Народничество

Михаил Гефтер[1]. Постановка проблемы

Пожалуй, ни одна проблема в истории русской общественной мысли не порождала в последние десятилетия столько споров и таких расхождений, как проблема генезиса народничества. При этом полемика вызывалась отнюдь не недостатком или неразработанностью фактической стороны дела. Если фактическая часть проблемы и не была в достаточной мере освоена в 30-50-х годах, то в настоящее время собран и обработан огромный эмпирический материал. И тем не менее удовлетворительного теоретического решения проблемы нет, это чувствуют все; даже самым лучшим исследованиям, выражаясь словами Герцена, «чего-то недостает, чего-то, не заменяемого обилием фактов; в истинах им раскрытых есть недомолвка»[2].

Мы стали сейчас ближе, особенно после дискуссий, прошедших в связи с выходом работы Б. П. Кузьмина «Народничество на буржуазно-демократическом этапе освободительного движения в России» (1957), к постижению этого таинственного ignotum, но путь еще полностью не пройден. Как это часто бывает в дискуссиях, итогом споров было не решение вопроса, а самоопределение сложившихся точек зрения, опробование «своей» аргументации, выяснение позиций оппонентов. Несмотря на такой, по-видимому, малоутешительный финал, дискуссии не прошли даром: они продемонстрировали, какие вопросы разделяют наших исследователей, с какими методологическими трудностями предстоит еще справиться нашим историкам и философам при изучении и оценке народничества. Вот почему мы считаем, что к научному решению проблемы генезиса народничества исследователи сейчас гораздо ближе, чем двадцать лет назад.

В одном из своих писем Маркс отмечал, что «самые замысловатые экономические проблемы выясняются просто и почти наглядно благодаря только тому, что они становятся на надлежащее место и в правильную связь…»[3]. Так дело обстоит и с изучением народничества: многие трудные вопросы проясняются или затемняются в зависимости от того или иного принципиального подхода к постановке проблемы. Нужно только добавить, что «надлежащее место» и «правильная связь» выявляются в ходе длительного и сложного развития теории.

Выработку научного подхода к народничеству значительно облегчает наличие богатого ленинского наследия по истории революционного движения в России, ленинская традиция изучения народничества. Освоение этого наследия не просто долг марксистов-историков русской общественной мысли – без глубокого проникновения в суть ленинского метода не может ныне существовать научная концепция народничества. С этим согласны все, однако, к сожалению, сплошь и рядом это поверхностное, непродуманное согласие. Оперируя ленинскими цитатами, некоторые исследователи не дают себе труда проследить связь тех или иных положений Ленина о народничестве с конкретными историческими условиями, породившими их, с определенным этапом русской революции, с борьбой против меньшевизма. Вырванные из исторического контекста принципы и схемы расчленения материала превращаются во всеобщие абстрактные максимы, которые используются затем в самых неопределенных теоретических и исторических границах. Так рождаются ложные «концепции», освободиться от которых бывает гораздо сложнее, чем сконструировать их.

Какая же связь при изучении народничества является, на наш взгляд, «надлежащей» и научно продуктивной? Абстрактного, годного на все случаи и ситуации ответа здесь существовать не может. Однако если принять во внимание нынешний этап изучения народничества, то последнее, по нашему мнению, должно быть рассмотрено под углом зрения закономерностей перехода от одной идеологии к другой: от утопического социализма к научному, от системы воззрений крестьянской демократии к идеологии пролетарской демократии. Другими словами, мы считаем насущным делом, наиболее плодотворным в научном отношении, рассмотреть внутреннюю эволюцию народничества до 1883 года как проблему предыстории научного социализма в России.

Анализ народничества под этим углом зрения связан с решением ряда трудных вопросов:

– Каким образом могла выделиться из общего потока народничества пролетарско-демократическая струя еще до возникновения массового рабочего движения в России?

– Почему русский марксизм как идейное течение возникает там, где, по-видимому, условия для него наименее благоприятны, – на траектории движения народнической мысли, траектории, удаленной, а главное, все более удалявшейся от действительности, где верность принципу, доктринерская слепота исключают саму мысль о повороте к чему-то иному, пусть даже правильному?

– Имел ли в виду Ленин, называя революционных народников 70-х годов предшественниками русской социал-демократии, только хронологическое повествование? Или предшествование означает нечто большее, чем хронологический факт?

– Наконец, каков механизм преодоления старой идеологии в общественном сознании, каким путем можно было «увидеть» общественные изменения, происшедшие в России после крестьянской реформы?

За два десятилетия (1860-1880-е) передовая русская мысль пробежала путь, равный смене эпох в развитии общественной теории. В начале этого пути стоит колоссальная фигура социалиста и революционного демократа Чернышевского, в конце – Плеханов и его товарищи по группе «Освобождение труда», первые в России поднявшие знамя революционного марксизма. Феномен Плеханова возник в русле революционного народнического движения как научный ответ на его вопросы и коллизии. После Плеханова движение развивается: одна его ветвь уходит к марксизму и рабочему движению, другая вырождается в пошлый мещанский оппортунизм. Таким образом, именно в русле народнического движения и мысли зарождается самоотрицание русского крестьянского социализма, поворот к действительности, более того, открытие теоретическим путем тенденций, еще не проработанных русской действительностью.

Двадцать лет – исторически срок ничтожный для того, чтобы исчерпало себя и пришло к краху какое-либо идеологическое построение. Тем более что историческая проверка народничества действиями классов и масс была еще далеко впереди.

Что же послужило причиной такого крутого поворота в теории? Знакомство с Марксом и марксизмом? Но, начиная еще с Шелгунова, русская революционная мысль развивается, испытывая воздействие со стороны европейского социалистического движения и марксизма; более того, к 1869-1870 годам «относятся попытки русских социалистов-народников перенести в Россию самую передовую и самую крупную особенность „европейского устройства“ – Интернационал»[4].

В 1872 году в России выходит 1-й том «Капитала», первый перевод бессмертного произведения Маркса за рубежом. И на защиту его от нападок либеральных критиков встает не кто иной, как Михайловский, теоретик народничества, один из авторов «субъективного метода в социологии». Конечно, революционная сторона марксизма оставалась для Михайловского «книгой за семью печатями». Главным в «Капитале» было для него обличение капиталистического рабства. «Прочтенный глазами народника, „Капитал“ становился еще одним и самым веским доказательством пагубности, неприемлемости для России западноевропейского буржуазного строя»[5]. Другими словами, марксизм преспокойно приспосабливали к народничеству, добросовестно (пока еще добросовестно!) доказывая «по Марксу» неприменимость Марксовой теории к русским условиям. Таким образом, одним фактом влияния марксизма на народников еще нельзя объяснить крах народнической доктрины и возникновение нового направления в русском социализме.

Развитие капитализма в России и появление рабочего класса? Конечно, однако социально-экономические изменения создают лишь возможность истолкования действительности в духе марксизма, научного социализма. Чтобы научиться понимать ход событий, надо было сначала революционизировать головы. На это указывал еще Плеханов в своей работе «Социализм и политическая борьба». Так или иначе, попытка объяснить переход Плеханова и его друзей от народничества к марксизму возвращает добросовестного исследователя вновь и вновь к необходимости понять логику движения общественной мысли, процесс развития противоречий народнической доктрины, ибо никакие идейные влияния и социально-экономические сдвиги сами по себе не способны породить новую теорию, если старая в ходе своего внутреннего развития не подошла к кризису, к некоей критической точке, делающей дальнейшее движение в старом русле невозможным.

С этой точки зрения мы рассматриваем движение народнической мысли как прогрессивный процесс, поскольку выявление иллюзий и их крушение – это положительное завоевание, притом, как показала дальнейшая история, наиболее важное[6]. Итог народнических исканий – крах всех надежд на крестьянскую социалистическую революцию, однако не только крах, простое перечеркивание прошлого, но и движение, поиск, изживание иллюзий, запрос научной теории, то есть все то, что подготовило восприятие марксизма. Без внутреннего самоотрицания народничества как социалистической доктрины был бы невозможен Плеханов, равно как и ход развития народнической мысли, его основные фазы и форма не могут быть правильно поняты, если абстрагируются от основного направления процесса – поиска правильной революционной теории и его итога.

Мы неслучайно берем «пробег» мысли от Чернышевского к Плеханову за единую скобку. Потеряв из виду картину целого, легко сбиться с дороги, потерять основную нить, запутаться в многоразличии фактов. Так, собственно, и случилось с исследованием трудного вопроса о снижении теоретического уровня народнической доктрины 70-х годов по сравнению с Чернышевским.

Начнем с установления бесспорного: с факта идейного расхождения между революционерами эпохи первой революционной ситуации и их преемниками по революционной борьбе, действовавшими в следующем десятилетии. Отличие народнической идеологии 70-х годов от предшествующей (эпохи 60-х годов) с формально-теоретической стороны шло по линии нарастания субъективистских тенденций в доктрине крестьянского социализма. Если Чернышевский стремился соединить призыв к социалистической революции с опорой на реальные отношения с идеей исторической необходимости, то революционерам 70-х годов эта идея кажется оправданием данного – начавшегося развития в направлении капитализма[7]. Их подход к общественному прогрессу с точки зрения «субъективного метода в социологии» страдал, как выражался Ленин, «узко интеллигентным самомнением». Надежда на революционную инициативу интеллигенции, от которой якобы зависит ход исторического развития страны, недоверие к «самостоятельным тенденциям отдельных общественных классов, творящих историю сообразно с их интересами»[8], невыгодно отличает философско-историческую теорию народников от социалистического реализма Чернышевского.

