Ночь была темная, с моря дул свежий норд-ост. За широким проливом огромными звездами мерцали огни маяков. Там, за маяками, Крымские горы, холмы и леса; там оплот белых, защищенный водами двух морей, по которым днем и ночью курсируют бронированные корабли.
В полночь четыре человека крадучись пробрались к домику, стоявшему на берегу, и залегли у самого обрыва.
— Лодки! — вырвался чей-то радостный вздох.
Все разом поднялись и начали спускаться с обрыва.
Скоро они очутились у безмолвных рыбацких избушек, обнесенных невысоким частоколом. От него к лодкам тянулись толстые веревки. Стараясь, чтобы под ногами не шуршала галька, люди подкрались к лодкам, придерживаясь за веревки.
— Товарищ Дидов, возьмем вон ту фелюжку[1]? — робко прошептал Петька.
— А ты что, смыслишь в морском деле? — отозвался Дидов.
— Немного плавал… — замялся подросток.
— Берем эту фелюжку, — прошептал подошедший Ставридин.
— Парус есть?
— Есть, в провое[2] лежит.
Лодку быстро спустили на воду, взмахнули веслами, и она, качаясь, пошла в открытое море.
Ставридин, коренастый, крепко сбитый матрос, ранее служивший на военном корабле в машинной команде, нажимая на весла, проговорил:
— Если при попутном ветре поднять парус, лодка к утру будет у берегов Крыма.
Дидов кивнул головой и посмотрел на Петьку.
Петька Шумный уцепился руками за борт и смотрел вперед. Вид у него был такой, точно он собирался вспорхнуть и улететь.
— Крепче держись, парень, — строго проговорил Дидов и налег на весла.
Острогрудая лодка, разрезая волны, гулко хлопавшие о борта, неслась вперед. Кругом качалось и шумело море, па горизонте громоздились тяжелые черные тучи.
Всплески волн, соленые брызги, обдававшие лицо, рождали в душе Петьки какое-то смешанное чувство страха и гордости.
— Может быть, натянуть парус? — выкрикнул Петька.
— Ну, ну, без шума! — предупредил Дидов, опуская весла. — Ты, смотри, еще орать начнешь. Боишься?
Откуда он знает, что Петьке страшно?
Петьке вдруг стало холодно. Он напялил на себя старую, кое-как подрезанную шинель, вынул из кармана клок пожелтевшей ваты, распушил ее, снял окровавленную повязку с уха и приладил свежую.
Делал он все это с таким видом, будто хотел сказать: «Я тоже кое-что видел. Подумаешь, большие какие!» Он осторожно поглаживал забинтованное ухо, стараясь обратить на себя внимание.
Подняли парус. Лодка сразу стала необыкновенно легкой и быстро заскользила. Ставридин сидел на корме, крепко нажимая на румпель. У ног его безмолвно лежал лицом вниз татарин Киричаев. Около мачты вырисовывался темный высокий силуэт Дидова.
Петька спустился к Киричаеву, лег к нему спиной, чтобы хоть как-нибудь согреться.
Взошла луна и осветила слегка задымившуюся поверхность моря. Облитые лунным зеленоватым сиянием, изломы волн напоминали большие пласты пожелтевшего серебра. Лодка, освещенная луной, вдруг показалась Петьке почему-то огромной.
Вскоре потянулись тучи, бросавшие огромные зловещие тени на гребни серебряных волн.
Ставридин вытер рукавом мокрое от соленых брызг лицо и хрипло проговорил:
— Ну, крепись, ребята!
Сильнее прижав подмышку румпель, он дал лодке полный ход.
Ветер усилился. Грозовые тучи заслонили огни маяков.
Луна нырнула в темноту. Завыл сильный ветер. Лодку начало бросать то вверх, то вниз. Петька приподнялся и подполз к Ставридину.
Неожиданно сверкнула молния, темнота раскололась, и что-то огромное и тяжелое с оглушительным грохотом как бы упало в море. Шумный успел заметить бледное лицо Дидова, стоявшего у мачты с раскинутыми руками. Вдруг в лодке все завыло, засвистело, заскрипело…
— Трави шкот! Шквал! — закричал что было сил Петька.
Ставридин выпустил шкот, лодка повернулась носом в ветер, остановилась, парус сильно захлопал. Когда ослаб порыв, Ставридин натянул шкот, лодка снова пошла вперед, дрожа и прыгая по брызжущим волнам.
— Молодец! — сказал Ставридин. — Будешь помогать, только без паники.
Петька не отозвался на замечание. Он был знаком с парусным делом, может быть, не хуже Ставридина и находил, что тот неправильно ведет лодку. Она то черпала бортом воду, то выходила в ветер и почти совсем останавливалась.
— Море не любит суеты. Эх, братишка, кто на море не бывал, тот и горя не видал…
Лодку подняло на дыбы, с силой бросило вниз и вместе с гребнем волны подхватило и понесло буйным бегом.
— Держись! — раздался голос Дидова.
Шумный вскочил с места. В руке его сверкнул нож. Через мгновение шкот был разрезан. Ветер рванул парус, и лодка стала на ветер. Волна успела только до половины залить ее водой.
За бортом бушевало море. Сквозь рев волн, как будто из темной бездны, раздался отчаянный крик утопающего. Это налетевшая волна сильным ударом смыла Ставридина с кормы и унесла с собой.
Все это произошло так быстро и неожиданно, что все на миг остолбенели. Потом, протягивая руки, Киричаев закричал:
— Человек погибай! Человек спасай!
Дидов бросился на дно лодки, схватил веревку, завязал спасательный круг и бросил его в темноту.
— Ставридин! Ставридин!
Лодку заливало водой. Петька, не утерпев, скомандовал:
— Отливайте воду шапками! — и сам рванулся за кружкой, которая лежала в корме.
Киричаев сорвал с головы солдатскую фуражку и принялся отливать воду.
Дидов, мокрый, оцепеневший, держался за мачту и смотрел в темноту.
— Отливай! — крикнул ему Петька.
Голос Петьки вывел Дидова из оцепенения. Придя в себя, он с лихорадочной быстротой начал вычерпывать шапкой воду.
Лодку то бросало из стороны в сторону, то поднимало вверх и тут же стремительно тянуло в страшную водяную яму, то неистово кружило на одном месте. Огромные валы надвигались со всех сторон; казалось, вот-вот они сойдутся вместе, захлестнут, раздавят и погрузят лодку в бездонную водяную пропасть.
Пошел дождь. Дидов с отцовской жалостью посмотрел на полуголого, промокшего и озябшего Петьку.
Воду из лодки удалось вычерпать. Усталый и взволнованный, Петька бросил под ноги кружку и, опускаясь на корму, сказал:
— А я выплыву! Я могу без робы[3] продержаться на воде целые сутки.
Он удобно уселся на корме и взялся за руль.
— Моя плавать не умеем!.. Моя на дно пойдем! — причитал Киричаев. — Джаном, джаном, на весла пойдем! Жалко помирай, помогай мне…
Дидов молчал, потом вздохнул.
— Эх, Ставридин!.. — прошептал он.
— Медлить нельзя, — снова заговорил Петька. — Скоро утро, и тогда мы пропали. Айда, давай подымай парус! — скомандовал он.
Лодка быстро мчалась, поскрипывая и потрескивая такелажем.
Начало светать. Кое-где небо очистилось от туч, вновь показалась бледная, точно перепуганная, луна. Теперь волны бросались уже с кормы, как бы подгоняя лодку.
— Смотрите, огонь! — проговорил Дидов.
Петька повернул лодку так, чтобы не попасть навстречу огню. Дидов и Киричаев переглянулись и вскочили на ноги.
— Это миноносец, — сдавленным голосом пояснил Петька. — Сядьте! Слышите? — строго приказал он и сел за руль.
— Моя поймают… Моя убьют… — бормотал Киричаев.
Дидов силой усадил Киричаева на дно лодки.
Лодка мчалась, оставляя вправо от себя красный и зеленый огни миноносца.
— Делаю поворот, — сказал Петька, когда миноносец остался позади.
— Делай, тебе видней, моряк, — с суровой лаской отозвался Дидов.
— Я побаиваюсь, груза маловато, — проговорил Петька. — Груз живой — очень опасное дело: чуть испугался, шарахнулся — и лодка повалится набок. Сейчас главное — вам обоим пластом лежать, не двигаться…
Вдруг Петька опустил шкот. Лодка быстро повернулась и остановилась, бешено затрепетал парус.
— В чем дело? — тревожно спросил Дидов.
— Мы у берега, — прошептал Петька. — Видите тычок, это тут Камыш-Бурунская коса. Факт, мы у берега! Надо бежать к Эльтигени… Сейчас маяки погасли, нас скоро заметят с берега… Айда! Пускаюсь туда!
Лодка вскоре очутилась на берегу, меж скал, в бухточке около деревни Эльтигень.
— Рейс окончен! — вздохнув, сказал баском, по-взрослому, Петька и первым вышел из лодки. За ним последовали Дидов и Киричаев.
Все трое, мокрые, продрогшие, столкнули лодку в море и крадучись пошли по песчаному берегу, заравнивая за собой следы.
Петька часто оглядывался и с жалостью смотрел на море.
Лодки уже не было видно.
— Крепись, парень. Из тебя выйдет настоящий моряк, — растроганно проговорил Дидов и, обняв Петьку, крепко поцеловал. — На вот тебе на память.
Он отстегнул ремешок и подал Петьке ручные часы.
— Будем живы — свидимся, — торопливо сказал он и пошел по склону обрыва.
Петька Шумный с минуту постоял в раздумье, потом медленно побрел в сторону города.
Керчь — небольшой старинный южный город, окруженный с трех сторон холмистой голой степью. Вдали — горы с причудливыми красно-пепельными изломами.
Город расположен на дне глубокой ложбины, у самого пролива, соединяющего два моря — Азовское и Черное.
Белые, крытые красной черепицей, маленькие домики густо лепятся по склонам горы Митридат, почти на вершине которой одиноко белеет похожее на часовню здание.
От горной серой громады, разрисованной живой пестротой строений, с правой и левой стороны выдаются два серых скалистых мыса, пересекающих половину пролива. Гора и мысы напоминают гигантскую, с полураспущенными крыльями, сизовато-серую птицу, спустившуюся на море.
Два крыла мыса образовали прекрасную естественную бухту в проливе. К югу, на изгибе правого крыла, причудливо вырисовывается большая крепость. С ее желтовато-серых стен затаенно глядят в море черные жерла старинных пушек.
Влево на темно-сером мысе выделяется острым куполом старинная ветхая церковь. Ближе к городу, на изгибе крыла, раскинулся огромный металлургический Брянский завод. Над его крышами возвышаются красноватые закопченные трубы. Позади горы Митридат к западу на десятки верст тянется синевато-серый хребет, напоминающий окаменевшее чудовище.
От самого подножия вся гора изрыта множеством ходов и пещер. Это катакомбы…
Петька возвращался в родной город. Сколько он видел приморских, залитых солнцем городов, когда плавал на пароходе «Юпитер»! Много их раскинулось по берегам Черного и Азовского морей: Ростов, Одесса, Батум…
Бывало, матросы, сойдя на берег, сразу чувствовали себя победителями… Казалось, за ними следил весь город: это же юпитерцы! А он, Петька-моряк, любимец команды, рассказчик и танцор, за словом в карман не полезет и в обиду себя не даст.
Петька вспомнил, как матросы, прогуливаясь, подводили девушек к своему шипевшему парами фрегату, задирали высоко головы и, не вынимая рук из карманов, с насмешливой гордостью говорили:
— Вот корыто, на котором мы плаваем…
Много видел Петька хороших городов. И все-таки самым любимым городом была его родная Керчь.
Здесь живут его мать, отец, братья, сестры, здесь завод, па котором он работал учеником в слесарном цехе. Маленькие знакомые улочки, где он бегал с ребятишками; мокрые, обомшелые камни пристани, с которых он удил морских бычков, хватал их, трепещущих, скользких, и ощупью опускал в мешок из сетки, погруженный в воду… А вот и виноградная плантация, с которой он и его товарищи крали золотые и черные кисти налитых янтарным сладким соком ягод.
В городе жила Аня Березко, дочь рыбака-соседа. Ей теперь уже шестнадцатый год.
Еще недавно он, Петька, с красной звездой на полосатой майке, с бантом на рукаве, сидел с ней вечером в маленьком садике…
Далеко позади остались Камыш-Бурунские плавни и деревушка Эльтигень. Шумный поднялся на гору и пошел вдоль крутого желтого обрыва к рыбачьему поселку Старый Карантин. Его мучил голод. Одежда на нем промокла. Свою куцую, напитавшуюся морской водой шинель он по пути бросил, чтобы не вызывала подозрений. Шапку снесло шквалом в море. Темно-русые волосы были всклокочены. Большие ярко-голубые глаза блестели.
Хорошо бы, как когда-то, сходить в клуб моряков, послушать революционные, обжигающие душу речи матросов или заглянуть в Союз молодежи и рассказать товарищам о Кубани, о Таманской армии, о тяжелых боях и, конечно, о своей храбрости.
Он обязательно расскажет Ане о настоящей войне и героических походах, несравнимых с теми, которые описываются в книгах, он покажет ей свою рану — пусть попробует сказать теперь, что он не взрослый и не боец!
Петька прибавил шагу, подтянулся.
На ходу вынул из кармана часы, которые подарил ему Дидов, надел на руку. Потом нахмурил брови и стал «суровым» и «бесстрашным», как командир Колдоба.
Машинальным движением руки Петька хотел поправить фуражку, но тут же спохватился, вспомнил, что ее нет. Он начал осматривать себя и только теперь заметил, что его матросская тужурка потрепана и в грязи. Ему также показалось, что тужурка слишком велика и сшита явно не по его росту.
Солнце уже поднялось высоко, тучи растаяли, заголубело небо, и ветер совсем затих. По всему видать — день будет погожий, настоящий осенний, золотой, когда в тишине земля издает под ногами едва уловимый, нежный, звенящий гул, когда свежий воздух и теплое солнце вызывают страстное желание куда-то стремиться, делать что-то необыкновенное…
На Кубани всего день назад Петька видел только серые, печально-задумчивые поля, залитые буйными ливнями; видел только стаи черных воронов, этих страшных спутников войны, — они кричали, беспорядочно взлетали вверх и на лету били друг друга крепкими клювами… Петька незаметно дошел до поселка.
Старый Карантин — единственное в окрестностях города дачное место, аккуратно распланированное на откосе длинного мыса, на вершине которого возвышалась большая крепость, господствующая над проливом Азовского и Черного морей. Как и прежде, крепость имела важное стратегическое значение.
Петька решил зайти в поселок. Но по улицам бродили солдаты и на перекрестках стояли орудия. По форме он определил, что это «гусары смерти». Шумный свернул влево, пошел на шоссе, к хребту, за которым, в низине, лежал город.
Достигнув вершины хребта, Петька свернул с дороги и присел на холмике, густо поросшем серебристой полынью. Перед ним лежал родной город, раскинувший свои бледно-серые строения до самого моря. Из долины, от города, насыщенного туманными испарениями, доносились глухие раскаты.
…Вот они, белые каменные и живые зеленые изгороди, а за ними фруктовые деревья, виноград, белые акации, пирамидальные тополя. В эти первые дни золотой осени рыбаки готовились к путине. Сотни рыбачьих лодок возвращались к берегу с сетями, переполненными блестевшей, как серебро, скумбрией и сельдью. С моря неслись крики краснолапых чаек, па берегу, в чуть тронутой багрянцем листве садов, раздавался разноголосый птичий щебет.
«Отец сейчас должен быть здесь, в проливе… ловит скумбрию», — подумал Петька.
Он поднялся и пошел к дороге. Но не успел он спуститься с возвышенности, как впереди загрохотал экипаж. Петька оглянулся. Скоро экипаж поравнялся с ним.
— Эй! Поди сюда!
Полный татарин со смуглым лицом, в богатой каракулевой шапке впился черными глазами в парнишку и что-то буркнул кучеру. Кучер резко остановил лошадей. Теперь все пассажиры — татарин, офицер и двое людей в турецких фесках — внимательно смотрели на Петьку. Смуглый татарин жестом приказал Петьке остановиться и спросил:
— Моряк?
Петька промолчал и подумал: «Вот оно что, моряков ищут».
— Ты что молчишь? — снова обратился к нему татарин и, лукаво прищурив глаз, сказал: — Мне нужно на лодку в мой имение матрос.
— Я рыбак!
— Еще лучше, — с напускным добродушием произнес татарин.
Петька смотрел на незнакомцев, стараясь отгадать по их лицам, чего хотят от него эти люди.
— Присаживайся.
— Спасибо, я пешком дойду, — и Петька шагнул вперед.
— Нет, стой! — крикнул вдруг татарин, выдернул из кармана револьвер и наставил на Петьку.
Пассажиры выпрыгнули из экипажа и окружили Шумного.
— Я — Абдулла Эмир. Связать его!
Жирное лицо Абдуллы Эмира густо побагровело.
Петьку мгновенно обхватили цепкие руки офицера. Он рванулся, но люди в фесках тут же схватили его за руки и стали накручивать на них веревки.
— Я вот тебе даем контрибуция! И барашка тоже даем, — злобно бросил еще более побагровевший татарин и взмахнул никелированным револьвером, зажатым в смуглой руке. — Я теперь из твой мяса сделаю шашлык и тебе в рот положим, кормить тебе будем хорошенько… Бандит!..
— Что вам надо от меня? — крикнул Петька. — Вы не имеете права!
— Ага, подожди! Мы тебе даем права, сейчас на контрразведка! — прокричал Абдулла и направился к экипажу.
Люди в фесках потащили Петьку за Абдуллой и бросили на дно экипажа. Абдулла остервенело ткнул Петьку сапогом в поясницу и крикнул кучеру:
— Пошла!
Лошади рванули, и экипаж, громыхая и пыля, покатился в сторону города.
Небольшой, обветшалый, живший целые века под покровом благостного покоя город с его кривыми улочками, с путаными переулками, со множеством каменных лестниц, днем и ночью шумевших народом, сейчас казался встревоженным. Толпы людей собирались на перекрестках — галдели, спорили, негодовали. Город походил на разрозненный огромный пчелиный рой, потерявший свою матку.
В город входили немецкие войска — «гусары смерти» — и часть берлинского полка. Они двигались со стороны крепости и завода.
Небольшая пестрая толпа людей, шествующих под желто-голубым флагом гетманцев-самостийников, встречала оккупантов с букетами цветов и хлебом-солью.
Командующий дивизией, барон фон Гольдштейн, отказался выслушать речи гетманцев. Немцам некогда было заигрывать с «жовтоблакитниками», они спешили обратно в Германию. Куда девался теперь их пресловутый тевтонский дух! Теперь он проявлялся разве что в повальных грабежах, убийствах, в насиловании женщин. На малейший протест со стороны беззащитных жителей немцы отвечали расстрелами.
Еще не успели уйти застрявшие в городе части войск, сожравшие все, как саранча, как новые части немецкой армии мутнозеленой лавиной надвинулись на город. Жителей города охватило смятение. Лавки, магазины, пекарни, рестораны, дома закрывались. Люди прятались в подвалы, бежали в храмы, в катакомбы.
Последними вступили в город обозы. До жителей донеслись крик, визг, хрюканье. Обоз, составленный из сотен крестьянских подвод, бесконечной вереницей тянулся по улицам, ведущим вдоль приморского бульвара. На каждой из подвод тряслись свиньи, задрав морды кверху, — они словно просили небо о пощаде. Немецкий патруль сопровождал награбленное.
Скрипели колеса, звенели бутылки, громыхали огромные бочки и ящики, слышалась короткая команда и густая солдатская брань.
Через два часа в город вступили отставшие части берлинского полка.
Забинтованные, распухшие лица солдат привлекали особое внимание мальчишек. Бронзовые, в одних коротких штанишках, они с криком спускались с крутых улочек вниз, на набережную, где проходила армия. Никто не знал, почему у немецких солдат забинтованы лица, шеи и руки. Одни думали, что это раненые, другие высказывали догадку, что немцев опалило южным солнцем. На самом деле то были следы «поцелуев» жадной кубанской мошки и комаров.
Солдаты со страшными лицами и до крови расчесанными руками, больные лихорадкой, двигались тесной колонной в полном молчании. Отчетливо слышался стук тяжелых сапог.
Многие шли понуря головы, грязные и не стесняясь ожесточенно почесывались. На лицах солдат выражалась такая усталость, будто у них было единственное желание — сесть прямо здесь, на мостовой, и больше не двигаться.
За пехотой громыхала артиллерия. Она шла как на учение и занимала места в заранее определенных пунктах. Черные жерла орудий были закрыты чехлами.
Войска продвинулись по Главной улице, прошли мимо большого собора, в котором шло богослужение, и, миновав улицу Пирогова, остановились у Шлагбаумских ворот, возвышавшихся двумя башнеобразными колоннами, украшенными серебряными крылатыми львами, сверкавшими на солнце.
Ворота со львами в древние времена служили для входа в город победителей и сохранялись как памятник старины. Немецкие «победители» проходили через эти ворота мрачные и недовольные.
Командующий дивизией, барон фон Гольдштейн, надменный, упитанный генерал, успел подняться верхом на лошади на вершину горы Митридат, на то самое место, где, по преданию, закололся греческий царь. Барон мешковато сидел на большой гнедой лошади и равнодушно рассматривал панораму города, по которому потоком разливалась его армия. Барон вспомнил о восстании рабов и смерти царя Митридата, но отмахнулся от этой мрачной мысли и стал медленно спускаться вниз…
В самом начале отступления немецкой армии правителем «единой и неделимой России», генералом Деникиным, был назначен и единодушно поддержан всей ставкой белого командования новый властелин города Керчи и всего укрепленного района на полуострове — генерал Гагарин. Он последние полтора года мировой войны провел на позициях румынского фронта и прославился жестокостью к солдатам. Во время революции генерал совершенно случайно остался в живых. Полк синих гусар, которым командовал Гагарин, придумал для него достойную казнь, приготовив осиновый кол, но генерал бежал на Дон.
Керченского диктатора всегда окружали телохранители. На большой, втянутой в плечи голове генерала красовалась гусарская, синяя, с белыми кантами и белой кокардой, фуражка. Резиденцией своей генерал избрал крепость…
И вот теперь генерал нервно прохаживался по огромному кабинету, увешанному военными картами, пестрыми коврами и оружием, часто останавливался у окна. Перед его воспаленными от бессонницы глазами оживала одна и та же картина: корпуса заводов и фабрик с закопченными трубами, похожими на огромные гаубицы, гряды холмов с каменоломнями, темные проемы шахт.
Вспомнился отъезд в Керчь, напутствие Деникина. Хрипловатый, надтреснугый голос звучал дружески: «Географические условия сами наметили Крым нашим оплотом… Командование спокойно… Такой человек, как вы, будет твердо держать в своих руках один из главных стратегических пунктов добровольческого фронта на юге России. Керченский пролив — ворота, а Керчь — ключ от них. Ворота должны быть закрыты…»
Гагарину почему-то стало стыдно: зачем он по-мальчишески приподнял саблю и похвастался, что она поднесена руками самой царицы за усмирение его эскадроном рабочего восстания в 1905 году?
Прибыв в Керчь, Гагарин посетил главу крымского правительства, генерала Сулькевича, получил из Симферополя большой, хорошо вооруженный отряд и реорганизовал его, укрепив местный гарнизон.
По городу поползли тревожные слухи, что в городе действуют неуловимые большевики — Горбылевский, Ковров, Колдоба… Они засланы сюда с Кубани. Да, да, теперь понятно, кто сеет смуту в городах и деревнях!
Надо обязательно объявить в газетах: кто поймает красного агитатора, тот получит двадцать пять тысяч рублей.
Не случайно же ночью, как только пришли немецкие войска, электростанция и водопровод перестали действовать. Что теперь подумает барон фон Гольдштейн?
Гагарин отошел от окна и, открыв дверь, вызвал адъютанта.
— Охрану! — властно приказал он вбежавшему и вставшему во фронт худощавому молодому офицеру.
Было утро воскресного дня. Солнце одевало белые домики в розовые и пурпурные цвета. Темно-синее, радостное и живое небо отражалось в море. Церковный благовест разносился по всему городу, по окрестностям, по изломам гор.
Собор был набит народом до отказа. Много городской знати, генерал Гагарин с группой старых дворян, офицеров, владелец табачной фабрики и табачных плантаций миллионер Месаксуди. Миллионер с генералом стояли у самого амвона.
Высокий, с черной холеной бородой благочинный произносил с амвона проповедь.
Он говорил о том, что господь бог был и всегда будет, что пройдут мимо звезды, луна, солнце, но никогда не пройдет слово божье. Он проклинал дьявола, который во образе человека идет против веры православной, разрушает церкви, уничтожает детей, принявших крещение, сеет смуту, искушает народ.
Благочинный призывал всех подняться на врагов-супостатов, помочь белому Христову воинству в изгнании красных дьяволов.
Вдруг среди напряженной тишины раздался слабый женский голос:
— Господи! Он хочет крови!.. Где же правда?
Молящиеся смешались, зашумели. Раздался глухой женский плач.
Смущенный «пастырь» подошел к самому краю амвона и остановил свой взгляд на оборванной женщине, стоявшей на коленях около большого распятия. Через плечо у нее была повязана серая ряднушка, из-под которой выглядывала маленькая головка ребенка. Женщина плакала и целовала распятие.
Над женщиной склонилась старушка в черной косынке. Старушка уговаривала:
— Молчи…. Не надо, Дуся… Не плачь, бог с тобой!
Ребенок взмахивал худенькими ручонками и тянулся к волосам матери.
— Таких из церкви гнать! Вон!.. — проговорила женщина и повалилась на пол, придавив ребенка. Он закричал.
Толпа, крестясь и толкаясь, устремилась к выходу. В церкви остались генерал Гагарин, Месаксуди и старушка в черной косынке, не покидавшая женщину. Старушка, надев очки, взяла в свои худощавые руки ребенка, кричавшего истошным голосом. Женщина лежала на полу и судорожно вздрагивала. На оголенных руках ее виднелись следы шомпольных ударов.
Генерал Гагарин подошел к старушке и строго спросил:
— Вы ее мать?
Старушка торопливо ответила:
— Я жена маяцкого смотрителя, сестра всех несчастных женщин… Она вдова, у нее отняли мужа и убили… Оставили крошку без отца.
— Кто же его убил? — участливо спросил Месаксуди.
— Немцы и… вот этот генерал, — с ненавистью сказала старушка.
— А-а! — как бы что-то вспоминая, промолвил Гагарин. — Я знаю эту женщину. Ее муж — опасный большевик.
— Боже мой! — загорячилась старушка. — Они честные люди, я их знаю давно, они прожили со мной два года. Ее муж служил на маяке дежурным вахтенным, а она была моей прислугой. Она лишнего слова никогда не говорила… Я врать не буду, я — дворянка, господин Месаксуди.
— Нехорошо так говорить дворянке, — сказал Гагарин и направился к выходу. — Этой старой дуре тоже надо бы шомполов всыпать.
Старуха вспыхнула.
— Господи, что же это на свете делается? Вы слышите, — схватила она за рукав подошедшего благочинного, — слышите, что они говорят старому человеку?..
Женщина тем временем очнулась, медленно поднялась, взяла ребенка, нерешительно перекрестилась.
Благочинный смущенно пробормотал:
— Божье наказание, матушка, божье наказание…
Он дал поцеловать ей крест.
Высоко поднявшееся солнце ласково пригревало гору Митридат, красные крыши домов, серые каменные лестницы и загроможденные повозками улицы.
Воздух был густо насыщен запахами моря и влажными испарениями земли.
Но городу разносился многоголосый глухой гул, сквозь который то там, то здесь прорывались горластая ругань, лошадиное ржание, гудки пароходов.
Усталые немецкие солдаты жадно тянулись к солнцу. Одни из них, распахнув шинели, как неприкаянные бродили по улицам, другие беспорядочной толпой располагались на горячих от зноя лестницах и безмолвно смотрели вдаль, в бесконечную синеву моря, с ужасом думая о предстоящем пути, о суровой русской зиме, которая уже поджидала их где-то впереди. Некоторые оставались во дворах, пили вино, играли в карты. Больные выходили на балконы, выползали во двор, к повозкам, на солнце.
В полдень город содрогнулся от оглушительного взрыва. Зазвенели разбитые стекла. Солдаты насторожились.
Группа «гусар смерти», еще утром поднявшаяся на гору Митридат и расположившаяся за домами, на постаменте вокруг археологического музея, была встревожена. Побежали к обрыву. Там, внизу, над крышей одного дома поднимался черный шар дыма, медленно разбухавший в лазурном воздухе.
— Это нашего барона угостили, — громко проговорил полупьяный гусар, без фуражки, с рыжими волосами.
Размахивая кружкой, расплескивая вино, он добавил с восхищением:
— Отрежьте мне руку, если это не так!
— Вздор мелешь! — бросил унтер-офицер.
— Черт возьми, а хорошо было бы! — сказал другой какой-то солдат.
— И я говорю, что хорошо, — снова подхватил рыжеволосый.
Унтер-офицер умолк, угрожающе взглянул на солдата и отошел в сторону.
Гусары вернулись к вину и картам. Казалось, что они были совершенно равнодушны, ибо привыкли ко всякого рода неурядицам, происходившим в армии за последнее время.
Над обрывом остался только один гусар. Он смотрел на здание штаба с необычайным вниманием.
— Рудольф! Да иди же! Там и без нас разберутся! — крикнул ему высокий немец.
Рудольф Бергман, стройный молодой парень, был рурским шахтером. За три года военной службы он получил звание унтер-офицера и железный крест за боевое отличие. У него было добродушное лицо, большие карие глаза, казалось, всегда смеялись. Он был любимцем гусарского эскадрона.
Высокий худой гусар поднес Рудольфу кружку, наполненную вином. Рудольф выпил и угрюмо сказал:
— Сегодня в полку умерло тридцать человек… А завтра?
Солдаты смолкли. Высокий гусар, глядя на Рудольфа, запел неожиданно низким басом:
Пей вино!
Нам все равно!..
Рудольф вздрогнул и, бросив кружку под ноги гусару, крикнул:
— Ты пьян?!
— Да, пьян! Барон фон Гольдштейн расстрелял моего брата… У меня больше нет родных… — Гусар всхлипнул и продолжал сквозь слезы: — Я не хочу жить! Будь он проклят, белый свет!.. Убейте меня! Я прошу вас… убей-те! Офицеры нас морят, а мы молчим! Убивают наших друзей — мы прощаем! Германцы… Германцы… Русские солдаты куда умнее!
Рудольф посмотрел на солдат.
— Друзья! — громко сказал он, обращаясь ко всем гусарам. — Я больше не солдат!.. В Одессе, в Херсоне, в Николаеве наши солдаты бросают оружие и уходят на родину. Их не трогают русские. В Германий революция, а от нас скрывают!
Гусары вскочили со своих мест и окружили Рудольфа.
Зазвенели гусарские сабли, зашумели вольные речи.
— А ну, парень, выкладывай все, что знаешь!
— Ты не врешь?
— Домой, на родину!
— Черт побери, это было бы славно!
Не успел Рудольф ответить, как появился низенький усатый фельдфебель.
— Кто здесь распространяет вздор?
— Рудольф говорит правду!
— Не мешай, рожа!
— Гусары, вы — немцы! — орал фельдфебель. — На вас смотрит весь мир!
Рудольф и фельдфебель оказались друг против друга. В это время к собравшимся гусарам неожиданно подлетел всадник на гнедом коне.
— Обер-лейтенант Арнольд бросил бомбу… Барон фон Гольдштейн жив, убит только адъютант… Арнольд застрелился! — громко выкрикнул кавалерист и, пришпорив лошадь, помчался дальше.
— Плохо целился… Жаль! — бросил вдогонку Рудольф.
Горнист заиграл тревогу. Гусары молча надевали амуницию. Солдаты выстроились. Подошел сухощавый офицер с серым ликом и ввалившимися голубыми глазами.
— Солдаты! Вы — сыны самой сильной и цивилизованной нации, — с дрожью в голосе начал он. — Вы — те великие немцы, чьи отцы разбили Францию, разбили Австрию, Италию и создали великую империю! Вам, немцам, суждено стать покорителями мира! Вы призваны вести человечество вперед, вы — самая древняя и самая чистая нация. Вам и только вам предстоит вести за собой все нации и народы, вам суждено господствовать над всем миром…
— Довольно болтать! — вдруг резанул воздух грубый, хрипловатый голос. — Ты лучше скажи: что делается в Германии?
Офицер вздрогнул, он метнул злобный взгляд на солдат.
— Спокойствие! Вас волнует будущее Германии? Не забывайте ваши походы двигают ее вперед. А революция ведет к гибели культуры, она несет истребление чистых рас. Коммунизм — это смешение крови… Смешение крови — это уничтожение нации!
Гусары! Вы — солдаты лучшего полка императорских войск. Вам, как никому, надо соблюдать дисциплину. Этого требуют от вас император и ваша великая родина. Нас впереди ждет слава германского оружия!
Разорвав строй солдат, к офицеру вышел рыжеволосый, с потускневшими, пьяными глазами гусар, тот самый, который угощал Рудольфа вином. Он остановился перед офицером, резким жестом руки сбил свою потертую каску на затылок и с гневом произнес:
— Неужели ты думаешь, что мы стадо баранов? Мы не хотим воевать! Скажи: сколько сегодня умерло солдат в нашем полку? А за что умерли?!
Рыжеволосый гусар шагнул еще ближе к офицеру и, пьяно ударив себя руками в грудь, громко спросил:
— За что вы расстреляли моего брата? За что?
— Взять его! — приказал офицер сопровождавшему унтер-офицеру.
Но не успел тот сделать шага, как солдаты задвигались, окружили рыжеволосого и спрятали его.
Фельдфебель начал угрожать солдатам. Требовал стать «смирно».
— Всыпать Августу! — внятно, весело предложил кто-то из гусар.
Офицер оцепенел. Лицо его побелело, в маленьких голубых глазах мелькал ужас.
— Солдаты, опомнитесь! Вы губите себя и величие Германии!
Громкий смех, возгласы:
— Довольно! Долой офицеров!
— Что же это будет?
— Будет то, что и у русских!
— Долой Гольдштейна!
— Не надо нам чужих земель!
— На родину!
Толпа жителей быстро росла вокруг солдат.
Вдруг в строю взорвался веселый хохот.
— Тащи сюда! Оголяй зад! Секи его!
Фельдфебель Август, окруженный плотным кольцом солдатской толпы, стоял со спущенными до колен штанами и, дико озираясь, просил:
— Смилуйтесь! Служба… дисциплины требует.
— Ложись! Ложись, мерзавец! — гаркнул рыжеволосый гусар, хлестнув его плеткой по обнаженной ноге.
Чьи-то руки охватили фельдфебеля, и он рухнул на землю. По его жирному телу заплясали гусарские плетки.
Рыжеволосый командовал:
— Крепче! Крепче сыпьте!
Фельдфебель стонал, припадая лицом к земле.
Молодой солдат, придерживая его руки, озорно подсмеивался:
— Терпи, Август! Гольдштейн наградит тебя за храбрость!..
Абдулла Эмир привез Петьку Шумного в Керчь и сдал его немецкому коменданту города. Петьку бросили в камеру-одиночку, которую охраняли белогвардейцы. Через несколько минут в камеру ввалились несколько немцев. Они были удивлены, увидав юношу с красивыми озорными глазами. Темно-русые волосы его были спутаны. Петька задорно, по-мальчишески, спросил:
— Чего рассматриваете?
Немцы пожимали плечами, говорили что-то для него непонятное, смеялись. Они спросили по-русски:
— Большевик?
Петька не ответил.
Немцы вопросительно посмотрели друг на друга, бормоча:
— Контрибуция… Большевик… Буржуй…
Один из караульных рассказал, что заключенный под стражу парнишка — большевик, который забирал у помещиков деньги и продовольствие для города.
Немцы слушали недоверчиво.
Из комендатуры показались белогвардейский офицер и Абдулла Эмир.
Немцы встретили их насмешливыми возгласами:
— Большевик… Большевик… Комиссар…
— Не смейтесь, этот мальчик действительно большевик, — обратился к ним Абдулла. — Он матрос и ездил на тачанках с отрядами красных. Я видел его. Этот негодяй приказал моему управляющему зарезать для них десять племенных ягнят, — он брезгливо ткнул пальцем в Петьку. — Его надо повесить, чертенка.
Немцы загалдели:
— Я… Я… Стрылять… Стрылять…
Петька вздрогнул, лицо его потемнело, ему стало холодно. Он забился в уголок, съежился.
Немцы вышли в коридор.
Петька взглянул на решетчатое окошечко и сквозь слюдяное стекло увидел напротив на красной черепичной крыше кошку и котенка, игравших на солнце. Петька невольно подумал о своей матери, вспомнил небольшой дворик, палисадник перед окнами, глядевшими на море… На золотом песке стоит та самая лодка, на которой отец учил его ходить под парусом в любую погоду, скамеечка во дворе, около развешанных сетей, — он сидел тут голышонком и грелся на солнце…
— В четвертую посадите! — донесся до Петьки чей-то властный голос.
За окном послышалось бормотанье, раздался стук тяжелых сапог. За дверью зазвенели ключи.
«За мной», — подумал Петька.
В камеру втолкнули высокого, широкоплечего мужчину с синими подтеками под глазами. Арестованный ударил кулаком по решетке и громко сказал охрипшим голосом:
— Всех нас не переловите!
— Ставридин! — радостно вскрикнул Петька.
Ставридин повернулся к нему:
— Петька! Жив? Спаслись?
И не успел Петька толком ответить, как очутился в могучих руках Ставридина.
Они поцеловались.
Петька рассказал все, как было, рассказал и о том, как попал сюда.
Ставридин по-отцовски обнял Петьку.
— Не страшно?
— Нет.
— Молодец… Крепись… Когда меня сковырнуло с фелюжки, думал: конец, захлебнусь — и на обед к рыбам. Но я, брат, не из той породы, чтобы в беде руки опускать, плаваю хорошо… Пришлось за волной держаться. Снял барахлишко, связал — и на поясок да к шее его, и плыву. Смотрю — бултыхается какое-то чудище… Бревно. Я к нему, оседлал и плыву, как на дельфине. Раздвинулся туман. Смотрю — берег. Несет меня прямо на скалу. Я тогда — с бревна и материнскими веслами айда к берегу. Только вылез — слышу: «Стой!» Гляжу — два гада. «Ты кто?» — спрашивает один — и штык к животу. «Да ты брось, — говорю, — со своим штыком. Известное дело — рыбак. Кого же больше море глотает? Вот пятеро было, один остался, а ты, безбожник, еще штык в меня суешь?» — «Мы знаем, — отвечает стражник, — какие вы рыбаки! Грудь-то с якорем, а руки с бабами — это что же, рыбацкое? Какой ты рыбак, коли матросом оказываешься!» — «Был, — говорю, — и матросом когда-то». А он свое: «Мы, — говорит, — уже сегодня одного такого рыбака поймали, тоже зубы заговаривал». Повели на кордон, к вахмистру, там бросили мне вот этот халат, а потом и давай меня крутить. «Ты, — говорит вахмистр, — из тех большевиков, которых ночью из баржи выбросили!» — «Каких это?» — интересуюсь я. «Да вот, что с Тамани возим сюда. Таких решили не разгружать, а камень на шею — и в море. Ты лучше говори: сорвался с камня? Лучше будет, если скажешь». — «Да что ты, бог с тобой, я темрюцкий рыбак, погода загнала сюда», — настаиваю я. А он показывает мое удостоверение. «Попался, думаю, не выкинул из кармана». Ну, с этой поры гады и начали. Всю дорогу шпыняли… А потом вот сюда, к немцам, доставили…
Вечером в камеру втолкнули еще двоих — молодого парня и старика (позже оказалось — отца и сына из местечка Салынь). Они были так избиты, что их пришлось поднимать с полу на нары.
К утру старик умер, и сын, лежа в горячке, не видел, как унесли его отца.
На рассвете Петька оглядел мрачную, вонючую камеру. Ставридин еще спал.
Петька слез с нар. Незнакомый бредил, поминутно вздрагивая. Петька снял с себя потрепанную тужурку и прикрыл ею плечи больного, а сам остался в одной грязной рубашке. Он подошел к окошечку и посмотрел во двор, прислушиваясь к шуму пробуждавшегося города. Откуда-то донеслись приглушенные крики, грохот машин, фырканье и гудки автомобилей, ржание лошадей, рев ослов…
«Жизнь идет своим чередом», — подумал Петька.
Вдруг до него донесся гудок большого парохода. Петька вздрогнул он узнал гудок «Юпитера». Это тот самый пароход, на котором он плавал масленщиком. На «Юпитере» его крестный отец, механик Евсеич.
Петька растолкал Ставридина:
— Слушай… гудки «Юпитера». Он, кажется, ушел с большевиками в Новороссийск…
— Да, — ответил сонный Ставридин. — А что?
Я на этом пароходе плавал. Мне говорили, что «Юпитер», «Анатолий» и «Петр Великий» — все пошли с Красной гвардией в Новороссийск.
— В чем же дело? Может, большевики пришли, — спохватился Ставридин. — Эх, мать моя фисгармония, помнишь, я говорил тогда, что на Новороссийск надо было пробираться, а то вот… влипли… Может, потому нас ночью и не беспокоили…
Ставридин встал с нар, подошел к двери и постучал.
— Эй, фараоны, где вы?
— Ти-ше-е! — раздался громкий голос за дверью.
В камеру заглянул огромный стражник — надзиратель, за ним — два толстяка немца с винтовками.
— Что вам надо, собаки?! — закричал гневно тюремщик. — Тех, кого вы ждете, голубчики, больше не будет здесь никогда, не ждите…
Надзиратель с громом захлопнул дверь камеры.
Вскоре вызвали Шумного. Когда уводили, Ставридин обнял его. Больной незнакомец протянул Петьке руку.
Ставридин ободряюще сказал:
— Держись, Петька, не трусь! Лучше смерть, чем позор!
У Петьки вздрагивали губы. Ему хотелось плакать, но он крепился.
Стражники повели Петьку через длинный двор в помещение, где производят допрос. Он увидел под виноградной аркой толпившихся людей. У стены, покрытая черной шалью, стояла женщина. Она не отрываясь смотрела на Петьку.
Вдруг женщина выпрямилась и резко подалась вперед.
— Петька! Сынок!
Мать бросилась навстречу Петьке, перекрестила его и прошептала:
— Господи, избави его от всех бед…
— Куда прешь? Проворная какая! — злобно проговорил стражник, отстраняя женщину стволом винтовки.
— Мама, не надо, — упрашивающе сказал Петька. — Я ни в чем не виноват, меня выпустят.
Мать бежала за Петькой и кричала:
— Меня, меня возьмите, убийцы!
Стражник прикладом винтовки оттолкнул мать в сторону от конвоя.
Петька оглянулся и увидел, как мать, заливаясь слезами, прислонилась к стене, потом медленно начала сползать на землю…
В большом зале за столом сидел худой, с морщинистым лицом полковник. Конусообразная лысая голова, длинное, припухшее, бледное лицо, большие зеленые глаза, налитые кровью, как бывает после изрядной выпивки. Из полуоткрытого рта виднелись желтые длинные зубы.
Взглянув на него, Петька вздрогнул. Таких людей ему еще не приходилось видеть.
— Ага, так вот он каков, юноша! — заговорил полковник скрипучим, пропитым голосом. — Маленький — и уже большевик. Скажите пожалуйста! Рано, рано заразился политикой… Садись.
Он показал Петьке на стул и кивнул конвоирам. Те вышли.
— Так, так, — протянул полковник многозначительно и сплел длинные желтые пальцы сухих рук. — Как вы себя чувствуете, молодой человек?
— Ничего, — ответил Петька.
— О-о, — промычал полковник, — какой смелый! — Он поднялся, обошел стол и, приблизившись к Петьке, спросил: — Хотите папироску?
— Я не умею курить.
Полковник медленно опустился на стул, стоявший почти рядом с Петькой, положил руки на свои костлявые колени, сделал насмешливую гримасу и стал пристально смотреть прямо в глаза юноше.
Шумный закрыл глаза и глубоко вздохнул.
Внезапно полковник изо всей силы толкнул ногой стул, стул с грохотом опрокинулся, и Шумный распростерся на полу.
— Встань, мерзавец! Ты где находишься?! Я тебя научу, как отвечать!
Петька поднялся, ошеломленный, машинально обтирая рукой пыль с одежды. Он испуганно смотрел на полковника и напрягал все силы, чтобы остановить слезы, которые мутили ему глаза.
— Садись! — сказал полковник.
Шумный повиновался, осторожно сел за стол против полковника.
— Ну вот что, молодой человек, — заговорил вдруг совсем уже другим тоном полковник, глядя на опущенную голову Шумного, — вот что, дитя мое, я знаю, за что тебя арестовали. Преступление твое небольшое, и ты его искупишь, только будь умником. Судя но твоему лицу, ты добрый, хороший юноша…
Уставив глаза в пол, Петька молчал.
— Ты должен сказать мне, кого ты знаешь из большевиков здесь в городе. Назови фамилии — и будешь освобожден, — продолжал полковник, похрустывая костлявыми пальцами. — Ну, говори, мой хороший мальчик, говори! — Он поднялся, заложил руки в карманы, прошелся по комнате.
Петька молчал.
Полковник положил руку на его плечо и, заглядывая в лицо, снова заговорил:
— Ну, мой мальчик, назови пока хоть одного… Я жду.
Шумный, нагибаясь, водил плечом, стараясь сбросить с него руку полковника, и наконец, не вытерпев, промолвил:
— Что вы от меня хотите? Я никого не знаю, я знаю только себя.
— Только? Ну, говори о себе, правду говори. Неправды, боже упаси, не терплю… Кто ты?
— Я человек, — с сердцем бросил Шумный, не помня себя от гнева. — Еще что?
— Гм… А я, по-твоему, кто?
— Я о других не знаю, кто они. Я знаю себя. Я только за себя буду отвечать.
— Ишь ты, какой щенок… Сейчас, сейчас я с тобой поговорю. — И полковник нажал кнопку на столе.
В комнату вошли два солдата.
— Сведите в предварительную, — приказал полковник. — Я с ним потом поговорю. Скажите прапорщику, что очень упрям.
Солдаты взяли под руки Шумного и повели.
— Стойте-ка, братцы, — вдруг остановил их полковник. Приблизился к Петьке и, погрозив пальцем, сказал: — Так вот, подумай, иначе ночью с партией смертников будешь расстрелян. Понял? Будешь расстрелян!
Солдаты потащили Петьку.
Ступая подкашивающимися ногами, он, дрожа всем телом, бормотал:
— Что такое я сделал? Какой же я преступник? Я рыбак. Я люблю море… А как же моя мама?..
Полковник, расставив ноги, стоял посредине комнаты и, провожая Шумного мрачным взглядом, промолвил вдогонку:
— Покрепче с ним, покрепче!..
Петьку ввели в полуподвальную просторную комнату, где стоял длинный дощатый стол на низких, видимо подрезанных, ножках. У стены чернели венский старый стул и садовая скамья, с которой поднялись два стражника в брезентовых грязных фартуках. Один, высокий, костлявый, с большими мутными глазами, с сединой на рыжих висках, шагнул навстречу Петьке.
— Вам совдеповца прислали на обработку, — объяснили весело солдаты, подталкивая прикладом в спину Шумного.
— Что, тверд? — усмехнулся высокий стражник, меряя Петьку тусклыми глазами.
— Как видно, да.
— Ну что ж, сделаем его мягким.
Петька скользнул взглядом по грязным, как у мясников, фартукам стражников и почувствовал, как на затылке у него зашевелились волосы.
«Палачи… Сейчас будут пытать, — с ужасом подумал Петька. — Убегу!»
Он обернулся к раскрытой двери, точно готовясь рвануться в нее, но в эту минуту оттуда раздался странный, словно козлиный, голос:
— Э-э-э! Вот каков он! Ска-а-жи-и-те пожа-лу-уйста!
Дверь захлопнулась, и перед Петькой остановился сухонький, небольшого роста прапорщик с усиками на английский манер. Его тощая фигурка была затянута в диагоналевый френч и черные галифе, заправленные в начищенные сапожки. Под мышкой он держал тоненькую папку, а на кисти правой руки висел хлыст из желтой кожи.
Стражник подал офицеру венский стул.
— Тэк, тэк, т-э-э-к! — фасонно растягивал прапорщик и, закидывая ногу на ногу, скомандовал Петьке: — Ну-у-с, подойди-ка, юноша, сюда поближе. Вот здесь стань! Вот здесь, напротив меня! — он ткнул хлыстом в пол, показывая, где стать Петьке.
Шумный, опустив голову, подумал и шагнул к указанному месту.
— Прежде всего я тебе хочу дать совет, — сказал прапорщик, щурясь на Петьку. — Будь благоразумен.
Петька отвернулся от него.
— Я советую тебе… очень советую, — повторил прапорщик, — сознаться.
— Мне…
— Тсс! — прервал его прапорщик, поднося палец к своим усикам. — Я советую сознаться, и мы вот здесь, в папке, запишем об этом, а потом я доложу полковнику, и он тотчас же простит. Пойдешь к матери, которая тебя ждет там, у ворот.
— Я ни в чем не виноват.
— Мерзавец! — вдруг взвизгнул офицер, и его облизанное и уже изрисованное морщинками лицо налилось кровью. — Даю минуту на размышление! Слышишь, щенок?! — И он вынул из бокового кармана френча часы, нахмурился, затем порывисто встал и бросил стражникам: — На стол!
Петька выпрямился. Сердце часто застучало, в глазах, полных ненависти, что-то замелькало, мутное, страшное, затемняющее свет. Вдруг он почувствовал, как что-то разом сдавило его руки, и он всем телом скользнул по холодному кирпичному полу. Стражники приволокли Петьку к столу.
— Для начала тридцать шомполов! — скомандовал офицер и, хлестнув себя плеткой по голенищу сапога, форсисто зашагал по комнате.
Стражники быстро стянули с Петьки одежду, оставив на нем только рубаху.
— Сознаешься?
Петька весь сжался и, не ответив, сам лег на стол. Он скомкал край рубашки, воткнул в рот и сдавил зубами. Он слышал, что так легче переносить боль.
— Что он, дурак? — сказал офицер, поглядывая на стражников
— Нет, ваше благородие. Видно, у него такой нравный характер, пояснил один из палачей и зло взмахнул тонким стальным шомполом, врезая его в тело Петьки.
— Проклятые… проклятые… — простонал Петька и затих.
Он чувствовал режущую, нестерпимую боль, ощутил, как теплые струи крови потекли по бокам. Глаза заволокло туманом…
— Облить водой! — скомандовал офицер и быстро вышел из комнаты.
К вечеру со стороны Тамани показался колесный пароход «Вестник», за ним — несколько небольших катеров, буксирующих баржи. Они растянулись длинным караваном и медленно шли прямо в порт. С моря доносилось хлопанье колесных лопастей.
По мере того как караван приближался к гавани, многие жители — мужчины, женщины, дети — спешили к пристаням.
Скоро у ворот пристаней, вдоль гранитной набережной, собрались толпы встревоженных людей. Появились немецкие гусары и выстроились у ворот.
Суда приблизились и пришвартовались к пристани. Одна баржа бросила якорь посредине бухты и встала на рейде.
С берега было видно баржу, пленных, сплошной массой лежащих и сидящих в мрачной впадине трюма, прямо на мокром и грязном днище.
Лица пленных тянулись вверх, но солдаты размахивали прикладами, толкали людей сапогами. Слышались отрывочная команда, стоны, проклятия.
Но вот раздался пронзительный свисток и вслед за ним выкрик.
— Начинай! — кричал толстый человек, отчаянно размахивавший большими пучками веревок.
Офицеры суетились, бряцали шашками, звенели шпорами, расставляли на пристани караул.
— Зачем церемониться с этой сволочью? — громко выкрикивал рыжеволосый Москалев, местный присяжный поверенный, черносотенец. — Везли б их, негодяев, сразу в крепость, а то вот театр устраивают.
— Ошибаетесь, господин Москалев, — вмешался старый, с трясущимися руками, в пенсне, преподаватель мужской гимназии Арбузов, — открытая расправа — это, знаете, я бы сказал, по-учи-тель-ное зрелище для черни. Она, эта чернь, поглядит, да и деткам своим закажет: «Не делайте больше революции!»
— Сомневаюсь, — проговорил присяжный. — Вы, учитель, должны знать: тьма жестока, а человек, живущий ею, подобен зверю и при виде своего казнимого брата может взбеситься.
Вдруг кто-то громко крикнул:
— Идут!
Гневный ропот прошел по толпе. Человек десять белогвардейских солдат выскочили из ворот, размахивая ружьями, расчищали дорогу.
В толпе отчетливо слышалось:
— Смотрите, смотрите, — и мальчишки среди них!
— Боже мой, дети!
— Браток мой… — сквозь слезы говорил какой-то рабочий.
— Вася, муженек…
Люди кричали, бросались к воротам, их отталкивали солдаты.
Вдруг среди толпы, на заржавленном бакене, валявшемся на площади, появился глава местных эсеров Войданов — высокий, плотный мужчина в сером костюме. Он медленно снял шляпу, подставляя ветерку свои пышные волосы, оглядел толпу и чистым, бархатным голосом закричал:
— Вот до чего довели страну!
Толпа отхлынула назад. Только немецкие солдаты смотрели с любопытством на странного оратора. Войданов не смущаясь бросал в толпу:
— Дорогие друзья-товарищи, слушайте, вы, наверно, меня помните… Я — Войданов… Переживаемые сейчас события неизбежны. Свобода штыком и порохом не завоевывается. Это большевистская агитация…
Кто-то из рабочих-грузчиков подбежал и столкнул его с бакена. Войданов упал. Среди немцев раздался хохот.
Арестованные шли в плотном кольце конвоиров мимо шумящей и выкрикивающей толпы. Высокий, весь израненный матрос прихрамывал среди красногвардейцев, глаза его сверкали.
— Братья немцы! — кричал он в толпу немецких солдат. — Вас то же самое ждет на родине. Ваши помещики, буржуи и офицеры будут убивать вас, как нас убивают наши гады!..
— Молчать! — надсаживался конвоир-прапорщик.
— Слушайте! — не унимался матрос. — Они убили моего брата… убили сестру мою… убили отца… А теперь вот меня… За свободу не страшно умирать. Я — большевик, я смерти не боюсь. На мое место станут двадцать других пролетариев…
— Молчать! — замахиваясь шашкой, прокричал другой офицер.
Из маленьких улиц и переулков, из ворот домов стали появляться рабочие. Кто-то выстрелил. Толпа хлынула в переулки. Арестованные смешались с толпой, к ним подбегали люди в измазанных рабочих блузах, родственники, знакомые, перерезали веревки и освобождали…
На углу розового здания гимназической церкви, выходившей к площади, появился высокий, курчавый, в черной чиновничьей шинели, с бледным лицом человек лет тридцати. Он остановился около дерева, поправил белой, худой рукой золотое пенсне и стал смотреть на разбегающихся с площади людей.
Пули свистели, прорезая воздух, чиркали по железным крышам и разбивали оконные стекла. Но как-то внезапно площадь опустела, шум покатился куда-то к центру города. На площади разносились крики раненых. Недалеко от тротуара распластался труп белого офицера, подальше, скорчившись, лежали двое солдат. Горячее солнце заливало их неподвижные лица.
— Ой, товарищи, помогите! Не бросайте! — надрывался неистовый голос раненого, ползущего по горячим камням мостовой.
Курчавый человек топтался около дерева, то и дело прикладывал к голове руки, словно не мог выносить этих выкриков. Вдруг он вскинул руки кверху, будто кому-то вдогонку бросил рыдающим голосом:
— О, бедная моя Россия! О, несчастная! Что ж это делается с тобой?
Из калитки церковной ограды выскочил длинноволосый Войданов.
— Господин Литкин, — задыхаясь, торопливо проговорил он, — ради бога, уходите отсюда!
Курчавый плакальщик по России обернулся.
— А, Аркадий Аркадьевич! — сказал он. — Прошу вас, надо помочь этим несчастным. Они исходят кровью, — показал он на раненого и быстро шагнул к нему,
Войданов преградил путь.
— Здесь опасно, уйдемте отсюда, — сказал он. — Скорей, нас убьют!
— Кто нас убьет? — возразил Литкин.
— Да они же и убьют вас.
— Да кто же это они? — сердился Литкин.
— Да вот эти озверевшие рабочие, — пояснил Войданов. — Поймите: они в каждом интеллигенте видят капиталиста, барина, своего врага. Да, да, видят в них врага революции…
— Оставьте, пожалуйста! — перебил Литкин. — О, эти-то люди хорошо различают своих врагов! Они не те, какими мы часто их представляли.
В это время из-за железных катеров, вытащенных на берег для ремонта, выскочила группа, человек десять, рабочих. Они бросились к раненому.
— Вот молодцы! — закричал Литкин и шагнул к ним навстречу. — Видите, они ничего не боятся… Они спасают своего товарища!
— Нет, стойте, Михаил Иванович, я вас не пущу к ним! — вскрикнул Войданов и схватил Литкина за руки.
Вз-з-ю-ю-и-и, — со свистом над их головами пролетела пуля.
— Вот видите! — сказал Войданов, пригибаясь, и потянул назад своего друга. — Скорей за ограду!
— Оставьте меня! — резко сказал Литкин и отошел в сторону.
Войданов, пригибаясь, оглядываясь, быстро скрылся во дворе церкви.
Литкин остался один. Он снова остановился над умолкшей площадью и задумчиво глядел вдаль. Вдруг лицо его просияло.
— Да, здесь действовал освобожденный человек! — как-то неожиданно произнес он дрогнувшим голосом и, медленно повернувшись, пошел прочь от площади.
Не успел Литкин пересечь площадь и выйти на Строгановскую улицу, как столкнулся лицом к лицу со стройным, высоким, с небольшими темными усами подпоручиком в новеньких золотых погонах.
— Бардин! — воскликнул Литкин, расставив руки. — Бардин, вы живы? Вот встреча!
Подпоручик остановился.
— Узнаю, — проговорил он и улыбнулся.
Они обнялись.
— Вы здесь служите? — удивленно спросил Литкин.
Бардин утвердительно кивнул головой и украдкой поглядел но сторонам.
— Да, я переведен сюда па службу.
— Вы неспокойны?
— Да. Сейчас здесь все оцепят… — ответил Бардин.
— Это не важно. Дело уже свершилось! — торжественно воскликнул Литкин. — Какой смелый налет! Говорят, около шестидесяти человек арестованных освобождены… Вы видели, что здесь творилось?
— Я вчера узнал, что вы здесь, — уклонился от ответа Бардин и сделал шаг, давая понять, что он спешит.
— Нет, я не отпущу вас, — сказал Литкин и взял Бардина под руку. — Что вы, такая неожиданная встреча!
— Солдаты…
— Бог с ними! — живо возразил Литкин. — Я думал, вас уже нет в живых Прошу, пойдемте ко мне обедать, мой дом в пяти шагах отсюда… Нет, нет, я вас не отпущу!
Бардин почувствовал, что медлить больше нельзя, он пошел с Литкиным.
— Я часто вспоминал вас, Дмитрий Алексеевич, — продолжал Литкин. — Вы ведь в университете были заметным студентом. Но, простите, мне непонятно, как вы могли стать офицером. Помните наши споры? Вы… такой фанатик большевизма — и вдруг… — Литкин недоумевающе пожал своими широкими плечами.
— Ну, об этом потом, — вздохнул Бардин.
Литкин многозначительно посмотрел на него.
Где-то позади раздался выстрел.
Бардин и Литкин вышли на Строгановскую улицу и направились в центр города.
— Проходите, проходите! — покрикивал на пешеходов усатый офицер, бежавший по тротуару, обгоняя быстро шагающую колонну казаков.
Литкин ввел Бардина в свой добротный двухэтажный дом с большими окнами на центральную улицу города. Они прошли в комнату с бархатными портьерами, заставленную старинной, громоздкой, красного дерева мебелью. Приятели уселись на диван, на который падал через окно широкий солнечный луч.
— Быстро вы меня узнали, — сказал Бардин, пристально взглянув на Литкина.
— Да, Дмитрий Алексеевич. Я вас последний раз видел в шестнадцатом году, летом, как раз на выпуске, в тот день, когда вас схватили жандармы. О, день незабвенный! Тогда ведь взяли сразу двенадцать человек — и всех с вашего медицинского…
— Да… было дело.
— Ну, а потом — как мне не узнать вас! — весело произнес приятным, бархатным голосом Литкин. Он взглянул на Бардина своими огромными глазами, в которых блеснуло смущение, и, загадочно улыбаясь, добавил: — Вы же, Дмитрий Алексеевич, были очень опасным моим соперником.
— Как это? — встрепенулся Бардин.
— Припомните-ка, где и когда пожала вам студентка руку за ваши политические споры со мной, именно со мной… Что, забыли? Вспомните: в доме известного физика, профессора Дымова. Я и до сих пор не знаю толком, кто вас, так сказать, пролетария, пригласил на этот вечер, но она была тогда в восторге от вашей критики! Помните?
— Теперь не до воспоминаний…
Литкин насторожился. Он внимательно поглядел на Бардина, поднялся с дивана, направился к окну и, не дойдя до середины комнаты, обернулся и спросил:
— Дмитрий Алексеевич, я хочу знать: кто вы?
— Я? Я… честный человек.
— Вы человек с характером, — протянул Литкин и, взяв Бардина под локоть, подвел его к открытому окну.
Все тротуары были забиты пестрой толпой. Посредине улицы, шатаясь, бродили пьяные немецкие офицеры и солдаты.
Белогвардейский конвой, охватив плотным кольцом группу женщин с детьми и узлами, вел их по шумной улице. Немцы растянулись шпалерой по тротуару, смеясь, выкрикивали:
— Большевик, фрау, киндер, комиссар!
— Видели? — спросил Бардин, показывая кивком головы вниз, на улицу.
Литкин сморщился.
— Вы, Дмитрий Алексеевич, человек проницательный и понимающий. Скажите: что, по-вашему, сложится теперь у нас в России? Четырнадцать крупнейших государств мира двинулись на нас… Они идут не только душить революцию. Они идут хозяйничать… Корабли Англии уже здесь, в Черном море…
— По-моему, в России все уже сложилось, — твердо и убежденно ответил Бардин. — Уже сложилось будущее России. И, может быть…
— Всего мира — так вы хотите сказать? — живо перебил его Литкин. — Гм… Это похоже теперь на шутку. Подумать только четырнадцать держав обрушились на одну разрозненную, растерзанную, окровавленную Россию… Россию темную, голодную и обезоруженную… Где ваши солдаты, где армия? Где оружие?
— Армия — это народ.
— Это не так, — горячо возразил Литкин. — Я уверен, что народ еще до сих пор хорошо не разобрался, что ему надо. Наш народ слишком темен. Да, темен… В этом все несчастье… Я только что наблюдал: выскочили из подворотни рабочие, кто с обрезом, кто с ломом, отняли у врагов своих братьев и разбежались…
В комнату вбежала худенькая, с испуганным лицом горничная и торопливо доложила, что пришли какие-то офицеры.
