пригласил машинистку, скинул пиджак и заходил по комнате. — Значит, так… «В комитет комсомола завода поступило заявление…» Не в сам комитет? Хорошо, Пролеткин… Просто: «От группы рабочих поступило заявление…» Ведь у вас и повестка дня такая была! Заявителей не указываем — так? О чем заявление?.. Наряды, простои? Сейчас не до мелочей!.. Леночка, пиши: «…о плохой организации труда в механическом цехе». Написала? Дальше. «Это заявление стало темой вчерашнего цехового комсомольского собрания». Теперь все как по маслу… «С сообщением об итогах проверки этого заявления, проведенной заводским комитетом комсомола, выступил его секретарь Олег Иванович Пролеткин…» Так?

— Лучше без отчества, — заметил Олег.

— Хорошо! Пишем дальше!..

«В результате деловой критики, показавшей высокую сознательность и государственную зрелость рабочих… собрание сумело за отдельными частными фактами разглядеть неприглядную картину, создавшуюся в результате порочного руководства цехом со стороны его начальника товарища Ковригина… Ковригина…» Дальше: «Особенно принципиальным, деловым и глубоким было выступление молодого инженера Аркадия Хаперского».

— Это правильно! — поддержал Олег.

— Тогда все в порядке! — обрадовался Оборотов. — Прикладываем, Аркаша, твое выступление. Ты же по статье шпарил? Так… И теперь в двух-трех словах концовочку.

— Минутку! — Олег, что-то черкавший на подоконнике в своих бумагах, выпрямился. — Пишите, Лена: «Большую работу по подготовке собрания провел инспектор отдела кадров Петр Щербатый». — Заметив, что Лена вопросительно смотрит на Оборотова, Олег подал ему подчеркнутые страницы, объяснил: — Это очень нужно. Тут данные по молодым рабочим. Всего два абзаца…

— Пойдет! — мельком проглядев их, воскликнул редактор и тут же продиктовал Олегову вставку и свою концовку: обкатанные фразы примыкали друг к другу как кирпичи.

Кончив диктовать, редактор устало бросился в кресла.

— Славно поработали! И наборщиков не задержим… Леночка, стрелой в типографию!.. Да! А подпись-то? — спохватился он. — Хаперского? Нельзя… О нем в статье говорится. Пролеткина — тоже… Эх! Рискну подписать сам! Нет возражений, Олег?

— А Протасов?

— Протасов пока стажер, — небрежно перечеркнул редактор все наши прежние с ним разговоры. — На такую статью его подпись не тянет… Ему надо еще имя завоевать.

— Вам виднее, — Олег пожал плечами и вдруг нахмурился. — Все? Можно идти? А Василий вам нужен?

— Нет, может быть свободен.

Оборотов уже сбрасывал в корзину ненужные бумаги и не оглянулся на нас, но Хаперский вышел проводить.

— Ты вроде чем-то недоволен, Олег? — насторожился на лестнице. — Дело абсолютно чистое!

— Знаю, — Олег отвернулся. — Я просто устал и без обеда.

— Организовать машину? Только скажи!

— Мы лучше пройдемся.

— Поверь, Олег… Я очень высоко тебя ценю…

— Скотина! — с яростью сказал Олег на улице, когда мы остались вдвоем. Через несколько шагов он успокоился. — Я не про Хаперского, трудно его понять, очень уж вокруг меня нынче суетился. А на собрании был на коне — основательно выступил, вовремя… Я и не про Ковригина — мне его даже малость жаль… Сядет человек не в свои сани, трясет его, выбрасывает из них, он уже весь в синяках, а все равно за них держится. Что за радость? Я, Васька, про себя! Был момент — чуть не сдрейфил, — когда про Надю бузу затеяли. Врезали мне прямо под дыхало!… Даже выругаться захотелось. Оскомина от всех разговоров в этом цеху. Только и слышишь: «Правду не найдешь…», «У нас тот прав, у кого больше прав» и прочее — целая философийка. Откуда? В зале, я видел, фронтовики сидели. Под пули, под огонь смертный лезли, себя не жалели. А тут чего берегут? Свой покой? Но что за житуха, если не цех у них, а болото?.. Вот и выходит: как на войне, так и в мирной жизни без мужества не обойтись. Без гражданского мужества… Говорят, дурной пример заразителен, с этим трудно спорить. Но добрый, положительный, я уверен, сильнее! И Володька прав — в людях много хорошего. Только встать открыто, во весь рост порой не легче, чем в атаку первым подняться… В том-то и пироги!..

Когда Олег начинал «проговариваться», мой рот замыкался наглухо. Друг выкладывал передуманное, выстраданное, а меня заставал врасплох. И я едва успевал следить за скачками его мыслей.

— А ты мне что ляпал? — неожиданно оказал он. — Зачем, мол, эта комсомольская работа?.. Да затем прежде всего, чтобы не боялись или не ленились с хорошим против плохого встать, чтобы знали, что их поддержат! А в юности это ох как надо! И может быть, для всей жизни, чтобы не прокоротать весь свой век с этой паршивенькой философийкой…

Олег пропустил в молчании с десяток шагов, потом снова заговорил:

— Хаперский кто? Технарь, технократ. Но он прав: первое дело на заводе сейчас перестраивать на передовой лад производство. Но как это делать? Вот в чем вопрос! Чтоб не по приказу только дело шло, а и без приказов — от каждого, от души. Чтоб люди на этом духом крепли и богатели, жили поинтересней, поколлективней… «Выстрел был, создадим канонаду» — твой редактор про свое оказал. А я — про свое. Сегодняшний выстрел мы во всех цехах повторим, чтобы везде разбудить молодежь. Пока я лишь горстку нашел на заводе таких, кто готов быть, а не казаться, — из фронтовиков, из молодых специалистов, из тех, кто в нашей школе учился. Теперь задача посложнее. Как и в этом цехе, всех молодых рабочих надо обследовать, чем каждый дышит, как живет и трудится, кому чем помочь… А их ведь несколько тысяч, тут горсткой гвардейцев не обойтись, нужна целая гвардия… И она будет! Верю! Для того, друг Васька, и поход затеваем на Утюжок. Посмотрим, кто явится, как себя поведет, на кого и в других делах положиться можно. А потом, потом… Все! Молчим! Утро вечера мудренее!..

Олег повеселел. Оказалось, что и он может ходить так, как когда-то Зойка хаживала: подпрыгивать на ходу, крутиться во все стороны, выписывать зигзаги. Мы мигом долетели до нашей улицы с утонувшими в кромешной тьме домами. Пролеткинская терраса тускло светилась за старой вишней, а в палисаднике негромко разговаривали. Олег потянул меня с дороги к забору.

— Одна — Зойка! — шепнул. — А вторая кто? О чем это по ночам девчонки секретничают? Никогда не слыхал. Подкрадемся, а? Тряхнем стариной?

Подкрадываться в детстве мы умели мастерски. Обучились, играя в «красные» — «белые» и прочесывая чужие сады, хотя в своих росло то же самое. Дом Пролеткиных мы сначала, крадучись, обошли стороной, а потом с тыла по влажной мураве подползли к палисаднику и залегли как раз позади скамейки. Олег, укрощая дыхание, сжал мою руку.

— Да, ты отчаянная, Светка, — послышался Зойкин голос. — Может, потому, что без никого война тебя оставила. Я бы так не смогла — в одиночку по белому свету скитаться. К людям трудно привыкаю. Мне бы давно уехать к одному человеку или хотя бы его повидать, а я никак не могу от мамы оторваться, Олега бросить, свою поликлинику.

— И что меня по свету носит… сама не пойму, — помолчав, отозвалась Зыбина. — Ну ладно, пора мне… Ох и отосплюсь я сегодня у мамы Клары за все последние дни! А ты Олегу передай, что Володе лучше, что он ждет его, а про мой приход не проговорись, еще подумает, что в друзья набиваюсь. А Надю жалко. Такие письма ей Олег писал. Но он не виноват, что так вышло. И Надя не виновата. Мама Клара считает, что разные они, не пара… А ты как думаешь?

Олег давно уже подобрал под себя колени. Я думал, приготовился удирать, и тоже последовал его примеру. Но Олег вдруг молниеносно взметнулся, и тут же из-за ограды донесся его торжествующий вопль:

— Ага, попались! Будете знать, как чужие косточки перемывать!

Светлана вскрикнула, пометалась перед Олегом из стороны в сторону, потом с силой оттолкнула его и, хлопнув калиткой, помчалась в глухой конец улицы.

— Светка! Стой! Ты не в ту сторону! — запоздало встревожилась Зойка. — Там река!

Олег бросился за девушкой. Ее белая кофточка, мелькнув вдалеке, уже скрылась под горой. Когда мы с Зойкой подбежали к обрыву, по тропинке к реке катились сбитые их ногами камешки. Снизу долетел виноватый голос Олега:

— Не ушиблась, Света? Прости. Пошутил, не подумал. Хочешь, на колени встану? Ну? Я даже рад, что ты эти письма прочла.

— Ой!

Зашуршала галька. Смутно виделись силуэт Олега и белая кофточка сибирячки.

— Осторожно! Ногу подвернешь! Давай-ка провожу тебя.

Зойка вгляделась в заречную даль с редкими пока огоньками заводской стройки.

— Брр… Прохладненько. Ну, налетчик, пошли домой, они сами разберутся… Светка себя в обиду не даст. Кто из вас додумался подслушивать?

— Олег, конечно.

Она искоса взглянула на меня, словно пожалела, что это не я их напугал. И тут меня прорвало. Весь день я молчал, теперь вдруг потянуло выговориться.

— А мы в Надином цехе переворот сегодня учинили, — почти бездумно выпалил я, чтобы задержать подле себя Зойку.

— Да ну! — Она сразу потащила меня в палисадник.

— Завтра в газете прочтешь…

И я начал рассказывать. Говорил об Олеге, о цехе, о собрании. И о том, что так не хочется возвращаться домой, а завтра идти в редакцию, где все сложно и суетно. Уйти бы, как Горький, бродить по белому свету. И не от лени бродить меня тянет или чтоб бежать от людей. И не от страха перед жизнью. Я теперь ничего не боюсь. И сумел бы, пожалуй, как Олег, сразиться с целым собранием. Если бы видел смысл… Я много чего могу: сил нерастраченных вагон… Но не хочу их тратить только ради себя, ради своей карьеры. Или ради людей вообще, как Зойка однажды подумала. Хотя, конечно, добросовестно выполню свой гражданский долг. Но сверх того, до предела сил я бы, наверно, раскрылся только ради одного-единственного человека, который — увы! — меня в людской толпе не разглядит, а сам искать не могу, да и не умею. Стеснителен, что ли? Закрепощен — сам собою?..

Я витийствовал долго, а Зойка, округлив глаза, не мигая, заглядывала мне в лицо. Потом вдруг встала и пошла в дом, оставив мне на прощание горькие слова:

— Эх ты, мне бы твои заботы!.. А я вот встретила одного человека, а между нами до сих пор такое стоит…

По-моему, она ушла плакать. А я побрел к себе, ворочался без сна на соломенном матраце и все слышал эти слова.

Олег возвратился за полночь. Я увидел, как ярко вспыхнул свет на их террасе. Натянув брюки, босиком, я пошел на огонь. Постояв у калитки, услышал скрип стула, шелест страниц, даже как бьются о голую лампочку ночные мотыльки. И тут свет ударил мне в лицо: в дверях вырос Олег — в сатиновых штанах и в майке, босой, как и я, с всклокоченной, как после сна, головой. Прищурясь, он оглядел меня, потом нахмурился и будто нехотя разлепил пухлые губы.

— Что случилось, лунатик?.. — Он выпялился на меня во все глаза и вдруг прошипел: — К черту! Понял? К черту! Развелось вас — трагиков! Зойка ревет, ты по ночам шляешься.

— Чего ты орешь? Я за папиросой…

Олег притих, протянул пачку «Норда», хотя знал, что я не курю.

— Притащился, — ворчал он. — И так башка трещит, вымотался. А тут еще эта Светка… Я к Зарницыной ее проводил, а Цыпа на улице дежурила, ее поджидала, пришлось зайти. А им, что той, что другой, только души из людей вытягивать! Цыпа, та глазищами ест, без слов понимает. А Светка час битый расспросами донимала — как, мол, смотрю на жизнь, к чему стремлюсь, то да се… Ушел бы, да совесть не позволила. Спасибо ей надо сказать за Володьку. На поправку пошло. Просит, чтобы мы организовали выставку репродукций и лекцию его на заводе: не терпится на людях силы свои проверить. А знаешь, он ведь додиктовал Светлане. И знаешь, что в том рассказе…

Мы посидели с Олегом в палисаднике, я вернулся, снова улегся, но не мог уснуть: все представлял себе тот миг, когда в дверях госпитальной палаты Володька увидел вдруг немца, вскинутый автомат, ударивший смертью в дальний угол и уже заглянувший в его лицо, когда в порыве последних сил, все раздирающей боли, отчаяния, дикого крика Владимир бросился к распахнутому окну…


Заснул я под утро и опоздал бы в редакцию, не разбуди меня мать:

— Васятка… Тебе не пора?