В концепцию некапиталистического пути не было внесено существенных изменений, однако, в отличие от 60-х годов, для народников-семидесятников социализм – это уже вопрос не перспективы, а сегодняшней революционной практики. Крестьянская социалистическая революция объявляется непосредственной целью движения, определяющей его тактику и организационные формы, в частности, воздержание от собственно политической борьбы[9]. Только в самом конце 70-х годов народничество приходит к осознанию задачи демократических преобразований как особой и первоочередной, однако и тогда политическая борьба мыслится как индивидуальный террор и захват власти группой революционеров.

И наконец, в философии большинство новых теоретиков перешли от материализма к позитивизму.

Различия между Чернышевским и его соратниками, с одной стороны, и идеологами народничества 70-х годов – с другой, бесспорно, существуют и являются достаточно серьезными. Однако чем и как объяснить эти различия, этот несомненный «срыв в субъективизм» людей, которые искренне считали себя последователями и продолжателями Чернышевского? В каких понятиях эти теоретические различия получают рациональное толкование?

Длительное время в нашей исторической литературе бытовала точка зрения, которая в этих идейных различиях усматривала отражение некоего общественно-политического сдвига в сторону от революционного демократизма к мелкобуржуазности (?!). Соответственно этому революционеры 60-х годов определялись как «революционные демократы», семидесятники же – как «народники». Как справедливо указал еще Б. П. Козьмин, противопоставлять, например, Чернышевского как революционного демократа народникам – значит давать неполное, одностороннее представление о Чернышевском, изображать его искаженно, замалчивая ту сторону его мировоззрения, которая позволяла ему поставить вопрос о капитализме и развернуть в своих работах жесткую критику капиталистического строя и буржуазной политической экономии[10], то есть игнорировать, по существу, Чернышевского – социалиста-утописта, ближе всех из социалистов до Маркса подошедшего к научной теории. Такое противопоставление («тоже» опиравшееся на Ленина) совершенно чуждо всему духу ленинских работ, не говоря уже о том, что понятия «революционный демократ», «революционная демократия» Ленин употреблял в совершенно ином значении, исключающем всякую мысль о противопоставлении революционных народников революционным демократам[11]. Но дело заключается не только и не столько в неправильном употреблении терминов. Корни этого противопоставления народников революционным демократам восходят к традиции 30-х годов нашего столетия, когда народничество рассматривалось нашими исследователями в одной-единственной проекции – как злейший враг марксизма, и только[12]. Соответственно, сумма проблем, относящихся к марксистскому анализу происхождения народничества, ограничивалась доказательством без дальнейших околичностей мелкобуржуазного характера народнических идеей и народнической тактики. С тех пор прошло немало времени. В связи с общим прогрессом советской исторической науки гигантски возросли наши требования к научному анализу. Метод историзма для нас уже не исчерпывается сведением той или иной идеологии к ее земному ядру, к жизненным условиям определенных классов. Мы ждем сейчас от исторического анализа большего – выведения из данных отношений общественной жизни соответствующих им идеологических форм, что сделать гораздо труднее, но зато и гораздо ценнее в научном отношении.

К сожалению, в области изучения народничества отдельные исследователи до сих пор не идут дальше бесспорного, правильного, но первичного, элементарного в научном отношении, подхода, когда в сведении идеологии народничества к мелкобуржуазности видят вершину теоретического анализа.

Сторонники этой точки зрения обосновывают свой подход к народничеству марксистским методологическим требованием сведения общественных идей к общественно-экономическим отношениям для раскрытия действительного содержания этих идей и анализа их развития[13]. Однако для марксиста этот принцип – начало работы. Отталкиваясь от него, он обязан исследовать, причем в деталях, общественно-экономические условия, конкретную обстановку данного исторического периода и лишь затем пытаться раскрыть действительное содержание идей, анализировать их генезис.

«…Наше понимание истории, – подчеркивал Энгельс, – есть главным образом руководство к изучению, а не рычаг для конструирования на манер гегельянства»[14]. Соответствует ли данному движению общественной мысли социально-экономический и политический сдвиг? Ответ на этот вопрос можно получить только путем кропотливых конкретно-исторических исследований. В противном случае принцип рассмотрения и интерпретации незаметно для самого исследователя превращается в причину конкретного идеологического образования. Анализ направляется по линии выведения форм общественного бытия из заведомо известных и «понятных» с точки зрения ретроспективы форм сознания. Собственно, так и получилось с теоретическим обоснованием противопоставления народничества 70-х годов «революционным демократам» 60-х. Зафиксировав существенные изменения, происшедшие в идеологии на грани 60-70-х годов прошлого века, часть исследователей попыталась подвести под эволюцию демократических идей «социально-экономический фундамент»: снижение теоретического уровня народнической доктрины, срыв в субъективизм были «увязаны» с развитием капитализм после реформы 1861 года и разложением крестьянства на буржуазию и пролетариат.

Нетрудно, конечно, на современном уровне развития науки понять ошибочность этого подхода, несовместимость его с принципом историзма. Труднее выработать марксистский подход к проблеме, памятуя, что слово «материалистический» в применении к истории означает нечто большее, чем просто желание того или иного исследователя.

Историзм в подходе к проблеме генезиса народничества как доктрины предполагает, как нам представляется, введение в анализ проблемы дополнительных расчленений.

Прежде всего необходимо учитывать, по-видимому, различие «интеллигентской» и массовой идеологии, «высшей» философии и житейского смысла.

Бесспорно, что устойчивое общественное движение не может существовать без единства между интеллигенцией и простыми людьми, между теорией и практикой. Только разрабатывая и приводя в более или менее стройную систему проблемы, поставленные практической жизнью масс, образуя с ними единый культурный и социальный блок, та или иная «интеллигентская» идеология становится «практикой», то есть культурным, политическим движением, вызывающим к жизни практическую деятельность и волю масс. «Поддержка массой той или иной идеологии или нежелание поддержать ее, – подчеркивал А. Грамши, – вот каким способом проверяется реальная критика рациональности и историчности образа мыслей»[15]. Если идеологическое построение органически соответствует требованиям определенного исторического периода, оно в конечном счете всегда берет верх, какими бы сложными и извилистыми путями ни приходилось ему развиваться, прежде чем одерживать победу. Однако это единство теории и практики интеллигенции и масс не существует изначально, оно не исходный пункт, а результат исторического процесса, порой очень длительного. В ходе его, с одной стороны, философия одиночек или узкой группы интеллигенции подвергается суровым испытаниям, в результате чего или исчезает, или превращается в идеологию (понимая под последней, вслед за Грамши, мировоззрение, объединяющее определенный социальный блок), с другой – происходит развитие самих масс, которые поднимаются на более высокий политический уровень, выделяют из себя одиночек или группы людей, способных влиять на интеллигенцию[16].

В России путь от первоначальной, интеллигентской фазы единства теории и практики к его «массовой» фазе, к созданию идеологического контакта между «верхами» и «низами» в силу целого ряда причин оказался достаточно длинным. Необходимым условием достижения этого единства оказалось размежевание ранее единого «народа», формирование пролетариата и переход революционной интеллигенции на позицию пролетарского социализма. Что же касается крестьянства, то только крутая ломка после 1861 года всего устоявшегося уклада жизни деревни в результате развития капитализма, бурное развитие городов, появление современного пролетариата и рост его классовой борьбы подвинули крестьянскую массу на борьбу.

Революция 1905-1907 годов деятельностью классов доказала, что «группа народничествующих интеллигентов есть крайне левое крыло чрезвычайно широкого и, безусловно, массового народнического или трудовического течения, выразившего интересы и точку зрения крестьянства в русской буржуазной революции»[17].

Таким образом, «интеллигентская» стадия развития народничества оказалась чрезвычайно растянутой во времени – от конца 60-х годов вплоть до революции 1905-1907 годов. На протяжении всего этого периода народническая интеллигенция предпринимала самоотверженные попытки разбудить крестьянскую массу, просветить народ, поднять его на борьбу, однако «сила идей» оказывалась бессильной перед ходом вещей: крестьянство оставалось неподвижным.

Интеллигентский фазис развития народничества имеет свою специфическую логику движения, не сводимую к законам развития общественной системы в целом. Этого понимания, а главное – умения учесть специфическую форму общественного движения в его неразвитой стадии не хватает как сторонникам, так и противникам обрисованной выше точки зрения. Прогресс народнического движения в этой стадии совпадает прежде всего с развитием вширь и вглубь доктрины с ее конкретизацией применительно к пореформенным условиям, с превращением народничества в концепцию практического действия. Иными словами, исследователь имеет здесь дело с фактами особой реальности, с историческим движением познания, с формированием идеологии, анализ которых требует особых средств и особой концепции. Как раз этих-то особых средств и особой концепции не хватает многим исследователям.