— Это еще что такое? — протяжно произнес Литкин.
— Простите, — послышался голос из приоткрытой двери.
— Входите. Кто там?
Вошли двое офицеров. Один был молоденький поручик, другой — усатый капитан.
— Что вам надо, господа? — строго спросил Литкин.
— Не беспокойтесь, — ответил капитан хриплым голосом, окидывая пытливым взглядом Бардина.
— Это, очевидно, меня касается, — сказал Бардин, делая вид, что он совершенно спокоен.
Он шагнул к офицерам и остановился, пристукнув каблуками.
— Да это касается вас, — подтвердил капитан.
— Что именно, господин капитан?
Капитан попросил Бардина предъявить документы.
— Господа, объясните, пожалуйста: какие у вас основания беспокоить меня? — спросил Бардин.
— Вас приказано арестовать… и доставить к коменданту города. Вы откуда прибыли?
— Из Симферополя, в распоряжение начальника укрепленного района генерала Гагарина. Думаю, господа, здесь какое-то недоразумение, — сказал Бардин, подавая документы.
«Подпоручик Дмитриев», — вслух прочел капитан.
Литкин недоуменно взглянул на Бардина, но тут же властно заявил:
— Я отвечаю за этого человека!
— Объяснение свое вы дадите, господин, когда вас спросят, — грубо оборвал его капитан и, открыв маленькую кожаную папку, вложил туда документы Бардина.
В комнату вошли два вольноопределяющихся.
— Это недоразумение, господин капитан! — возмутился Бардин.
— Не понимаю! — воскликнул Литкин, разводя руками.
Бардин поклонился ему и молча, с достоинством офицера, пошел за солдатами.
Когда Бардин спустился с лестницы и вышел на улицу, он увидел прислонившегося спиной к окну магазина человека в черном пальто и сером кепи, с которым ехал сюда три дня тому назад в одном вагоне…
Ковров шел в дом, где была назначена явка. Ночь была темная. Электричество в городе не горело. На улицах было не много гуляющей публики. Цокая копытами, проносились разъезды немецких гусар. Всюду стоял запах навоза, гниющего мяса, карболки, дегтя.
Обойдя переулками центр города, Ковров направился к северному склону горы Митридат.
Мысль о том, как лучше строить в этом далеком уголке свою работу, глубоко волновала Коврова.
«Это хорошо, что мы, одиночки, нашли друг друга, — говорил он про себя. — Хорошо, что мы объединились. Выпустили листовки. Но это только пропаганда, маленькая пропаганда. А что она значит в этом гигантском, тяжелом бою, который идет теперь за спасение революции? Наша работа такая еще крохотная…»
Едва он поднялся до середины крутой старинной каменной лестницы, как где-то внизу послышались крики, ружейные выстрелы, глухие взрывы бомб. Ковров ускорил шаг…
На окраине, около одиноко стоявшего домика, к Коврову подошел худощавый мужчина лет сорока пяти, с узким лицом и большими, проницательными, глубоко запавшими глазами.
Ковров узнал в нем Горбылевского.
— Здравствуй, Давид! Все в сборе? — тихо спросил Ковров.
— Тебя ждем. Почему опаздываешь? — строго спросил Горбылевский и протянул свою длинную сухощавую руку.
Друзья вошли в дом.
Ковров осмотрел бедно убранную комнату, подошел к кровати, грузно сел на нее и сказал;
— Бардина арестовали!
— Участвовал в налете? — спросил Горбылевский.
— Говорят, подскочил к офицеру конвоя, как бы на помощь ему, и тут же его застрелил.
— Странно… — процедил Горбылевский. — Как же он оказался с рабочими? Он говорил мне, что никого здесь не знает… Не понимаю…
В комнату вошел Савельев. На нем был хороший серый костюм, в руках он держал стек. Лицо его, острое и хитрое, было неприветливо.
Савельев сердито ткнул руку Горбылевскому, затем Коврову, невнятно пробурчал «здравствуйте» и, усевшись на турецкий старый, весь в заплатах, скрипучий диван, вынул портсигар, достал папиросу и, не поднимая головы, стал молча разминать ее в своих длинных пальцах.
— Ты что в таком настроении? — спросил Горбылевский.
Савельев чиркнул зажигалкой, сделанной в виде миниатюрного снаряда, прикурил и, завинчивая ее, поднялся с дивана.
— Понимаешь, прямо морда в морду сошлись, налетел, как говорится, на негодяев.
11 а кого?
— На Войданова и на этого… черт его за ногу… Пряникова… Я не знаю, что тут за лавочка, чем они торгуют. Прямо на улице называют меня большевиком, угрожают. «Из-за вас, — говорят, — такое творится! И все должны страдать?..» Черт возьми, нельзя выйти на улицу! Куда-то надо перекочевывать — в деревню, что ли? Меня тут все собаки знают.
Ковров и Горбылевский переглянулись.
— Мне думается, что здесь кроется какая-то провокация, — сказал Ковров. — Они начали за нами охоту, идут заодно с белыми. Среди них есть прямые агенты генерала Гагарина. Возьмите Войданова. Он совсем обнаглел. Они болтают о совместной работе, для того чтобы взять нас на учет… а потом предать нашу организацию.
— Это похоже на правду, — проговорил Горбылевский.
Неожиданно в комнату ввалился вооруженный человек, одетый в немецкую военную форму, крепкий, могучего телосложении, с открытым румяным лицом. Он быстрым взглядом окинул собравшихся.
— Женька?! — вырвалось у всех разом.
Колдоба хитровато улыбнулся.
— Можете поздравить. Полчаса назад мы… наша братва… освободили из комендатуры и полицейского участка арестованных.
— Браво! — воскликнул Савельев. — Что же ты мне не сказал? Я бы тоже с тобой… Вот это дело, я понимаю! А то сидим…
Ковров бросился к Колдобе и обнял его.
— Все обошлось удачно? — спросил он, глядя другу в глаза.
— Всех освободил, только какой-то там парнишка остался… избитый, не мог идти… Я не оставил бы его… Поздно узнал…
— Все это хорошо, — строго сказал Горбылевский. — Но это, Евгений, не дело. Раз посчастливилось, два… а потом?
— Ну тебя! — отмахнулся Колдоба.
— Нет, ты больше на это не пойдешь, — решительно заявил Горбылевский.
— Я тоже так думаю! Мне здесь делать больше нечего. Я буду пробираться в Красную Армию… Я хочу воевать!
— Не кричи! Мы тебя не отпустим, — сказал Ковров и строго и с любовью поглядел на Колдобу. — Партиец везде на фронте, везде в своей армии.
Колдоба покраснел, глаза его засверкали. Он хотел сказать что-то резкое, но сдержался.
— Да ты подожди, не горячись… Мы, браток, здесь завернем такое, что небу станет жарко! — сказал Савельев.
Колдоба вскинул голову и направился к двери.
— Ну, давай, товарищ, входи! — крикнул он и приоткрыл дверь.
Это был Бардин в новом офицерском, без погон, мундире.
Он поздоровался и сразу же возбужденно заговорил:
— Ну, не случись такого чуда, я, очевидно, никогда бы не увиделся с вами, товарищи. Из контрразведки никто не выходит живым.
— Вы скажите, — сердито спросил Горбылевский, — что вас занесло в дом эсера?
— Чистая случайность, — ответил Бардин и смутился.
Он увидел настороженные взгляды подпольщиков.
— Товарищи, не беспокойтесь, Литкин никакого отношения не имеет к тому, что меня арестовали. Я его знаю давно. Мы учились с ним в университете… Он как будто порядочный человек…
— Эсер — и порядочный! — буркнул Савельев, пренебрежительно ухмыляясь.
— Да и вы сами говорили мне, что он порядочный человек, — сказал Бардин, задерживая взгляд на сухощавой, несколько сгорбленной фигуре Горбылевского. — Он ведь отходит от своей партии левых эсеров.
— Да, отходит. Но никак не отойдет…
Горбылевский шагнул к Колдобе и посмотрел на него укоряющим взглядом. «Что же ты, не предупредив, ведешь на такую ответственную явку?» — казалось, говорил этот взгляд.
— Политический же человек, — шепнул ему Колдоба, догадавшись, что тот хотел сказать. — Чую в нем своего человека.
Ковров предложил Бардину сесть, и тот устало опустился на диван. Ковров сел рядом, спросил:
— Вы принимали участие в освобождении арестованных бойцов Таманской армии?
— Да, пришлось.
— Убили начальника конвоя?
— Так вышло…
— А как же вы успели связаться с выступающей группой рабочих? — спросил Горбылевский.
— Получилось совершенно неожиданно, — объяснил спокойно Бардин. — Я пошел посмотреть на пришедшие баржи, а тут налет. Я был около офицера конвоя. Совесть большевика обязала меня помочь рабочим.
— Рисковать подпольщику недопустимо, — резко сказал Горбылевский. — Вас за это и арестовали?
— Нет.
— А за что же?
— За мной следили из Симферополя. Когда меня арестовали и выводили из дома, я увидел стоявшего в стороне шпика.
— Стало быть, вас заподозрили в том, что вы симферопольский подпольщик?
— Да, такое было предъявлено мне обвинение.
— Теперь все понятно, — сказал Ковров. Обернулся к Горбылевскому и Колдобе, которые слушали их разговор: — Выходит, не то, что мы думали.
До падения советской власти в Крыму и на Кавказе подпольщики знали о страшной угрозе, нависшей над страной. Они знали, что империалисты тайно, по-разбойничьи, подкрались к нашей земле и начали военную интервенцию. Но подпольщикам не было еще известно, что на Средней Волге и в Сибири, англо-французы организовали мятеж чехословацкого корпуса, всколыхнувший всю контрреволюцию. Контрреволюция подняла в Сибири восстание против советской власти, теперь уже открыто руководимое Америкой, Англией и Францией. Подпольщиков потрясло новое известие — что эти иностранные империалисты спешат и сюда, на юг России.
Империалисты теперь осуществляли свои давнишние захватнические планы. Они со всех сторон двинули на молодую республику Советов первоклассные корабли и войска, посылали русским капиталистам и белым генералам пушки, снаряды, обмундирование, деньги — все, что только могло задушить революцию…
Подпольщики окружили Бардина и жадно слушали его рассказ о положении в стране и на фронтах.
— Успехи на Центральном фронте превосходны! Они быстро меняют невыносимо тяжелое положение нашей республики.
— Что же, армия создана? — нетерпеливо спросил Колдоба, весь подавшись к Бардину.
— Да, такая армия создана. Теперь у нас уже миллионная регулярная армия. Это наше спасение. Красная Армия уже дважды наголову разбила белые армии, окружавшие Царицын. Второе окружение Царицына было очень опасным. На этот раз белые стянули к Царицыну и поставили вокруг города двадцать свежих дивизий. Это были у них отборные войска, из офицеров, юнкеров и казаков. Командовал фронтом генерал Краснов. С ним был Мамонтов. Но наша армия, которой командовал наш красный полководец Ворошилов, разбила их, Краснова и Мамонтова отбросили далеко за Дон.
Подпольщики жадно слушали.
— Разгром белых под Царицыном, — продолжал Бардин, — очень удручил иностранные державы. Ведь Царицын имеет стратегическое значение. Захват этого города им был очень важен, они хотели соединить в Царицыне свои фронты — Южный и Восточный… Разгром под Царицыном дал немалый толчок и для распада немецких оккупационных армий. Сейчас разгорается гражданская война и на Украине. Народ разоружает растрепанные немецкие и австрийские армии, бьет белых, бьет националистов, бьет эсеров, меньшевиков… И наша задача, подпольщиков, — поднимать народ и здесь, в тылу, помогать Красной Армии освобождать юг России от белогвардейцев…
— Минуточку! — воскликнул Колдоба, весь вскинувшись. — А какой это Ворошилов? Не Климент ли Ефремович? А?
— Да, Климент, — ответил Бардин.
— Э-э… Товарищи, так я же знаю Ворошилова! — воскликнул Колдоба и подскочил к Бардину. — Я был в его Пятой армии под Харьковом. К товарищу Ворошилову меня вызвали со станции Ворожба. У меня был маленький отряд из старых солдат, и тогда мы вошли в Пятую армию. Щаденко там в партию меня записывал. Эх, черт возьми, не будь ранения, я с ними и теперь был бы!..
— Ну ладно! Подожди, Женя, — сказал ему Ковров, подходя к Бардину, собираясь что-то спросить у него.
— Да как тут ждать! — огрызнулся Колдоба. — Тут такая оказия… Вот что делает Климент Ефремович! А! Он все может, у него очень военный характер. Он — командующий далекого прицела. Смотрите, товарищи, — двадцать белых дивизий наши разбили, Ворошилов разбил! — гаркнул он, опьяненный радостью.
— Да тише! — стукнув кулаком по столу, с досадой сказал Ковров.
— Ни черта!.. Не могу! — отмахнулся Колдоба и зашагал по комнате.
Сообщение Бардина о победе под Царицыном взволновало подпольщиков. Глаза у всех радостно заблестели.
— Хорошая, хорошая победа! — произнес Горбылевский, ласково поглядывая на Бардина.
— Да, молодцы! Вот это шандарахнули! — гремел Колдоба. — Нам бы отсюда теперь… с тыла, с тыла!
Ковров задумался. Мысль его еще более напряженно заработала над тем, какой должна быть сейчас работа подполья, какая форма ее будет самой эффективной помощью для Красной Армии.
Заканчивая свои сообщения, Бардин сказал, что Турция усиливает свое влияние на крымских татар, настраивает их на борьбу с советской властью. Турция теперь как смола липнет в союзники к англичанам и французам, хочет отрезать Крым от России…
Бардин многозначительно посмотрел на собравшихся.
— А кайзер, — смеясь заметил он, — обещал Крым туркам, а теперь — татарам. «Крымское самостоятельное государство». Вот, товарищи, какой переплет получается. Поняли?..
Он, помолчав, добавил:
— Надо создать боевые дружины и отряды. Главная задача — вооруженная война в тылу врага. Каждый удар здесь будет отрывать кусок от белой армии.
— Факт! — подхватил Колдоба, рубанув рукой воздух. — Тыл должен помогать фронтам!
Горбылевский возразил:
— О дружинах, мне думается, потом, когда приготовим народ!
Ковров поднял голову, удивленно посмотрел на Горбылевского.
— А я, Давид, полагаю — наоборот. Ограничиваться одной подпольной пропагандой мы больше не можем, — твердо сказал он. — Я тоже за то, чтобы воспитывать народ. Но что делать с теми, кто уже готов, кто уже знает, что только борьбой, с оружием в руках, можно отстоять советскую власть? Видишь, Гагарин все силы бросает, чтобы выловить революционно настроенных людей и расправиться с ними. Ты же знаешь о волнениях рабочих в городе, о смелых налетах, которые совершают крестьяне на обозы врага. Думаю, надо немедленно собирать этих людей в отряды и начинать войну в тылу врага.
— Именно! — с радостью подхватил Колдоба. — Иначе — прощайте. Буду пробираться туда, где Красная Армия.
Из дверей показался дюжий кузнец Стасов, хозяин квартиры.
— Тише, товарищи! — предупредил он. — Тут же недалеко немцы!
Колдоба виновато зажал сам себе рот огромной ладонью.
Горбылевский, обернувшись к Бардину, живо спросил:
— Ну, что ты на это скажешь?
— Я согласен с товарищем, — Бардин кивком головы показал на Коврова.
— Я все это понимаю, — возразил Горбылевский, — и я тоже за партизанскую войну. Но где же тут воевать? На всем Керченском полуострове ни подходящих гор, ни лесов. Даже хорошего куста нет, чтобы голову спрятать. Чуть что — и сразу десять шпиков сядут на твою шею.
— Я думаю, мы спустимся в каменоломни…
— Сергей, — остановил его Горбылевский, — как это можно — лезть в каменоломни?
— Эхма, идея! — подхватил Колдоба. — В каменоломнях целую дивизию можно спрятать. Сергей, да ты настоящий гений!
— В каменоломни! — лицо Горбылевского побледнело. — Каменоломни — это ад, кромешный ад. Там сырость. Там спертый воздух, удушливый газ! В каменоломнях, кроме летучих мышей, ничто не живет. Мы задохнемся, вымрем там за одну неделю! Я знаю, там у меня в тысяча девятьсот пятом году была подпольная типография… Подожди, Сергей, все это надо хорошо продумать.
— Я уже все продумал, — ответил Ковров.
— Да позвольте, — снова заговорил Горбылевский. — Ведь, кроме всего, эту могилу закрыть легко, и Гагарин сделает это. Умрем там — и все пропало… — И он вдруг сильно закашлялся.
Ковров нахмурил брови, опустил голову, а потом встал и громко сказал:
— Не умрем! А если и умрем, то умрем с честью… в ожесточенной борьбе с врагом. Как ты думаешь, Женя? — обернулся он к Колдобе.
— Как ты, Сергей, так и я.
Бардин поднялся с дивана, подошел к Горбылевскому и, дотрагиваясь рукой до его локтя, сказал:
— Вы слышали о Евпаторийских каменоломнях?
— Нет. А что?
— Там большевик Терпигорьев и Петриченко со своим партизанским отрядом сейчас не дают житья белым. Там такая идет война! Белые туда бросили целый батальон войск… А керченские каменоломни куда больше и лучше!
— Уезжаю к Петриченко! — выпалил Колдоба. — Видите, какие дела творят люди, а мы еще думаем! — И он сердито повалился на диван.
— Так. Ты слышишь? — обратился Ковров к Горбылевскому.
— Да, но…
— Но нас большинство за этот план, — возразил Ковров.
— Тогда давайте официально решать комитетом, — предложил Горбылевский.
В полночь в комнате задвигались стулья, люди поднимались и расходились.
Все они уходили с глубокой верой в свою непременную победу и были готовы терпеть трудности, переносить любые страдания, идти на смерть во имя победы.
Ковров уходил последним. Он задержал Колдобу и повел с ним разговор о том, чтоб он, как знающий многих рыбаков, проник в городок Еникале и организовал подпольную работу в волокушных ватагах.
— Да, — весело улыбнулся Колдоба, — у меня там есть даже знакомые атаманы ватаг. Там, на косе, должно быть теперь тысячи полторы рыбаков! Я туда завтра же проберусь на баркасе с рыбаками. Попробую. Народ там боевой! Ну, доброй ночи!
— Только спокойнее, не горячись, Женя, — ласково и строго предупредил Ковров.
Колдоба хитровато улыбнулся и крепко обнял Коврова.
Вооруженное нападение Колдобы на городскую комендатуру и побег арестованных вызвали в городе большой шум. Никто не знал, кем было совершено нападение. Местные газеты опубликовали сообщение о том, что скрывающаяся в городе большевистская шайка переоделась в форму немецких солдат и офицеров и освободила из участка комендатуры арестованных под видом отправки их на допрос к немецкому командованию. Газеты кликушествовали и призывали всех, кто знает или слышал, где скрываются безбожники, доносить об этом органам власти, как немецким, так и добрармейским.
В камере комендатуры остался избитый, с распухшим лицом Петька Шумный. Он тоже было пробовал бежать, но не мог — ноги его не держали.
Полковник спросил Петьку:
— Почему же ты, разбойник, не убежал?
— Зачем мне удирать? Я ничего не украл, никого не убил, сижу здесь напрасно и думаю: все равно выпустят.
— Скажите пожалуйста, какой порядочный, — проговорил полковник, почмокав губами. — В камеру!
Вскоре мать добыла у рабочих завода, на котором раньше работал Петька, справку о его хорошем поведении и ходатайство о передаче на поруки. Механик Евсеич, узнавший о судьбе своего крестника, тоже заручился от команды «Юпитера» ходатайством. Евсеич был известным в городе человеком. В глазах полковника и даже самого генерала Гагарина он был, можно сказать, благонадежным человеком. Петька был освобожден.
Евсеич сразу же забрал его к себе на судно и зачислил на старую должность — машинистом второго класса. И вот, опустив разбитую голову, Петька шествовал за низеньким, сухоньким старичком и выслушивал его сердитые наставления:
— Наука — не лезь куда не следует… Я из тебя человека хочу сделать. Ты еще мальчишка, а уже звание машиниста имеешь. До двадцати лет я из тебя механика сотворю. А твои большевики что сделали? До тюрьмы довели! Срам, срам! Ко-мис-саром захотелось быть!
Петька умоляюще прошептал:
— Крестный, мне тяжело идти… ноги подкашиваются… Евсеич нежно обнял его и гневно сказал:
— Господи, на кого ты похож! Что они с тобой сделали, негодяи?!
Медленно поднявшись по высокому трапу, Шумный сел на нагретую солнцем крышку трюма, обтянутую брезентом. Его появление на пароходе было встречено возгласами удивления и радости:
— Смотри — Шумный!
— Петя!
— Жив?..
Подходили матросы, здоровались, обнимали. Здесь у Петьки было много знакомых: с одними он плавал, с другими встречался в различных портах.
— А ну, покажите мне Петьку, этого сукина сына! — раздался громкий, протяжный бас.
Шумный увидел перед собою высокого толстого человека, одетого в белый китель с золотыми морскими пуговицами, в большой белой фуражке, на которой красовался золотой «иконостас».
Это был капитан Дубровский.
— Ну, здравствуй, малыш! — сказал он, глядя на Петьку сверху вниз.
— Здравствуй, товарищ…
— Стой, стой! — капитан поднял руку.
— Извиняюсь… Здравствуйте, господин капитан!
— То-то же! — заметил Дубровский и наставительно добавил: — Ты знай, милок, где находишься.
Едва успел капитан отойти, как матросы, машинисты, лебедчики, кочегары окружили Шумного и забросали вопросами про своих знакомых.
Петя говорил, что он ничего не знает и случайно попал в тюрьму…
Евсеич высунул голову из окна своей каюты и позвал Петьку.
— Вот тебе белье, мыло, иди в душ, а потом и в кубрик, займешь старое место. Вечером получишь свою робу, она хранится у меня.
Едва только Шумный хотел открыть дверь, чтобы идти мыться, как вахтенный матрос сообщил, что пришла его мать. Петька растерялся, увидев ее бледное, измученное лицо. Он бросился к матери, обнял ее, скрестив, как когда-то в детстве, руки на чуть сутуловатой, худой ее спине.
— Довольно, не плачь, мама… Хватит…
Мать, вытирая концом платка красные глаза, повторяла:
— За что же они тебя?.. Зачем же бить? Ироды…
Осунувшиеся плечи матери вздрагивали, она то и дело бралась за концы платка и наставляла:
— Слушай Евсеича. Он добрый человек. Божественный человек… Каждому отцом может быть.
— Нет, мама, — ласково сказал Петька, — божественный Евсеич бедную и тяжкую твою жизнь не исправит.
— Опять за свое! Прошу я тебя — выбрось ты все это из головы, живи, как люди живут. — Мать с тревогой посмотрела в глаза сыну и сердито воскликнула: — Петька, не смей!
А потом ласково, умоляюще добавила:
— Неужели ты опять будешь стоять на своем?
Петька улыбнулся и опустил голову.
— Завтра снимаемся в Мариуполь за углем.
— Да будет воля божья, — сказала мать. — Береги себя, Петя.
Она протянула сыну беленький, опрятно свернутый узелочек.
— На вот, отец прислал кефали и скумбрийки, особо для тебя навялил… Поправляйся, сынок. Там и носки твои старые я поштопала. Порвешь — привези обратно. Страсть как хотел тебя повидать отец!
Сойдя с парохода и шагая по молу, мать часто останавливалась, поднимала голову и смотрела наверх, туда, где стоял ее сын.
Али Киричаев происходил из рода горных чабанов. С семи лет он остался сиротою и попал в имение, принадлежавшее богатому мурзаку — помещику — Абдулле Эмиру. Имение находилось в двадцати верстах от города, между скалами, у берега Азовского моря.
Абдулла Эмир приютил мальчишку. Ничего в жизни маленький Али так не любил, как объезжать диких лошадей. Али умел, взнуздав, одним прыжком вскочить на лошадь и носиться по залитой ласковым солнцем степи.
Вскоре Али появился на скачках, которые два раза в год устраивались во время праздников куйрам-байрам и ураза-байрам.
Любительская борьба на поясках также увлекала его. Когда ему исполнилось шестнадцать лет, он не имел соперников в этой борьбе.
Как-то хозяин предложил:
— Ну, Али, давай со мной поборемся, что ли?
— Давай, хозяин, если не шутишь, — ответил Али.
В одну минуту Абдулла был опрокинут через голову и так ловко брошен на землю, что на одном его ботинке не оказалось каблука.
Не принято наказывать победителя в борьбе, и Абдулла не рассердился на Али, нет, хозяин объявил Али своим другом и братом. Во время больших праздников Абдулла сам выводил Али в круг и гордо обращался к публике:
— Вот мой брат. Кто поборет его три раза подряд, тому дарю пару любых рысаков из моего табуна.
Начиналась борьба. Сыпались деньги на кон, шумела молодежь, приветствуя борцов. Это было самое лучшее и самое веселое зрелище на празднике…
Но в жизни бывают не только праздники. В знойный день 1914 года Али услышал зловещее слово «война». Абдулла остался дома пить вино за победу царской армии, а Али пришлось стать кавалеристом лейб-гвардейского гусарского полка. Но война заставила Али подумать о многом. И Али дезертировал с фронта.
Теперь, перевезенный на лодке через пролив, Али снова попал на родину. Горы, леса, синеющие долины пробудили в душе еще большую любовь к своей земле. Идя по степи, Киричаев начал думать о том, что самое трудное в человеческой жизни — это делать хорошее дело и самое легкое — творить плохое. Но почему у людей бывает так, что, делая хорошее, они думают, будто делают плохое, и, наоборот, делая плохое, считают это плохое хорошим? Почему люди разделились на партии? Большевики — за правду, за народ, за свободу. Меньшевики говорят, что они тоже за правду и за народ. Эсеры кричат, что они за народ и за правду… Выходит, что все идут за свободу и за народ? Но почему же они не вместе? Почему они ведут борьбу друг с другом? Вот и разберись тут!
Куда идти одинокому? К мурзаку Абдулле Эмиру? Ведь Абдулла стремился сделать Крым самостоятельным татарским государством. Прийти к нему? Али вдруг вспомнил восстание татар в семнадцатом году против русских, против Советов.
Обманутые конные татарские полки пошли за милифирковцами, а потом и за белыми офицерами, против большевиков.
Перед Киричаевым встали толпы обманутых татар, вооруженных чем попало, — они носятся по улицам городов, кричат:
— Земля наша, горы наши, леса наши!
— Крым наш, море наше!..
«Хорошо, — спрашивал себя Киричаев, — допустим, была бы польза бедным татарам, если бы Крым стал отдельным татарским государством. Но в этом государстве все равно остались бы богатые мурзаки — помещики…»
Теперь всякий татарин будет обвинять его в отступничестве. Он ведь был в Красной гвардии. Теперь его будут считать красным. Он убивал своих мусульман, шел против желания татар. Этого ему не простит Абдулла…
«К кому идти? К кому пристать?.. Ну что ж, — решил Али, — говорить не будем, молчать будем!»
Киричаев долго еще бродил по степи, ночевал в скалах и пещерах, воровал на плантациях виноград, на бахчах — арбузы, выпрашивал по деревням хлеб.
От прохожих и чабанов он узнал, что в Крыму сейчас ловят всех, кто был связан с красными…
Как-то на закате он выполз из сырой пещеры и крадучись взобрался на высокий холм.
Закат был неприветлив, воздух холоден и мутен, тусклое и печальное солнце опускалось за хмурой горой.
Над степью стояла тишина. Далеко, меж холмами на косогорах, виднелись осиротелые деревни, над ними поднимались причудливые столбы дыма. По сторонам, как пугала, замерли с распахнутыми крыльями ветряные мельницы, дальше темнели высокие тополя, сады и курганы.
Настроение грустной осени охватило Киричаева. Он почувствовал себя никому не нужным отщепенцем. В немом оцепенении смотрел он на гору Апук, которая вставала на далеком горизонте как огромная туча, зардевшаяся от заката.
«Я на своей земле, среди своего татарского народа, и все-таки меня могут повесить на виду у всех, меня будут проклинать, будут плевать на мою могилу… И от чьей руки я умру? От руки белого генерала, моего врага. Большевики говорили: „Все генералы, все богатые, буржуи и помещики — враги бедных, все они одинаковые, к какой бы нации ни принадлежали“. Может, эти разговоры велись для того, чтобы больше народу шло в Красную Армию?»
Ему уже казалось, что татары — особый народ. Татары любят труд и товарищество. Богатые и знатные татары не заносчивы, дружат с меньшим братом — крестьянином. Помнится, Абдулла Эмир помогал татарским крестьянам.
…Перед заходом солнца Киричаев перебрался на другую сторону кургана и увидел в низине между скалами, прямо перед собой, большой дом и несколько небольших домиков, утопающих в густой, багровой от заката зелени.
После короткого раздумья Киричаев опустился на землю, скрестил на груди руки и начал молиться. Он гладил смуглыми руками свое красивое лицо, соединяя руки на конце давно не бритой бороды. Этот жест как бы говорил, что Али смывает со своего лица грехи. Кончив молиться, он огляделся, прицепил, как полагается, кинжал, револьвер, бомбу, накинул на плечи бурку и направился вниз, прямо в имение Абдуллы Эмира.
Подойдя к железным воротам, он открыл их и пошел через парк, мимо большого пруда, на зеркально-серой поверхности которого плавали лебеди. Вокруг толпились серебристые тополя.
Перед самым домом, большим и живописным, напоминавшим мечеть, на Киричаева бросились чабанские собаки. На лай вышел седой старик. Он остановился и удивленно посмотрел на пришельца.
Перед ним стоял высокий, стройный татарин, с заросшим густыми волосами лицом, с большими черными глазами, сверкающими из-под густых, насупленных бровей.
— Селям алейкум, Мамбет!
— Алейкум селям.
Выпуклые раскосые глаза старика замигали, будто от сильного света. Он открыл беззубый рот, собираясь что-то сказать, но махнул рукой и, слегка наклонив свою белую голову, покрытую черной круглой шапкой, пошел к дому.
— Пусть выйдет Абдулла Эмир! — крикнул вдогонку ему Киричаев.
Он не заметил, как около него оказались двое вооруженных винтовками татар.
Из дома вышел Абдулла. Он поднял палец. Вооруженные ушли.
Абдулла стоял на крыльце в расшитом золотом пурпуровом халате. На голове его красовалась турецкая феска с черной кисточкой, свисавшей набок. Он сошел по ступенькам, постукивая деревянными подошвами домашних туфель. Круглое, холеное лицо его лоснилось, в раскосых глазах светилась улыбка.
Он оглядел Али и покачал головой.
— Здравствуй, Абдулла Эмир!
Абдулла махнул рукой: дескать, я с тобой не хочу здороваться. Потом, смерив его с ног до головы, спросил:
— Чего ты от меня хочешь?
Киричаев поднял руки кверху и сказал:
— Разреши мне помолиться и сдать тебе свое оружие.
— Хорошо.
Киричаев опустил руки, затем опять поднял, прочел шепотом молитву, погладил лицо ладонями, как гладил его там, на холме, перед тем как пойти в имение, и только тогда снял свой красивый кинжал, револьвер и бомбу и передал их Абдулле Эмиру.
— Иди за мной, — сказал Абдулла.
Эмир и Киричаев вошли в большую комнату. Она была убрана так же, как и прежде, может быть только немножко беднее, но распорядок тот же — восточный, родной. У Эмира многого не хватало из прежнего богатства, многое взяли крестьяне в первые дни революции.
Али прошел по ковру до середины комнаты. Абдулла указал ему на круглый, отделанный перламутром столик и на диван, сооруженный из войлока и убранный расшитыми золотом подушками.
Киричаев сел рядом с Эмиром, который аккуратно уложил на диване трофеи Али. Проделав молитвенную церемонию, Абдулла сказал:
— Говори, я слушаю.
— Я прошу тебя, родной Абдулла Эмир… Я хочу вернуться к вам… Я — татарин. Мое место — с татарами… Я много думал… Я прошу тебя… Теперь я в твоей власти: или предай меня, или оставь в своем имении…
Абдулла Эмир нахмурился, провел по лицу обеими руками, как это делал он во время молитвы. Потом протянул Киричаеву все взятое у него оружие.
— На, возьми. Это нам пригодится… Я оставлю тебя в своем имении, и, пока я жив, тебя никто пальцем не тронет. Помни всегда, что я истинный твой друг.
Поздно ночью, когда на темно-синем небе высоко поднялась серебряная луна, Али, открыв окно в парк, стал всматриваться в темные глыбы зелени, в очертания спящих строений, казавшихся сейчас мрачными серыми развалинами.
Из темной гущи зелени послышался странный звук, похожий на стон. Али вздрогнул, затаил дыхание, начал прислушиваться. Стон повторился.
Теперь Киричаев ясно слышал — плачет женщина.
Послышались чьи-то шаги. В комнату тихо вошел Мамбет.
— Ты что, Мамбет?
— Це-це-це! — защелкал старик языком, положив кисет на круглый столик, — Садись, Али. Кури!
Оба сели на войлок около столика, освещенного луной, скрестили по-восточному ноги.
— Как дела, Мамбет?
Мамбет снова щелкнул языком.
— Слава богу. Немножко живем, немножко нет. — И он замолчал, зализывая цигарку и загадочно улыбаясь.
— Говори яснее, отец.
— О, много надо говорить, одной ночи мало, три тоже мало, и месяц тоже будет мало. Теперь день больше дает, чем раньше год давал.
Снова донесся женский плач и умолк.
— Что это?
— Это плачет русская девушка. Ее привели вчера. Она видела тебя в окно, когда ты сдавал свое оружие.
— Кто она?
— Не перебивай меня, если хочешь, чтобы я рассказал все.
Старик глубоко затянулся, не спеша вынул папиросу из мундштука, затушил о донышко бронзовой пепельницы и, посмотрев в окно, продолжал:
— Как только пришли немцы, они передали власть белым и сказали: «Принимайте власть, управляйте, как хотите. Когда нужна будет помощь, скажите, а сейчас нам некогда. Наше дело — на Кубань, советскую власть раздавить».
Где-то совсем близко заорал петух, и показалось, что раздался протяжный истерический крик человека.
— Фу!.. Ты слышал, чтобы птица так кричала? — сказал старик, весь вздрогнув. — Нехороший крик… Вон там у нас, за стеной, немцы и белые убивали людей… убивали татар. Аллах, как их мучили! Большевики, говорят. Не знаю, какие они там большевики. Они из простого народа. Один, наш татарин, в грудь ранен на румынском фронте, Ибрагим Мамбетов звали его. Говорят — комиссар. Больной был, не мог бежать, чахотка у него… Как он, бедный, кричал! Звезды на груди резали! Мне все кажется, что он кричит…
Мамбет посмотрел через окно во двор, глубоко вздохнул и продолжал:
— Ну вот, дело такое. Приехал ваш Абдулла Эмир из Симферополя — и я тоже с ним приехал сюда, — смотрит: половины экономии нет, скотину крестьяне поставили себе в сарай, сбрую разобрали, экипажи развезли, половину овец тоже взяли, землю поделили, хутора отдали бедным солдатам и инвалидам. Сердился Абдулла Эмир. Ходит и все говорит: «Избавь, аллах, меня от революции». И, помню, целый день это говорил он. А потом заявил всем, кто остался у него работать, чтобы слов «революция», «свобода» и «большевик» и в помине не было. И еще он призывал всех: «Будем ремонт делать, восстанавливать хозяйство, отбирать все, что забрали крестьяне». И дал приказ деревням — в три дня все вернуть, что взято… Кто вернул, а кто нет. Прямо говорили: «Советская власть нам дала, мы ничего не знаем». Кто не возвратил — арест. И в город, в тюрьму, большевиками их считают.
— А если скотина сдохла или продана, как поступают с такими?
— Арестовывают несчастных.
— Тебе, отец, жалко этих людей? — спросил Киричаев, глядя старику в глаза.
Тот замялся и, подумав, ответил:
— Да, жалко. Я только тебе это говорю, знаю, что ты никому не скажешь.
— Никому, — подтвердил Киричаев. — Значит, крестьяне недовольны своим господином? Советской власти хотят?
Старик едва слышно сказал:
— Как же будут довольны, если добро отбирают? За сестру двоюродную я сам просил Абдуллу. И что же ты думаешь — плети заработал. «Красными дышит муж твоей сестры, — говорит Абдулла, — и ты хочешь, чтобы я ему дарил телку? Скажи спасибо, что пули не подарил ему».
— Тебя били?
— Да… заработал на старости. Тверда у Абдуллы рука. — Старик заплакал, губы его дрожали под снежными усами. — Не стоит об этом говорить, я уже старик… Один бог знает, сколько было всяких беззаконий. Я своими глазами видел, что творилось в Симферополе… в Бахчисарае… Наши татары вырезали своих русских соседей, их детей, женщин… За что, спрашивается? Душа моя, Али, горит ненавистью к Абдулле. Я тебе тихо скажу: он много убил людей и нашей веры, убивал татар! Ходит слух, что в Алуште всех советских расстреливал… Да, он там был, я знаю… Это плачет девушка — дочь Березко. Отец не пожелал сдать снасти. Он забрал всю ватагу… сорок пять человек… Все погрузил в лодки и ночью уплыл на Бердянск, к большевикам.
— В Бердянске большевики?
— Да, так говорят. Туда бежал Березко. А дочь не знала. Пришла сюда… Абдулла Эмир запер ее… Она — заложница. Когда вернут лодки и сети, тогда ей свобода… Очень хорошая девочка…
— Ее охраняют?
— Дверь на замке.
— Ты выпусти ее. Жалко… — вдруг попросил старика Киричаев.
…Луна спускалась все ниже и ниже. Удлиненные тени деревьев сгущали мрак.
Старик Мамбет вышел на крыльцо, прислушался. Заливистое пение петухов предвещало приближение рассвета. Мамбет спрятал шкворень в рукав, спустился с крыльца. Достигнув домика, остановился и посмотрел в решетку окна. До слуха его донеслось легкое дыхание спящей. Мамбет зашептал:
— Эй, кыз, раскрывай глаза и беги скорей к своей мама!
Аня, видимо, крепко спала.
— Бедненькая Аня, я правду тебе сказал, — уже громче проговорил старик, — скоро надо, скоро… лети, как птичка, я двери тебе открываю сейчас…
Послышались чьи-то тихие шаги. Старик обернулся. Киричаев спрятался за угол домика.
Аня проснулась. Ей показалось, что шептал Петька Шумный. «Наверно, приснилось», — подумала она, открыла глаза, прислушалась… Тихо….
Киричаев приблизился к окну.
— Мы други твоего отца, — проговорил Али. — Ты видела, что я вчера пришел сюда… Я тебе даю свободу, скорей тикай.
— Я боюсь, — раздался голос Ани. — Уходи, я никуда не пойду. Я кричать буду!
Киричаев вздохнул, отошел. Старик звякнул шкворнем, вошел в домик и быстро вернулся.
За ним вышла Аня. Лунный свет осветил ее испуганное, бледное лицо.
Миновав журчащий фонтан, они свернули в гущу сиреневых аллей. Киричаев крадучись последовал за ними.
Старик проводил Аню до ограды и сказал:
— Здесь, за широкой стена, твой свобода. Иди, только смотри часто на сторона.
Старик пожал своими жесткими руками нежную руку Ани, и она, шурша по траве, покрытой блестками росы, быстро исчезла.
Генерал Гагарин учредил в городе контрразведку и во главе ее поставил калединца, крупного помещика, капитана Цыценко.
Его все знали в городе. Люди, увидев издали капитана, его глубоко запавшие черные глаза и бычью шею, старались избегать с ним встречи.
Власть Цыценко была неограниченна.
… Цыценко взял свой тяжелый бювар с золотыми застежками и монограммой, преподнесенный ему в день ангела, и поехал на доклад к генералу.
Гагарин, в ночной длинной рубахе, в мягких комнатных туфлях, метался по большой комнате и курил сигару. В большие окна, выходившие на море, вливались оранжевые лучи солнца.
— Прежде всего, ваше превосходительство, — начал капитан деловито, — сегодня ночью с вашего разрешения было вывезено на барже семьдесят совдепских солдат — все утоплены в проливе, за крепостью.
Гагарин остановился и строго посмотрел на Цыценко.
— Все сделано аккуратно… По методу немцев, ваше превосходительство. Катером подвезли на баржу старые колосники. Арестованных связали. Когда вышли из бухты, каждому к шее колосник, некоторым — по два, смотря по комплекции…
— Смотрите, без огласки!
— Так точно! Разрешите огласить список очередной партии, назначенной сегодня на двенадцать часов.
— Прошу вас, — сказал генерал, лег в постель, прикрыв одеялом голые колени, и спросил: — К расстрелу?
Капитан удивленно посмотрел на бледное лицо Гагарина и с расстановкой сказал:
— Полагаю, что да. Точно установлено, что они все большевики.
— Миловать нельзя!
Капитан вынул из бювара списки и начал читать:
— «Властью великой и неделимой России…»
— Ладно, ладно… — замахал рукой генерал.
Капитан вспомнил, что Гагарин не любит предисловий.
— Первым по списку идет схваченный на Кубани, в госпитале, раненый матрос с крейсера «Свободная Россия», двадцати девяти лет, холостой, Иван Матвеев, большевик-комиссар.
Генерал жестом приказал: «Дальше!»
— «Пастух Григорий Синица, тридцати семи лет, семейный, Петровской волости, Керченского уезда. Во всеуслышание требовал советской власти и водрузил на своих воротах красный флаг».
— Дурак!
Капитан читал:
— «Дмитрий Маслов, четырнадцати лет, по прозванию Шкет, чистильщик сапог. При советской власти выдал офицера».
— Как? Кому?! — воскликнул Гагарин и поднялся, свесив с кровати свои волосатые ноги.
— Перед эвакуацией из Керчи Совдепии поручик в штатском платье вышел почистить сапоги и как раз попал к своему постоянному чистильщику. Паршивец заорал во все горло: «Здравия желаем, господин поручик!»
— Расстрелять гаденка! — перебил генерал.
— Слушаюсь.
Генерал соскочил с кровати и, напяливая брюки, бормотал:
— Господи, до чего дошли, мерзавцы!..
Капитан читал дальше:
— «Сеид Абла, татарин, пятидесяти лет, семейный, крестьянин Сарайминской волости, Керченского уезда, деревни Кой-Алчи. Вилами ранил помещика при отобрании имущества…»
— Дальше!
— «Женщина Устинова с годовалым ребенком, жена расстрелянного большевика… Проклинает офицеров во всеуслышание, именуя их палачами».
— Ребенок… ребенок… — насторожившись, повторял генерал. Лицо его потемнело, он дернул пальцем, как будто за собачку револьвера. — Да… Сколько их у вас там? — раздраженно спросил он.
— Еще тридцать пять человек.
Генерал задумался, но вскоре процедил устало:
— Расстреляйте всех.
В крепости шли приготовления к очередной казни.
Цыценко выбрал место для расстрела внизу крепости, у самого моря, где по берегу тянулся длинный ряд старинных пушек, уныло глядевших в море. С северной стороны балку ограждала высокая стена крепостного туннеля со множеством окошек-бойниц.
В половине двенадцатого все приготовления были закончены. Необозримая поверхность моря, под жарким солнцем дробившаяся ослепительными переливами ряби, играла все новыми и новыми оттенками.
На дороге, вьющейся по склону, показались арестованные. Бледные, измученные люди радовались солнцу и жадно вдыхали насыщенный ароматами трав, прозрачный воздух.
Пленники были связаны за руки по четыре человека. Вокруг шли юнкера и офицеры. Конвой шел молча, держа винтовки наперевес.
Крепостные жители, жены и родственники офицеров, тоже шли за колонной, некоторые забегали вперед, чтобы поудобнее пристроиться и посмотреть на казнь.
Барон фон Гольдштейн и генерал Гагарин были уже на верху высокой стены. Около них толпилась группа немецких и русских офицеров.
Колонна, достигнув назначенного места, остановилась на площадке, заросшей густой и мягкой, как ковер, травой.
— Всех не расстреляете! Народ отомстит за нас! — громко сказал высокий красивый матрос, обращаясь к Гагарину. Большие голубые глаза его ярко горели, растрепанные черные волосы ниспадали на бледный выпуклый лоб. От волнения верхняя губа его вздрагивала.
Барон фон Гольдштейн, владевший русским языком, спросил у Гагарина:
— Кто?
— Комиссар.
— О-о! — протянул барон.
Матрос поднял голову, насмешливо глянул наверх. Взгляд его остановился на немецком бароне. Секунду он простоял неподвижно, потом встряхнул молодецкими плечами.
— Как здоровье, господин барон? Крови захотели?!
Барон рванулся вперед, но Гагарин удержал его.
— За нашу кровь вы ответите перед своими рабочими! Перед солдатами, которых вы отняли от своей родины, от матерей, детей, братьев и невест! Они вам вспомнят все!
— К порядку! — бросил сердито Гагарин.
— Я, я, я… — загалдели наперебой немецкие офицеры.
Юнкера бросились на арестованных и начали прикладами сгонять их к стенке.
Цыценко подал знак. Юнкера взяли четверых пленных и вывели вперед. Наступила гнетущая тишина. Лица приговоренных были мрачными и суровыми. Все молчали.
Только старый Сеид Абла начал молиться и плакать.
— Зачем ты мне смерть даешь? — сквозь слезы кричал татарин. — Ми не виноват, моя помещик держит вот тут за грудки, — он показал, как его держит помещик. — Он говорит: «Давай обратно мой корова!» Ага, какой хитрый, ты мине не давал, я тоже тибе не даем. У мой жена читире дите есть, где молоко возьму я?
Офицеры, стоявшие па степе, заулыбались.
— Да! — продолжал старик, вытирая грязным рукавом слезы, — Твоя смеется, а моя плачим, сердце больна — неправда кусает. Джаном, джаном, пускай миня на мой дом… Мине дите там ждет… Ала-а!.. Ала-а! — визгливо завопил татарин, упал, обессилев, и повис на привязанной руке своего товарища. — Ни нада… не стреляй… не стреляй мине..
— Ну, ну, держись! — толкнул его сапогом юнкер и отвязал его руку от руки другого арестованного…
Подошел маленький рыжий попик в длинной черной ряске, с золотистыми, низко свисающими, редкими волосами и небольшим восковым лицом. Он поднял серебряное распятие.
— Православные, принесите покаяние господу…
Все трое отвернулись.
Юнкера стали выстраивать роту.
Вдруг от стены взлетела и поднялась над головами собравшихся суровая, скорбная и гневная песня:
Вы отдали все что могли за него,
За жизнь его, честь и свободу…
Раздался залп.
Песня смолкла.
Один из юнкеров старался проткнуть штыком спину корчившегося в предсмертных судорогах старика татарина — это ему долго не удавалось.
Из группы приговоренных отделили и вывели сразу двенадцать человек.
Красивый матрос гордо и вызывающе глядел поверх толпы наблюдающих.
— Матрос! Комиссар!.. — раздались голоса.
Внезапно от группы смертников отделилась растрепанная женщина. Она вдруг неожиданно запела тонким голосом:
А-а-а… баю-бай!
Усни-и… засни-и-и…
Юнкера насторожились, перешептываясь между собой.
Вид у женщины был страшный: волосы свисали на лицо, кофта была изорвана в клочья, глаза странные, бессмысленные. Крадучись ступала она дрожащими ногами, размахивала полусогнутыми руками, как бы держа в них ребенка, и продолжала свою колыбельную песенку:
Не учися красты,
А учися прясты,
Черевики шиты,
На базар носыты!
Генерал Гагарин узнал ту самую женщину, которая проклинала его в соборе, во время проповеди.
— Я не могу!.. — вдруг заплакал худенький юноша юнкер.
Он бросил в траву свою винтовку и закричал дрожащим от волнения голосом, простирая руки туда, кверху, где стояли генералы и офицеры:
— Ваше превосходительство! Приостановите! Расстреляйте меня! Цыценко — подлец!.. Что же это делается?.. Убейте меня!
— Он сошел с ума! — закричали стоявшие рядом юнкера и загородили своего товарища.
Поп отвел женщину в сторону.
Юнкера притихли.
Молчание неожиданно нарушил звучный и сильный голос:
— Детоубийцы! Кровавые тираны!
Генералы и офицеры подняли головы.
Матрос-комиссар бросал слова, полные гнева и ненависти: — Народ все вам припомнит! Народ вам не простит!
Юнкера мрачно смотрели на матроса. Он повернулся к ним:
— Вы, молодые люди, подумайте, пока не поздно… Народ грозен!
Последние слова были сказаны с такой силой, что некоторые юнкера невольно повернулись в ту сторону, куда указывала рука матроса.
Генерал Гагарин испуганно взглянул на Гольдштейна и завизжал:
— Кончайте же!..
— Перестать! — взревел Цыценко, приближаясь к матросу с револьвером в руках.
— Постой, — властно сказал матрос, — не стреляй.
Цыценко остановился.
Матрос обернулся ко всем приговоренным:
— Прощайте, товарищи! Мужайтесь! Да здравствуют большевики, да здравствует советская власть!
— Прощай, товарищ!
— Прощай, друг!
— Да здравствует…
Громкое эхо, покатившееся по горам к морю, повторило: «прощай», «да здравствует».
Раздались сухие, резкие выстрелы. Все товарищи, окружавшие матроса, сразу упали на землю. Только он стоял, пошатываясь, и вздымал большую руку, грозил кулаком…
— Фу-ты, черт! — прошептал Цыценко, вздрогнув; он отмахнулся, словно отгоняя какие-то тяжелые мысли.
Быстро пошел к экипажу и, садясь, бросил кучеру-солдату:
— Не отставать от охраны!
…Экипаж быстро примчался в город. Цыценко вошел к себе в гостиницу, расположенную в самом центре города, на углу Дворянской и Воронцовской улиц. Здесь он занимал самый роскошный номер. В гостинице ему вручили письмо, присланное старшим братом, который был занят теперь реставрацией хозяйства в их крымском имении. Брат просил срочно приехать к нему. Он сообщал, что у них в деревне по-прежнему неспокойно — в имении беспорядки, батраки работают плохо, скот болеет — и что приезд его необходим, и немедленный.
Этот вызов брата был уже вторичным, и Цыценко решил выехать в имение. Кстати, он день-два отдохнет. Отъезд был намечен на утро, так как вечером и ночью отправляться было опасно.
Утром четверка сытых лошадей, запряженных в лакированный, с кожаным верхом фаэтон, била копытами о мостовую возле главного подъезда гостиницы. Долговязый солдат с большими усами, в английском мундире, опоясанном широким ремнем, нетерпеливо поглядывал на дверь гостиницы, сдерживая коней белыми вожжами.
В подъезде сверкнули золотые погоны на офицерской серой шинели. Кучер выпрямился. Вышел Цыценко. Бледный, слегка покачиваясь и придерживая саблю, он быстро подошел к фаэтону, звеня шпорами.
— Здравия желаем, господин капитан! — приветствовал кучер, оживляясь.
Цыценко, небрежно прикоснувшись рукой к фуражке, буркнул:
— Здравствуй, Прокофий.
Подобрав шашку, Цыценко готовился уже войти в фаэтон, как вдруг его остановил шустрый молоденький солдат-денщик, подбежавший к нему с кожаным чемоданом в руках.
— Господин капитан, — сказал он, вскидывая руку к козырьку новенькой английской фуражки, — скажите вы ей, пусть отстанет!
Цыценко обернулся.
В нескольких шагах от него стояла полная, уже в летах, накрашенная дама в зеленой шляпе и в легком сером пальто. Она негромко, негодующе сказала:
— Да, господин капитан, это я! Когда же, наконец, вы расплатитесь со мной? Я для вас, для такого известного офицера и богатого барина, отыскивала лучших девочек… молоденьких, благородных, невинных… А вы так неблагодарны мне… Девочкам надо жить!
— Довольно! — остановил ее Цыценко. — Здесь улица! — Он торопливо вынул из кармана брюк пачку денег, швырнул их к ногам женщины. Потом сквозь зубы бросил: — Пшла вон отсюда!
Жецщина, сжимая деньги в руках, хотела что-то возразить, но капитан прервал ее:
— Молчать!
И вскочил на подножку фаэтона, который тут же тронулся, едва не оставив денщика.
— Гони, Прокофий, во весь дух! К вечеру мы должны быть в имении.
— Будем, господин капитан!
За городом к ним примкнул конный отряд постоянных телохранителей капитана, состоявший из десяти чеченцев. Они разделились на две группы — одна поскакала впереди фаэтона, другая следовала сзади.
Цыценко закутался в дорожный плащ, забился в угол сиденья, опустил голову и всеми мыслями перенесся в имение, куда они с братом возвратились сразу же, как только немецкие войска оккупировали Крым.
Старший брат Цыценко, Александр, не успел ступить ногой в имение, как с жадностью взялся за хозяйство. Он с помощью брата, начальника контрразведки, быстро отобрал у крестьян все, что они взяли в имении в дни революции. Братья потребовали от крестьян уплатить налог за годичное пользование землей во время советской власти и предупредили, что если кто не выполнит их требований, тот не получит земли для посева. В имении установились старые порядки. Братья решили брать с крестьян за землю, как прежде, половину урожая. Даже за яровые посевы они теперь установили половину урожая, хотя до революции получали меньше.
Хлебороб-крестьянин, селившийся на помещичьих землях в Крыму, обрабатывал землю своими силами, тяглом, инвентарем, засевал собственным зерном, а урожай с барской «половины» обязан был, по законам аренды, свозить с поля в имение помещика. Там, на молотилке хозяина, крестьянин должен был своими силами обмолотить зерно и уплатить за это особо натурой (с десяти пудов обмолоченного зерна — один пуд). Зерно из-под молотилки крестьянин свозил и ссыпал в помещичий амбар, солому и мякину клал в общие помещичьи скирды. По окончании всех работ крестьянин ставил управляющему имением магарыч, вернее — «жертвовал» ему мешочек-два зерна, чтобы не попасть в разряд плохих хлеборобов.
В заключение всего управляющий собирал хлеборобов деревни и вел их всех гурьбой на поклон к барину. Тут крестьяне узнавали, доволен ли барин своими арендаторами-хлеборобами; от оценки барина зависело, будут ли они и впредь получать землицу для посевов.
Только после этого крестьяне имели право браться за уборку и обмолот своей половины урожая. Они молотили свой хлеб катками, сделанными из дикого камня, терли на утрамбованных токах терками или, разостлав снопы на земле, гоняли по ним скот, чтобы их копытами вымолотить из колосьев зерно. Почти всегда, когда начинали обмолот, наступала осенняя пора, выпадали дожди. Хлеб на поле в копнах прорастал, гнил. Часто непогода оставляла крестьян, особенно маломощных, без хлеба, без семян. Многие тогда уходили из деревни в город на поиски работы, чтобы спасти от голодной смерти свои семьи. Весной же почти всегда крестьяне гурьбой шли к барину и просили у него взаймы под круговую поруку семян для посева и соломы для своей скотины…
Цыценко мягко покачивался в фаэтоне, уносившемся в глубь широкой, чуть холмистой степи. Его теперь занимала мысль о батраках, работающих в его имении, о их лености и непослушании брату. Занимал и вопрос, кто же ограбил в их имении кладовую с продуктами. В конце концов он согласился с братом, подозревавшим, что грабежом занимаются батраки.
«Пороть скот такой! Экзекуцию! — воскликнул про себя Цыценко. — Всей России экзекуцию!»
Колыхание фаэтона укачивало, незаметно подступала дремота, а с нею и видения.
Вот перед ним раскинулся великолепный простор, залитый ярким солнцем. Среди зелени трав и хлебов белеют деревни, хутора, на равнинах виднеются целые вереницы движущихся серых быков, впряженных в плуги. Это его поля. Родные ему поля. Стада коров и овец, табуны лошадей. Среди этих богатств он видит себя, наследника умершего, близкого к царю генерала. Вот он, молодой человек, корнет, приехал из действующей армии домой погостить. По-южному пышно цветут поля. Полно имение гостей… Он видит себя где-то среди зелени трав, усеянной маками. Разогретый вином, ведет за руку крестьянскую девочку. На минуту ее нежный образ исчезает, но тут же она опять появляется, и опять с ним; он держит ее уже на руках, испуганную и плачущую, и бежит, бежит с нею к высокой голубеющей ржи…
На ухабине фаэтон сильно колыхнулся и так подбросил Цыценко, что если бы денщик не поддержал его, то он выпал бы на грязную дорогу.
— Фу-ты, дьявол! Что это со мной? — проговорил он, мигая сонными глазами. — Вздремнул. Гони, Прокофий!.. Гони!
— Уже подъезжаем.
…Взмыленные лошади подлетели к соломенным изгородям, за которыми виднелись длинные каменные строения с оцинкованными крышами. Цыценко с тревогой глядел на громоздящееся за изгородью свое имение, которое уже окрасилось красноватыми лучами спустившегося к закату солнца.
Проскочив изгородь, фаэтон влетел в большой двор, огороженный высокой стеной из желтоватого известняка. По углам двора стоял сельскохозяйственный инвентарь: арбы, плуги, сеялки, бороны, телеги, бочки, катки. В одном углу рыжели ржавчиной паровики и молотилки. Посредине двора поднималась какая-то гора лесов; в центре ее виднелся барабан, похожий на гигантский чан. Это был колодец. Вокруг пего теснилось большое стадо скота.
Фаэтон подкатил к двухэтажному дому, расположенному на холме и окруженному большим фруктовым, уже пожелтевшим садом. Не успели остановиться лошади, как распахнулась дубовая резная дверь и на крыльце появился седой старик в черном сюртуке. Сбегая с лестницы, он кричал:
— Батюшка барин приехал! Здравствуйте, Владимир Александрович! — И старик, поймав капитана за руку, приложился к ней всем своим лицом.
— Ну, хватит, хватит тебе, Касьян! — отвечал Цыценко, освобождая свою широкую волосатую руку. — Брат дома?
— Они здесь… Они ожидают вас, Владимир Александрович, и никуда не выезжают… Они все по хозяйству.
— Ну, и как дела тут у вас?
— Ох, Владимир Александрович, тут у нас одни страсти! Такой каламбур идет… — и старик охватил обеими руками свою седую голову. — Смутно… Очень смутно. Об этом сам Александр Александрович вам поведает. Хорошо, что вы пожаловали к нам… Вы офицер, вы побойчее, а это и надо для возведения порядка!..
И только Цыценко направился к крыльцу, как услышал возглас брата, вышедшего с солдатом из-за угла дома.
— Володя, милый! — закричал брат и, протянув руки, быстро пошел навстречу капитану.
Это был большого роста, полный, довольно красивый барин лет сорока пяти. Он был в черной шляпе, в темном пальто, с камышовой палкой в руке.
— Как хорошо, что ты приехал! — говорил он, обнимая капитана, целуя его в щеки;
Братья, обнявшись, поднимались в дом.
— Нет, Володя, это не жизнь! Я не хочу так жить, — взволнованно говорил старший. — Все надо продать, и я уеду в Америку… Да, в Америку! Не хочу видеть и слышать России и ее дикого народа…. Володя, ты человек большого ума, присмотришься и поймешь меня. Не могу, измотался… Все вокруг ломается и трещит. Крестьяне работать не хотят, скот болеет, посев стоит. Я с солдатами ночью задаю корм скотине. Не знаю, Володя… не знаю, милый мой, что получится. Не жить больше нам, помещикам. Пришел наш конец!..
Капитан выпрямился.
— Саша, что с тобой? — спросил он с тревогой. — Откуда у тебя такой пессимизм? Ты распустился, мой друг. Ты, я вижу, уже готов отдать себя мужикам в рабы… Ха-ха! — вдруг залился смехом капитан. — Браво, Саша! На новую дорогу стать захотел. Смотри, скоро социализма потребуешь… Ну что ж, повешу, я могу… Я и родного брата вдену в петлю!
— Володя, мне не до шуток, — с сердцем возразил брат. — Напрасно ты так легкомысленно относишься к моим словам.
— Все это, Саша, я знаю, но нельзя же так настраивать себя! Это малодушие! — напустился капитан на брата. — Я тебя не узнаю. Держи, пожалуйста, себя в руках… Уж если… я предлагаю: живи с семьей в Феодосии, а здесь пусть остается управляющий, ты же изредка наезжай для необходимых указаний. А когда перетряхнем Крым, наведем порядок, ты снова вернешься сюда.
— Нет, я, кажется, все брошу и сейчас же убегу за границу, — возразил брат сквозь слезы и отошел к окну, за которым уже сгустилась тьма.
— Ты согласен с моим предложением? — не отставал от него капитан. Он подошел к брату, взял его за руку. — Ты веришь нашему управляющему? Он, кажется, остался порядочным человеком?
— Ах, господи! — простонал брат, сморщив лицо. — Я не знаю, есть ли еще люди, кому можно довериться. Плохого я за ним не замечал, а рабочие все мерзавцы. Теперь я на грош не верю им. Все они стали грабителями и разбойниками. Душевными, кажется, остались только двое на все имение — лакей Касьян да служанка Елена… Ты, Владимир, пришли мне еще солдат, — вдруг заявил Александр. — Это даст мне покой.
— Браво! — закричал капитан. — Вот такого я тебя люблю! Теперь мужества, мужества побольше надо! Я помогу тебе всем, чем нужно. Сам возьмусь за имение и наведу порядок. Я поставлю это грязное быдло на свое место! — злобно проговорил капитан. — Ну, хватит, пойдем ужинать, а то что-то под ложечкой сосет.
За ужином капитан посоветовал брату отдыхать, пока он будет в имении, и не мешать ему ни в чем. Тот согласился, только просил его, пока не прибудут солдаты, не применять к рабочим особо резких мер, так как они могут совсем перестать работать — и тогда все остановится.
Братья разговорились об успехах белой армии. Капитан просвещал брата. Он рассказывал ему о всех фронтах, о ситуации в стране и о тех карательных мерах, какие они сейчас начали проводить всюду на отбитых ими у красных землях.
Александр Цыценко по натуре был либералом и сторонником этой партии. Когда где-либо в обществе заходил разговор о грубом отношении к человеку, о несчастных случаях, войне, он тотчас же затыкал уши, заявляя, что не может слышать о таких ужасах, часто пускал слезу и покидал общество. Теперь он внимательно слушал брата и временами останавливал его.
— Нет, милый, мне неясно, по чему ты определяешь, что революция теперь пошла, как ты выразился, на убыль?
Капитан, улыбаясь, пожал широкими, сильными плечами.
— О, в этом нет сомнения! Да, революция теперь стала совсем иной, она не имеет уже того яростного характера, какой у нее был полгода тому назад. Вообще пожар долгим не бывает, он гаснет. Это во-первых, а во-вторых, наши успехи на всех фронтах… Сейчас мы окружили революцию кольцом четырнадцати государств. Мы начали сжимать это кольцо вокруг всей России, то есть вокруг Советов, — быстро поправился капитан. — Сам можешь представить, что может быть с революцией.