В руках у матери была газета. Я вскочил, удивленный.

— На базаре купила… — объяснила она. — Не знаю, правду или нет бабы толкуют?.. Вроде бы Олег Ковригину за отца своего отомстил. Прямо с грязью смешал. Почитал бы мне…

— Потом… Потом…

Я выхватил у матери газету и поспешил в редакцию. На этот раз все сотрудники были уже там — в комнате Оборотова. Редактор восседал в строгом костюме, при галстуке, словно приготовился к парадному визиту, но был бледен, с восковыми наплывами под глазами.

— Ну как отклики? — сразу атаковал он меня. — Что-нибудь слышал? Пролеткин на заводе?

— Не знаю.

— Зловещее молчание! — Оборотов усмехнулся. — Обычно, если кого критикнем, звонки спозаранку. И начальство спешит мнение высказать. А сегодня все как водой захлебнулись. Ладно, старики! Разбегайтесь кто куда! Нечего без дела торчать в редакции. Сегодня гости могут быть самые неожиданные.

В редакции остались лишь мы с Оборотовым. Каждые полчаса он заглядывал ко мне и справлялся:

— Никто не звонил? Новостей никаких?

Их не было до обеда. Потом Оборотов появился таким загнанным, словно не коридор перешел, а пробежал стометровку.

— Так! Закрутилось! Каретов, заместитель министра, приехал, он у директора завода. Туда и все городское начальство съехалось. Синицын, секретарь горкома, уже оправлялся, почему нет газетчиков. Ты окажи, если спросят, что я где-то уединился и пишу статью. Бери мою машину и дуй! Но обо всем оперативно меня информируй. Тебя Хаперский у директорского подъезда встретит. Езжай! Эх!.. Вот она, судьба журналистская, — расстрел в рассрочку!

Старенький «газик» быстро домчал меня до завода. Хаперский встретил меня перламутровым блеском в прозрачных глазах.

— Сам не поехал? Трусит? Ладно! Авось все по-нашему повернется. Каретов повеселел, как статью прочел. У него с нашим генералом контры. Прохоров его выскочкой считает… Пошли! Пролеткин уже там!

Директорским подъездом, видимо, пользовались реже, чем другими. Перила лестницы не были замаслены, стены сверкали свежей краской. По коридорчику, устланному ковром, мы попали в приемную, где все, вплоть до множества телефонов, тоже поблескивало, отдавало государственной строгостью.

При виде меня секретарша насторожилась, но Аркадий улыбнулся:

— Он со мной, Мария Антоновна. Из газеты.

Директорский кабинет и на этот раз показался мне высоким и просторным, а люди в нем и стол хозяина на возвышении перед окном во всю стену будто уменьшились в размерах. На темных, до блеска отполированных панелях играл свет, сукно на длинном столе заседаний лежало зеленой лужайкой.

Хаперский подвел меня к коренастому плотному человеку в темном френче, тот широко улыбнулся:

— А… Пресса! Закрутили дело — и в кусты? Опаздываете?

Упрека в его тоне не было, и ответа он не потребовал. Я тоже улыбнулся, узнав в крепыше Тимошу — любимца Ивана Сергеевича и всей нашей школы, и отошел к Олегу. Тот строго кивнул мне и подвинулся в сторону, освобождая мне местечко у стены.

В торце стола заседаний тесной кучкой сидело цеховое начальство с поникшим Ковригиным в центре. Хаперского среди них недоставало. Он расположился напротив Олега, у другой стены — видный, вытянувшийся в струнку, с чутким, все на лету засекающим взглядом.

За директорским столом возвышался мой сосед по купе — генерал Прохоров. Перед ним сидели, стояли, прохаживались незнакомые мне солидные люди. В глубоком кожаном кресле тонул еще один генерал — сухопарый, с острым, словно царапающим взглядом, который мимолетна задел и меня.

— Замминистра? — шепнул я Олегу.

Он кивнул и отодвинулся еще дальше.

Я думал, Прохоров не заметил меня. Но он вдруг скосил глаза в мою сторону и вполголоса спросил:

— Что ж ты, Протасов, к нам не зашел? Жена ждала. — И повернулся к приезжему генералу: — Галя-то все тоскует о Толе, а этот молодой человек с ним аэроклуб оканчивал.

— Анатолия Прохорова знал и я, — вместо меня отозвался Олег.

— Да?.. И тоже по аэроклубу?.. — Генерал окинул Олега рассеянным взглядом и тут же выпрямился, вгляделся в глубину кабинета.

— Что, Федя-бредя, съел медведя?! — властно крикнул со своего возвышения Ковригину. — Иди переваривай! Оформляй пока отпуск! А мы подумаем, как с тобой поступить. Мастера тоже свободны, разберемся после. Вам они не нужны, Дмитрий Михеевич?

— Нет, нет! Спасибо! — сухопарый генерал вскинул птичью голову и вновь склонился над какими-то бумагами, разложенными перед ним на полированном столике.

Цеховой комсостав — при этом каждый норовил спрятаться за другого — удалился из кабинета.

Директор окинул тяжелым взглядом всех, кто остался, особенно нас с Олегом: будто засомневался в нашем праве присутствовать на столь высоком собрании, но, ничего не сказав, отвернулся к окну.

— Что ж, Игнатий Дмитриевич, давай теперь начистоту! — оторвался от бумаг замминистра. — Не все козыри, выходит, раскрыл? Вот тут, в его схеме, — он кивнул на Аркадия, — все, как надо, рассчитано. Даже с резервами. — Каретов встал из-за столика, подошел к Хаперскому. — Какой институт окончили?

— Сразу не скажешь, товарищ заместитель министра, — ответил Аркадий, по-девичьи нежно зарозовев лицом и заморгав глазами, — начал в Сибири, окончил здесь.

Прохоров вышел из-за стола.

— Козыри! — грустно усмехнулся он. — Разве мои это козыри? Министерству приспичило, вы и стали добрыми. Новое оборудование даже сулите. Дмитрий Михеич, дорогой! Так-то я в каждом цехе план вдвое увеличу! Только позвольте модернизировать станочный парк. А то собрали здесь за войну черт-те что! Не завод, а музей!

— Не греши, Игнатий Дмитриевич! Не греши! — заместитель министра погрозил Прохорову тонким пальцем. — В проекте Хаперского только треть станков предусмотрено новых. А главное — поточная технология, организация труда… Молодец, инженер! Готовьте материал для технического бюллетеня. По всей отрасли разошлем.

Прохоров неслышно, как по лесному мху, вышагивал по мягкому ковру.

— А ты бы вот что у Хаперского спросил, дорогой Дмитрий Михеич, — директор снова усмехнулся. — Чего же раньше-то не мекал? А? Чего ж Ковригину подпевал?

— Это верно! Надо было раньше! — вскинулся Хаперский. — Тут моя вина! Но я заочно учился, был занят…

— А спросите еще: давно ли у него этот проект появился? — настаивал Прохоров.

— Недавно! — Хаперский прижал руку к сердцу. — И я все не решался вам его показать, не было случая. А вчера такое бурное собрание развернулось… Это Пролеткин, наш комсорг ЦК, так всех разжег, что и я осмелел…

Заместитель министра царапнул по Олегу быстрым взглядом.

— Что ж! С этим ясно! Теперь о руководстве цехом. Я изучил проект Хаперского, его личное дело. Он почти всю войну на производстве. Мне кажется…

— Я против! — Прохоров круто повернулся к Хаперскому. — Я категорически против! — с нажимом повторил он, в упор разглядывая Аркадия. — И пока я директор, прошу со мной считаться!

— Странно! — заместитель министра поджал сухие губы.

— Дмитрий Михеич, дорогой, я знаю, о чем ты подумал: Хаперский, мол, уязвил мое самолюбие, поставил в неловкое положение перед министерством. Чепуха все это! Не во мне суть!

— А в чем же? — строго спросил Каретов. — Давайте говорить откровенно. То, что начал Хаперский, мы поддержим всячески, распропагандируем. И не раз скажем ему спасибо.

— Ваше дело, — вяло процедил Прохоров.

— Позволь, Игнатий Дмитриевич! Позволь! — загорячился Каретов. — Дело государственное! И самое правомерное доверить судьбу проекта его автору.

— Не в данном случае, — нахмурясь, возразил директор. — Повторяю: я против! И с этим назначением не соглашусь!

— Но почему, Игнатий Дмитриевич? Откуда такая запальчивость?

— Я не могу тебе это объяснить. Просто чутье. Но я категорически против! — повторил директор и неожиданно раскричался: — Никто не заставит меня согласиться! Понимаете? Я сорок лет на производстве, двадцать из них директором. Могу я наконец иметь свое суждение?! Свою волю?! Или все в коротких штанишках ходить?!

Приезжий генерал слегка пожал плечами, но промолчал.

И тут бледный как полотно Хаперский шагнул от полированной стены.

— Я объясню, в чем дело, товарищ замминистра, — ослабевшим голосом выговорил он. — Трудно поверить, но Игнатий Дмитриевич, наверно, мешает личное с общественным. Он очень любит свою дочь. Мы с ней хотели пожениться. И вдруг все разладилось. Причину называть не буду. Это… это неделикатно.

Лицо директора, до тех пор усталое, суровое, вдруг расплылось от широкой улыбки. Он погасил ее, облокотился о стол, сказал, глядя на Хаперского:

— А я вас считал умнее, молодой человек, порядочнее. И, признаться, очень рад, если у моей дочери с вами, как вы утверждаете, что-то разладилось. Слышу об этом впервые. — И он отвернулся к замминистра. — Думаю, Дмитрий Михеевич, вопрос о руководстве цехом сейчас не главный. К решению его подключится все руководство завода. Ответственность беру на себя. Цех переналадим в кратчайший срок. К тому, что здесь написано, — он помахал газетой, — у нас найдутся и свои предложения, не менее интересные. Наш план и заявку на оборудование получите через три дня… Что ж, а Хаперского я благодарю за встряску, как и Пролеткина. Мы, наверное, еще не вышли из военного состояния. Каждый день — одно: план, программа. О перспективах разучились думать. Теперь возьмемся. Но речь, наверно, не тут надо произносить. Так? Мы соберем партийный актив.

— Да-да! А сегодня, кстати, бюро горкома, и мы примем первые решения, — поддержал его Синицын. — Кто тут из газеты? Вы? — Он повернулся ко мне. — Передайте Оборотову, чтобы готовил передовую по этому поводу.

— Теперь… — замминистра прихлопнул по столу ладонью, — пусть со мной отправится в Москву ваш ответственный человек — доложить на коллегии, обеспечить заказ нужного оборудования.

— Пусть Хаперский и едет! — воскликнул директор. — Я не возражаю.

— Я тоже не возражаю, — сухо ответил Каретов и поднялся. — Ну что ж, товарищи! Спасибо! Помогли министерству. Успеем, я думаю, до моего отъезда походить по цеху.

— Успеете даже пообедать! — усмехнулся директор и, нажав кнопку, вызвал секретаршу. — Прикажите подать обед… Хаперский, проводите! Я сейчас подойду…

Олег дернул меня за руку, словно испугался, что и я покушусь на генеральский обед, а пока мы мешкали, раздался властный голос директора:

— Пролеткин! Протасов! Прошу задержаться!

Кабинет опустел. Мы сели в кресла у приставного столика, а Прохоров расстегнул ворот кителя, запустив под него руку, потер грудь и подошел к огромному окну за своим столом. И перед прозрачной стеклянной пространностью сразу потерялись и генеральская грузность, и важность. Виделся заводской двор с веером подъездных путей, с неутомимо снующими по ним маневровыми паровозами, с гигантской трубой над центральной котельной, по басовитому гудку которой горожане вот уже почти столетие сверяли свои часы. И сам генерал казался частью этого заводского пейзажа.

Я уже путался мысленно в оправдательных словах. Казалось, генерал нас только затем и задержал, что напомнили собой о сыне. И Прохоров, видимо, подумал о нем и о море студеном, его поглотившем. Недаром, кивнув за окно, он вдруг глухо сказал:

— Трясет наш линкор… Никак нужного хода не наберем для дальнего плавания… Все сменилось — и двигатели и команда. Суеты стало много — от неслаженности, от неумелости, от непонимания друг друга. Ну и от заскорузлости главных командиров — так, что ли, Олег? Или нет? Говори! Чего же в себя уткнулся? — Сев в кресло, генерал будто навис над нами, насупленный и снова грузный.

— Не знаю, — насупился и Олег. — У меня пока одна забота… — Глаза Олега вспыхнули. — Чтобы на этом, как вы оказали, линкоре юнги не клевали носами, не спали на ходу, а были сплоченной командой…

— Значит, перчатку нам бросили, комсомол? — Генерал взглянул на часы. — Что ж, поднимаем! Над вашей статьей, — он кивнул на знакомую газету, — я уже малость подумал. В масштабах завода… Вот возьми! — Прохоров протянул Олегу мелко исписанный листок. — Это мои предложения. Обсудите в комитете, добавьте свои и подготовьте проект приказа директора. Допустим: «Об организации труда и быта молодых рабочих». И обязательно запишите: начальникам цехов раз в неделю в особо выделенные часы принимать молодежь по личным вопросам, а директору систематически приглашать к себе комсоргов для разрешения назревших молодежных проблем; найти средства для срочного ремонта вечерней школы, строительства нового молодежного общежития, но… — он поднял палец, — только, чур, методом народной стройки, а тут ваша скрипка первая, иначе не вытянем, я подсчитал… Ну и так далее… Идет?