Изучая происхождение и развитие идеологии народничества, как, впрочем, и всякой другой идеологии, следует, как нам кажется, различать по крайней мере три разных уровня, в которых происходит процесс идеологического воздействия. Первый уровень – новая идеология возникает в головах особо одаренных одиночек-мыслителей, теоретиков, философов. Создатели новой системы воззрений идут непроторенными путями, сплошь и рядом невыводимыми непосредственно из логики движения предшествующей мысли. На первый план здесь выдвигаются черты индивидуально разработанной мысли; облик творца во всей своей уникальности является в этом случае столь же существенным компонентом понимания возникающей идеи, как и предшествующее мыслительное движение. Сравнение концепций мыслителей затруднено. Оригинальность каждого из них кладет печать неповторимости на его взгляды. Конкретный анализ слишком часто превращает их в галерею обособленных, подчас взаимоисключающих портретов (например, Чернышевский, с одной стороны, и Лавров, Бакунин, Ткачев – с другой). Однако несмотря на трудности теоретического постижения, сведение к единству все же имеет место: революционное движение причудливо соединяет в идеологии «действенного народничества» самые, казалось, противоположные идеи. Лавров, Бакунин и Ткачев оказываются соединенными в головах революционеров с Чернышевским и даже «с Марксом».

Второй уровень – это распространение уже открытых истин, их, так сказать, «социализация», выражаясь современным языком. На этом этапе теория становится достоянием более или менее широкого слоя интеллигенции. Распространение учения почти неизбежно приводит к его вульгаризации, но это неизбежные издержки «социализации», которая, несмотря ни на что, есть шаг вперед в развитии идеологии. Принимая систему идей, разработанную без ее участия, интеллигенция приспосабливает, большей частью бессознательно, к данным общественным условиям, суживает, упрощает, фальсифицирует, хотя и вполне добросовестно, миросозерцание. Зато начиная с этого момента, идея обретает реальную жизнь, превращается «в основу практической деятельности, в элемент координации людей, в элемент их духовного и нравственного уклада»[18]. Поэтому совершенно бессмысленно искать в народнической системе взглядов цельность и широту концепции Чернышевского, черты его индивидуально (и гениально) разработанной мысли. Слой разночинной интеллигенции, приведенной к единому и последовательному образу осмысленной реальной действительности, – вот в чем выразился (и единственно мог выразиться) в тех условиях прогресс теории Чернышевского. Кого это не устраивает, тому уже трудно помочь: развитие мысли «по прямой», прогресс «крестьянского социализма» по пути марксистских поправок к социалистическому реализму Чернышевского – факт невозможный в условиях русской действительности 70-х годов XIX века.

Развитие общественной мысли здесь, как и везде, совершается диалектически по спирали с отступлениями и возвратом к якобы старому, с воспроизведением, казалось бы, уже пройденных (гением пройденных) ступеней, с потерей старого единства, с перерывом постепенности, сплошь и рядом в одном-единственном направлении, а не фронтальном продвижении вперед. Как правило, теоретический задел, созданный прорывом гения в направлении к более высокому миросозерцанию, не реализуется его последователями, и не потому что не хватает талантов повести мысль дольше в этом направлении, – движение вперед предлагает самокритику теории, а исторические условия для этой самокритики вызревают с большим опозданием. Вот почему не народники, непосредственные последователи Чернышевского, а русские социал-демократы на ином этапе освободительного движения явились хранителями и умножателями лучших сторон теоретического наследства великого русского демократа и социалиста – его исторического реализма, веры в данное общественное развитие, стремления к европеизации России, намеченной в его концепции точки зрения классовой борьбы.

Но вернемся к основной нити рассуждения.

Третий уровень функционирования идеологии – народные представления и верования, совокупность разрозненных мнений, большей частью неосознанных и неоформленных, составляющих мироощущение масс. Однако философию, которой не удается создать идеологическое единство между «низами» и «верхами», народом и интеллигенцией, ожидает крах. Интуитивно это чувствовали народники 70-х годов, участники «хождения в народ» и члены «Земли и воли». И народовольцы, идя в народ, стремились пробудить ото сна крестьянскую массу, поднять ее на уровень сознательного действия во имя социализма. В 1870-х годах они еще не видели действительных путей к интеллектуальному и политическому подъему массы. И не могли видеть их, пока оставались в системе мышления Чернышевского, – значение развития капитализма для «воспитания» массы, историческую миссию пролетариата как могильщика буржуазного строя можно было осознать только в совершенно иной концепции действительности – на основе пролетарского социализма. Тем не менее следует признать большой заслугой революционного народничества, что, несмотря на все теоретические зигзаги и практические трудности, оно создало в среде передовой русской интеллигенции прочную традицию решения общественных вопросов путем обращения к массам, к самостоятельности низов.

Итак, если на уровне мыслителей, философов мы видим определенное снижение теории – здесь, несомненно, сказались и личные потери, которые понесло освободительное движение (хотя и не только они), то на уровне формирования собственно идеологии происходит явный прогресс. Несмотря на спад крестьянского движения, в целом для общественной жизни России во второй половине 1860-1870-х годов характерен рост демократических сил, более резкое размежевание революционного течения от либерализма, напряженные поиски путей в народную массу, поворот к боевым действиям против самодержавия[19].

Революционно-демократическое движение вступает в свой воинствующий фазис, ставит на повестку дня вопрос о непосредственном революционном действии. То, что Чернышевский намечал как теоретически возможную альтернативу капиталистическому пути, рассматривается теперь революционерами как вопрос непосредственной практики.

Мы не будем сейчас касаться причин, обусловленных возникновением идеологии действенного народничества[20]. Для нас здесь важно другое: демократическое движение на грани конца 1860-1870-х годов втягивается в новую фазу, ставит перед общественной мыслью новые, специфические вопросы.

Настроение и проблемы разночинной интеллигенции того периода хорошо передаются словами Салтыкова-Щедрина, сказанными им, правда, в другой связи: «Когда действительность втягивает в себя человека усиленно, когда наступает сознание, что без нашего личного участия никто нашего дела не сделает, да и само собою оно ни под каким видом не устроится, тогда необходимость сознать себя гражданином, необходимость принимать участие в общем течении жизни, а следовательно, и иметь определенный взгляд на явления ее представляется настолько настоятельною, что едва ли кто-нибудь может уклониться от нее»[21].

Речь шла о том, чтобы превратить социалистическую доктрину Чернышевского в революционную практику, сделать миросозерцание активной нормой поведения, перейти от философии к политическому действию, обусловленному этой философией. Перед теорией ставится задача доказать, что условия, необходимые для успеха революционного действия, уже существуют, что воля не только соответствует исторической необходимости, но и сама является «историей» в момент ее прогрессивного развития.

До сих пор роль теории сводилась в основном к объяснению происходящего, к обоснованию необходимости и неизбежности социализма. Теперь от теории требуют такого истолкования социальных процессов, которое позволило бы революционерам действовать. Теорию «крестьянского социализма» нужно было воплотить в систему принципов политической стратегии и тактики, способных реализовать выдвинутую доктриной цель. В общую картину действительности вводился новый компонент – «воля человека», который существенно менял всю перспективу: исторические расстояния сокращались, далекое становилось близким, фактор времени начинал играть все более важную роль.

Новый тип мышления – его можно назвать практически-политическим – исходит из реальности, однако «исходить из реальности» означает для новых идеологов народничества не приспособление к ней, а прежде всего учет возможностей, возникающих в ходе сознательного вмешательства человека в действительность. Критикуя механистический детерминизм, Ткачев, например, материалист по своим взглядам и противник «субъективного метода в социологии», видит специфику исторической действительности как раз в том, что она не существует вне и помимо деятельности людей. Вне практики, вне воли человека мир нельзя правильно понять. Социальная реальность, по Ткачеву, обладает значительной «степенью свободы». Пределы возможного в истории настолько подвижны, что люди, активное меньшинство, способны вносить «в процесс развития общественной жизни много такого, что не только не обуславливается, но подчас даже решительно противоречит как предшествующим историческим посылкам, так и данным условиям общественности»[22].

Правда, освобождаясь от абстрактного противопоставления человека окружающему миру, протестуя против исторического фатализма, провиденциализма, идеологи действенного народничества сплошь и рядом оказываются не в состоянии создать научную и материалистическую философию практики – они подходили к действительности как «идеологи» с точки зрения «истины», «справедливости», еще не умея обнаружить в самом историческом мире глубокие корни его преобразования. Эту концепцию революционного действия, исторической инициативы – явления нового по сравнению с Чернышевским – нельзя упускать из виду, критикуя с марксистских позиций ее субъективистскую (и активистскую) форму.

Критикуя субъективистскую народническую доктрину, Ленин подходил к ней с позиций марксизма, или «объективизма классовой борьбы», как он выразился в статье «О политической линии» (1912). «Если я скажу: новую Россию надо построить вот так-то с точки зрения, положим, истины, справедливости, трудовой уравнительности и т. п., это будет субъективизм, который заведет меня в область химер, – критикует Ленин народников. – На деле борьба классов, а не мои наилучшие пожелания определят построение новой России. Мои идеалы построения новой России будут нехимеричны лишь тогда, когда они выражают интересы действительно существующего класса, которого условия жизни заставляют действовать в определенном направлении»[23]. Но оценивать народников можно с позиций струвизма и с позиций марксизма. Струвист тоже против утопий народничества, но он критикует их с точки зрения «буржуазного оправдания действительности», ибо замазывает (как и меньшевик Неволин, оппонент Ленина) с помощью ссылок на объективную деятельность («новую Россию никто не строит, она строится в борьбе интересов») факт борьбы классов из-за того, кто будет строить и строит «новую Россию».