Брат облегченно вздохнул, повернулся к иконе, проговорил:
— Господи, помоги нам…
В этот же вечер Цыценко взялся наводить порядки в своем хозяйстве. Капитан горел желанием больше узнать о настроении крестьян в деревнях и батраков в имении. Он вызвал к себе прапорщика Кабашкина, бывшего полицейского пристава. Этот офицер с командой в двадцать солдат охранял имение и одновременно наблюдал за деревнями и был для крестьян как бы представителем утверждавшейся власти белых.
От прапорщика Цыценко получил информацию о настроении крестьян, почти такую же, какую дал ему и брат: дух у них красный, они и не думают признавать никакой власти, кроме Советов, которых с нетерпением ждут. Прапорщик только добавил, что в деревнях появились подпольные большевистские листовки, призывающие крестьян на борьбу за власть Советов и что крестьяне укоряют себя в том, что они допустили ошибку, не добив своих помещиков в начале революции, когда отбирали у них землю.
— Гм! — зло ухмыльнулся капитан и, облизав губы, в раздумье прибавил: — Теперь мы им дадим земли. Я ее распашу на них… Они у меня вместо скотины будут ходить в ярме. Я вразумлю их теперь, чья земля…
— Да, господин капитан, теперь поскорее надо придавить их к земле, а то, видите ли, покоренные, а еще грозятся!
— Ничего, они скоро поймут свое истинное назначение на земле… На что они жалуются?
— Жалуются, что малое жалованье, харчи плохие… Вот уже три дня, как отказались от кандера…
— Бифштексов хотят, мерзавцы! Хорошо, я им отпущу бифштексов! — и лицо капитана побледнело. Он, не сводя с Кабашкина глаз, спросил: — А что вам известно насчет грабежа?
— Грабежа? — переспросил Кабашкин с каким-то вдруг замешательством. — Это вы по поводу ограбления кладовой?
— Да.
— У меня нет никакого сомнения… это их дело! — взволнованно проговорил Кабашкин. Он как-то вдруг потупился, как будто хотел избежать взгляда Цыценко, но тут же встрепенулся и, озираясь вокруг, продолжал: — Я, господин капитан, все свое умение пустил здесь в ход, чтобы раскрыть эту шайку. Я ведь имею практику полицейской службы…. Божий дар отыскивать корни зла…
— Но пока не отыскали?
— Осмелюсь вам доложить, что я вполне уже выявил тот корень, от которого идет здесь все зло.
— Да где же этот корень?
Многословие и медлительность прапорщика бесили Цыценко.
Кабашкин наконец сообщил, что корнем зла является не кто иной, как их машинист-механик, старик Коляев.
Услышав это, капитан выпрямился и с недоверием взглянул на круглое лицо прапорщика.
— Странно… — заговорил как бы сам с собой. — Вот уже сколько лет он у нас… и всегда казался порядочным. Брат уважает его и гордится им. Строгий, грамотный и умный человек, и на хорошем жалованье… И вдруг… А вы твердо уверены в этом?
Кабашкин пристукнул каблучками и изучающе скользнул по капитану своими черненькими, странно замигавшими глазками, — казалось, он был пойман врасплох.
— Не беспокойтесь, господин капитан, — сказал он. — Я установил, что этот старик проводит у батраков целые вечера, чего раньше он не делал, как изволили мне высказать ваш брат Александр Александрович. Мне еще известно, что он зарезал одного своего телка и половину отдал этим… товарищам. А мне было отказано в продаже трех фунтов этого мяса. Здесь уже играла роль классовость… Известно, что он недавно был в деревне и мужикам на свадьбе читал какую-то политическую книжку. И, к вашему вниманию, господин капитан, книжицу-то эту он сунул себе в карман, и я полагаю, что он читает ее потихонечку и здесь, вашим батракам.
— Читает мужикам политическую книжку?! — удивленно проговорил капитан, меняясь в лице.
— Да-а-с!
Капитан поблагодарил прапорщика и отпустил его.
Кабашкин был несказанно счастлив, что наконец освободился. Он быстро прибежал к себе, залпом выпил бутылку десертного вина, заливая тяжелый осадок на душе, оставшийся после беседы с Цыценко. Однако Кабашкин был доволен собой, что показал капитану, как он честно служит своей власти и им, помещикам.
— Я недаром получаю от тебя деньги и недаром, барбос ты этакий, ем твой хлеб. Берегу вас, стерегу ваше богатство! Э-э, — смеясь, бормотал Кабашкин, — меня не проведешь… Нет уж, я умею показать свою работу. На копейку сделаю, а на рубль покажу, и ты, медведь, поверишь… Я, Кабашкин, царский полицейский, ученый по всем статьям. И тебя охмурить — тьфу! А что, я вам… в убыток, что ли? Вот какие обширные земли вернули… А я бедный офицер, да и в чине старом, нижайшем… Да за деньги я черту буду служить — все равно, кому продавать душу. Нет, я не пьян… погодите, я еще вам покажу! Я знаю, что мне надо делать!
Поздно вечером, когда в имении все погрузилось в сон, Цыценко, прапорщик Кабашкин, старший рабочий Лизогуб и восемь человек солдат, вооруженные винтовками и фонарями, ворвались в длинный и низенький барак, в котором жили батраки.
Грязные, обросшие люди сползали с низких нар и, отталкиваемые солдатскими сапогами и прикладами к стенке, сбились в одну кучу, оторопело поглядывая один на другого.
Солдаты быстро перевернули все бедные лохмотья, разбросали солому, пошарили под лавками и полатями, но ничего не нашли, за исключением двух больших костей от окороков.
Эта находка и явилась для Цыценко вещественным доказательством грабежа. Сначала он хотел наказать всех сразу, но какая-то сила остановила его от такого намерения. Он решил отыскать инициаторов грабежа и расправиться с ними в назидание остальным.
Цыценко подошел к столпившимся батракам и злобно скомандовал:
— Зачинщики! Главари! Пять шагов вперед, шагом марш!
Батраки молчали и исподлобья с недоумением поглядывали на рассвирепевшего капитана.
— А! Стало быть, все грабили кладовую?
— Не трогали мы, барин, вашей кладовой… Зачем это нам — руки свои марать? — отозвался один старый батрак.
Капитан покосился на старшего рабочего.
И тот сразу помог ему. Он указал рукою на двух батраков и сказал:
— Оци люди найзубасти тут и найвреднийши из усих. Воны́ завсегда во все дела первыми лезуть, ругню всегда заводють и ходоками от всех к барину ходють. И этим воровством воны могли заняться.
— Побойся бога, Трофим, что ты мелешь! — сказал какой-то батрак хриплым голосом.
Его поддержали еще несколько голосов:
— Зачем ты поклеп на людей возводишь?..
— Ах ты, шкура продажная!
Кабашкин подскочил к батракам.
— Молчать! — закричал он.
Солдаты вывели двух пожилых батраков и подростков с костями в руках, остальных заперли на замок в бараке. Вскоре вся ватага, обыскивающая барак, со своими жертвами была в отдаленном старом сарае. Солдаты быстро снимали с петель двери и что-то сооружали из них.
Цыценко подошел к высокому, с широкими плечами, очень длинными и большими руками батраку, стоявшему около фонаря. Ему было на вид лет сорок. Крупное, давно не бритое лицо его было совершенно спокойно, только изредка вздрагивали широкие рыжеватые усы. На нем была брезентовая засаленная рубаха. На больших ногах были постолы из конской кожи с черной шерстью.
— У-у, быдло! — процедил сквозь зубы Цыценко, угрожающе сверкая на него глазами.
— Не стращайте, господин офицер, мэнэ своим криком та своими глазами. Я ни в чем не виноват, и говорите, что вам надо вид мэнэ, — проговорил спокойно батрак, презрительно глядя на хозяина.
— Не рассуждать! — крикнул Цыценко. — Как фамилия?
— Ну, я Василь Слюнько — и що ж?
— Какую работу исполняешь?
— Ну… работаю на быках, — спокойно и как бы с леностью отвечал Слюнько. — Землю вам пахаю и все делаю вам на ваших быках…
— Да, я уже знаю, что ты, хам, тут делаешь! Грабежом занимаешься, бандит! — вскрикнул капитан, выпрямляясь и раздувая ноздри. — Вот я тебе дам белого хлеба и окороков!
— Я у вас ничего не украл, и права не маете обзывать мэнэ такими погаными словами. Теперь не крепостное право!
Цыценко отвернулся и подошел к другому батраку.
Перед ним стоял высокий человек с рыжеватой бородкой, худой, с живыми светлыми глазами.
— Что изволите, барин? — ласково спросил батрак тонким голосом.
— Русский?
— Да. Рязанской губернии.
— А где бандитизму учился?
— Нет, учениями я никакими нс занимался, — душевно ответил батрак, очевидно сразу не разобравшись, о каких учениях идет речь. — Я все по людям хожу.
— Фамилия?
— Зайцев Петр. По батюшке — Семеныч. Чай, сами изволите знать, семь годков здесь работаю…
— Какую работу исполняешь?
— Известное дело наше — что прикажут, то и исполняю. Я маленечко знаю печное дело и стекольщиком по необходимости могу. Топориком владею и по землице, как надо, знаю. Деревенский я. На все руки мастером будешь, ежели целую кучку детишек наплодил…
— И мастер замки ломать, — хмыкнул Цыценко.
Батрак поднял худые плечи, горбясь.
— Никак нет-с, барин, бог миловал от таких занятиев, и в роду моем бесчестных и воришек не было.
— А кто же сбил замок в кладовой?
— Не могу знать.
— Не сознаешься — повешу!
Батрак как бы с жалостью осмотрел капитана с ног до головы своими умными и добрыми глазами, прибавил:
— Что ж, ваша воля, но истинную правду вам говорю: мы ни в чем не виноваты. Тут безбожный наговор на нас.
— Повешу! — вторично пригрозил капитан, щурясь, точно ему доставляло особое удовольствие терзать человека.
Батрак переступил с ноги на ногу, опять пожал плечами, затем уже с сердцем сказал:
— Права не имеете на это, господин офицер! Ответ понесете за свое беззаконие.
— Закона требуешь? Закон для таких — веревка!
Батраки со страхом и удивлением переглянулись.
— Экзекуцию! — капитан кивнул Кабашкину.
— Слушаюсь! — подхватил тот, с живостью повернувшись на каблуке к солдатам, и, казалось, с радостью проскрипел: — Экзекуцию начинай!
Крепкий, небольшого роста ефрейтор козырнул ему и подбежал к солдатам.
Батраки насторожились.
— Петро, як вин сказав? Що цэ — экземуция? — как бы машинально спрашивал Слюнько своего товарища, искоса посматривая на солдат.
— Э, болван, слова выговорить не умеешь! — крикнул на него прапорщик Кабашкин.
— А что же это?
— Это… порка!
Зайцев шаркнул лаптями и, подступив к Цыценко, заговорил с ним, волнуясь. Он понял теперь, что дело принимает оборот серьезный и страшный.
— Барин! Вы человек ученый, прошу вас, разберитесь толком! Мы же ни в чем не повинны… Кости эти нельзя брать в расчет, их сиротки подняли вот тута, у забора. Они взяли их, чтобы поглодать мясца.
Цыценко отвернулся и молча зашагал в глубь амбара, в темноту, что-то шепнув прапорщику.
— Раздевайте! — крикнул Кабашкин.
Солдаты быстро повалили батраков на лавки, сделанные наскоро из половинок дверей, и стали торопливо стаскивать с них грязные лохмотья.
— Дроздов! Назаренко! — отрывисто выкрикивал прапорщик. — Бичи! Живо! Ну, живо! — приказывал он, сам почему-то отводя от солдат свои глаза.
Зайцева, силившегося подняться, солдаты толкнули. Он загремел по доске своим худым, ребристым и посиневшим от холода телом.
— Барин! — протянул он уже молящим голосом. — Что же вы делаете?.. Опомнитесь! Человек же вы… Клянусь своими детишками… Побойтесь бога!
Один солдат с засученными рукавами подбежал к батраку и с криком: «Держи!» начал бить круто сплетенной и тяжелой, как свинец, смоляной веревкой по худому телу. Зайцев заохал. Синее тело быстро краснело, кровь выступала крупными, как горох, каплями.
Слюнько, сцепив зубы, напряг свое широкое, мускулистое тело, молчал. Кровь струилась по бокам и заливала доску. Он не издал ни одного стона, пока не потерял сознания.
Солдаты ввели подростков с костями в руках. Их для чего-то выводили во двор, когда начали избивать батраков.
Лампы осветили мальчишек, и Цыценко оглядел их испуганные лица. Дети с ужасом посматривали на окровавленных батраков.
Подросткам было лет по двенадцати, у обоих светлые волосы, худенькие, грязные шейки. На одном болталась обрезанная почти до половины старая солдатская шинель с подвернутыми рукавами и сильно обтрепанным подолом. На его сухих ножках были огромные, немецкого образца, солдатские башмаки, подбитые гвоздями. На лоб опускалась серая шапка. Другой мальчуган был одет в женскую ватную кофту в сборку. Длинные рыжеватые волосы, забитые соломенной трухой, казались шапкой, обут он был в постолы.
Цыценко молча вышел из амбара, за ним последовал Кабашкин.
— Не бить! — сказал вдруг Цыценко прапорщику. — Кости отобрать как вещественное доказательство…
— Слушаюсь!
Солдаты вывели батраков, отобрали кости у детей и закрыли амбар.
— Ни за что страдали люди.
— Да, уж получилось как в поговорке: сам вор кричал: «Держи вора!» Э-эх!
— Тише! — предупредил приглушенным голосом ефрейтор.
— Да чего тут «тише»?.. Не по-христиански получилось… Кабашкин вино лакает, ветчинку жрет, а людей бьют!
— Тише! — просил ефрейтор. — Упаси бог, услышит… Убьет! Тише!
Вдруг ночная тьма огласилась ружейными выстрелами — один, другой, третий…
Поднялась тревога.
Солдаты и телохранители-чеченцы забегали по имению.
Цыценко зашел в дом и встретил дрожавшего брата в халате.
— Что случилось? — спросил тот, приложив свои полные дрожащие руки к груди.
— Обстреляла какая-то сволочь, — почти спокойно сказал Цыценко.
— Ох, господи! — воскликнул брат. — Почему ты без фуражки? Ай, кровь из сапога! — завопил он.
— Зацепило ногу… Вот черт возьми!
— Касьян! Аптечку!
Капитан подошел к буфету, налил стакан вина, жадно, как воду, выпил залпом и, наливая второй, ответил брату:
— Чепуха, успокойся!
— Володя, зачем?
— Не мог иначе… Накипело на сердце.
— Пойми же: это вызовет ненависть к нам. Вот тебе факт — выстрел из-за угла!
— Ах, да! Прости, Саша, — прервал его капитан и прибавил в раздумье: — Я думаю, это стрелял в меня твой любимый механик!
— Господь с тобой, Володя! Да его нет и в имении. Он в Феодосии, на завод уехал.
Капитан опять подошел к буфету, прихрамывая.
— Ах-ах-ах! — простонал брат, схватившись за голову, и, следуя за капитаном, заныл: — Неразумно, неразумно так делать! Это можно там, в контрразведке… Но здесь, в имении… Это истолкуется бог знает как! «Вот они, вернулись помещики!» Это может дойти до Симферополя, до крымского правительства, оно все же демократическое….
— А ну его, твое правительство к… — капитан смачно выругался. — Наплевал я на это правительство! У меня есть Деникин! А то дурацкое правительство. Мы, белая армия, уже держим Крым в своих руках… Убивать! Вешать! Вселять страх!
Брат замахал руками.
— Боюсь, это слишком! — сказал он. — Смотрите, вы льете воду на мельницу революции… Мне думается, сейчас такими жестокостями нельзя усмирять массы.
Капитан отмахнулся и хотел было что-то возразить, но стук в дверь помешал ему.
Вбежал прапорщик Кабашкин и доложил, что злоумышленник на территории имения не обнаружен.
Только что успел уйти Кабашкин, как в комнату вбежал суетливый лакей Касьян с аптечным ящиком в руках.
— А что же Анна Михайловна? — спросил его старший Цыценко.
— Они идут-с… Вот-с они…
В эту минуту в дверях гостиной показалась, вся в черном, высокая, осанистая дама с бледным, взволнованным лицом. За нею спешила рослая светлорусая девица в белом фартуке.
Старший Цыценко бросился к даме и, взяв ее за локоть, залепетал:
— Анна, посмотри, пожалуйста, упрямца нашего, — кажется, серьезное у него…
— Боже мой! — воскликнула дрожащим голосом дама еще издали. — Кровь!..
Капитан, стоявший около дивана в одном сапоге, вытянулся в струну, холодно улыбнулся. Когда женщина приблизилась, он шагнул к ней, взял руку с длинными, красивыми пальцами и поцеловал.
— Ничего страшного, Анна Михайловна. Какой-то мерзавец хотел убить, но не сумел… Бога ради, не пугайтесь, — прибавил он, оборачиваясь, чтобы приветствовать пришедшую с нею другую женщину, но как-то вдруг оторопел, словно испугался ее. — А-а, это ты, Елена! — проговорил он, скользя по ней беглым взглядом.
— Здравствуйте, Владимир Александрович, — смутившись, приветствовала его девушка. Ее большие темно-серые глаза застенчиво потупились. На миловидном, белом лице вспыхнули красные пятна.
— Здравствуй, здравствуй! — проговорил капитан. — Ты такая… что тебя не узнать. — Он снова окинул ее взглядом и, хромая, пошел к Анне Михайловне, разговаривавшей в стороне с его братом.
Анна Михайловна была родная сестра жены Александра Цыценко. Она недавно приехала из Краснодара, где похоронила своего мужа, полковника Снегирева, убитого в тот же день, когда был убит вождь белогвардейцев Лавр Корнилов. Во время Ледяного похода она была сестрой милосердия полевого госпиталя.
После смерти мужа Анна Михайловна сейчас же покинула корниловскую армию.
Она приехала со служанкой Еленой, которую любила и обращалась с нею как с дочерью, делала ей дорогие подарки и занималась ее воспитанием.
Анна Михайловна бережно промыла и перевязала рану и посоветовала капитану уехать в город и лечь в госпиталь.
— Я думаю, Анна Михайловна, что все обойдется и без госпиталя, — сказал Цыценко, приподнимаясь с подушки, положенной ему под голову на время перевязки раны. — Я не чувствую боли. — Он подвигал забинтованной ногой и прибавил: — Не болит.
— Владимир Александрович, рана у вас серьезная. Обязательно госпитализируйтесь, во избежание сепсиса.
— Ах! — криво улыбнулся Цыценко.
— Ну какие вы все, офицеры!
— Хорошо! — прервал ее капитан, не сдержав своего раздражения. — Я утром уеду. Спасибо вам за помощь!
Вскоре денщик раздел капитана и уложил его спать.
Но Цыценко долго не мог уснуть и все глядел в темноту, И вот из темноты вдруг яркой картиной ожила охота на степных зайцев. Он на вороном коне летит за едва заметным на сером поле зверьком… Летит… летит… Все ближе… ближе… Заносит твердый кнут над головой… И вдруг лошадь замертво падает и телом своим наваливается ему на ногу… Он ощущает острую боль в ноге…
Открыв глаза, Цыценко увидел возле себя сидевшего в кресле брата.
— Саша, почему ты здесь? — тревожно спросил он, продирая воспаленные, опухшие веки. Откинув одеяло, спустил с дивана на коврик ноги. — Саша, в чем дело?
— Да я так… зашел проведать тебя, — ответил брат уклончиво. — Ну как ты чувствуешь себя?.. Батюшки, нога-то как распухла! Ай-ай-ай!
— Нет, подожди, — остановил его капитан. — Я вижу, ты что-то хочешь сказать мне. Говори: что случилось?
— Ах, что говорить! — почти простонал брат, поднимая голову, и посмотрел па землистое и отекшее лицо капитана. — Не знаю, Володя, что теперь и сказать тебе… Получилось то, что я и ожидал. Рабочие не вышли на работу.
— Забастовка! Всех арестую! — вскрикнул в ярости капитан, вскакивая с дивана. — Эй, Яшка! Одеваться! — позвал он денщика и, не ожидая его, стал быстро стягивать с себя ночную рубашку.
— Нет, ты погоди, не кричи, не волнуйся! — просил брат. — Здесь надо все спокойно обсудить и найти какой-то выход…
— А что же, по-твоему, надо делать?
Брат развел руками и втянул в плечи свою большую голову.
— Я думаю, надо пойти сейчас на уступки негодяям, улучшить им питание. Лучше накормить свиней, и это их успокоит… Пусть…
— Дать им мяса? — зло усмехнулся капитан.
— Да, придется убить одного-двух быков, сделать солонину и бросать им по куску в кандер. Пусть едят… И, я думаю, надо пообещать, что по весне мы им прибавим жалованье. А этим временем, возможно, установятся порядки.
Капитан скривил лицо и безнадежно махнул рукой:
— Ну, давай, давай им мяса! Давай им все, чего они хотят!
Они оба помолчали.
— Прикажи подать мне сухого вина, — снова заговорил капитан. — Я сейчас должен уехать… Сильно болит нога. Я поговорю с Гагариным, — надо срочно прислать сюда солдат!
— Гагарин не согласится.
— Ну, не согласится! — усмехнулся капитан. — Все в моих руках. Не Гагарин, а я держу город.
Брат вышел.
Капитан умылся, оделся, обильно надушился и вышел на балкон. Затягиваясь папиросой, он глядел на маленькую ободранную церковь. За ее оградой заросло все бурьяном и царил покой. Черный мрамор памятника, поставленного его деду генералу, погибшему от рук революционеров-народников, приковал к себе внимание Цыценко.
Вдруг из-за угла ограды выскочила большая бричка, запряженная парой крупных гнедых коней. Капитан вздрогнул, узнав сидевшего рядом с кучером механика Коляева.
После завтрака он вызвал к себе прапорщика Кабашкина и предложил ему следовать за собой.
Цыценко вышел с прапорщиком из дома, и тихонько, украдкой, они вошли в большой пустынный сад с осыпающейся желтой листвой. По аллее старых тополей направились к отдельно стоявшему домику.
В домик они вошли бесцеремонно. Несмотря на бедность, в двух маленьких смежных комнатах было чисто и опрятно. Пахло только что испеченным хлебом, с которым возилась, накрывая его домотканым полотенцем, молодая женщина с засученными рукавами.
— Батюшки, барин пожаловали к нам! — проговорила она. — Сыночки, зовите дедушку! Скорей бегите за ним!
Двое белоголовых мальчуганов выскочили из другой комнаты, на минуту остановились, оглядели исподлобья офицеров и прошмыгнули в сенцы.
Не прошло и полминуты, как в комнату вошел с узелком в руках, видимо с гостинцами, привезенными из города, высокий старик лет шестидесяти.
— А-а! Владимир Александрович! — удивленно проговорил механик, окидывая офицеров быстрым взглядом живых, проницательных глаз. — Здравствуйте! — прибавил он, переступив через порог.
— Мы к вам по делу, — строго сказал Цыценко, не отвечая на приветствие старика.
— Так проходите сюда, в эту хату, — предложил старик. — Пожалуйста, вот стулья.
Офицеры не сели.
— Из Феодосии приехали? — спросил капитан, изучающе оглядывая старика.
— Да, на завод ездил. Я все по ремонту молотилок, — ответил тот, чувствуя, что капитан хочет о чем-то другом говорить с ним. — Вас что, ремонт беспокоит?
— Нет.
— А что же?
Цыценко, державшийся за спинку стула, отставил его и подался весь к старику.
— Я хочу знать: какую книгу вы читали мужикам? И где эта книга?
Старик повел плечами, наморщил лоб, пересеченный глубокой морщиной, что-то вспоминая.
— Читал книжку? — протянул он как бы про себя. — Мужикам… книжку…
— Я спрашиваю: читали книгу? И какую? — Цыценко повысил голос.
— Читал! — вспомнил механик. — Вот эту дурацкую книжку. Читал и смеялся над глупостью.
Он подошел к комоду, схватил брошюру и протянул ее капитану.
Капитан впился в нее глазами.
— Войданов… Брошюра Войданова…
— Кому нужны теперь эти бредни? Мужики смеются над ними, — проговорил старик.
— Стало быть, вам большевики нужны? — вмешался прапорщик Кабашкин.
— А вы чего тут? Вон отсюда, из моей хаты! — вдруг закричал старик вне себя. — Идите пьянствуйте!.. Да баб за юбки ловите… Вон! Вон!..
Цыценко обернулся к нему:
— Я не позволю вам кричать на офицера!
— Мне все равно! Цаца какая ваш офицер! Все вы мне не нужны… Вот вам бог, а вот порог…
Лицо Цыценко побагровело.
— У вас еще есть политическая литература?
— Ничего у меня нет! Я стар заниматься политикой… Можете обыскать. Я никогда никому не врал. Вы это знаете. А если забыли, спросите брата. Всё! Я иду к Александру Александровичу и заявляю ему: я больше не работаю у вас. Баста!
Кабашкин, стоявший у двери, крикнул:
— Таких надо расстреливать!
— Вот каков ваш офицер! Ха-ха! — засмеялся старик. — Вот, ждите от таких добра! Вона, хозяева пришли…
— Молчать! — топнув ногой, закричал Кабашкин.
Цыценко резко обернулся к нему:
— Господин прапорщик, я здесь хозяин! Сам разберусь! Цыценко поближе подошел к старику.
— Обижаться вам не следует, — сказал он с необычайной для него любезностью. Интонации его голоса внезапно смягчились. — Долг обязал меня зайти к вам. Я вижу теперь, что напрасно побеспокоил вас. Прошу извинить и не обижаться. Я рад, очень рад… — растерянно и поспешно закончил он.
— Обижаюсь, обижаюсь! — отмахнулся старик и притих. — Нехорошо так вламываться… Постыдились бы… постыдились…
— Это вы слишком, — спокойно произнес Цыценко. — Не надо сердиться. До свидания.
Офицеры вышли.
— Да, хитер, как старая лиса, — произнес Цыценко.
Прапорщик искоса взглянул на него.
— Вот что, господин прапорщик, — сказал Цыценко, немного подумав. — Пошлите солдат к нему, пусть возьмут и ведут в имение. Там, около скирды, остановитесь и подождите меня. Я поеду в город, захвачу старика с собой. Слышите?
В Крым, в свои летние дворцы и особняки, съезжались бывшие царские государственные деятели и военные, помещики и фабриканты, чиновники. Но городу ползли тревожно-торжественные слухи о приезде в Керчь самого Пуришкевича. В летних дворцах, богатых особняках и виллах все оживилось и пришло в движение: там шумели, спорили и гадали о развивающихся событиях и будущей судьбе единой и неделимой России. Все чаще и громче произносилось имя Пуришкевича, который один будто бы и способен определить великую будущность матушки России.
Богатая знать города готовилась к торжественной встрече. Была избрана специальная комиссия из пяти человек, во главе ее поставили владельца табачной фабрики, вилл и дач — миллионера Петра Месаксуди.
Месаксуди был человек высокообразованный, в свое время учившийся за границей. Юность свою он провел в крупных европейских городах. Он был любимцем местной знати, и его имя было знакомо каждому горожанину.
О Месаксуди ходила по городу легенда как о человеке, преисполненном кротости, добродетели и божественного простодушия.
Жизнь его текла спокойно и привольно, пока не свершилась Октябрьская революция. Тогда он счел своевременным уехать, не послушав уговоров.
— Нет, не останусь, — сказал, прощаясь, Месаксуди, — не останусь, потому что большевики ужасные люди, они не поверят, что мой дедушка был простым водовозом и с копейки нажил миллионное состояние. Не поймут, что это ведь мог сделать каждый человек, имеющий желание и разум…
Когда немцы подавили советскую власть в Крыму, Месаксуди возвратился в Керчь и сказал своим служащим:
— Большевики повсюду разбиты, власть их кончилась, и возврата им больше не будет. Теперь мы с вами будем жить спокойно..
Встреча Пуришкевичу была устроена в большом доме, стоявшем на углу Воронцовской и Строгановской улиц, в так называемом английском клубе, в том самом здании, где недавно помещался Совет рабочих, крестьянских, солдатских и матросских депутатов.
Все в этом здании напоминало недавние дни. Сквозь побелку на стенах кое-где еще просвечивали лозунги, их можно было прочитать на русском, украинском, татарском, греческом, итальянском языках:
«Да здравствует революция!»
«Да здравствует беспощадная борьба с вековыми угнетателями!»
«Свобода трудовому пароду!»
Это здание было теперь занято германцами. Барон фон Гольдштейн, по просьбе генерала Гагарина, приказал своим офицерам очистить половину верхнего этажа, где помещался огромный зал.
…С шести часов вечера к зданию подъезжали пролетки, автомобили. По лестнице поднимались офицеры, нарядные дамы, купцы, фабриканты, помещики.
Месаксуди, одетый в черный смокинг, серьезный и торжественный, сидел в отдаленном углу, окруженный местными промышленниками, которые слушали его с подобострастием.
В разговорах часто упоминали о том, что Месаксуди молод, ему всего лишь сорок лет, но по уму он настоящий греческий мудрец.
— Мои рабочие, — говорил самодовольно Месаксуди, — чуждаются политики, они жаждут мирного труда. Недавно я сам предложил им надбавку жалованья. Надо ходить к рабочим в гости, надо крестить их детей…
Действительно, Месаксуди делал подарки женщинам-роженицам, которые у него работали, ходил в церковь, держал новорожденных у купели. Старых рабочих он допускал пайщиками в некоторые свои предприятия, организовал при фабрике кооператив и даже открыл рабочим кредит.
— Смею заверить вас, господа, что таким отношением к рабочим можно добиться того, что они сами начнут уничтожать революцию…
Какой-то низенький человек с большим животом стал доказывать, что России нужна Франция как старая союзница.
— Нет, господа, Англия сейчас наша спасительница, — сказал важный худощавый старик. — Мы ее используем в своих интересах… да, да!
В соседнем зале молодой высокий офицер рассказывал в обществе женщин и мужчин, как корниловский отряд наводил «порядок» на Кавказе.
Молодая дама в черном вечернем платье, стоявшая у двери, восторженно взвизгнула:
— Идут!.. Идут!..
Женщины на ходу пудрились и оправляли свои платья, мужчины подтягивались, и все стремительно хлынули в большой зал.
В конце длинного, ярко освещенного коридора показалась группа военных.
Посредине шагал барон фон Гольдштейн. Он был высок, в блестящем мундире, с саблей, волочившейся по полу, его грудь украшал железный солдатский крест. Он держал голову высоко, смотрел гордо.
— Смотрите, смотрите… Настоящий Вильгельм! Какой красавец! — говорили женщины.
По правую руку его шел тонкий мужчина в штатском темно-коричневом костюме.
— Пуришкевич… Пуришкевич…
Слева подпрыгивал генерал Гагарин. Он казался смешным оттого, что старался делать большие шаги своими короткими ногами.
— Господи, прямо жалко нашего Гагарина, — сказал белобородый старик.
— Будьте покойны, он самый страшный человек для большевиков, — сердито возразила пожилая дама.
— Да здравствует Германия! Ура!
— Ура! Ура! Ура!
— Да здравствует великая Россия! Ура!
— Ура! Ура! Ура!
— Привет господину Пуришкевичу! Ура!
— Ура! Ура! Ура!
— Цветы! Цветы! — крикнул Месаксуди.
Барон длинными руками принимал букеты.
Пуришкевича подняли на руки и с криком: «Спаситель ты наш!» понесли в зал.
В другой половине шумного здания в одной из комнат сидели несколько немецких офицеров. На столе стояли две бутылки вина, в тарелках лежали сухая колбаса и хлеб. Один из офицеров, с лейтенантскими нашивками, сидел за столом и, наливая вино, в чем-то убеждал своих коллег.
Другой, толстяк в чине майора, ходил, засунув руки в карманы, в расстегнутом мундире, загадочно улыбался и отрицательно покачивал головой.
Третий, молоденький, лежал на кровати. Он был бледен, его мучила малярия.
По лицам было видно, что у них только что произошла жаркая схватка. Может быть, праздничный шум в соседнем зале послужил причиной их споров.
Лейтенант поднял бокал и, ядовито улыбаясь, произнес тост:
— За барона фон Гольдштейна! Ура!
— Франц, прошу тебя, перестань, не смейся над бароном, — сказал ему больной. — Ты уже пьян.
— Нет, я не пьян, — ответил Франц. — Я пью по-русски, и поэтому я не буду пьян. Вот как они пыот: раз — и готово!
Он опрокинул в рот сразу полстакана.
— Нет, Генрих, — обратился он после этого к больному, — ты говоришь, что я сбиваюсь с пути германца… Нет, никогда… Я, как старый фронтовик, думаю вот что: сейчас спасение наше важнее всякой победы, но я боюсь и спасения. И выходит — мы уничтожали чужую революцию и нажили… свою. Это факт.
— А что же делать, по-твоему? — спросил больной.
— Не знаю! Не нужно было бросать в этот пожар армию. Революция — это страшное пламя, тот, кто тушит пожар, как правило, обгорает сам.
— Да, — майор опустился на скамью, — если каждый из нас будет так смотреть на вещи, что из этого получится?
— Анархия! — бросил больной.
— Перестань, Генрих, к чему такие слова? — успокаивающе сказал больному майор и, повернувшись к лейтенанту, произнес: — Нужно меньше говорить про это, гусары не должны ничего знать.
— Может быть! — захохотал Франц. — Солдаты лучше нас знают, что происходит в Германии, они упорно поговаривают об арестах офицеров. Они готовятся к выборам в комитеты, а это значит — в Германию с красным флагом пойдем.
— Сомневаюсь, — бросил майор. — Все же странно ты говоришь, Франц, и смеешься, тебе как будто самому очень хочется революции.
— Она мне не страшна. Она разобьет ложь, которой мы ослеплены. Может быть, революция позволит народу покончить с тем сумасшедшим бредом, которым болеет Германия.
— Вот так чудесно, — удивленно размахивал руками больной, — вот так офицеры! Не хотят войны! Идите вы все к черту!.. Мы уничтожим революцию! Я буду воевать до тех пор, пока не завоюю весь мир!
Он приподнялся и, потрясая руками, проговорил:
— Вы только вообразите, что было бы, если бы Германия стала покорительницей мира!
Франц покивал головой, лукаво глядя на молоденького офицера, и насмешливо заметил:
— Наверно, тогда бы ты получил город и гроб в придачу.
Майор, усмехаясь, достал из-под кровати новую бутылку, молча раскупорил ее, палил себе вина.
— Мне непонятно, — обращаясь к Францу, заговорил он, — как ты можешь так говорить: ты же офицер! Ты должен бить своих врагов!
— А кто же враги?
Вмешался больной, сказав с тревогой:
— Перестаньте говорить о политике, это может кончиться плохо. Франц, за такие разговоры ждет петля. У барона фон Гольдштейна она наготове.
— Не пугай меня бароном! Смотри, как бы он первым не повис в петле! — Франц схватил бутылку и размахнулся.
Офицеры вскочили.
Больной офицер подбежал к Францу, выхватил у него из кобуры наган и истерично закричал:
— Прекрати!.. Замолчи!.. Убью!..
Сводный оркестр невпопад грянул «Гром победы, раздавайся…» Собравшиеся шумно рассаживались за столами, протянувшимися через весь зал. Блестели хрустальные вазы, увенчанные свежими крымскими фруктами: золотистые кисти муската и шашлы свисали с них, касаясь белоснежных скатертей. Многочисленные бутылки ярко горели золотыми горлышками. Огромные фарфоровые вазы с живыми цветами высились на столах.
На почетное место важно уселся генерал Гагарин; справа от него — Пуришкевич, слева — барон фон Гольдштейн. Пуришкевича окружали русские офицеры, барона фон Гольдштейна — немецкие.
Старшина вечера Месаксуди развлекал Пуришкевича. Бок о бок с ним сидела Ирина Крылова — стройная, красивая женщина. Она была в белом дорогом платье. Ее красивые плечи были окутаны мягким горностаевым палантином.
Ирина Крылова, врач по образованию, была приглашена Месаксуди на этот вечер со своим отцом, известным петроградским профессором-хирургом, который поставил на ноги безнадежно больную мать Месаксуди.
Лакеи в черных фраках неслышно разносили напитки, подавали жаркое….
Музыка внезапно смолкла.
Гагарин поднялся, и обернувшись к Пуришкевичу, торжественно произнес:
— За здоровье родного и уважаемого нами гостя! За единую неделимую Россию! За здоровье Антона Ивановича Деникина!
Не успели прокричать «ура», как вновь загремела музыка. Над столом возвысился Пуришкевич.
— Он хочет говорить!
— Тише, господа!
Пуришкевич, волнуясь, начал на высокой ноте:
— Россия!.. Растерзанная, великая мученица! Ты протягиваешь свои руки ко всем странам мира и просишь помощи! Просишь, как погибающая… Твое могущество распято на кресте. Но близко, близко твое воскресение из мертвых!..
Слезы выступили на глазах оратора, рука судорожно взметнулась кверху.
— Пьем за великое возрождение великой России!
Вскоре гости, охмелев, кружились по залу.
Лысый, хотя еще и молодой, высокий полковник едва стоял на ногах. Он смеялся и командовал:
— Приказываю всем молодым женщинам ни в чем не отказывать победителям! Офицерам Добрармии! Германским офицерам!
Пожилая, толстая, раскрасневшаяся дама махала розовым платочком полковнику и декламировала:
— Мы — покорители, мы — римляне… Ура!.. Россия… я вся для тебя!..
Месаксуди подошел к Ирине.
— Это ужасно, — заговорила она с болью в голосе. — Я вот смотрю на все… Гадко… Вам не кажется, что мы летим в какую-то пропасть?
Месаксуди засмеялся.
— Что вы говорите? Юная Ирина Васильевна, стыдно вам! У вас впереди жизнь!
— Жизнь?.. Не знаю… Я думала: кончу университет, начну работать, приносить людям пользу! А теперь что? Кто я? Чем жить завтра? Для кого жить?
— Выходите замуж, — вдруг полушутя сказал Месаксуди, — и тогда вы по-иному взглянете на жизнь. Семья исправляет, регулирует человека… возбуждает интерес к жизни.
Ирина покачала головой и спросила:
— А разве вас, Петр Константинович, не охватывает страх? Вот посмотрите на того офицера, который сидит и спит, вот тот, чья голова отвалилась назад. Вы поглядите на рот, на его лицо: ведь это же покойник!
— Ирина Васильевна, нельзя обобщать.
— Посмотрите вон на ту женщину, что сидит возле пьяного полковника, вон на ту, в цветной шляпке… У нее платье выпачкано вином… А ведь она, может быть, мать.
— Вы слишком впечатлительны, — сказал Месаксуди и подвес ее руку к своим губам.
— Мне хочется домой, — сказала Ирина.
— Я вас провожу… — заторопился Месаксуди, поднимаясь и неуклюже беря ее под руку. — Не забудьте, что завтра мы едем в театр слушать программную речь Пуришкевича. Он на многое раскроет вам глаза.
— Программную?.. Скажите: правда, что генерал Гагарин самолично убивает людей?
— Да что вы, Ирина Васильевна! Он же генерал, стратег, он — власть… Гагарин очень далек от этого…
В зал ворвался немецкий полковник, испуганный, растерянный. Озираясь по сторонам, он говорил по-немецки:
— Там… солдаты… Полк взбунтовался… Меня преследуют!
— Вздор! — крикнул барон и бросился к выходу.
В один из воскресных теплых дней в город на базар съезжались крестьянские подводы.
Площадь огласилась шутками, смехом, витиеватой руганью.
Каждый в этом большом людском море рассчитывал на удачу, на счастье. Но удача и счастье легко ускользали из рук. На лицах людей была написана тревога. Многие не хотели старого, но оно возвратилось, его принесли на своих штыках немецкие оккупанты и русские белогвардейцы.
Базар шумел.
— Не покупайте у той, она немецкие марки только берет! Купите у меня, я и советские возьму, пускай я буду глупая! — кричала одна широкоскулая баба.
Другая, востроглазая, манила пальцем молодого парня со смуглым лицом и кричала!
— Подходи ко мне, парубок!
Парубок, в старой фуражке набекрень, в ветхом пиджаке, из-под которого виднеется вышитая рубаха, останавливается перед бабой. В руках у парня плетеная сумка, из нее торчат ручка молотка, подпилок, отвертки.
— Голубок, коровьего масла за марки ерманские! — выкрикивала баба. — И за крымские можно. Покупайте, парубче! Ежели имеете николаевские — и эти беру.
— А за большевистские продаешь? — спросил парень, смеясь.
— Цур им и пэк! — отмахнулась баба как ошпаренная. — За их в тюрьму сажають, иди соби, бог тебе мылуй…
— Сюда, сюда, за любые деньги! — кричала красивая, высокая молочница. — Давай, молодчик, отпущу научное, сепараторное, — заманивала она красивого парня. — Сережа, что это ты со струментом? — спросила она.
— Да так… Сепараторы думаю ехать по деревням чинить. Делать-то нечего.
— Сережа, испей-ка молочка! — предложила молочница. Подмигнув, она налила ему полную кружку и тихонько сказала: — Пей, только, смотри, не белей.
Слова знакомой молочницы обрадовали Коврова.
— Я от белого еще больше краснею… Как дела в слободке?
Молочницу Ковров знал еще до войны.
Он был у нее на свадьбе в первые дни революции, когда появился ее жених, Степка Дидов, с грудью, усеянной крестами и медалями. Дидов закатил тогда, на удивление всему городу, громкую свадьбу, как говорят, «задал пир на весь мир».
— Сережа, ты бы к нам зашел сепаратор посмотреть, — говорила молочница, смутно догадываясь о чем-то. — «Может быть, — думала она, — он сейчас находится в таком же положении, что и мой Степа: скрывается от белогвардейских ищеек».
— Отчего же, можно. Ты все там же живешь?
— Нет, я теперь в Старом Карантине.
Ковров насторожился, помолчал, потом спросил:
— Как же это произошло?
— Таманскую армию разбили, — ответила она вполголоса, — и он, пораненный, перебрался сюда через море, чуть в бурю не погиб. Но дома его нет, и не говорит, где скитается… По вечерам мы тайком встречаемся. И то в разных местах… Знаешь, теперь шпик на шпике…
— Вот оно как, — задумчиво сказал Ковров. — Ты скажи ему, что видела меня и что мне надо бы повидаться с ним.
Ковров сунул ей небольшую пачку листовок.
— Раздай в деревне. Пусть Дидов прочтет да подумает хорошенько.
— Хорошо, хорошо. — И, отступая назад, она шепнула: — Уходи, кажется, шпик ползет.
Ковров замешался в толпе. Он остановился как раз там, где продавали скот, начал для виду ощупывать бока и шею коровы, как делают это крестьяне при покупке.
— Давно тельная? — спросил он.
Баба, закрывая лицо рукавом, прыснула:
— Та цэ ж бык!
— Фу, черт возьми! — спохватился Ковров. — А рога как у коровы. Да говорят, бабуся, что теперь и быки телятся, — смеялся он.
— Ратуй мэнэ, боже! — крутила баба головой. — Хроська, дывысь, який чудный чоловик…
— На, бей, пока зуд есть. Последний раз подхожу, жалковать будешь, — проговорил черный, с большим, синеватым, как луковица, носом, мясник, протянув бабе руку. — Говори: «С богом!» — и баста!
— Нет, так дешево не продам. Дывысь, який бык, — роги не достанешь, — сказала семипудовая Христя и поскребла жесткой рукой свои седые волосы. — Эх, не продала б, друже, та попутала нечиста сила: осла из Советов получила, добра б ему не було, обчество дало, когда разбивали пана. «На, бабка, — говорят, — ты бедная и весом тяжела, на базар ездить будешь». А он, проклятый, скочурился. Сдох. Осел той… Чума б его взяла на том свити, рыжего! А теперь вот хоть роди этого осла. Пришел помещик, требуе — и край! А не поставишь — в тюрьму запруть!
— Вот отдавай, бабка, и, пока не поздно, купишь осла, — смеялся жирный мясник. — Скорей, та горилку будем пить.
— Эх, горилка, горилка! Мы слезы привыкли пить… Така наша доля, — горестно вздохнула старуха.
Ковров заметил человека в черном пальто с поднятым воротником. Человек смотрел с любопытством па Коврова. Тот, как бы не замечая его, глядел на бабу и мясника с ухмылкой.
— Ну, бей, говорю! — кричал мясник, подставляя полную ладонь.
— Отдай, отдай, — поддерживал для виду Ковров.
Наконец баба решилась и положила на руку полу своего ватного пальто, а в полу зажала веревку, к которой был привязан бык.
— Бей, бери с богом, только я никаких денег не признаю, окромя украинских, — и она передала мяснику веревку.
Мясник, приняв веревку, передал своему помощнику быка и отсчитал триста пятьдесят карбованцев.
Баба завернула их в платочек и связала узлом.
Подскочил продавец воздушных шаров.
— Гей, гей, поворачивай сюда с шарами! — весело закричала баба Христя.
Продавец артистически подвел к ее лицу шары.
— Вам какой: зеленый, красный, синий?
— Давай пару синих да двойку зеленых, оно лучше якось, — сказала баба. — Внукам, внукам шары надо в подарок, быка кормили, чистили его… бидолажки.
Она заплатила продавцу мелочью, а шары привязала к узелку с бумажными деньгами.
Ковров шагнул за мясником, вслед за ним шагнул и подозрительный человек.
Вдруг раздался неистовый бабий крик:
— Ой, караул, ой, боже, бык улетел! Рятуйте, люди добрые, ловите, милые! Бык улетел!
Ветер вырвал из рук Христи воздушные шары.
Взоры взбудораженной базарной толпы устремились ввысь, туда, куда шары уносили узелок с деньгами. Скоро шары пропали за облаками.
Баба стояла на коленях и выла, приговаривая:
— Пресвятая богородица, заступница наша!.. Бык полетел!..
Ковров воспользовался поднявшейся кутерьмой, пробрался в конские ряды и уже ходил между бричек, в которых сидели в качестве сторожей то детишки, то старый дед, то баба, лузгавшая семечки. Ковров оставлял на бричках пакетики и подмигивал ребятишкам.
— Передай это письмо батьке… Передай, сыну… Это тебе.
Под вечер Ковров устроился на одной из подвод и уехал в деревню.
Ночью Дидов назначил свидание своей жене, той самой молочнице, с которой виделся Ковров на базаре. Они должны были встретиться в деревушке за километр от города. Там он родился, там жили его друзья. Перебравшись с Кубани в Крым, он поселился в родной деревне, у брата. Младший брат Дидова был тоже огромного роста. У него были светлые глаза и румяное, нежное лицо. Брат служил в старой армии рядовым лейб-гвардейского полка «его величества государя императора Николая Второго». Он был ранен в грудь, не мог работать и, по совету какого-то фельдшера, пил топленое свиное сало с молоком. За ним присматривала свояченица. Она имела корову и жила в маленькой хатенке.
Теперь братья поселились вместе. Дидов наказал брату Григорию достать сапожный инструмент и закупить кожи. Он шил ботинки, а свояченица сбывала их. Так он и жил, ожидая новых событий. Степка Дидов многим был известен как командир конного красногвардейского отряда, с которым он отступил из Крыма, когда в него входили немецкие войска. Знали Дидова и потому, что он еще в конце 1916 года был приговорен к смертной казни. По случаю ранения он был отпущен из действующей армии домой на побывку, там и отличился — из ревности к теперешней своей жене избил офицера-подпоручика. По его словам, это произошло совсем случайно.
Подпоручик приударял за его невестой, зная, что Дидов ее жених. Подпоручик не отдал чести Дидову как полному георгиевскому кавалеру.
— Ах, так?! — при всей компании на вечеринке запальчиво вскричал Дидов. — Ты видишь, кто перед тобой? — указал он на свою грудь, увешанную крестами и медалями на разноцветных лентах. — Ты знаешь, сопля ты этакая, я выше всяких поручиков! Я требую отдачи чести при свидетелях, иначе будет плохо…
Подпоручик схватился за револьвер и выстрелил.
Дидов, как он потом говорил, слегка потрогал своим тяжелым кулаком переносицу подпоручика.
Степке удалось скрыться, но в ту же ночь жандармы поймали его, заковали в кандалы, посадили в крепость. Кресты у него снимали под музыку, он их не отдавал, бил головой, кусался. «Пусть сам царь едет снимает, только ему одному отдам!» — кричал он генералу, начальнику крепости. И плюнул ему в лицо. После его осудили на смертную казнь. Когда его, закованного в кандалы; переводили из крепости в тюрьму, он гордо держал свою голову, покрытую арестантской бескозыркой. И, посмеиваясь яркозубым ртом, говорил громко: «Прощайте, друзья, только ненадолго: таких, как я, царь милует. Такие нужны там, на фронте!»
Отец Дидова подал прошение царю. Смертная казнь была заменена вечной каторгой.
Революция освободила его. Первым делом Дидова была женитьба на своей возлюбленной. Он усиленно занялся шитьем башмаков и начал копить деньги на свадьбу. Из крепости пришло с десяток матросов, он устроил с ними хорошую гулянку и потом организовал красногвардейский отряд.
— Что ж, мы воевали, воевали с немцами, раны получали, а теперь сложа руки будем сидеть, пока придут и приколют вот здесь, на скамейке?.. Нет, дудки, старые солдаты не должны пускать немцев на родную землю.
Они объехали несколько деревень, собрали еще людей, вскочили на помещичьих лошадей и двинулись под командой лихого Дидова воевать с немцами…
Теперь Степан Дидов, сидя в хатенке, опять шил сапоги. Он хорошо знал, что ему сдаваться живьем в руки золотопогонников нельзя никак. На всякий случай хранил две новые винтовки, тысячу патронов, несколько немецких бомб, два револьвера.
— Пусть попробуют теперь взять нас, — говаривал Степан. — На нас двоих, брат милый, надо пару взводов, иначе обожгутся.
Поздно вечером пришла жена, она по его наказу принесла грудного сына.
— Вот они где! — проговорила Соня, передавая ребенка в руки отца и оглядывая комнату.
Подбрасывая сына на руках, Дидов приговаривал:
— Ах ты, орел! Ну и бутуз! Видать нашу породу!
— А ты, Степа, башмаки шьешь?
— Шью, Соня, все шыо. Попадется гусь лапчатый — и того пришью, — смеялся Степан.
Он обнял жену и поцеловал.
— Да, — вдруг сказала она, — вот тебе бумажки. Знаешь, я видела сегодня Коврова, он передал для тебя вот эту пачку, чтобы крестьянам раздать…. и самому прочесть.
— Сергей?! — вскричал Дидов. — Где ты видала его?
— На базаре. Под мастера слесарного подделался… Хотелось порасспросить, да шпик помешал… Я его знаю. Здоровый такой! Вечером в Карантине видала, у Мишки Иванова, у виноторговца.
— Шпик? — спросил задумчиво Дидов. — А тебя он не заметил?
— Нет, не бойся, — успокоила его Соня.
— Ну, смотри.
Григорий вынул одну прокламацию и начал читать.
— Здорово! Это самая настоящая правда… Это дело!..
— Брось, брось! — перебил его Степан. — Я знаю, ты тоже хороший политик. Фью! Куда там! Большевик!.. Давай лучше водки за здоровье сына дербалызнем… За него, сукина кота, выпьем!
Они сели за стол. Степан налил рюмки и первый поднял свою.
— Во имя отца и сына! — засмеялся он. — Вырастай, сынок.
Все втроем дружно опрокинули рюмки и стали закусывать зажаренными украинскими колбасами и салом.
— Ну вот, дорогая женушка, скоро махнем в Феодосию, в Старый Крым, там где-нибудь в лесочку пристроимся и будем жить-поживать.
Григорий насторожился, его доброе лицо покраснело и стало еще красивее и добрее.
— Поезжай, поезжай, — сказал Григорий. — А я не поеду и Соне не советую: куда ей с ребенком! Устроишься — тогда ей и напишешь. Одному легче туда пробраться.
— А мне все равно, поеду хоть сегодня, — вставила Соня. — Надоело одной скитаться. Куда он — туда и я. Ни на шаг не отстану.
— Вот баба молодец! — повеселел Степан и, обняв Соню рукой за шею, пригнул ее к себе и снова поцеловал.
Кто-то постучал в дверь.
Все оглянулись. Григорий подошел к кровати.
Соня открыла дверь.
— Фу-ты, черт, пугаешь! — вскрикнул Степан. — Ишь какая интеллигенция, без стука входила бы.
— Нельзя. Когда вы одни, то можно, — смеясь сказала вошедшая Лиза, хозяйка дома.
— Садись, Лиза.
Женщина села за стол.
— Эх вы, пуганые вороны! — проговорила она.
— Да, жизнь у нас хуже вороньей, — наполняя рюмки, сказал Степан. — Та хоть улетит, куда захочет, а тут и лететь нельзя, да и некуда лететь… Ну, Лиза, стукни одну за сынка!
— Нет, нет, все! — воскликнула Лиза. — Что ж я одна?.. Решили уехать?
— Да, — подтвердил Степан.
— И ты, Соня?
— И я.
— Ну, пьем — и за сына, и за счастливый путь.
Разговоры затянулись до часу ночи. Уже решили укладываться спать, когда Лиза неожиданно всех остановила:
— Постойте, сейчас холодненького молочка попьем — и тогда уж на покой.
Она вышла во двор, взглянула на звездное, торжественное небо, зажгла каганец и направилась в подвальчик. Но только она вошла туда, как вслед за ней спустился местный деревенский староста и с ним незнакомый ей человек. Он вежливо предупредил:
— Не пугайтесь, мадамочка, и без единого звука ведите нас в комнату Дидовых. Предупреждаю: малейший крик — и вы будете убиты на месте.
Они поднялись наверх. У дверей погреба стоял еще один человек, огромный, толстый.
Лиза вошла в сенцы, за нею осторожно крались двое сыщиков, поблескивая оружием.
— Смотри, не айкни, убью… — шипел в тишине сыщик.
Женщина, ни жива, ни мертва, послушно шла, ощущая на затылке холодное дуло револьвера.
Дверь отворилась, сыщики вскочили в комнату. Один из них крикнул:
— Стой! Ни с места! Не двигаться!
Неожиданное появление сыщиков ошеломило братьев.
— Ах! — вскрикнула Соня. — Тот самый… которого я на базаре видела…
— Да, тот самый, голубушка, — с готовностью ответил сыщик. — Наконец привела ты нас куда следует.
— Что, Степан, узнаешь меня? — спросил крупный и толстый, похожий на борца, сыщик.
— Узнаю, — ответил Дидов спокойно. — Морду Дубова нельзя не узнать. Я только удивляюсь: как ты ускользнул от советской власти? Жаль, жаль… Я думал, тебя черви уже съели. Да, теперь вижу, что я — ваш. Никогда не думал, что так…
— О да, мы знали, что ты недоступный зверь! Живьем взять тебя — об этом и мечты не было. — Сыщик ехидно засмеялся. — За твою голову кое-что причитается…
Второй сыщик, обыскивая Григория, строго сказал:
— Показывай, где оружие.
Григорий медленно повернулся и, кивнув на кровать, сказал: — Там.
Сыщики вынули винтовки, револьверы, бомбы, патроны и приказали понятому, старосте Кудлаю, вынести все во двор.
— Теперь, господа красные, можете опустить руки, — сказал Дубов и, поигрывая револьвером, спросил: — Степан Иванович, говорят, вы отбирали у помещиков золото. Так вот, без канители скажите: где оно у вас?
Дидов поднял голову.
— Вранье. У меня руки золотые, я — сапожник.
— А если найдем?
— Ищите, — хмуро проговорил Дидов.
— Вы, Моськин, останетесь здесь, в этой комнате, — распорядился Дубов, обращаясь ко второму сыщику, — обыщите все детально, при вас будут он и она, — Дубов указал на Григория и Соню.
— Хорошо, — ответил тот. — Впрочем… не лучше ли было бы… — Он запнулся и добавил по-французски: — Мне кажется, связать бы им руки.
Дубов ответил тоже по-французски:
— Бросьте. Приступайте.
Моськин попросил открыть сундук.
— Ну, а мы, Степан Иванович, пойдем в другую комнату, — вежливо предложил Дубов.
— Пойдем, — ответил Дидов, метнув взгляд на диван.
«Взять или нет?» — мелькнуло в голове. Следуя за Дубовым, он поравнялся с локотником дивана, где лежал утюг без ручки, на котором сапожники разбивают подошвенную кожу. Утюг незаметно очутился в левой руке Степана. Он крепко сжал его, слегка завел руку за спину.
Дубов остановился в углу сеней.
— Открой, — приказал он Лизе.
Та быстро открыла свой сундук и стала вынимать белье.
— Позвольте, позвольте, сударыня, я сам посмотрю. — Он нагнулся и стал рыться в белье.
Вдруг Лиза услышала, как что-то сильно хряснуло, и Дубов упал с утюгом, глубоко вошедшим в его голову.
Дидов выхватил у Дубова револьвер и вскочил в соседнюю комнату. Гриша набросился сзади на другого сыщика. Рука, в которой Моськин держал револьвер, была зажата могучей рукой Григория. Степан подошел к Моськину.
— Глотай, гад, получай свинцовую валюту за мою голову! — и он выстрелил ему в лицо.
Понятой перепугался, бросил оружие и убежал.
— Ну, теперь быстро одевайся, Григорий, бежим! — скомандовал Степан.
Вдруг до братьев донесся женский крик. Кричала Соня. Она, ничего не понимая, бежала по деревне, прижав ребенка к груди.
— Убили! Убили!
Степан послал Лизу предупредить Соню, чтоб она бросала все и скорее бежала отсюда в город и там пряталась.
Братья быстро оделись, забрали оружие и скрылись в темноте.
Об убийстве двух сыщиков кричали все утренние газеты.
Генерал Гагарин приказал карательным органам во что бы то ни стало поймать Дидова.
Отряд человек в пятьдесят въехал на вершину горы, к Старокарантинским каменоломням. Едва успело подняться солнце, как жители города толпами потянулись к горе Митридат.
Над каменоломнями на холмах маячили всадники, казавшиеся издали черными статуэтками.
Всадники подъезжали к заходам каменоломен, спрыгивали с лошадей, заглядывали в темноту шахт.
Из темноты с лампочкой в руках, весь в известковой пыли, вышел каменорез.
— Старик, ты не видел там бандитов, братьев Дидовых?
Старик пожал плечами, устало и нехотя ответил:
— Нет, не видал.
— А скажи, — спросил офицер, начальник отряда, — если туда спуститься с фонарями, можно их найти?
— А бог его знает, — так же безразлично ответил старик. — Может, и найдете, только вряд ли. Много ходить надо. Да и сыро, зябко там… воздух непользительный.
— Он с ними заодно, — шепнул бледнолицый, в штатском костюме человек, подбежавший к офицеру.
— Зачем наговор? Мы каменорезы. Врет он!
— Молчать! — крикнул офицер и хлестнул старика нагайкой. — Старик пошатнулся, уронил лампу. Зазвенело стекло.
— Давай огней, фонари давай! — закричал угрожающе офицер. — Живо!
Старик зло взглянул на офицера.
— Сейчас принесу! — И, повернув в заход шахты, скрылся за выступом. Оттуда раздался его крик: — Накось, выкуси!
Пораженные офицеры начали стрелять в темный зев входа, где исчез старик.
В тупике туннеля, освещенном двумя коптилками, Дидовы увидели людей. Они долго смотрели, как в облаках копоти и известковой пыли работала семья каменореза.
Дидовы подошли к женщине.
— Григорий, поможем? — сказал Степан.
Женщина разогнула спину и, улыбаясь, сказала:
— Нет, хлопцы, не сможете… Мы привыкли к этой работе.
— Ну, тетка, — сказал Степан, — мы не какие-нибудь интеллигенты, хватили и каторги, и всего видали…
Женщина уступила свое место и присела па камень.
— Ты кто такая? Здесь живешь?
— Киреева я. Это наш заход. Еще дед здесь начинал…
— Да, тяжеленько, тетенька… Заправиться бы! — Степан хлопнул себя по животу. Мы поработаем, а ты сходи купи что-нибудь. Только ни слова… Поосторожней там…
Он подал ей зеленоватую бумажку.
— Ну что вы, хиба я себе лиха желаю! Я вас хорошо знаю, знаю, кто вы такие.
Григорий развязывал ремни, снимал амуницию, готовясь резать камень.
— Вот этот, головастый — Сашко, мой главный хозяин, он вам все расскажет, — шутя сказала Киреева. — Его без фонаря здесь оставь — и то ему нипочем.
Сашко, мальчишка лет пятнадцати, крепко сложенный, глянул на братьев. Коптилка осветила его озабоченное лицо и огненные кудряшки, прилипшие к потному лбу.
— Курево есть?
— Фью! — свистнул Степан. — Вот это парень, я понимаю!
— Держи табак, — сказал Григорий, вынимая татарский кисет. — Поделись с мужиком.
Степан и Григорий уселись на мешках с соломой и начали пилить известняк.
— Тише, пилите не часто, — поучал Сашко, — а то будете пыхтеть, как сопатые кони.
Он выпускал изо рта табачный дым и мысленно прикидывал, сколько бы можно было выработать в день с такими силачами.
— У-у-ух! — вздохнул Григорий, отбросив пилу, и вытер рукавом вспотевший лоб. — Сколько вы зарабатываете?
— Когда рубль, когда рубль двадцать, — ответил Сашко.
— На семью? — спросил Степан и задержал свою пилу.
— Ну да!
— Мало, черт возьми. И на это живете?
— Живем, — отвечал мальчик, пожимая плечами. — Народ у нас слабосильный, детвора, а то можно бы и трешку выгнать.
Киреева сбросила свою брезентовую одежду, оделась в легкую, домашнюю, взяла корзинку и отправилась в Старый Карантин.
Она купила баранью ножку, большой, десятифунтовый, белый хлеб. Деревенские знакомые, попадавшиеся навстречу, удивлялись:
— Ты что, Киреева, разбогатела? Или бык у тебя отелился?
Она жевала корочку от белого хлеба и отвечала задорно: — Хахаля нашла на старости лет, свадьбу буду справлять.
Пошла купить вина. В лавке был сам хозяин, Мишка Иванов, как его называли односельчане, рыжеусый высокий мужчина.
— Киреевой мое почтение! — сказал он. — Неужто за винцом?
— Беспременно.
— Ну, светопреставление!
Виноторговец загадочно щурил глаза. Ему, видимо, очень хотелось знать, для кого она покупает.
— Голубку свою сестру буду потчевать, — заговорила Киреева, стараясь выкрутиться, — и голуба ейного с Тобейчика… Пришли к завтрашнему базару, хотят не опоздать, коника покупать будут.
Виноторговец многозначительно улыбнулся.
— Тогда хорошенького возьми, — ласково сказал он, — сам выберу, на здоровьечко, дай им бог разбогатеть — а сам пристально всматривался в ее не совсем спокойное лицо, как бы желая прочитать на нем что-то очень важное.
Она сунула бутылки в плетенку и вышла из лавки. По дороге думала о том, что все-таки ей удалось отвести подозрения неприятного человека, о котором ходят слухи, что он занимается темными делами, вынюхивает советских людей и выдает их белым.
Возвратившись домой, Киреева растопила плиту кизяком, порубила мясо, помыла его. Пока разгорится плита, она решила заглянуть в каменоломни: как там работают дети и новые помощники?