Олег смущенно разглядывал листок. Генерал одобряюще улыбнулся ему:

— Чудак!.. Разве я не понимаю?.. Я давно усвоил: если коренная не везет, то и пристяжные не скачут! А коренная — это наши кадры, весь комсостав. И пока он лицом к молодежи не повернут, твоя самодеятельность почти пустые хлопоты. Кстати, что это у тебя за поход? И мне повестку прислали… Развлекательный? В туман? От производства подальше?

— Наоборот! — Олег вспыхнул. — Силы хотим собрать в кулак… На себя посмотреть.

— Говорят, компанийку поведешь? Человек в десять, пятнадцать?.. — прищурился генерал. — Для приятного времяпрепровождения?

— Кто говорит?! — Олег сразу вскинулся, но, покусав губы, ответил сдержанно: — На пятьсот человек твердо надеемся… Может, и восемьсот откликнутся. А может, и тысяча… Посмотрим… Мы еще и сил своих толком не знаем…

— Ну а там, куда придете, что? — весело прищурился на него генерал. — Танцы? Амуры?

— Почему? У нас программа на целый день… Мы…

— Значит, так! — властно перебил его генерал, застегивая китель. — Созвонись с фабрикой-кухней, я им прикажу, чтобы привезли туда хороший горячий обед за счет завода. Чтоб оркестр был! Чтоб артистов выделил Дворец культуры! И не стесняйся, проси, что еще надо. Праздник всем нужен! Отучились от них за войну, уныло пока живем… — Генерал поднялся. — Мы с парторгом туда с вами, конечно, не потопаем, — усмехнулся он, — но в программе своей и для нас предусмотри окошко, на привал приедем… Надо, — он посмотрел на окно, — о линкоре нашем поговорить: в каком состоянии, куда поплывет, чего от юнг ожидаем. Так?..

Он вышел из-за стола и уже готовился протянуть нам руку, как вдруг словно бы обмяк.

— Стыдно, ребята! — сказал придушенно, с хрипотцой. — За завод наш стыдно! Раньше мы Москву подпирали — и делами, и кадрами… А вам спасибо, ребята! Напомнили молодость. — И он крепко пожал руку Олегу. — Смотрел на тебя и вспоминал, как мы с Иваном Сергеевичем и с незабвенным товарищем Першиным стояли вот тут, перед господином Мануйловым, сколько штормов с тех пор наш линкор перенес!..

Протянул руку и мне:

— И твоего отца я вспомнил. Слово прощальное говорил о нем как о безвестном, но честном рабочем. Только зачем ты к Оборотову подался, а не на завод?.. А жене что передать? Зайдешь к нам? Или меня стесняешься?.. Так я дома почти не бываю…

Ответов на свои вопросы генерал ждать не стал — проводил нас до двери.

— Все, ребята, а то начальство московское обидится…


— Я в комитет! — сказал мне Олег, когда мы спустились по лестнице директорского подъезда. — Передай Зойке, буду поздно.

Я махнул ему рукой и пошел звонить в редакцию.

— В шесть бюро райкома, — мрачно доложил я Оборотову. — Синицын справлялся о вас.

— Да? Значит, дело худо.

— Наоборот. Он просил вас поскорее дать передовую… Чтоб начатое поддержать.

В трубке слышалось сначала только сопение Оборотова. Затем он радостно воскликнул:

— Старик! Дорогой! Поздравляю! Считай, прошел испытательный срок. И того… Иди отдыхай, настал мой час!.. Директор один?

— Пошли обедать, потом в цех.

— Чудесно! Мчусь на завод!

Захотелось уединиться, остынуть от пестроты пережитого. Домой я возвращался уже в сумерках, изрядно вымотав себя ходьбой по нашему городу, и голодный. Но все забылось, когда еще издали я увидел у калитки Пролеткиных Зойку.

— Вася! — тревожно окликнула она. — А где Олег?

От радости, что она снова со мной разговаривает, я столбом застыл на дороге, но Зойка сама подбежала ко мне.

— Иди же! У нас такие гости, что мне одной с ними трудно. Побудь до Олега…

Признаться, и я был озадачен, увидев в палисаднике Петра Кузьмича Елагина в белом полотняном костюме и соломенной шляпе и Надю в простеньком цветастом сарафане. Они сидели рядышком, не то нахохлясь, не то сгорбясь, а за ними высился какой-то хмурый коренастый незнакомец с пышными кудрями и с двумя рядами орденских планок на груди. Мелькнула мысль о беде с Володькой, но, увидев сибирячку Светлану — она стояла в сторонке, покусывая травинку и весело улыбаясь, — я успокоился.

— Это Вася, — сказала Зойка, словно меня впервые видели. — Может, он в курсе. Он в газете работает.

— Скажите, где Олег? — немедля подступил ко мне Петр Кузьмич.

— Или в комитете, или в горкоме партии. Там заседание по поводу статьи в газете о механическом цехе. Вы читали?

— Если бы не читали! — Петр Кузьмич с усмешкой покачал головой. — И что же там обсуждают? Не плагиат ли Хаперского и Пролеткина?

— Петр Кузьмич! — Надя умоляюще взглянула на Елагина. — Прошу вас, не надо…

— Как не надо? — обычно уравновешенный, Елагин был неузнаваем. — Терпеть бесчинства и дикость? Не в моих правилах! Довольно того, как обошлись с Лизой.

— Прошу! Ради Володи! Успокойтесь! — умоляла Надя. — Еще неизвестно, почему все так вышло.

— Хорошо. — Петр Кузьмич снова подступился ко мне: — Скажите, если не редакционная тайна, как это попало в газету?

Мой подробный рассказ о собрании, о статье одна Светка слушала спокойно. Петр Кузьмич перебивал, уточнял детали, Зойка мелькала от дома к калитке, кудрявый парень застыл стражем за спиной Нади, а у нее заметно подрагивали губы, отчего и слова показались дрожащими:

— Олег, Олег… Доверчивый, увлекающийся… Им просто воспользовались…

— Но ты ведь писала Олегу о своей дипломной работе? Он о ней знал? — допытывался Петр Кузьмич.

— Если знал обо мне вообще, — чуть слышно возразила Надя.

— Прости! — Петр Кузьмич притронулся к ее плечику. — Но тут важна каждая мелочь. Ты говорила, что он тебе даже какие-то идеи подсказывал. И прости, но я привык рассуждать логично: не перемена ли в ваших отношениях толкнула его на такой шаг?

— Ой, не могу!.. — Света маетно покачнулась под окнами дома. — Уже темнеет, пора идти. Володя, наверное, беспокоится… — И вдруг заговорила сердито: — Мне все равно, но дождались бы вы Олега! Нельзя по одной логике такие выводы делать… Невероятно!..

— Логика — первый помощник, — быстро возразил Петр Кузьмич. — Вот вы, Света, с самого начала в штыки восприняли Олега, я это заметил. А почему?

— Ой, не могу!.. Духота тут! Не то что в Сибири. — Света снова покачнулась. — Зоя, не найдется попить?

— Пойдем! — Зойка с радостью толкнула калитку.

— Вот как, Вася, получается. — Петр Кузьмич заходил по палисаднику. — Надя над проектом билась полгода, на днях должна была защищать диплом. И защитилась бы, не выбей из колеи Олег. Гм… вкупе с Хаперским… Надин проект позволял цеху увидеть скрытые возможности. Она хронометрировала рабочий день станочников, воспроизвела точную картину производственных потерь, доказала, что даже простой перестановкой оборудования, улучшением технологии можно добиться, чтобы с тех же площадей получали в два — два с половиной раза больше продукции. С проектом Надя познакомила Хаперского. Думала, он, как заместитель начальника цеха, что-нибудь еще ей подскажет. Он продержал проект с неделю — видите ли, недосуг ему было — и вернул… Что он, Надя, при этом сказал?

— Посмеялся… — Надя перешла на Светкино место под окном. — Назвал наивным человеком. Сказал, что для защиты проект сойдет, а для цеха сущая безделица… Ему тогда не до цеха было. Томился, думал, как бы в Москву перебраться. Сам признавался.

— Вот видите! — воскликнул Петр Кузьмич. — Хаперский украл чужой проект! А в Олеге нашел ретивого союзника. И оставьте, Надя!.. Я уважаю ваше благородство, но от правды не уйти. Когда человек непостоянен в личных чувствах, он непостоянен во всем!..

— А где логика, Петр Кузьмич! — донесся с крылечка посвежевший голос Светланы. — Мне безразличен Пролеткин, но по отдельным фактам, даже будь их много, все же правила не выводят. Индукция и дедукция — забыли?..

— Правда, Петр Кузьмич! — Надя зябко прикрыла голые плечи руками. — Пойдемте! А? Володя-то один…

— Нет, Надя, надо докопаться до истины. К тому же мне Олег небезразличен. Дождемся. Я лишь в глаза его посмотрю, и все станет ясно.

— Вот вам и логика! — рассмеялась Света, обнимая Надю. — Невероятно!

И тут Зойка, дежурившая у калитки, распахнула ее настежь.

— Олег мчится! По шагам слышу.

— Зойка? Ты? — налетел он на сестру. — Пожрать найдется? Пуще собаки голодный!.. Что случилось? Володька?! — было и его первой мыслью при виде нежданных гостей.

— Нет, нет! — Света откликнулась первой. — Володя даже просился сегодня на улицу, пробовал играть на пианино. Правда, Петр Кузьмич?

— Да. Мы кажется, выкарабкиваемся из всех бед. — Елагин встал со скамьи. — У Володи был серьезный душевный срыв… Лечили тело, а о душе забыли. Теперь должно пойти на поправку. А я был в горкоме. Синицын обещал положительно дело Лизы рассмотреть. Но речь сейчас не об этом… Мы пришли спросить тебя Олег, напрямую… Скажи, как случилось, что Хаперский украл Надин дипломный проект, а с твоей помощью воровство возвел чуть ли не в подвиг?

— Так-ак! — Олег сгорбился и, будто собираясь ударить, остановил тяжелый взгляд на Наде.

— Петр Кузьмич! Лева! — Надя шагнула к кудрявому парню. — Я же говорила! Все против меня! За что?..

— Нет, нет, Олег! — энергично запротестовал Петр Кузьмич. — Надю оставь! С нее и впрямь довольно. Да и я бы к тебе не пошел, не уважай твоих родителей, не попроси Володька…

— Та-ак! — Олег достал папиросу, постучал ею об ноготь. — Значит, это вы додумались, Петр Кузьмич?.. Говорите!

— Хорошо! — поддернув брюки, Петр Кузьмич присел на край скамьи. — Ты тему Надиного диплома знал?

Олег еще с вызовом покосился на Елагина, зажег спичку, но так и не прикурил.

— Диплома?! Постойте! «О резервах… О резервах производства в механическом цехе…» Так, Надя?.. О резервах… Бог ты мой! Из головы вон!.. Значит, Хаперский… Ха! — И Олег грубовато рассмеялся. Присев на скамью рядом с Елагиным, он крепко провел по лицу ладонями.

— Виновен, трижды виновен! — горько воскликнул он, открывая лицо. — А вы?.. Вы, Петр Кузьмич, эталон добропорядочности и честности!.. Почему вы так долго Надины данные при себе держали и хода им не давали?.. Почему, скажите, все хорошие люди переминаются с ноги на ногу, а подлецы и авантюристы тем временем лезут из всех щелей вперед!.. Ведь это Хаперский, а не ты, Надя, отважился на дерзкий шаг!.. Ясно теперь, что только ради себя самого… Но как гениально использовал момент, как все рассчитал!.. Да он молодец, Хаперский! Блестящий урок преподнес!

— Опомнись, Олег! — возвысил голос Елагин и даже притопнул ногой. — По-твоему, все средства хороши для достижения цели?

— Да, урок! И все из-за нашей неповоротливости, трусости, из-за нашей ложной скромности… Лени, черт побери! Неужто вы не согласны?!

Олег обессиленно сник. Светка вдруг воскликнула:

— Невероятно! Как ты тут никого не съел или не отдубасил? Я бы…

Зойка деловито взяла брата за вихор:

— Пойдем, я лучше тебя покормлю. А то ты и взаправду людоедом станешь!

— Пойми, Олег, — тихо проговорила Надя, — дело не во мне. Из-за себя я бы ни за что не пришла. И я не думала, что ты…

— Я виноват, Надюша! — Олег порывисто рванулся к Наде. — Я здорово перед тобой виноват! И уже в который раз! Я больше всего хочу, чтоб ты была счастлива! И дай тебе этого бог!

— Пошли! — сердито дернула его за рукав Зойка. — С голодухи уже забожился!..