Народник 70-х годов – представитель сил, которые хотели строить новую Россию вопреки либеральной буржуазии, но которые еще не знали, не видели реальных путей социалистического преобразования России. [пропуск. – Рукописная помета М.Я. Гефтера].

Как мы видим, сравнение доктрины Чернышевского и народников 70-х годов, его последователей, необходимо проводить cum grano salis, учитывая, что революционные народники и в теории, и на практике ставят иные, чем Чернышевский, более высокие вопросы – о конкретных путях сближения с народом, воздействия на действительность, о наиболее целесообразных формах и методах революционной работы, то есть то, что еще не стояло в качестве первоочередной задачи перед родоначальником народничества. Поскольку Чернышевский занимался как теоретик политической тематикой, поскольку он просто обобщал опыт европейских революционных движений (русского опыта еще не было), то формулировал основные правила для политической партии, желающей быть эффективной силой. В концепции революционного действия Чернышевского начисто отсутствуют какие-либо жесткие схемы, которые он рассматривал бы как категорически предписываемые принципы политической тактики.

Не то у идеологов народничества 70-х годов. Революционеры ждут от них уже «точных» и жестких тактических схем, требуют исчерпывающего ответа на вопрос: что и как делать? В этом отношении весьма характерен эпизод с выработкой революционной программы П. Л. Лавровым[24].

Когда Лавров получил предложение издавать журнал, он не представлял себе ясно, на кого, на какие круги должно ориентироваться предстоящее издание. Предполагалось, что новый журнал явится выразителем взглядов радикальных литературных кругов. Был выработан первый вариант программы журнала «Вперед!», который затем распространялся среди радикально настроенной интеллигенции в России и кругах эмиграции. Вариант был отвергнут как абстрактный и не выражающий убеждений передовой молодежи, рвущейся к непосредственному революционному делу. Один из «чайковцев» так отозвался об этой программе: «Зачем нам иметь „Вестник Европы“ за границей, когда он уже есть в Петербурге».

Неудача с первым вариантом программы заставила Лаврова установить более тесные контакты с революционной молодежью. Для этого он даже перебрался из Парижа в Цюрих – центр русской революционной эмиграции того времени. Второй вариант программы носил уже следы компромисса с бакунистами, весьма влиятельными в русской революционной среде. Как писал сам Лавров: «Вторая программа была программою издания, которое не подчинялось многим пунктам бакунизма 1872 г. Имела в виду сохранить единство социально-революционного движения в России в принципиальном отношении: личные взгляды редактора могли в ней проявляться лишь в той мере, в какой они не вредили этому единству»[25].

Однако и второй вариант не удовлетворил бакунистов, добивавшихся более весомого представительства их идей на страницах нового издания. Переговоры зашли в тупик, бакунисты и лавристы превратились в две враждующие фракции.

В марте 1873 года Лавров пишет новую программу, которая и определила характер и направление журнала «Вперед!». Таким образом, «Вперед!» создавался под непосредственным воздействием революционных кругов России. Он явился, как выражается Б.C. Итенберг, равнодействующей тех сил русской революционной молодежи, которая решила посвятить себя делу народа, делу подготовки революции.

Зависимость направления лавровского журнала от настроений русской молодежи точно и четко определил народник Д. Клеменц. «Не Лавров создал петербургскую и московскую молодежь, не он сказал ей, что пора начать действовать, а, напротив, эта самая молодежь создала Лаврова; она вытащила его из мира трансцендентальной метафизики, в изучении которой он до того мирно проводил дни свои, на путь более живой деятельности; не он – ей, а она ему крикнула: „Вперед!“»[26].

Посев Чернышевского дал свои первые всходы.

Однако своеобразие (и трагизм) ситуации заключалось в том, что вырабатывать целесообразную тактику, прокладывать дорогу революционному действию революционерам-разночинцам пришлось в нереволюционной обстановке, когда масса была еще не способна немедленно понять необходимость революционного метода действия. Отсюда утопизм их попыток, фантастичность предлагаемых средств, субъективизм революционного мышления. За преодоление субъективистских иллюзий, приобретение политического опыта и подлинной революционной теории русское революционное движение заплатило трагедией разочарований и духовных кризисов, мученичеством тысяч и тысяч борцов из народников и народовольцев, но зато оно и училось по ускоренной программе, развивалось бурными темпами, освобождая последующие поколения революционеров от повторения ошибок анархизма и бланкизма[27].

Оно не потеряло «чувство исторического расстояния», о котором говорил Плеханов в работе «Социализм и политическая борьба», оно его в начале 70-х годов еще не имело, но постепенно, шаг за шагом, учась на тяжком опыте своих ошибок, расплачиваясь за каждый шаг кровью своих лучших борцов, оно приобретало политический глазомер, умение ходить по революционной дорожке.

Жертвы не пропали даром. Правильная революционная теория могла родиться только в ходе, в итоге преодоления практикой иллюзий народнической доктрины, не в обход движения и взглядов народничества, а именно в результате коррекции их, а затем и преодоления старой революционной доктрины. Только проверяя на практике открытые теорией решения, преодолевая, отбрасывая иллюзии «крестьянского социализма», можно было продвигаться вперед.

Существовала ли альтернатива этому способу революционного просвещения? Абстрактно говоря, да. Абстрактно можно предположить, например, что в силу каких-либо обстоятельств Русская секция Интернационала приобрела влияние на какой-то более или менее длительный срок в революционном движении России. Тогда русское демократическое движение, вполне возможно, развивалось бы более прямым путем, «не в союзе с анархизмом Бакунина, а в союзе с научным социализмом»[28]. Такая возможность существовала, и нельзя отрицать ее только на том основании, что она не осуществилась. Но столь же неправильно на основании того, что программа Русской секции более приближалась «по своим исходным началам к принципам Первого Интернационала к западноевропейской социал-демократии, чем какая-либо другая народническая программа»[29], возвеличивать ее, противопоставляя реальному историческому движению (осуществившейся альтернативе), объявлять, что «своей практической деятельностью и выдержанной тактикой Русская секция давала пример для всего российского движения»[30].

Русская секция, повторяем, абстрактно говоря, могла сократить муки родов правильной революционной теории, но не могла отменить сами роды. Избавиться от отсталой утопической теории возникшему революционному движению невозможно было путем чисто теоретическим, путем отказа от старого миросозерцания на основании доводов более высокой доктрины. В случае с теорией «русского социализма», как и во многих других, только суровая школа разочарования, только попытка осуществления теории на практике могла послужить наглядным уроком и способна была избавить революционеров от иллюзий, от которых революционеры, как констатировал еще Лабриола, не всегда охотно освобождаются на основании доводов разума. Более спокойный вариант – практическая деятельность и «выдержанная тактика» Русской секции Интернационала оказались не в состоянии стать примером «для всего российского движения», последнее развивалось другим путем, более трудным, зигзагообразным, но зато и более основательным.

Таким образом, идеология «действенного народничества» – не просто «уклонение» с пути Чернышевского, не просто ошибка, которую можно трактовать в моралистическом плане и осуждать задним числом, стоя на точке зрения более высокой теории. Ее можно и нужно рассматривать как своеобразный исторический «предел» учения, историческую форму развития революционной теории от утопии к науке. В русле этого движения неслучайно впервые наметился поворот русской общественной мысли к марксизму: только там, где есть беззаветный интеллектуальный поиск, плоть от плоти невиданного революционного героизма, неслыханные муки жертв, только там могли возникнуть новые точки роста теории, появиться сама потребность в изменении формы политического мышления. В мучениях решения проблемы социалистической революции народническое движение изменило и себя и свою цель.

Татьяна Сабурова, Бен Эклоф[31]. Народничество как мировоззрение и образ жизни: выходя за рамки идеологических категорий

В 1921 году приглашенная в Петровско-Разумовскую академию знаменитая Вера Фигнер, провозглашенная «иконой русской революции», столкнулась с неожиданной для нее ситуацией, фактически брошенным вызовом. В письме Михаилу Новорусскому она с горечью писала: «Мне подали штук 15-20 записок. Но было поздно, и я их там не читала, да и знала вперед, что будут запросы, на которые не очень охотно отвечала бы. Уж не раз случалось: „Каково мое отношение к существующему строю?“ или „Почему я не примыкаю к господствующей партии?“ Но я не ожидала, что в числе прочитанных дома записок будут, после моего выступления о „Народной воле“ и ее историческом значении, заявления: „ваши усилия были напрасны, ваши силы были употреблены нецелесообразно, остались без результата“ и т. д.[32] [курсив наш. – Т. С., Б. Э.]». Народники, считавшие себя «старыми революционерами», очень скоро оказались вынуждены доказывать не только право на существование в новом советском обществе, но и право на память о народничестве как части революционного движения в России.