Только что она успела поправить платок и взять в руки фонарь, как открылась дверь и в комнату вбежал меньшой мальчик, Лукашка.
— Ты что, сынок?
— А мене послали эти люди узнать, чи вы пришли, чи ни.
— Пришла, сынок, пришла. Иди, я тебе белого хлебца дам!
— Белого? — недоверчиво сказал Лукашка.
Киреева отрезала ломоть белого хлеба, положила на него соленый огурец. Мальчик обрадовался, стянул с головы солдатскую шапку и жадно стал есть.
Мать погладила сына и тихим голосом сказала:
— Через полчаса будет готово… Нехай идут!
Сынишка захватил лампу и быстро исчез в темноте. Мать постояла минутку, повернулась к иконам и перекрестилась.
Ульяна Киреева проснулась рано. Почти всю ночь она не спала, всякие тревожные мысли лезли ей в голову. Перед рассветом уснула, но страшный сон разбудил ее опять. Она видела, будто в ее комнате, вот на этом земляном полу, большая лужа крови, а в луже валяется ее выпавший зуб, из десны струилась кровь, и она, чтобы остановить кровь, полоскала рот крепким чаем…
— Потеряю… непременно что-нибудь потеряю: своя кровь, свой зуб…
Она торопливо оделась, накинула на себя теплый платок и, отвернув занавеску, посмотрела в окно.
За морем занималась утренняя заря. Луна бледнела, таяли синеватые дождевые облака. Высились белесые от лунного света таинственные курганы, и мрачные тени облаков набегали на них и быстро уносились дальше… А вот и два захода в подземелье. Она насторожилась и опустила занавеску.
Перед домом наверху ей послышались человеческие шаги. Ульяна взглянула в щелочку занавешенного окна и увидела несколько вооруженных людей. Быстро на цыпочках она вбежала в комнату, где спали Дидовы.
— Вставайте!
В окна и двери постучали.
— Эй, тетка Ульяна, открывай! Живо!
От стука проснулись дети.
Дидовы быстро, без шума одевались.
— Эй? Умерли, что ли, все? — слышался голос за дверью.
Дидовы были готовы. Они стояли, держа винтовки, ждали, пока оденется Сашко.
— Скорей открывай, а то бомбу бросим! — опять крикнул кто-то и ударом приклада выбил стекло.
Затрещала дверь, срываясь с петель, белогвардейцы дали залп в окно. Раздался детский крик и тут же смолк.
Братья выстрелили в дверь, затем, как по команде, сделали поворот направо и разрядили винтовки в окно, и еще два выстрела в дверь.
На дворе послышались стоны раненых, топот отбегавших от дома людей.
Григорий бросился открывать дверь, а Степан схватил за руку испуганного, плачущего Сашка. Они побежали вдоль высокой стены, стараясь незамеченными проскользнуть в заход каменоломни.
Перепуганный Сашко вырывался из руки Степана и, поблескивая оголившейся спиной, кричал:
— Мама! Мама!..
Дидовы, воспользовавшись паникой, успели вскочить в подземелье.
— Боже тебя сохрани, не упусти мальчика! — говорил Дидов брату Григорию. — Без него мы пропащие: заблудимся, подохнем с голоду.
На дворе началась стрельба. Белогвардейцы стреляли по хатенке и бросали бомбы в заходы.
Дидовы сидели за выступом и затаив дыхание следили за приближением солдат. Белые были совсем близко, их хорошо освещали пять фонарей, и они подвигались вперед, настороженно всматривались в непроницаемую тьму.
— Здесь никого нет, господин капитан! — проговорил молодой офицер. Эти слова были ясно слышны Дидовым.
Капитан не ответил, он твердо шагал по галерее.
Вдруг прогремели два выстрела.
— Держите их! — крикнул шедший впереди офицер и рухнул на каменный пол.
— Вперед! — крикнул другой офицер.
Из темноты снова грянули два выстрела, еще двое белых упали. Лампы погасли, беляки бросились бежать обратно.
Дидовы скрылись за выступом туннеля и уговаривали Сашка не плакать…
Когда взошло солнце, к хатенке подъехали две телеги. На одну положили двух раненых офицеров и молодого солдата, на другую — раненную в ногу Ульяну и ее сынишку Яшу.
Мать страшно кричала — не от боли в простреленной ноге, а оттого, что Лукашка, меньшой ее сынок, которого она вчера еще кормила белым хлебом, был убит.
Белые решили неотступно преследовать Дидовых: теперь для них было ясно, где они находятся. В конторе каменоломен взяли несколько фонарей. Человек десять смельчаков с винтовками наперевес стали спускаться вниз.
— Ну, держись, бандиты! — крикнул хмурый и злобный офицер.
— Покричите, — может, сдадутся, — посоветовал стоявший сверху, на краю отвеса, человек в штатском.
— Вперед! — скомандовал офицер.
Абдулла Эмир поднял на ноги все имение. Аню Березко искали везде — на обрывах и в скалах, в саду и сарае, — нигде не было девушки. Долго думал Абдулла о том, кто бы мог освободить ее.
«Кто-то из своих!» — догадывался он.
Абдулла не раз подходил к Мамбету и спрашивал его:
— Как ты думаешь, мой верный старик, какой человек мог это сделать?
— Не знаю, — отвечал Мамбет, принимая задумчивый вид и пожимая плечами. — Может быть, она сама ушла?
— Глупец! — сказал Абдулла. — Толчешь одно и то же. Замок-то снаружи сломан. Ты уж совсем глупым стал на старости лет. Позови мне Киричаева!
Киричаев пришел, приготовившись к допросу.
— А, явился! — ласково заговорил Абдулла. — Садись, поговорим о работе!
— Буду рад с тобой говорить, — взглянув в глаза хозяину, ответил Киричаев и сел на подушку. — Все, что ты от меня потребуешь, буду преданно исполнять.
Абдулла приложил к груди кончики пальцев и, наклонив голову, ответил:
— Благодарю за доброе слово.
И, помолчав, снова заговорил:
— Любезный мой Али, хорошо послужишь ты мне — хорошо вознагражу тебя. Помни, что хорошие дела не забываются. Твоя голова, по закону, должна быть отрублена, и ты знай, что ты опорочен перед мусульманским народом, который видит в тебе изменника, предателя его крови, его веры. Я взял тебя под защиту. Я наложил на себя черное пятно…
Киричаев тяжело вздохнул.
— Время впереди, все это искупится… Я хочу поручить тебе важное дело, — продолжал Абдулла. — Я назначаю тебя управляющим имением.
— Управляющим? — с трудом переводя дыхание, прошептал Киричаев.
— Да, управляющим.
— Я… не могу..
— Почему?
— Я плохо знаю грамоту. И… я недостоин…
— Я тебе верю.
Киричаев встал и робко поклонился.
— Спасибо, дорогой Абдулла Эмир, ты добрый человек. Я буду делать все, что в моих силах!
— Хорошо. Ты теперь должен объехать все деревни, все хутора и вернуть мое имущество. У всех крестьян забрать все мое. Ты должен выбросить из хуторов Кармыш и Мамат всех русских. Ты понял? Моя земля… Только татарская земля… Понял?
— Понял, — сказал Киричаев.
— Генерал Гагарин выдал мне двадцать винтовок для охраны имения. Ты получишь пять винтовок и пять человек. Имей в виду — на хуторах неспокойно… Может быть, тебе удастся напасть на след негодяя, который помог бежать дочке этого рыбака-разбойника. Схвати его!..
На другой день у Киричаева было все готово. Пять вооруженных батраков сидели на хороших оседланных лошадях, готовые тронуться в путь.
Абдулла Эмир крикнул с террасы:
— Али, подъезжай сюда!
Киричаев пришпорил горячую лошадь и подлетел к хозяину, черная бурка неслась за ним, как крылья большой черной птицы.
— Что скажешь, хозяин?
— Ни пощады, ни сожаления! Будь тверд, всегда думай, что ты имеешь дело с теми, кто разбил татарское царство и сел на твою кровную землю. Можешь ехать!
— Хорошо, — отрывисто бросил Киричаев.
Догнав отряд, он выехал вперед, опустил поводья, и лошадь, вытягивая тонкую шею, пошла тише.
Люди ехали попарно, разговаривали и лениво курили самодельные папиросы.
Кругом расстилалась серая, неприветливая степь. Чернели засеянные озимой пшеницей полоски. Крестьяне пахали. Кое-где виднелись брошенные телеги. Все это было для Киричаева таким знакомым и родным с детства.
Когда его отряд переехал горку и спускался вниз, к обрыву, Киричаев увидел влево большую татарскую деревню. Он задержал свою лошадь и, обернувшись, сказал пожилому всаднику, ехавшему за ним:
— Вот и Кагалча! Мы ее проедем на обратном пути.
Киричаев, опустив повод, поехал дальше, часто поглядывая на деревню. Там жила его Алиме, думы о которой не покидали его с тех пор, как он пришел с фронта.
…В конце тысяча девятьсот семнадцатого года, когда большевики боролись против Временного правительства, Киричаев случайно попал в гости к одному бедному татарину. Там собралось много знакомых, они слушали мурзака, приехавшего из Симферополя вооружать татар против большевиков и создавать Крымское независимое татарское государство.
После мурзака первым из фронтовиков выступил Али. Он и сейчас помнит, что не умел хорошо говорить, не мог сказать всего, что хотел, боялся оказаться смешным перед людьми, которые его знали как отчаянного наездника, смелого и ловкого борца на национальных праздниках.
— Нам, беднякам, не следует идти против большевиков, — говорил он. — Только большевики хотят сделать хорошее для нас, фронтовиков.
Когда гости ушли, Али долго сидел с хозяином. В комнату вошла девушка лет шестнадцати в надвинутой на лоб красненькой шапочке, на которой блестело с десяток позолоченных монет. Она была в зеленом бархатном костюме, расшитом на груди серебряной мишурой, в красненьких, шитых золотом туфлях.
— Алиме! — сказал ей отец, желая предупредить, что в комнате есть чужой человек.
Алиме вздрогнула и растерянно отступила на шаг.
У нее были черные узкие глаза, тонкие брови, правильное восточное лицо озарялось детски трогательной улыбкой.
Навсегда запомнил Киричаев милую, растерявшуюся девочку, стоявшую перед ним. Золото на шапочке, золото на туфлях… Ах, да, ведь была пятница!..
Теперь Киричаев ехал на лошади впереди своих людей, поглядывая на деревню, и думал об Алиме.
Впереди, у самого моря, он увидел густые клубы дыма, поднимавшиеся из развалин.
— Что это?
— Асан-оглы хутор сжигает.
— Кармыш?
— Да, Кармыш!
Он пришпорил лошадь, и всадники рысью помчались за ним. Навстречу бежали двое детей. При виде всадников дети вмиг исчезли. Киричаев был удивлен, что около горящих обломков не было ни души. Он постоял, посмотрел на груды пепла, на догорающую скирду.
— Подъезжай сюда! — крикнул всадник, стоявший у обрыва.
Киричаев подъехал и едва остановил лошадь, как тот протянул руку и показал ему на что-то черное, лежавшее на порыжевшей траве, похожее на обугленный труп человека.
— Любуетесь, нехристи? — раздался голос снизу.
Всадники увидали на обрыве человека с деревяшкой вместо ноги, с сильно заросшим лицом, в солдатской фуражке и в засаленной гимнастерке.
— Ты кто такая? — крикнул ему Киричаев.
— Человек. Не видишь? — ответил тот.
— А какой дела делаешь здэс?
— Живу.
Киричаев вдруг растерянно произнес:
— Алла… это наша Тишка.
Его как ветром сдуло с лошади. Он стал спускаться вниз к безногому солдату, бормоча:
— Милый друга моя, ты живая еще? Откуда пришла? Моя бедная товарищ, вай-вай! Давно пришла из война?
— Полгода як из плену вернулся… Вишь, ногу отрезали.
— А семья твой игдэ? У тебэ малчик була? Живая он?
Киричаев вдруг увидел телегу и людей возле нее.
— А, Дуна, Дуса! — Он бросился к оторопевшей женщине, около которой, держась за ее грязную юбку, стояли два худых белоголовых ребенка.
— Киричаев! — воскликнула женщина и шагнула навстречу Али.
Он подскочил к детям, заглядывая им в глаза, ерошил ладонью волосы, выгоревшие от солнца.
Дуся была беременна. Кофта и юбка, прикрывавшие ее тело, были сшиты из травяного мешка и застегивались самодельными пуговицами, на ногах были дырявые опорки.
— Что в городе? — испуганно спросила она.
— Кадеты и немца пришла.
— А ты как, тоже из плена? — спросил Тихон, скрипнув деревянной ногой.
— Тихон, ты не спроси теперь за меня, ты скажи, что я можим для тебя, бедный друга, помогай, — он указал на пещеру, где ютилась семья.
Тихон безнадежно махнул рукой:
— Сам видишь… Я родину защищал… Отец двадцать пять годов проработал у Абдуллы… Теперь видишь, что делают… Отца сожгли…
— Твоя бабай в огонь? Дедушка Архипка? Ай-ай! — испуганно проговорил Киричаев.
— Али, а ты зачем приехал? — спросил инвалид, повышая свой дрожащий голос. — Кто ты?
— Я у Абдуллы теперь работаю. Управляющая экономия…
— Так и ты приехал нас выгонять?
Киричаев помолчал. Затем торопливо вынул кошелек из кармана и протянул его Тишке.
В полдень Киричаев прибыл в русскую деревню Чернобровку. Небольшие саманные, крытые землей избушки, колодец с журавлем. Каждая избушка окружена низкой каменной оградой. Избушки стояли далеко друг от друга, и потому деревня казалась большой, а улица — длинной.
Вдоль забора по обеим сторонам росли белые акации. Около каждого домика виднелись стог сена, скирда соломы, куча кирпичей, сделанных из навоза и заготовленных для топлива. Кирпичи так искусно сложены, что издали казалось — это стоят огромные почерневшие бочки.
Киричаеву бросились в глаза кучи домашней утвари, сваленной у ворот почти каждого дома. Люди суетились и кричали. Тут же, рядом, бродил скот.
Русские толпились около своего скарба, чего-то ждали; некоторые ругались; другие, убитые горем, сидели, печально опустив головы.
Киричаев въехал в деревню. Озлобленные крестьяне встретили его руганью и проклятиями:
— Эй вы, нехристи, мы с вами посчитаемся, придет время!
— Изверги, где же суд, где право?
— Изменники!
Киричаев, нагнув голову и пришпорив лошадь, поскакал по широкой улице.
В конце улицы Киричаев увидел, что навстречу ему, как вихрь, несется лихой всадник.
Это был Асан-оглы. Поравнявшись с Киричаевым, он осадил коня.
— Хорошо, что приехал, Али. Там неспокойно. Сила нужна, — сказал он Киричаеву. — Сейчас будем грузить, вон арбы идут!
Показался обоз, состоявший из двадцати арб, которые тащили серо-голубые крупные волы.
Асан-оглы, широколицый татарин, рыжий и рябой, с большими желтоватыми зубами, торчащими вперед, сильный и крепкий, затянут в австрийский мундир. У него был вид жестокого и отчаянного человека. Когда-то он был вахмистром старой армии.
— Ты, Али, едешь имущество отбирать?
— Да!
— Здесь уже все отобрано. Мне нужны только люди — проводить арбы до межи.
— Почему до межи? — осведомился Киричаев.
— А дальше не надо. Я там выброшу и вещи и людей, пусть идут, куда глаза глядят, только бы сюда не лезли, — сказал Асан-оглы и, повернув лошадь, поехал с двумя стражниками навстречу приближавшемуся обозу.
Подошли арбы, улица наполнилась разноголосым гамом, стонами, проклятьями, протяжно завыли собаки.
— Да куда ж мы, мои родные диточки, теперь динемся? Бросают нас серед степу, — причитала женщина, обнимая двух маленьких девочек. — О люды, люды, що ж воно на цим свити робыться?
— Ну, не плачь, не плачь, — уговаривал ее молодой солдат, по-видимому ее муж.
А дальше, возле другой хаты, другая мать спрашивала:
— Та як же я буду дитэй годувать? Зачем же вы мою корову забралы, хиба ж цэ правило?
Асан носился на лошади, кричал на рабочих, пригнавших арбы, распоряжался:
— Начинай! Грузи!
Охранники, стражники и батраки набросились на лохмотья, на все, что лежало у ворот, и без разбору начали сваливать в арбы. Сажали на кучи скарба плачущих детей, молящихся старух и увозили.
— Куда ж, куда вы нас?
Асан-оглы носился около арб и угрожал:
— Найдем место! Не захотели сами уходить, так я вас вывезу. Скажи спасибо, что не режем, живой пускаем на свет божий. Наша крымский земля чистый будит — иди на Россия, садись там на новый жизня, а нам и старый хорош.
— Зачем ты это говоришь? — спросил по-татарски Киричаев.
— Что-о?! — угрожающе протянул Асан.
— Ничего! — вспылил Киричаев, приподнявшись на стременах и меряя Асана гневным взглядом. — Не болтай, чего не следует!
— Какой ты! — промычал Асан. — Мы еще об этом поговорим.
Асан отъехал в сторону.
Киричаев посмотрел на своего пожилого охранника и спросил: — Давно Асан служит у Абдуллы?
— Нет, он бахчисарайский.
В толпах крестьян теперь все громче раздавались плач, выкрики, причитания. Хозяйство, на которое было потрачено столько труда и пота, которое отцы, деды складывали по камешку, по соломинке, теперь вдруг рухнуло. Впереди каждого ожидала неизвестность. Кто их примет, кому они нужны?
Многие, рыдая, забегали в свои дворы, брали горсть родной земли, завязывали ее в чистый платок и уносили с собой.
Арбы были нагружены. Асан дал сигнал трогаться. Когда обоз миновал последнюю хату, охранники выпрягли волов и погнали их обратно в деревню. Асан-оглы был горд и доволен. Он оставил крестьян так близко от деревни для того, чтобы они могли видеть, что будет он делать с их домами. Асан хотел показать людям, что они не смогут вернуться обратно. Он приказал прикатить два мотка проволоки. Концы обоих огромных мотков сцепили вместе и стали разматывать толстую, в палец, проволоку, окружая, словно арканом, убогие, осиротевшие хатенки. Потом к каждому концу прицепили по двадцать сильных, сытых волов и заарканили первый домик.
— Давай вперед, давай! — кричал с коня, размахивая рукой, Асан.
С криком и свистом охранники погнали сразу сорок волов, медленно и натужно тянувших концы проволоки.
Люди, сидевшие на арбах и стоявшие возле, измученные горем, смотрели на все это с ужасом и отчаянием. Вдруг до них докатились звон и дребезжание стекла. Вслед за тем упал крайний домик, мелькнула слетевшая с него крыша, послышался грохот, поднялась туча пыли.
Асан подъехал к рухнувшей хате. Он повернулся к жителям и густым, охрипшим голосом кричал:
— Идите к большевикам в Россию! Здесь татарская земля!.. Продолжай! — Он взмахнул плетью.
Не прошло и часа, как на том месте, где стояла деревушка, виднелись только груды обломков, соломы и сена, над которыми поднималась удушливая пыль, словно дым потухающего огромного пожара. Лишь кое-где вокруг уцелели акации, молодые тополя, и ветер сиротливо шумел в их голых ветвях, уныло тянувшихся вверх.
Поздно вечером Киричаев приехал в большую татарскую деревню Кагалча. Своих людей он оставил у богатого татарина Мухтара Алгала. Али предупредил гостеприимного хозяина, что он торопится — ему необходимо встретиться с одним человеком, — и отказался от ужина.
Дойдя до жилища Ибрагима, Киричаев долго не осмеливался войти.
Наконец он нерешительно постучал в маленькое окошечко, закрытое ставней.
Ему открыла высокая худая Айше, жена Ибрагима. Она обрадованно поздоровалась с Киричаевым и провела его в комнату. Ибрагим, худой и бледный, лежал в постели.
— Али, мой дорогой Али! — воскликнул старый Ибрагим, протягивая к нему руки.
Киричаев бросился к Ибрагиму, дрожащими руками обнял его плечи и почувствовал, как немощен, слаб отец Алиме.
Айше подала Киричаеву маленькую скамеечку, и Али уселся у ног Ибрагима.
— Я уже слышал, что ты возвратился к Абдулле, — сказал Ибрагим, как бы желая предупредить Киричаева.
— Рад, что ты знаешь об этом, теперь я даже не смог бы тебе передать, как это произошло.
Ибрагим заметил, что Али с волнением ждет его ответа, и успокаивающе сказал:
— Русские люди говорят: «Все, что ни делается, — к лучшему».
Киричаев облегченно вздохнул.
— Алиме дома?
— Дома, — ответил Ибрагим, — она тоже больна.
— Больна? — Киричаев встал. — Что с ней? Значит, я не увижу ее сегодня?
— Потерпи, — с горькой улыбкой сказал Ибрагим, — увидишь, успеешь… Она, бедная, из-за меня больна.
Лицо его сморщилось, и он вдруг жалко, по-стариковски, всхлипнул.
— При советской власти, — слабым голосом стал рассказывать Ибрагим, — общество дало мне двух жеребят, которые принадлежали Абдулле. Я почти год растил их. Абдулла отобрал у меня взрослых коней. Я не давал… Асан избил меня…
Киричаев молча зашагал по комнате.
— Я слышал, ты приехал тоже отбирать наше добро?
Киричаев сел и закрыл лицо руками.
— Ладно! — сказал Ибрагим. — Иди повидай Алиме!
Киричаев и Айше отправились в комнату Алиме. Та уже знала, что Киричаев сидит у постели отца, но не смела и подумать, что отец разрешит Али зайти к ней.
Алиме лежала в постели. Ее смуглые маленькие руки с ярко накрашенными ногтями лежали поверх одеяла. Осторожно ступая, Али подошел к ней.
Он остановился у постели и тихо проговорил:
— Алиме!
Алиме, не глядя на него, протянула руку.
Маленькая комната была освещена небольшой лампой. На окнах висели белые занавески, расшитые дешевой серебряной и золотой мишурой. Низкие стены были сплошь завешаны коврами, на полу лежал войлок.
— Видишь… больная… — выговорила наконец Алиме.
— Я все время думал о тебе…
— Я думала, ты стал чужим… Твой хозяин бил отца…
Али нахмурился и отвернулся.
— Али! — воскликнула она и охватила его шею своими тонкими руками. — Я соскучилась по тебе!
— Алиме… бежим в Турцию! — тоскливо бормотал Киричаев. — В Турцию… Алиме!
Дверь скрипнула, и вошла в комнату мать Алиме.
— Али, иди кушать мясо!..
Али и Ибрагим молча ели мясо. Потом Али ушел к своим охранникам.
Вскоре прискакал рабочий и сообщил ему, что белогвардейцы арестовали Мамбета.
Киричаев вскочил с лежанки.
…Синее южное небо еще до ночи очистилось от осенних дождевых туч. Утро выдалось солнечное и теплое. Почти прозрачный туман стлался по земле, и равнина казалась молочно-голубоватым морем, а холмы — островками.
На вершине одного из холмов появились трое всадников.
То были Али Киричаев и его два товарища. Али стоял в стременах и, подавшись вперед, пристально смотрел в сторону дороги, которая вела к городу.
— Вижу! — вскрикнул один из всадников.
Все трое, вытянув шеи, впились глазами в быстро мчавшуюся по дороге тачанку, запряженную тройкой лошадей.
Киричаев поправил бурку, надвинул на лоб смушковую шапку и крикнул:
— Айда! Не дам Мамбета!
Всадники галопом помчались вниз, выскочили на дорогу и устремились за тачанкой.
В тачанке сидели два офицера в серых шинелях, в ногах у них валялся старик Мамбет. Его покрасневшие от холода руки были привязаны к сиденью.
Кучер заметил скачущих всадников и замедлил бег лошадей.
— Машут… наверно, нам.
Один из военных, смуглый прапорщик, приказал остановить лошадей. Обеспокоенно шепнул соседу:
— Приготовься. Может, бандиты.
— Ха, бабасыны! — радостно воскликнул кучер. — Это наша управляющий, Киричай Али. Смотри, наша жеребца Фуртана!
Прапорщик облегченно вздохнул и поставил карабин на предохранитель.
— Ми — управляющий Абдулла Эмир! — крикнул Киричаев и что-то сказал ехавшему посредине невооруженному всаднику.
У самой тачанки он остановил взмыленного жеребца и сказал:
— Вот еще одна подозрительный человек. Абдулла Эмир сказал: «Арестовай его и бери на город контрразведку, они большевик». Слезай! — крикнул он безоружному всаднику и направил на него дуло револьвера.
Мамбет был в недоумении.
Киричаев торопил:
— Ну, ну, садись!
— Стой! Что на ноги лезешь? — толкая сапогом пленника закричал толстый офицер с хищным выражением глаз. — Магомет необузданный! Вот здесь, в ногах, садись. Я тебе дыру проковыряю в боку, пока довезу, хам…
Пленник, крепкий, жилистый татарин, уперся ногами в середину тачанки, взглянул на толстого военного и добродушно заговорил:
— Поджалуйста, джаном, джаном, мы просим тебе. Ны нада бить мине.
Протянув руку, он схватил военного за горло. Тот хотел крикнуть, но было уже поздно.
Второй всадник обезоружил прапорщика.
Али сказал:
— Нравица? Больше никогда не будешь хватай людей…
Киричаев развязал старика Мамбета.
И тачанка быстро понеслась, унося Киричаева и его друзей в горы.
Однажды вечером, в проливной дождь, в небольшую русскую деревушку Гора Счастья, расположенную на берегу Черного моря, пришел человек. На нем было черное длинное пальто, серое заграничное кепи, из-под которого свисали до самых плеч густые темные с легкой проседью волосы.
Человек дошел до сельской школы, остановился. Минуту постоял в раздумье. Потом медленно поднялся по ступенькам на террасу, снял кепи, бросил на перила и сел на скамейку. Открылась дверь, из школы вышел худенький человек с зонтиком и книгою в руках.
— Что вам угодно?
Незнакомец встал.
— Вы учитель?
— Да.
— Разбойники у меня отняли лошадей… Я продрог… Можно у вас обогреться?
Учитель промолчал.
— Не бойтесь, моя фамилия Войданов.
— Позвольте! — воскликнул учитель, оживившись. — Да, да, вспоминаю… Вы бывали здесь?
— Был, как же.
— В таком случае простите. Я недавно здесь учительствую… Может, в комнату зайдете? Но… — замялся учитель, — у меня каморка… сырость…
— А, черт! Куда же мне? — раздраженно бросил Войданов.
— Стойте-ка! Я вас сведу к мужичку, у которого столуюсь. Он — порядочный человек… Приютит. Накормит…
— Что делается! Когда только все это кончится?
Учитель раскрыл зонтик, поднял его высоко над головой, заглянул под него.
— Нам с вами придется под одним куполом шагать.
— Благодарю за любезность… я все равно теперь как мокрая курица.
— Ничего, ничего… Простите, как ваше имя-отчество?
— Аркадий Аркадьевич.
Учитель поклонился и, приблизив кончики пальцев к груди, сказал:
— Кузьма Ферапонтович Шуликин.
Они пошли быстрее…
— Аркадий Аркадьевич? Не забыли! Милости просим. Проходите без стеснения, двери нашей маленькой хатенки всегда открыты для добрых людей.
Такими словами встретил Водайнова Вовчок — юркий, с серенькой бородкой, живой мужичок.
— Какое счастье, Матвей Матвеевич! — радостно воскликнул Войданов. — Вот уж не думал… Я мокрый… Может, разрешите здесь сбросить пальто?
— Не беспокойтесь. Идите прямо — и никаких… Раз попали к мужику — городские деликатности долой. Как вы скажете, Кузьма Ферапонтович? — Не давая ответить учителю, хозяин продолжал: — Женушка! Надо вот пальто обсушить. Да чайку заварить покруче, чтобы гражданина революционера пот прошиб.
— Да будет, будет, о чем там говорить! — засеменила по сенцам сухая, жилистая старушка. Она взяла у Войданова пальто и кепи и объявила, что обед на столе.
Аркадий Аркадьевич и Вовчок зашли в другую комнату и сели за круглый стол.
Войданов смотрел на крепкого, улыбающегося хозяина и умиленно думал: «Вот он, настоящий целомудренный мужик, светлый прообраз будущего вольного хлебороба. Вот он, забитый пахарь, который своим хлебом кормит человечество и дает ему возможность существовать. Он пронесет над миром подлинный идеал свободы и воли».
— Что вы так смотрите на меня? — спросил Вовчок. — Неужто изменился?
— Да, немного есть.
— При такой жизни за день можно состариться. Разор! Да. Разор и полное разрушение человеческой жизни, — философски произнес он и опустил голову.
— Зато и поумнеть можно. Беды и трудности двигают людей вперед, они заставляют думать.
— Оно конечно, верно и по-прекрасному сказано вами это, — опять перебил Вовчок. — Должен вам сказать, что жил я хоть и в труде каторжном, но без нужды, кусок хлеба всегда был… Да, Аркадий Аркадьевич, мужик всегда, во всех веках, кусал горькое, а о сладком только мечтал. Оно хорошо, что хоть мечтать хотелось. А теперь, когда эта варварова война и эти иноземные нашествия забрали детей, покалечили, побили… Забрали лошадей… Забрали хлеб… Вот тут и подумаешь… Я, к примеру, и сам думаю. Смотришь, рассчитываешь, примеряешь: какова она будет, жизнь, впереди? Все программы перебрал — и большевицку, и меньшевицку, и вашу, эсерску. Все прикидываю, которая из них для мужика потеплее.
— Да, жизнь общими усилиями надо будет делать, — вставил Войданов, глядя на Вовчка и насмешливо улыбаясь.
— Вот вам чай, грейтесь, Аркадий Аркадьевич, и сейчас же в кровать. Малинки дадут, пропотеете — и вся простуда улетучится. Уйдет, как черт от ладана… Только ты, Домнушка, в лампочку подлей керосинчику: Аркадий Аркадьевич — образованный человек, он почитать любит на сон грядущий. А может, мы с ним кое о чем покалякаем… Я так рад, что вы попали в мою хату! Вы такой гость у меня, который всю революцию, кажется, знает наизусть… Ах ты, господи! — крутнул головой Вовчок и поднялся со стула.
— Сидите, — сказал Войданов.
— Нет, у меня сегодня неотложное дельце. Часика на два отлучусь.
В сенцах Вовчка встретил высокий, худощавый молодой парень в солдатском желтом полушубке. Он, прищурив глаза, шепотом сказал:
— Ну, тятя, я готов. Пойдем. Я прихватил обрез, а тебе вот железная палка.
Ковров забрел в деревню — «чинить» крестьянам сепараторы, швейные машины. Осторожно потолковав с бедняками и с фронтовиками, он решил созвать их всех вместе, пользуясь отсутствием вооруженных белогвардейцев.
На косогоре против деревни, за глубоким рвом, стояла на отлете маленькая хатенка с небольшим приусадебным участком земли, огороженным невысокой стеной из камня.
Когда стемнело, люди стали поодиночке подходить к хате. Ковров отобрал одного парня, выставил его в качестве часового во дворе и возвратился в избу, где ожидали его собравшиеся бедняки. Все они расположились на куче соломы, сложенной в углу большой комнаты, рядом с невысокой русской печкой.
В хате стоял дряхлый стол, несколько расшатанных стульев. В углу — иконы, на окнах — горшки с цветами.
Собравшиеся, ожидая односельчан, подшучивали над толстой старухой, известной «странницей» и «пророчицей». Совсем недавно один начальник волостного управления бросил ее в подвал за «предсказание будущего», в котором он усмотрел предсказание революции.
— Ну что, бабуха? — сказал высокий, сильный парень, снимая потрепанную шинелишку и располагаясь на соломе. — Лежишь на печи та грызешь кирпичи?
— Эге ж, красавчик, попав у точку! — засмеялась старуха, обнажая почерневшие зубы. — Внучку присыпляла, вот, бач, не спит, — она показала на русоволосую девочку лет пяти, сидевшую у нее на коленях.
Крестьяне подзадоривали парня:
— Ловко сказано насчет кирпичей! Молодец, Борщ!
— И что ты, бабуха, лежишь? — приставал Борщ. — Сходила бы в какой-нибудь город, новость какую ни есть принесла. А то, вишь, зимы нет, а ты уже в берлогу влезла.
Старуха тяжко вздохнула.
— Ноженьки, голубчик, ноженьки ломит. Кабы не они, и цепи меня не удержали бы. Я люблю волю.
Собравшиеся подмигивали Коврову: мол, видишь, какие у нас люди!
Ковров посмеивался, посматривая то на старуху, то на Борща. Ему было приятно, что люди оживились и повеселели. Около Коврова сидел на сундучке маленький толстенький мужичок в грязной гимнастерке, обросший щетинистой бороденкой. Это был хозяин избы, сын старухи, единственный человек в деревне, который случайно оказался знакомым Коврову. Он кивал в сторону Борща и говорил:
— Ох, уж этот Борщ, он на всякие штучки горазд! Некоторые наши ребята были с ним на фронте — говорят, такие заказы отчубучивал! А голос у него какой! Стекла дрожат, когда песню затянет.
Борщ рассердил-таки старуху. Она закричала:
— Мовчите! Подумаешь, воины… Ерманца допустили в Расею. Стыд и срам! Ни в одну войну такого сраму не было. По пальцам вам расскажу. Чингисхана били? Били! Монгола били? Били! Били! Турка били? Били! А хранцуза не только били, но еще, сукина сына, в снега вогнали да заморозили. А теперь… Немцы на нашей земле. Лыцарей из себя корчут, лезут в свинюшник, тянут свиней, хлеб из амбара выбирают, девок портют, мужиков вешают, деревни сжигают… Вот до чего довели! А почему эту анафему в обратную сторону не повернуть, как это раньше народ делал? Идет на нашу землю — бей его! Протянул руку до нашего куска — рубай ее!
— Правильно, бабушка! — подтвердил Ковров.
— Та, ей-богу, молодой человек, прямо зло берет! — громко выпалила старуха и вытянулась над отвесом печки. — Обидно становится, сердце вконец уже иссушилось, а горе все давит и давит. Не можу, не можу, милые мои!
Вошел Матвей Вовчок с железной палкой в руках. Он опустился на солому и с улыбочкой стал поглядывать на Коврова.
За ним вошли еще несколько крестьян. Появился и сын Вовчка, придерживая под полушубком обрез.
— Можешь, Горпунишка, проводить дальше свои рассудительности, — сказал Вовчок, — токо вот у тебя все замыслы насчет истории и, конечно, о том, на чем держится человек, — я из сенец слыхал твои речи. Ты бы лучше рассудила нам, какое королевство сядет упредь на наши шеи… Или же укрепится у нас старорежимная власть, или же иноземная подберет нас?
— Мм… — промычала бабка Горпина. — Ты, Матвеич, не думай, я не такая уж притча, чтоб загадать вперед. Ты, Матвей, самый грамотный человек на селе и в самой библии до конца разбираешься, а там про все сказано и показано как на ладони.
— Сказано-то оно сказано… — опять промолвил Вовчок себе под нос.
Но старуха перебила его:
— Я это место тряпочкой заложила, — и она протянула с выступа печи потрепанную библию. — Там сказано, что будет. Когда надо, прочтешь. Про землю сказано там!
— О пресвятая богородица! — воскликнул Борщ.
Все рассмеялись.
— Горпинушка! — ласково сказал Вовчок. — О нашем житье-бытье нету там действительного, там все сияет чудесами и иллюзиями. А иллюзиям наш брат хлебороб не верит. Люди соскучились по настоящей жизни, изголодались по хлебу. Теперь вот о чем вопрос. И еще люди мучаются, хотят сыскать себе ту дорогу, которая ведет к тому, к чему рвется мужицкое сердце.
— Надо изгнать белогвардейцев — вот и спасение! — раздался чей-то голос.
Хозяйка избы тщательно занавесила окна.
Ковров встал и поднял руку. Стало тихо.
— Товарищи! Сегодня мы собрались, чтобы сообща обсудить: что нам сделать, чтобы избавиться от кровавой власти помещиков и капиталистов?
Четырнадцать иностранных держав кинулись на Россию, окружили ее со всех сторон, привезли отборные войска, оружие и вместе с русскими белогвардейцами хотят потопить в крови нашу революцию.
Кто из вас не хочет быть расстрелянным или иссеченным шомполами, до нитки ограбленным и униженным, кто не хочет быть рабом кровавых оккупантов — тот немедленно должен браться за оружие и вместе с пролетариатом бить врага в тылу. Поднимайтесь все, как один, и гоните с родной земли белых негодяев — и русских и иностранных. Час настал! Большевики зовут вас на борьбу!..
Кто осмелится заговорить первым? А вдруг кто подслушает? Прощай тогда, дети, прощай, деревня!
— Будь что будет. Я — бедняк, а бедняк ничего не боится, — сказал Борщ. Що ж мовчать! Вчера булы хозяинами, а сегодня нищие. Революция дала нам свободу, и власть, и землю, и хозяйство, а контрреволюция напустила помещиков и отобрала у нас все. Конешно, надо подниматься, об чем разговор. К примеру, пришел я с германского фронту, мне совет, как страдавшему солдату, бух пару лошадок, да бричку, да корову. Ну, я с жадности схватился за конский хвост. Меня в Красную Армию зовут, на защиту революции, а я рыло в сторону; мол, я уже навоевался, у меня нитралитет с войной… А теперь что? Нищий! Даю согласие воевать за рабоче-крестьянское дело.
Встал, кряхтя, пожилой крестьянин, высокий, худой. Он рассказал, что живет у брата, приехал сюда с Украины, после того как немцы сожгли его двор и прострелили ему грудь за то, что он одному офицеру, потребовавшему от него пшеницы, поднес к самому носу «дулю»…
— Ну, Вовчок, а ты что скажешь? — зашумели крестьяне.
Вовчок слыл самым умным человеком в деревне — он читал газеты и книги.
Вовчок нехотя поднялся.
— Не знаю, братцы, не знаю, что делать. Ум раскорячился, и неможно его поставить на должное понятие. Воля — оно святое дело для мужиков, да кто праведнее ее спроповедует, волю-то эту? Сами вы без большевиков али с ними? Что-то больно все державы обозлеваются на большевиков. Он, вишь, сам говорит, этот душевный человек, — указал Вовчок на Коврова, — что все державы идут на большевиков. Тут что-то неладное: не могут же все быть дураками али зверями, — у кого-нибудь милость-то божия к человеку осталась?
Ковров насторожился.
«Заговорил крепенький хлебороб», — подумал он.
— Лукавая личность, — шепнул на ухо Коврову хозяин избы.
— Кто его знает! — продолжал Вовчок. — Учредительное собрание большевики разогнали, а оно в нашем крестьянском народе как будто и желательно.
— Это буржуазные эсеры пропаганду политическую ведут! — крикнул вдруг из сеней «часовой», парень лет двадцати пяти. — Им тоже надо войну объявить. Опять, гады, появились. Учредилкой мужиков завлекают.
— Правильно, Яшка! Но ты стереги лучше, а то разговор у нас громкий получается, — наставительно сказал один крестьянин с редкой рыжеватой бороденкой и хитроватыми маленькими глазами.
— Не беспокойся, там Кудлашка лежит.
— Смотри, малый!
Вовчок беспокойно оглядел односельчан. Не намекает ли Яшка на то, что у него в хате находится сейчас Войданов? Потому поспешно опустился на солому.
— Видите, какой у нас народ, — сказал, подходя к Коврову, Борщ. — Им хочется, и колется, и маменька не велит. Положим, Вовчок-то человек зажиточный, у таких кожа толстая.
— Он просто не нашего поля ягодка! — крикнул кто-то из глубины хаты. — Не зря он эсерам свой голос в семнадцатом отдал!
— Дурак! — набросился на него Вовчок. — Мое дело, кому свой голос отдать. Ты мне смотри!..
— Хватит, друзья, — вмешался Ковров. — Я вижу, что большинство из вас твердо и бесповоротно верит тому, что рано или поздно, но одержит победу советская власть. Это большинство, я вижу, хочет бороться за свою советскую власть. Ну, так вот, товарищи, собирайте оружие, готовьтесь! Пора начинать!
— Пора! Пора! — раздались голоса крестьян.
Ковров рассказал о постановлениях, которые вынесли уже многие села по поводу предстоящей мобилизации в белую армию.
Крестьяне сами написали решение и зачитали его Коврову:
— «Мы, крестьяне деревни Счастливая Гора, единодушно выносим приговор общества, что не признаем никакой белой власти и поэтому не подчиняемся их мобилизации, отказываемся идти в солдаты сами, а также не велим своим детям, не даем ни одной лошади, ни одного фунта хлеба, ни фуража. Довольно обманов! Долой кровавую власть белогвардейцев! Долой гнет и насилие! Да здравствует своя собственная власть рабочих и крестьян!»
Крестьяне начали подписывать это решение. Некоторые пытались увернуться:
— Да зачем? Мы и так будем держаться на своем, наше слово крепкое…
— Стойте, стойте! — проскрипела Горпина. — Нате и мой голос. За нашу власть, советскую. Бог тоже за бедных.
Вовчок подмигнул сыну и сказал:
— Ванька, подпиши там!
Снаружи послышались чьи-то голоса, лошадиное ржание. Собака громко залаяла.
Все замерли, Яшка-часовой бросился к двери. Навстречу ему загремел голос:
— Эй, хозяин, выходи сюда!
— Кто там? — спросил Яшка.
— Офицеры, выходи! Спрашиваешь…
— Пресвятая богородица, помилуй нас!.. — застонала Горпина.
Хозяин бросился в сенцы.
— Стой! — крикнул Вовчок и подбежал к хозяину. — Смотри, одерни там Яшку, без никаких грубостей, приглашайте господ. Слышишь мне?
— Ах, вот оно что! — раздался чей-то голос.
— Живо успокойтесь и слушайте меня. Сидите смирно, никакого сопротивления, вам лучше будет, — упрашивал крестьян Вовчок.
Ковров понял затею Вовчка. Он опустился на солому со скучающим видом, словно и не думал о надвигающейся опасности. Его примеру последовали другие.
Вовчок сидел на маленькой скамеечке, держал на коленях развернутую библию и читал нараспев:
— «Пророк Иезекилия, глава сорок пятая.
Первое. Когда будете по жребию делить землю на уделы, тогда отделите священный участок господу в двадцать пять тысяч тростей длины и десять тысяч ширины: да будет свято это место во всем объеме своем, кругом…»
Он читал как раз ту страницу, которую отметила закладкой Горпина.
В дверях появились красивый молодой офицер и несколько «вольноперов».
Офицер стянул с головы фуражку и, оглядываясь, спросил:
— Покойник, что ли?
— Нет, ваше благородие, — отозвался Вовчок, — у вас богомолие идет, светом божьим души обогреваем. Поем всевышнему — да услышит наши страдания и избавит нас от всяких бед. — Он перекрестился и поцеловал библию.
— Да будет воля ваша, русские люди.
В хату вошел высокий тонкий человек с рыжими усами, торчащими вперед, в длинном, пепельного цвета пальто, в измятой шляпе. Он кивнул приветственно Вовчку, пошевелил, как кот, светлыми усами и вышел в сенцы.
Это был виноторговец Мишка Иванов.
Офицер извинился перед собравшимися.
— Может, послушаете, ваше благородие? — настаивал Вовчок. — Вы образованный человек, а наша серость нуждается в разумных пояснениях. Библия — это большая божья премудрость.
— Времени нет, — ответил капитан, — бога ради, извините меня. Кто из вас будет хозяин?
— Я, — отозвался голос из сенец.
— В вашей хатенке будет стоять засада.
— Воля ваша, — отозвался хозяин.
— Бандит Дидов бродит поблизости. Может, вы видели его?
— Бог милует, — отозвалось сразу несколько голосов.
— И ухом не слыхали, и глазом не видали, — поспешно изрек Вовчок.
Капитан вышел.
Люди начали быстро расходиться.
Выйдя из хаты, Ковров остановился и пожал руку Вовчку.
Вовчок шепнул ему:
— Тикай, молодец! Тикай, добрая душа!
Пароход «Юпитер» был задержан и покачивался в гавани под легкими парами. Группа белогвардейских солдат стояла на берегу и не выпускала команду в город.
Один говорили, что в Мариуполе власть перешла в руки анархистов и там хозяйничает батько Махно. Другие уверяли, что рабочие и крестьяне изгнали белогвардейцев и восстановили советскую власть.
Шумный за время стоянки «Юпитера» отоспался, немного поправился, оделся в новенький морской костюм. Слухи о том, что в Мариуполе советская власть, ободрили Петьку. Он задумал бежать из любого порта Азовского моря, только бы выбраться из Керчи и попасть на берег. Теперь каждый час простоя в гавани казался ему вечностью.
Шумный настойчиво осведомлялся у Евсеича, нет ли распоряжения сниматься с якоря. Петька был уверен, что Евсеич и капитан знают причины задержки. Но Евсеич говорил, что он тоже ничего не знает, и советовал больному Петьке побольше кушать и лежать.
Однажды из-за города, где были расположены каменоломни, все громче и громче стала доноситься перестрелка.
— Эй, слышите? Братья Дидовы в каменоломнях…
Вся команда высыпала на палубу. Моряки, облокотившись на теплые от солнца перила, напряженно вслушивались, не спуская глаз с холмов, раскинувшихся длинной грядой перед каменоломнями.
— Туда бы красный полк, в шахты! — бросил юпитерцам с мола пожилой, высокий и тучный человек с обрюзгшим, крупным лицом, с большим синеватым носом. — Ну, тогда держись, буржуй! Вот было бы зрелище! — смеясь вскрикнул он.
Взоры всей команды обратились на этого человека. Кто-то узнал его:
— О! Калимера![4] Здравствуй, Митя!
Здоровяк Митя поднял руку, приветствуя знакомого моряка, перегнувшегося через борт.
— Собирайте оружие, готовьтесь к борьбе! Полундра! — И скрылся за нагроможденными ярусами груза.
— Раз Митя так говорит, значит, дело будет, — уверенно сказал боцман.
— Кто это? Что за человек? — спросил низкорослый, кряжистый матрос.
— Не знаю кто, я по голосу разбираю, где правда. — И, помолчав, уронил: — Это моряк Пастернаев, по прозвищу «Полундра». На плавучей тюрьме за революцию сидел.
— Заткни глотку, чудак ты старый, — предупредил его третий помощник капитана: приближались капитан порта и капитан «Юпитера».
Новые залпы докатились с холмов. Шумному казалось, что над холмами плывет синеющий дым, что действительно начинается настоящее восстание, поднятое не кем иным, как тем самым Дидовым, которого он «привез» с Кубани. Петька с радостью думал о том, что Дидов, конечно, принял бы его к себе в каменоломни. Теперь ему, может быть, и незачем пробираться в Мариуполь?
— Что, любуешься?
Петька увидел внизу своего капитана, оглянулся, как бы желая сказать, что он не один, но около него уже не было ни души. Петька покраснел.
— Вот поймают Дидовых — пойдем тогда смотреть, как будут они висеть на столбе, вон там, на Митридате.
Петька с ненавистью посмотрел на капитана и отошел.
В кубрике среди команды, окружавшей стол, шел оживленный разговор о Степане Дидове. Шумный приостановился, удивленный одобрительными по адресу Дидова возгласами матросов. Он решил, что теперь ему можно будет разговаривать с товарищами более откровенно. Пожалуй, можно сказать кое-кому, что он знает Степана Дидова. Как хотелось Петьке сказать всем, что Дидов подарил ему часы, которые взяли у него белые!
В кубрик влетел краснощекий вахтенный матрос и радостно объявил:
— Ребята! Сегодня в пять вечера плывем в Мариуполь. Айда на закупку провианта! Солдаты под винтовками поведут нас на базар. Умора!
— Врешь? — как-то неожиданно выпалил Шумный, пораженный известием.
— Здóрово, Петька! — сказал вахтенный. — Под винтовками… на базар! — И он расхохотался, глядя на своего старого приятеля…
В назначенное время «Юпитер» вышел из бухты и взял курс в Азовское море.
Однотонный шум винта отдавался во всем огромном корпусе «Юпитера», наполняя каюты убаюкивающим грохотом и гулом.
Шумный прошел на корму, влез на кучу канатов, прилег в ямке и задумчиво глядел на родной берег.
Солнце клонилось к западу. Гордые и могучие вершины гор, вознесшиеся к облакам, были багряными.
Под шум волн и однотонное гудение четко работавшей машины Петька начал дремать. Внезапно взлетевшие на палубу брызги разбудили его. Петька поднял голову. Пароход взял курс на Еникале. Горы на родном берегу теперь были затянуты облаками. Все скрылось, только вдалеке маячила Керченская крепость. Город слился в серое пятно с едва заметной белой макушкой Митридата.
Море было пустынно. Петька следил за белыми чайками, летевшими позади парохода, и завидовал им. Как бы ему хотелось в этот миг превратиться в чайку и махнуть к Дидову! Вспомнился горьковский «Буревестник», которого Петька знал наизусть:
— «Чайки стонут перед бурей, — стонут, мечутся над морем и на дно его готовы спрятать ужас свой пред бурей…»
Петька радостно декламировал и смеялся.
— Оцэ правильно, Петрусь! — пробасил кто-то.
Петьку словно водой окатило. Обернувшись, он увидел боцмана.
— Дай лапу, приятель, — сказал тот и протянул Петьке большую, с толстыми пальцами руку.
Петька робко подал свою.
— Э, браток, я давно знаю, кто ты… и откуда прибыл, — медленно, с расстановкой, промолвил боцман, садясь на кучу канатов. — Знаю, кого ты спас от смерти морской.
Петьке стало не по себе.
— Я следил за тобой давеча, дружок, и видел, як ты переживав за Дидова. Ха-ха, я старый наблюдатель! Я, браток, маю такие глаза, што в спину смотрю, а душу насквозь бачу. Волк, волк, та ще й соленый! Не одну корабельную крысу за хвист поймав…
«Вот так фунт», — подумал Шумный и глубоко вздохнул, боясь выдать свое волнение.
— Раньше я таким не був, — продолжал боцман, озираясь изредка по сторонам, — не различав я. А вот поднялася буря з огня революции, она нашему брату глаза разодрала, только дывысь тэпэр добрэ. Так говорыть вона: «Замечай, дэ твой маяк, дэ твой огонь, настоящий огонь твоей души». Тэпэр с этим светом — вот як чайка. Хорошо ты тут говорил им. Правильно. Лети разумным полетом все вперед и все дальше. И-и-их!
— Это я стихи читал! — сказал Шумный.
— Эх, ты! Який хитренький!.. Неужели ты мэнэ не понимаешь? Я ж свий…
Шумный, прищурив глаза, смотрел на боцмана насмешливо.
— Ставридин мне все рассказал, — пригнувшись к Петьке, зашептал боцман. — Дурень ты, Петька, дурень! Он мой друг, недавно бежал из-под ареста, в катакомбах под городом живет. Как-то выполз вечерком, был у меня, вот про все и рассказал. Колдоба освободил его.
— Не верю, — уронил Шумный и подумал: «Какой же это Колдоба?»
— Тише! — прошептал боцман, хватая за рукав парнишку. — Никаких разговоров! А як што — в топке сожгу або за борт. Пойдешь раков кормить… Смотри, не ляпни чего своему Евсеичу. Я-то его не боюсь, я знаю, што он був против царя. Но и не за свободу. Он за бога и за хорошую службу… Тут капитан язва. Сам понимай: привел вот белым «Юпитер» и сдал в полной сохранности. Говорят, не дал команде затопить. А морячки здесь — наши! Теперь понимаешь?
— Понимаю, — доверчиво ответил Петька.
— Молод и зелен ты ищо.
Шумный тихо спросил:
— Какая власть в Мариуполе?
— Белая.
— А зачем же едут с нами офицер и эти пять солдат?
— Сопровождают, боятся, штобы мы не увели к большевикам пароход.
— А-а-а, вон оно что…
— Да, но сичас, кажется, нема ни одного порта советского, все порты у белых.
Стемнело. Берегов уже не было видно, небо чистое, звездное, ветер улегся, море стало совсем спокойным. Двигаясь вперед, пароход оставлял за собой молочно-белую пену. Тяжелые вздохи машины, звон работающих механизмов слышались в ночной тишине.
— Если Красная Армия недалеко от Мариуполя, тогда мы…
Боцман помолчал и ответил:
— Думаю, що уйдем, там дэсь близко ходыть ридный наш батько Махно.
— Махно?!
— Эге ж, Нэстор Махно, — подтвердил боцман.
— Он же бандит!
— Чудак ты, Петро! Хиба ж так можно говорить, надо же разбираться в делах революции и во всех ее партиях. Махно — мой земляк, учитель, я его знаю, он каторгу прошел… Махно — анархист, а эта партия — выше усих партий… Слухай, я тоби все объясню. Анархисты — это весь уксус и вся эксенция революции. Тут никакой власти не признается, сам соби воля: як твоя голова, розум твой говорить тоби, так и живи… Знаешь, Петро, я тэпэр никаких властей не признаю, терпеть их не можу над собой, надоило, ей-богу, правда. Все равно уси партии будут переходыть, и прийдэ время, што уси прийдут к анархической партии. А чего мучиться, ждать? Пэрэшагнув уси етапы — и прямо в эксенцию слободы, и квита… Вот так-то милый.
Он похлопал Шумного по плечу и ушел.
На вторую ночь, к рассвету, «Юпитер» приплыл в Мариуполь. Ему не разрешили причалиться к молу, он бросил якорь посредине бухты, развернулся по ветру, остановился, натянув цепь. Вскоре матросы повезли на шлюпке капитана парохода и офицера — прапорщика с рябым лицом, сопровождавшего пароход. Высадив их на берег, матросы вернулись обратно. Капитан запретил команде, за исключением артельщика, выходить на берег.
После двух дней стоянки на якоре «Юпитер» стал под погрузку угля. Капитан, боясь, как бы не дезертировали люди с парохода, отобрал у всех документы, разбил команду на три смены и посменно выпускал на берег, в город. Если кто не явится из смены, то ни один больше не увидит берега. За одного должны отвечать все.
Один из кочегаров, вылезая из трюма, сказал капитану:
— Вы бы лучше, Андрей Егорыч, побеспокоились, чтоб нам жалованье платили. Куда мы пойдем? Идти некуда, у нас детвора без хлеба дома сидит.
— В Керчи все получим, не падай, хлопцы, духом, это я гарантирую. Скорей бы вот погрузиться… Гроши будут, — сказал капитан.
Шумный, пока еще не зачисленный в команду, получил разрешение отправиться на берег. В холодное, но солнечное воскресное утро двое молодых матросов ожидали Петьку на берегу. У трапа Шумного задержал Евсеич и прочитал ему нотацию:
— Будь осторожнее. Я не хочу, чтоб ты дружил с Володькой и Шуркой. Они бесшабашные, распущенные, втянут в какое-нибудь дело. Время такое — шпик на шпике сидит… Ну, иди с богом!
Шумный побежал к трапу. Сойдя на берег, он увидел друзей и помчался за ними. Володька и Шурка, обхватив друг друга за талию, шли по направлению к поезду, о чем-то говорили, смеялись. Шумный, идя за ними, думал о том, что говорил ему Евсеич. Раньше он терпеть не мог никаких напутствий, никаких «моралей», но пережитое научило его быть более осмотрительным.
Петька заметил двух человек, только что вылезших из парусно-моторной шхуны, стоявшей на причале. Люди были одеты в промасленные желтые костюмы, огромные рыбачьи сапоги, в барашковые, с наушниками, шапки.
Когда Петька подходил к этим людям, один из них, огромный, кряжистый, протянул ему навстречу могучие свои руки и закричал:
— Петя! Откуда? Сынок! Нияк не ожидав!
Он схватил Петьку, прижал к груди и крепко расцеловал.
— Этого вот никогда не думав, — продолжал Мартын Березко. Это мой землячок, сын умелого, сильного рыбака, моего друга. Мы з його батькой двадцать годов неразлучны… Двадцать годов! воскликнул восторженно богатырь. — Ты, Петька, опять плаваешь? На каком?
Шумный показал на «Юпитер».
— Прямо океянский! Як не затопили такого? — любуясь пароходом, говорил рыбак. — Як он попав сюда? Невже погодами занесло? Махина, фрегат!
Товарищи Шумного вернулись за ним. Володька набросился на него:
— Петька! Довольно трепаться, пойдем!
— Погодь, погодь, дружок, — заговорил Березко. — Так нельзя, я не допущу. Гора з горою не сходятся, а человек с человеком — як видишь. Надо расспросить: откуда, что, яки новости?
— Откуда, откуда! — передразнил сердито Володька и смущенно оскалился. — Известное дело — из Керчи, там радости теперь, папаша, мало. Пропади она пропадом…
— Из Керчи? Когда?
— Три дня.
— Ну, расскажи, расскажи, что там делается! Як там Анна, сыночки мои и моя жена Марьюшка?
Шумный крикнул товарищам вдогонку, чтобы они подождали его в кофейне Юрки Кривого, и те, ворча, ушли.
Березко ничего не знал ни об аресте, ни об освобождении своей дочери.
— Жалею, што не забрав их тогда с собою в Бердянск, — говорил Березко. — Были бы теперь с красными. Аня чего-нибудь в штабе писала бы, а мать — портниха первоклассная, дело нашлось бы.
— Я не понимаю вас, дядя Мартын. Ведь в Бердянске тоже нет красных?
— Так зато были, — ответил Березко. — В Царицыне теперь Красная Армия. Я только што оттуда. Только смотри, Петя, об этом отцу родному не говори. Тоби говорю я потому, что ты для моей души як дытына родная… Видал ты баркас наш с сеточками? Это так… Понял? Красная Армия сюда идет. Понял?
— Возьмите меня с собой, дядя Мартын!
— Нельзя! Мы, Петя, из-за кордона приехали, у нас дуже официально, строго.
— Ну, так что? Вы же знаете, кто я. Помогите пробраться к своим в армию! — просил Шумный, и в голосе вдруг прозвучало отчаяние, он понял, что Березко не может его взять с собой.
— Не могу, Петрусь, не могу.
— Я все равно убегу к красным, — решительно сказал Петя.
— Подождать надо, — в раздумье проговорил Березко. — Скоро кругом красные будут. Скоро тут закрутят дело. А ты лучше поезжай в родной город, там тоже большевики есть. Прислушайся — найдешь.
Шумный задумался. Березко посмотрел на него с жалостью, обнял, сказал:
— Будешь в Керчи, Петя, — найди там, пожалуйста, моих, скажи, что я жив и здоров. Пускай потерпят. Скоро, может, свидаемся… И вот эти бумажки передай им. Тут одна тысяча.
Петька с завистью посмотрел на земляка, потом отрывисто бросил:
— Счастливого плавания, дядя Мартын!
— Постой, постой, так нельзя…
Березко задержал его, еще раз крепко обнял и, озираясь по сторонам, тихо проговорил:
— Деньги в башмаки сховай! Передашь их прямо в руки Марьюшке.
— Хорошо, дядя Мартын, передам.
Березко помолчал. Он нахмурил свой открытый, большой лоб и внимательно оглядел берег. Пришвартованные к молу суда лениво покачивались, скрипели оснащением и посвистывали парами. Кое-где грохотали лебедки и подъемные краны. Повсюду слышались гомон и возня людей; одни, навьюченные каким-то грузом, согнувшись, поднимались по сходням вверх, на судно: другие, освободившись от ноши, спускались вниз; около огромных куч угля виднелись группы грузчиков с почерневшими мешками, прилаженными как капюшоны.
— Деньги-то што, — протянул Березко. — Тоби надо туды ехать. Теперь народ будет подниматься кругом. Батьке своему шепни: мол, твой друг и кум Мартын Березко жив и кланяется. Та скажи йому, штоб рыбаки там не сидели, как бакланы над берегом. Теперь всенародной ватагой надо подниматься на врага и всяко надо помогать Красной Армии.
— И я так думаю, дядя Мартын, — громко подхватил Петька и весь просиял.
— Тише, тише, Петя! — сдерживал Березко загоревшегося парнишку и озирался по сторонам, как будто бы кого-то искал.
Петька заметил, как на корму шхуны, которую оставил Березко, поднялся рыбак и замахал широкой шляпой.
Березко еще раз обнял Петьку и побежал к шхуне.
Много времени прошло с тех пор, как Мартын Федорович Березко погрузил на боты и баркасы рыбацкие снасти помещика Абдуллы Эмира и уплыл из Крыма по Азовскому морю вслед за отступающими советскими войсками. Березко успел побывать чуть ли не во всех городах Азовского побережья: был в Ейске, Бердянске, Мариуполе, Таганроге, в Азове и Ростове. Он ни на шаг не отставал от советской власти, куда отступала она, туда и он плыл со своей ватагой. Но когда белым с помощью иностранных интервентов удалось завладеть Азовским и Черным морями, Березко оставил свои баркасы и сети около Ростова у одного деда, рыбака, поручил присмотр за снастями двум самым престарелым рыбакам, а сам с остальной ватагой в двадцать два человека ушел с красногвардейским отрядом, отступавшим в донские степи.
Кто из рыбаков был помоложе, тот сразу взял оружие и стал в строй. Старики устроились в обоз кучерами.
Березко же в отряде и окопы рыл, и обед готовил, и в обозе ездил, — одним словом, делал все, что мог на пользу народу, отстаивающему свою родную власть. Власть Советов для Березко была самым дорогим в его жизни. Только она, советская власть, дала почувствовать, что он человек, равный со всеми, и за нее он был готов идти на смерть.
Уезжая из Крыма, Березко собрал всю ватагу среди высоких скал, у нагруженных снастями лодок, снял шапку, осенил себя широким крестом и, кланяясь раскинувшемуся, взволнованному морю и небу, покрытому серыми, мрачными тучами, сказал своим рыбакам:
— Уплывем на время, мои добрые люди! Не оглядывайтесь назад — там идет до нас проклятая жизнь, горе человечье идет, мука идет. Я уже старый человек, вы знаете, не одного царя пережил. И я скажу вам, что ни цари, ни попы, ни яки бары не дадут нам ни прав, ни свободы. Воны нам только вернут ту скотскую жизнь, что була раньше. А як заберуть воны нас у свои руки, то в сто раз будэ хуже. Избавитель от всего горя нашего — Ленин! Этот человек умом своим велыкым придумал нам, трудовым людям, советскую власть. Що ж тут и говорить, все мы хоть и малость, та пожили уже своей властью, та подышали волей, какую он, Ленин, дал нам!.. Скажите, други мои: когда було нам так легко на сердце, як було воно при революции? Ленин — наш спаситель.
И рыбаки дружно заявили своему атаману.
— Пойдем за Лениным! Пойдем спасать свою советскую власть!
В Красной Армии Березко встретил начальника штаба большевика Руднева. Он обратил внимание на Березко, часто беседовал с ним. Руднева заинтересовала большая и трудная жизнь рыбака. За любовь и безграничную преданность революции он назвал Березко великим патриотом социалистического отечества.
На фронте рыбак показал себя таким же бесстрашным, как и на море.