— Невероятно! — засмеялась Света.

— Да, Олег… Круто ты все повернул. — Петр Кузьмич словно очнулся от раздумий. — Но мы еще поспорим! Скажи только, чем окончилось заседание бюро горкома?

— Все хорошо! — утомленно сказал Олег. — Назначено собрание заводского партактива. Комитет готовит свой план и приказ директора…

— Олег, мы уходим! — донеслось от калитки, и только там Надя представила ему своего спутника. — Это Лева, я писала тебе о нем. Инженер в отделе главного технолога… Ты его знаешь, рекомендацию давал в комсомол.

— Да, знаю. — Олег протянул парню руку поздороваться, но тот отвернулся. Олег круто направился к дому и вдруг спохватился: — Постойте! Я с вами! Надя, ты должна мне дать свой диплом!.. Я не знаю еще, что предпринять… Но, думаешь, разговор о Хаперском на этом окончен? Нет! Нельзя, чтоб такие гады торжествовали!

— Действительно! — К ним подоспели Зойка и Петр Кузьмич со Светланой. — Может, и правда, все поправимо?

— Пойдем! — Зойка обняла Надю за плечи. — Попьем чайку, а потом мы вас проводим…

— Не стоит… — чуть слышно прошептала Надя.

— Стоит, Надя, — впервые подал голос и Лева — сочувственно, ласково. — Для тебя же лучше.

— Нет, Олег. Ты иди ужинай, а мы подождем тебя тут. — Надя взяла Леву под руку. Они опустились на скамейку.

Елагин со Светкой, попрощавшись, ушли, Зойка пропустила на террасу Олега и, словно извиняясь, что обо мне забыли, суховато сказала:

— Мать за тобой три раза приходила. Отдыхай, у тебя, наверно, тоже был трудный день.

4

Оборотов сам занимался в газете распространением «почина инженера Хаперского». Он пригласил в редакцию группу инженеров со всех городских предприятий. Оказалось, статью прочитали немногие и путного ничего не предложили, только туманно пообещали: «Посмотрим, изучим». Но в газете, несмотря на это, появился пространный отчет о встрече: «Почин инженера Хаперского обретает крылья».

После его публикации Оборотов ворвался в комнату корреспондентов именинником:

— Как дела?

Все одобрительно загудели.

— А ты почему скучный? — Оборотов заметил меня.

— Нет… Ничего. Просто так.

— Зайди ко мне!

В кабинете, предложив мне кресло, уселся за свой стол.

— Я еще не отдал приказ о твоем зачислении в штат… Знаешь почему? — Из-за очков на меня глянули умные, проницательные глаза. — Мне кажется, ты слишком мнительный. Пойми правильно… Я не против скрупулезной честности. В жизни, в личных отношениях сам не прощаю себе ни фальши, ни натяжки. По-человечески ты мне даже близок. Я не боюсь с тобой откровенных разговоров, А это по нынешним временам — редкость. Но как редактор я с тобой не в своей тарелке, будто связанный.

— Почему?!. Я и в газете-то еще ничего не сделал.

— Вот именно! И я не знаю, что тебе поручить! Взять эту историю с Хаперским. Ты вроде бы согласился подписать статью. Но в важный критический момент ты мог увильнуть, окажись даже пустяк несогласным с истиной. Ведь так?

— Возможно.

— Вот видишь? Отлично понимаю, сам таким был. А сейчас только взгляну на тебя, настроение портится. В твоих глазах я будто преступление совершил, опубликовав репортаж о том, чего еще нет на деле.

— Не преступление. Нет… Я удивился…

— Вот, вот… — перебил меня Оборотов. — Посиди молча. Дай высказаться. Больше таких душеспасительных бесед не жди. Ими некогда заниматься. И если ты не переломишь себя, лучше оставь редакцию. Я ведь не дружу с Хаперским. Он сам уцепился за меня. И… наверняка не без корысти. Но, скажи, разве то, что мы провернули, не плюс для завода? Для города? Так вот, Аркадий мне посоветовал стажером тебя взять, но, как только заваруха эта закончится, уволить.

— Хаперский?!

Кажется, только этого штриха мне не хватало для его полного портрета, хотя даже Олег в отношении Аркадия еще колебался. От Нади он возвратился поздно, но утром на минуту заглянул ко мне.

— Хаперский диплом Топорковой украл — это как пить дать. Но придраться трудно. Цифры использовал?.. А Надя их ни от кого и не прятала. Идея ее, предложения тоже… Но он, гад, все обработал по-своему, заострил, свои схемы вычертил. Прямого плагиата нет. И все-таки украл, подлец! Ладно!.. Ты пока молчок. Я диплом Прохорову и Тимоше Синицыну покажу…

Вечером Олег сообщил:

— Тимоша сказал: без разговора с Хаперским рано шум поднимать, из Москвы приедет — разберемся… А директор Надин диплом у себя оставил.

Они все еще колебались выносить ему окончательный приговор. А я вынес! Правда, пока лишь для себя, потому что прервать откровения шефа не решился.

— Да, Хаперского взбесил, по-моему, твой интерес к Ирине, — высказал редактор догадку, которая и мне приходила в голову. — Но с тобой ссориться ему не с руки, что-то связывает… А я, честно признаюсь, решил тебя проучить. За нахальство… И… за оскорбление журналистики… Да, да! В нее, как в магазин, с черного хода не входят! Нет! Это святое дело!.. Но ты хороший парень, — сказал он сожалеюще. — Вот я и говорю с тобой начистоту. Для газеты мало быть просто хорошим человеком! И нельзя быть настолько щепетильным. В природе нет руды без примесей. И среди людей чистых самородков раз-два и обчелся. Значит, что? Надо идти на уступки, искать компромисс, отбрасывать частности. Разве мне симпатична Олимпиада Чечулина? Ни капли! Но я отбросил то, что мне в ней не по душе, откопал соль, полезную всем. Кто Олимпиаду лично знает, поморщились, прочитав очерк. Но близко знает ее в городе все-таки меньшинство, а большинство извлечет из газеты полезное. Есть две правды — большая и маленькая. По маленькой — вот по твоей! — я подонок: и за очерк о Чечулиной, и за отчет о совещании инженеров. Но по большому счету я прав. Надо всячески пропагандировать тягу к знаниям, целеустремленность, как в очерке об Олимпиаде. И отклики на почин Хаперского очень нужны, пусть даже на деле ничего пока и не проклюнулось… Ты меня понял?

— Кажется, да.

— Согласен?

— Но…

— Скажешь, надо искать только святое, истинное, неподдельное? Оно, конечно, есть, но на поверхности не валяется. А сил и времени лезть в глубинный поиск в обрез. Строчки-то в газету гони каждый день! Вот порой и приходится выдавать желаемое за действительность.

— Зачем?

Редактор разбудил во мне интерес к своему образу мыслей, но терпение ему изменило, и он, презрительно поджав губы, поднялся.

— Ну, хватит! Катись отсюда! Я больше не в состоянии разжевывать тебе прописные истины. У меня не дискуссионный клуб! Газета!

— Нет! — Я вдруг испугался, что вылечу из редакции, так и не поняв, что к чему. — Я буду! Я хочу работать!

— Работать и не пищать? — Оборотов поколебался и сел. — И никаких детских штучек? Тогда так… Вот тебе план нашей кампании по почину Хаперского. Дня на три мы найдем что печатать об этом… гм… почине. Подновим старые материалы о рационализаторах, изобретателях, подадим их под иным соусом. А ты за это время подготовишь свежие. Первый секретарь горкома сказал: о почине писать в каждом номере! У Синицына, говорят, другое мнение. Но он-то пока не первый? Так что наше дело вертеться!..

Я взял план, не представляя, что с ним делать, а главное, как примирить в себе непримиримое. Долго сидел я над нумерованными пунктами, машинально, до черноты, затушевывал карандашом фамилию Хаперского в заголовке. Потом отправился на небольшой ремонтный заводик, откуда предполагалась статья директора. Я не верил ни в эту статью, ни даже в то, что существует такой заводик, настолько «две правды» Оборотова заморочили и словно раздвоили меня самого.

Но заводик стоял, и я возле него, оказывается, с Олегом бывал. До войны тут выпускали патефоны, и на заводской свалке мы выбирали узорчатые, из-под штамповки отходы цветного металла. Директор отсутствовал — был болен. Но мне так загорелось выполнить задание, что я решил навестить его дома, а в награду был вроде бы расколдован от гнетущего отупения, когда вместо безликого чиновника, каким маячил в моих мыслях директор, увидел человека средних лет, но уже с седыми висками, с протезом вместо левой руки. Он сам открыл мне дверь и не очень удивился, когда я представился, а только показал за спину.

— Что ж ты, друг, лучшего времени не нашел?

В квартире мыли полы. Но меня это лишь взбодрило: я почуял в директоре своего человека — оттуда, с войны! — без начальничьих замашек и должностной одеревенелости.

— Спешное дело — понимаете? О почине Хаперского слышали?

— О почине? — Директор добродушно усмехнулся. — Любите вы, газетчики, придумывать почины. А что Прохорова малость пропесочили — молодцы! Давно пора! Отяжелел он, заматерел чересчур. А у меня громких починов нет. Но могу рассказать, как мы в два раза сократили срок ремонта двигателей. И с людьми интересными познакомлю. Приходи на завод завтра. Часам к десяти… А сегодня у меня еще бюллетень и — видишь? — он опять показал за спину, — аврал!

Он проводил меня к калитке своего коттеджа, неспешно добавил:

— Только людей мне не порть. А то вы из всех одного выдернете — и на щит. Будто рядом с ним никого нет и никогда не было — пустое пространство. А на производстве успех одного без других невозможен. Так?

Я кивнул, на лету подхватив его мысль — она сражалась с Хаперским! — и решил поярче подчеркнуть ее в будущей статье.

Мне бы не заглядывать наутро в редакцию, а прямо отправиться к тому симпатичному директору, но я рано проснулся и, не находя других занятий, вздумал проведать своих новых коллег. А меня, оказалось, уже поджидал Оборотов. Рассеянно выслушав мой сумбурный рассказ об удаче с директором, редактор разложил на столе свежую центральную газету. Я обомлел. С ее полосы мне обаятельно улыбался мастерски сфотографированный Аркадий Хаперский.

— Видал? Читал? — Оборотов обвел красным карандашом и без того броские строчки. — «Инженер вскрывает резервы. Репортаж из министерства». Классически подано? И материал, что называется, густой, без туфты. Даже Прохорова ущипнули за консерватизм. Вот так! — Редактор отложил газету в сторону. — А мы зеваем! Мне уже нахлобучка была от первого! Из дома вытащили: в центральной газете портреты наших передовиков помещают, а мы не мычим, не телимся! Садись!

И редактор мелкими шажками закружился по кабинету.

— Значит, так… Завтра заводской партактив. Кстати, вот тебе приглашение, будешь писать отчет. Но соль пока не в том. Есть шикарная идея! В зале на стульях разложить нашу газету — целиком о заводе! В центре, с портретом, на три полные колонки — сочный очерк о Хаперском. Времени на подготовку кот наплакал. Но тебе и карты в руки! Ты с Хаперским с пеленок знаком!

— Мне? О Хаперском? — Я вскочил. — Ни за что! Понимаете?..

— Клади удостоверение!

Хаперский во все глаза смотрел на меня с газетного листа.

— Нет! — Я прижал рукой карман с корреспондентской книжечкой. — Не могу!

— Тогда не перебивай!.. Хаперский вчера вернулся, а на днях насовсем уедет в Москву. Его, наверно в пику Прохорову, замминистра берет к себе — референтом. Квартиру сулят московскую. В общем, Хаперский устроился как бог… — Оборотов лизнул пересохшие губы, прямо из графина глотнул воды. — Он мне звонил, а сейчас у Чечулиных. Там его и перехвати. Построй очерк на том, как и от чего Аркадий шел к своему проекту…

— Но он его украл! — вырвалось у меня.

— Украл?! — Оборотов опустился на стул, глаза его будто примерзли к очкам. — Есть доказательства?

— У меня? Доказательства?.. Н-не знаю…

— Впрочем, есть или нет — какая разница? Что теперь сделаешь? — Оборотов приподнял центральную газету. — На гарнирчик, чтоб очерк не был сухим, подай какой-нибудь эпизод — школьный или военный…

«Но он же трус!» — чуть не крикнул я, тут же услышав встречный вопрос: «Есть доказательства?»

Крыть было нечем. Я промолчал. А редактор, обойдя свой широкий стол, нажал на мое плечо костистой рукой.

— Считай, это первое тебе серьезное поручение, и лишь от тебя зависит, чтоб оно не стало последним. Конечно, не фунт изюма — выдать очерк за день. Но, кроме тебя, поручить некому.

Я вышел от Оборотова, уже не думая о Хаперском. Что-то сдвинулось во мне. Так, ныряя к земле сквозь непроницаемую облачность, теряешь из виду и небо и землю и будто слепнешь в сырой ватной мгле. Но выручают приборы — бесстрастные, точные, или включается спасительный автопилот. Вот, кажется, подобный «автопилот» и взял меня под опеку. И я подчинился ему, подсознательному стражу моих поступков.