Случай, описанный Фигнер, оказался отчасти пророческим, показав, что произойдет с историей ее поколения в недалеком будущем. Сначала отодвинутые в истории революционного движения на задний план как не поднявшиеся до осознания марксизма и исторической роли пролетариата, а затем фактически забытые, стертые из исторической памяти в период сталинизма, народники получили если не такое же, то не менее незаслуженное отношение и на Западе, где вместо умаления их роли в общественном движении народничество – этот сложный и существующий на протяжении длительного времени феномен – было сведено к карикатурному изображению, жесткой идеологической схеме и личности террориста. Почему история народничества в России остается одной из самых сложных исследовательских тем, и не только в связи с политическими дебатами о революционном движении и терроризме, устойчивыми представлениями о «настоящих» революционерах и спорами о специфике российского общества? В этой статье мы рассматриваем и обсуждаем народничество как сложный, разнообразный, динамичный комплекс идей, ценностей и норм, воплотившийся не только в политических организациях, но и нашедший отклик среди учителей, агрономов, врачей и других профессиональных групп интеллигенции в имперской, а затем и советской России.

«Предтечи большевизма», «злейшие враги марксизма» и «подлинные революционеры»: исторические портреты народников

Исследование народничества в России с начала XX века было тесно связано с изменением политической ситуации в стране, и мы можем видеть появление интереса к наследию народников после революции 1905 года, обусловленное как возможностью публикации биографий, автобиографий и воспоминаний народников, вышедших из тюрем или вернувшихся из сибирской ссылки, так и деятельностью партии эсеров. В 1920-е годы в Советской России народникам сначала ставили памятники и создавали музеи, чествовали как предтечей большевиков, активно публиковали их воспоминания, в том числе в журнале Общества бывших политкаторжан и ссыльнопоселенцев «Каторга и ссылка», но к середине 1930-х годов Общество было закрыто, журнал изъят из библиотек[33]. Народники были объявлены злейшими врагами марксизма, а воспитание молодого поколения на их примере – опасным вследствие вероятности вырастить новых террористов.

Критика «Краткого курса истории ВКП(б)» после XX съезда партии повлияла на оценки народничества. В передовой статье журнала «Вопросы истории» признавалось, что многие социал-демократы начинали свою деятельность как народники, и выражалось сожаление, что историки игнорируют революционное значение деятельности народников 1870-1880-х годов, не показывают преемственность в развитии революционного движения, забывая о работах Ленина[34]. Вскоре была напечатана статья П. С. Ткаченко «О некоторых вопросах истории народничества»[35], призывавшего вернуться к изучению народнического движения, учитывая традиции 1920-х годов и новые открывшиеся возможности для исследователей. В результате «оттепели» в конце 1950-х – начале 1960-х последовал целый ряд статей и монографий по истории народничества, включая работы Б.С.Итенберга, Б.П. Козьмина, Ш.М. Левина, В.Ф. Антонова, М.Г. Седова и др. Н.А. Троицкий, внесший значительный вклад в изучение народничества, писал: «Разумеется, не все исследователи сразу отказались от установок „Краткого курса“ по отношению к народничеству. Понадобились дискуссии о народничестве, которые и последовали, частые и жаркие, с 1957 года: в Институте истории Академии наук СССР (1957, 1959, 1963, 1966 г.), в журналах „Вопросы литературы“ (1960 г.), „История СССР“ (1961-1963 г.)»[36]

Эпоха «оттепели» снова вернула народников в историю, что проявилось не только в исследовательском интересе, но и определенной романтизации народнического движения советской интеллигенцией в поисках подлинных героев и «подлинного» социализма. Но несмотря на интенсивное исследование очень многих вопросов, вызывавших, как правило, горячие споры (например, считать ли 1860-е и 1870-е годы единым этапом революционно-народнической идеологии, соединять народников с Герценом и Чернышевским), продолжали больше говорить о слабостях и недостатках народнического движения[37]. В 1970-х – начале 1980-х годов в связи с политическим «похолоданием» исследование истории народничества вновь стало ограничиваться. H.A. Троицкий, продолжавший писать о народниках в этот период[38], отмечал: «Издательства неохотно принимали к печати литературу по народнической тематике, причем требовали даже изымать самый термин „народничество“ из названий книг, заменяя „народников“ „разночинцами“, „революционными демократами“ и просто „революционерами“»[39]. В очередной раз народники были «реабилитированы» в эпоху перестройки, но вскоре заслонены более острыми вопросами советского прошлого, и так и остались на периферии исследовательских и общественных интересов.

В западной историографии, особенно в период холодной войны, образ революционера-народника нередко складывался под влиянием «Катехизиса революционера» Нечаева или романа Достоевского «Бесы», хотя и сами народники внесли значительный вклад в формирование героического образа революционера как человека, отказавшегося от семьи, всецело посвятившего себя делу освобождения народа, сделавшего революционную идеологию своей религией. Стремление вписать народников в историю революционного движения в России (или временами наоборот – исключить из этой истории) приводило к укреплению стереотипов или жесткой классификации, в которой каждой народнической организации или течению было отведено свое место. Мы не претендуем на создание новой концепции народничества, но хотим предложить к обсуждению ряд вопросов, которые, как нам кажется, нуждаются в переосмыслении. Популизм как современная политическая реальность, быстро распространившийся в последние годы в Европе и Америке (заметим, что народничество переводится как Populism, и это создает дополнительные семантические сложности), вновь делает обращение к наследию народничества актуальным, ставя вопрос о влиянии и устойчивости определенных идеологий.

«Ни лавристы, ни бакунисты, а шли самостоятельным путем»: философские влияния и мировоззренческие поиски

В истории изучения народничества в целом и особенно в западной историографии проявилась отчетливая тенденция, обусловленная как политической ситуацией, так и корпусом мемуарно-автобиографического письма, – сведение народничества к терроризму и деятельности «Народной воли» (хотя это был, безусловно, яркий и значительный эпизод в истории народничества, повлиявший на политические оценки народников и получивший продолжение в деятельности партии эсеров в начале XX века, но не сводимый к народничеству в целом) с упоминанием о наивном и провалившемся «хождении в народ».

Эта тенденция во многом сохраняется до настоящего времени, несмотря на существование значительного количества исследований народничества[40]. Сведение народничества как движения (теории и практики) к терроризму[41] исключает из него многообразие идей и представлений о возможных путях преобразования российского общества, идеологические поиски и различные стратегии действия. Нам близка позиция А. Валицки, определявшего народничество как очень широкое, идеологически неоднородное внутри движение, которое следует понимать не как особое течение в революционной мысли, а как динамичную идеологическую структуру, внутри которой было возможно существование различных ПОЗИЦИЙ[42].

Даже традиционно воспроизводимое в учебниках истории деление народничества на три направления по именам их идеологов – Лаврова, Бакунина и Ткачева – не отражает сложный процесс формирования и развития народничества, заключая деятельность народнических организаций в жесткую схему, также связанную с периодизацией революционного движения в России. В этом случае обращение к истории кружка чайковцев (редко упоминаемого, несмотря на ключевую роль в распространении революционной пропаганды в начале 1870-х годов и громкий «процесс 193-х») дает возможность уйти от сведения народничества к терроризму и трем основным идеологическим течениям. В своей фундаментальной работе по истории общественного движения в России Ф. Вентури писал, что именно чайковцы (как заложившие основы народничества и модифицировавшие по мере развития движения анархизм Бакунина и социализм Лаврова) должны называться первым большим народническим движением[43].

В 1930 году в открывшейся экспозиции Музея революции политическая платформа чайковцев характеризовалась, по словам члена кружка чайковцев А. Корниловой-Мороз, следующим образом: «Находившиеся первоначально под влиянием идей Лаврова, чайковцы стали потом бакунистами и были инициаторами хождения в народ». Это вызвало обиженную реплику Корниловой-Мороз в письме к другому бывшему члену кружка чайковцев Николаю Чарушину: «Ну, как Вам это понравится?! Право, можно из этого заключить, что чайковцы были гимназисты или студенты-первокурсники, только что знакомившиеся с идеями социализма, и совершенно нельзя понять, почему же и чем этот кружок выделялся среди остальных»[44].

Кружок, получивший название по имени одного из руководителей – Николая Чайковского, начал свою деятельность в 1871 году[45] с распространения книг, способствовавших, по мнению чайковцев, политическому просвещению, формированию самосознания интеллигенции, распространению революционных идей и осознанию необходимости социальных преобразований. Таким образом, речь идет о книгах для интеллигенции, которая виделась как главная действующая сила, способная изменить общество. Очевидно, что идеи Лаврова нашли сильный отклик среди чайковцев, хотя степень влияния Лаврова на взгляды чайковцев по-разному оценивалась исследователями[46], и среди самих чайковцев много лет спустя вопрос, были они сторонниками Лаврова или Бакунина, вызывал оживленные споры.