Он смело пробирался через фронт, заходил далеко в тыл белых, приносил штабу ценные сведения о численности вражеских войск и их расположении.
За несколько месяцев мучительных отступлений по украинским и донским степям, которые истоптал Березко своими большими рыбачьими сапогами, ему привелось не раз повидаться с красным полководцем Ворошиловым, Ворошилова не могли перехитрить и остановить никакие белые генералы, он пробивался со своими полками к приволжскому городу Царицыну.
Однажды в осенний солнечный день Березко направился на площадь, на которой собрался вновь организованный рабочий полк для митинга перед уходом на фронт. Площадь быстро заполнилась народом.
Оживились, заколыхались ряды красноармейцев.
Березко пробивался в ту сторону, куда повернулись все лица людей.
Вдруг собравшийся народ как-то сразу пришел в движение.
— Ворошилов! Ворошилов!
Березко вскинул своей седой головой и застыл на месте. Напротив него, за рядами войск, возвышался человек в простой солдатской шинели.
Тут же раздался его громкий голос.
Ворошилов сказал о героической смерти беззаветного воина коммунизма товарища Руднева и призвал бойцов к беспощадной мести классовым врагам, царским генералам и их прихвостням…
Березко, потрясенный смертью Руднева, не смог сдержать слез, они заволокли глаза. И сквозь слезы он видел, как быстро выстраивался, разворачивался и шел на фронт полк Красной Армии.
Березко стоял, а над площадью взлетала, ширилась, гремела песня:
Смело мы в бой пойдем за власть Советов
И как один умрем в борьбе за это…
Шумный шел в город по извилистой тропинке, которая тянулась по канавам, бугоркам и промоинам, между старыми деревьями, сбрасывающими с себя последние желтовато-багряные листья.
По дороге, недалеко от железнодорожной будки, Петьке повстречалась группа оборванных людей. Один прыгал на костылях, два горбуна брели, опираясь на палки, а впереди — словно она была вожаком оборванцев — шла худая высокая девушка.
Поравнявшись с ними, Петька вздрогнул.
Шедшая впереди девушка, очевидно, заметила, что парнишка испугался, и засмеялась, показав крепкие большие зубы.
— Не бойся! Дай на кусок хлеба, война и революция разорили! — проговорила она жалобным голосом.
Шумный проворно вынул из кармана пятирублевую бумажку и, сунув ее нищенке в руку, зашагал вперед.
— Стой! — сказала она, беря его за рукав желтыми от табака пальцами. — Ты подашь такую милостыню тому, кто эти деньги делал.
Старик с рыжей бородой и большим горбом засмеялся.
— В нужник, в нужник эти гроши! — крикнул он.
Старики обступили Шумного. У одного были выворочены веки, обросшее грязной бородой лицо казалось безумным. Калека приближался к Шумному, вытягивал шею, намереваясь не то испугать парнишку, не то хорошенько рассмотреть его лицо.
Шумный медленно отступил назад, потом рванулся, прыгнул в сторону. Скоро он был на главной улице.
День воскресный. Горожане выходили из домов — кто в магазин, кто прогуляться. Мелькали золотые офицерские погоны, красные лампасы, белые косынки сестер милосердия, громадные папахи, круглые кубанки, цветные фуражки. По мостовой шмыгали военные автомобили, рысью пролетали казаки, с песнями проходили солдаты.
Рекламные будки и стены домов были заклеены листками, зазывавшими в Добровольческую армию и в какой-то отряд капитана Тигрова. Гудел соборный колокол.
Толчок в плечо заставил Шумного остановиться. Отряд вооруженных, одетых с иголочки казаков, расталкивая людей, строился у дверей особняка. Ротозеи с благоговением смотрели на двери. Через несколько минут казачий офицер подал команду «смирно». Казаки замерли. В дверях появился высокого роста, широкоплечий, сухопарый старик генерал со скуластым смуглым лицом. Большая седая голова его была покрыта старомодным артиллерийским картузом с лакированным козырьком и широким красным околышем. Он держал под руку молоденькую женщину с печальным лицом. Генерал и женщина направились к автомобилю. За ними шел молодой адъютант с веселой и довольной гимназисткой.
— Губатов! Губатов! — раздавались голоса в толпе.
Машина тронулась и медленно покатила вперед. За ней двинулись человек двадцать телохранителей-казаков. Проходившая мимо команда юнкеров грянула:
Так за Губатова, за родину, за веру
Мы грянем громкое ура!..
«Как же это так? — думал пораженный Петька. — Ведь я сам видел, как матрос Ванька Кармашов в большевистский переворот срывал с Губатова погоны. И тогда же генерала посадили в тюрьму… А теперь — вот пожалте!..»
Дойдя до переулка, Шумный снова встретился с толпой нищих — хромых, горбатых, слепых, с трясущимися руками. Теперь он обратил внимание на этих калек и удивился, что их так много здесь и что прохожие либо не замечали их, либо равнодушно подавали им милостыню.
Петька вошел в кофейню и нашел ее такой же, как и год назад: многолюдной, шумной. Хозяин, толстый грек Юрка Кривой, восседал за стойкой. Недалеко от него, у столика, окруженного плотным кольцом «интересантов», резались в кости Володька и Шурка.
— Хорошие у тебя полчаса, — вставая, сказал Шурка и тут же объявил партию законченной.
Втроем они вышли на улицу.
— Смотри-ка, эсеришка до сих пор бормочет, — указал Володька на оратора.
Оратор выкрикивал:
— Большевики разорили страну, довели ее до голода, до нищенства… Народ, проснись! Возвращайся к Учредительному собранию, только оно может спасти людей от голода и бедствий…
По улицам к центру города проходили военные части — кавалерия, пехота, артиллерия.
Звонили колокола, и их перезвон то затихал, то вновь усиливался.
Матросы решили пройти на продуктовый рынок, купить какой-нибудь еды, а потом уже в центр, а оттуда на суденышко — так они называли свой корабль.
— Ха, — громко начал Шумный, — на семечки с аркана снять бы! — и он хлопнул себя по карману.
— Ну давай на немецкий счет, — не задумываясь, предложил Володька, — труси, на сладенькое соберем!
Шурка вывернул карманы и сказал:
— Ма, братишки!
— А у тебя, Петька? — засмеялся Володька.
— Немножко есть, ходовых натрушу, единых и неделимых, у Евсеича выдавил, — сказал Шумный и подал деньги.
Володька потеребил бумажки и, безнадежно покачав головой, ответил словами украинской песни:
— «Ой, там зибралась бидна голота…» — И, желая показать свою щедрость, вынул из кармана кошелек, ладонью хлопнул по нему. — Не хотел было менять, по ради аховой компании жалеть не приходится. — Он показал сторублевую синенькую бумажку крымского правительства…
— Это уж ты… генералу Сулькевичу милостыню подай! — сказал Шумный и махнул рукой. — Что называется, хвастанул! Такое счастье и у меня есть. Здесь их не берут.
— Да ты что? — Володька вытаращил глаза.
Они долго ходили по базару, приценялись, но, когда предлагали крымские деньги, им возвращали их со словами:
— Крымскому хану в баню понесете, а нам карбованцы давайте. Подумаешь, государи какие, тоже деньги выпустили!
Наконец друзья купили на деньги Шумного полбуханки белого хлеба, а на остальные решили приобрести «сладенького».
Шумный нес полбуханки в вытянутой руке, пробираясь сквозь толпу. Всем троим очень хотелось «сладенького», но оно стоило так дорого, что они решили съесть хлеб всухомятку.
Почти в конце рынка они увидели толстую торговку. Черные с проседью волосы ее блестели на солнце, круглое лицо с двумя подбородками лоснилось.
— Кому меду! Кому масла! Свежие яйца! Малороссийская колбаса!
— Смотри, сдобная какая! — тихо заметил Володька.
Шумный подошел к торговке. Заглядывая в кадку, он воскликнул:
— Медок!
Друзья покосились на кадку.
— Почем, мамаша? — спросил Шумный. — Он настоящий, пчелиный?
— Настоящий, настоящий, морячок, берите. Покушаете — и пальцы оближете, — зазывала торговка. — Люблю моряков. Сколько вам отвесить? Не народ, а хваты, недаром говорится: «С моряком будешь жить — будешь в золоте ходить». Ну, голубчик, приказывай — сколько?
— Не торопи, сообразить надо, — ответил Шумный и подмигнул Володьке, который сразу смекнул, в чем дело.
— Люблю, люблю такой народ, — не переставая трещала торговка, — дочку токо за матросика отдам.
— А у тебя дочка есть? — удивился Шурка.
— Е-е, да какая дочка! Черноброва, кареока, Галочкой звать ее, пухленькая, как пампушечка. Офицеры покоя не дают!
— Шумный! — крикнул Володька. Женить тебя будем! — И он подтолкнул его под локоть, словно хотел сказать: гляди, мол, невеста го какая наклевывается!
Шумный уронил хлеб в кадку.
— Ах! — вскрикнула торговка.
— Да ну тебя и с твоей невестой! — обрушился Шумный на своего друга. — Смотри, что наделал!
Торговка заорала не своим голосом, извергая всевозможные ругательства по адресу Шумного.
— Да что ты ругаешься? Хлеб испортила, да еще ругаешься, — вспылил Шумный и бросился к кадке, бормоча: — Пропал хлеб! Как его теперь с салом будем есть?
Он стал вытягивать из кадки хлеб, стараясь зацепить как можно больше меду. Мягкий, как губка, ноздреватый хлеб и без того всосал в себя много «сладенького».
— Хоть бросай теперь хлеб, — буркнул Володька.
Шумный напустился на торговку:
— У-у, акула, плати за хлеб!
— Да брось ты, Петька, где наше не пропадало, пойдем, — упрашивали его друзья.
Шумный чувствовал себя героем, голубые глаза его сияли.
Когда матросы вышли на площадь, раздался оглушительный колокольный звон. Там начиналась какая-то торжественная церемония.
Собор был окружен толпой молящихся. На площади по-парадному выстроились воинские части.
— Что здесь будет? — спросил Шумный у остановившейся высокой горожанки.
— Не знаем, — отвечала она, отмахиваясь, — видно, ей надоело отвечать на такие вопросы.
Горожанка в синем демисезонном пальто, в канареечного цвета шерстяной шляпе, старомодных лакированных полуботинках с калошами, с черным зонтиком на длинной ручке вытягивала шею и ежеминутно поправляла шляпу.
Володька с озорством обошел дамочку вокруг и спросил, улыбаясь:
— Мадамочка, не скажете, что за мелодрама здесь готовится?
— Как вам не стыдно выражаться?! — обрушилась на него горожанка. — Люди собрались на праздник в честь освобождения города от красных. Не видите — на площади офицерские части… Глупцы какие!
— Сама ты глупая, помойница буржуйская!
— Мадам, а мадам! — заговорил Шурка. — Вы просто прелесть, вы настоящая королева, только без «ле».
Он хлопнул себя по ляжкам, повернулся на одной ноге и продолжал:
— Королева только без «ле». Понимаете? Без «ле».
— Я на вас управу найду! — пригрозила женщина и быстро скрылась в толпе.
Петька взобрался на ограду.
— Молодец, Шурка, хвалю! — поддержал Володька.
— Нехорошо, ребята, это хулиганство! — сказал Шумный. — Надо знать, где мы находимся.
Дружки подняли головы и вопрошающе смотрели на Петьку. Володька промычал:
— Пацан трусливый! Порядочного из себя корчишь! А в бочку с медом лазить — не хулиганство?!
Шумный покраснел и стал озираться вокруг. Потом посмотрел вниз и увидел двух девочек лет по семи-восьми, худеньких, одетых в лохмотья.
Петька быстро спрыгнул вниз и отдал хлеб одной из девочек.
— Осторожнее, хлеб с медом…
— Дурак, что ты делаешь?! — крикнул Володька.
Шумный не ответил. Он смотрел вслед убегавшим девочкам.
Когда они исчезли за углом, Петька молча взобрался на ограду.
— Черт побери! Какое ты имеешь право?
— Надо его проучить!
Шурка сильно толкнул Шумного в грудь. Петька не удержался и упал на мостовую.
— Ничего, поговорим на корабле! — закричал Шумный.
Послышалась громкая команда:
— Сми-ирно!
Колыхались штыки, сверкали шашки, поднимались пики, слышался звон шпор и цокот копыт.
Грянули колокола. Люди, заполнившие площадь, обнажили головы и замерли в ожидании. Послышалось церковное пение, все громче и громче доносившееся из глубины собора.
Толпы нищих, что разместились у входа в собор и на площади, засуетились.
— Выходят! Выходят!.. — зашумела толпа.
На паперти показались священники. Они несли большие золотые кадильницы и громко пели. Над ними колыхались хоругви. Впереди два старых важных господина несли небольшую икону, за ними шел огромный генерал Губатов, по бокам его — два офицера. Позади чинно шествовала знать города — купцы, фабриканты, помещики.
Шумный пробрался к ограде и вскарабкался на нее. Приятели его куда-то исчезли.
Рыжий худой священник, шедший впереди процессии, пробасил:
— «Христе боже наш, погуби крестом твоим борющия нас, да уразумеют, како может православных вера, молитвами богородицы, едино человеколюбче…»
Дьяконы и хор певчих подхватили:
«Яко вси во бозе к тебе прибегаем!..»
Процессия спустилась с лестницы и направилась к войскам. Выйдя на середину площади, генерал Губатов занял свое место. Чернобородый тучный дьякон взмахнул кадильницей.
— Миром господу помолимся!
Процессия двинулась вдоль выстроившихся рядов войск.
Петька увидел в конце площади множество возов с капустой и сеном. Вдруг часть возов свернула за угол и остановилась, другие потянулись в противоположную сторону, объезжая площадь. Потом возчики, словно боясь нарушить торжественность богослужения, остановили возы, загородив ими северный выход с площади.
Петька посмотрел туда, где шла процессия, и увидел, как генералу Губатову преподнесли икону. Он торжественно взял ее костлявыми руками, поднес к губам, поцеловал и передал адъютанту.
Вдруг с обеих сторон площади застрочили пулеметы. Сено на возах зашевелилось, и кочаны капусты покатились по мостовой. На возах стояли люди с винтовками, опутанные патронташами и пулеметными лентами. Нищие и калеки бросали костыли, в руках у них появлялись обрезы и бомбы. Раздались беспорядочные выстрелы и многоголосая брань. Все на площади пришло в движение. В толпе плакали, стонали, охали, лошади бешено рвались на людей, поднимались на дыбы.
Послышались испуганные выкрики:
— Махно! Махно!
Петька соскочил с ограды и бросился бежать через дворы, прячась за стенками. Вскоре он оказался на Портовой улице. На углу переулка он увидал Володьку и Шурку. Около них стояли «парный» извозчик, городовой и женщина, которую Шурка назвал королевой без «ле». Шумный понял, что друзья его арестованы. «Смелость города берет», — подумал он и крикнул что было силы:
— Лови, бей городовых, бей буржуев!
Он вынул из кармана кошелек, отчаянно размахивал им в воздухе, как размахивают револьвером. Володька и Шурка подались вперед, навстречу Петьке.
— Это красные, факт! — кричал Володька.
Городовой дал выстрел в воздух и скрылся за углом. Женщина, прижавшись к стене, дрожала. Шумный крикнул друзьям:
— Стойте! Извозчик, давай!
Володька быстро вскочил в пролетку и втащил за собой растерявшегося Шурку. Шумный сунул в карман руку с «револьвером» и уверенно скомандовал:
— В порт!
Извозчик стеганул лошадей, и они во весь опор помчали друзей к порту. Володька и Шурка, возбужденные от радости, шептали Петьке:
— Что там? В чем дело?
— Махно! — строго ответил Петька.
— Эх, мать честная! Но ты прямо черт! Вот спасибо! Вот здорово!..
Не доезжая до набережной, Шумный остановил извозчика. Друзья слезли с пролетки и направились к «Юпитеру».
В порту было спокойно. Пароходы и катера стояли на месте. Только не было шхуны, на которой приплыл в Мариуполь рыбак Березко.
— Почему нет погрузки? — буркнул Володька.
Только теперь Шумный заметил: в порту царит странное безмолвие, около каждого парохода прохаживались часовые.
Подойдя к «Юпитеру», Петька обомлел: он узнал в часовых тех самых нищих, которых встретил утром.
— Ну, ну, давай сюда! Вот ты откуда, — пробасил часовой, который утром разыгрывал матроса без руки.
— А! — вскричал другой часовой, молодой, с женским лицом. — Щедрую милостыню он нам подал! Нам, дружище, не надо подавать, мы сами возьмем!
— Снимай бушлат, гони сюда шкеры[5]! У батьки Махна тоже морячки есть!
— Братишка… — пытался было заговорить Шумный.
— Еще рассусоливать будешь! — закричал махновец и положил руку на кобуру.
— Товарищи, ведь это грабеж! — возмущенно воскликнул Шумный, озираясь кругом. Шурка и Володька стояли рядом почти голые — махновцы уже успели раздеть их.
— Ты посмотри на этого щепка! — крикнул махновец своему товарищу, «занимавшемуся» Володькой и Шуркой, и ударил Шумного прикладом в живот.
— Разбойник, что делаешь?! — заорал с корабля Евсеич.
— Снимай! — орал на Шумного махновец, не обращая внимания на Евсеича. — Не то я тебе голову размозжу! — Он рванул Шумного за воротник и вытряс из новенького бушлата.
«Лишь бы ботинки не сняли», — лихорадочно думал Петька: в ботинки он запрятал деньги, которые ему дал Березко. Но ботинки были старые, и махновцы на них не польстились. Шумный в одном белье, держась за живот, тихо побрел по трапу. На палубе сидели раздетые и обозленные матросы.
Вскоре после того, как в городе затих бой, в порт прилетело с десяток махновских тачанок с установленными на них пулеметами. Одна из них подкатила к «Юпитеру». Сзади на тачанке было написано: «Хрен догонишь!» Спереди: «Хрен уйдешь!» Из тачанки, запряженной четверкой взмыленных лошадей, выпрыгнул боцман «Юпитера». Он был опоясан пулеметными лентами, у левого бедра висел тесак, у правого — револьвер и две бомбы. Он первым поднялся на пароход.
— Слушай, ты мой боцман Быбко? — спросил капитан, как бы не узнавая его. Капитан был в сборной, рваной одежде, но в форменной фуражке с «иконостасом».
— Да, був твой и подчинявся тоби, а теперь надо мной ниякой власти, я сам соби и царь, и бог, и начальство. Я — анархия и за нее отдам и живот и голову. Теперь я що захочу, то и сделаю.
— Постой, — остановил его капитан. — Ты вот что сделай: прикажи, чтобы отдали наши вещи.
— Этого, хлопцы, я не можу, бо я нэ брав и я нэ приказував. Они вам нэ дают, цэ их воля.
— Так что же, это, выходит, правильно? — отозвался Евсеич.
— Мовчи, зловредный старик, мовчи… — пригрозил боцман Евсеичу пальцем.
Затем боцман объявил, что он не желает слушать никаких жалоб и просьб. Он заглянул в трюм, где сидели четыре белогвардейских солдата.
— Сыдить, суки! Ось управимся в городе, потом и вас пожарим у топках, попечем на угольках, научим, як против свободы идты.
— Мы мобилизованы, — умоляюще крикнули из трюма солдаты.
Боцман обратился к команде:
— А вы, мырные граждане, если хочете слободы, запысуйтесь в анархию, к Махно. Тики цэй чоловик доведэ до маяка настоящой слободы, ныхто бильш як вин.
Все молчали.
— Ну, Петро, — воскликнул боцман, — ты смельчак парень и добряк! Я тэбэ прямо люблю. Пойдем со мной. Як сына буду кохать тэбэ. Ты у мэнэ орленком будешь летать.
Шумный с ненавистью сказал:
— Робу отдайте.
— Отдам, если пойдешь со мной.
— Я хочу плавать, — проговорил Шумный и, взглянув на Евсеича заметил, что помрачневшее лицо его прояснилось.
— Я думав, що ты моряк, а ты просто серяк, тэбэ еще добрэ бить надо.
Боцман скинул фуражку и поклонился команде:
— Ну, гоп-компания, прощай, не помынай лихом. Адью!
На другой день на пароход явился прапорщик и сообщил, что из штаба получен новый приказ: белое командование заключило союз с батькой Махно о совместных действиях против большевиков и в знак крепкого союза устроило «лобызание» белых офицеров с махновскими командирами. Даже генерал Губатов театрально-торжественно обнял Махно и прослезился.
Немецкие войска оставляли Керчь.
По всему Крыму немцы передавали власть белым и, оставляя город за городом, уходили на Украину.
В Крым, считавшийся надежным оплотом белых, со всех концов быстро стекались сторонники «единой неделимой России».
Властелин Керченского полуострова генерал Гагарин объявил мобилизацию сразу шести возрастов — с 1894 по 1899 год включительно.
Профессор Крылов прочитал в газете приказ о мобилизации и задумался. Белыми, сухими руками погладил он свои колени, как будто это могло помочь ему, поднялся с кресла и позвонил. На звонок пришла худенькая пожилая женщина.
— Маланья Петровна, попроси ко мне Олега!
Через несколько минут в кабинет вошел Олег, рослый юноша с вьющимися черными волосами, в студенческой форме.
Он хмуро посмотрел на отца. Сын никак не мог забыть, что обозлившийся на большевиков отец не дал ему окончить последний курс Академии художеств: профессор со всей семьей бежал на юг, хотя большевики ничем не угрожали ему.
— Как дела, мой милый? — спросил профессор.
— Дела? Дела ничего, папа, — пожал плечами юноша. Его удивила неожиданная ласковость отца.
— Все малюешь? — усмехнулся профессор, внимательно поглядев на сына.
Прошелся по кабинету, поскрипывая старомодными ботинками, и спросил:
— Что невесел? Нездоровится?
Олег скупо ответил:
— Думаю.
— О чем? Поведай нам, если сие не тайна.
— Сюжет картины обдумываю, — неохотно ответил Олег и опустился в кресло.
— Небось революцию изобразить опять задумал? Сожгу, ей-ей, сожгу! — профессор старался казаться шутливым.
— Странный ты человек, — чуждо сказал Олег. — Ученый, передовой интеллигент — и так смотришь на революцию!
— А как я смотрю? — Профессор вдруг в бешенстве закричал, заикаясь, брызгая слюной: — Губят науку! Уничтожают церковь! Убивают религию!.. Все губят!
Он упал в кресло, зажав голову ладонями. Его глаза говорили: «Видишь, до чего доводят меня твои слова!»
В коридоре послышался шум и топот ног.
Дверь распахнулась. В комнату вскочил щеголеватый, румяный гвардейский офицер. За ним вошла жена профессора — пожилая, но еще интересная, полная женщина. Потом тихонько вошла Ирина — белокурая стройная девушка в японском халатике.
— Чего вы раскричались? — звонко спросила она.
Офицер бросился к отцу:
— Папа, в чем дело?
Профессор гладил его плечо и тихо повторял:
— Он отправит меня в могилу, отправит, отправит!
— Кто?
— Брат твой, вот этот балбес… Он — революционер!
— Смотри, Олег! — сказал офицер. — Я помню, что ты мой брат. Но если ты превратишься в «братишечку»…
— Будет вам! — крикнула Ирина.
— Распад… везде распад! — причитал профессор. — Весь свет распадается… Не разберу, какой дьявол внес в мою тихую семью эту беду, это лихо, которое отнимает у меня покой и заставляет жить как на вулкане.
— Успокойся, мой друг, — заговорила жена. — Что с тобой? Разве можно так?
Профессор бросил на нее быстрый взгляд.
— Олега призывают в армию.
— Олега? Какой же он солдат?
Она быстро подошла к сыну и прижалась к нему.
— Там образуют его, — отозвался, улыбаясь, офицер.
Олег презрительно качнул головой и вышел из комнаты. Вслед за ним в коридор выскользнула Ирина.
— Ну, бунтарь, опять отца расстроил?
Брат улыбнулся, лицо его просветлело.
— Ирина, ты мне веришь?
— Да… Иди… успокойся.
Хлопнула дверь. Из нее вышла Маланья.
— Прямо беда! — всхлипнула она.
Ирина обняла няню и повела ее в свою комнату.
— Эх, миленькая барышня, из-за вашей ангельской души я тута страдаю, — сказала Маланья, открывая дверцу шифоньерки. — Побей меня гром небесный, не будь вас, давно бы фьють с этого дома, давай до другого. Была бы шея крепкая, а ярмо будет…
— Маланыошка, разве тебе у нас плохо?
— Плохо, плохо, голубочка. Не с легкой руки въехали вы в этот дом. В какую комнату ни зайди, все будто плачут они… Как, знаете, бывает, когда в церкви лежит покойник и кругом пусто.
— Маланыошка, ты глупости говоришь! — с упреком сказала Ирина. — Время такое… Всем ничто не мило.
— Нет, не всем. У меня и душа, и сердце, и глаза, как у всех людей, а вот ни о какой смерти и не думаю… а все думаю о счастье. И вам грешно, барышня. Вы такая красивая, молодая, ученая — и всё киснете. У вас такой жених — одно слово Месаксуди.
Ирина очень любила Маланью и была привязана к ней. Она охотно слушала, как Маланья по-своему, по-простому, рассказывала о жизни. Они часто просиживали вдвоем долгие вечера.
Ирина медленно перебирала свои платья. Но ни одно не нравилось ей.
Переодевшись, она зашла в кабинет отца — просто так, взглянуть на полки, заполненные медицинскими книгами. Невольно вздохнула. Недавно, будучи ассистентом отца в Петроградском медицинском институте, она, вернувшись домой, просиживала за книгами все свободное время. И как хорошо ей было за работой!
Не мил стал теперь отцовский кабинет. Она иногда с тревогой в сердце подумывала, что ее специальность не будет иметь широкого применения, что в несчастной России, по темноте и невежеству правителей, религия долго еще будет играть гораздо бóльшую роль в лечении, чем хирургия…
Неожиданный вой сирены, прорезавший тишину, заставил ее вздрогнуть. Она услышала шум и крики, доносившиеся с Приморской улицы, и вышла на балкон.
Длинный серый миноносец бросил якорь перед самым бульваром. Ирина отвернулась. Ее глаза остановились на большом сером доме, стоявшем на углу Набережной и Дворянской.
— Господи, — прошептала она, — неужели я буду там жить? Как же это? Из-за денег я должна выйти замуж за человека на двадцать лет старше меня… Почему все хотят этого? Неужели я могу полюбить его?
Серый дом принадлежал миллионеру Месаксуди и считался самым красивым из всех домов в городе. Своей архитектурой дом напоминал средневековый замок. Ирина мысленно перенеслась внутрь здания. Она была уже знакома с этими роскошными хоромами. Совсем недавно она со всей семьей обедала у Месаксуди. Не был там один Олег, отказавшийся ступить ногой в «буржуйский дом», чему родители были очень рады, боясь, как бы он не сцепился там с кем-нибудь «по поводу политики».
Роскошно убранные комнаты, красивая мебель, дорогие и редкие картины… Месаксуди сидит рядом с ней, они смотрят через огромные открытые двери на синее море, на золотой солнечный дождь, заливавший все вокруг…
Но образ Месаксуди расплылся и исчез. Вместо него появился другой — молодой, красивый юноша в белом летнем костюме, залитом солнечным дождем. Он шел к ней навстречу, но лица его почему-то никак нельзя было разглядеть…
На рассвете, когда дом еще крепко спал, Олег вскочил с постели, умылся, захватил походный мольберт и отправился на гору Митридат.
Поднявшись на вершину, где стоял государственный знак — четырехгранный конусный, гладко отшлифованный диаритовый камень, Олег бросил под него папку, положил туда же мольберт и, усевшись с другой стороны камня, стал глядеть на море.
Солнце еще не взошло, но половина небосклона была уже залита ярко-красным светом и огромная пепельно-лиловая поверхность моря начинала волноваться.
С правой стороны, далеко за морем, из предутреннего сумрака вставали синие изломы гор и уходили в бесконечную даль, сливаясь с небосклоном.
Город лежал у подножия горы и неясными глыбами домов выступал из полумрака.
Олег начал писать эскиз.
Показавшееся за далекой гранью моря солнце наполнило его душу радостью. «Вот он, благодатный свет, который озарит прекрасное грядущее! Счастливая и долгожданная минута, она осветит и страшную, и прекрасную землю, откроет новую жизнь — мою жизнь и мою славу!»
Он был так увлечен работой, что не заметил подошедшего к нему человека, и обернулся лишь тогда, когда за его спиной раздался голос:
— Позвольте, молодой человек, это еще не жизнь, реальной правды не чувствуется.
Олег повернул голову и увидел перед собой седого, с морщинистым лицом, завернутого в плащ, сухонького старичка.
— А-а… Привет, маэстро!.. Вы тоже здесь?! — Олег быстро поднялся и пожал руку старому художнику.
— Я давно наблюдаю за вами, — проговорил старик. — Признаться, не хотел вам мешать… Велика, велика фантазия!
— Разве это плохо? — насторожившись, спросил Олег.
— Помоги вам бог, — ответил старик, рассматривая эскиз.
Олег внимательно следил за художником. Он решил почему-то, что старик сердится. Но не успел он об этом подумать, как старик воскликнул:
— Это безумство, молодой человек! Безумство втискивать в картину такое пространство, такой объем жизни! Я чувствую, на что вы замахнулись!
— Да, — сказал Олег, — я замахнулся на весь старый мир! Но разве на этот старый мир не замахнулась история?
— Ба-ба-ба! Да вы на самом деле отчаянный человек! Впрочем, что ж, смелость города берет… Не буду вас расстраивать. В истории было немало примеров дерзновенной смелости, увенчавшей смельчаков лаврами… Ломоносов, Петр Великий, Александр Невский, Пушкин, Македонский, Наполеон, Микеланджело, Толстой — все это отчаянные смельчаки. Не правда ли? Уж не думаете ли и вы занять себе местечко рядом с ними?.. Вы извините меня за стариковскую болтливость, люблю поговорить.
— Напротив, — ответил Олег.
Старик усмехнулся и сказал:
— Ну, соловьев баснями не кормят. Не угодно ли зайти ко мне чайку откушать?
Скоро они были в квартире художника. В передней старик быстро сбросил с себя плащ и шляпу, взял из рук Олега папку, пригласил его в столовую.
Вслед за Олегом в столовую вошли девушка и полная простая женщина в белом фартуке с широкими наплечниками.
— Садись, Аннушка, — сказал старик. — Мария Ивановна, а вы что стоите?
Сам художник расположился в широком кожаном кресле.
Аня улыбнулась, робко поклонилась Олегу, потом вдруг покраснела.
Олег ответил на ее поклон, сделал шаг вперед. Он растерянно взглянул на старика, словно прося помочь ему, но художник не обращал никакого внимания на молодых людей, сосредоточенно намазывая кусок черного хлеба маслом.
Олег спросил:
— Ваша дочь?
— Ох ты, батенька! — воскликнул старик, отложив хлеб и нож, и замахал руками: вот, мол, какой я чудак, совсем забыл вас познакомить! — Это Марии Ивановна, жена моего приятеля, чудесного керченского рыбака. Она и хозяйка теперь в доме, спасибо ей. Это дочка ее, Анечка. А я один, на всем свете один. Я только ими и счастлив… Подойди сюда, — позвал он Аню.
Он отечески похлопал ее по плечу.
— Дочь Мартына Федоровича Березко и моя ученица, Все, все мы для нее живем. Мария Ивановна, вон там маленький графинчик, подайте-ка его сюда. У нас в гостях художник Крылов, будущий гений! Хе-хе!
Олег так и не понял, кто такие Аня, Мария Ивановна и неведомый Мартын Федорович, откуда они. Он пил настойку, закусывал и слушал говорливого старика. Но Аня с детской усмешкой заметила, что молодой художник стесняется ее и даже как будто побаивается.
«Подумаешь, гений! Маменькин сынок… буржуйчик…»
Олег чувствовал на своем лице не совсем дружелюбные взгляды девушки, но это только усиливало интерес к ней.
Она была легкая и тонкая, с маленькими, но сильными смуглыми руками, худенькими плечами, видневшимися в прорезах голубенького платьица. Темные густые волосы были заплетены в две косы.
Раскрасневшийся от водки старик отодвинул от себя тарелочку, вытер салфеткой рот и, вновь взявшись за графинчик, кашлянул.
— Ну-с, господин Крылов, коллега, выпьем терновочки, нашей южной настоечки, за прекрасное будущее. И ты, Мария Ивановна. А ты, Анна Мартыновна, еще молода и еще зелена ягодка.
Олег опрокинул рюмку и, стараясь казаться равнодушным, обратился к Ане:
— Анна Мартыновна, позвольте вас спросить: где ваш папа?
Аня замялась и покраснела, но не оттого, что она не знала, что ей сказать об отце, а оттого, что он называл ее по имени и отчеству. При матери и отце ее называли так только в тех случаях, когда хотели посмеяться над ней или рассердить ее.
— Отец… мой отец… — начала было она, но хитрый старик перебил ее:
— Отец ее настоящий сын моря, богатырь! Это было вот здесь, в бухте. Приезжие наши гости, москвичи, пригласили нас — меня и мою бедную покойницу жену — покататься на парусной лодке, взятой ими у лодочника. И не успели мы отойти каких-нибудь ста саженей, как поднялся ветер и волна опрокинула нашу лодку. Всех нас спасли, а жена… утонула. Искали день, другой — и не могли найти… Говорят, что я рвал на себе волосы… И вот ее муж и ее отец, — указал он на Марию Ивановну и Аню, — знаменитый рыбак, атаман Березко, который только один знает, где ходит рыба и где какой камешек лежит на дне морском, увидел мое горе… Он утром выехал на своем баркасе в море. Нырял, нырял… И к вечеру нашел ее, жену мою, Ларису Петровну, на дне морском. Они предали ее земле. А меня поили, кормили, лечили… Не забыть, не забыть этого… Сколько поохотились мы с ним на уток! Вот и Анечку стрелять научили.
— Павел Андреевич, скоро на охоту? Зима идет, уточки появились, — сказала повеселевшая вдруг Аня.
— Скоро, дочка, пусть немцы уходят к бесам собачьим. Гвоздей ржавых им в живот, варварам-разбойникам!.. Вам это неинтересно, молодой человек?
— Нет, почему же! Только я стрелять не умею.
— Вы не умеете стрелять? — удивилась Аня. — Мама, ты слышишь? — лицо Ани засияло детским восторгом. — Мужчина не умеет стрелять!
Когда Аня и ее мать вышли, старик, помолчав, указал на пустые стены комнаты:
— Видите? Ни одной картины, все, все попрятано, — украдут разбойники… Пять картин взяли, к стенке ставили. «Расстреляем, русская свинья!» Это они на меня за то, что я обозвал их разорителями культуры. Вот здесь висела картина Айвазовского — восход, освещающий море. Сам подарил мне. Здесь, в этой комнате, он писал эту картину…
Вошедшая в комнату Аня радостно сообщила, что завтра немцы уходят, что надо быть начеку. Потом она взяла за руку старика, прильнула к нему, поглядела ему в глаза и сказала:
— Павел Андреевич, покупатель картин пришел, ждет в передней.
Старик задумался, поглядел на Олега.
— Хорошо, идемте.
Они вышли в переднюю. Там стоял Горбылевский.
Он вежливо поклонился и внимательно посмотрел на Олега.
Аня проводила Олега до дверей.
Он взял с вешалки фуражку, папку, мольберт. Он хотел что-то спросить старого художника, но, взглянув на Аню, увидел, что она улыбалась, поглядывая на его имущество.
— Вы рисовать идете? — спросила она.
— Нет… Я хожу на рассвете…
— Приходите к нам почаще, только с рисунками.
Аня протянула ему руку. Олег взял ее маленькую худую руку и пожал.
Когда он был уже за дверями, Аня смеясь бросила тихо:
— Эх вы! Интеллигентки…
Аня вернулась в комнату, подошла к окну, долго и настороженно глядела на улицу…
Вечером, сидя с матерью, Аня вдруг засмеялась и сказала:
— Но он, наверно, очень добрый.
После подавления мятежа «гусар смерти» по всем частям было объявлено о возвращении в Германию. Солдаты успокоились, брожение пошло на убыль: всех так тянуло домой, что больше никто ни о чем не хотел думать. Это дало возможность офицерам произвести ряд арестов, разоружить наиболее революционных солдат и расстрелять их вожаков.
Происшедшие события потрясли барона фон Гольдштейна. Голова его заметно поседела, он похудел и ожесточился. Он поднял всех офицеров на поиски Рудольфа, провел несколько облав на мирных жителей. Он отдал приказ — во что бы то ни стало найти солдата Рудольфа Бергмана. Но Рудольф как в воду канул.
Офицеры объявили солдатам: все, кто будет вести неподобающие для немецкого солдата разговоры о советской власти и революции в Германии, будут расстреливаться как изменники родины.
Барон фон Гольдштейн переселился в более безопасную квартиру — в большой трехэтажный дом на Приморской улице. Дом этот принадлежал крупному акционеру и меценату Сафьянову, который был за границей. Фактически хозяином дома был швейцарский подданный, инженер, приехавший по приглашению Сафьянова в 1916 году для составления проекта нового курортного городка. Сафьянов предполагал построить городок в районе Яныш-Такильского мыса, в тридцати верстах от Керчи.
Швейцарец в самое короткое время стал у Сафьянова своим человеком. Сафьянов прислал из-за границы письмо, в котором просил присмотреть за домом, сохранить в целости редчайшие произведения искусства и археологические коллекции.
Инженер выказал свою преданность хозяину. Он занял часть комнат, в которых жил Сафьянов, и, прикрываясь иностранным подданством и именем «трудового интеллигента», скрыл ценности.
Когда подыскивали жилье для барона и остановились на доме Сафьянова, хитроумный инженер попытался остаться в занятой им квартире — ведь в ней за потайной дверью находился сафьяновский «музей». Но ему предложили со всей семьей переехать в нижний этаж.
Узнав о том, что во время перестановки мебели была обнаружена потайная дверь в гостиную, хранившую в себе подлинные сокровища искусства, швейцарец набрался смелости и явился к барону — поговорить с ним «о защите произведений искусства и культуры».
— Не беспокойтесь, — сказал фон Гольдштейн, — я благородный немец. К вашим драгоценностям ничья рука не прикоснется. Музея не увидит ничей глаз, кроме моего. Я благодарю вас за то, что вы позволите мне хоть на короткое время обновить свою душу — искусство возвышает человека.
Вошел начальник штаба генерал Штутгард — небольшого роста, пожилой, с морщинистым и надменным лицом. На его голове кое-где торчала редкая серая щетина, уши были красные и острые.
Штутгард считался талантливейшим стратегом. Перед началом всякой крупной военной операции сослуживцы говорили: «Ну, теперь можно смело начинать — диагноз установлен доктором Штутгардом».
— Ну, какие планы? — спросил барон.
Генерал обвел коротким пальцем вокруг тощей, с отвисшей кожей шеи, заключенной в жесткий, стоячий воротник, и заговорил свистящим голосом:
— У меня планы все те же. Отходить мы должны стремительно, не задерживаясь. Наша армия во время отступления должна быть изолирована от рабочих, зараженных большевизмом. Кроме того, нужно будет избегать боевых операций. Откровенно говоря, на Украине теперь каждая хата — большевистское укрепление, каждый куст, камень, овраг — красная засада.
— Так, выходит, вы боитесь большевиков? — едко спросил барон.
— Я боюсь не за себя, а за армию, — сказал Штутгард. — Давайте говорить откровенно: большевики, не вступая с нами в сражение, уничтожили нашу армию.
— Уничтожили армию? — воскликнул барон. — Да вы с ума сошли!
— Я бы согласился с вами, — сухо и не без иронии возразил Штутгард, вставая с кресла, — если бы я был неправ.
— Нет, мы еще будем драться с большевиками!
— Вряд ли мы сумеем это сделать. Наша армия уже не армия, это полчище мародеров, которые заняты одной мыслью — спасти награбленное. Скажите, пожалуйста: может быть навьюченный верблюд кавалерийской лошадью?.. Конечно, мы могли бы сделать нашу армию несколько боеспособней — отобрать у офицеров и солдат то, что они приобрели за время похода, — но об этом… Они порежут нас, как цыплят… Даже офицеры…
Они посмотрели друг другу в глаза. У каждого из них за время похода тоже было «приобретено» столько, сколько не было приобретено целым эскадроном.
— Продолжайте… — вздохнув, сказал фон Гольдштейн.
— Положение, в котором мы находимся, мне очень напоминает тысяча восемьсот двенадцатый год. Мы с вами не Наполеоны, но участь нашей армии может быть столь же плачевной. Нас уже бьют вилами, граблями, бьют по частям… Если мы сейчас вступим в войну с повстанцами, то… Нам выгоднее быть на положении крыс, бегущих с тонущего корабля… Бежать, бежать и только бежать…
— Вздор! Большевики не дураки, они в первую очередь потребуют от нас разоружения! — горячо проговорил барон. — Вы понимаете, что такое отдать оружие, отдать честь великой империи?
— Да, я понимаю, — торопился высказаться штабист, словно боясь, что барон не даст ему сказать всего, — но бои могут нас надолго задержать… Тот дух, который проник в нашу армию…
Генерал беспомощно расставил короткие руки, пряча голову в угловатые плечи.
— А не кажется вам, господин Штутгард, — усмехнулся барон, — что вы тоже заражены…
Генерала передернуло.
— Сейчас не время шутить!
— Вы, кажется, правы… Вы правы, — проговорил, помолчав, барон. — О великий боже, неужели нас ждет такой позорный конец? Неужели нет иного пути, кроме бегства?
После ухода Штутгарда Гольдштейн отдал распоряжение все экспонаты музея упаковать и погрузить в вагон для отправки в Германию.
Командование объявило солдатам, что завтра в восемь часов утра они оставят город. Гусарам разрешалось повеселиться.
Гусары наводнили город. На улицах и во дворах горели костры, окруженные беспорядочными толпами пьяных кавалеристов. Везде слышался смех, песни, крики. Некоторые, сильно охмелевшие гусары сидели группами, шумели о походах, своих ранах, убитых товарищах, танцевали, паясничали, выкрикивали непристойные слова.
Олег вышел из дому, дошел до большой лестницы, которая пересекала весь город и тянулась до вершины горы Митридат, свернул налево и стал спускаться по ступенькам вниз.
Достигнув площадки, Олег увидел внизу садик, обнесенный высокими каменными стенами, обвитыми виноградной лозой с уже осыпавшимися красно-золотистыми листьями.
На площадке, сложенной из огромных глыб дикого камня, стоял красивый двухэтажный дом. К нему из садика поднималась массивная лестница, украшенная серыми вазами с цветущей геранью. Дом этот принадлежал одной старой генеральше и теперь был занят немцами. В садике суетились гусары, справлявшие пирушку. Дымилась походная кухня, пылали костры, гремели котелки и бутылки. Группа солдат возилась у костра, жарила мясо. Один высокий немец, капрал, схватил на руки какую-то пьяную полураздетую девицу и под хохот солдат понес ее к кустам.
Некоторые солдаты стояли, опустив головы, в полной боевой обмундировке, в касках, в зеленых шинелях, затянутых широкими ремнями.
Вдруг Олег увидел впереди себя девушку в беленькой шапочке. Девушка шла прямо на него. Он заметил, как она смутилась, поравнявшись с ним.
— Анна Мартыновна! — радостно проговорил Олег.
Аня сердито сунула ему руку. По некоторым причинам она была не рада встрече.
— Далеко идете? Не боитесь? — спросил Олег.
— Чего же бояться?
— Разве вы не видите, что делается в городе?..
— Я на работу иду, — ответила Аня и стала смотреть вниз, в садик, где кутили немцы. — А вы что здесь делаете?
— Да я так… вышел прогуляться…
— Вот что, Олег Васильевич. Вы, кажется, по-немецки читаете? Я подняла на мостовой…
Дрожащей рукой подала она ему отпечатанную на немецком языке листовку. Это была прокламация, составленная подпольным большевистским комитетом и обращенная к немецким солдатам.
Олег прочел и вдруг сказал:
— Я брошу… им. Как раз ветерок туда, авось долетит. Вы знаете, как это раскроет им глаза! Смотрите, никого рядом нет. Бросаю!
— Бросайте и эти! — воскликнула Аня, выхватив из кармана пачку прокламаций. — Ну, живо!
Прокламации полетели вниз, как большая стая белых голубей.
Олег и Аня спустились в маленький переулочек и, зайдя за угловой большой дом, опять остановились и стали смотреть вниз, туда, где веселились солдаты.
— Смотрите, смотрите, как они набросились на листовки! — с горячностью проговорила Аня, дергая за руку своего спутника.
Олег молчал. Лицо его вдруг побледнело, в глазах появились растерянность и страх.
И было от чего: прогремело несколько ружейных выстрелов. Пробежали три вооруженных немца в расстегнутых шинелях, мокрые, задыхающиеся. Не успели они вскочить в находившийся неподалеку двор, как с той стороны, откуда они бежали, раздались новые выстрелы и крики.
Олег и Аня, озираясь, стали торопливо спускаться вниз по улице. По дороге они встретили немецкого офицера и несколько солдат, бегущих к домику генеральши. Олег понял, что они кого-то ловят.
Гусары, кутившие в саду, побежали за солдатами с криками и шумом, топча цветы, ломая кустарники. Когда несколько солдат начали подниматься по лестнице, со второго этажа дома раздался громкий голос:
— Стойте! У нас есть пулемет, бомбы и ружья! Кто посмеет войти, будет убит!
— Рудольф! Рудольф! — раздались несмелые голоса в толпе солдат, окружавших подступы к дому.
Голос сверху ответил:
— Привет вам, братья, товарищи! Я знаю, что могу погибнуть! Выслушайте меня, а потом убивайте! Жизнь моя в ваших руках. Если среди вас есть честные солдаты, они не станут стрелять в человека, требующего для них свободы, права и немедленной отправки на родину…
— Изменник! — закричал офицер. — Тебе не уйти! Наконец-то мы тебя схватили!
— Теперь не уйдет! — поддержал офицера пьяный солдат.
— Сдавайся, Бергман, лучше будет!
— Товарищи солдаты! Подумайте над тем, что я вам скажу! — кричал Рудольф. — Сейчас вас заставят стрелять в меня и моих товарищей. Вас заставят убить нас за то, что мы хотим, чтоб вам жилось хорошо! Вдумайтесь в это!
Офицер выхватил из кобуры кольт и выпустил всю обойму в стеклянную балконную дверь. Жалобно зазвенели стекла.
Набежавшие офицеры принялись быстро наводить порядок. Гусары, находившиеся во дворе, были выстроены и расставлены с трех сторон дома. Западная сторона двора от горы Митридат была защищена зданиями, расположенными на выступах один около другого; внизу — большая древняя гробница, служившая чем-то вроде археологического музея. Она была знаменита тем, что имела сообщение со многими подземными катакомбами, с выходами во многие дома. Эти выходы использовались жильцами как погреба. Дом, в котором находился Рудольф, окруженный гусарами, тоже имел ход в подземелье.
Пока офицеры суетливо распоряжались во дворе, подъехал командир полка, полковник Раин. Он распорядился взять мятежника живым.
Один из офицеров устроился за выступом лестницы и крикнул:
— Солдат Бергман! Тебе даруется жизнь, если ты сдашься! Пять минут на размышление.
Рудольф отвечал:
— Палачи! Я не боюсь смерти! В Берлине фронтовики восстали. Они ждут нас. В Берлине революция!
Страшное полковничье приказание «расстрелять» как-то сразу поколебало толпу гусар.
Высокий солдат, пошатываясь, вышел вперед и спросил:
— За что я буду в него стрелять? За что?..
— Как ты смеешь! — напустился на него лейтенант. — Марш на место!
Молодой красивый гусар без фуражки вскочил на лестницу, столкнул с подставки вазу с розовой геранью и занял освободившееся место. Судя по тому, как твердо он стоял па этой возвышенности, было видно, что он совершенно трезв.
Когда говор умолк, гусар взмахнул красным платком, мелькнувшим, как огненное пламя, на серой стене дома.
— Волю Рудольфу, волю тем, кто там с ним! — Он поднял платок выше. — Вот наше знамя! Мы понесем его в Германию!
— Да здравствует революция! — закричал кто-то из толпы солдат.
Вдруг раздался выстрел. Рука гусара медленно опустилась, пальцы выпустили платок. Солдат упал.
— Что же вы смотрите! — крикнул сверху Рудольф. — За оружие!
Ему никто не ответил…
Олег и Аня видели, как выстраивали солдат.
Офицер громко и властно скомандовал:
— Вперед!
В это время во двор, где находились Олег и Аня, вбежали двое мужчин. Аня с изумлением узнала в них Горбылевского и старого городского археолога. Она уже собиралась их окликнуть, но вовремя спохватилась.
Горбылевский и его спутник прошли через двор, выскочив на другую улицу, быстро направились к известной в городе гробнице и там исчезли.
Ружейный залп заставил Аню вздрогнуть. Начался обстрел дома, в котором засели Бергман и его товарищи. Один залп следовал за другим. Потом стрельба прекратилась. Раздались крики:
— Сдавайся!
Осажденные дружно ответили:
— Никогда!
Взбешенные офицеры решили взять дом приступом.
— Товарищи, остановитесь! — кричал Рудольф. — Пусть идут одни офицеры!
— В атаку! — скомандовал офицер.
Первый ряд солдат заколебался, трое выступили вперед, но и они, оглянувшись, вернулись в строй.
Солдаты из задних рядов рванулись за офицером. Но едва они приблизились к дому и начали взбираться в разбитые окна, как грохот пулемета отбросил их обратно. Послышались крики и стоны раненых.
Вслед за тем раздался оглушительный взрыв. Из одного окна в верхнем этаже показались лиловатые языки огня и на миг осветили стены.
— Бросили бомбу, — проговорила Аня.
Весь дом окутался черным дымом. Через минуту из окон вырвалось снова пламя, густое и черное. Дом загорелся.
Пламя осветило солдат. Опираясь на винтовки, они сурово смотрели на офицеров.
Пожар скоро перекинулся на другую сторону дома.
В окна были видны картины в золотых рамах, люстры, шкафы с книгами, к которым уже подбирался огонь. Вдруг в дыму и пламени заметался человек. Он появлялся то около одного, то около другого окна, закрывал лицо и что-то кричал. Потом он бросился на балкон с поднятыми руками. Ослабевший и задыхающийся, он повис на перилах балкона, сорвался и камнем полетел вниз.
Солдаты бросились к упавшему.
— Меня не возьмете, сволочи! Будьте вы прокляты! — вырвался крик Рудольфа изнутри дома.
Было видно, как он с накрытой какой-то тряпкой головой пробежал сквозь пламя к балкону и пламя как будто проглотило его.
— Сгорел! Сгорел! — выкрикивали солдаты.
Неожиданно над головами солдат пролетела каска, и раздался глухой взрыв.
Через несколько минут послышался сильный треск — рухнула часть потолка. Упавшее пламя осветило нижний этаж. Все увидели внутренность комнаты и лестницу, которая вела из верхнего этажа в нижний. Высокий человек пробежал сквозь огонь вниз по лестнице, поддерживая Рудольфа, и оба они скрылись в густом дыму…
На следующее утро немецкие войска оставляли город. Моросил холодный осенний дождик. Одежда солдат, свертки награбленного имущества, прицепленные к седлам, намокли, и с них капала вода. Навьюченные лошади вздрагивали и похрапывали от сырости и холода.
Гусары медленным шагом продвигались по мокрым и неприветливым улицам города. Тяжело навьюченные лошади шлепали по черной грязи. Всадники ежились от холода и на все лады ругали погоду, будто все их мучения зависели от нее.
Толпившиеся за углами, на балконах и на крышах жители города сжимали кулаки, грозили палками и что-то кричали вслед медленно ползущему грязно-серому потоку солдат, коней, орудий, повозок, нагруженных награбленным имуществом…
В то время, когда немецкие части уходили из Керчи, по срочной, настоятельной просьбе генерала Гагарина в город прибыла карательная экспедиция под командой молодого ротмистра Мултыха, сына владелицы местной женской гимназии. Этот молодой человек с бледным выразительным лицом, в каракулевой кубанке, в офицерской казачьей форме при серебряной шашке, с эмблемой — череп и скрещенные кости, — нашитой на рукаве, получил белогвардейскую закалку в Ледяном походе. Он был любимцем генерала Корнилова, всегда с похвалой отзывавшегося об этом жестоком и отважном человеке.
Явившись после тяжелой болезни к Деникину, Мултых узнал, что в Крым посылают людей для «ликвидации революционно настроенных элементов и укрепления единой и неделимой России». Мултых заявил Деникину, что он уроженец Крыма и может принести немалую пользу в деле «умиротворения». Он, кстати, напомнил о своей матери, проживающей в Керчи, которую давно не видел, не знает, жива ли она.
У Деникина на столе лежала телеграмма генерала Гагарина — он сообщал о нарастании революционных настроений в деревнях и просил скорее выслать обещанную ему карательную часть.
Деникин подошел к Мултыху, обнял его и, перекрестив, сказал:
— Я назначаю вас к генералу Гагарину в Керчь, начальником карательной экспедиции. Даю вам для начала сто кубанских казаков и сотню ингушей и чеченцев. Ну, с богом! И возьмите себе в помощники графа Тернова, ему крымский климат будет полезен — у него слабые легкие…
И вот Мултых в родном городе. Он важно сидит на вороной лошади, осматривает главные улицы. Время от времени подает команду отборным и откормленным казакам.
На лице его такое выражение, словно он говорит: «Видите, мы вернулись!»
На следующее утро Мултых и граф Тернов явились в штаб гарнизона.
Генерал Гагарин обнял Мултыха и графа.
— Я о вас слышал, господин Мултых, — проговорил Гагарин, когда они вошли в его большой кабинет. — Ваша фамилия мне известна еще со времени Ледяного похода. Вы тогда были подпоручиком. Вы первый показали, как нужно поступать с заговорщиками. Хотя это и не понравилось кое-кому, но, не расстреляй вы тогда всех пленных, может быть, и не было бы у нас ни Корнилова, ни Деникина.
— Может быть, — проговорил Мултых, уселся против Гагарина и посмотрел ему в глаза.
Гагарин долго говорил о том, что все силы, все внимание должны быть направлены на беспощадное уничтожение большевиков и сочувствующих им. В самое короткое время не должно остаться ни одного революционера в Крыму и во всей необъятной России.
— Нам активно теперь помогают американцы, англичане и французы… Конечно, в первую очередь должны быть пойманы и уничтожены здешние главари. Ваша экспедиция, господа офицеры, должна пройти от края и до края всего полуострова и выловить всех тех, кто еще дышит большевистским духом. Мужики ненавидят нас, рабочие ненавидят нас!.. Вы, наверно, знаете, что здешние мужики косами отрезают головы нашим солдатам, требуют свободы, пытаются восстановить советскую власть. Рабочие, из-за углов стреляют в офицеров и разрушают все, что нужно для нашей жизни. Все это говорит за то, что мы должны относиться к ним без милости и пощады! От этого будут зависеть спокойствие тыла и успех нашего фронта. Все должно задохнуться в страхе. Слышите, в страхе! Крым, господа, — это сильнейшая наша крепость. При всех неожиданностях нашей судьбы мы должны остаться здесь!
Мултых скривился:
— Ваше превосходительство, по приказу генерала Деникина все казаки, чеченцы, ингуши, имеющиеся в частях, должны быть откомандированы в мою экспедицию.
— Я знаю, я отдам соответствующий приказ о присоединении к вам формирующегося Второго конного полка. А татар-добровольцев не хотите?
— Зажиточных возьму, и притом, если они бывшие эскадронцы, а то обучать этих баранов нет времени… Расправимся, ваше превосходительство, в этом можете быть уверены, — твердо проговорил Мултых, положив руку с длинными пальцами на серебряную, с золотыми инициалами рукоятку казачьей шашки.
— Не беспокойтесь, быстро умолкнут кровожадные совдеповцы! — воскликнул молодой граф и поднялся с кресла. Нежное лицо его нервно вздрагивало, он поправил пенсне и начал разглядывать тонкие, сухие ножки генерала. Граф никак не мог удержаться от улыбки, когда увидел на нем маленькие, с высокими каблуками, дамские ботинки.
Они медленно направились к выходу. Мултых попросил генерала взглянуть на его молодцов.
Перед крыльцом выстроились каратели — рослые казаки на подбор, один к одному, все с бородами, в папахах, у каждого грудь в медалях и крестах.
Сытые вороные кони ярились под ними, били мостовую копытами, грызли удила. Пики, поблескивая серебристыми концами, колебались в воздухе.
— Здорово, молодцы!
— Здравия желаем, ваше дитство! — оглушительно гаркнули казаки.
— Лошади-то какие, точно вóроны! — с завистью проговорил генерал. — У меня кирасиры когда-то гарцевали на таких вот вороных.
Глаза его остановились на казаке, сидевшем на грузном жеребце, водившем налитыми кровью глазами. Казак казался каким-то великаном. Широченная грудь в крестах и медалях, вихрастый рыжий чуб, злые, красноватые глаза под густыми бровями, большие, густые усы, прокопченные табаком, — все это придавало воинственный и страшный вид.
— Ну, — проговорил генерал, — это казак!
— Это наш Сологуб, ваше превосходительство, — ответил Мултых и, пригнувшись к Гагарину, шепнул: — Богатырь. От его кулаков любой богу душу отдаст. Рассказывают, сразу троих на пику нанизывал. Чудо казак!
Генерал одобрительно покачал головой.
— Ваше превосходительство, это те казаки, которые по приказу Корнилова пороли призывников, не желавших идти воевать… Даже своих сыновей секли. С такими свет перевернем.
…Когда отъехали от штаба, граф Тернов, вздохнув, сказал:
— Ну и генерал…
— Да… — ответил Мултых и засмеялся. — Нам с ним, думаю, плохо не будет.
К вечеру ротмистр Мултых в парном экипаже, на вороных, примчался домой. Войдя в парадную дверь большого каменного дома, он на ходу снял с себя бурку, бросил ее на руки дряхлого, желтого, как воск, старичка и, позванивая серебряными шпорами, быстро пошел в комнаты.
Войдя в большую гостиную, обставленную старинной мебелью, Мултых стал прохаживаться по мягкому ковру, потирая озябшие руки, окидывая беглым взглядом фамильные портреты, портреты русских царей и цариц, висевшие в массивных золотых рамах на розовых стенах. На некоторых портретах он задерживал свой задумчивый взгляд. Этот сияющий, царственный и тихий зал возбудил в нем какое-то беспокойство. Нахлынули воспоминания: радостное и счастливое детство, отрочество, годы юности. Все воспоминания были приятными, яркими, волнующими.
Мултых сел в кресло около высокой изразцовой печи и снова начал разглядывать гостиную. Он вспомнил, как часто, еще когда он учился в гимназии, мать брала его за руку, приводила в этот зал, останавливалась с ним перед портретами и рассказывала подробно о жизни каждого предка, внушая ему, что здесь вся история их фамилии, их благородной крови. «Здесь, Жорж, вся Россия, ее культура и ее лучшие люди, — говорила она. — Все это для тебя, сын мой, все для создания твоей благородной и разумной души. Ты, ты должен будешь продолжать и возвышать дальше свой старинный род, для будущего России».
И как часто он, утомленный нравоучениями матери, вырывался из ее рук и убегал… Но постепенно все, что говорилось здесь, стало настоящим смыслом его жизни.
Эти мысли вдруг возбудили в нем душевные силы и толкали его воображение на какие-то невероятные военные подвиги. Он сильнее сжимал рукоятку своей сабли и… вел огромную, всепобеждающую армию на бесчисленных врагов. Потом перед ним, как в сказке, всплывал в каком-то необыкновенном величии царь, где-то в седом Кремле, и с престола он говорил ему, герою, похвальные слова. А кругом — гул колоколов, звуки военных труб…
— Ну что там, сын мой? — донесся до него повелительный, немного резкий голос из другой комнаты.
— А, маман! — отозвался он наконец и пошел навстречу показавшейся в дверях величавой, высокого роста женщине с пышно причесанной головой, в кружевном черном платье.
— Боже, какой у тебя утомленный вид! — протяжно сказала мать, целуя сына.
— Ничего, маман, — улыбаясь ответил Мултых.
— Ну, а как там… бунтовщики? — спросила она пугливо.
— А, пустяки… Пусть это, маман, не беспокоит тебя. Это наше, мужское дело!
— Ах, дорогой мой, как быть мне спокойной в такое время! — простонала мать и села на диван, с гордостью оглядывая сына своими бархатными синими глазами. И по лицу пробежала таинственная улыбка: брови сына напомнили ей шалость ее молодости. — Ну что ж, сын мой, как же будут теперь дела у нас? Скоро ли будет Россия с императором? — проговорила она сдавленным голосом; казалось, спазмы сжимали ей горло, и бледные щеки ее порозовели. — Что-то очень печалит мою душу… Все ведь так расшаталось… Я ничего не могу понять: что делается?
— Успокойся, маман, прошу тебя. Все станет на свое прежнее место. Генерал Деникин твердой воли человек — он сделает все, чтобы удержать порядок. Вешать надо… вешать красных, как собак!
Он вдруг заикнулся, но тут же засмеялся каким-то бессмысленным, напряженным смехом.
— Маман! — воскликнул он. — Ты помнишь, как я в сарае повесил нашу собаку Кудлатку? Как она дергалась, а язык у нее…
— Перестань, перестань! Бог с тобой! — взмолилась мать, — Я не. могу этого слушать…
— Прости, пожалуйста, — сказал Мултых… и хотел было подняться, но она его удержала за руку:
— Да, кстати, а как немецкие войска? В Германии вспыхнула революция! Ужас!..
— Откуда это тебе известно?
— Мне все известно, дорогой мой. Это я знаю из уст Гагарина. Только ты — ни-ни-ни! Сегодня он будет у нас на вечере.
Мултых помолчал.
— Я не могу понять: что же смотрят союзники, — это ведь и для них плохо. Без России они же будут побежденными. Россия — спасение всей Европы. Они обязаны помочь нам скорее навести порядок! А то они только берут из России…
— На них командование возлагает большую надежду. А впрочем, я не знаю, на кого вам теперь придется делать ставку. Кажется, Америка серьезно начинает помогать, но, как видно, маман, революция еще затянется…
В зал вошла горничная и позвала Наталью Андреевну.
— Ах, господи! — с досадой сказала та и, попросив сына подождать ее, быстро пошла за девушкой, шелестя своим роскошным платьем.
Скоро она вернулась с высоким сухощавым благочинным Станиславским. Войдя, он расправил черные, свисающие до плеч волосы и бороду. Лицо у него было бледное, в поджатых губах чувствовалась сильная воля. Говорил он густым басом. На нем прекрасно сидела шелковая ряса.
Мултых поцеловал большую белую руку благочинного.
Наталья Андреевна попросила Станиславского побыть с сыном, пока она распорядится по дому.
— Ведь скоро начнут съезжаться гости, — предупредила она.