И этот мой автопилот повел меня прямо к Чечулиным — без колебаний, механически. Знакомая арка, скользкая крышка гидранта, скрипучая лестница — приметы верного курса. За дверью Чечулиных громко смеялись. Я постучался. Открыла Ира и на этот раз не позвала мать. Только отступила на шаг и, склонив к плечу голову, осмотрела меня сквозь прищуренные веки, как нелепый посторонний предмет. В платье вишневого цвета, с модной прической, она стала еще красивее. Но голос прозвучал грубовато, как у Олимпиады:

— Зачем ты явился? Не будь мальчишкой.

Мой автопилот не ведал ни преград, ни стыда — с расчетом, чтобы слышали все, я громко сказал:

— Мне нужен Хаперский. Он здесь?

— Василий? — из комнаты, будто караулил, тотчас вышел Аркадий. — Быстро ты, однако!

Он заметно осунулся — видно, крепко выложился ради своей аферы, но все, начиная с ботинок, костюма, сорочки ослепительной белизны до дежурной улыбки на обостренном лице, было новеньким как с иголочки.

— Солдат всегда солдат! — Он снисходительно хлопнул меня по плечу. — Приказано — явился! — И уже домашним тоном объяснил Ире: — Он от Оборотова. Они, чудаки, решили очерк обо мне дать… Запоздало, провинциально, но… — И он повернулся ко мне: — Я скоро. Подожди, если хочешь. Олимпиада Власьевна Москвой интересуется.

— А что ей интересоваться? — раздался на всю квартиру голос нашей Липы Березовны, подоспевшей в прихожую. — Москва есть Москва! Не дыра какая-нибудь! И если Ира не возражает, то бог с вами, поезжайте. Авось и меня, старуху, не забудете. Только учтите, младенцев нянчить не буду. Хватит! Со своими намыкалась!

— Что вы, Олимпиада Власьевна! — Хаперский зарозовел. — Я очень вас уважаю…

— Не лебези. — Чечулина подалась от него в сторону. — Я сказала тебе: дочь сама все решает.

Ира, окрестив руки, охватила ладонями плечи, скользнула по мне невидящим, отчужденным взглядом и скрылась в комнате. Хаперский поспешил за ней.

— Ну что? — воинственно подбоченилась передо мной Олимпиада. — Яружкой устроился?

— Ярыжкой, мама! — послышался голос Раисы в соседней комнате, и крупная голова Олимпиады горделиво вздернулась.

— Небось вокруг Лизоньки своей хлопочете? Письмо-то в Москву подписал? Пишите куда хотите! Глупость-то свою выказывайте!

Уже потом я подумал: а хорошо бы было сообщить Липе Березовне и о подписи Хаперского — вот был бы скандал! Но я стоял намертво.

— Аркадий! Долго тебя ждать?

— Боже мой! — донеслось из гостиной. — Что за спешка?! Не хочешь, не жди, встретимся на заводе. Я к обеденному перерыву в цех приду, рассчитываться!

И мой автопилот повел меня на завод — в комитет комсомола.

Все три его комнаты были заполнены людьми, возле столов Олега и его заместителей царил гвалт, как на базаре. Тут сдавали ведомости с членскими взносами и листали подшивки газет или журналов; кто-то тихонько бренчал в уголке на гитаре, а один парень, присев на корточки, во все щеки надувал новенький волейбольный мяч. Олег обрадовался мне:

— Салют, Василий! Каким ветром к нам?

Он вывел меня в длинный коридор.

— У нас сегодня с утра учеба цеховых комсоргов, — объяснил он. — Я договорился с директором, чтобы их на целый день с производства отпустили. А сейчас перерыв. Прохоров и сам на семинаре толково выступил… А еще знаешь кто был? Ни за что не догадаешься… Цыпа! Зарницына!.. Да, да! Она под старость лет активной комсомолкой заделалась. Нам с тобой непременно надо ее навестить: знаешь, с какими светилами знакома?.. Так вот… А сюда я ее приглашал, чтобы всех насчет вечерней школы зарядить, обеспечить к осени полный набор… На большой спор всех она вызвала. Мол, необязательно себя навеки приковывать к одной профессии, если она выбрана впопыхах или по необходимости. Что это даже преступно и разорительно для общества — не давать волю мечте и задаткам, если они в человеке заложены. У каждого, кто молод, мол, все впереди. А что? Все правильно! Нечего только себе под нос смотреть! А некоторые засомневались: не слишком ли, мол, на личностные интересы напирает, не разбегутся ли все с завода?.. Полезный спор, пусть ребята думают. А то затыркали мы их тут текущими делами, душе не даем вздохнуть. А ведь она у каждого есть. И ей поддержка нужна. Для души — подожди! — мы и Лизоньку еще сюда пригласим, и Петра Кузьмича… Вот… Вечером главный конструктор будет — Полшков. Помнишь Деда нашего? Сын его. А сейчас Володьку Елагина ждем.

— Володьку?!

Я ахнул, а в коридор уже выглянула из комитета знакомая мне учетчица и отрапортовала:

— Олег Иванович, цветы приготовили, репродукции в парткабинете развесили!..

— Спасибо, Таня, — сказал Олег, а девушка улыбнулась мне и исчезла за дверью. — Объявление в комитете видел? «Встреча с художниками всех веков и народов» — Володька сам написал. Сейчас со Светкой приедут. Для него это первый выход в люди. Волнуется парень, но я уверен: все будет нормально… А ты-то к нам зачем? Писать о ком-нибудь?

— Писать! — И я, предвидя, что станется с Олегом, едва сдержал смех. — О… о Хаперском! Он к обеду явится в цех.

В глазах Олега колыхнулась зеленца, он нахмурился.

— Нет! — жестко, почти властно сказал он. — Хаперский придет сюда! Я предупредил парторга цеха, чтоб с партучета его без встречи со мной не снимал.

— Олег Иванович! Они приехали! — раздалось от дверей, и я вслед за Олегом поспешил к парадному крылечку. Туда под руку со Светланой уже поднялся Володя. Он был бледен и напряжен, на лбу выступила испарина.

— Салют, маэстро! — Олег подхватил его с другой стороны. — Рабочий класс заждался деятелей искусства!

— Тебе смешки… — Володька обмахнул пятерней влажный лоб. — А для меня все нынче на карте.

— А ты не думай об этом, и будет порядок!

Все и впрямь удалось на славу. Девчата преподнесли Елагину цветы. В парткабинете, где собралось с полсотни комсоргов, а на стендах висела выставка его репродукций, Володю встретили аплодисментами, но только он подковылял к своей выставке, наступила уважительная тишина.

— О воздействии искусства на человека можно говорить по-разному. Я расскажу о самом себе, — начал Володька еще очень слабым, неустойчивым голосом. — Извините, ежели… кхе!.. буду малость косноязычен… Не привык еще… кхе!.. к лекциям…

И Володя повторил уже знакомую нам историю. Несколько раз он замолкал. Тогда Светлана приподнималась за стаканом с водой. Но Елагин успокоительно улыбался ей и продолжал. И вот когда, к облегчению всех, Владимир уже отошел от пережитого в войну, заговорил о том, как искусство помогло ему встать на ноги, голос его вдруг прервался, а глаза уставились на входную дверь. Туда как по команде оглянулись все и увидели… Хаперского. Одетый в щегольской костюм, он строго покивал во все стороны и, проскрипев новехонькими ботинками, прошагал прямо в первый ряд — к Олегу. И весь зал услышал, как жарко Олег прошептал:

— Выйди сейчас же! — А в голос он добавил: — Володя, извини, мы скоро… Он с учета сниматься…

Я пошел следом за ними, вдруг пожалев, что на месте уже нет привычной кобуры. В парткомовском коридоре Олег, напирая грудью, пропустил в свой кабинет сначала Хаперского, а потом меня и повернул ключ в двери.

— Что это значит? — насторожился Аркадий.

Олег сел за свой просторный стол, рядом с которым стоял низенький, чемоданчиком, сейф и усмехнулся; тяжелые кулаки его легли на столешницу.

— Сымай штаны! Пороть тебя будем — жаль, Зажигина нет… И учти: с партийного учета тебя не снимут. Об этом попросил я. Твою подлость обсудит партийное собрание.

Аркадию стал тесен воротник сорочки. Он оттянул его пальцем.

— Шутить изволите? — спросил, побледнев. — Не время для шуток.

— Ты выдал за свой проект Топорковой, — глядя Хаперскому в глаза зло и отчетливо, словно диктуя, сказал Олег. — Ты думал, что сойдет? Улик не останется? Но ты еще неопытный вор. На Надином дипломе твои пометки…

— Не может быть! Я ничего не писал… — торопливо вскричал Хаперский. — Ты врешь! Это провокация! Я знать не знаю ни о каком дипломе! Ты за это ответишь!

— Эх, мразь! — Олег усмехнулся. — А про пальцы забыл? Там отпечатки твоей грязной лапы остались. Другой раз воруй в резиновых перчатках…

— Отпечатки? — пробормотал Аркадий, но тут же овладел собою. — И что же? Что ты этим докажешь? Да, припоминаю, я листал какой-то диплом… Да, и кажется, твоей Топорковой, она сама меня упросила. Но я даже его не читал…

— Гад! — выругался Олег. — На чужом горбу хочешь в рай попасть? А об аде забыл? Там давно для твоей белой… жаровня приготовлена!..

— Звони сейчас же в цех, чтобы сняли с учета! — побагровел Хаперский. — Я не потерплю оскорблений!

— А вот этого не хочешь? — Олег по-мальчишески показал ему кукиш. — Я оказал: будет партсобрание. Но сначала бюро. В понедельник. Я думал, человек в тебе проснулся. А ты сволочь! Вон отсюда! Чтобы духом твоим не пахло! Иначе…

— Ха! Напугал! — взвился Хаперский. — Прямо Наполеон! А может, я в понедельник представляюсь министру? А как посмотрит горком на твое хулиганство? А центральная газета?

— Вон, мразь! — холодно выжал из себя Олег. — Ты меня знаешь и министрами не пугай. Они тоже коммунисты и на твою подлость смотреть по-другому не могут!

— Вася! — Хаперский вдруг как на союзника воззрился на меня. — Слыхал? Грозит! Никто ему не указ! Ни министерство, ни горком, ни пресса… Ты сказал ему, что за статью прислан писать?

Я уже давно посматривал на телефон и теперь, словно боясь передумать, поспешно выпалил в трубку:

— Город! Редактора газеты!

— Оборотова? — уточнил чей-то нежный голосок.

Прошло несколько томительных секунд, и Оборотов угрюмо буркнул:

— Слушаю!

И я будто увидел острые глаза редактора.

— Слушаю! — раздраженно рявкнула трубка.

И тогда меня прорвало:

— Это Протасов. Предупреждаю: я не буду писать о Хаперском! Я ни слова не напишу о нем! Понимаете? И работать с вами не буду… Да-да! — Мне хотелось и еще что-то сказать, но я задыхался от потока слов. Выручил меня «автопилот»: — Правда одна! — обрадованно закричал я в трубку. — Одна для всех! А не две и не пять! Понимаете?

Я кричал бы и дальше. Оборотов положил трубку. Хаперский же шагнул к двери.

— Чистоплюи! Ханжи! В розовых очках хотите прожить? Но вы еще услышите о Хаперском! Вы ему завидовать будете! На коленях ползать! — Он повернул ключ и, резко открыв дверь, обернулся. — Привет тебе от Иры, Протасов, — вечная тень, адъютант, живой труп!

Дверь хлопнула так, что ключ вышибло на пол. Олег не шелохнулся. С минуту мы сидели молча. Потом он достал папиросу, ловко зажег спичку о настольное стекло, сощурясь от дыма, спросил:

— Не понравилось в газете?

Я поднял ключ, положил на стол.

— Газета — сложная вещь…

— Не по силам?

— Почему же? — Тугой клубок мыслей потихоньку начал разматываться.

— Так в чем дело? Из-за Хаперского?

— Нет… Пожалуй, из-за себя… Понимаешь, я точно вижу, где правда и где ложь. Но не знаю, как правильно поступить. Ты однажды толковал о гражданском мужестве. Пожалуй, ты прав — главное: быть, а не казаться!

Олег налег грудью на тяжелый стол, сдвинув его, и широко улыбнулся мне. И лицо его вдруг дрогнуло в моих глазах, заволоклось горячим туманом.

— Ты не знаешь, Олег, что ты для меня значишь, — сказал я, будто нырнул в густые облака. — Ты можешь ржать, смеяться — что угодно! — но ты… Ты правда — брат мой…

— Эх, Васька! Кончай травить баланду! Так и слезищу пустим! — Олег с силой потряс меня за плечо. — Слышишь? Нам с тобой еще придется крепко повоевать. Хаперские похитрее Ковригина… Слышишь? Пора к Володьке! Как там у него?

В коридоре Олег засмеялся:

— А Хаперский-то все-таки влип. Я про отпечатки пальцев-то наобум ляпнул. А теперь подумал: упрется — отправим диплом на экспертизу!