В своих воспоминаниях С.Ф. Ковалик замечает, что самое значительное влияние на формирование мировоззрения «семидесятников» оказали «Исторические письма» П.Л.Лаврова. Это произведение «будило в душе интеллигента те чувства, которые были заложены в ней всею предыдущей историей, и призывало к уплате долга народу за полученное образование. На этой книге, можно сказать, воспитывалось целое поколение»[47]. Но тот же Ковалик в воспоминаниях, опубликованных в журнале «Былое» в 1906 году, утверждал, что ни один из подсудимых по «процессу 193-х» не был сторонником Лаврова, и это сразу вызвало реакцию среди народников. С. Л. Чудновский отправил письмо в редакцию «Былого», доказывая, что к суду привлекались «заведомые „лавровцы“, никогда к „анархистам“ никакого отношения не имевшие»[48], а отождествление народничества 1870-х с анархизмом не имеет никаких оснований. В то же время П. Б. Аксельрод писал в воспоминаниях, что «революционной молодежи казалось, что лавризм отклоняет ее от истинно революционного пути, что своими постоянными оговорками он отодвигает в неопределенную даль то революционное дело, которому мы хотели немедленно отдать все свои силы. Теория Бакунина лучше отвечала настроению радикальной молодежи. Эта теория подкупала нас своей простотой, прямолинейностью, тем, что она без всяких оговорок радикально разрешала все вопросы. Несомненно, что Бакунин опьянял нас особенно своей революционной фразеологией и пламенным красноречием»[49]. Аксельрод в своих воспоминаниях отмечал, что на его отношение к Бакунину повлиял Чарушин, высоко отзывавшийся о нем. Хотя настоящим приверженцем бакунизма Аксельрода, по его признанию, сделали собственно сочинения Бакунина, рассказы о его роли в Интернационале, а также недостаточная революционность программы журнала «Вперед!» Лаврова.

Попытки П. А. Кропоткина, известного сторонника Бакунина, в мемуарах показать, что многие члены кружка чайковцев разделяли его взгляды, либо не находят подтверждения в других воспоминаниях, либо даже прямо опровергаются. М. Фроленко, например, вспоминая, что чайковцы читали работы Бакунина и даже организовывали коллективные чтения среди студентов, замечал, что если на первых чтениях было много студентов, то на вторых – значительно меньше, а на третьи чтения никто из студентов не пришел совсем. По мнению Фроленко, Бакунин не удовлетворял чайковцев, а весной 1874 года они «пошли в народ», «забыв про Бакунина»[50]. Чарушин также категорически не соглашался с утверждением Кропоткина, что он разделял взгляды Бакунина в отношении государства, и жаловался на С. Синегуба, что тот сделал из него в своих воспоминаниях заядлого анархиста[51], а также пытался объяснить, почему Ковалик и Чудновский в своих воспоминаниях тоже представили его как одного из наиболее ярко выраженных анархистов среди чайковцев. По мнению Чарушина, поводом к его характеристике как анархиста могли послужить его искреннее уважение и симпатии к Бакунину исключительно как личности с замечательным революционным прошлым, которому он явно отдавал предпочтение по сравнению с Лавровым. В своих воспоминаниях он неоднократно подчеркивал, что никогда не разделял политические идеи Бакунина, как и большинство чайковцев, особенно в отношении к государству (хотя при аресте в 1874 году среди прочих книг у Чарушина была найдена «Государственность и анархия» Бакунина).

Корнилова была согласна с Чарушиным, что, кроме Кропоткина, анархистов среди чайковцев не было и об анархии многие имели самое смутное понятие. Она доказывала правильность свидетельств последних членов кружка, о чем и сообщала в письме к Чарушину в апреле 1928 года: «18 марта в Ленинграде был торжественный вечер в память процесса 193-х; благодаря приливу бодрости, я решилась на нем присутствовать и написала даже короткую характеристику кружка чайковцев, которая и была прочтена на этом вечере. Дело в том, что в Москве на докладе Кункля[52] специально о кружке чайковцев оспаривали правильность Вашей характеристики, что мы были „ни лавристы, ни бакунисты, а шли самостоятельным путем“. Я сочла своим долгом воспользоваться представившимся случаем, чтобы заявить и привести фактические доказательства правильности Вашей характеристики. ‹…› Для доказательства того, что мы шли самостоятельным путем, я указала на тот факт, что „Вперед!“ и „Государственность и анархия“ были получены в Питере лишь в конце 73-го года, незадолго до наших арестов»[53].

Но Министерство внутренних дел на основании следствия «о пропаганде в империи» перед судебным процессом 1878 года пришло к выводу о влиянии Бакунина на кружок чайковцев и об анархических убеждениях последних. Как сообщалось в докладе Особому совещанию: «Конечная цель стремлений и планов кружка чайковцев состояла в уничтожении государства и замене ныне существующего строя народной жизни „анархиею“, по мнению чайковцев, этим „идеалом“ общественного устройства»[54].

Историки народничества относили чайковцев и к лавристам, и к бакунистам, и к организациям «переходного типа», и соглашались, что они заняли особую позицию, не являясь ни лавристами, ни бакунистами. Например, М. Миллер, рассматривая вопрос об идеологических конфликтах в среде чайковцев в контексте споров между сторонниками Лаврова и Бакунина в Швейцарии, писал, что идеологические разногласия в эмигрантской среде не могли не оказать серьезного влияния на развитие революционных идей в России в тот период. Но чайковцы занимали очень сбалансированную позицию, не примыкая ни к одному из идеологических лагерей, критикуя Бакунина за анархизм и бунтарство, но также критикуя и Лаврова за оторванность от реальности[55].

Возможно, в начале 1870-х годов, учитывая свободу мысли и отсутствие программы в кружке чайковцев (проект, написанный Кропоткиным, либо не успели обсудить и принять, либо приняли с изменениями – в этом мемуаристы также расходятся), их политические взгляды так и не оформились во что-то целостное, и спустя годы восстановить их оказалось достаточно сложно. Кроме того, не будем забывать, что для молодежи 1870-х годов идейные поиски и отсутствие цельного сложившегося политического мировоззрения было типичным явлением: читая и обсуждая в кружках работы Лаврова, Бакунина, Берви-Флеровского, Лассаля, Маркса, они пытались найти ответы на волнующие их вопросы, объединенные не столько четкой политической программой, сколько идеями о благе народа, социальной справедливости, свободе. Политическое мировоззрение народников начала 1870-х определялось в первую очередь этическими, моральными нормами, оставаясь открытым для принятия различных идей и последующего их развития, модификации (отсюда и разнообразие политических программ и организаций, определяемых как народнические). И неслучайно часто решающим моментом для них оказывалась личность (как в случае Бакунина или Лассаля), а не сочинения.

Влияние Лассаля на народников 1870-х годов заслуживает особого рассмотрения не только потому, что очень часто в их воспоминаниях встречаем упоминания его сочинений «Идея рабочего сословия», «О сущности конституции», но и потому, что влияние Лассаля редко упоминается в исследованиях народничества, хотя позволяет показать, что народники уделяли внимание политическим преобразованиям наравне с экономическими, а также проследить развитие идеи о роли государства в социалистических преобразованиях. Что в работах или личности Лассаля так привлекало народников? А.И. Корнилова-Мороз писала о впечатлении, произведенном книгой Лассаля на нее и Софью Перовскую, хотя более отмечала стиль, чем содержание его работ: «…страстное красноречие Лассаля, его популярное изложение экономических факторов и блестящие его речи произвели на нас чрезвычайно сильное, чарующее впечатление; я лично, по крайней мере, не могу вспомнить другой книги, которую я читала бы с таким восторженным и захватывающим интересом»[56]. Чарушин описывал встречу на квартире профессора Таганцева в декабре 1871 года, на которой присутствовали Н.К. Михайловский, В.П. Воронцов, Д. Клеменц, Ф. Волховский, Н. Чайковский, С. Перовская, В.Д. Спасович и др. На ней был представлен реферат работы Лассаля «О сущности конституции» и развернулась дискуссия о возможностях и перспективах конституционного строя в России. Как вспоминал Чарушин, работы Лассаля захватили его, произвели огромное впечатление: «…след, оставленный во мне чтением Лассаля, уже никогда не изглаживался»[57]. Чтение этой книги привело Чарушина, по его словам, к осознанию значения политической свободы, при которой возможна такая агитационная и организационная деятельность, которая изменит самосознание угнетенных классов и покажет им путь к освобождению.

Размышления Чарушина о работах Лассаля и их восприятии чрезвычайно интересны. В них нет и следа, что Чарушин был знаком с теми сложными и безрезультатными политическими маневрами, в которых участвовал Лассаль, когда он писал эти работы (заметим, что Фигнер вообще признавалась, что не знала даже имени Лассаля до своего отъезда в Швейцарию и путала Лассаля с Лапласом[58]). Но, вероятно, именно из этих работ Чарушин вынес (с большей или меньшей аккуратностью) несколько идей, которые стали ключевыми для его политического мировоззрения и оставались таковыми на протяжении всей жизни. Это идеи сознательности рабочего класса, создания рабочих кооперативов (в версии Лассаля при обязательном государственном финансировании), превращения государственной власти в народную в результате установления полной политической свободы и веры в государственность, которую Чарушин и народные социалисты позже рассматривали как существенное условие преодоления отсталости страны. Однако заметим, что народники взяли из произведений Лассаля то, что им казалось важным и актуальным в то время для России, создав в результате свое представление о политических преобразованиях. В. Дебогорий-Мокриевич в своих воспоминаниях также особо отмечает значение сочинений Лассаля для формирования мировоззрения его поколения, но признается, что, читая Лассаля, они переносили все, что он говорил о пролетариате на крестьянство, игнорируя различия между Западной Европой и Россией и еще сильнее укрепляясь в своей вере в народ[59].