— Да, да, — пробасил благочинный и обратился к Мултыху: — Пожалуй, это у меня хороший случай посидеть с тобой, Жорж. — И он взглянул ему в лицо, так удивительно напоминавшее его самого. — Все так разбросаны, далеко от родных…
— Да, батюшка, скоро опять уеду, — сказал Мултых, оглядывая комнату, и, покусывая припухшую верхнюю губу, добавил печально: — А потом… на фронт, под пули. Да бог его знает, увидимся ли еще…
Станиславский взглянул с тревогой на Мултыха.
— Бог милостив, — проговорил он.
Мултых опустил голову.
— Так вот, батюшка, в России революция, она все разгорается. Что ж дальше, что делать? — спросил он.
Станиславский выпрямился, поднял руку, как пророк, и сказал:
— Бог своими устами выносит приговор смутьянам. Вот что, сын мой… — Произнося слово «сын», он вдруг запнулся. — Помнишь, — поспешно повторил он, — как Христос изгнал из Иерусалимского храма менял — продавцов голубей?
— Да, помню.
— Так вот изгоним и мы всех тех, кто в нашем храме окажется разбойниками. Это повелевается нам законом божьим, и если тут прольется кровь… то этой крови не надо бояться. Это спасет Россию, царя и народ русский.
Мултых откинул свою черную голову, словно испугался его слов.
— Да, — продолжал благочинный, — не будем бояться… Бог и милость его с нами.
— Да, это все хорошо. Но здесь уже не отдельные лица, здесь уже массы. Вот о чем я говорю. Они заражены коммунизмом, — не отставал Мултых. — Как бороться с массами?
— Прежде всего надо примениться к обстоятельствам. Я все время думаю об этом… Дьявол хитер… Побереги себя… — ответил Станиславский каким-то дрожащим голосом.
Часов в восемь вечера стали собираться гости. В зал вошла небольшого роста, худенькая, но чрезвычайно важная уже пожилая дама с острым, лисьим личиком. Это была лучшая подруга Натальи Андреевны, потомственная дворянка Юлия Кирилловна Бургунская.
Наталья Андреевна обняла свою приятельницу и расцеловала. Юлия Кирилловна протянула Мултыху сухую, длинную руку с кольцом, на котором был сделан рельеф мужской головы из розового матового камня. Мултых галантно поцеловал руку.
— Вот ты какой стал! — сказала Бургунская, разглядывая его в лорнет. — Господи, да ведь ты красавец! Ах-ах, подумать только, он уже ротмистр!.. Ну, дай бог тебе здоровья! Будь гордостью земли русской. Теперь на вас, героев, одна надежда. Дворяне, не пожалейте за нашего русского царя ни жизни своей, ни крови, — ее лисья мордочка еще больше заострилась. — Но какой же ты красавец, тебе невесту нелегко найти! — И зашептала ему на ухо: — У меня в институте благородных девиц было сто двадцать дворянок, выберем!
Затем она обратилась к Станиславскому.
Мултых облегченно вздохнул.
В эту минуту в зал вкатился маленький, пухлый и круглый, как шар, в зеленоватом мундире, градоначальник Холданов. С ним вошла высокая худая женщина, в движениях угловатая, неловкая. Голова ее нервно подергивалась в левую сторону.
— Господа, мы собираемся… но беда… беда-то над нами какая еще висит! — говорила она взволнованным, скрипучим голосом. — Может быть, вы что существенное знаете о том, что предпринимают иностранцы с бунтарями. А мой Кирилл Григорьевич ничего толком не говорит. От него ничего не добьешься… А ты, голубчик, герой наш, ты ведь офицер с фронта, ты корниловец, ты из Верховной ставки прибыл. Что там у вас? — привязалась она к Мултыху. — Вы бы сюда нам привели побольше солдатиков, да и задали бы этим бунтовщикам розог, розог! И сразу бы стало спокойнее. А то ведь мы как в лихорадке дрожим, сна лишились.
— Манечка, детка, успокойся! — упрашивал свою трясущуюся жену градоначальник.
В зал входили все новые гости.
Вскоре пронесся шепот:
— Генерал! Генерал приехал!..
Наталья Андреевна ввела в зал нарядно одетую пожилую даму и молоденькую белокурую женщину в скромном зеленом платье. За женщинами вошел высокий, с бледным и красивым лицом полковник. Это был только что назначенный начальник крепости Потемкин.
Последним показался генерал Гагарин.
Все встали и стоя приветствовали почетных гостей.
Мултых подскочил к хорошенькой женщине, остановился перед ней, чуть пристукнув шпорами, пригнув голову, и нежно поцеловал ее белую изящную руку. Он уже знал, что эта женщина родственница генерала Гагарина, Клава Хрусталева.
Наталья Андреевна подходила к тем, кто был у нее впервые, и, показывая на богато накрытые маленькие столики, расставленные в разных местах зала, объясняла, что так у нее принято накрывать общий стол.
— Так лучше. Без приглашения, когда хочется, подходи и угощайся.
В зал вошли Станиславский и непременный член этого аристократического общества, миллионер Месаксуди. Он был в черном фраке и, как всегда, чопорный, сухой и строгий.
Месаксуди поклонился хозяйке, затем улыбнулся всему обществу и подошел к столику, за которым сидели генерал Гагарин и полковник Потемкин.
— Господа, господа! Сегодня я хочу вас угостить одной революционной стряпней, — вдруг прокричал жандармский полковник и начал рассказывать о конфискованной брошюре эсера Войданова.
Генерал Гагарин выслушал полковника, усмехнулся, затем, нагнувшись к сидевшему с ним Потемкину, шепнул ему что-то на ухо.
— Да, он ничего не понимает… Не до шуток теперь, — согласился полковник.
— Ну вот, вот! Господи, боже мой! Равенство — хорошенькое дело! С кем это прикажут мне равняться? — резанул злой голосок Юлии Кирилловны. — А-а… голубушка милая, как это тебе нравится? — обратилась она к Наталье Андреевне. — Это нам-то, дворянам, мне, потомственной дворянке, равняться с каким-нибудь купцом, торговцем лошадьми! Я-то внучка графа Мордвинова, и мне такое равенство…
Мултых спросил:
— А где Войданов? Он в городе?
Полковник саркастически усмехнулся.
— Он — вождь местных эсеров и, как видите, свободно ведет пропаганду.
Гагарин, теперь уже окруженный Станиславским, Натальей Андреевной, Месаксуди и другими гостями, подозвал к себе Мултыха и заговорил с ним, больше для того, чтобы сделать приятное хозяйке:
— Нам с вами еще много предстоит впереди. Этот человек, о котором здесь говорил полковник, и его брошюра не так страшны для нас и для родины, как об этом многие думают.
— Не страшны? — удивился Мултых, и тонкие ноздри его вздрогнули.
— Да, представьте себе, не страшны, — ответил твердо Гагарин.
— Не понимаю. А что же тогда страшно, ваше превосходительство?
— Что страшно? — усмехнулся Гагарин и, подумав, добавил: — Во сто крат страшнее, кто убивает нас из-за угла, и еще страшнее деревня, которая ждет большевиков и восстает против нас. И страшны те слова, какие высказал сегодня один наш солдат, которого, конечно, арестовали… Солдат, к сожалению, из нашей действующей армии.
Гагарину все это общество, которое его окружало, было не по душе. Другое, более важное, тревожило и беспокоило его днем и ночью.
Генерал незаметно кивнул начальнику крепости, и они вскоре уехали.
После отъезда Гагарина среди гостей началось оживление. Многие остались недовольны генералом, находя его неприятным и гордым субъектом.
— Как же так: он непосредственно связан с Деникиным, знает, что делается в стране, — и ничего нам не сказать! — возмущалась мужская половина общества. — Это нам, дворянам, высшему обществу! Довольно странно… Господа, мы должны же знать, в конце концов, что делается сейчас в стране!
Наталья Андреевна больше всех осталась недовольна Гагариным, от которого она ждала чего-то нового и большого. Она нашла его невоспитанным человеком, не умеющим вести себя в обществе.
— Так зачем ко мне приезжать? — жаловалась она своей подруге Юлии Кирилловне. — У меня здесь не столовая, чтобы приехать, поесть, попить, затем надеть картуз и уехать. Ты прости меня, Юля, но это не генерал, а грубый солдат, — злилась она. — А как понимать суждение о Войданове?
— Это и меня удивило, Ната, — поддерживала ее Юлия Кирилловна. — Что-то странное есть в нем. Господа, не республиканец ли он, не заговорщик ли?
— Я, кажется, сойду с ума, — прошептала Наталья Андреевна. — Нет, я теперь согласна с теми, кто говорит: чем быть под властью партий, которые стремятся сделать Россию республиканской, так лучше отдать ее французам, англичанам, или пусть берут ее в богатые руки американцы… Да, наконец, я согласна отдать ее туркам — да, да, туркам! — чем во власть нашим мужикам, — взволнованно говорила она.
Кружок собравшихся вокруг Холданова решил, что градоначальнику надо связаться с Деникиным и пожаловаться на поведение Гагарина.
— Господа, можете быть спокойными, — сказал Холданов немного уже заплетающимся языком, — не Гагарин, а я в своем городе не допущу беспорядков. Прикажу на каждом углу расстреливать зачинщиков, а остальным тюрьма! Мало будет места в тюрьме — загружу крепость. Только беспощадная кара спасет нас от революции! — Он нахмурил лоб и, заложив руки за спину, пошел по залу, глядя себе под ноги.
— Вот видите, какой он у меня! — подхватила его жена. — Он молчит, молчит, но уж как возьмется — тогда держись! Вот такого, Кирюша, я тебя люблю. Такого хочу видеть тебя в эти страшные дни. Кирюша… не жди ты Гагарина, не нужен он тебе. Возьмись сам за порядки! — Ее желтое лицо даже порозовело. — А то этот Гагарин хочет жар загребать твоими руками!
— Верно, возьмитесь, Кирилл Григорьевич! — закричал какой-то толстенький старичок и подбежал к Холданову. — Позвольте мне вашу руку, дайте мне крепко пожать ее… Вы — спаситель… На вас вся надежда… Вы…
Внизу раздался грохот. Кто-то изо всей силы барабанил в парадную дверь.
— Бог ты мой! Это рабочие! — завопил кто-то. — Налет рабочих!
— Держите дверь, они убьют нас! — Холданова вцепилась в рукав мужа.
Лицо градоначальника посерело и вытянулось.
— Это они за мной! Господа, ради бога, штатское платье!
Жандармский полковник, весельчак, также не на шутку испугался. Он бросился к телефону, чтобы сообщить в полицию.
Мултых не растерялся. Он выскочил из своей комнаты с поднятым кверху наганом, остановил гостей, охваченных паникой, и смело пошел к парадной двери, которая гудела от кулачных ударов.
— Буду стрелять! Что вам надо? — прохрипел он.
Стук затих.
— Кто там? — окликнул Мултых.
— А, Жорж! — послышалось за дверью. — Что это, ты в меня будешь стрелять?! Открой, пожалуйста, это я, Цыценко. Я знаю, что ты приехал!..
— Владимир, ты?! — воскликнул Мултых, узнав знакомый голос. Он открыл дверь.
Перед ним стоял на одном костыле коренастый офицер в белой фуражке с синими кантами и в длинной шинели со сверкающими погонами. На одной ноге офицера был сапог, а на другой — голубоватый шерстяной чулок и какой-то чувяк.
— Что у тебя за швейцар? Каналья этакая! — заговорил Цыценко. — Позволь мне вырвать ему бороду. Как татарин, черт возьми, не понимает русского языка! Ну, здравствуй, Жорж! Позвольте мне войти, — подпрыгнул он к Мултыху, стукнув о лесенку костылем.
— Да, прошу, Володя! Бога ради! — засуетился Мултых, как бы только сейчас по-настоящему сообразив, что перед ним его старый сослуживец по гусарскому полку, смелый офицер, сын крупнейшего помещика, с которым он встретился и подружился еще в 1917 году, когда ехал домой в отпуск.
Цыценко тогда пригласил Мултыха к себе в имение, где с веселой компанией привезенных из города женщин он пропьянствовал целую неделю. Цыценко устроил этот шумный пир в знак большого уважения к Мултыху. Он приготовил ему ванну из двадцати ведер золотистого виноградного вина, и почти при всей веселой компании Мултых был посажен в эту чудо-ванну. Таков был обычай у помещиков Цыценко. Раз пришелся по душе им человек, то непременно крестить его таким порядком, в такой драгоценной влаге. Пусть до смерти вспоминает человек, какой широкой души и натуры помещики Цыценко.
Он ввел Цыценко в гостиную, где собрались снова все гости, узнав, что из-за нескладного старика швейцара им напрасно пришлось так волноваться.
— Мой друг помещик Цыценко. Наш начальник контрразведки! — коротко отрекомендовал Мултых вошедшего офицера.
Гости заулыбались, кланяясь:
— Знаем!
— Очень рады видеть своих героев!
Наталья Андреевна была давно знакома с Цыценко. Она подошла к нему и, протягивая руку, ласково улыбаясь, сказала:
— Ах, Владимир Александрович, напугали вы нас! Ну разве можно так стучать, да в такое тревожное время?
— Бога ради, простите, — ответил Цыценко, целуя ей руку.
— Ну ничего, — сказала она, — садитесь, милый. Что это с вами? Вы ранены?
— Это не важно, — сказал Цыценко. Бесцеремонно стукнув костылем, он с жадностью взглянул на графин, стоявший на круглом столике.
Мултых подвинул кресло, усадил приятеля и сел рядом.
— Позволь выпить за тебя, Жорж, — пробасил капитан и поднял волосатой рукой бокал. — А, черт возьми! — вдруг воскликнул он, бережно, как что-то драгоценное, поставил свой бокал на тарелочку и вскочил с кресла. — Да я ведь не поцеловался с тобой. Ну давай обниму… Ты, Жорж, для меня больше всяких наполеонов.
Цыценко подпрыгнул к нему без костыля, на одной ноге, заключил в объятия и, целуя, бормотал:
— Люблю… Ты, Георгий, светлая личность. Пророчу тебе в скором времени водить русские армии… Ну дай я еще поцелую тебя… Ну, а теперь пьем за нашу победу! За нашу единую и неделимую Россию! — И с этими словами он молодцевато опрокинул водку в свой большой рот. Лицо его покраснело и сильно сморщилось. Он схватил кусок хлеба, поднес к носу и начал жадно вдыхать его запах.
Кое-кто из гостей брезгливо отворачивались и переглядывались, бросая шепотом:
— Он совершенно пьян!
Капитан тряхнул своей черной головой, метнул глазами по сторонам, — казалось, он услышал неодобрительный шепот и встревожился.
— Бога ради, господа, прошу не подумать обо мне дурно, — сказал он тем, кто был поближе к нему. — Я не пьян, нет, я только чуточку согрелся… У меня есть сердце. Я — помещик… Я — древний дворянин… Вы тоже все здесь люди благородной крови. Я вам верю. Мы — знамя земли… и будем им… Наше знамя еще тысячи лет будет сиять над землей!.. Вы люди умные, сами это знаете… А вот мерзота вздумала сокрушить нас! Не буду таить перед вами — мужик везде точит топоры…
— Сечь! Всех подряд сечь! Русский мужик всегда от палки разумел, — присоединился молчавший Мултых, весь трепеща от ненависти.
— Ты, друг мой, говоришь золотые слова, — согласился Цыценко. — Розог! Сечь! Но… Черт… — он запнулся, сильно икнув. — Переменился мужик, совсем другой стал. Теперь ему — пулю в голову! Просит землю, а ему пулю…
Станиславский слушал молча, сидя в стороне от всех, потом сердито поднялся и вышел из гостиной.
— Вот бы послал нам бог на престол Николая Николаевича, — продолжал Цыценко. — Это был бы царь! Он военный человек. Вот с ним мы бы дали этой мерзоте земли! Жорж, давай выпьем за великого князя Николая Николаевича, за будущего царя нашего. Нет, подожди! Прошу, господа, выпьем все за великого князя… Да здравствует великий русский царь Николай Николаевич!
Гости переглядывались, некоторые брали бокалы, похваливали офицера, пили за Николая Николаевича.
Наталья Андреевна отозвала сына в сторону и шепнула ему:
— Зачем ты привел его сюда? Он страшен, и он ужасно пьян… Я тебя прошу, уложи его спать. А то он окончательно все здесь расстроит. Видишь, уже отец благочинный удалился.
— И прекрасно! Пусть летит, ворона черная!
— Боже! Георгий!
Но Мултых, шатаясь, подошел к другу, обнял его за шею и прошептал:
— Владимир, поедем куда-нибудь из этой богадельни.
— А? Что?.. О да! Я приехал за тобой. Уедем в гостиницу, там ждет нас друг… девицы есть — право, цимес бабенки… А то завтра в имение хочу уехать. За солдатами приехал… Понимаешь, рабочие что-то затевают… Я ведь к тебе с просьбой — пошли туда карательный отряд. Видишь, ранили…
Цыценко живо вскочил с кресла, зашарил по карманам. — Вот они… листовки. Это — большевики… Да, их полно. Я революционера загреб с брошюрой, — сердито признался Цыценко, — механика своего. Читки устраивает в деревнях, мерзавец! Рабочим моим читал. Ну, я на фаэтон его и пожелал ему… счастья! Да, да, не смотри на меня так! Задушил его — и в яму головой… Вот этими пальцами давил за горло, — повторил он и поднес к Мултыху свои огромные руки. — Вот и дал мерзавцу старому свободу! Ха-ха!.. Дал ему социализм! Землю дал!
Цыценко вынул наполовину из ножен саблю и, подержав ее мгновение, сердито втолкнул обратно. Затем неожиданно упал в кресло и заскрежетал зубами.
— Он сумасшедший, я боюсь его! — воскликнул какой-то женский голос.
— Жорж, уведи его!
— Спаси нас, господи! Георгий, он нас всех порубит, уведи его! — просила Юлия Кирилловна, убегая из зала и увлекая за собой всех женщин.
Мултых подошел к Цыценко и, приподняв его голову, поднес к синим губам стакан с сельтерской водой. Тот выпил ее и закашлялся.
Градоначальник Холданов, жандармский полковник и двое старичков в смокингах успокаивали гостей, которые остались в гостиной.
— Что ж тут такого? Человек с горя выпил, — говорил Холданов. — Кто, господа, из нас не пьет? Нет, вы обижаете воина, патриота! Это современный русский рыцарь. Я оправдываю его действия.
Цыценко, держась за спинку кресла, поднялся на здоровой ноге, взял костыль из рук Мултыха, встряхнул головой и, наморщив лоб, забормотал:
— Что я хотел сказать?.. Да! Я убил потому, что надо было убить. Надо быть безжалостным, чтобы потушить то, что уже загорелось, а иначе все сгорит!
— Молодец! — воскликнул Мултых. — Ты, Владимир, знаешь, что делать! Как жалко, что уехал Гагарин… Ему бы, этому старому картузу, послушать тебя, молодого офицера. Он бы знал, что ему надо делать!.. Владимир, дорогой, дай поцелую тебя!
И, поцеловав, он воскликнул:
— Пойдем, Владимир, пойдем!
— А?.. Едем, едем! — подхватил, весь оживившись, Цыценко. — Adieu, господа! — И он пошел за Мултыхом, постукивая костылем. Но вдруг у самой двери остановился, обернулся и сказал: — Господа, прошу простить… Не браните меня… Вот победим красных, потом разобьем нашего исконного врага — проклятого немца… Разобьем турок, возьмем Константинополь, Дарданеллы заберем…
Несколько мужчин бросились к офицеру, взяли его под руки и восторженно стали провожать по коридору.
Градоначальник был потрясен. Окруженный мужской частью общества, он торжественно произнес:
— Вот он каков, русский дворянин! Он весь в будущем. Да, да! Он как-то сам весь где-то там… Далеко… впереди. Уверяю вас, господа, что нас здесь нет, здесь только тени… А мы — там, где-то впереди!
В большую деревню Духоборцы, лежавшую в нескольких верстах от имения Цыценко, в тихое утро принеслась тройка с колокольчиком.
Вскоре ударил школьный колокол, и его тревожный звон всполошил всю деревню. По улице, обгоняя друг друга, бежали ребятишки и кричали на разные голоса:
— На сход! В школу на сбор! Приехали из города!..
Вдоль глиняных и каменных заборов на край деревни потянулись толпы крестьян.
Бабка Килина торопливо надевала на себя старую, заплатанную зеленую кофту со сборками в поясе и ворчала:
— Пойду, щось давно у нас не було из города со звоныками. Можэ, матерям убитых сынов помощь какая будет. А можэ, Советы вертаются до нас?..
Еще года нет, как в эту деревню пришел призванный правительством Керенского на защиту родины солдат Митька, третий сын бабки Килины. Да он и не пришел — его привезли из госпиталя добрые люди, солдаты-земляки.
Дождалась старуха хоть одного сына. Двое старших сыновей давно сложили свои головы за царя и отечество.
У прибывшего Митьки не было ног и правой руки. Смотрел солдат одним, полным тоски и горечи, глазом.
Бабка Килина вернулась домой и, увидев сына на лавке под иконами, испугалась, закричала. Потом своей старой, жилистой рукой перекрестила сына и, глубоко вздохнув, произнесла:
— Ну что ж теперь?
Жена Пелагея отказалась прийти к Митьке и говорила всем на деревне:
— Не могу, бабоньки… Ей-богу, не могу. Страшно…
И пошла Пелагея опять батрачить.
Наплакалась Килина около сына. И вот однажды решила сходить к своему барину, Александру Цыценко: надо же как-нибудь прокормить воина. Барин принял мать, выслушал ее, покачал головой и сказал, что Российская империя не забудет своих героев, вознаградит их. Он вынул из кармана бумажный царский рубль, протянул старухе и наказал слугам свести ее на черную кухню и выдать буханку ячменного хлеба.
— Как были хапуги, так и остались ими, — ругались возмущенные мужики. — Подумать! Три сына костьми легли, защищая их землю и их же богатства, а он, прохвост, рупь дает страдалице матери!.. Ишь! А все орут: «На войну идите!» На кой она нам нужна, такая емперия! Нет, мы не пойдем воевать. Нам не надо войны. Не надо нам больше такой емперии!..
Толпы крестьян стекались к школе и, как вода у запруды, кружась, останавливались.
Старуха Килина с группой вдов подошла поближе к столу, поставленному у крыльца. Рядом сгруппировались инвалиды войны в старых, заплатанных шинелях, с самодельными костылями и палками.
Над дверью школы, рядом с заржавленным и облезлым образком Иисуса Христа, красовался новенький портрет генерала Деникина.
Крестьяне, искоса, с удивлением поглядывая на портрет, перебрасывались словами:
— Когда же это его, золотопогонника, втискали сюда, смотрите?
— Прямо как царь…
— Рядом с богом устроился.
— Держись, ребята!
— Тише! Шкуру сдерут…
— А, хрен им в зубы!..
Бабка Килина тоже разглядывала портрет бравого генерала.
— Невжели богу так угодно? — говорила она про себя. — Как же так? Народ сдирал им золотые плечи, совецька власть прогоняла их з земли, штоб больше не знущались над людьми, а воны опять явились… Так, смотри, и царь знову сядет, и старый прижим воротится к нам. Спаси нас бог…
Наконец к школе подошли дюжий мужик, сельский староста Илья Матюшин, щупленький, рябоватый полицейский пристав в голубой старинной шинели, прапорщик Кабашкин и высокий костлявый чиновник в темпо-зеленом френче, с длинным лицом и с большим носом, немного изогнутым в сторону.
Растолкав мужиков, они подошли к столу и остановились.
— Сейный господин есть Иван Никифорович Тучин. Они до нас в деревню от градоначальства приехали, — сказал староста.
— А по каким делам? — выкрикнул молодой крестьянин.
— Они до нас по разным делам, — пояснил староста.
— А от какой власти теперь? — поинтересовался кто-то из задних рядов. — От немецкого начальства приехали или еще от кого?
Тучин медленно поднялся, посморкался в клетчатый платок, молча вынул костлявыми пальцами из папки какую-то бумажку, выпрямился, окинул многозначительным и внимательным взглядом собравшихся.
Шум стал затихать.
— Так вот, милые мои друзья крестьяне! — начал он с подчеркнутой вежливостью. — Я член городской управы, и к вам я приехал по ее поручению. Я должен буду посетить ряд сел, чтоб информировать крестьян о положении дел в стране, о жизни в Крыму.
Тучин кратко изложил на своем «ученом», мало здесь кому понятном языке, о недавно закончившемся в Симферополе съезде губернских гласных и представителей городов, волостных, уездных земств, где было избрано новое, «демократическое» правительство во главе с Крымовым. Оратор все повышал голос, призывая поддержать Добровольческую армию и союзников — американцев, англичан и французов. Он представил союзников как силу, пришедшую в Россию для оказания помощи всему народу, и говорил, что союзники хотят скорее увидеть возрожденную единую Россию. Заканчивая речь, Тучин обернулся к портрету Деникина:
— Вот теперь наш русский главнокомандующий на юге России. Призываю вас всеми силами помогать Добровольческой армии и главнокомандующему — Антону Ивановичу Деникину.
Наступила тишина.
— Вот оно повернули-то как! — мрачно сказал кто-то среди толпы инвалидов.
Прапорщик Кабашкин поднял голову и посмотрел туда, где раздался этот голос.
— Да, повернули! — задумчиво проговорил высокий, широкоплечий мужик в меховой жилетке, стоявший у стены недалеко от стола.
Покусывая зубами свои рыжеватые, прокопченные табаком усы, он шагнул к столу и заявил:
— Ваше правительство и генерал Деникин не нашего поля ягоды. Да, не нашего! И съезд не наш. Не признаем мы вашу эту шайку-лейку. Мы, мужики, признаем только советскую власть. Вот и весь сказ!
И мужик медленной походкой отошел к стенке и начал сворачивать козью ножку. Толпа крестьян задвигалась и зашумела:
— Верно!
— Правильно, Онуфриев!
— Это по-нашему…
— Дайте слово сказать!..
Староста расставил руки и, поглядывая на прапорщика и на ошеломленного пристава, повторял:
— Мужики! Крестьяне! Тише! Довольно! Это смутьян… не слушайте его!
Один солдат, с култышкой вместо правой руки, подскочил к столу и стал с обидой выкрикивать докладчику:
— Ишь они, паразиты, акул иноземного империализма в союз себе потребовали! Это что ж, скорей чтоб задушить свободу, а? Поди, как вы тут нам размазываете: мол, всему народу пришли союзники помочь! Это вы бабушке своей скажите! Народ вон секут! Расстреливают!.. Помогать они идут буржуям, помещикам и офицерам-золотопогонникам. Вон Цыценке право дали. Пускает кровь из народа…
Гул одобрения прошел по толпе:
— Молодец! Режь им правду в глаза!
— Ишь появились тут лакеи буржуев!
— Грабители!..
Пристав нетерпеливо поднялся со стула.
— Тише, тише! — промычал он протяжно. — Требую порядок! Слышите?
Большой нос оратора заалел.
— Граждане! — с какой-то неловкостью снова начал он, — Вы не понимаете…
— Або ж вы не понимаете нас… — заговорила вдруг бабка Килина, прервав оратора. Она приподнялась и, сдвинув на затылок потертый, как тряпка, платок, продолжала: — Вы не думайте, що мужик беспонятливый. Эге, вин добре усе понимае. Знае одно: що йому не треба над собою господ, що йому потрiбна полная слобода и бесплатна земля. И щоб беспременно була йому совецька власть, а не власть помещика! Потом, вашего Денику этого к бесу! — она показала рукой на портрет. — Эге ж! К бесу в пэкло його, бо вин, супостат, як я бачу, тягне сюда, до нас, увесь старый прижим. Ей-богу, голубчики, тягне!
Снова поднялся шум:
— Это верно, бабушка!
— Крой их, Килина!..
Пристав и прапорщик Кабашкин затопали на мужиков.
— Запрещаю политические разговоры! — угрожающе выкрикнул пристав, топорща свои острые усы. — Слышите, запрещаю! — И он, устремив глаза на бабку Килину, прибавил: — А ты, старуха, что там городишь?
— Не дывысь так на мэнэ, я тэбэ не боюся, — сказала старуха, энергично взмахивая костлявой рукой. — Я кажу то, що у мэнэ на сердце лежить. Правду кажу! А як що вам не по носу, то провалюйте видсиль з богом!
Кабашкин насторожился, украдкой озирался по сторонам.
— Бросай, мужики, это пустое собрание, — предложил огромный седобородый старик. — Пойдем по своим делам, а то обед на дворе. К Цыценко надо идти.
Один инвалид подскочил к столу, схватил шляпу члена управы и, озорно нахлобучив на него, скомандовал:
— Марш отсюда, господин! Передай там своему Деникину, что мы поможем ему, пусть держит пошире карман! Ха-ха-ха!
— Точно, Семка!
— Пусть сами поддержат свои штаны!
Член управы покраснел, схватил со стола папку и, пробиваясь сквозь встревоженную, шумную толпу, пробормотал:
— Глупцы! Глупцы!.. Вы заблудились…
Пристав и прапорщик Кабашкин следовали за Тучиным и бросали на мужиков злые, угрожающие взгляды.
А вслед им неслись голоса:
— Ну, ну, проваливайте!.. Защитники!..
Пробравшись сквозь первые ряды, Кабашкин вдруг осмелел и заорал своим тонким, неистовым голосом:
— Солдаты, сюда! Ко мне!
— Эй! Твои солдаты в зажиме… не вылезть им!
Один мирный старичок посоветовал:
— Вы лучше, милые, уходите по-хорошему. Мы никакой силы к вам не применяем и заявляем вам: вы нам не нужны, и уходите с богом. А ежели что… тогда не гневайтесь! Народ у нас смелый!
Кабашкин и пристав разом выхватили револьверы и рванулись к толпе, окружавшей у двери четырех солдат.
— Охолоньте! Э-э, какие горячие! Вы думаете, что вам царские времена! Мы тут, у себя, сами теперь цари.
— Разойдись! — свирепел Кабашкин.
— А ну, ребята, жми из него масло!
И Кабашкина мигом сдавили плотным кольцом живых тел.
Пристав выстрелил вверх. Высокий рыжеватый крестьянин схватил его за рукав и вырвал револьвер.
— Разбой! Бунт! — пыхтел Кабашкин уже где-то под ногами.
— Семка, снимай и с ентова оружие!
— Не трогайте! Поплатитесь!.. — испуганно бормотал пристав.
И через минуту обезоруженные офицеры стояли перед мужиками, испуганные и жалкие.
Безрукий солдат говорил им:
— За то, что вы подняли против нас оружие, надо вас к смерти, по мы не желаем пачкаться… И скажу вам от всего сердца: ежели вздумаете кого тут, в селе, тронуть, тогда смотрите! Оружие мы вам вернем. Возьмите и проваливайте отсюда…
Плотно сгрудившаяся толпа крестьян все еще возбужденно гудела во дворе школы.
Духоборцы решили идти к помещику Александру Цыценко с письменным прошением от всего общества. Крестьяне просили ввиду их бедности отменить приказ о выплате денег за взятый во время революции из имения скот. Многие крестьяне не могли вернуть скот, так как лишились его: у кого он пал, у кого был съеден солдатами проходивших здесь белых армий или же вывезен немцами в Германию. И еще просили у барина соломы, чтобы как-нибудь спасти скотину от гибели: зима-то наступает тяжелая, голодная, война и немецкая оккупация вконец разорили крестьянина: солома в скирдах все равно гниет, пропадает, да и потом она же их, крестьянская, скопщинная солома.
Рыжий мужик вышел вперед, оглядел толпу и сказал, взмахнув сильной рукой:
— Пошли к Цыценко. Все гуртом! Пошли, мужики!
Сначала за ним двинулось человек десять крестьян, потом потянулись еще и наконец, торопливо подгоняя друг друга, сгрудились все в огромную, плотную толпу, клокотавшую раздражением и злобой.
Многие мужики, побаиваясь, чтобы не встретил их в поле прапорщик Кабашкин и не отомстил им за то, что они выгнали его со схода, на всякий случай прихватили с собой лопаты, железные вилы, у многих нашлись припрятанные от немцев охотничьи ружья. Один, здоровенный, лохматый и черный, как цыган, мужик, с дикими глазами и кудрявой бородой, взял с собой косу.
Поле блестело под ярким солнцем, но было унылым и грустным, как часто бывает на юге в дни глубокой осенней поры.
Когда духоборцы приблизились к имению, они увидели у главных ворот крестьянские подводы и толпившихся возле них людей.
— Э, марфовцы тоже приехали! — радостно заговорили духоборцы.
Через минуту дружески захлопали грубые, сильные мужицкие руки и послышались слова приветствий:
— Здорово, братуха!
— Как живете себе?
— Ничего. А вы как?
— Давно вы тут? Уже собчили гаду, что приехали?
— Не выходит.
— Выйдет… Вызовем, — вон сколько народу собралось!
— Солдаты не пускают во двор.
— Давайте своих ходоков, объявляйте ему, что и вы, духоборцы, пришли.
Небывалым возмущением загорелись крестьяне, когда узнали, что приезжавший сюда молодой помещик, офицер Цыценко, учинил расправу над батраками. Это взволновало даже самых молчаливых и боязливых мужиков.
— Это что же за самоуправители явились?
— Судить его, окаянного!
— Кому ж судить, коли они власть!
— Самим народом решиться и судить такую тварь!..
Вскоре выборные возвратились. Крестьяне окружили их широким кольцом.
— Ну что там?
— Что он сказал?
Пришедшие недовольно отвечали:
— Не хочет выходить к нам.
— Самим идти к нему!
— Там сволочь Кабашкин с солдатами охраняет его.
— А прошение взял?
— Вернул обратно. За скот, сказал, платить надо, а солому будет продавать. Несите деньги и берите. Вот какой сказ дал он через управляющего.
— Наше — и нам продать! — закричал черный, лохматый мужик, свирепо блеснув глазами. — Пойдем все к нему! Заставим выслушать нас! — И он отчаянным жестом вскинул косу повыше на плечо и твердыми, широкими шагами вышел вперед. — Пойдем, духоборцы! Пойдем все!
Возбужденная толпа мужиков привалила к воротам имения Цыценко и стала требовать от солдат пропустить их во двор. Солдаты испугались и побежали к крыльцу имения. Ворота с треском повалились на землю, и вся толпа хлынула через них к дому барина. В широком проезде меж двух больших строений показалась шеренга солдат с ружьями наперевес. Впереди шел Кабашкин.
— Прекратить беспорядки! Остановитесь! Куда вы? — закричал Кабашкин, взмахивая в воздухе саблей.
Крестьяне молча двигались к каменному дому Цыценко.
Кабашкин снова пронзительно прокричал:
— Остановитесь! Я прикажу стрелять!
— Мы к Александру Александровичу!
— Мы — миром!
— С барином надо поговорить!
— Пустите!
Солдаты вскинули винтовки, и раздался залп.
В первом ряду кто-то упал и застонал.
Толпа дрогнула, попятилась назад.
Кто-то крикнул:
— Господи, что же это?! Мужиков стрелять?!
Крестьяне зашумели:
— За что убиваете?
— Мы с прошением к нему…
Черный, лохматый мужик приподнял над толпой ржавую косу и зло выкрикнул:
— Братцы, не простим крови товарищей!
Впереди солдат показался пристав. Он взмахнул револьвером и трескуче бросил в толпу:
— Разойдитесь! Будем стрелять!
Грохочущий, словно пушечный, выстрел отозвался где-то среди строений и тут же растаял.
Пристав пошатнулся, потом, как бы споткнувшись, побежал, опуская голову вниз, ударился с размаху о стену и свалился на землю.
Но вот он приподнялся, сел, упираясь спиной в стену, и взмахнул рукой:
— Расстрелять всех!
— Сади еще заряд! — послышался голос из толпы.
Еще раз выстрел дробовика огласил двор имения.
Все лицо пристава залилось кровью. Он повалился на землю и забился в судорогах.
Солдаты отступили за угол.
Лохматый мужик бегал среди взволнованных крестьян, подбадривая их:
— Рассыпайся! За сарай! Окружай их! Двум смертям не бывать!
В эту минуту появился батрак Слюнько с винтовкой в руках, весь вспотевший и запыхавшийся.
— О, Василь! Смотри, Слюнько тут! — радостно отозвались крестьяне.
— Тут, братаны! Тут я!
К нему подошли еще двое парней с обрезами, тоже вспотевшие и запыхавшиеся.
— Ломай! Рушь все без жалости! — закричал Слюнько. — Кончай кровососов, штоб и духу не осталося от их! Айда сюда! — махнул он пришедшим парням с обрезами. — Эй, мужики, за мной!
И Слюнько рванулся, увлекая за собой крестьян.
Вскоре опять где-то за барским домом послышались выстрелы.
— Эй! Смотрите, скирды подожгли!
Не успел смолкнуть выкрик, как в самом центре строений взметнулась ввысь клубящаяся туча дыма и полыхнул огонь.
— Пожа-а-а-ар!
Горели амбар с зерном, мельница и маслобойка. Последняя запылала каким-то страшным, гудящим, синим огнем.
— Так их! Жги дотла!
— Ломай! Бери все! Бери!.. Семь бед — один ответ!
Возле барского дома шумела, кричала толпа вооруженных палками, вилами, косами. Слышались выстрелы. В одной группе крестьян, которой верховодил лохматый мужик с косой, вдруг резанули воздух радостные восклицания:
— Кабашкина!.. Кабашкина тащат!
— Слюнько, сюды его!
Слюнько держал прапорщика своей огромной рукой за воротник и подталкивал в затылок.
— Пощадите!.. Я буду честно служить революции! — бормотал смертельно бледный, в крови, Кабашкин, семеня тонкими ножками в щегольски начищенных сапожках.
— Мовчи! Нужна революции така гнида! — сквозь зубы сказал Слюнько, придерживая за ворот, чтобы он не упал.
— В огонь его! — закричали со всех сторон крестьяне.
— Нет, стой, давай сюды! — сказал лохматый.
Слюнько остановился, встряхнул прапорщика за воротник и повернул его лицом к мужику.
— Тварь паскудная… — страшно прохрипел лохматый. — За что убил невинных? Говори, паскуда… Ну?! — И он занес косу над головой и крикнул: — Пускай его, Василь!
И едва тот успел отступить от прапорщика, как срезанная голова Кабашкина глухо стукнулась о землю.
Ковров вернулся в город в приподнятом настроении. Он побывал во многих деревнях. В некоторых ему удалось создать подпольные сельские группы, выбрать уполномоченных, которые должны были собирать вокруг себя революционно настроенных людей.
Ковров поспешил к Горбылевскому. Они встретились на конспиративной квартире. Квартира эта одного обедневшего старого археолога состояла из двух больших комнат, уставленных ветхой мебелью.
— Ну, ну, расскажи: как живут крестьяне? Бунтуют? — такими словами встретил Горбылевский своего товарища.
— Да, бунтуют… и притом действуют, как говорится, огнем и мечом!
— Это хорошо!
— Еще бы, брат, отлично! — ответил Ковров, опускаясь в старомодное кресло, которое так заскрипело, что казалось, сейчас развалится под ним. — И нам нужно сделать из этого определенный вывод. Мы можем создать такую армию — аж тырса посыплется из белых!
— Эсеров много на селе? — спросил Горбылевский.
— Как собак! Они умоляют крестьян ждать лучших времен. Ждать порядка от англичан. Вот, мол, англичане и французы идут уже, они мир и покой несут народу… Словом, стараются держать мужичка за фалды, не пускают в драку. Уговаривают его ждать Учредительного собрания.
— Здесь меньшевики тоже оживились. Стараются нажить себе капиталец. Ты послушай! Они снюхались с Месаксуди и договорились с ним об увеличении заработной платы. Выборные от рабочих ходили и раз и два к хозяину — тот в прибавке отказал, просит подождать, ссылаясь на упадок хозяйства, разорение, пожары, потом идут сами меньшевики — он соглашается! Начинаются истерические восторженные крики: «Экономические требования дают рабочему покой и благополучие!» Постепенно рабочие придут, дескать, к власти без крови, без жертв… И прочая демагогическая чушь!
Ковров покачал головой и сказал решительно:
— Надо начинать борьбу! Собирать людей в каменоломни и драться!
— Постой, не горячись, — мягко обратился к нему Горбылевский. — Ты слышал об Евпаторийских каменоломнях? Замуровали, заживо всех похоронили! Там все кончилось…
— Там совсем другие каменоломни. Мелкие… А здесь — в каждой дивизию можно спрятать. Шутка сказать: десять верст в квадрате да туннели по версте — вниз, в землю. Разве можно сравнивать Евпаторийские каменоломни с Карантинскими и Аджимушкайскими? Потом — их несколько вокруг города.
— Ты меня не убеждай, я знаю, что такое каменоломни. На короткое время скрываться хорошо, слов нет, но завести туда армию… Я не знаю… Да и не полезут туда люди. Ну кто пойдет, когда каждый заранее знает, что там верная смерть! Мы с тобой, конечно, пойдем, пойдут и те, которым некуда деваться, пойдут объявленные вне закона. Но все равно есть такие, которых силой под землю не затащишь… Каменоломни — страшная вещь… могила.
— Ну, нет. Могилу мы белым устроим, — сказал усмехаясь Ковров. — У нас будет беспримерная армия! Ведь туда пойдут передовые рабочие, крестьяне, которые косами отрезают головы белякам. Пойдут заочно приговоренные к смерти. Вот, к примеру, Дидов — его вылазки сильно встряхнули деревню. Должен тебе сказать, многие крестьяне уже ушли искать его… Кстати, как ты смотришь на Дидова? — спросил Ковров.
— На Дидова? Стойкий ли он человек? — Горбылевский пожал плечами.
— Он анархичен, бесшабашен, но хорошо знает военное дело. Георгиевский кавалер, отчаянный, как черт. Он боролся за советскую власть, но это такая натура, что может…
— Подвести? — криво улыбнулся Горбылевский.
— Где он теперь? Связаться надо бы с ним, прощупать…
На юге даже декабрь называют осенним месяцем. Солнце показывается редко, погода стоит пасмурная, воздух кажется густым и неподвижным. Степь становится печальной, громады гор и холмов уныло тянутся вверх. Кажется, будто земля к чему-то таинственно прислушивается. В эти дни южной осени начинается охота на куропаток и серого зайца…
Мурзак Абдулла Эмир был страстным охотником. Как-то рано утром он пил кофе вместе с ночевавшим у него Войдановым, приехавшим к нему с предложением создать отряд из татар для наведения порядка на полуострове. Поднимаясь из-за столика, Абдулла воздал хвалу тихому синему утру и предложил:
— Знаешь что, моя друга, ты у меня два дня була гостем и третий будешь, айда, пойдем на охоту! Угощай тебя охотой, едем!
Войданов согласился.
Абдулла вышел во двор в легком зеленом охотничьем костюме, в желтых крагах, на голове его красовалась турецкая феска. Войданов уже дожидался его с двуствольным ружьем в руках и переброшенной через плечо охотничьей сумкой. Войданов не пожелал переодеться, он был в своем дорогом сером костюме.
Они вышли за ворота, где их ожидали оседланные лошади, которых держал ездовой батрак, маленький татарчонок, плотно сидевший в седле.
Абдулла, закинув короткую руку и охватив полными смуглыми пальцами луку седла, начал искать ногой стремя. Лошадь взметнула красивой головой, по ее тонкой коже пробежала дрожь, точно животное боялось принять на себя сытое и тяжелое тело хозяина…
Абдулла и Войданов молча ехали шагом. Вслушиваясь в мерный шорох травы под копытами лошадей, Абдулла любовался зелеными полосками озимых всходов. Тишина радовала сердце, поднимала уверенность, что на его земле утвердится мирная и спокойная жизнь. Тех, кто угрожал ему смертью, уже давно нет… и больше не будет.
Войданов давно не ездил на лошади, он быстро устал. Пришпорив лошадь, догнал Абдуллу.
— Долго еще ехать?
— Нет, — ответил Абдулла, — вон за эта балка, там будит большой кручи, там много зайца, она спит, стерва. Э, там самый лучший места, море шумит, он думает — это песня, и крепко спит. Куропатка тоже всегда там бывает…
— Посмотрим, — равнодушно сказал Войданов.
— Что ты, что ты! — вскричал Абдулла. — Посмотришь! Муратка! — крикнул он ехавшему позади конюху.
Батрачонок подскакал на маленькой, короткошеей лошадке.
— Скажи, никакой баба не перешел нам дорога, а?
— Нет, не перешел, мы карашо смотрел на сторона.
— Значит, счасти сегодня будит нам? Слава богу.
— И дело тоже будит.
— Айда! — крикнул Абдулла Эмир. Он пришпорил лошадь, поскакал вперед, по пологому склону, на дно огромной лощины с порыжевшими бурьянами, поросшей осенней зеленью.
Замкнутая между горами, лощина была безмолвна. Здесь не было слышно даже птиц.
Абдулла насторожился. От малейшего шороха он вздрагивал и приподнимал ружье. В нескольких шагах от него зашевелился бурьян. Вскоре из него выпрыгнул заяц.
— Куян! — не своим голосом крикнул Абдулла, выстрелил ему вслед и пустил полным галопом свою шуструю кобылу.
Войданов и Мурат остались далеко позади. Абдулла остановился у самого обрыва и, не слезая с лошади, смотрел вниз, в огромнейший котлован, защищенный с трех сторон высокими скалами.
Шумело море. Склоны котлована поросли густой травой, бурьяном, кустами полыни, шиповника, бузины и терна…
— Посмотри, этот место — рай для дичь, — сказал Абдулла Войданову.
Войданов, сдерживая лошадь, глянул вниз.
— Замечательное место!
— А я тебе что сказал?
— Ой-ой, сколько уток!
— Это нам не надо, это бакланы, они кушать некарош, вонючий, как дохлый рыба. Мы лучше птичка найдем там, в бурьян.
Зеленые волны катились, с шумом разбиваясь о скалы.
— А что это за дымок? — спросил Войданов. — Там живут?
— Это моя сторож Шамиль, там, внизу, рыбный промысла бул. Видишь, в море свай стоят?
— Да, да, вон чернеют, вижу, — сказал Войданов. — А теперь не работают?
— Нет, эта нечиста сила большевик Мартын Березко разорял все, украл все — лодка, сетка тоже украл и бежал в Азовский море. Мое сердце болит, жалко… Муратка! — крикнул он и спрыгнул с лошади. — На, бери лошадь. Айда, иди к Шамиль, поставь в сарай лошади, жди там, а мы птичка хлопнем, жарковье сделаем.
Муратка, забрав лошадей, поскакал к сторожу.
Абдулла и Войданов спустились вниз, в котлован. Абдулла выстрелил.
— Лисичка-сестричка попал, — посмеиваясь говорил он, вынимая из стволов пустые дымящиеся гильзы. — Бери ее, — сказал он Войданову, а сам пошел вперед.
Едва успел Войданов поднять лису, как снова услышал крик Абдуллы:
— Смотри, смотри!
Войданов поднял голову. Слышались частые выстрелы, в воздухе мелькали серые шары и падали на землю. Он понял, что это подстреленные Абдуллой куропатки.
— Это да! — воскликнул Войданов, подбегая к Абдулле. — Теперь я верю, что ты охотник!
Абдулла расплылся в самодовольной улыбке.
— Жалко, мало, только сем штука. Погоди, фокус будит впирод.
Разговаривая, они шли по котловану к сторожке.
У пещеры, где жили рыбаки, их встретил Шамиль.
— О, селям алейкум, Абдулла Эмир! Как я рад, что ты сам пришел, хозяин! Хочу говорить с тобой.
Абдулла заметил, что Шамиль пьян, и, нахмурившись, вошел за ним в хату.
На зеленом полу большой хаты, выдолбленной в обрыве скалы, валялись окурки, кости от баранины. Пахло вином и чесноком.
Посредине, в ямке, обмазанной глиной, краснели раскаленные древесные угли, они потрескивали в тишине, рассыпая огненные звездочки. Над очагом стоял на треножнике таз из красной меди.
У огня сидели на маленьких деревянных скамеечках Муратка и татарин-крестьянин в старой заячьей шапке, с корявым, обветренным лицом и подрезанными усами. Протянув к огню руки, они лениво разговаривали.
— О! — воскликнул Абдулла, войдя в комнату. — Вкусно у тебя пахнет, Шамиль. — Он посмотрел на таз, на котором танцевала крышка, запотевшая от пара. — Баранина?
— Барашка, маладая барашка! — подхватил весело Шамиль.
— По какому случаю ты баранинку кушать будешь, а? Или это для нас? — проговорил с усмешкой Абдулла, бросив на койку сумку с дичью и ставя в угол ружье.
— Для всех. Кушайте, дорогие гости! — Шамиль подмигнул крестьянину, поднявшемуся со скамеечки и глядевшему на Абдуллу.
— Кто это?
— Охотник, — ответил Шамиль. — Мой старый друг Ахмет-оглы.
Абдулла заметил стоявшую у стены берданку.
— Твое? — спросил Абдулла крестьянина.
— Да, мое…
Абдулла взял берданку.
— Почему немцам не сдал?
— Ха, немцам! — улыбнулся крестьянин. — Такое ружье… — Он, качнувшись, протянул руку к берданке и дрогнувшим голосом сказал: —Это мое ружье…
Абдулла отвел руку с ружьем.
— Погоди, погоди!
— Отобрать хочешь? Хорошо, возьми… Ты дорого заплатишь мне за него?
— Держи карман шире! Кто тебе дал право охотиться на моей земле?
— На твоей? — вызывающе уставился крестьянин на Абдуллу.
— Ты что? — задрожал мурзак.
— Ты мне нравишься! — крестьянин улыбнулся. — На его земле? Кто тебе сказал, что она твоя?
Абдулла пожал плечами.
— Я хозяин здесь, вот кто я, земля мой! — закричал пьяный крестьянин. — Ну что смотришь? Двадцать лет пахал ее, а теперь купил — вот, видишь, купчая. — Он распахнул ворот рубахи и показал раненое плечо. — Мы ее там покупали, на фронте, кровью, жизнью платили за нее, за всех платили. И за него, — указал он на Шамиля, — и за Мурата. Для всех, кто бедный, мы ее купил… Довольно!
— Ого-го! — процедил Войданов. — Это, брат, душок…
— Шамиль! — крикнул Абдулла, схватив свое двуствольное ружье и щелкнув курками. — Свяжи его!
— Барашку надо посмотреть, боюсь, обед испортится, — ответил Шамиль и, подбежав к тазу, открыл крышку.
Крестьянин расхохотался.
— Стрелять хочешь? Ну, бей, бей!
Абдулла рванулся к крестьянину и схватил его за грудь. Шамиль бросился было ему на выручку, но Войданов и Муратка удержали, Шамиля.
Открылась дверь, и в хату вошел с белой повязкой на лбу, вооруженный, в бурке, Али Киричаев.
— Что за шум? — спросил он.
— Киричаев! — воскликнул Абдулла, выпуская из рук крестьянина.
— Да, он самый! — проговорил Киричаев. — Продолжай, тряси… Думаю, больше не придется.
Абдулла направил двустволку в грудь Киричаева.
— Стой! — сказал Киричаев и ногой толкнул дверь.
Абдулла увидел во дворе группу вооруженных крестьян. Среди них был его старый слуга Мамбет.
— Заходите! — предложил Киричаев.
— Селям алейкум, селям алейкум! — входя, говорили татары.
— Ну как, Шамиль, обед готов? — спросил Киричаев, не обращая внимания на бывшего своего хозяина. Казалось, это просто пришла с поля артель и удивлена, что обеда нет.
— Будет скоро готов! — ответил Шамиль.
Взглянув на Войданова, Киричаев приказал:
— Положите ружье! И ты тоже, господин Абдулла Эмир!
Оба безмолвно передали свои ружья крестьянам.
— Этого я знаю, — сказал Киричаев, показав плеткой на Абдуллу Эмира. — И вы тоже знаете. С ним суд короткий. Посадите его пока вон туда, — указал он на что-то вроде ниши в стене, — а потом…
Крестьяне обыскали охотников.
Мурзак стоял с опущенной головой.
— Эх! Обмундировка хороша! — позавидовал крестьянин. — Как раз на меня будет, вылитый мурзак буду, товарищ Киричаев. Он и голый может посидеть, пусть попробует…
— Подожди, успеешь! — крикнул строго Киричаев. — Вон тоже гусь, по-барски одетый, — указал он на Войданова, который стоял ни жив ни мертв.
Абдулла буркнул сквозь зубы:
— Киричаев, бог — свидетель твоих дел.
— Я это знаю.
— Если бога не боишься, убей меня сразу, не мучай, меньше греха на душу возьмешь!
— Мне нужно узнать, что это за охотник… Он помещик?
— Я революционер, — неуверенно проговорил Войданов. — Я шесть лет за свободу на каторге просидел.
— Шесть лет на каторга була? — переспросил Киричаев. — Это ин-те-ресно! — удивленно протянул он.
— Да! И вы не имеете права со мной так поступать…
— А ты скажи правильно: кто ты такая?
Войданов молчал.
— Молчишь? Это мне не надо. Я большой, я раньше мальчик был, в школа ходил. Какая твой партия теперь, мне это надо знайт!
— Моя партия — эсеров, это самая лучшая партия.
— Знаю, какой лучший ваша партия! Ваша партия не бьет буржуй, не бьет помещик, ваша программа — ветер, фу, чепуха! Бить надо буржуй, он на просьба — так, тьфу, плюет…
Войданов неохотно ответил:
— Не знаю…
— Ага! — сказал Киричаев. — Буржуй ты кланяешься, низко-низко опускаешь свой голова, на охота вместе идешь. Завтра и Месаксуди будешь кланяешься, водка вместе пить будешь. Послезавтра генеральша руку целуешь, полька с ним танцуешь, потом крестьянин учить пойдешь, кричать свой Учредительный собрание. Правильно я сказал? — спросил Киричаев у своих людей.
— Правильно, правильно! — дружно ответили все.
Вперед вышел бывший слуга Абдуллы Эмира — Мамбет.
— Это одна шайка, — кивнул он на Войданова. — Просит Абдуллу: «Татарский полк надо собрать, собери все татарский богатый люди, бедный татарин не бери: бедный может к большевик побежать». Потом идет этот человек на деревня, на хутор, красиво и долго скажет там своя рассказ, как граммофон…
— Подожди! — Киричаев отстранил Мамбета и спросил Войданова: — Твоя не знает теперь, где есть советская власть?
Войданов пожал плечами:
— Сейчас, кажется, нигде уже ее нет.
Киричаев стиснул зубы, вынул из кармана и протянул ему прокламацию.
Войданов прочитал ее и вернул обратно, засмеялся.
— Это последний крик нескольких большевиков… Их никто не слушает.
— Посадить к Абдулле! — резко приказал Киричаев.
Абдуллу Эмира вывели из темной ниши. Он спокойно дал связать себе руки.
— Сейчас расстреляют тебя, — сказал Киричаев.
— Хорошо, я жду, — последовал ответ Абдуллы.
Казалось, смерть не страшила его.
— Ты в бога веришь? — вдруг спросил Абдулла.
Киричаев положил одну руку на подбородок, другую — на уровень сердца. Он как бы собирался погладить лицо — совершить моление, но что-то вдруг его остановило. Он спросил;
— А ты?
— Я верю, — ответил Абдулла Эмир.
— А я… я… нет… — нерешительно сказал Киричаев.
— Развяжи мне руки, дай помолиться. Не беспокойся, я не убегу.
Наступило молчание.
День кончался. Предзакатные лучи солнца изменили облик земли, с холмов и скалистых гор повеяло пустынной тишиной. Море нахмурилось и зашумело.
Когда Абдулла Эмир вышел из хаты и увидал над вершинами холодных гор огромный диск солнца, он опустился на колени, затем сел на пятки, поднял кверху руки и начал молиться. За ним опустился Мамбет, он просяще протянул свой сухие руки к небу и беззубым ртом шептал молитву. Киричаев, держа револьвер в руке, отошел в сторону. Обернувшись, он увидел у порога хаты молящихся татар. Один из них, молодой, молился в сторонке, на холмике. Группа татар молча стояла под скалой, поглядывая то на молящихся, то на Киричаева, словно спрашивая его совета: не стать ли и им на молитву? Двое подошли к Киричаеву и опустили головы. Один несколько раз вздохнул и, кротко посмотрев на Киричаева, тихо сказал;
— А что ж с русским сделаем?
— Выпустим вечером.
— Выпустим?
— Да.
— Может, и Абдуллу? Чего мы будем руки марать своей магометанской кровью? Я боюсь, — и он взглянул на небо.
— Абдуллу нельзя отпускать, — ответил Киричаев. — Он слишком злой, я его знаю. А того отпустим. Это разные люди: один имеет землю, другой не имеет… Сидел в тюрьме. Он плохой революционер…
Киричаев задумался, потом сказал:
— Я много раз думал об этом и не могу сказать, как так получается: борются за свободу, на каторге сидят, а дружат с богачами… Если б кто взялся растолковать — пять ночей бы слушал. Эх!..
Когда татары кончили молиться, Киричаев поднял револьвер и сказал Абдулле:
— Иди вперед, к морю.
Абдулла, не сказав ни слова, пошел вниз. Мамбет шел за ним.
Спустившись вниз, почти до самого моря, Мамбет подскочил к Киричаеву схватил его за руку и зашептал:
— Не надо, не губи его. Я боюсь… наша кровь. — Он заплакал. — Позволь ему уйти, прошу тебя.
Киричаев строго сказал:
— Иди обратно и жди меня там… Ух, ты!
Старик стал подниматься по склону, вытирая глаза жестким рукавом.
На берегу, у голого отвеса кручи, Киричаев приказал Абдулле Эмиру остановиться. Абдулла прислонился спиной к камню и вежливо спросил:
— Здесь решил расстрелять меня?
— Да.
— Дело твое. Только не медли.
— Мне хотелось бы знать: почему ты так скоро хочешь умереть? Ты все торопишь меня?
Абдулла Эмир громко рассмеялся.
Киричаев оторопел.
— Ты что смеешься?
— Мне весело, потому и смеюсь, а ты никогда не будешь смеяться, попомни это!
— Почему?
— Потому, что тебе уже сейчас грустно, а будет совсем грустно. Мне бог веселье посылает, я живу с ним, а ты — с чертом. Бог давно покинул тебя.
— Довольно! — Киричаев поднял револьвер.
— Подумай, что ты делаешь! — поспешно заговорил Абдулла, на лбу у него вдруг прорезалась морщина.
— Я убиваю своего помещика.
— Зачем?
— Чтобы не отбирал у нас землю.
— Так ты за безбожников?
Киричаев молчал.
— А я — за татар, за их самостоятельное государство, и за бога, за магометанского бога. Пусть я умру, но я умру с богом. А ты подумай: убивая меня, ты убиваешь своего бога — Магомета.
Абдулла начал заметно дрожать и неожиданно закурил.
— Я очень люблю табак, — сказал он, меряя глазами Киричаева, мучительно подыскивая слова, способные отвести неизбежную смерть.
— Ладно, кури.
Выпуская изо рта дым, Абдулла громко сказал:
— Моя смерть — горе магометанам, моя жизнь — их счастье.
Киричаев вздрогнул, и рука с револьвером опустилась.
Абдулла стремительным прыжком бросился к обрыву.
Когда Киричаев подбежал к обрыву, он увидел, как Абдулла клубком катился, увлекая за собой комья земли и камни, вниз, к морю.
Слухи о том, что корабли англо-французских интервентов гуляют по Черному морю, наводя «порядок» в больших городах побережья, подтвердились. Жители Керчи увидели своими глазами военные корабли. Два серых миноносца приблизились к бульвару и замерли на рейде, как две огромные рыбы, прикованные тяжелыми цепями.
Обыватели толпами стекались на набережную — поглазеть на заморские корабли. По улицам двигались белогвардейские части, громко распевая старую задорную солдатскую песню:
Соловей, соловей, пташечка,
Канареечка жалобно поет.
Ать-два, ать-два! Горе не беда…
Канареечка жалобно поет…
После ухода немцев город несколько ожил. Зазвенели молотки кустарей, открылись магазины и рестораны, появились извозчики, на улицах прогуливались нарядные женщины, гремела музыка.
Откуда-то вынырнули пропавшие было господчики в котелках и активно занялись восстановлением утерянного престижа своих фирм, контор и агентств. Эти воскресшие дельцы больше всех настаивали на скорейшем восстановлении «порядка».
По случаю прихода интервентов город шумел и веселился. Было воскресенье. Состоятельная публика, по-праздничному разодетая, беззаботно сновала по улицам и бульварам.
На бульваре, перед голубой эстрадой летнего театра, завешанного пестрыми флагами, собралось много народу. К ограде бульвара тихо подкатил новый черный автомобиль. Сотни лиц повернулись к автомобилю, из которого вышли Месаксуди, молодая стройная женщина и два сухопарых английских офицера-моряка. Городовые поспешно открыли калитку, раздвинули толпу и пропустили приезжих к эстраде.
Ковров, в штатском темно-сером костюме и шляпе, был здесь. Он знал, что контрреволюционеры города организовали встречу англичан на бульваре с целью охватить своей пропагандой больше публики, показать горожанам иностранцев, дать возможность послушать, что скажут здесь о том новом «порядке», который пришли наводить в России англичане. Ковров, увидевший Месаксуди и молодую женщину, подошел ближе. На женщине было гладкое дорогое пальто и темная небольшая шляпа. Скромная одежда придавала ей особую, строгую прелесть.
Женщина, пригнув голову, прячась от глаз публики, быстро пошла вперед. Месаксуди поддерживал ее. Он подвел ее к низенькой решетке, ограждающей зал летнего театра, оставил там, а сам поспешил за ушедшими к эстраде англичанами.
Ковров стоял совсем близко около молодой женщины.
Она почувствовала на себе пытливый взгляд и несколько раз бегло взглянула на Коврова.
«Кто он такой? Почему он улыбается?» Она снова взглянула на незнакомца, но лицо его уже было обращено в сторону шумящей за оградой толпы.
К Ирине подбежал какой-то господин, поцеловал ей руку и повел в зал.
Городской голова Могилев с розовым лицом, обрамленным черной бородой, вкрадчиво говорил с эстрады:
— Город Керчь встречает вас, дорогие господа англичане, по русскому обычаю, хлебом и солью и просит принять выражение наших самых горячих симпатий к вам, нашим доблестным союзникам, удивившим мир своим гением. Историческая встреча! Великое событие, которого с таким нетерпением и радостью ожидал наш русский народ…
— Долой англичан! Долой опору буржуев! — взлетела вдруг целая буря голосов из-за ограды, густо облепленной народом. — Прочь руки от России!
— Ваше прибытие останется памятным, — продолжал Могилев, делая вид, что он не слышит выкриков и свиста, — о нем будут передавать из рода в род, летописцы расскажут о нем на страницах истории России и истории всего цивилизованного мира. Выражая свою безмерную радость, город Керчь и весь Крым кланяются вам и просят милостиво откушать хлеба и соли. Добро пожаловать!
За оградой — новая буря гнева:
— Вон отсюда! Без иностранцев разберемся! Руки прочь от России!
Послышалось цоканье копыт, появились казаки-мултыховцы. Они, проезжая шагом, разгоняли публику, запрудившую всю набережную и льнувшую к железным решеткам ограды.
— Долой непрошеных гостей!
— Смерть интервентам!