Володькина лекция прошла блестяще — он ведь с детства дышал всем, о чем рассказывал. А я уже убедился: дорогое в детстве — дорого на всю жизнь. За ними со Светланой увязался целый хвост провожатых, но Олег потихоньку спровадил всех обратно.

Володька устал. Он был еще очень слаб. Даже отвечал нам с трудом. А вот в глазах его что-то изменилось: они не пугали больше мертвенной стылостью.

У подъезда Володю и Светлану ждала директорская машина.

— Спасибо тебе! — Олег обнял Володьку.

— Это тебе спасибо, а мы еще и музыкальный вечер устроим, наподобие твоего, шопеновского — помнишь? — Володя, покряхтев, устроился на переднем сиденье.

— Олег… — Светлана подошла к нему близко-близко, — не забывай про Володю, ладно?

— Почему я должен забыть? — Он удивленно пожал плечами.

Мне не хотелось расставаться с Олегом, но его уже звали в комитет.


Я увидел Олега лишь на следующий день, в заводском театре. Раньше я ходил сюда смотреть кино, да и то, если в кинозал роскошного Дворца культуры не было билетов. Просторный Дворец с зеркалами до потолка в вестибюле, с мраморными лестницами, бильярдной, спортивным залом и множеством комнат, за дверями которых занимались самые разные кружки, нам нравился больше, чем этот деревянный театр, построенный еще до революции. Когда-то в нем были уютные ложи и мягкие кресла, но потом зал перестроили для массовых нужд — поставили тесными рядами сбитые стулья, над партером навесили вместительный балкон. Концерты, особенно гастрольные, давно шли во Дворце. Но собрания по-прежнему проводились в деревянном театре. И до завода близко — только железную дорогу перейти, и сам, как цех: тесный, непарадный, где пристало не развлекаться, а работать.

И я вошел в него, как в цех, где от одежды людей — они собрались сразу после смены — отдавало знакомыми заводскими запахами, а гул станков заменил гул людских голосов. Пришли все — станочники, литейщики, модельщики и кузнецы, конторщики и инженеры. Я оказался в самом центре «магнитного поля» завода, хотя и раньше хорошо знал, как оно влияет на город.

Ради этого собрания задержат отправку пригородных поездов, которые тут называют «рабочими» из-за привязки их расписания к заводским пересменкам. И никто не посетует на это: завод обсуждает важные дела! В чьих-то домах отложат поход в кино или встречу с гостями:

— Не знаешь, что ли? Нынче заводское собрание…

— А чего обсуждают-то?

— Придут — расскажут. Может, новые нормы, а может, про строительство, сколько в этом году жилья сдадут.

И в ожидании тех, кто в театре, пойдут разные пересуды на лавочках, у водоразборных колонок, на перекрестках — пожалуй, нет в жизни нашего города других событий, задевающих всех так, как заводские собрания. Назавтра всему городу будет известно в подробностях, кто что сказал, кого за что хвалили, а кого «крыли», как вел себя директор и как выглядел тот, кого вызвали на ковер. И я, войдя в этот старый театр, сразу проникся чувством причастности к жизни завода, вобравшего в себя судьбы тысяч людей и целых поколений, пережившего войны и революции, но не стареющего, а напротив, обретающего новую мощь, чтобы воистину линкором продолжить свое плавание.

Похоже, и Найденышем, впервые, как и я, попавшим в эпицентр заводских страстей, владело такое же чувство. Он стоял в углу фойе с группой заводчан, но, заметив меня, сразу подошел.

— Проберемся на балкон, капитан, пока места не заняли. Что-то неохота нынче ни с кем разговоры плести — будем смотреть и слушать. К Олегу-то все равно не подступиться!

И мы с Найденышем уселись в первом ряду балкона.

Зал быстро начал заполняться. У раковины оркестра мы увидели Олега. С ним поздоровались какие-то пожилые рабочие, что-то сказал ему, промелькнув, Тимофей Синицын, кивнули Лева с Надей, задержался возле него и главный конструктор завода Полшков, фигурой и седой головой напомнивший мне нашего школьного Деда.

А потом я потерял Олега из виду. Меня увлек зал. Нет, я не пытался отыскать в нем знакомых, хотя многие лица кого-то смутно напоминали. Наверняка узнал бы я в нем только жителей нашей окраинной улицы. Но, кроме Олега, их тут не было. Здесь собрались люди, пожалуй, другой, более высокой выделки и шлифовки, нежели наши уличные соседи, — милые мне, но все еще ограниченные и в образовании и в запросах. И я подумал, что завод — это что-то цельное, устойчивое и что города своего я, пожалуй, до всей глубины и не знаю. Кого бы я без колебаний посадил сюда на самое видное место, так это только Ивана Сергеевича, тетю Веру да Зойку, хотя она и стала медичкой. Их мне тут явно не хватало.

От размышлений меня отвлек, толкнув в бок, Найденыш:

— Смотри-ка, Прохоров! Вон уселся в первом ряду. Только он нынче в гражданском, а в цех к нам приходил генералом. — Затем резко отшатнулся от балконного барьера: — Хаперский… — процедил сквозь зубы. — Ну и гад! Посмел явиться! Тебе Олег рассказал, что он выкинул?

Аркадий с рукопожатиями, как равный, обходил первые ряды, где разместилось начальство. И тут я возликовал, утвердился в своем праве сидеть на этом собрании: газета-то с портретом и «житием» бесподобного Хаперского не вышла!.. По стульям, вопреки премудрому Оборотову, не разложена!.. Зал сразу показался мне родней. А сколько в нем френчей, кителей, гимнастерок! А орденских планочек? Свои же люди, недавние солдаты!

Но я вновь отвлекся от зала, когда назвали и выбрали президиум, весь приковался к сцене, к красному столу с цветами.

Первым поднялся директор Прохоров и, присев у трибуны, углубился в папку с докладом. Вместе с Синицыным устроился перед микрофоном в центре стола парторг ЦК, в темном морском кителе. Олег сел где-то сзади. Промелькнула в нарядом платьице Надя Топоркова, скрылась за чьими-то широкими спинами. И снова Найденыш толкнул меня в бок:

— Хаперского-то за что на КП? За сволочизм? А рядом с ним что за гусь?

Аркадий сел во второй ряд президиума, на виду, с Оборотовым. И оттого, что я напрасно тщился разглядеть их лица с чертами, смазанными расстоянием, директорский доклад дошел до меня урывками. Прохоров связал его с подготовкой к заводскому юбилею, с переходом на новую продукцию — тепловозы, а главный упор сделал на технологическом перевооружении завода. Проблема механического цеха, из-за которого и разгорелся наш сыр-бор, в общем масштабе выглядела частной. Отставала основа основ: литейное производство — брак особенно шел в зимние месяцы. Хромало внутризаводское планирование, снабжение, отчего страдала ритмичность производства. «Но есть пример, как следует расшивать узкие места. Это наш механический цех», — вдруг услышал я. Директор поднял над головой синюю Надину папку.

— Вот с чего все началось в этом цехе! — торжественно провозгласил он. — Вы знаете нашего кадровика, передового строгальщика Александра Алексеевича Топоркова. Вы не раз аплодировали ему в этом зале. А теперь давайте поаплодируем его славной дочери, молодому инженеру Надежде Александровне и будем считать ее диплом защищенным перед всем заводом!.. Топоркова, встаньте!

Надя приподнялась в президиуме, но, услышав аплодисменты, спряталась за чьи-то спины.

Прохоров рассказал о том, как долго и тщательно Надя изучала резервы цеха и к каким важным выводам пришла. Поблагодарил Олега за то, что познакомил его с этим дипломом. Подчеркнул: «Это прекрасно, что новый комсорг ЦК тоже сын кадровика, незабвенного Ивана Сергеевича Пролеткина».

А потом меня снова отвлек Найденыш, весело прошептав:

— А о Хаперском-то генерал ни гугу! Молодчага! Будто этого змея и не было!

Об Аркадии и другие ораторы не упоминали. Но Хаперский все-таки был. И ему даже предоставили слово.

— Мне, признаться, очень тяжело расставаться с родным заводом, — сказал он чуть слышно. — В нем юность моя, он меня воспитал… — Аркадий возвысил голос. — Но я, товарищи, очень огорчен, мне просто не по себе: волей обстоятельств меня превратили чуть ли не в героя — зачинателя важных дел. Это ошибка! Я официально заявляю, что почин — дело всех и даже не одной Топорковой, которую я очень высоко ценю! Попробую объяснить свою точку зрения…

— Хитер гусь! — шепнул мне Найденыш. Но тут раздался чей-то громкий возглас:

— Короче! О деле давай!

И зал яростно зааплодировал этому возгласу! Завод уже, видно, все знал, во всем разобрался и выслушивать хитроумные излияния не желал.

После Хаперского выходили и другие ораторы, но я их не запомнил. Зато будто сам взошел на трибуну, когда предоставили слово Олегу: все боялся, что он не удержится от разноса Хаперскому. Но Олег, к моему облегчению, был сдержан и краток.

— Сказать многого еще не могу, на заводе недавно, — начал он. — Но о том, что наболело у комсомольского комитета, не умолчу. Слышишь нередко от некоторых начальников цехов, от мастеров: молодежь, дескать, разболтанна, ленива, плохо подготовлена по специальности в училищах, оттого и зарабатывает неважно, перебивается с воды на хлеб. История с механическим цехом показала, что это не так. И даже наоборот! Руководство цеха виновато, что труд молодежи как следует не организован. Поэтому комитет решил проверить, как обстоит положение с молодежью во всех остальных цехах. По итогам проверки, мы уже договорились с директором, проведем общезаводское собрание. А с докладом взялся выступить Игнатий Дмитриевич Прохоров. Но… — Олег выдержал паузу и повернулся к Прохорову, — но просим не обижаться, если наш содоклад окажется критическим…

Олег переждал легкий шумок в зале и, улыбнувшись, добавил:

— Вот… А завтра у нас комсомольский поход — километров на двадцать… С полной выкладкой… Если кто желает себя испытать, милости просим в шесть часов вечера к главной конторе… Независимо от возраста…

Когда собрание завершилось, мы долго с Найденышем дрейфовали в плотной толпе, стекавшей по узкой лестнице с балкона, пока не выбрались на улицу. Смеркалось. Найденыш затянулся дешевенькой папироской, затер ногой окурок, сказал:

— Все, капитан! Я на свой курс! Сначала в общежитие, порубаю, потом к одной хозяйке — комнату обещала недорого сдать: королева моя на днях приезжает!.. А тут еще Олег пристал: «Изберем тебя в комсорги…» Меня и ребята в цеху на это подбивают… Наверно, придется… Как это?.. Тпру!.. Но-о!.. — И он будто вожжи натянул. — Впрягаться… Надька-то в отставку подала, в отдел технолога переходит.

Я и не думал, что, пропуская мимо себя людской поток, задержался у театра ради встречи с Олегом. Но он, наверное, это понял лучше меня — на миг выбился ко мне из толпы, успел сказать:

— Слушай, мне еще на завод надо. До завтра, у конторы. Надеюсь, идешь с нами? — И, закурив, заговорил о главном: — А Хаперский, Васька, на этот раз от нас, наверное, все-таки улизнет… Был я у Прохорова… А он: «Я свое сделал, начальником цеха этот прохиндей не стал, остальное от вас зависит, у меня и поважней забот полон рот: обратись к Синицыну». Тот: «С персональным делом ничего не получится, с учета придется снимать, не хватает весомых доказательств. Первому замминистра звонил. Сказал, что у Прохорова с Хаперским свои счеты, отпускайте парня, нечего тянуть…» Видишь, и в президиум посадили, и на трибуну выпустили… Тимоша еще пошутил: «Рожу Хаперскому набить можешь, но чтоб без улик, без свидетелей…» А мы с тобой вроде бы это и сделали… Может, поосторожней станет, если не почестней? А нет, все равно когда-нибудь свернет шею…

5

Выше по реке, в получасе ходьбы от знаменитого на всю нашу область пионерского лагеря «Лесная сказка», раскинулась ныне на плоской вершине Утюжка не менее знаменитая заводская турбаза «Белый лес».

Воистину белый! Высятся там вокруг огромной поляны с уютными домиками, стадионом, клубом, розарием вековые березы, лишь изредка подзелененные внизу кустами орешника и можжевельника.

Фуникулер от вершины горы до речного пляжа зимой служит лыжникам, любителям слалома. Во все стороны разбегаются от турбазы длинные пешеходные тропы, из города можно добраться сюда и по реке, и по асфальту — кружным путем.

Но турбазы еще и в помине не было, да и о поляне я не подозревал в то раннее утро, когда нас с матерью разбудил громким стуком Олег.

— Что случилось? — Испуганная мать поковыляла к калитке.

— А ничего! — Олег улыбался во весь рот. — Ваську проверяю, готов он двадцать пять верст по лесам да горам отшагать?

— Страсти какие! — ужаснулась мать.

— Ты рюкзаком-то тоже, наверное, не обзавелся? — встретил меня вопросом. — Я сделал просто: в углы наволочки — по картофелине и веревку узлом, потом петлей к верхушке мешка, затянул — и шагай на край света.