«Свой бог, своя религия»: СЕКТАНТСТВО ИЛИ ЭТИЧЕСКИЙ РАЦИОНАЛИЗМ?

Вопрос о религиозности народников, как и революционного движения в целом, эсхатологичности, мессианства, религиозной экзальтации также постоянно поднимался исследователями. Народничество стало «национальной религией тех, кто отрекся от Бога, не верил власти и не принадлежал к народу»[60], считает Л. Г. Березовая. Как разновидность религиозного типа сознания, скрытого за секуляристской оболочкой, трактует народничество и Е.Б. Рашковский[61]. Ф. Помпер также отмечает религиозный характер народнического движения, чувство общности народников-пропагандистов с первыми христианами, использование языка и символов христианства, которое могло в некоторых случаях быть и признаком «религиозной амбивалентности»[62], что означало сохранение веры в Бога, заложенной еще в детстве, но соединение ее с верой в народ, в революцию и особую миссию интеллигенции. Недавно изданная фундаментальная работа Юрия Слезкина вновь предлагает трактовку не народничества, но большевизма в рамках концепции религиозного сектантства[63].

Воспоминания самих народников действительно дают немало оснований для характеристики народничества как движения, содержащего значительный религиозный компонент. Как убедительно показала Ф. Фишер фон Вайкерсталь, до настоящего времени исследователи часто продолжают некритически воспроизводить образы революционеров, созданные ими в автобиографиях и воспоминаниях[64]. Потребность в нравственных идеалах наряду с нарастающим разочарованием в церкви, влияние Чернышевского (религиозный компонент его творчества подробно раскрыт в работе И. Паперно[65]) приводили к переосмыслению христианства, наполнению религиозных символов новым содержанием или использованию сложившегося религиозного языка для выражения революционных идей. Фигнер вспоминала: «…Но и у меня был свой бог, своя религия – религия свободы, равенства и братства. И во славу этого учения я должна была перенести все»[66]. Религиозные метафоры в текстах о революции не являются исключительной характеристикой народников, ими наполнены сочинения К. Маркса, не говоря уже о литературе XIX – начала XX века.

Страдание и смерть придавали сакральный характер революционной деятельности, соединяя участников революционного движения со святыми мучениками, вписывая в одну общую историю первых христиан (показательно обращение именно к раннему христианству) и революционеров-народников, которые принадлежали к одному пространству: пространству борьбы за общее благо, принесение себя в жертву ради наступления нового «царства». В этом общем сакральном пространстве стиралось различие между историческими эпохами, соединялось прошлое и настоящее. «Смерть казалась желанной, она сплелась с идеей мученичества, понятие о святости которого закладывалось в детстве традициями христианства, а затем укреплялось всей историей борьбы за право угнетенных», – писала Фигнер[67]. О влиянии христианства Фигнер подробно писала в главах, не вошедших в «Запечатленный труд», но опубликованных отдельно в 5-м томе ее собрания сочинений. Она подчеркивала отстраненность от церкви, но важность и близость для нее христианского учения, что стало во многом характерным для российской интеллигенции начала XX века. «Как это ни странно, я, которая без особенной борьбы рассталась с официальной религией, привитой в детстве и отчасти сохраненной в школе, я, совершенно равнодушная ко всем церковным установлениям и, как естественница по образованию, примкнувшая к материалистическому миропониманию, была, однако, насквозь пропитана христианскими идеями аскетизма и подвижничества»[68].

В воспоминаниях Чарушина отмечается индифферентное отношение к религии его поколения, но признается важность для него евангельского учения: «…истинной религиозности в детстве нам не внушали, а наша официальная церковность, скорее, действовала на нас не в положительном смысле, а в отрицательном. И лишь евангельское учение импонировало нам, но не как божественное откровение, а как моральная доктрина, во многом совпадающая с усвоенными нами понятиями и принципами»[69]. В. Засулич также вспоминала о чтении Евангелия в детстве, о сопереживании и отношении к богу, размышляя об истинной религиозности: «Не его заступничества просить мне хотелось, а служить ему, спасать его. Года через четыре я уже не верила в бога и легко рассталась я с этой верой. ‹…› А единственное в религии, что врезалось в мое сердце, – Христос, – с ним я не расставалась; наоборот, как будто связывалась теснее прежнего»[70].

Конфликт между христианскими ценностями и практикой революционной деятельности (неизбежно возникавший вопрос о насилии в революции) приводил либо к обоснованию необходимости жертв в рамках религиозного дискурса, либо совмещению различных языков, параллельности дискурсов. Конфликт осознается и авторами революционных мемуаров. Так, например, Фигнер, описывая Людмилу Волкенштейн как настоящего революционера, полностью преданного идее и делу революции, готового совершить террористический акт, пожертвовать своей жизнью и жизнью других людей, особо отмечает случай в крепости, когда Волкенштейн не хотела даже случайно раздавить насекомое. В биографическом очерке о Волкенштейн Фигнер пишет, что человека более гуманного по отношению к людям трудно было встретить, и удивляется, как ее любовь к людям могла совмещаться с насилием и террором. Объясняя ее превращение в террористку, Фигнер использует типичное для народнических автобиографий и биографий положение – ответственность возлагается на несправедливый политический и экономический порядок, эксплуатацию народа и невозможность свободной общественной деятельности[71]. Сама Фигнер, участвовавшая в подготовке террористических актов, признавала, что она готова была бы совершить по крайней мере три убийства в том случае, если бы подтвердились подозрения в предательстве некоторых участников революционной организации, и в убийстве царя или высокопоставленных чиновников она не видела конфликта с евангельским учением, оправдывая насилие свободой и благом народа.

Моральные нормы, характерные для чайковцев, имеющие даже большее значение, чем политические взгляды, определяли и отношение к террору. То, что к террору перешли их товарищи, которым они безусловно верили и считали их убежденными революционерами, идейными народниками, заставляло поверить в необходимость и правильность выбранной тактики, хотя сомнения оставались. Чарушин писал об обсуждении террора уже находившимися в Сибири народниками: «Мы не могли не приветствовать открытого перехода к политической борьбе, а следовательно, несмотря на все наше отвращение к убийствам, – и к террору, так как иных путей для активной политической борьбы мы тоже не находили. Правда, приветствуя этот переход, не все из нас без большой внутренней борьбы для себя приняли его как одну из форм этой борьбы»[72]. Чарушин вспоминал, как, выйдя на поселение, встречаясь в Селенгинске с Брешко-Брешковской, они как будто снова были в России, переживая вместе все печали и невзгоды, но бессильные найти верный путь. Только Брешко-Брешковская была далека от всех сомнений, признавая террор во всех его видах[73].

Служение народу и освобождение его часто описывается как «символ веры». Религиозными метафорами наполнено и описание событий 1873-1874 годов, само «хождение в народ» часто называется «крестовым походом в российскую деревню». По мнению Чарушина, «люди безгранично верили в свою великую миссию, и оспаривать эту веру было бесполезно. Это был в своем роде чисто религиозный экстаз, где рассудку и трезвой мысли уже не было места»[74]. Обратим внимание на отстраненный характер описания Чарушина, явно не разделявшего такого отношения к пропагандистской деятельности. В то же время чайковцы видели в религиозности народа одно из препятствий для социальной революции и старались вести антирелигиозную пропаганду среди рабочих. Министерство внутренних дел сообщало о Чарушине: «…старался внушить рабочим, что мощей нет, и вообще подорвать в своих слушателях религиозное чувство»[75]. Хотя достаточно быстро чайковцы осознали, что, если они хотят сохранить доверительные отношения в рабочей, а тем более в крестьянской среде, они должны избегать вопросов религии в своих беседах.

Как провести границу между этикой и религией, говоря о состоянии умов той эпохи? С. Моррисей употребляет термин «моральная экономика» (moral economy), традиционно используемый в исследованиях крестьянства (возникает вопрос, насколько вообще возможно использование этого термина применительно к революционному движению), чтобы описать «комплекс этических ориентиров, обусловленный общими ценностями, установками, соглашениями и нормами», в то время как для нас более важной является связь между этикой и идентичностью. В связи с этим мы предпочитаем использовать термин «этический рационализм», а не термин «моральная экономика». Мы согласны с Моррисей, что народники в целом соединяли моральные и идейные поиски, но полагаем, что это являлось не способом оправдания, а основанием их действий[76]. И кружок чайковцев является ярким примером движения, основанного не столько на конкретной политической программе, сколько на этических нормах (во многом реакцией на дело Нечаева, отвергая его принципы и стараясь предотвратить «нечаевщину» как явление). Этический компонент в кружке чайковцев был отмечен Вентури, ссылавшегося на воспоминания Л. Шишко; по его мнению, именно этическое основание политического идеала позволило чайковцам избежать сектантства[77]. Вентури провел четкую границу между этической составляющей народничества и религиозным языком описания, считая последний не более чем формой.