Высокий, сухощавый, с высокомерным узким лицом англичанин принял поднос с хлебом из рук Могилева, равнодушно сказал, что Антанта принесла мир и покой России, пообещал скорый «порядок» и сел за стол, накрытый синей с золотом парчой.
После Могилева на эстраде появился Войданов. Он держал в руке черную шляпу, его длинные волосы трепал ветер. Войданов вытянул руку в направлении моря, где стояли военные суда англичан.
— Наконец-то! Теперь с вашей помощью наш народ спокойно займется своим мирным трудом. Дорогие мои граждане, эти пушки привезены сюда не для войны, не для разрушения города, нет! Они тебе, наш любимый народ, не страшны, они принесли тебе мир и покой. Пусть их боятся те, кто чувствует за собой вину перед народом и вот уже второй год мутит его своей демагогией, бесстыдно продает и терзает несчастную Россию! Пусть боятся те, кто мешает созвать Учредительное собрание! Вы, конечно, понимаете, что я говорю о большевиках, об этих опасных людях, продавших Россию…
Войданова сменил представитель земельной управы и член городской думы с желто-голубоватым лоскутком в петлице — Иван Иванович Пыжко.
— Э-э, — сказал он, вскидывая голову и показывая на суда, — это не шуточки, а кораблики, господа граждане, нечего тут и объяснять. Мир и порядок теперь будэ, и будэ чинно и культурно и на селе и в городе. Давайте не журиться, я вам от чистого сердца скажу: надо успокоиться. Кто пахарь, тот должен с богом отправляться на свое место, к плугу, и пахать, пахать до самого Учредительного собрания, которое определит все для мирной жизни, а кто кузнец — иди куй свое счастье в кузнице… Я просто рекомендую: скорей забувайте красных всяких там большевиков, оно полезней будэ. Поигрались, побалувались — и хватит, а то ти трубочки на этих чужеземных корабликах не уважают баловства, англичане дуже сердыти и никак не терпят того, що краснэ. Спасибо, что прийшли до нас эти иностранцы… не беспокойтесь, они наведут порядок.
В это время высоко в небе зашумели аэропланы.
— Вот и птичечки появились, — весело продолжал оратор, — они высматривают оттуда, не остались ли где тут красненькие. Мы можем им сказать, что нет их, сгинули они, цур им и пэк!
— Заткни глотку!
— Желтоблакитник!
— Гайдамак!
Вдруг раздался оглушительный грохот. Земля дрогнула, как от подземного толчка. Толпа увидела, как возле миноносцев взметнулись ввысь белые водяные столбы.
— Господи! Бомбы!
— Красные!
Снова раздался грохот взорвавшейся бомбы, зазвенели стекла. На море за миноносцами взметнулись водяные столбы, и черный дым оторвался от воды и пополз к небу. На город птичьими стаями опускались листовки.
Люди с криком бросились к выходу, навалились на решетки, давили друг друга.
Ковров остановился за каменным киоском, чтобы не сбила с ног хлынувшая толпа. Когда листовки стали падать на землю, он быстро схватил одну и прочитал:
«Товарищи рабочие, солдаты и крестьяне! Час настал, берите оружие, бейте белых генералов, бейте буржуев, изгоняйте всяких интервентов, — этим вы поможете Красной Армии… Все за оружие! Белые армии под Царицыном разгромлены. Красная Армия очистила Ростов от белых, там снова восстановлена советская власть. Красная Армия наступает на всех фронтах. Товарищи! Красная Армия освободила от белых Украину. Все на восстание! Да здравствует советская власть и Красная Армия! Да здравствуют большевики!»
Ковров быстро направился к выходу. Пробегая по берегу, он увидел небольшую толпу людей. Некоторые в ужасе закрывали лица руками. С моря несся отчаянный человеческий крик. Ковров увидел в толпе бледного и растерявшегося фабриканта Месаксуди.
Опять где-то близко грохнул взрыв, земля дрогнула, загремела посыпавшаяся черепица. Месаксуди схватился за голову и побежал к выходу, за ним устремились и другие. На берегу остался седой старик и кричал:
— Спасите! Спасите!
В море тонула женщина. Волны бросали ее то вверх, то вниз и каждую минуту могли с размаху ударить о гранитную стену берега.
— Боже мой! Дочь моя!.. Спасите!
Вокруг бушевали волны, ревели аэропланы, стреляли миноносцы, и толпа, охваченная паникой, устремилась в улицы и переулки.
Ковров, на ходу снимая с себя одежду, бросился к берегу. Прыгнув в воду, он поплыл к утопающей. Добравшись до девушки, схватил ее за волосы и повернул к пристани, куда уже прибежало несколько человек.
Когда Ковров подплыл к пристани, ожидавшие люди быстро подхватили на руки утопленницу и понесли ее на бульвар. Затем они помогли выбраться и утомленному Коврову, у которого вся грудь была в кровоточащих ссадинах.
На другой день Ковров почувствовал себя плохо: болела грудь, поднялась температура. В городскую больницу идти было рискованно, оставалось пойти к частному врачу.
Вечером Ковров пришел к профессору Крылову и попросил осмотреть его. Профессор ответил:
— Принять сейчас не могу, приходите завтра.
— Профессор, у меня…
— Рана?
— На груди.
— Что там у вас? Отчего рана?
— Гвозди… ракушки…
Профессор поиграл пальцами.
— Раздевайтесь, рассказывайте.
Ковров, снимая пиджак, усмехнулся.
— Да это целая история, господин профессор…
— Чем занимаетесь?
— Я безработный…
— Ну-ну, что за история? Продолжайте.
— Говорят, риск — благородное дело. Ну вот и я напоролся на благородный гвоздь… В тот самый час, когда аэропланы бросали бомбы… Люди хлынули с бульвара и, очевидно, столкнули какую-то женщину в море… Смотрю — тонет, я и рискнул…
— Стойте! — крикнул профессор, хватая Коврова за локоть. — Так это вы?
Ковров поднял удивленное лицо.
Старик, что-то бормоча, потащил его в другую комнату.
— Я заготовил объявление в газету, хотел разыскать вас, отблагодарить за спасение дочери! Вот он, спаситель! Вот он! Я припоминаю: он!
Услышав возгласы отца, в комнату вбежала Ирина.
— Я не забуду вас до конца моей жизни. Я… папа… мы отблагодарим вас, — сказала она, протягивая белую, красивую руку.
Ковров смущенно улыбнулся: он узнал ее.
— Не беспокойтесь, барышня, никаких вознаграждений не надо. Это долг каждого…
— Вы — настоящая человеческая душа! Не будь вас, что было бы со мной? Все убежали… А вы… Нет, нет, я так не отпущу вас, — проговорила она, хватая его за руку.
— Я прошу вас и отца вашего только об одном — полечите меня. Я, когда подплывал к пристани, напоролся на ржавые гвозди…
— Мы сделаем все. Мы вас положим в свою маленькую клинику… Я не знаю, как вас благодарить! Я сама буду лечить… Я — хирург… А вы?
Она выпустила руку Коврова и влажными, сияющими глазами посмотрела ему в лицо.
— Я — рабочий.
— Рабочий? — переспросила она, вглядываясь. — Вы не похожи на рабочего…
— Самый настоящий рабочий, — улыбнулся Ковров.
— Рабочие не такие… Вы очень добрый, я это вижу…
— Рабочие все добрые…
На другой день Ирина пришла в клинику, сделала Коврову перевязку и села у его изголовья.
— Знаете, вы какой-то такой человек… ну, как вам сказать… Вот я вас впервые вижу… а у меня такое чувство, как будто я вас много лет знаю.
Ковров сказал, улыбаясь:
— Это понятно. Если бы кто другой вырвал вас из такой беды, то и он…
— Нет, нет, — перебила Ирина, — это не совсем так.
Она откинулась на спинку стула и задержала свой пристальный взгляд на Коврове.
— Простите, Сергей Михайлович, мне все кажется, что ваше лицо мне знакомо.
— Живем в одном городе, очевидно встречались.
— О, — воскликнула она, — я жительница Петрограда! Я здесь случайно…
Ирина рассказала, как они попали сюда, затем задумалась.
— Странно: вы же трудовая интеллигенция, почему же вы боитесь революции?
— Ах, не говорите, Сергей Михайлович! — подхватила она с грустью в голосе. — Сейчас все мы поняли, что сделали глупость, не разобрались в ситуации… И папа это видит теперь. Но что поделаешь? В Петроград возврата больше нам нет, — сказала она упавшим голосом.
— Почему? Вот кончится война, и вы уедете.
Ирина подняла голову, посмотрела на него взглядом, полным безнадежности.
— А если победит революция? — спросила она.
— Ну, это теперь очевидно. И это, кажется, произойдет скоро. Вот тогда и уедете, — ответил Ковров, чуть скосив на нее глаза.
Ирина встала.
— Вы, как видно, революционер. Почему вы так уверенно говорите, что победит революция?
— Я думаю, в этом может разобраться всякий трезвый человек.
— Вот интересно! — воскликнула Ирина, подвинула ближе к кровати стул и уселась, скрестив руки. С любопытством спросила: — А знаете, Сергей Михайлович, что на вашу революцию двинулись четырнадцать держав? Как же будет теперь чувствовать себя революция? — усмехнулась девушка.
— За кем нет будущего, тот погибнет. Вопрос только — когда… А эти их походы на революцию приблизят их гибель. Это можно видеть на немцах.
Ирина с хитростью и лукавством взглянула на Коврова.
— Нет, вы не рабочий…
Послышался стук в дверь, а затем вошла молоденькая, с раскрасневшимися щечками девушка в распахнутом демисезонном пальто. Это была Аня Березко.
— Мне нужно видеть больного Сергея Михайловича.
— Вот он.
— Вам записка, — сказала Аня, подавая аккуратно свернутую бумажку. Затем вежливо поклонилась Ирине и отошла к двери.
Ковров узнал почерк Горбылевского. Он интересовался здоровьем и спрашивал, не требуется ли какой-либо помощи.
Ковров написал на обороте: «Все хорошо, температура еще есть, не задержусь!» — и отдал записку Ане, поблагодарив ее.
— Это мой товарищ интересуется здоровьем, — сказал Ковров после ухода Ани.
— Вы знаете эту девушку? Боже, как она посмотрела на меня! — воскликнула Ирина и поспешно шагнула к окну. — Какая хорошенькая, быстрая! И как она полна жизни! — с завистью сказала Ирина. — Правда?
— Да… очень живая, — согласился Ковров.
Коврову принесли обед. Ирина ушла. Но не успел он пообедать, как она снова зашла к нему.
— Сергей Михайлович! — почти закричала она. — Я узнала вас! Узнала!
Ковров насторожился.
— Ведь это вы стояли возле меня на бульваре в день моего несчастья! Вы стояли около эстрады?
— Да, — облегченно вздохнул Ковров.
— А почему вы так смотрели на меня?
— Гм… — промычал Ковров. — На вас, Ирина Васильевна, все тогда смотрели. Вы… красивая женщина.
— Нет, вы смотрели не так, — возразила она.
— Я смотрел на вас… и как на невесту Месаксуди, — сказал Ковров. — Ведь интересно посмотреть на невесту миллионера.
— А вы знаете и об этом?
— Ну! — усмехнулся Ковров. — Весь город говорит.
Ирина нахмурилась.
— Какой странный город! — раздраженно проговорила она. — Все это сплетни мещанские.
— Меня удивило тогда, — мягко начал Ковров, — как это жених мог бросить свою тонущую невесту, а ведь он, говорят, пловец… Мне непонятен такой поступок. Бросить любимого человека… Не понимаю!
Ирина снова нахмурилась, подошла к окну, из которого виднелось море и дом Месаксуди.
— Нет, он не оставил меня, — сказала она, слегка повернув к Коврову голову. — Он побежал в дом за людьми.
— Однако он не пришел до тех пор, пока вас не спасли. Здесь тоже логика: спасти только свою душу, — и здесь сказалась природа буржуа. Простите за прямоту.
Ирина резко повернулась и быстро вышла из комнаты.
Ковров закинул руки за голову и задумался.
Ирина, сидя в своей комнате, долго раздумывала о Коврове. После беседы с ним многое она увидела в новом свете. В свободных и ясных словах его, в движениях и в звуке его чистого, громкого голоса Ирина чувствовала большую и упрямую волю.
«Все же что это за человек? — спрашивала она себя. — Я еще не встречала таких. Таких, как он, нет среди моих знакомых, нет и среди того общества, где я теперь бываю. В этом человеке много жизни, и, как видно, у него любознательный ум. Это хорошо! Говорят, в любознательности — жизнь! Да, он, кажется, много знает… В нем чувствуется человек твердых убеждений. Это видно даже по его глазам. Эти смелые карие глаза отражают его большую волю и силу! Такому человеку, как он, ничто не могло препятствовать броситься в море и спасти погибающего». Теперь Ковров, казалось ей, властно вошел в ее жизнь.
Вечером Ирина надела накрахмаленный белый халат и отправилась в клинику.
— Привет вам, русский пролетариат! — шутливо сказала она, входя в комнату к Коврову. Она сделала ударение на слове «пролетариат». Ей нравилось это слово, в нем она чувствовала какую-то силу.
— Здравствуйте, здравствуйте, русский интеллигент, — с улыбкой, не торопясь, ответил Ковров.
— Позвольте, а почему вы так одеты? — вдруг спохватилась Ирина, только теперь заметив, что ее больной одет не по-больничному.
— Надоело лежать, — как бы в раздумье ответил Ковров. Он задержал на ней пытливый, проникновенный взгляд.
— Вы, Сергей Михайлович, находитесь в больнице и без разрешения врача не имели права вставать! — она отвела от него глаза.
— В таком случае прошу прощения, — сказал Ковров с виноватой улыбкой.
— Ну вот, знайте: в другой раз я вам не прощу, — ответила Ирина, взяла его руку, нащупывая пульс, и осведомилась о самочувствии.
— Не беспокойтесь, Ирина Васильевна, я себя чувствую хорошо. Ну, а потом… я не хочу разлеживаться, боюсь расслабить свое пролетарское здоровье вот на этих ваших пуховиках, — шутливо продолжал Ковров, кивая на кровать и хитро поглядывая на Ирину. — Я хочу жить долго!
— Любите жизнь?
— Очень. И хочу прожить подольше, а жизнь сейчас тяжелая. Знаете, изнежишься — ну и погиб! Или, как рабочие говорят, сойдешь с катушек, — засмеялся он. — Мне бы на досках да на гвоздях поспать. Вы помните, как у Чернышевского в романе закалялся Рахметов? Вот русский человечище! Да кто знает, может, завтра нам такое придется переносить, что и Рахметову не снилось. Теперь времена погрознее…
— О! Вот вы какой! — вся оживляясь, сказала Ирина.
Теперь для нее не было сомнения, что перед нею революционер, и именно большевик, и совсем не тот простой рабочий, за которого он себя выдает. Она хорошо помнила роман Чернышевского, знала, как им увлекалось студенчество. Ее брату, художнику, этот роман с трогательной надписью подарил однокашник студент, попавший потом в Петропавловскую крепость.
Она помолчала и добавила:
— Нет, вы не рабочий!
— Представьте, металлист.
— Где же вы учились?
— Жизнь всему научит, — ответил Ковров. — Я кое-что видел в жизни, встречался с умными людьми… Много читал…
— Вы, Сергей Михайлович, что-то скрываете… Я так завидую вашей уверенности. А мы, интеллигенция, как говорит мой брат, художник, теперь на положении щепок среди бушующего моря. Не знаем, на какой берег нас выбросит… Я с вами откровенна, Сергей Михайлович, и признаюсь, что жить среди таких потрясений и быть слепой становится невозможно… Да… Прав поэт: мертвое — мертвым, живое — живым… Да, да, не улыбайтесь… Если бы я могла так разбираться в жизни, понимать ее так, как вы, то я, очевидно, была бы счастливым человеком.
Ковров смотрел теперь на Ирину с участием и даже с состраданием. Он почувствовал глубокую жалость к ней. Ему искренне хотелось помочь ей.
И теперь, когда Ковров твердо решил совсем уйти от Крыловых, это решение позволило ему откровенно и смело говорить с Ириной.
— Вам, интеллигентам, давно надо бы усвоить одну истину… — спокойно и твердо начал Ковров.
Ирина с горечью перебила:
— Где она, настоящая истина? Кто ее укажет? Кто?
— Истина — в народе! — задушевно ответил Ковров. — Кто будет с народом, тот все увидит. В народе все живое, здоровое, молодое! В нем — сила. Идите, Ирина Васильевна, с трудовым народом, и вы все увидите и заживете с ним настоящей жизнью. Вы очень хорошо сказали: живое — живым, а мертвое — мертвым. Вы живете в отмирающем мире.
Ирина вздрогнула, выпрямилась и с минуту глядела на него с испугом.
Ковров продолжал:
— Мы пошли войной на этот дряхлый мир. И мы его разрушим… Да, разрушим! И будем на этих развалинах строить новый мир, где не будет ни насилия, ни войн, ни бед, ни нищеты, ни горя. И где все народы будут жить в полной независимости, где человек человеку не будет волком, как это было в этом старом, проклятом мире, а будут жить люди в большом товариществе и дружбе. Тогда люди будут трудиться только для себя. И труд для людей станет как спорт, он будет укреплять человека, делать его физически и духовно красивым. Вот наше, рабочее понятие о будущей жизни. Мы поняли свое будущее. Мы его хотим, и мы придем к нему. Придем, конечно, через тяжелую и суровую борьбу, через страдания и муки, мы это тоже хорошо знаем, но нас ничто не остановит в борьбе за свое будущее.
Такая неожиданная откровенность Коврова совсем ошеломила Ирину. Она собралась задать ему какой-то вопрос, но в дверь просунулась седая голова Маланьи.
Ирина подняла на Коврова глаза, как будто хотела сказать ему что-то большое и важное, но не решилась и ушла.
Город оделся в первый, пушистый снег, он казался полным тишины и мира. Все больше появлялось на улице нарядной публики. Богатые дамы щеголяли в роскошных шубах. Вылезли купцы, приглаженные господа, старые «общественные» деятели, чиновники, офицеры. По улицам шумными группами слонялись гимназисты. И редко, очень редко среди этой пестрой толпы появлялись рабочие, солдаты, матросы.
Повеселевшие городские обыватели говорили, что революция теперь кончилась, что советская власть везде и всюду рушится, что окруженные в Москве большевики объявлены вне закона. «Одним словом, — заключали сытенькие люди, — конец войне, наступает хорошее, старое российское время».
В тихий морозный день Ирина упросила Олега выйти с ней погулять. Идя по Воронцовской улице, они болтали о всяких пустяках.
— Как хочешь, — говорила Ирина, — а с этого дня мы начинаем регулярно гулять. Так жить нельзя. И так работать нельзя, как ты работаешь, — это безумие!
— Ладно, ладно, хирург, я согласен, — успокаивал ее Олег, смеясь.
Женский голос окликнул их. Брат и сестра обернулись и в один голос воскликнули:
— Клава!
Девушки поцеловались. Олег смущенно смотрел на Клаву: это была его петербургская любовь и подруга детства Ирины, дочь отставного генерала Хрусталева.
— Олег, а ты изменился! — щебетала Клава. — Что грустный такой?
Клаву любила вся семья Крыловых. За кротость и мягкость характера ее звали ангелом. Крыловы не могли дождаться того дня, когда она окончит институт и обвенчается с Олегом. Но этого не случилось. Девушку выдали замуж за высокообразованного и богатого поручика Иванова.
Клава, обрадованная и счастливая, шагала вместе с друзьями.
— Я ведь случайно попала в этот город, — рассказывала она. — Когда мы услышали, что всех дворян будут арестовывать и отдавать на суд матросам, мы с папой сейчас же вслед за вами решили уехать из Петрограда. Прибыли в Крым и поселились в Ялте. Папе кто-то сказал, что вы в Крыму. Я была в Симферополе, Севастополе, писала в Феодосию — все безрезультатно. Сюда не хотела ехать, это папа меня насильно затащил, здесь у него приятель есть, петроградский присяжный поверенный, вы его знаете…
— Знаю! — воскликнула Ирина. — Это его сына, юнкера Жору, разжаловали, съели мальчишку.
— А! Мы слышали, — сказал Олег. — Он в крепости во время расстрела запротестовал против казни беременной женщины.
— Вот поэтому мы сюда и приехали. Папин двоюродный брат, дядя Вася, женат на двоюродной сестре Гагарина… Да, милые, я теперь скоро не уеду от вас. Побуду с вами, а потом уже к мужу. Муж теперь в Екатеринодаре, в Верховной ставке.
— А мы тебя и не выпустим! — ответила Ирина.
— Что судьбой назначено, того не минуешь, — сквозь слезы проговорила Клава, прикладывая платок к глазам.
— Клавочка, перестань, — Ирина успокаивала подругу, а сама тоже вытирала слезы. Она была рада появлению Хрусталевой. Может быть, ее приезд внесет в дом новое, разрядит неприятную атмосферу, которая сложилась в семье.
Олег, наоборот, испытывал какое-то беспокойство. Перед ним возникал образ Ани, и он невольно сравнивал ее с Клавой, даже нашел что-то общее между ними.
Олегу нравились в Ане ее простота, решительность. Она была полна жизни, по-иному смотрела на вещи — по-особому радовалась им, видела во всем всегда что-то новое. Она любила природу и от всей души, как ребенок, восхищалась ею.
— Англичане! Англичане! — крикнула Клава. — Какая прелесть!
По мостовой промаршировал отряд английских моряков — высоких, стройных, чувствующих себя как в Лондоне.
— Вот это воины! — громко восхищалась Клава. — Это вам не немцы!
Дойдя до угла, спутники повернули направо и пошли по узенькому тротуарчику, тянувшемуся вдоль небольшого садика, раскинувшегося перед гостиницей. Потянуло холодным ветром. По улице поползли, зашуршали снежные змейки.
Из ворот сада выскочил румянощекий, шустрый, чем-то испуганный парнишка и остановился перед ними. На вид ему было лет шестнадцать, одет он был в темно-синюю шубку с кенгуровым воротником, на голове меховая шапка.
Парнишка, приложив указательный палец к губам, уставился на Олега. Все решили, что он скажет сейчас что-то особенное, важное. Но парнишка, ничего не сказав, гордо поднял голову, искоса поглядел на Клаву и прошел мимо.
— Страшно знакомое лицо, — пожимая плечами, проговорил Олег. — Кто бы это мог быть?
— Я тоже как будто где-то видела этого юношу, — произнесла Ирина. — Обратили внимание, как он посмотрел на Клаву?
Пройдя садик, они увидели перед зданием гимназии пылающий костер. Густая толпа народа запрудила площадь.
Вокруг костра громоздились кучи книг, валялись какие-то трубки, бумаги. Толпа шумела.
— Ах, господи боже мой, голубчики, пустите, мальчугана задавите! — раздался старушечий голос. — Что там жгут?
— Бабуся, не кричи, а то и тебя сожгут, — ответили толпившиеся гимназисты и громко захохотали.
— Пресвятая богородица, — испуганно проговорила старуха, — неужели человека в огонь бросили? А? Володька, ты слышишь? — рванула она за руку мальчика. — Да стой ты, куда лезешь? Да скажите на милость божию: кого жгут? — пристала она к народу.
— Большевиков, — ответили ей гимназисты.
— Ах, боже мой! Что делается? Ах, боже мой! — вскрикнула старуха. — Таких людей! — Она дернула ребенка. — Пойдем, Володька! Ты слышишь, кого жгут?
Вслушиваясь в то, что говорили кругом, Олег начинал догадываться о смысле происходящего.
— Мне кажется, к нам возвращаются средние века. Какое безобразие! — громко сказал он, не обращая внимания на окружающую толпу.
— Олег, да ведь это же сжигается советский хлам! — сказала Клава, беря его за руку.
Олег посмотрел на Клаву с таким возмущением, что та боязливо выпустила его руку.
Послышались ругань и крики:
— Браво! Несут!
— О-го-го!
Два здоровенных гимназиста и городовой тащили по снегу большое, из дорогого бархата, красное знамя, отделанное золотой бахромой. Веревки, за которые его тянули, были привязаны к углам знамени. Знамя расстилалось по земле, и можно было прочесть на нем написанное золотом: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь! Школа имени Л. Н. Толстого».
— Идиоты! Бесноватые! — крикнул Олег.
Кто-то сильно дернул его за руку. Он оглянулся. Около него стоял тот самый парнишка в темно-синей шубке и меховой шапке, который встретился им у калитки сада.
— Анна…
— Тише! — предупредил парнишка.
Олег молчал, ошеломленный.
— Что вы делаете? Вы себя погубите! — быстро проговорила Аня. — Пойдемте отсюда, на нас смотрят. Идите за мной скорее, — и она быстро пошла вперед.
Ирина подбежала к брату.
— Ты никуда не пойдешь! Кто это такой? Куда он тебя тянет?
— Он уже удрал! — воскликнула Клава.
Олег сделал шаг по направлению к Ане, но почувствовал, что сестра держит его за рукав.
— Люди, вы с ума сошли! — возмущенно крикнул стоявший рядом с ними человек с длинными седыми волосами, похожий на учителя. — До чего дошли! Жечь книги…
Кто-то в толпе крикнул:
— Погодите! Революция еще жива, и советская власть близится, она спросит у вас ответа!
— Долой англичан!
— Боже! Портрет Белинского бросают в огонь! — вскрикнул Олег, повернувшись туда, где стоял гражданин, похожий на учителя, но того уже не было.
Несмотря на отдельные возгласы протеста и возмущения, бесноватые у костра делали свое дело — бросали в огонь портреты, книги, плакаты, выкрикивая:
— Смерть революции! Смерть большевикам! Конец Совдепам!
Вдруг, покрывая шум и ропот, послышался громовой голос:
— Позор! Бойтесь народа, он не простит вам этого!
— Кто такой? Не упустите его! Кто он? — выкрикивали в толпе.
Седовласый старик, растолкав толпу, подбежал к офицеру, который держал в руках знамя.
— Остановитесь! — закричал он и вцепился в древко знамени.
— Возьмите его! — приказал офицер. — Это большевик! Чего вы смотрите?
— Я народный учитель, — отвечал тот, — я требую прекратить…
Старика схватили городовые. Офицер попытался отнять знамя, но учитель рывком выхватил красное полотнище и передал его в толпу. Парнишка в поддевке схватил знамя и исчез в толпе.
Когда офицер повернулся, Олег узнал своего брата.
Офицер ударил учителя кулаком в лицо.
— Мерзавец!
Олег подбежал к офицеру, с силой толкнул его.
— Стой! — И, понизив голос, процедил сквозь зубы: — Я по-хорошему прошу освободить этого человека… ты не имеешь права бить его.
— Поди прочь!
Несколько военных набросились на Олега и увели его вслед за учителем.
Аня спешила домой. Разрумянившись от быстрой ходьбы, она легко шла девичьей своей походкой, забыв, что на ней мужской наряд, который обязывает ее быть похожей в своих движениях на мужчину.
Она думала о красном полотнище, которое в толпе ей помогли отделить от древка и спрятать под шубку, о смелом учителе старике, вырвавшем знамя у врагов, об Олеге, которого вместе с учителем повели в контрразведку.
Сердце ее закипело обидой, ей было жаль Олега. Вдруг стал он ей близок и дорог.
«И дурочка же я! — говорила себе Аня. — Почему было не забрать его оттуда? Вытянуть бы его из толпы за руку».
Аня чувствовала себя виноватой, но ее сердило то, что он не ушел, когда она предложила ему идти за ней и предупредила об опасности. Размышляя об Олеге, Аня приходила к заключению, что в нем много пыла, но мало выдержки…
Старый художник сидел у камина и курил трубку. Мать была в столовой и что-то шила.
Аня бросилась к матери.
— Мы должны немедленно бежать отсюда, — задыхаясь, проговорила она, — меня могут арестовать…
Мать вскочила, всплеснула руками:
— Что?
Аня не ответила и побежала в комнату художника, быстро рассказала старику все, что видела, за что и как арестовали Олега.
Мать, сидя на кровати, причитала, упрекая без вести пропавшего мужа во всех своих бедах.
— Ах, Мартын, Мартын, зачем ты связался с этими большевиками? Мучитель ты мой, себя погубил и меня с дитем на страдания оставил… О боже мой!
— Мама! — гневно сказала Аня. — Что ты все папу винишь? Может, его давно в живых нет, сама же отслужила по нем панихиду в церкви, а теперь опять тревожишь! Не он виноват в нашей беспокойной жизни. Не раз уж говорила тебе об этом, а ты все свое… Наберись терпения и жди, пока снова не настанет советская власть, — тогда будет спокойно и хорошо. Делай так, как я. Я ведь тоже страдаю, но не плачу, не кричу, я жду, как ждут все…
Аня упрашивала мать, а сама едва удерживалась от слез. Она бросилась к гардеробу, начала быстро перебирать висевшую одежду.
— Нужно переодеться… я в мужском наряде.
— Вот видишь, видишь! — стонала мать. — Жалко, нет отца, он бы с тобой иначе поговорил, он укоротил бы тебе немного язык, он бы тебе… небось сама все этому студентику рассказывала, а теперь дрожишь…
— Да мама же! Скорей собирайся, а то я уйду одна.
Мать встала с дивана.
— Погубишь, погубишь… — ворчала она. — Где корзина? Куда же мы теперь пойдем?
— Куда-нибудь, только перестань, прекрати свои причитания! — почти закричала Аня.
Пока мать возилась в чулане, собирая кое-какие вещи, дочь надела свое любимое бордовое платье с беленьким воротничком.
— Это что ж, голубушка? — сказала мать, входя с корзиной в руках. — Зачем шерстяное надела? Уж слишком барышню строишь из себя. Придет рождество — тогда наденешь. Я, кажется, возьмусь за тебя! А то, паршивка, влюбиться вздумала! Господин художник ей нужен!.. Одним словом, снимай новое платье!
Аня опустилась на стул.
— На рождество оставить?
— Вот-вот, за это бог и наказывает, что над ним глумятся люди! Таков и отец твой, господи, прости мою душу грешную, — она перекрестилась. — Ты вся в него: надумаешь что — назад не повернешь… Ты слышишь, Аня? Бросай ты свои дела! Будешь помогать мне шить, как-нибудь проживем, бог сбережет нас, он с нами — и без большевиков проживем.
В передней позвонили.
— Слышишь? — встревожилась мать.
Последовал второй, более энергичный звонок.
— Если что — показания давай, как договорились, — торопливо бросила Аня, вскакивая со стула. — За меня не беспокойся.
Она сорвала со стенки темно-синюю шубку, в рукаве которой лежало знамя.
— Аня, Анечка моя! Я с тобой!
— Нет, лучше я одна, — дрожащим голосом ответила Аня. — Если даже тебя возьмут, есть надежда, что выпустят. А если со мной схватят, хуже будет.
Она подбежала к разложенным платьям, которые только что так осторожно расправляла на столе, боясь помять тщательно отглаженные складки и складочки, схватила их и, скомкав, бросила в шкаф.
— В окно, доченька, в окно! — вырвалось у матери. Она стояла, подавшись вся к двери. — Я их не боюсь, только ты смотри в оба!
Она потушила свет и открыла дверь.
Вошел Петька Шумный. Он был в приподнятом настроении, несмотря на то, что имел довольно потрепанный вид. Раньше это доставило бы ему большое огорчение — он любил аккуратно одеваться, таким привыкла видеть его Аня. А теперь он был в сильно поношенном бушлате, таком же клеше и порванной тельняшке. Он стянул с головы старенький, с белыми кантами, картуз и неторопливо прошел в столовую, куда пригласила его Мария Ивановна.
Мысль о том, что он сейчас встретится с Аней, так взволновала Петьку, что он растерялся.
— Откуда ты, Петя? — спросила Мария Ивановна. — Как ты нас напугал! Ну, садись, садись!
Петька тихо произнес:
— Ваш Мартын Федорович низко вам кланяется.
— Да что ты?!
— Видел Мартына Федоровича в Мариуполе и от него привез вам поклон, — уже весело произнес Петька.
— Петрусек! Сыночек мой! Мартын жив? Стой, стой, я Аню… Садись, Петрусек, радость моя, расскажи: как он, сердешный, Мартынушка мой? — И она выбежала из столовой.
Шумный вздохнул и оглядел большую столовую, обставленную мебелью красного дерева, с английскими стоячими часами, с посудными горками.
Аня все еще стояла у окна, выжидая. Затаив дыхание, она старалась разобраться, с кем разговаривает мать.
«Кто бы это мог быть?»
В комнату вбежала мать. Она включила свет и радостно сказала:
— Не бойся, детка, закрывай скорей ставни.
— Кто пришел?
— Иди — сама увидишь, такой стал неузнаваемый. Тебе поклон от отца, моя золотая детка, отец наш жив! — И она проворно бросилась сама закрывать окно, продолжая говорить: — Господи, как я рада, вот уж не ожидала! Иди же скорей, человек ждет!
— Да кто? — спросила Аня.
— Петька!
— Какой?
— Да Шумный, какой же еще!
Аня невольно рассмеялась.
Перед ней сразу возник образ Петьки — худенького, бойкого и задорного парнишки. Он представлялся ей именно таким, каким она видела его давно. Даже не тем, каким он уезжал в армию. Ане почему-то стало неловко, она не знала, что ей делать. Как она заговорит, что скажет ему?
Ане вспомнилось, как они очень любили вдвоем сидеть на лавочке. Раз вечером Петька прочел ей какие-то стихи и пристально при этом смотрел в глаза. Петька иногда самоуверенно говорил Ане, что у него такая сила воли, что десятеро не сумеют заставить его моргнуть.
— Вот видишь, какой! — сказала Мария Ивановна вошедшей Ане, показывая на Шумного. — Смотри, ни за что бы не узнала. Как вырос! Петенька, ты прямо красавец. Ну в точности папаня, как вылитый… Доченька, он отца нашего видел.
— Да, видел, — смущенно проговорил Петька.
Аня протянула ему руку.
— Нашел вас, — с дрожью в голосе говорил Петька. — У меня была мама, я разговаривал с ней, она сказала, что вы все живы и здоровы. — Он замялся. — Ну, как ступанула нога на сушь, так я и помчался к вам.
Аня улыбнулась и села. Глаза ее забегали по ветхому костюму моряка.
Шумный поймал ее взгляд и покраснел до ушей.
— Махновцы обобрали нас.
— Окаянные! — вскричала Мария Ивановна. — На море?
— Нет, они на суше, сначала захватили у белых Мариуполь, а потом вместе начали грабить.
— А как же папа, е(…)[6]
— Его и след простыл.
— Куда?
— Неизвестно. Он от(…) А куда и как — об этом(…)
— Значит, папа служит в (…) рела Петьке в глаза.
— Да.
— А ты?
— Я… видишь… как тебе сказать…
— Ведь ты же был красным, — перебила Аня.
— Ну, мало ли что был, а теперь, видишь вот, нет. Уголь вожу.
— Почему?
— Знаешь, Аня, давай об этом не будем говорить, тебе все равно не понять, здесь требуется политическое понимание, — ответил Петька.
Аня хотела было подняться, но вдруг почувствовала, что ее руку сдавили его грубоватые пальцы. Он придвинулся к ней и прошептал:
— Анечка!
Она освободила свою руку, достала с буфета вазу с виноградом. — Угощайтесь!
Петька едва не рассмеялся: «Значит, на „вы“, „угощайтесь!“…» Потом нахмурился. Он смутно почувствовал, что Аня стала другой. Он поминутно заглядывал ей в лицо, рассматривал ее шею, грудь, плечи, волосы, — все было красивое и нежное. Аня была уже взрослой, и в ее движениях чувствовалось какое-то благородство. Он не мог отыскать в ней того, что было раньше, — своего, рыбацкого, простого. Петька спрашивал себя: «Разве это та отчаянная Анка, с которой мы проказничали, бегали по раскаленным каменным плитам, бросались в море и плавали, как дельфины?» Он вспомнил бородатого дядю Огоря и его хорошую, спортивного образца лодку, которую они стащили, чтобы съездить на ней в Тамань, взять груз и заработать кубанского винограда. Вспомнил, как лодка перевернулась и они поплыли к берегу, договорившись друг друга не бросать, если тонуть, то вместе, как их подобрали рыбаки, как всполошился весь пригород и требовал от родителей выпороть их за такое баловство, да так, чтобы нельзя было ни сесть, ни лечь!
Вошел старик художник. Засунув руки за ремень, которым была подпоясана его длинная синяя рубаха, старик обратился к гостю:
— А ну-ка, подойди сюда! Это ты разыскал Мартына Федоровича?
(…)ече с Березко, потом то-(…) Марии Ивановне.
(…)орович на прокормление. (…)азу ёк-ёк, мол, прячь по-(…) и я их в ботинки, под (…)
(…)ал ногой, показывая дыру на бо-(…)тился, взглянул на Аню. Та все время следила за ним и удивлялась: как мало изменился Петька! Прежние матросские привычки! Неужели он, такой способный, умный парнишка, может остаться в стороне от революции? Она не могла понять, как он может спокойно жить на своем пароходе после того, как служил в Красной Армии, побывал в тюрьме, в лапах белых палачей… Аня даже решила поговорить с ним о том, что ему необходимо вступить в молодежную организацию. Но сейчас ей было не до того. Она поднялась и, подав руку Петьке, сказала:
— Спасибо, Петя, тебе. Мы еще встретимся. А сейчас у меня очень срочное, неотложное дело. Ты приходи к нам, непременно.
…Петька шел по темной улочке опечаленный, обиженный. Аня показалась ему неприветливой и чужой. Он побоялся предложить ей вступить в подполье.
В эту же неспокойную ночь в Керчи произошло событие, которое должно было потрясти весь Крымский полуостров.
Едва закатилось солнце и опустились на землю сумерки, как со всего маленького полуострова в Керчь начали стекаться люди. Стараясь быть незамеченными, они тайком пробирались к Аджимушкайским каменоломням, находившимся в нескольких километрах от города.
Каменоломен вокруг Керчи три группы: Аджимушкайские, Старокарантинские и Багеровские. Все они расположены на линии, соединяющей синеющие холмы и курганы в одну цепь, оковывающую город.
Аджимушкайские каменоломни расположены с северной стороны, в четырех километрах от Керчи, около большого металлургического завода, недалеко от старинного небольшого города Еникале.
Старокарантинские лежат на самой возвышенной, холмистой линии, в шести километрах от города и в километре от большой новой крепости, рядом с древнетурецкой крепостью, имеющей сходство с самими каменоломнями.
Багеровские каменоломни раскинулись между высокими курганами и холмами с западной стороны, в двенадцати километрах от города, около самого полотна железной дороги.
Ни одно из этих подземелий не связано ходами ни между собой, ни с городом.
Каменоломни существуют с незапамятных времен. Каждая занимает огромное, раскинувшееся на несколько квадратных километров подземное пространство, прорезанное высокими и длинными туннелями и коридорами. Они соединены между собой бесчисленными ходами и закоулками. Стоит только спуститься в нее без проводника или оторваться от него хоть на несколько шагов — и человек обречен на гибель. Ни факел, ни фонарь ему не помогут, он будет блуждать, пока не умрет с голоду. Этому способствует однообразие стен и коридоров — белый известняк, состоящий из окаменевших ракушек, тысячелетия тому назад устилавших глубокое дно моря. Из этого камня строили города, дворцы, замки, храмы и крепости, его экспортировали в другие страны.
Аджимушкайские каменоломни имеют более двухсот выходов. На их поверхности расположена большая, с чистыми домиками городского типа, деревня Аджимушкай, населенная металлистами, рыбаками, каменорезами и хлебопашцами.
Люди, тайно сходившиеся в каменоломнях Аджимушкая, были делегатами съезда, подготовленного подпольным большевистским комитетом.
В глубине туннеля дрожало пламя фонарей и нефтяных факелов, освещавших каменные выступы коридоров, наполнявших их синими облаками копоти. В волнах света, точно в воде, колыхались причудливые, фантастические тени толпившихся людей.
Делегаты съезда во главе с Горбылевским, Ковровым и Савельевым осматривали каменоломни. Осмотр имел целью подыскать наиболее подходящее место для проведения съезда и для укрытия партизанских отрядов, которые должны были формироваться сейчас же после того, как съезд окончит свою работу.
Главным проводником был местный старик археолог Андрей Андреевич, весело рассказывавший делегатам историю подземного царства.
Большая группа делегатов растянулась длинной цепочкой. Заплясали на стенах огни фонарей, разгоняя плотный мрак и освещая сосредоточенные лица людей.
Грохоча сапогами по гулкому известняку, делегаты двигались то ровной, как стрела, то зигзагообразной линией. Тени их напоминали каких-то грозных великанов. Стены, по которым двигались эти странные тени, казалось, дрожали от их шагов. Когда встречались поперечные туннели, лучи света длинными полосками быстро разбегались во все стороны, врезаясь в темноту.
Спустя некоторое время археолог, шедший рядом с Ковровым, замедлил шаг и показал на потолок галереи.
Ковров посмотрел на потолок.
— Что это?
Все остановились, подняли головы и стали смотреть наверх. Послышались голоса:
— Гляди, гляди!
Некоторые замахали палками.
— Тише, тише, товарищи, не нужно пугать, — упрашивал кто-то.
Зрелище было редчайшее: весь потолок шириною метров в восемь на очень большое расстояние был затянут темно-серым ковром, словно сшитым из маленьких зверьков, напоминающих белку.
На ковре этом дрожали играющие оттенки, виднелись кусочки красновато-серого шелка, отливающего нежнейшим блеском, тонкие полоски швов, желтоватые, темно-бурые и какие-то сизые пушинки, окружающие странные мордочки с остренькими крошечными носиками, ушками и с блестящими, как драгоценные мелкие камни, глазками. Весь ковер издавал какой-то шорох, писк, дрожал и казался живым.
Это было тихое, уединенное место подземелья, где собирались летучие мыши. Они лепились одна к другой, образуя сплошной меховой ковер, подвешенный к потолку холодной галереи.
После короткой остановки археолог попросил двигаться дальше. Люди шли без шума, без разговоров, чуть-чуть покашливая, прикрывали рты руками, как бы боясь выдать место своего пребывания. Прошли много длинных коридоров, прожгли факелами затхлый, сырой воздух и наконец добрались до узкого, как горло кувшина, прохода. Сгибаясь, проскакивали через это горло и быстро исчезали в темноте другой, более высокой и просторной, штольни.
— Знаменитый тупик! — сказал археолог. — Здесь лет сорок тому назад каменорезы скрывали молодого офицера Солнцева, который служил на Кавказе и по приказу императора Александра Третьего был арестован как заговорщик. Вскоре он бежал, переплывая из Тамани в рыбачьей лодке, был опознан жандармами и, по совету рыбаков, успел скрыться сюда. Видите на потолке буквы: «А. В. С.»? Это значит — Алексей Васильевич Солнцев… А теперь дальше, за мной!
— А наверху нас не слышно? — спросил его Ковров.
— Здесь — слышно, а в других местах — нет.
Пройдя немного, археолог круто свернул в забросанный щебнем туннель. Теперь все люди растянулись по протоптанной узкой тропинке; воздух был сырой и спертый, местами стены были мокрые и покрыты какой-то косматой плесенью.
Все шли молча, только впереди слышался голос Андрея Андреевича.
— Никакой снаряд не пробьет эту толщу, — говорил Андрей Андреевич Горбылевскому, — только вот сыро да воздух в глубине тяжеловат. Может быть, большим движением его можно поколебать, если бы так вот, как мы, пройтись по всем туннелям…
— Подожди, Андрей Андреевич, разрядим, — весело сказал Ковров.
— Ага, вот и он, — сказал археолог, останавливаясь.
Горбылевский прошел в глубь тупика. Когда все собрались, он рассказал, что в 1900 году здесь у сына на руках умер старый политический каторжанин, убежавший с вечной каторги и раненный во время одной забастовки конным полицейским. Тело его тайно похоронили здесь, на Аджимушкайском кладбище. Затем осмотрели пещеру, где в 1903 году помещалась подпольная большевистская типография, и прошли на место, где в 1914 году стачечным комитетом был собран митинг по случаю забастовки на металлургическом заводе.
— Смотрите, огонь! — торопливо проговорил один из делегатов.
В глубине темного туннеля показался прыгающий по выступам углов зеленоватый отблеск.
Настала тишина. Послышался лязг взводимых винтовочных затворов.
— Факелы назад! — приглушенным голосом приказал Горбылевский.
— Гасите! — шептал испуганный археолог. — В темноте нас не увидят. Гасите!
Мгновенно наступила тьма. Делегаты затаив дыхание смотрели на приближающиеся огни.
Из-за угла вышли три вооруженных человека. Двое, в больших, высоких сапогах, несли пылающие факелы. Между ними шагал человек богатырского сложения, в черной бурке и казачьей папахе. Все трое шли прямо на делегатов, притаившихся в темноте.
Ковров, сообразив, что положение безвыходное, громко крикнул:
— Стой! Кто идет?
Гул шагов оборвался, эхо поползло, медленно замирая в глубине.
Человек в бурке рванулся в сторону и стал за выступ.
Начались переговоры.
— Зажигай свет! — закричал Ковров. — Это Женька Колдоба!
Через минуту могучая фигура Колдобы была окружена делегатами.
— Как ты попал сюда? — спрашивали его Горбылевский и Ковров.
— Как — это легко сказать, — ухмыляясь, ответил Колдоба. — Я же здесь ховаюсь. Тут, думаю, балаган добрый, дождь не замочит, — он показал глазами на потолок коридора.
Все засмеялись.
— Втроем? — любопытствовал Ковров, посматривая на сопровождавших его людей.
— Да нет, там еще есть.
Он пригласил пойти посмотреть на его ребят.
Пройдя немного, они услышали звуки отдаленного пения. — Это мои архаровцы, — гордо пояснил Колдоба.
Песня неслась все громче и громче:
Ты взойди, взойди, солнце красное!..
Мощные голоса поющих были совсем близко. Уверенно гремели басы, звенели тенора, им вторил невидимый хор.
Песня, звучавшая в мрачной темноте коридора, наполнила сердца делегатов торжественной радостью.
— А наверху не будет слышно? — спросил Горбылевский.
— Нет, — ответил Колдоба, — проверяли — не слышно.
Шли главным ходом. Этот туннель был самым длинным и широким во всем подземелье. Тут могли бы пройти целые кавалерийские части. Галерею эту каменорезы прозвали «Адовым проспектом». Он казался нескончаемым, выступающие из тьмы углы напоминали могучих быков, державших на себе махину верхнего слоя, который отделял мир земной от подземного. Скоро Колдоба свернул в небольшой туннель.
Показался колеблющийся огонек прикрепленной к стене коптилки. Под огоньком вырисовывались темные контуры человека с ружьем. Издали он окликнул:
— Пропуск!
— Свои, — ответил Колдоба громовым голосом.
Часовой узнал начальника.
— О, у тебя совсем по-военному! — проговорил Ковров, беря под руку Колдобу.
— Тут, Сергей, надо ухо держать востро. Могут внутрь полезть гады и наскочить. А так ничего, сидеть можно.
— А сколько вас? — не утерпел Ковров.
— Ха, увидишь!.. Вот он, мой лагерь. Смотри!
В тупике, похожем на огромный продолговатый зал, горело множество огоньков. Вытягиваясь желтыми языками из бутылок и консервных банок, прикрепленных к стенам, они тускло освещали тупик. В глубине его стояли и лежали на соломе люди и молча вглядывались в пришедших.
— Хлопцы, в дубá! — вдруг крикнул Колдоба.
Словно ветром сдуло людей. Загремели большие кованые сапоги, зашуршали плащи, забряцало оружие, замелькали зюйдвестки, фуражки и шапки.
Не прошло и минуты, как вдоль стен стояли, выстроившись в две шеренги, рыбаки, вооруженные винтовками, дробовиками, берданками и обрезами.
Они весело поглядывали на своего командира и посмеивались.
Колдоба смотрел на Горбылевского и Коврова, будто спрашивая: «Ну что, видели?» Потом повернулся к шеренгам и спросил стоящего впереди матроса:
— Ну как, товарищ Ставридин, рыба будет?
Ставридин стал по-военному и, подняв руку к бескозырке, смеясь отчеканил:
— Будет, товарищ атаман!
Колдоба засмеялся, затем шутливо скомандовал:
— Ложись и жди рыбного ветра!
Веселая ватага рыбаков, гордясь своим лихим атаманом, со смехом и прибаутками расположилась по своим местам.
Колдоба отошел к гостям. Он виновато поглядывал на Горбылевского и Коврова. Ему показалось, что они недовольны его самочинными действиями по организации партизанских отрядов. Желая убедить Коврова в своей правоте, он взволнованно обратился к нему:
— Клянусь, Сергей, я скоро не дам покоя белякам и интервентам, я буду их лупить из-за каждой стенки. Ты увидишь, что я с ними сделаю, дай только опериться. Я сейчас голый. Мне бы только оружия! — почти закричал он и сжал кулаки.
Ковров хорошо знал Колдобу, знал его упрямый характер, бесстрашие и храбрость, видел в нем незаурядного командира-самородка, который при случае быстро развернет свои способности.
Появление Колдобы несказанно обрадовало Коврова. Он с похвалой отозвался о действиях Колдобы и его отряде. Ковров умел подходить к людям.
— То, что ты сделал, хорошо. Сумей только выполнить обещание.
Колдоба обнял Коврова. Дружески похлопывая его по спине, торопливо говорил:
— Не беспокойся, это же слова Колдобы! Понимаешь? Мой язык не парус, он без ветра обходится.
Подошел опоясанный пулеметными лентами Ставридин. Многие делегаты знали его. Это был тот самый матрос, которого Колдоба вырвал из рук белых. Он был местным жителем.
— У меня все готово, — шепнул Колдобе Ставридин.
Колдоба повернулся к гостям:
— Айда! Пошли, покушаем рыбки, а там и спокойно покалякать можно… Охрана, по местам!
Ане не удалось увидеть секретаря подпольной организации и передать ему школьное знамя. Поздно вечером она возвратилась домой и искусно спрятала красное полотнище в своем платье.
Быстро раздевшись, легла в постель, натянула одеяло до самого подбородка. Ее знобило. В спокойной тишине ночи она слышала биение своего сердца, отдаленный, придушенный кашель старика художника. Думала о прошедшем суматошном дне. Ей вспомнился отец. Она свыклась с мыслью, что он погиб. И вот он жив! Он казался ей теперь особенно веселым и добрым…
Вспомнился Петька, и ей стало жаль его: даже не поговорила с ним как следует! Почему все так случилось? Она не расспросила подробно об отце, о том, как Петьку пытали, не рассказала ему о своем аресте, о том, как она бежала, и о многом другом, что сейчас ей казалось особенно важным. В воображении возник образ Олега, но она вдруг рассердилась. «Откуда ты взялся? — спрашивала она. — Видишь, что ты наделал? Не было бы тебя — и ничего не случилось бы… Нет, я не люблю тебя, вот и все! Да и зачем любить? Я не соглашусь быть женой ни твоей, ни Петькиной. Я хочу счастья, а разве любовь — счастье?»
Ей вдруг стало страшно от этих мыслей. Она повернулась на бок и натянула на голову одеяло.
Кто же живет счастливо? В сознании всплыли многие, кого она знала, но никто из них не был счастлив. Потом она решила, что вообще не знает, что такое человеческое счастье. Она начала перебирать все, что помнила и знала о жизни своих близких — матери и отца, но и здесь не находила ответа на свой вопрос. Потом снова вспомнила Петьку, Олега… Все были несчастны, и весь мир казался несчастным.
Пригрезилось, что она летит выше облаков, потом опускается в каком-то чудесном саду, в котором играют, смеются ярко разодетые, веселые девушки. Кругом цветы, цветы, цветы, и все залито ярким солнцем.
— Вставай, Аня, вставай! — услышала она голос матери и открыла глаза…
Когда она вошла в столовую, там уже был старик художник. Аня никогда не видела его таким нарядным и торжественным. От старомодной его одежды пахло нафталином.
— За всех возьмусь, варвары! — бормотал старик. — Как это можно? Что же смотрит народ? Старого учителя схватили! За что? За то, что восстал против вандализма? Не выйдет! — стукнул он кулаком по столу.
— Это ж враги! — вырвалось у Ани.
Старик строго посмотрел на Аню. Казалось, что весь свой гнев он теперь направит на нее.
— А ты помалкивай, сорока!.. Я доберусь до этого барбоса Гагарина, — прорычал художник и, поднимаясь, с грохотом отодвинул стул, — сам убью подлеца!
Через минуту он вышел в переднюю, опираясь на суковатую палку. На голове его красовалась черная плюшевая шляпа. Аня помогла ему надеть пальто. Она всячески старалась угодить старику. Провожая его, она ласково произнесла:
— В добрый час!
Старик самодовольно усмехнулся.
— Не волнуйся, сорока, все будет хорошо, все узнаем, — ответил он и важно спустился с крыльца.
Аня решила ждать художника. Она надеялась, что он все узнает. Мария Ивановна занималась стряпней. Вздрагивая от холода, Аня протянула руки к горячей печке.
— Мама, давай я тебе помогу. Хочется чем-нибудь заняться. Я бы с удовольствием с тестом повозилась.
— Если уж так хочешь помочь матери, садись к печке и перебирай крупу.
За окном бушевал снежный ветер, билось о берег и ревело море.
Перебирая крупу, Аня говорила, что она соскучилась по отцу, что ему, бедному, сейчас очень холодно, там, где он сейчас, всегда бывает ужасная зима. Потом сказала, что гордится своим отцом, который сражается за народную власть, помечтала, как Красная Армия будет занимать Керчь, как она пойдет встречать отца и как он не узнает сразу свою большую дочь.
Это рассмешило мать. Она бросила нож на картофельные очистки, вытерла фартуком руки, подошла к Ане, обняла ее и крепко поцеловала.
— Ты какая-то чудная у меня: то бываешь как дитё, то совсем как настоящая барышня.
— Разве это плохо, мамочка?
— Да нет… Матерям всегда боязно за девочек, когда они в твоем возрасте.
Аня решила пойти погулять. Что-то долго не шел старый художник! Но не успела Аня выйти на улицу, как столкнулась с ним.
Старик поднялся на крыльцо. Он шевелил губами, силясь что-то сказать.
Аня почувствовала неладное. Она испуганно смотрела на его посиневшие, дрожащие губы.
Войдя в комнату, старик бросил на кресло шляпу.
— Дитя мое, доченька… ты еще можешь спасти их. Беги скорей!
— Я ничего не понимаю!
Волнуясь, старик рассказал, что все белые войска сейчас выступают из города, они получили задание окружить Аджимушкайские каменоломни. Белые узнали, что Колдоба с рыбаками спрятались под землей, что там происходит съезд большевистского подполья. Гагарин приказал воинским частям спуститься во все входы и пройти по ним, чтобы, как неводом, сдавить рыбаков в тупике. Ковров и Горбылевский должны это знать.
— Горбылевский и Ковров… — с ужасом проговорила Аня.
— Предупредить, предупредить скорее! — прошептал старик. — И ты должна это сделать. Времени мало! Вот деньги, бери извозчика и стрелой лети к греческим заходам, что за церковью, оттуда каменорезы поведут, куда надо, — они все на стороне наших.
— Бегу!
Аня влетела к матери.
— Мама, прощай! — дрогнувшим голосом сказала она, поцеловала мать в холодные губы и выбежала на улицу.
Мать не видела, как из чашки, которую она держала в руках, сыпалась на пол крупа. Когда Аня была на улице, мать растерянно крикнула:
— Аня!
Выехав за город, Аня заметила на заснеженных полях цепь пехоты, двигавшуюся вдоль моря к металлургическому заводу.
— Гоните, пожалуйста! — крикнула она.
Ямщик поднял кнут:
— Но-но, малютка!
Аня смотрела на Аджимушкайские каменоломни и ветряки на курганах, на домики, за которыми должны были показаться черные пасти проходов. Она не чувствовала ледяной стужи, обжигавшей ее лицо, руки, колени.
Вдруг лошадь резко замедлила бег и пошла шагом.
— Что это? — спохватилась Аня. — Подхлестните, подхлестните!
Ямщик засмеялся:
— Разве кнутом подхлестывают? Тута надо хлестнуть денежкой!
— Ладно, ладно… Только скорей! Нате, держите деньги!
Мужик сунул деньги в варежку, натянул вожжи. Крупная, сытая лошадь понеслась вскачь.
— Но-но! — прикрикивал ямщик. — Оно конечно, люди могут подумать, — через плечо бросил он, — что наш брат грабит, пользуется случаем. Это, конечно, одна сплошная ахинея, тут поглубже надо смотреть. Ну, ты, давай! Теперь свет такой настал, давят друг друга — и все тут. Государство на государство надавливает, человек на человека…
Аня не отрывала глаз от деревни, которая была уже совсем близко.
Ямщик продолжал изливать свою премудрость:
— Ну вот, скажем, я гоню лошадь, мерзну, — а за что? Какие это деньги? Повез бы я раньше какого-нибудь господина офицера да еще с чужой дамочкой прогуляться куда-нибудь в степь, для всяких там блаженств, им желаемых, — знаешь, сколько я получил бы? Да что там — был бы и сыт, и пьян, и нос в табаке, и все тут!
За деревней послышались резкие винтовочные выстрелы. Аня приподнялась, впилась глазами в каменоломни. Между холмами, со стороны завода, скакали всадники.
Ямщик резко осадил лошадь.
— Что за оказия?
— Погоняйте! Скорей, я вас прошу! — дрожа, упрашивала Аня.
— Не поеду дальше, — отрезал тот и соскочил с козел.
— А я вам говорю, — поезжайте!
— Ну, ну, без тонов! — угрожающе промолвил ямщик. — Может, ты из шайки какой, скрыться хочешь?
— Сами вы из шайки! Скорее везите, а то плохо будет!
— А-а, так! — заревел ямщик. — Вон вылазь, иди пешком, а не то, дрянь, я тебя доставлю куда следует — и все тут! — Он шагнул к ней.
— А ну! — не своим голосом крикнула Аня. — Назад! Сейчас же!
— Милочка! Постой! — бормотал испуганный возница, отступая назад и опасливо поглядывая на черное дуло револьвера. — Прости меня, грешного…
Отогнав его подальше от пролетки, Аня вскочила на козлы…
У деревни Аня бросила лошадь. Приближаясь к церкви, она заметила солдата, одиноко шагавшего по крыше каменоломни недалеко от входа.
— Пропало все! Опоздала! Что же будет теперь? — шептала Аня, пробираясь узким, кривым переулочком, ведущим вниз, к шахтам, и поминутно оглядываясь.
На территории каменоломен войск еще не было. Единственным препятствием были часовые. Особенно опасен был тот, который шагал прямо перед заходом. Этот заход был единственным, через который Аня могла пройти.
Как только часовой поворачивался спиной к Ане и направлялся в противоположную сторону, она, улучив минуту, крадучись прыгала через камни, пробираясь все ближе и ближе к входу.
Добравшись до высоко сложенных штабелей камня, когда-то вывезенного из каменоломен, она спряталась. Оставалось сделать только один прыжок — и она у цели. Но солдат, как назло, топтался, на одном месте. Он поминутно смотрел вниз, на заход, словно ждал, что оттуда кто-то выскочит.
Терпение Ани иссякло. Ее било как в лихорадке.
Часовой, постояв на одном месте, повернулся к ней спиной и, вскинув на плечо винтовку, начал потирать озябшие руки.
Аня вся подобралась и, подавшись вперед, застыла. Затем, упершись руками о выступ камня, стремглав бросилась к заходу.
Едва она достигла туннеля, как раздался винтовочный выстрел. Аня почувствовала боль. Неодолимая тяжесть клонила ее к земле.
Перед ней замелькали какие-то зеленые огоньки, они долго стояли в ее глазах, потом медленно угасли с каким-то тонким журчаньем.
Генерал Гагарин бросил к каменоломням все воинские части, какие были в это время в городе: карательную экспедицию Мултыха в количестве двух сотен казаков, эскадрон формирующегося здесь Второго конного полка и пехотную роту особого назначения, состоящую из офицеров, юнкеров и вольноопределяющихся.
Мултыховцы, выскочив из города, миновали деревню Капканы, лежавшую за километр от каменоломен, примчались к металлургическому заводу. Обогнув его, рассыпались и пошли лавой в обход каменоломен с восточной стороны. Эскадрон Второго конного полка, на темно-серых лошадях, зашел с северной стороны. Пехотная рота, выйдя из города, расползлась зеленой цепью по хмурому полю и подобралась с запада к холмистым возвышенностям каменоломен. Таким образом, вся бугристая и изрезанная длинными желтовато-белыми карьерами территория Аджимушкайских каменоломен была охвачена кольцом войск. В это окружение попала и вся довольно большая деревня Аджимушкай, раскинувшаяся над подземельем.
Съезд происходил в большом тупике туннеля, освещенного тусклыми, мигающими огоньками ламп и фонарей, прикрепленных к стенам.
Делегаты в рабочих, замазанных машинным маслом кепках, кожаных картузах, в заячьих и солдатских старых шапках, в бараньих полушубках, в ватных пальто или истертых шинелишках, густо рассевшись на разложенных рядами белых квадратах выпиленного известняка, жадно ловили слова своих выступающих товарищей. Табачный дым сизыми облаками поднимался к мокрому, покрытому плесенью потолку и, казалось, медленно уползал куда-то в жуткую и ледяную черноту подземелья.
Когда двое каменорезов принесли раненую Аню Березко, съезд уже заканчивал работу. Он избрал Военно-революционный штаб, который должен был возглавить партизанское движение на Керченском полуострове.
Закрывая съезд, Ковров огласил список членов штаба. В него вошли; Савельев, Ковров, Горбылевский, Колдоба, матрос Ставридин, молодой рабочий Васин, солдат-крестьянин Логунов.
Первым узнал об окружении каменоломен Ставридин. Он незаметно подошел к Коврову и на ухо сказал то, что сообщила ему Аня.
Взгляд Коврова сразу стал суровым и решительным.
Делегаты заволновались, поднимаясь со своих мест. Дым тревожно задвигался под потолком. Пугливо замигали огоньки.
— Успокойтесь, товарищи! — крикнул Ковров. — Заседание съезда продолжается.
— Нас окружили? — раздался голос какого-то делегата.
Ковров резко отмахнулся, как бы сказал: «Да ладно», и, вспрыгнув на камень, окинул всех из глубины тупика своими блестевшими глазами.
— Товарищи! сказал он, задыхаясь от волнения. — Мы никогда и никому не отдадим нашей свободы. Помните, что первый наш коммунистический призыв: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» — стал призраком смерти для всей буржуазии мира. Вот они, четырнадцать капиталистических держав, объединились и обрушились на нашу свободную республику. Почему они так делают? Да потому, что они хорошо знают, что в нашем пролетарском единении их неминуемая гибель, их смерть!