Олег крепко пожал мою руку, озабоченно заглянул в глаза:

— Значит, жду! Ровно в шесть. А я на завод. Тревожно что-то… Все вроде подготовлено. Но как-то соберутся? Не тяжелы ль на подъем?

Тревожиться было о чем. По субботам тогда работали, выходной в неделю был один, и не всегда по воскресеньям, а каждому заводу в свой назначенный день — из-за нехватки электроэнергии. Люди питались скудно. В цеховых столовых на второе, кроме перловой каши, «шрапнели», и соевого пюре с металлическим привкусом, иного выбора не было. Одна отрада — компот, да и то почти не подслащенный.

Рабочие — старожилы, владельцы частных домов — держались за счет садов, огородов, домашней живности. А у приезжей молодежи, кроме койки в переполненных общежитиях, поношенных училищных форм да пустых карманов, за душой ничего не было. Пожелают ли после целой рабочей недели снова тащиться к заводу, чтобы потом куда-то к черту на кулички вышагивать длинные версты? Не жестоко ли поступает Олег, всех измеряя своим аршином?

Душа поеживалась от всяких моих сквознячков, когда по короткой улице, уже пропустившей в вечернюю пересменку на завод и обратно густые толпы рабочих, шагал я к скверу у главной конторы. Памятник жертвам двух революций, воздвигнутый там, показался мне издали одиноким. Но, выйдя на главную аллею сквера, я увидел, что на всех скамьях, вокруг клумбы и памятника уже сидят или хлопотливо копошатся в своих мешках, авоськах, рюкзаках пестро одетые, шумные люди. А с одной из скамеек донесся веселый наигрыш баяна.

Я вгляделся в того, кто играл, — худого длинного парня с высоким зачесом светлых волос над узким угреватым лицом, — и ахнул: «Борька! Садков! Баянист школьного джаза!» А Борис уже встал с баяном, как родильница с младенцем, и, шагнув навстречу, рванул туш.

Все оглянулись, а он, окончив играть, сказал:

— Молодец, что явился, Васька! Баян-то кто понесет? — И, вместо объятий ткнув меня в грудь этим баяном, со смехом спросил: — Узнал? А меня все узнают! Говорят, не изменился. Только худею, хотя здоров, как бык, и ем, как лошадь. — Борис пожал узкими плечами и качнул баяном. — После войны техникум добил. Думал, шабаш самодеятельности. А Олег пристал: возьми да возьми с собой этот ящик… А кто его попрет двадцать верст? Олег заверил, что все по очереди… И велел играть, пока оркестр не появится, чтоб веселей собирались… — Борис поправил ремни на плечах. — Талон на обед получил? Кто живым до цели дойдет — горяченьким угостят. Директор расщедрился… Я два обеда от Олега потребовал… Дуй скорей вон к тому столику!..

У столика под липой белокурая Таня из комитета действительно выдавала по спискам эти талоны. Перед ней шумела толпа — ребят не оказалось в списках.

— Не знаю, не знаю, — оправдывалась Таня. — Если останутся, то и вам выдадим.

— Таня! Всем выдавать! — сказал подошедший Олег. — И тем, кто без повесток… Только записывай фамилию и цех.

В руках у него, как у капитана на палубе, был жестяной рупор. Мне объяснил:

— По цехам давно уже ропот идет: «Почему повестки только избранным? А мы хуже? Все равно пойдем!..» Боюсь, этих «избранных» и половина не явится, — сачки, им до лампочки все… Ну и к лучшему! Увидим, у кого действительно душа не омертвела.

Перед Садковым на асфальте танцевали фокстрот. Олег поглядел туда и тронул меня за плечо:

— Смотри-ка! Светка! К Зойке пристроилась!

На рукаве у Светланы, как и у Зойки, белела повязка с красным крестом. Заметив Олега, сибирячка устремилась к нему, совсем на себя непохожая — в больших глазах испуг или смятение, лицо похудевшее:

— Олег! — Она прямо уцепилась за него, тревожно захлопала ресницами. — Я с вами! Мне надо! Поверь! Потом все расскажу…

И, словно ей могли отказать, поспешила к Зойке, которая, тоже чем-то опечаленная, так и осталась в сторонке, лишь слегка кивнув нам. Олег посмотрел на девушек и покачал головой:

— Совсем другая у них психология, не знаешь, когда что накатит, отчего… Ну с Зойкой, кажется, все ясно! Она сегодня у меня попляшет! Дождалась своего праздничка! Вот, только что получил… — Олег достал из кармана телеграфный бланк. — В общем, я как узнал от нее все, сразу написал этому капитану. Кончай, мол, браток, в прятки играть, приезжай сюда, работу дадим, а как быть дальше, разберетесь сами… Адрес ему дал комитетский. И видишь? Одно слово — «Выезжаю»…

Прибыл на грузовике духовой оркестр, и Олег поспешил к Тане:

— Закрывай свою бухгалтерию! Беги в комитет, зови знаменосцев, разведчиков, дозорных, дежурных: хватит им секретничать… Предупреди партком и директора, что мы строимся — и шагом марш! Генерал хотел посмотреть наше войско. — На ходу бросил мне: — Зойке пока ни гугу! Я сам…

Торжественную церемонию ухода описывать не стану. Никого ею не удивить, нынче подобные ритуалы интересней и красочней. Но я и по сию пору вижу, как медленно, грузно движется вдоль нашего пестрого строя человек в шестьсот генерал Прохоров и, жадно вглядываясь в лица, поминутно говорит Олегу:

— Ты мне этого металлурга не искалечь. На ночь идете, еще ногу вывихнет. А он за внедрение металлических моделей для литья отвечает.

— А Садкова пополам не переломите? Он оснастку задерживает механическому…

— А ты, Протасов, тут кем? Газетным соглядатаем?..

И сам поход описывать не буду. Туристы знают теперь тропы и позатейливей. Скажу только, что до леса добрели уже в сумерках, а дальше и вовсе стало темно, хоть глаз коли. Помигивали впереди и на поворотах лесной дороги фонарики разведчиков, вспыхивали спички, мерцали огоньки папирос, взлетело несколько ракет при переходе болотистого местечка и — еще одна, когда в кромешной тьме вскарабкались мы на Утюжок, — сигнал, чтобы дежурные на поляне запалили для нас гигантский, будто взорвавший тьму костер.

Да, возможно, это был и заурядный маршрут. Но я до сих пор живу извивами, зигзагами, внезапными переходами тех неумолчных разговоров, которые на этом пути не смолкали вокруг Олега; вижу и его самого с туго набитым самодельным вещмешком за плечами, идущего то впереди, то в середине колонны, а то и поотставшего, к неудовольствию дозорных, но всегда с собеседниками, которых немало сменилось возле него за длинный путь.

Всех лиц не помню, но до сих пор слышу голоса. Может быть, потому, что моя слуховая память острее иной. Или просто хотелось слушать Олега — я предчувствовал нашу разлуку.

И я шагал в темноте, чуть поодаль от него и слышал — пусть и не в такой последовательности, за нее не ручаюсь, но почти все его разговоры.


— Олег! — Это Петр Щербатый. — А теперь мне в замполиты можно уйти? До сих пор зовут…

— Теперь — пожалуйста, рекомендацию напишем.

— Только в вечерний институт! — засмеялся Щербатый. — А с завода я и сам уже не хочу уходить.

— Тогда тебе и поручим содоклад на общезаводском собрании — после директора.

— Поможете — не откажусь…


А возле Олега уже другой спутник:

— Тебе анкету мою еще не показывали?.. Ну, ту, чтобы отправили на флот по комсомольскому призыву, ты сам велел заполнить, сказал, что комитет кандидатуры будет рассматривать…

— Еще не видел, соберемся в конце недели.

— Понимаешь, какой коленкор… В цехе меня все Пашей зовут. А в анкете-то я должен отчество указать? А оно знаешь какое?

— Какое?

— И-иудович!

— Что, что?!

— Иудович… Павел Иудович…

Историю, услышанную в ту ночь, я до сих пор вспоминаю со смехом и с грустью и будто вижу, как во времена, для нас допотопные, дед Павла хлебнул для храбрости чего покрепче и отправился к приходскому священнику, которого трезвым в том селе и вообще никогда не видели.

— Батюшка! — взмолился дед. — Пособи горю! Баба-то моя опять родила!

— Так возрадуйся, сын божий, подарку сему!

— Не могу, батюшка! Одни расходы терплю — на крестины да похороны. Семерых у тебя уже окрестил, а через месяц-другой схоронил. Все поумирали…

— На то воля божья… Бог дал, бог взял. А ты не ропщи, грех это тяжкий. — И поп уже руку за мздой протянул: — Давай на крестины!

А Павлов дед ни в какую:

— Не дам! И не на бога ропщу, на тебя… Может, дети мои оттого и помирают, что ты их только Петрами да Иванами нарекаешь. А этих Иванов, что грибов — сам знаешь… Вот бог лишних и не терпит. А ты бы не поскупился, дал бы сыну моему имечко, какого в деревне еще не бывало. Я бы вдвойне тебе заплатил.

Собрал поп бороду в кулак, раздумывает вслух:

— Я божеские имена даю… От Ивана, то бишь от Иоанна, Евангелие нам дадено… Такоже от Луки и Матвея… И имя Петра не хули: апостол он божий… Чего же ты хочешь? Чтоб я твое чадо Иудой окрестил?

И только он об это проклятое имя споткнулся, как глазищи его так и вытаращились:

— А что? Я могу! Давай мзду! Этого имени не токмо в деревне, а и во всей губернии не сыскать!

И дед возрадовался:

— Не врешь? Бери! А может, младенец мой взаправду выживет!

И он не только выжил, но с годами и силой налился отменной, молотобойцем на заводе сделался. После революции коммунистом стал. Но имя свое, как ему ни советовали, менять отказался: «Пусть, — говорит, — дети мои помнят, из какой тьмы да невежества нас Советская власть подняла».

— И я, Олег, не стану своего отчества менять, — сказал Павел. — Отца кулаки застрелили, когда от завода поехал колхоз создавать.

— Так зачем же менять?

— А не откажут, не подумают действительно, что я сын Иуды?

— А ты напиши все, что мне рассказал, да приложи к автобиографии. Уверен, без звука зачислят!


— Олег! — это уже кто-то другой придержал его за руку, чтобы поговорить наедине. — Можно задать тебе один вопрос?

— Хоть десять!

— Ты почему отпустил в Москву Хаперского?

— Я?! Отпустил?!

— Так у нас в цеху говорят. Говорят, что ты сперва позвонил парторгу, чтоб задержали Хаперского, обещал обсудить его на партбюро, а потом отбой сыграл, да еще в президиуме с ним сидел на собрании. Вот и болтают в цехе, мол, дружки вы с ним, одна шайка-лейка, а принципиального ты из себя только разыграл, за-ради авторитета…

— М-мда, — Олег то ли огорчился, то ли подавил обидное для себя. — Не я отпустил! Мы все отпустили… Вернее, упустили Хаперского!.. Чем он в цехе занимался почти три года?..

— Да балбесничал, можно сказать… Рабочим одно говорил, Ковригину — второе, директору — третье, тебе — четвертое: слышали, как он в цеху тебя превознес. На такой игре и держался…

— А ты хоть разок его осадил? Ну, пусть не на собрании… А с глазу на глаз?

— Что я?! Я свое уже отговорил! Эх, Олег!.. Думаешь, не понимаю, к чему клонишь? К своим же стишкам: «Быть, а не казаться!» Я ведь их когда-то даже из газетки вырезал, нравилось… А теперь… Горячо ты начал, а чем кончишь? Еще неизвестно. Думаешь, Прохоров простит тебе, что его перед министерством в таком свете выставили? Да ни в жизнь! По себе знаю… Я ведь, Олег, тоже был комсомольским работником, только в райкоме.

— Ушел?

— Ушли!.. Потому, что не хотел только «казаться», вхолостую шуршать бумажками…

— М-мда! — Олег задумался, но ненадолго. — Вот вспомнил ты этого Хаперского… А мы с одним другом выдали ему на дорогу такое, что век помнить будет. И знаешь чем он оправдывался? Что нельзя смотреть на жизнь сквозь розовые очки…

— В этом он прав!

— Был бы прав, не напяль вместо них сам черные!.. Зачем? Да чтобы скрыть от себя и других свои черные дела! Хватает еще таких, кто разок на чем-нибудь обожжется, а потом всю жизнь топчет, как «розовое», и честность, и правду, и верность идеям…

— Это ты обо мне? — явно насупился парень.

— Нет, что ты! — Олега отвлекли, и он успел лишь пожать ему руку. — Ты от нас не отбивайся! Загляни ко мне в комитет вечерком, попозже… Интересно с тобой разговаривать.

— Ладно, зайду…

А отвлекла Олега та самая девушка, что промурлыкала ему мелодию нехитрой песенки, когда-то исполненной школьным оркестром на вечере, и сказала:

— Олег! Я на всю жизнь запомнила, как ты часто объявлял на ваших концертах: «Музыка — наша! Слова — наши! Исполняем мы!» И сколько я тогда у вас ни допытывалась об авторах, один ответ получала: «Мы!» А сейчас можешь сказать, кто музыку сочинял?