Просвещение и модерность

Представления чайковцев о прогрессе, отсылающие к сочинениям Лаврова и Бокля (еще один автор, широко читаемый и обсуждаемый в кружке), и убеждение, что просвещение (прежде всего политическое) интеллигенции и народа способно изменить общество, обусловили то, что одним из главных направлений деятельности кружка чайковцев в 1871-1872 годах стало «книжное дело» – сначала как распространение легальных изданий, а затем и нелегальная печать по мере усиления репрессивных мер[78]. Список книг, который приводят в воспоминаниях Синегуб, Чарушин, Чудновский, включал произведения, оказавшие наибольшее влияние на самих чайковцев (среди авторов Чернышевский, Добролюбов, Писарев, Лавров, Берви-Флеровский, Лассаль), а также книги по истории революции в Европе (Минье, Блан, Карлейль). Была создана целая сеть по доставке и распространению литературы, объединившая Петербург, Москву, Одессу, Киев, Херсон, Саратов и другие города. В целом «книжное дело» охватило 38 губерний[79].

Распространяя книги, чайковцы довольно скоро осознали необходимость собственной издательской деятельности. Первым издательским проектом кружка стала книга В.В. Берви-Флеровского «Азбука социальных наук», отпечатанная в количестве 2500 экземпляров. Как писал Троицкий, используя свои знакомства в деловых кругах Петербурга, чайковцы склонили к участию в издании одного из книгопродавцов, издателя и владельца типографии[80]. Предвидя запрещение книги (что вскоре и случилось), чайковцы выкупили бо́льшую часть тиража и распространили по своим каналам, а небольшая часть была передана в книжные магазины. В целом издательскую деятельность кружка в России нельзя назвать успешной, так как большинство книг тут же запрещалось цензурой, часто весь тираж уничтожался. После принятия нового закона о печати 1872 года, дававшего широкие полномочия Министерству внутренних дел по задержанию «вредных книг», местом издательской работы стала Швейцария, где была организована типография.

Этический рационализм и работа в земствах

Большинство автобиографий и воспоминаний народников заканчивались на описании либо революционной деятельности, либо тюрьмы и ссылки, исключая период начала XX века из истории, не считая его важным или соответствующим «революционному прошлому»[81]. Но несмотря на различные судьбы и политический выбор, сделанный после возвращения из ссылки, большинство членов кружка чайковцев были активно вовлечены в строительство гражданского общества в России, привнося свой опыт взаимодействия с народом и представления о необходимых преобразованиях в новую политическую реальность, работая в земских учреждениях, периодической печати, кооперации и т. д. Например, Чарушин вновь вернется к «книжному делу», принимая участие в работе книжного склада Вятского земства, распространявшего не только учебную, но и общественно-политическую литературу. Затем Чарушин станет пайщиком и первым председателем Вятского книгоиздательского товарищества[82]. Возможно, опыт книгоиздательской деятельности и книжной торговли чайковцев пригодился Чарушину в начале XX века, и возвращение к книжной работе в земстве, и издание газеты стали для него продолжением прерванной деятельности Большого общества пропаганды? Сравнивая список изданий кружка чайковцев и Вятского товарищества, можем увидеть общие названия. Например, «История одного французского крестьянина» Эркмана-Шатриана издавалась и распространялась чайковцами, и именно эту книгу, согласно материалам следствия, использовал Чарушин, ведя пропаганду среди петербургских рабочих. Позже Вятское книгоиздательское товарищество заказало новый перевод этой книги, готовя ее к изданию. Александр Чарушников, также привлекавшийся по «процессу 193-х», в начале XX века бывший издателем в Петербурге, оказал значительную финансовую поддержку Вятскому книжному товариществу[83]. Примечательно, что одной из первых книг, изданных товариществом, стала «Процесс 193-х»[84], соединяя эти два этапа общественного движения в России.

Пример Чарушина не является уникальным, мы находим бывших членов кружка чайковцев в конце XIX – начале XX века активно работающими в земских организациях в качестве «третьего элемента» (заметим, что вопрос о возможности сотрудничества с земством и использования земских институтов для приближения социальной революции в России рассматривался чайковцами и в 1870-е годы, но тогда земство казалось им слишком инертным, и они предпочли путь прямого обращения к народу через пропаганду). Работа в земстве после возвращения из Сибири стала для них и источником средств к существованию, и возможностью активной общественной деятельности («обновленное» земство внушало большие надежды, и идея постепенного преобразования общества казалась более реалистичной, чем перспектива близкой революции). Кроме того, работа в земстве в качестве страховых агентов, сотрудников книжных и кустарных складов, организаций помощи пострадавшим от неурожая, статистиков или работа в кооперации возвращала бывших членов революционных организаций к тому самому народу, к которому они так стремились в 1870-е годы.

Означало ли это, что народники под влиянием тюрьмы и ссылки отказались от идеалов и задач, сформированных почти 30 лет назад, в самом начале революционной деятельности? Или они старались использовать земские учреждения как средство для революционной агитации? На оба эти вопроса ответ будет, скорее говоря, «нет», так как даже в 1870-е годы, «идя в народ» с пропагандистскими целями, они сразу же осознали необходимость повседневной работы в деревне в качестве врачей, учителей, агрономов; поэтому во многих случаях на прямую пропаганду у них не оставалось ни времени, ни возможности – слишком тяжелым оказалось положение крестьянства, до этого знакомого им в основном по книгам. Этический рационализм как центральный компонент мировоззрения чайковцев определял их отношение к своим обязанностям в земстве и использование его для возвращения «долга народу». Важно, что сами бывшие пропагандисты (Троицкий использует название «Большое общество пропаганды», характеризуя широкую сеть региональных организаций чайковцев) продолжали считать себя революционерами (в начале XX века они стали использовать определение «старый революционер», подчеркивая поколенческую разницу), то есть они сами не видели в своей деятельности отступления от революционных идеалов. Более того, перспективы социальной революции в России даже в начале XX века казались им все еще отдаленными (они вспоминали, что в 1870-е годы говорили о революции «вне времени и пространства», скорее, как о теоретическом конструкте, чем политической реальности), а реакция как властей, так и политических партий на события 1905 года вызывала тревогу, разочарование и усиливала сомнения в возможности социальной трансформации страны.

Неслучайно также мы видим народников 1870-х годов в составе или сотрудничающими с различными политическими партиями (эсеры, энесы, социал-демократы, кадеты), и это можно также объяснить достаточно широкой и не сформированной окончательно в 1870-е годы политической программой, явным преобладанием морального, этического критерия в определении настоящего революционера в представлениях чайковцев. Включение революционных народников в историю формирования и развития гражданского общества в России начала XX века, нахождение их в составе как партии социалистов-революционеров, так и народных социалистов (хотя последняя чаще всего считается наследницей либерального народничества[85]) позволяет увидеть не только разнообразие идей и стратегий народничества, сложное и неоднозначное отношение к террору и государственности, но и эволюцию народничества как общественного движения, его тесную связь с идеологией Просвещения.

В ходе развернувшейся дискуссии о значении и влиянии modernity в России (само понятие modernity и его перевод также стали предметом обсуждения[86]) можно заметить растущий скептицизм среди исследователей относительно устойчивости сохранения парадигмы Просвещения в российском обществе начала XX века. Мы полагаем, что просветительское основание мировоззрения народников (мы используем термин А. Валицки «Неопросвещение») осталось во многом незамеченным историками под влиянием работ последних десятилетий, сосредоточенных на исследовании изменений в психологии российского общества начала XX века. Например, преобладание страха, тревоги, боязни народа в настроениях врачей после событий революции 1905 года было убедительно показано Л. Энгельстайн[87]. Д. Бир обратился к материалам исследования девиантного поведения в рамках криминалистики, психиатрии и в целом к области, определяемой им как «биомедицинские науки», которые усиливали среди современников растущие сомнения в том, что общество движется по пути прогресса, создавали ощущение постоянного кризиса и вели к восприятию народа как «осаждаемого силами иррациональности, хаоса и биологически обусловленного варварства»[88].

В то время как интеллектуальной элите Петербурга и Москвы, возможно, и был свойственен пессимистичный взгляд на природу человека «современности» (modernity), его нельзя автоматически переносить на значительно более широкую группу провинциальной интеллигенции в Российской империи начала XX века. Народники, живущие в основном в провинции и работающие в качестве врачей, учителей, агрономов, статистиков и др., были также потрясены и разочарованы событиями революции 1905 года[89]; но они сохраняли твердую веру в силу «просвещения» и мощный созидательный потенциал народа[90], освобожденного от политической и экономической эксплуатации (заметим, что эта вера сильно пошатнется в 1917 году). Мы не можем сказать, что «биомедицинские науки» значительно повлияли на оценки народниками роли иррационального в их собственных настроениях и ситуации в обществе в целом, но дальнейшие исследования мировоззренческих установок и настроений этого значительного сегмента образованного общества, безусловно, необходимы.

Мы предлагаем рассматривать народничество как динамичную мировоззренческую структуру и даже образ жизни, не сводимый к членству в политических организациях или принадлежности к определенному идеологическому течению. Возможно, именно поэтому мы видим периодическое возвращение к идеям (и идеалам) народничества среди российской интеллигенции XX века в поисках «подлинности» и свободы от идеологических догм. Это не значит, что мы готовы идеализировать народничество, рассматривая его как мировоззрение и образ жизни, так как пластичность идеологических установок и открытость различным интерпретациям приводила к возникновению и радикальных направлений внутри народничества, вплоть до терроризма, но это не должно заслонять народничество в целом и исключать его из рассмотрения в широкой перспективе трансформации российского общества XIX–XX веков.

Загрузка...