— Могу. Володя Елагин!

— А слова — ты?

— Ну нет! — Олег рассмеялся. — Только — мы!

Засмеялась и девушка:

— Ой, как мне все это нравилось! И ваши песенки. И этот девиз. Все — наше, а не чье-нибудь! Но ведь так и было! Мы так и жили!.. И не только в школе. Веселая, красивая жизнь была перед войной — как эти ваши песенки!.. А не кажется тебе, Олег, что война ту жизнь будто топором обрубила? И все нынче вроде бы другое — будто солнца, тепла у людей поубавилось. Больше порознь держатся и чаще говорят «мое», чем «наше». Не кажется?

— Кажется! — серьезно ответил Олег и неожиданно по-дружески обнял девушку. — Но мы-то с тобой есть! Значит, и продолжение той жизни будет!.. Ты чем на заводе занимаешься? Зашла бы в комитет…

К себе на огонек пригласил он и парня, который угостил его папиросой, а потом от души сказал:

— Хорошее дело — этот наш поход. А я вообще за такую жизнь — бродячую, коллективную. Я одно время с геологами работал — красота!.. Все как одна семья, все общее, кроме зубных щеток и других мелочей. Вот это жизнь — простая, чистая!

— Это первобытный коммунизм, — буркнул Олег.

— Какой?! — парень изумился, но, подумав, спросил: — Надо, чтоб от каждого по способностям?.. Да? В политкружке проходил… А во мне вроде нет особых способностей… Ни к чему. А потребности есть — чтобы голодным не быть, не хуже других одеваться.

— Врешь! — наотрез возражает Олег. — Ты просто в себе не разобрался… Все мы, брат… гм!.. Иди-ка, на ушко лучше шепну, а то еще девчата услышат…

— Ну, ты даешь!.. — На миг к нему приклонясь, парень так и отскакивает.

— Не я! — фыркает Олег. — Платон — философ древнегреческий!.. Не веришь?.. Зайди ко мне в комитет, его книжку покажу.

И я невольно захожусь в улыбке, значит, Олег уже пустил в дело «Избранные диалоги». Когда-то мы втроем — Олег, Володька и я — увидели эту книгу на столе у Петра Кузьмича Елагина с закладкой: «О любви» и, сгорая от любопытства, прочитали:

«…все люди беременны, как телесно, так и духовно, и, когда они достигают известного возраста, природа наша требует разрешения от бремени… Те, у кого разрешиться от бремени стремится тело, обращаются больше к женщинам и служат Эроту именно так, надеясь деторождением приобрести бессмертие и счастье, оставить о себе память на веки вечные. Беременные же духовно, и притом в большей даже мере, чем телесно, беременны тем, что как раз душе и подобает вынашивать. А что ей подобает вынашивать? Разум и прочие добродетели».

Петр Кузьмич тогда высмеял Платона за идеалистическую односторонность. Но, видно, слова о «беременной душе» и привел парню Олег, потому что, отхохотавшись, парень сказал:

— А ведь ты прав, Олег!.. Есть, наверно, и во мне это самое… Бремя… Что-то душу сосет и сосет, иногда ничего не мило… Но когда мне было в себе разбираться, Олег?.. Учиться мало пришлось… Ты мне о Платоне, философе… А я, знаешь, только какого Платона знал?.. Забулдыгу в Сибири повстречал, здоровущий, в два метра ростом. Когда спьяну до смерти замерз под забором, так, поверь, Олег, пятеро мужиков с трудом его на сани взвалили…

— Обожди, — мягко перебил его Олег. — Ты мне про него как-нибудь в другой раз расскажешь. Позарез надо вон того технолога с гитарой перехватить… Раза два просил его зайти в комитет по важному делу, а он все увиливает…

По различным комитетским делам он всю дорогу, пожалуй, больше всего и разговаривал — то с одним, то с другим, то с третьим. Как будто спешил воспользоваться тем, что на природе люди и прямодушнее и податливее, чтобы они — если уж по Платону! — тоже делами его да заботами «забеременели».

От его деловых разговоров я отключался, да и отвлекали другие разговоры вокруг, — они ведь шли по всей колонне, уже тихие из-за усталости, очень пестрые, но как будто оплетали всех и Олега во что-то единое, целостное, как то самое «ур-ра-а!», с коим, достигнув наконец цели, рванулись мы как в атаку на вспыхнувший вдруг во тьме в честь нашего прибытия гигантский костер.

Вместе со всеми на его жаркий свет мчался и я, но уже подступало, брало за горло, чтобы наконец открыться мне, и мое неотвязное бремя.

У костра первым делом схватились за рюкзаки, «сидоры», авоськи — извлекать съестное. Располагались группами, большими и малыми, иногда даже цехами, как вокруг Найденыша. Олег, довольный, наблюдал, как устраивается на еду и ночлег его усталая дружина. Я подошел к нему, а за мной подсоединились и Света с Зойкой.

— Значит, так, — деловито сказала Зойка, развернув на траве прихваченное Олегом одеяло, доставая из его мешка хлеб, зеленый лук, вареную картошку и яйца. — Вы для нас мужи слишком серьезные, старые, лопайте одни, а Светочку я от вас уведу: девчонки просили… Пойдем, Свет, у нас очень хорошая компания…

— Ускакала… — сердито буркнул Олег, поглядев в спину сестры. — А я только настроился показать ей телеграмму… Ну, ничего, успеется! Главное, что ее капитан, наверно, уже в пути.

Поел Олег, как и все в их семье, быстро, по-птичьи и сразу встал, зевнув, размял плечи:

— По табору похожу — кто, что? Смотри-ка, уже рассветает… Красотища!

Костер догорал. Лагерь затих, хотя никто не спал. Может, дожидались солнца. Так и сидели, где кто поначалу устроился. Олег переходил от одной группы к другой — где присядет на корточки, где постоит.

Вернулся быстро:

— Не спят, черти, — проворчал, пряча в мешок остатки провизии. — Говорят, еще выспимся, день длинный.. А нам, Васька, надо вздремнуть… День-то, правда, большой, но программа наша еще больше — скоро ее начинать.

Он встряхнул одеяло, но только присел на него, как рядом, будто с ветки спорхнула, опустилась Светка.

— Ох и накормили меня — невероятно!.. Можно, посижу с вами? С девчонками скучно стало. А мне вообще с парнями интересней. Они пооткрытей и определенней… Хотя и не все! — Она мельком взглянула на Олега и коротко рассмеялась, потом спросила — жалостливо, как напроказившая девчонка: — Олег, ты, правда, на меня не сердишься?

— За что?! — изумился он.

— За то, что там, у Елагиных… Ну, насчет Нади… Что в поход навязалась, мешаю твоим стратегическим замыслам.

— Мешаешь? — Олег слегка покраснел.

— Не знаю… — вдруг тихо и совершенно потерянно сказала она. — Я, кажется, толком еще ничего о себе не знаю… Меня почему-то многие считают отчаянной, я раньше этим даже гордилась. Гордилась, что как одна осталась, не хныкала и не ныла… Невероятно!.. Мне бы слезу пустить, а я смеюсь или дерзости несу… Наверно, в детдоме к этому привыкла. Там ведь никто не плакал, как сговорились. А вчера, понимаешь… Вчера я разревелась, как дурочка… И при всех — при Володьке, при Петре Кузьмиче с Елизаветой Александровной…

— Лизонька вернулась?! — обрадовался Олег.

— Ну да! Мы с мамой Кларой из больницы ее и привезли.

— С кем?!

— С Цыпой, если угодно! — как за себя, обиделась Света. — Вы ж так ее кличете?.. Приехали мы к Елагиным. Чтобы поднять всем настроение, мама Клара стряпню затеяла. Самовар поставили. Хорошо так было вместе, тепло… Может, впервые после войны. Вот я и разревелась!.. Ты не знаешь, Олег! Володьку на днях московскому профессору показывали. Три врача их было… Стали они после осмотра в другой комнате совещаться и все твердят: тумор, тумор… Я профессора на лестнице догнала: «Значит, опухоль у него?!» Тот признался: есть все признаки, но, чтобы определить точно, нужна черепная операция. В Москве… Я не знаю… Может, я не права… — Света нервно передернула плечами. — Но Петру Кузьмичу я об этом пока ни слова. Только маме Кларе…

— М-мда! — Олег медленно, будто сам того не замечая, стянул с себя старенький, еще довоенный пиджачок, накинул на Светкины плечи. — Ты права — нельзя им пока ничего говорить. А в Москву, если надо, и без них свозим. — И вздохнул: — Эх, Володька, Володька…

Светлана затихла — видно, согрелась и задремала, а потом, как спросонья, проговорила:

— А все-таки хорошо было дома. Мы до войны в Ленинграде жили. У меня была бабушка. Она умерла в блокаду. И мама тоже… Из-за отца со мной не уехала. Он был в ополчении и иногда приходил домой… Пока не убили… А я… Я часто их всех живыми вижу. В нашей квартире, которой тоже нет — разбомбили… И голоса их слышу… И еще аптечный запах — от маминой одежды… Она в аптеке работала… У мамы Клары тоже хороший дом, только у нее все иное. А она хитрющая. Расстроилась я из-за Володи, а она и говорит: «Ступай-ка ты к Олегу! У них поход, проветришься; Олег скорей, чем я, твои мозги на место поставит. А я тебя из нашего города никуда больше не отпущу!» Я и послушалась…

— Невероятно! — усмехнулся Олег, задумчиво разглядывая девушку, и вдруг повернулся ко мне. — Давай-ка, Василий, прогуляемся, а ты устраивайся, Светлана. Глаза-то уже спят? — И он расправил край одеяла.

Светлана сонно кивнула, Олег положил ей мешок в изголовье, прикрыл ноги девушки пиджаком. Света свернулась калачиком и затихла. Отойдя вслед за мной в сторонку, Олег посмотрел на ее бледное, строгое лицо и перевел взгляд на меня:

— Цыпа права! Куда ж такую пускать? Видишь, как намаялась, набродяжничалась?.. До последней точки! — Он еще что-то хотел сказать, но у него подкосились ноги — опустился в траву: — Давай прямо тут и прикорнем, спина к спине, теплее будет…

Я не знаю, спал ли Олег и сколько, я проснулся, когда рядом его уже не было, а солнце сияло над вершинами берез и приятно пригревало. Лагерь, наверно, еще спал, но доносились и бодрые голоса: «Винтовки неси на стрельбище!», «У кого волейбольная сетка? Давайте натянем!», «Когда пароход-то придет с буфетом и оркестром? А то эту публику до морковкиного заговенья не поднять!»

Узнав среди других и звонкий голос Найденыша, я протер глаза. Виктор с ребятами натягивал волейбольную сетку на свежеотесанные столбы. Прошуршали за моей спиной чьи-то быстрые шаги, и вдруг кто-то прикрыл мои глаза ладошкой.

— Проснулся, Василек! — рассмеялась Зойка. — А я Олега провожала к реке. Хочешь, иди туда? Они там с ребятами купаются. И Светка с ними…

Голос Зойки был легким, как из детства. Значит, отдал ей Олег телеграмму!

Разгорался день. Начиналась их программа. Я не чувствовал себя в ней лишним. Но я ничего не сделал, чтобы она осуществилась. И я встал от острого желания сейчас же уйти.

Где-то рядом, на том берегу реки, стояла родная моя деревушка. Не березовый лес — она бы как на ладони открылась и с этой поляны. Еще ночью, когда мы брели сюда, в голове все время билась мысль, что она где-то тут, всего через речку, и теперь, вспомнив о ней, я без раздумий поспешил к Найденышу.

— Виктор! — сказал я твердо. — Передай Олегу, чтоб обо мне не беспокоился. Тут деревня моя недалече, ухожу проведать ее и не вернусь.

Найденыш сделал большие глаза, а потом что-то долго кричал мне вслед.


Я шагал, смотрел на белые березы и слышал, подобно Светке, дорогие голоса. Подчас они звучали издалека. Вот этот — отца моего… А этот — Ивана Сергеевича. Что-то втолковывает мне директор Прохоров. А это Володька… А вот это — мать, совсем неразборчиво, сдает старушка…

Иногда голоса обрывались — их заглушал надрывный вой самолета, на форсаже берущего высоту, или далекие пулеметные очереди, я шел, а за мной оставалась не лесная дорога, а, казалось, вся моя жизнь, очень длинная — от заброшенной деревеньки, где умирал с голоду дед, и от рабочей артели, что ставила мост на нашей реке и завод рядом. Я не устал от такой длинной и пестрой жизни, а будто затяжелел — так при заправке горючим набирается сил для дальнего полета недавно «на приколе» стоявший самолет.

Я уходил от Олега и знал, что надолго, но никогда, казалось, еще не был так близок к нему. А день, разгораясь, набирал высоту. И в жизни моей — душа чувствовала! — начинался новый круг, я выруливал на другую, более высокую орбиту…

Загрузка...