— Именно так! — крикнул стоявший около него старый рабочий, подняв свою огромную руку, и, потрясая ею, добавил: — Кровь пришли пускать из нас, из трудовых людей. Надо нам, товарищи, сжиматься в кулак и крепко дать им в зубы, чтобы не совали они свою заморскую морду сюда, к нам…
Ковров продолжал:
— Товарищи крестьяне! Как никогда, надо держаться локтя рабочего. Надо идти с рабочими рука об руку, идти в ногу с ними, и тогда никто нас не сломит! Только он, организованный пролетариат со своей партией большевиков, приведет к той светлой жизни, о которой веками мечтали все трудовые люди. Мы спустились сюда, в это подземелье, ради своей свободной жизни, ради победы. Мы вынесем из этой вековечной темноты на свет свое красное знамя, соберем около него своих братьев и пойдем на последнюю борьбу. Мы победим, товарищи, потому что мы свободные люди. А освобожденный человек — это непобедимый человек! Его никому теперь не заковать в цепи! — Ковров снял фуражку, встряхнул волосами и запел сильным, высоким голосом:
Вставай, проклятьем заклейменный,
Весь мир голодных и рабов!
Кипит наш разум возмущенный
И в смертный бой вести готов.
Люди обнажили головы и один за другим подхватывали суровые, мужественные, призывные слова гимна:
Весь мир насилья мы разрушим
До основанья, а затем
Мы наш, мы новый мир построим,
Кто был ничем, тот станет всем!
В темном углу тупика, где стоял Ковров, мелькнуло и тут же взвилось над обнаженными головами людей темно-красное знамя, на котором переливались огни фонарей.
Это есть наш последний
И решительный бой…
Десятки голосов сливались в один мощный голос, и он волной раскатывался по бесконечным лабиринтам черного, жуткого подземелья.
Когда гимн смолк и наступила звенящая тишина, Ковров скомандовал:
— Враги окружают каменоломни, нашу крепость. К оружию, товарищи! К выходу, за мной!
Знамя заколыхалось над головами, как большое вспыхнувшее пламя, и устремилось к выходу. За ним плотной стеной двинулись делегаты съезда с фонарями, а огни фонарей казались искрами, отлетающими от пламени, которое впереди прорезало темноту и освещало дорогу людям.
Город, переполненный слухами об Аджимушкайских каменоломнях, проснулся в этот день рано. С восходом солнца люди поднимались по каменным лестницам вверх, на склоны горы Митридат, и оттуда часами рассматривали каменоломни, гадая, что же будет с людьми, попавшими в подземелье.
Со стороны Аджимушкайских каменоломен до города временами доносилась пулеметная стрельба и глухо бухали разрывающиеся бомбы. По блекло-хмурой равнине, за которой поднимались курганы каменоломен, иногда, как волчьи стаи, проносились белогвардейские казаки в черных бурках.
Уже высоко поднялось солнце, но в порту было тихо. Портовая жизнь все еще не начиналась. В обширной, закованной в серый гранит бухте, у молов и пристаней дымились пароходы; клубы черного дыма тревожно поднимались в безоблачное, тихое небо. На широком молу, далеко врезавшемся своей темной плитой в море, мрачно шипели, посвистывая парами, два английских миноносца.
Бардин, не ушедший из-за болезни в каменоломни, тотчас же отпечатал на пишущей машинке обращение к рабочим от имени подпольщиков-большевиков.
«Товарищи, все на выручку съезду! Не выходите на работу. Бастуйте! Не дайте белогвардейскому палачу генералу Гагарину упиться кровью наших лучших товарищей и смелых борцов за пролетарскую революцию и за свободу! Товарищи, знайте, что съезд собрался в подземелье для того, чтобы организовать борьбу против белогвардейщины и иноземных захватчиков. Все на помощь осажденным товарищам!»
Бардин рассчитывал, что забастовка может повлиять на осаду каменоломен, оттянуть оттуда часть войск и ослабить кольцо осады. Это дало бы возможность подпольщикам выбраться из подземелья с меньшими потерями.
Среди стоявших на молу иностранных кораблей один, английский, был в ремонте. Причаливая к молу, чтобы пополниться топливом, он ударился носом о гранит и изуродовал себе всю носовую часть, распорол швы корпуса и повредил палубные машины.
Командир судна, высокий, широкоплечий, уже седой англичанин, немедля потребовал произвести срочный ремонт корабля.
Чуть ли не все котельщики и слесари портовых мастерских под угрозой оружия были согнаны к разбитому миноносцу. Начался спешный ремонт корабля.
На второй день после осады Аджимушкайских каменоломен рабочие увидели, что многие их товарищи не явились на работу. Они тут же решили незаметно разойтись.
Английские офицеры, заметив, что рабочие уходят, приказали матросам задержать их. Матросы силой оружия стали возвращать мастеровых к судну.
Петька Шумный в это время находился на «Юпитере», который стоял у мола с северной стороны и разгружался от угля. Услышав шум, он спустился по трапу и подошел к миноносцу.
Вооруженные матросы пригнали из портовых мастерских еще человек двадцать рабочих с узелками и корзинками, в которых хранились их скудные завтраки. Они с понурыми лицами, молча примкнули к своим товарищам, отказывающимся приступать к работе.
Упорство рабочих взбесило офицеров. Они целой группой спустились с корабля на мол.
Плечистый, сухопарый командир остановился перед рабочими, окинул их угрожающим взглядом и коротко на ломаном русском языке потребовал, чтобы они немедленно приступили к работе. Он угрожал, что прикажет расстрелять их как бунтовщиков и нарушителей порядка.
Рабочие, как по команде, снова начали расходиться во все стороны, прорываясь сквозь кольцо матросов и рассыпаясь по всему молу.
Один молодой рабочий остановился перед дрожавшим от злобы командиром миноносца, собираясь ему что-то сказать. Командир рванулся и по-боксерски ударил рабочего прямо в лицо. Парень, как подкошенный, упал.
Рабочие бросились к нему на помощь.
Петька Шумный первым подскочил к парню и, увидав его окровавленное лицо, что было мочи закричал своим тонким, прерывающимся от негодования голосом:
— Что ж ты, гадина, делаешь? За что же ты бьешь, собака? Приехал хозяйничать на чужую землю!..
Офицер вытаращил на Петьку обведенные красными веками глаза, опешив от его резкого ребячьего выкрика.
Вокруг нарастал ропот и взлетали негодующие голоса мастеровых:
— Вот какой англицкий мир и порядок вы нам привезли!
— Вон отсюда, душители рабочего класса!
— Пираты!
— Долой с нашей земли!
Пожилой грузный рабочий подскочил к Шумному и, помогая ему поднять стонущего парня, злобно бросил офицеру:
— Так это ты такой демократ? Такие вы цивилизованные иностранцы? Эх, погань ты буржуазная!..
Когда подняли пострадавшего и понесли его к выходу, снова послышался властный, хриповатый голос командира корабля.
— Взять на корабль! — скомандовал он матросам, указывая на окровавленного парня. Он понял теперь, что все это принимает серьезный оборот, что лучше отнять искалеченного рабочего, спрятать на судне и тогда скорее успокоятся рабочие.
Английские матросы размахивали винтовками, пытаясь остановить рабочих, но ничего не могли сделать. К образовавшейся колонне сбегались прохожие, команды стоявших здесь пароходов и мелких судов. И процессия направилась в город.
В первом ряду, около окровавленного молодого рабочего, шел Петька Шумный, размахивая кулаками, и выкрикивал что-то гневное и озорное в сторону английского корабля, насторожившегося и поднявшего сходни.
Рабочая колонна вышла на узкую улочку, грязную от угольной гари и пыли, и отсюда направилась к площади сухого дока, перед которой раскинулась огромнейшая фабрика Месаксуди.
Из-за угла мельницы показался и быстро приближался к процессии высокий, с бледным лицом человек.
— Что случилось? — торопливо спросил он, поглядывая на возбужденные лица рабочих, на полуживого, с забинтованным лицом, повисшего на руках товарищей парня.
Шумный узнал Бардина, у которого он вчера был и видел его совершенно больным. Он подскочил к нему, переполненный желанием высказать ему то, что накипело в его душе.
— Вот! — горячо произнес Петька. — Это так англичане обращаются с нами, русскими! Они думают, что мы животные. И что мы рабы!
— Правильно, паренек!
— Знаем мы эту заморскую хищницу! Англичанку эту! Они пришли, чтобы столкнуть нас обратно в рабство! Вишь, как бандит, под перчаткой железку носит!..
— Ну, этому не бывать! — твердо сказал Бардин. — Немцев-грабителей выгнали, выгоним и английских негодяев!
Откуда-то появились больничные носилки, на них положили ослабевшего от потери крови рабочего и понесли впереди колонны.
Когда вышли на центральную улицу, перед колонной появился щупленький белогвардейский офицерик в черной марковской форме с новенькими погонами, с нашивками на рукавах, изображающими череп со скрещенными костями. Он остановился посреди улицы и, взмахнув перед собой саблей, отрывисто выкрикнул визгливым голосом:
— Прекратить! Остановитесь!
Колонна чуть замедлила ход, но двигалась прямо на офицера.
Вдруг воздух содрогнулся от ружейных выстрелов.
Колонна остановилась, увидев перед собой группу выскочивших из-за угла солдат с винтовками наперевес.
— Граждане, разойдитесь! — повторил еще более ощетинившийся офицер.
Бардин подошел к нему и мягко сказал:
— Господин офицер, люди несут избитого англичанами слесаря. Человек умирает… Рабочие справедливо протестуют…
— Все равно разойдитесь! — прервал офицер.
Из толпы раздались возгласы:
— Не бойтесь, товарищи!
— Пойдем!
— Прочь с дороги!
Офицер нерешительно опустил саблю.
Колонна снова двинулась в путь.
Офицер попятился, пропуская мимо себя колонну. Он долго смотрел вслед удаляющейся процессии, словно соображая, как ему поступить дальше.
Не успела колонна выйти на центральную улицу, как впереди послышался яростный лязг лошадиных подков.
— Казаки! Казаки!
Через минуту к колонне на взмыленных, храпящих лошадях подскочила казачья сотня из карательной экспедиции Мултыха.
— Разойдись! Разойдись! — кричали казаки, сверкая клинками.
— Вы лучше бы англичан уняли! — летело им в ответ.
— Своих людей топчете!
А кони, фыркая, все напирали на людей, оттесняя их назад.
Колонна прорвала конный строй казаков и неудержимой лавиной двинулась по центральной улице города.
Не успели генералу Гагарину донести о волнении рабочих, как он тотчас же дал приказ снять с осады каменоломен карательную экспедицию Мултыха и направить ее в город. Гагарин перепугался, как бы и в самом деле не вспыхнуло восстание, к которому призывают из подполья большевики.
Еще совсем недавно контрразведка донесла ему; что в деревнях и селах неспокойно. Крестьяне, узнав о предстоящей мобилизации в белую армию, взволновались, заявили, что они не дадут белогвардейцам людей, хлеба, лошадей и фуража, что они не признают никакой власти, кроме своей, народной, которую они ждут и надеются, что она скоро придет.
Генерал Гагарин, выслушав это сообщение, нахмурился.
— Странно! — сказал он, и розовая краска разлилась по его холеному, круглому лицу. — Сколько расстреляно, арестовано этой дикой черни — и вдруг какие-то волнения, смуты, выносятся какие-то общественные протесты!.. Не понимаю… Скажите, что это за люди, какой породы этот дикий сброд?
— Это русский мужик, ваше превосходительство, — ответил Цыценко, безнадежно махнув своей волосатой рукой. — Его ничем не запугаешь! Это народ нашей дикой земли Русской…
— Да, вы правы, капитан. Если ваши сообщения достоверны, то… я полностью присоединяюсь к определению, что дикари не могут остро ощущать страха.
— А меня, ваше превосходительство, очень стала беспокоить такая непреклонная тяга к красной гидре. Ведь ничем не остановишь. Что вы на это скажете, ваше превосходительство?
— Гм… — хмыкнул значительно Гагарин. — Красная гидра — это же стихия дикарей, вот они и тянутся к ней, — объяснил он, несколько удивляясь вопросу капитана. — Эту тягу надо уничтожить! — выкрикнул генерал надсадным голосом. — Будем, капитан, надеяться, что там, где ротмистр Мултых побывает со своими казаками, там больше никогда не будут раздаваться совдеповские голоса!
И вот после таких уверенных высказываний Гагарина под самым его носом собрался революционный съезд рабочих и крестьян полуострова. И карательная экспедиция, на которую возлагал такие надежды генерал, понадобилась на осаду каменоломен и на охрану города. Теперь генерал увидел, что дело доходит до партизанской войны.
Гагарина охватил страх. Раньше он мог обратиться за помощью к немцам, а теперь кто его поддержит?
Думая об этом, Гагарин невольно стал делать для себя выводы: без срочной поддержки иностранных держав им не удержаться на юге России.
Встревоженный этими нахлынувшими мыслями, Гагарин тот же час решил связаться по прямому проводу со ставкой и осведомить ее о создавшемся положении в его укрепленном районе. Он решил осторожно подготовить Деникина…
— Могу вас обрадовать, дорогой Антон Иванович, — начал свой разговор по прямому проводу Гагарин, — милостив бог, наконец я дождался того часа, когда все большевики, находящиеся на полуострове, собрались в одно место на съезд… Да, да, собрались в Аджимушкайских каменоломнях, которые окружены уже войсками. Все эти негодяи закрыты наглухо в пещерах подземелья.
— Поздравляю и жму вашу железную руку, Анатолий Андреевич! — отвечал Деникин. — Будьте беспощадны к совдеповцам. Если там, на каменоломнях, есть известковые печи, то всех, кого поймаете, бросьте туда живьем и сожгите. Пусть об этом знает все население вашего полуострова. Скорее наводите порядок, не забывайте, что от нас с вами с нетерпением ждет этого великая единая и неделимая Россия и вся цивилизованная Европа!..
Гагарин, обрисовав вкратце Аджимушкайские каменоломни, в которых насчитал около двухсот выходов, назвал их русским Верденом. Генерал объяснил: чтобы взять эту крепость, ему понадобилось использовать все свои войска, и он не знает, сколько времени ему придется держать их там. Он сделал Деникину намек, что деревни и города оставлены без военного надзора.
Деникин понял, что Гагарин нуждается в помощи, и пообещал ему передвинуть из Феодосии и Симферополя несколько эскадронов конников для надзора над населением.
Заканчивая разговор, Гагарин не утерпел и спросил Деникина, когда же, в конце концов, начнут как следует помогать американцы, англичане, французы. Если эти могучие иностранные державы не помогут им в самом срочном порядке не только снаряжением, но и войсками, то дела окажутся очень плачевными…
— Не волнуйтесь, дорогой мой Анатолий Андреевич, — прервал его Деникин. — Бог милостив, он слышит наши молитвы. Сообщаю вам: англичане на днях высадили свои войска на Кавказе и отгружают для нас в нескольких портах много снаряжения и обмундирования. Они доставили нам оружие, танки и аэропланы. Мы будем иметь теперь первоклассную иностранную технику и на море, и в воздухе, и на суше.
— Ну, слава богу… — промолвил Гагарин. — Слава богу!
— А для поддержки нас на Украине и в Крыму, — продолжал Деникин, — сейчас французы и греки высаживают свои войска в Одессе. На днях они высадятся и в Севастополе. Будьте спокойны, бодритесь! Иностранцы спасут нас и спасут Россию от революции. Запомните, что по поводу этого говорят в Лондоне: «Не победили большевиков немцы, так победим их мы!» Я этому глубоко верю, они не зря считают нашу белую армию своей, английской армией. Пусть все это внушает нам веру и дает силу на подвиги!
— Позвольте, Антон Иванович, — возразил Гагарин, — как же это… не понимаю я вас: какая же мы — их армия?.. Ведь Россия…
— Ничего, — прервал Деникин. — Победим Советы, потом разберемся, пусть это вас не беспокоит. Мы — великая Россия…
После разговора с Деникиным Гагарин срочно приступил к осуществлению своего плана по уничтожению подпольного съезда.
Все Аджимушкайские каменоломни и деревню, прилегающую к ним, решено было оцепить сплошным кольцом осады. Часть же войск должна была находиться внутри этого кольца. В обязанность этих войск входило разыскать все входы в подземелье и поставить часовых. На более подозрительных выходах, где были замечены действия подпольщиков, приказывалось установить пулеметы.
Если за несколько дней осажденные не сдадутся, то часть солдат должна будет вооружиться хорошим освещением, спуститься в подземелье, пройти по главным туннелям и прострелять пулеметным огнем все штольни.
Деревню Аджимушкай Гагарин приказал офицерам взять под особое наблюдение. Он строго наказал обращаться с жителями как можно ласковее, чтобы не восстанавливать их против себя. Белые слышали, что есть такие домики каменорезов и крестьян деревни, которые соединены с подземельем. Поэтому во многие дома на стоянку были размещены солдаты с наказом от начальства: при появлении в доме нового лица тотчас же арестовать.
Вновь избранный Военно-революционный штаб собрался в отгороженном, узком тупике туннеля, где жили Колдоба со Ставридиным. Обсуждали все тот же мучивший всех вопрос: как вывести делегатов из подземелья?
Ковров в накинутом на плечи пальто сел на низенький квадратик белого камня и задумался.
«Как дорог теперь каждый из делегатов съезда для будущей партизанской борьбы! — думал Ковров. — Эти люди должны будут сыграть большую роль в создании партизанских отрядов. Они разойдутся по селам, заводам, фабрикам, рыбным промыслам и расскажут народу, что решил съезд, как мыслится предстоящая борьба, где теперь находится советский фронт и что делается сейчас в стране. Эти люди будут вербовать бойцов, собирать оружие, призывать народ на партизанскую борьбу с белогвардейцами и их защитниками — иностранными захватчиками».
Ковров не рассчитывал, что генерал Гагарин может бросить столько войск на осаду каменоломен и так построить кольцо окружения, что нельзя выйти отсюда даже через те отдаленные заходы, которые были далеко от деревень и теперь оказались также в зоне этого кольца. Он узнал о происшедших столкновениях рабочих портовых мастерских с английскими моряками.
«Это хорошо, очень хорошо, — радовался про себя Ковров, — вот она, наша работа подпольщиков! Это уже организованное наступление на врагов. Так вот и будем наносить повсюду свои удары но белым… Но как же вывести отсюда, из осады, людей? Выход из такого окружения поднял бы дух среди всего населения, поселил бы в людях уверенность, что каменоломни недоступны для врагов, что они могут быть хорошим убежищем для партизанских отрядов».
Ковров видел, что из этой подземной крепости можно вести отчаянную борьбу с врагами. Отсюда партизанам легко делать молниеносные вылазки, появляться там, где их не ждут.
— Как жаль, — печально произнес Ковров, порывисто поднимаясь с камня, — жаль, что нет у нас еще такого отряда, который мог бы ночью сделать вылазку и разорвать белогвардейскую осаду!
— Вот тебе и каменоломни! — сокрушенно заметил кто-то.
— Каменоломни — грозная штука для врагов, — возразил Ковров и, медленно приподнимая свои припухшие от бессонницы веки, хотел что-то сказать, но тот же голос перебил его;
— Они — хороший гроб для нас.
— Что за паника! — вспылил Ковров.
Колдоба поглядывал на Коврова своими суровыми и зоркими глазами. Ему была по душе решительность Коврова.
— Но что же, товарищи, все-таки мы решим? — спросил начальник штаба Савельев. — Мы, по-видимому, крепко закрыты в этих норах. Как же быть?
— Надо готовить баррикады, — живо отозвался Горбылевский. — Белые с минуту на минуту могут ворваться к нам, они не случайно собрали столько сил. Я предлагаю всем приготовиться к бою. Мы должны умереть с пользой, биться так, чтобы из этой темноты все увидели наш революционный пример борьбы. Умрем за свободу так, как умирали коммунары!
Все обернулись в сторону разгорячившегося Горбылевского.
Лицо Коврова выразило недоумение.
Колдоба вскочил со своей каменной лежанки.
— Что такое, товарищи? Я думаю, мы пришли сюда не умирать, а жить!
— Верно! — подхватил Ковров.
Колдоба, ободренный поддержкой комиссара, рванулся в сторону Горбылевского.
— Да, черт возьми, так-то нас и взять! Отруби мне голову, если я сегодня не шугану эту белую банду. Только дайте мне дождаться ночи, и вы увидите, как они у меня запляшут! Баста, Сергей, я сегодня начинаю с ними войну!.. Я вас с боями выведу отсюда! Хватит нюниться, а то и впрямь они вздумают войти сюда. Хороши партизаны!
— Партизанам положено беспокоить врага, тревожить его каждую минуту, — спокойно сказал Ковров, — но сейчас, Женя, надо немного подождать!
— Почему? — Колдоба повернулся к Коврову всем корпусом.
— Я думаю, надо перехитрить белых, взять их обманом… И если мы обманем, так, я думаю, выиграем!..
— А именно? — спросил Савельев.
— Открыться в данный момент хуже: мы можем много потерять, говорил Ковров, глядя на хмурое и недовольное лицо Колдобы. — У нас еще мало сил, чтобы начать воевать по-настоящему. У нас нет сил даже для охраны заходов каменоломен. А почувствуют это белые — долго продержат осаду. Но главное — осада сильно затормозит организацию партизанских отрядов. Я сегодня узнал от одного крестьянина, что как только твои бойцы, Евгений, перестали стрелять из заходов, сразу же белые заговорили, что мы ушли из подземелья. Кстати, жители Аджимушкая уже туманят белым глаза… Здесь поголовная беднота, они нам хорошо помогут. Я уверен — если белые не обнаружат нас, то покрутятся день-два и так же уйдут, как ушли они из Старокарантинских каменоломен, куда скрылись братья Дидовы. Не держать же им пустые каменоломни в осаде!
— Это дело, товарищи! — раздался в полумраке тупика сильный голос Ставридина. — Комиссар предлагает хорошее дело. Если мы пойдем этим курсом, то… тут, мать моя фисгармония, мы такую мину пустим под врага, что он только почешется! Знаете, как повалит тогда к нам народ! Я голосую за этот курс товарища Коврова! — выкрикнул он.
— Пожалуй, верно, — поспешно сказал Горбылевский.
— Да, Сергей, твой ход хороший! — горячо подхватил Савельев.
Колдоба шагнул к Коврову:
— Сергей, на мою руку. Ты будто в душе был у меня. Понимаешь, все время прыгала у меня мыслишка: как бы обмануть беляков, чем вывернуть им мозги?
В эту минуту вбежали старик крестьянин с фонарем и молодой парень. Они доложили, что белые хотят спускаться в каменоломни.
Это насторожило собравшихся.
— А ты откуда? — торопливо спросил Ковров парня.
— Я здешний каменорез Костя Рубцов. Меня тут знают: вот Ставридин… он наш, аджимушкайский…
— Да, да… это Костя Рубцов. Ручаюсь за него, бедняк, свой человек.
— Это мои каменоломни, — сказал парень, окинув быстрым взглядом потолок тупика. — Еще прадед мой вырезывал тут камень… Я хочу еще сообщить вам… Ну… как это вы только затихли, перестали стрелять, так кадюки сразу и зашептали: мол, ускользнули вы отсюда. И как задосадовали офицеры на это! А мы тут ишо им подбрехиваем, что вы ушли…
— Это очень хорошо! — повеселел Ковров. — А ты сам слышал это?
— Как же, — быстро ответил молодой каменорез. — Они меня выбрали своим проводником. «Ты, — говорят, — поведешь нас в свои рубцовские каменоломни». Что же мне теперь делать?
— Веди их сюда! — прервал его до сих пор молчавший Колдоба. — Иди и веди их сюда!
— На вас поведу?! — ужаснулся парень.
— Да, на нас! — властно бросил Колдоба.
— Я не можу, — взмолился каменорез, тараща испуганные глаза на командира. — Я же всей душой за вас, за красных я.
— Ничего. Ты скажи, много их собирается сюда? — спросил Колдоба.
— Не знаю… Меня к одному отряду приставили…
Колдоба, не дослушав, рванулся к лежанке, схватил шинель, висевшую на костыле у изголовья. Выкрикнул:
— Ставридин! Ты вот что — возьми первый взвод, засядь у Чертового перехода и подожди там меня.
— Евгений, что ты хочешь делать? — остановил его Ковров.
— Нет, тут уж я сам, — возразил ему Колдоба, быстро сунув руку в рукав шинели. — Понимаешь, момент какой! Я его ждал, как люди ждут праздника!.. Нет, тут уж я покажу им, как совать сюда свою морду! Э, я их шугану не так, как Дидов! Айда! Пошли за мной! — скомандовал он и вышел из тупика.
Ковров видел, что остановить Колдобу в эту минуту невозможно, надо подождать, когда тот остепенится. И, догнав Колдобу, он спокойно заговорил с ним:
— Женя, ты только не горячись. Пойдем посмотрим и на месте увидим, как нам лучше действовать…
Колдоба замедлил шаг и долго шел молча. Наконец он сказал:
— Хорошо. Посмотрим…
На другой день на заре части белых разбились на группы и подошли к заходам.
Вдоль обрыва, между бугорками, еще догорали ночные костры. Они изливали в брезжущий рассвет голубые дымки, медленно уплывавшие в тихое, окрашенное восходом небо.
У одного входа, где собралось около полусотни, видно самых смелых, белогвардейцев, было очень оживленно. Командир роты, толстый прапорщик, подзадоривал своих солдат, придумывая все новые и новые шутки, желая этим поддержать боевое настроение до того момента, когда будет получен приказ спускаться в подземелье.
Когда солнце поднялось над морем, меж курганов, недалеко от роты, остановился зеленовато-серый автомобиль. Из автомобиля показался генерал Гагарин. К нему вскарабкался по обрыву толстый прапорщик. Он обменялся с генералом приветствиями и вытянулся перед ним.
— Что нового? — спросил генерал.
— Настроение бодрое, — ответил ротный не без тайной тревоги.
— Спускайтесь и тщательно разведайте все пещеры, — сухо и отрывисто сказал генерал. — Вам отобрали надежных проводников, — показал он на нескольких человек, идущих за полковником Потемкиным с зажженными факелами. — Вы должны помнить: никакой пощады! Смерть негодяям!
Солдаты выстроились. Передние взяли пулемет.
Прапорщик вошел в группу проводников, стоявших впереди, у самого захода, от которого теперь как-то по-особому веяло таинственной тишиной.
— Да будет с вами бог! — сказал Гагарин и осенил их с высоты обрыва крестным знамением.
Группа белогвардейцев медленно и настороженно входила в подземелье.
Пройдя немного, она остановилась. Солдаты затаив дыхание вслушивались в тишину. Им казалось, что из этой черноты отовсюду выглядывают какие-то страшные лица, мелькают птицы, поблескивают чьи-то огненные глаза. Казалось, что из глубины прокрадываются к ним целые толпы каких-то страшных людей.
— Вот безумцы! Я не представляю себе — как они могут жить здесь?
Эти глухо прозвучавшие слова прапорщика вывели солдат из оцепенения.
— Вперед! — сказал прапорщик, делая вид, что ему совершенно не страшно. — Эй вы, берегитесь там! Сейчас мы истребим вас, как кротов! Первые ряды, огонь!
Пулемет прорезал неподвижную тьму.
Солдаты оживились.
— Видно, они ушли, господин офицер, — сказал Рубцов и попросил не терять времени и идти дальше.
Офицер приказал запомнить штольни, углы и выступы и сам старался тщательно изучить внутреннее строение туннелей каменоломни. В одном месте он сделал на стене заметку углем, потом велел проводнику задерживаться на каждом выступе и ставить знаки.
Вскоре отряд вошел в один из туннелей, где его обдала ужасная вонь.
— Что это такое?
— Это мы, господин прапорщик, попали на скотское кладбище, сюда жители свозят всякую падаль, — поспешно пояснил Рубцов.
— Здесь невозможно, я задыхаюсь! — вскрикнул прапорщик, закрывая нос. Он приказал Рубцову свернуть в другой туннель.
Рубцов подмигнул товарищам-проводникам и вскоре свернул в такой же вонючий туннель, где валялись скелеты и черепа животных. Вдруг кто-то из солдат издал душераздирающий крик:
— Стой, братцы!
Все насторожились и замерли, устремив глаза в темноту.
Что-то прошелестело по туннелю, впереди блеснули два зеленовато-красных огонька.
— Змеи!
— Ведьма!
— Господи, спаси нас!
— Отряд, огонь! — растерянно закричал прапорщик.
Зеленоватые огоньки бросились прямо на солдат, потом тревожно заметались в темноте.
Солдаты беспорядочно отхлынули назад и запрудили галерею, бросали винтовки, ползли по земле, крестились.
— Господи, это лисицы! Что вы, бог с вами! — закричал прапорщик откуда-то снизу, с земли.
Испуганные лисицы, оказавшиеся случайно зажатыми в тупик, прошмыгнули между ногами солдат и исчезли.
Солдаты подняли прапорщика, и он, храбрясь, начал командовать:
— По два стройсь! За мной, орлы!
Но не успели солдаты сделать и десяти шагов, как из темноты соседней галереи вдруг блеснул ослепляющий свет факелов, выскочили вооруженные люди и, грохоча сапогами и размахивая оружием, набросились на белогвардейцев.
Солдаты были окружены.
— Сдавайтесь, сволочи! — гремел голос матроса Ставридина.
Солдаты бросали оружие и поднимали руки вверх.
Партизаны, размахивая зажженными фонарями, повели пленных в глубь подземелья. Скоро шум затих, фонари погасли. Наступила темная, тревожная тишина…
Город Керчь, всегда живой и шумный, в этот воскресный день был особенно оживленным. С утра улицы и переулки города заполнились многоголосым говором людей, маршами духовых оркестров, скрипом телег, цокотом копыт, солдатскими песнями, — и все это устремлялось к морю.
По зеленоватой глади пролива из Тамани в Керчь легко и быстро скользили рыбачьи лодки с белыми остроконечными парусами; катера и моторные шхуны, скапливаясь, останавливались у пристани, где под английским флагом шипел парами огромный пароход.
По крутым трапам парохода непрерывной цепочкой сходили солдаты, одетые в зеленые английские шинели, затянутые широкими кожаными поясами; подъемные краны сгружали орудия, ящики с винтовками и пулеметами, тюки с обмундированием. На набережной, огибающей полукругом бухту, на приморском бульваре, украшенном русскими и иностранными флагами, у домов богачей, расположенных вдоль бульвара, колыхались и шумели толпы людей. Взгляды всех были устремлены к проливу, где разгружался американский пароход и куда спешили русские офицеры в английских мундирах, в цветных фуражках. Вдруг над бульваром теплый и неподвижный воздух огласился громкими восклицаниями:
— Идут! Идут!..
За оградой бульвара как-то сразу закачались головы людей, знамена, деревья, как будто на них налетел сильный, шквальный ветер.
— Идут!..
— Идут! Лопни мои глаза, идут! — закричал парень в рваной одежде, взбираясь на гранитный парапет, отгораживающий пристань. — У меня морской глаз… Вижу — миноносец режется. Вот и второй. А вон и третий…
— Долой проклятых!
— Кто кричит?
— Рабочие…
— Арестовать!
— Виват англичанам!
— Виват французам!..
Четыре крупных темно-серых миноносца стремительно высунулись из-за мыса крепости и растянулись ровной линией по проливу. Тревожно волнующиеся черные клубы дыма быстро сливались в длинную грязную тучу, омрачающую светлые воды пролива.
— Смотрите — еще, еще выходят!
— Французские!..
Миноносцы, вспенивая носами воду, разбрасывая ее в стороны, бешено неслись прямо на город. Длинные корпуса этих темно-серых судов напоминали чудовищных хищных рыб, выскочивших из глубины моря и остервенело мчавшихся на добычу.
Подходя ближе к гавани, миноносцы стали перекликаться протяжными сиренами.
Далеко в море, за мысом крепости, там, где брал свое начало Керченский пролив, точно подводная скала, вздымался крейсер.
На бульваре и набережной стало еще тесней. Толпы по-прежнему шумели.
— Спасители!..
— Долой интервентов!..
Появились городовые и офицеры; они устремлялись в тот конец бульвара, где полагалось гулять простонародью, солдатам и собакам.
Вдруг среди огромной плотной толпы возвысился молодой человек в синей блузе. Он держался одной рукой за бронзового амура фонтана, другой размахивал и бросал в толпу:
— Товарищи! Долой душегубов империалистов! Они привели сюда свои корабли и войска, чтобы этой силой, этой техникой согнуть рабочих и крестьян, поставить их на колени. Они хотят сделать Россию колонией, а нас — рабами!..
— Арестовать! — закричал какой-то зычный голос, но его сразу же заглушили десятки протестующих выкриков:
— За что? Он правду говорит!
— Не дадим в обиду!
— Говори!
Какой-то офицер шагах в двадцати от оратора, видимо не в силах пробраться к нему, поднялся на скамью и, размахивая револьвером, кричал:
— Запрещаю! Господа офицеры! Разогнать! Это большевик!..
Петька Шумный с листовками в кармане пробрался к оратору. Он узнал его, по не верил своим глазам. Перед ним стоял тот, кто только что давал ему листовки и советовал быть осторожным.
— Товарищи! Не позволяйте ставить себя на колени! Лучше умереть, чем стать скотом богачей и негодяев. Разъясняйте солдатам, что они обмануты буржуазией. Их привезли сюда, чтобы убивать таких же рабочих и крестьян, как и они сами. Боритесь с врагами! Помогайте Красной Армии! Все за оружие!..
— Держите его!.. Это подпольщик Бардин…
— Ловите разбойника!
— Да здравствуют большевики!
Оратор на глазах городовых исчез в толпе…
Шумный разбросал листовки и возвращался на «Юпитер», возле которого стояли на причалах французские миноносцы.
Вдруг возле самого мола он увидел бегущих женщин; они, крестясь, испуганно оглядывались.
— Ой, страх господень!
— Не ходите туда, там казаки вешают человека!
— Господи!..
У мола Петька увидел караульную группу английских моряков, они спокойно разглядывали повешенного на телеграфном столбе человека. Повешенный был одет в нанковый, с морскими пуговицами костюм, какой носят машинисты торгового флота. Темные пушистые волосы свисали на глаза; перекосившееся лицо посинело, поникло к плечу и, казалось, выражало удивление. Внизу, под ногами, лежала морская фуражка с белым кантиком и лакированным козырьком.
Над головой повешенного на фанерной доске черными буквами было написано:
«Предупреждение большевикам!
Повешен за раздачу прокламаций английским морякам».
…Время перевалило за полдень. Матросы с французских миноносцев шумными толпами выходили на берег. Воронцовская, центральная улица города была запружена гуляющей публикой.
Английские матросы собирались обособленными группами, важной и ленивой походкой проходили по улице, свысока посматривая на все окружающее.
Французские же моряки всюду вносили шум и оживление. Они забегали в кабачки, в пивнушки, в лавки, дурачились, хохотали, приставали к женщинам, объяснялись с ними жестами, писали записки.
— Рюски мадемуазель хороши мадемуазель… О, рюски женщины всегда биль мадонна!.. Франция всегда будет любить Россия…
Петька ходил по улице и наблюдал за моряками. Непонятные разговоры французов захватывали его своей горячей живостью и жизнерадостностью. Он не питал к ним вражды. Да и какие они ему враги? Они просто обмануты, они должны понять это. Он опустил руку в карман и сжал пальцами конверты с прокламациями. Взгляд его бегал по лицам моряков, искал, кому бы из них довериться. Петька остановился около большой группы матросов, замкнувших плотным кольцом трех девушек.
Одна из девушек, худенькая, с чуть смуглым лицом, стыдливо опустила глаза, отвечала морякам, поводя по ладони пальцами:
— Сигареты делаем… мы с табачной фабрики Месаксуди.
— А… фабрик, мадемуазель!
Девушка открыла красивую большую коробку с толстыми янтарного цвета папиросами «Реноме».
— Курите.
Юркий беленький матросик с голубыми глазами схватил руку девушки и красиво поднес ее к своим губам.
— Мерси, рюски мадемуазель.
Петька задержал свой пристальный взгляд на худощавом лице француза. Он догадывался, что этот матрос из машинной команды.
— Имею честь! — вытянулся Петька с какой-то залихватской юной вольностью. — Мусье, я тоже моряк! Машинист я! — прибавил он, стуча себя в грудь. — Машинист, понимаешь? Здорово, браток! — и он протянул матросу руку.
Француз пожал Петьке руку, поспешно ответил:
— Коллега, ми кочегар. Француз любит русский моряк.
Петька быстро вынул из кармана конверты с прокламациями и протянул их кочегару, которого уже обступила целая ватага моряков.
— Наша мамзель любит мусыо… Это вам письмо… Она ждет вас…
Матросы плотнее окружили счастливчика, хлопали его по плечу, хохотали. Петька воспользовался шумом и скрылся в толпе гуляющих.
Он перешел на противоположную сторону улицы и стал оттуда наблюдать за французскими матросами.
Французы, вскрывая конверты, читали и удивленно пожимали плечами, оглядывались вокруг и что-то шептали друг другу.
Прочитав «письма», французы сразу затихли и медленно пошли по улице.
— Вот что! Мы пришли воевать в Россию?.. Убивать своих братьев? — удивлялся кочегар, пряча прокламацию в карман. — Нас обманули!
— Нет! — говорил другой матрос. — Мы, французы, делать этого не будем! Нет, нет! Французы не дураки!
Не успели они дойти до угла улицы, как их остановил узкоплечий, носатый офицер во французской морской форме.
Матросы живо окружили кочегара, белый пакетик пошел по рукам друзей.
Кочегар демонстративно выворачивал свои карманы перед офицером и добродушно улыбался.
Вдруг из-за угла выскочила ватага продавцов газет и начала кричать на разные голоса:
— Читайте свежие новости!
— Большой флот англичан и французов на Черном море!
— Разгром красных на Украине!
— Успешное продвижение Добровольческой армии к Москве!
— Американские транспорты привезли продовольствие для голодающих районов России!
— Читайте «Голос жизни»!
— Вчера арестован головорез большевик, скрывавшийся в каменоломнях!..
Толпы людей набросились на продавцов и стали выхватывать у них газеты.
На широком балконе белого здания английского клуба появились важные господа в черных шляпах и дорогих пальто. К ним присоединились два иностранных морских офицера. Один из них, с посеребренными сединой висками, подошел к перилам балкона и артистически стал читать, видимо хорошо заученное, обращение союзников:
— «Жители юга России! Мы, ваши союзники, никогда не забывали усилий, которые вы приложили во имя общего дела… Все державы идут навстречу вам, чтобы снабдить вас всем, в чем вы нуждаетесь… Войска союзников направляются к вам только для того, чтобы дать вам порядок, свободу и безопасность!»
Второй офицер зачитал напечатанное в газетах интервью консула Энно в Одессе:
— «…союзные войска прибудут сюда в самое ближайшее время. Цель их проста — восстановить порядок в стране. Все элементы, которые будут действовать против порядка, встретят вооруженный отпор со стороны союзников. В данный момент мы совершенно не занимаемся политическими вопросами и борьбой партий. Мы имеем перед собой взволнованное море, — прежде чем пуститься по нему в плавание, мы должны его успокоить. Вот наша главная и первая задача…»
Не успели немцы уйти из России, как англичане и французы провели через Дарданеллы в Черное море свои военные корабли с войсками.
Они прихватили по пути греков, встревожили турок, все еще мечтавших отхватить Баку, часть Кавказа и присоединить к себе Крым.
Сначала французы высадили в Одессе двадцать тысяч вооруженных до зубов солдат. К ним греки прибавили еще двадцать тысяч солдат и несколько военных кораблей[7]. Уже в начале 1919 года в Одесском районе на суше оказалось сорок пять тысяч иностранных войск и десять тысяч штыков отборных белогвардейских войск, с хорошей артиллерией, которыми командовал генерал Тимановский.
В эти же дни в Севастополе высадилась французская и греческая пехота. В бухте бросил якорь крупнейший в мире крейсер «Мирабо». Он высадил на берег морскую пехоту. А через день греческие войска вошли в Симферополь, Джанкой и Таганаш. Таким образом, был пересечен перешеек Крымского полуострова. Так интервенты отделили Украину от Крыма. Вскоре на побережье Черного моря все порты оказались в руках интервентов.
На «Юпитере» заканчивались мелкие ремонтные работы, он готовился сняться в новое плавание. Говорили, что он должен идти в Батум за какими-то иностранными военными грузами.
Петька Шумный сменился с ночной вахты и отправился домой.
Дома он застал какого-то странного человека, похожего на уличного бродягу.
— Петя, это к тебе, — сказала старушка, жена Евсеича.
Петька с подозрением взглянул на оборванца, и, когда бледное широкое лицо незнакомца осветилось улыбкой, он испуганно вскрикнул:
— Ты… живой?
— Не пугайся, Петрик, пришел к тебе — значит, живой.
Это был муж старшей сестры Шумного, Слесарев, моряк, по которому давно уже отслужили панихиду, как по погибшему в боях с турками.
— Молодчага, Петрик! — сказал Слесарев. — Я был у родных и всю твою историю знаю. Вот дела! Как будто недавно ты совсем пистолет был, а теперь вон какой вымахал! — И он обнял и расцеловал Петьку.
У Шумного перехватило дух. Он любил Слесарева.
— Где же ты был? — волнуясь, спросил Петька. — Мы тебя давно похоронили…
— О-о! — вздохнул моряк широкой грудью. — Лучше и не спрашивай… У султана турецкого был в плену… В семнадцатом перескочил границу — да в Красную гвардию. Воевал с контрой… ранило… А теперь вот, как видишь, опять на ногах. — Он весело стукнул себя по коленям и покосился на всхлипывающую старушку.
Шумный понял, что Слесарев хочет ему что-то сказать.
— Идите в столовую, чайку попьете, — сказала старуха, догадавшись, что она стесняет их.
— К тебе, Петя, я по важному делу, — тихо проговорил Слесарев, садясь за стол.
И рассказал, что он тайком пришел из Старокарантинских каменоломен, что там действует партизанский отряд Степки Дидова.
— Так Дидов там? — вскрикнул Шумный.
— Именно там! — подхватил Слесарев. — Я уполномоченный от него по сбору людей и оружия.
— Вот так да! А говорили — он погиб в феодосийских лесах. Я знаю Дидова…
— Скажи, ты перевез его из Кубани? — спросил Слесарев, — Он все о каком-то пареньке вспоминает… «Вот, говорит, паренек был забавный…»
— Да, кабы не я… не мы… он давно бы раков кормил в проливе. Он мне часы подарил, да белогвардейцы забрали, когда я в кутузку попал… А ходят слухи, что он в феодосийских лесах.
— Это хорошо. Под эти слухи мы собирались в каменоломнях.
— А сколько людей в отряде?
— Трудно сказать, — уклончиво ответил Слесарев. — Будешь там — узнаешь…
— Возьми меня к Дидову! — с жаром выпалил Петька и нетерпеливо выскочил из-за стола.
— Нет, ты подожди, — остановил его зять. — У меня тут есть еще два паренька. Они скрываются… Я вас попозже, ночью… А сейчас я ухожу по делу…
Слесарев ушел. Петька побежал на «Юпитер». По дороге он подумал, что надо написать Евсеичу записку. В ней он прямо скажет, что покидает «Юпитер» совсем, так как не желает работать на белых. Бороться с врагами — долг каждого честного трудового человека.
Па «Юпитере» почти вся команда собралась около матросского кубрика и что-то обсуждала. На борту, свесив ноги, сидели дружки — Володька и Шурка.
— Ха, Петька плывет! — насмешливо крикнул Володька, замысловато приподняв одну бровь.
— Завтра, дружок, снимаемся в Батум, оружием грузиться будем, «подарками» американцев и англичан…
— А-а… Как же ты на это смотришь? — ехидно спросил Шурка.
Все обернулись в сторону Шумного.
— Если хотите помогать белым, то час добрый, плывите! — зло ответил Петька и присел на угол трюма.
— А что ж ты сделаешь? — сердито возразил Володька и подошел к Петьке. — Выше крыши не прыгнешь. Хочешь не хочешь, а придется, братишка, грузить и плыть. А бастовать, отказываться — повесят, гады, как собак, повесят!
— Так лучше пусть повесят, чем идти против своих! — отрезал Петька. — Подумайте: везти оружие, чтобы убивать наших!
Евсеич, вытянув свою худую, морщинистую шею, закашлялся.
— Ты подумал, что ты говоришь? — спросил он и еще сильнее заволновался.
— Да… подумал, — насупившись, буркнул Шумный.
Все умолкли, всматриваясь в взволнованное лицо Петьки.
— Вон какой! — пробасил кряжистый боцман, задымив трубкой и почесывая свою лысую голову. — Так что же ты, малый, советуешь делать?
— Уйти с корабля и прятаться.
— Ага! — засмеялся Шурка. — Я так и знал, что ты это скажешь! Может, ты еще посоветуешь в каменоломни спуститься? Там уже одни спрятались, да дуба дали все. — И его озорное лицо стало печальным. — Плывем, Петя, плывем, дружок!
— Нет, я не поплыву, — категорически заявил Шумный. — Я ухожу с корабля.
— Петя! — вдруг не своим голосом закричал Евсеич. — Опомнись!
Петька отмахнулся, сбежал вниз и крикнул команде:
— Бросайте корабль, уходите!
— Куда?
— Пойдем со мной, я место всем найду!
— Дурацкий характер! — громко произнес Шурка и, помахав над бортом фуражкой, крикнул: — Адью, дружок!
— Эх вы, моряки! — плюнул Шумный и быстро зашагал по молу.
Евсеич бросился к трапу, будто хотел догнать крестника, по потом остановился и каким-то плачущим голосом произнес:
— Босяк! Не хочу знать тебя!
А через минуту в каюте слышались приглушенные всхлипы старого механика.
Был февраль 1919 года. Пахло крымской весной.
Петька Шумный с двумя моряками ночью прошли солончаковое поле, поднялись на длинный хребет, который тянулся от мыса Керченской крепости до Старокарантинских каменоломен.
Всходило солнце. Моряки забрались на один из высоких курганов и оттуда увидели внизу перед собой входы в каменоломни.
В холодном еще после ночи воздухе пахло дымом, доносившимся из рыбачьего села Старый Карантин. Надрываясь, перекликались петухи, кричали гуси. Доносились глуховатые выкрики:
— Раз… взяли! Два… взяли!..
Это рыбаки стаскивали лодки и уходили в море. На каменоломнях из заходов медленно и таинственно поднимался в небо сизоватый дым. Видно, затопили печи каменорезы, которые жили в пещерах со своими семьями.
Один из матросов, глубоко вздохнув, толкнул локтем полулежащего рядом Петьку, сказал:
— Как здесь хорошо!..
Вдруг матросы увидели недалеко от себя человека. Он будто из-под земли вынырнул и, как бы не замечая их, шел мимо.
— Стой! Подожди, дружок!
Неизвестный остановился. Это был человек среднего роста, с короткой темно-русой бородой, в ветхой, по колено шубенке, в старой овчинной шапке. В красных, потрескавшихся от труда и ветра руках он держал кнут, на ногах у него были постолы и рыжие от времени портянки, обмотанные веревками.
Шумный спросил:
— Откуда будешь, дядька?
— Со скалы.
— С какой скалы?
— Да вот с этой, с городской, — показал он кнутом на черный, дымящийся вход в каменоломни.
— Что же ты здесь в такую рань делаешь? — спросил моряк, внимательно всматриваясь в мужичка.
— Как что? Да я живу тут. Вон там, где дым идет. То моя хата.
— А как твоя фамилия?
— Моя? Нестеренко.
Шумный встрепенулся. Ему как раз и нужен был Нестеренко, только, очевидно, сын этого старика.
— А чем же ты занимаешься?
— Ну, известное дело. Все, кто тут живет, режуть камень, — ответил мужик. — Це наше такое дило: диды та батьки наши, мы та диты наши — уси режуть камень. — Мужичок хитро посмотрел на них и спросил, видимо на всякий случай: — А що вы вид мэнэ хочетэ? Говорить, бо мени николы, треба йти.
— Скажи нам, — спросил Шумный прямо, — Степка Дидов тут, в каменоломнях?
— Який Степка? — протянул каменорез, словно испугавшись вопроса. — Тут таких нэма. Кажуть, його у Феодосии расстрелялы.
Шумный, помолчав, снова заговорил:
— Нам сказали, что он здесь. Ты, папаша, не бойся нас. Видишь, мы сами к нему пришли… Вот оружие принесли…
— Ни, ни! Нэма його тут, — торопливо проговорил каменорез и сделал шаг, чтобы уйти.
— Нет, папаша, ты подожди, — проговорил Шумный, беря его за рукав. — Мне нужен твой сын, Степан Нестеренко. Мы к нему, он меня знает. Ты можешь позвать его?
— А откуда ты знаешь моего сына?
— Знаю. Я в Карантине часто бывал. — Петька хотел было сказать об отце своем, но тут же мелькнула мысль: «А вдруг и правда Дидова здесь нет, может, мы не туда попали?»
— Ну, добрэ, — согласился старик. — Нехай сын побалакает з вами.
Через несколько минут из туннеля вышел высокий, худощавый, с тонкими и светлыми усами мужчина лет тридцати, с бледным и беспокойным лицом.
— Что вам надо? — строго и неприветливо спросил он, окидывая каждого быстрым внимательным взглядом.
— Мы пришли к Дидову, — настойчиво произнес Шумный.
— Вам уже сказали, что здесь его нет. А потом — при чем здесь я? Идите и шукайте его там, — сердито произнес он, указывая на подземелье. — Шукайте!
— Вы не обижайтесь, — предупредил его Шумный. — Вот вам бумажка. Читайте.
Степан развернул записку, прочитал, узнал знакомый почерк и условный шифр.
— Кому велено передать?
— Степану Нестеренко.
— Ладно, подождите, — уже ласковее произнес Степан, направился к заходу и исчез в темноте.
Над морем вставало огромное солнце и щедро заливало своим светом и теплом бухту, холмистые равнины, деревушки, каменоломни. Петька смотрел на родные места, и они ему теперь казались необыкновенно красивыми, сказочными.
От каменоломен послышался голос:
— Сюда! Сюда!
Когда матросы спустились к туннелю, из темноты раздался бас:
— Завяжите им глаза!
Шумный испуганно взглянул на своих товарищей.
— Что такое?
— Потом узнаете, — сухо ответил Нестеренко, вынул из кармана тряпки и передал их подскочившим к нему трем чубатым парням, обвешанным пулеметными лентами.
— Что вы, товарищи, зачем? — с тревогой заговорил один матрос, отступая назад.
Он хотел было вскинуть винтовку, но Нестеренко схватился за ствол.
— О, боевой!..
Их вели по сырому, пахнущему плесенью подземелью. И когда сняли с моряков повязки, они увидели вокруг себя несколько огоньков, освещающих тупик, и группу одетых в шубы людей. Под стеной лежали солома, патронташи и куча каких-то лохмотьев.
Шумный тотчас же узнал Степана Дидова. Он был одет в серую генеральскую поддевку на смушковом меху, грудь перекрещивали пулеметные лепты, на поясе повисли кожаные патронташи. Из-под черной папахи с красным верхом строго глядели светло-серые глаза.
— Ба-а, вот кто угодил ко мне! — громко воскликнул Дидов, раскинув руки, и бросился к Шумному. — Отменный штурман!.. Эх ты, мать честная! И правда говорится, что гора с горой не сходятся, а человек с человеком сойдутся!
Люди весело зашумели своими доспехами, обступая плотным кольцом Дидова и Петьку.
Дидов обнял Петьку своими сильными руками и, ухмыляясь, покачал головой:
— Значит, живой! А я думал, что уже поминай как звали. А как моя память — часы?
Петька махнул рукой.
Дидов кивнул на моряков и спросил:
— Свои ребята?
— Да, это матросы, красногвардейцы.
— Ну, и у нас и красногвардейцы и матросы есть. Недавно из тюрьмы бежал Митька Коськов, черноморский моряк. Тут братия собирается — только держись! Пройдемтесь по моему царству.
Две лампы, которые несли в руках идущие впереди проводники, еле освещали черноту туннеля. Во все стороны тянулись бесконечные коридоры, тупики — то длинные и высокие, то узкие и короткие, то какие-то полукруглые. Все они пересекались и соединялись друг с другом. Это был как бы целый подземный город с сотнями темных мертвых улиц. Все подземелье занимало более восьми квадратных километров. Эту подземную пустоту накрывала огромная каменная крыша толщиной от двух до двадцати и более саженей.
Шумный шел настороженно; он без привычки все время спотыкался о камни и кости, валявшиеся на пути.
Воздух был тяжелым и спертым, пахло сыростью и плесенью. Иногда тусклый свет ламп падал на углубления потолка, освещая, точно куски буровато-серого моха, кучки прилипших летучих мышей.
Наконец они дошли до штаба.
Это был отгороженный тупик туннеля, высокий и сырой, как подвал.
— Ну вот, гости, присаживайтесь на наши стулья и кушетки, — улыбаясь, предложил Дидов и кивнул на камни, сложенные под стенами, покрытые соломой и домоткаными ряднами.
Моряки, усевшись рядом, осматривали штаб-квартиру. Посреди «кабинета» лежал огромным кубом камень известняк — это был стол. Вокруг стола были поставлены обтесанные каменные тумбы — стулья. На столе большая лампа и снарядный стакан, в который была вдавлена бутылочка с чернилами, рядом лежали две ручки с обгрызенными концами. У двери штаба стояла согнутая из жести коробочка с лампадным маслом; фитили трещали, распространяя копоть, и тонкие лучи огня едва освещали штаб. От штаба по длинной галерее далеко вперед виднелись рядами маленькие огоньки с такими же столбами копоти, поднимавшимися к потолку. Недалеко от штаба, на перекрестке ходов, в длинной шубе с большим воротником стоял часовой.
Штаб этот со сходящимися к нему галереями, освещенными коптилками, напоминал огромный склеп, в котором стоят рядами свечи, ведущие к гробнице.
В течение нескольких минут здесь собралось человек десять. Партизаны были одеты в разную одежду: кто в шубе, кто в шинели, кто в пальто, почти все опоясаны пулеметными лентами и патронташами. Лица, покрытые копотью, оживленные, бодрые.
— Ну что, нравятся наши хоромы?
— Неплохие, крыша не протекает, — улыбались матросы, поглядывая на потолки.
Разговоры были прерваны вбежавшим в штаб юрким мальчуганом с круглой буханкой хлеба под мышкой и большим куском сала в глиняной миске.
— Ага, Сашко, молодец! Пусть ребята покушают. Давай подкрепляйтесь, друзья!.. Ну как сало, вкусное?
— Да ничего, хлебное, как масло, — ответил Петька. — Где достали?
— Одолжили у помещика, — ухмыльнулся Дидов. — Вот посмотришь сам — сидит у нас в кутузке. Украли его ночью из имения, прямо с перинами прихватили, на откуп взяли.
Когда мальчуган ушел, Дидов рассказал морякам, что мать Сашка сидит в тюрьме, что контрразведчики убили ее младшего сына. Говорил он скупыми, суровыми словами, и, видно, в его памяти оживали и дом, в котором его с братом окружили, и мужественное лицо матери Сашка, и смерть ее сына. Вот почему близок и дорог был Дидову Сашко и каждое его появление он встречал с нежной отцовской улыбкой.
— Откуда помещик? — спросил Петька.
Дидов засмеялся.
— Из Чурбашей. Окорок. Трусит, все портков просит… Потеха прямо с толстяком!
— Будете держать?
— Да нет, на что нам такой хрен нужен! — весело отвечал Дидов.
Дидов сообщил, что скоро у него будет пулемет, а может, даже и бронированный автомобиль, который они хотят украсть у белых в автобронечасти.
— Знаете, морячки, сказал Дидов, вскидывая голову, — скоро начну делать такие дела, что держись! Думаю, что кое-кому жарко станет. Ты, Петька, паренек грамотный, как я понимаю, и как я тебе от души верю, ты будешь у меня находиться при штабе. Тут мой брат, он в качестве каптенармуса, а ты будешь, так сказать, для всех поручений. Это за добро. Я такой: сделай мне кто на грош — я сделаю ему на десять рублей!
Петька попытался было возразить, но Дидов властно остановил его:
— Баста! Лишних разговоров не люблю!
В штаб вбежал опять тот же мальчуган с фонариком в руках и обрезом за плечами.
— Что, Сашко? — встретил его Дидов, улыбаясь.
— Товарищ Дидов, идите допрашивать гада. Он уже там, вас ждут, — доложил мальчик, опустив руки по швам, как военный.
— Хорошо, сейчас приду, — ответил ему Дидов и, обернувшись к Шумному, сказал: — Это важный у нас партизан! Без него, может быть, и я здесь не был бы, и ничего не было бы… Спаситель, проводник! Знаешь, как Иисус Христос по воде ходил и не тонул, так вот и Сашко без фонаря в темноте ходит. Молодец, Киреев!
— Рад стараться для вас, товарищ начальник! — отчеканил Сашко, и закопченное детское его лицо радостно засияло.
В таком же тупике туннеля, только с полукруглым черным потолком, что придавало ему пещерный вид, сгрудились партизаны. Несколько расставленных на выступах стен коптилок мигали тусклыми огоньками и едва освещали лица собравшихся. Возле громоздившегося посредине пещеры квадрата сложенных камней, служивших столом, на каменной тумбе сидел крепкий старичок с овальной седоватой бородкой и в блекло-серой шляпе. Шумный сразу догадался, что это тот самый «гад», к которому был вызван Дидов.
— Здравствуй, приятель! — бросил ему Дидов, подходя к «столу». — Ну вот, ты и жив в нашем царстве?
— Здравствуйте… Слава богу, жив… — ответил тот и приподнялся. При виде грозной фигуры Дидова глаза его замигали.
— Ну вот, а ты дрожал, — гремел Дидов, присаживаясь около двух парней, одетых в овчинные полушубки, перекрещенные пулеметными лентами. — Садись, чего ж стоять! Сейчас поговорим о смерти…
Старик дрогнул и медленно опустился на камень.
Окорок вырос в помещика из крепкого кулака. Он был уважаемым человеком среди властей и пользовался большим доверием у богачей города. Народ же дал ему презрительную кличку «Кожедер».
— Вот что, Кожедер, — серьезно обратился к нему Дидов. — Я объявил войну помещикам и капиталистам. У нас немалый отряд собрался. Да чего тебе говорить, — слыхал? Наше подземное царство шумит народом! — произнес он внушительно. — Ты должен понимать, что моей армии надо питаться, она находится в глубоком тылу. Кругом нас кишат «кожедеры» империализма… Так вот, я хочу спросить у тебя: сочувствуешь ты нашему положению тут, в этой темноте, в холоде и сырости? Говори прямо, я слушаю!
— Конечно… Сочувствую, — заерзал на камне помещик.
— А как же ты сочувствуешь? — подал голос один из партизан, блестя зубами из темноты угла.
— Всей душой! — торопливо ответил Окорок, приложив пухлые руки к груди.
— Гм, — усмехнулся Дидов, посматривая на Шумного, сидевшего сбоку Окорока. — Из твоего сердца и твоей души я хлеба не спеку. Понял?
— А что ж? — вырвалось из уст помещика, очевидно не совсем понимавшего, к чему клонил Дидов.
— Ты сердцем и душой к кому-нибудь другому обращайся, а нам посочувствуй салом, мукой и ста тысячами рублей денег, — твердо заявил Дидов.
Помещик глубоко вздохнул и опустил голову.
Дидов встал и топнул ногой.
— Хочешь, чтобы советская власть, которая скоро будет тут, не тронула тебя?.. А хочешь, я до прихода советской власти прикончу тебя? Смотри мне в глаза. Это говорю я, Степан Дидов! Я на ветер слов не бросаю! Понял?
Зубы Окорока застучали мелкой дрожью, и он проговорил тяжелым, непослушным голосом:
— Хорошо… Но столько денег я не могу… у меня их нет.
— Давай лучше без канители, — прервал его Дидов. — Это, так сказать, революционная контрибуция на тебя налагается, и других разговоров тут не может быть!
— Я знаю вас, гражданин Дидов, как доброго и снисходительного человека… уступите, — попросил Окорок. — Вы знаете, мои деньги в банке, и революция их уже забрала. Откуда же мне теперь взять денег? Надо время… Деньги надо сделать… особенно такие…
Дидов расправил усы и, положив правую руку на эфес сабли, произнес:
— О, я знаю, деньги сразу не делаются. Бывало, шьешь, шьешь сапоги, вколачиваешь шпильки месяц, два, а то и больше, не разгибая хребта. Думаешь: ну вот, теперь заколотил куш! А положишь на ладонь — какие же это деньги?… Ну как, товарищи, уступим ему маненько или оставим, как решили? — спросил Дидов товарищей.
Из-за угла вышел мужик, смахивающий на цыгана-барышника, приблизился к помещику, спокойно расправил пальцами свои широкие черные усы и сказал:
— Нет! Не уступать гаду! Я даю голову на отрез — у него деньги есть. Ни копейки меньше, дух из него вон!
— Данило правильно говорит! — подхватил другой партизан, в солдатской фуражке с красным околышем. — Нас нужда душит. Какие тут могут быть уступки гадам! Дави их, контров, — и никаких гвоздей!
— Христом-богом прошу вас… сбавьте! — взмолился трясущийся Окорок. Скрестив руки на груди, он уставился на Дидова своими припухшими от бессонницы глазами.
Дидов отвернулся от него, прошелся по тупику, заложив за спину руки. Потом решительно произнес:
— Ну, знаешь что — ни твоя, ни моя! Я половину сброшу с тебя, а если золотыми дашь, тогда по-биржевому посчитаем.
— Дайте, дайте пожать вашу руку! — торопливо заговорил помещик, вскакивая и кидаясь к Дидову. — Добрейший вы человек! Я знаю ваше мягкое сердце… Значит, вы меня освобождаете? — спросил он, захлебываясь от волнения и оглядывая партизан повеселевшими глазами. — Когда прикажете все доставить вам?
— Э, плут, сразу и воли захотел? — рассмеялся Дидов. — А мы вот все долго волю ждали. Да не дождались от вас. Пришлось драться за волю-то!
— А как же? Я же должен… доставить вам продукты и деньги?
— Пусть доставит твой сын!
— Боже мой, он здесь? — вскрикнул Окорок.
— Зачем? Мы его и дома найдем. Сейчас ты ему все напишешь, как и что надо сделать.
Помещик тяжело вздохнул, обмяк.
— Видал хлюста? — сказал Дидов Петьке, идя с ним обратно в штаб-квартиру.
— Да, штучка… А что ж с ним делать? Расстрелять его как контру!
— Да нет, в расход пустить всегда успеем. Как только привезут контрибуцию, мы его освободим. Пусть раззвонит белым, что я объявляю им войну. Мы еще ему тут подвернем мозги, он поднесет сюрприз Гагарину — что у нас тут целая армия…
На следующий день ранним утром к каменоломням со стороны большой Чурбашенской дороги подошло несколько подвод, нагруженных мукой, свиным салом, солониной, печеным хлебом. На одной из подвод лежал огромный связанный бык.
После того как партизаны получили деньги, помещик с завязанными глазами был выведен на поверхность и освобожден.
Окорок в тот же день отправился в Керчь — и прямо в контрразведку.
На следующий день белогвардейские газеты подробно описали похищение помещика и пребывание его в каменоломнях. Окорок с перепугу, видно, много наговорил газетчикам, и они превратили отряд Дидова в партизанскую армию, вооруженную с ног до головы. В статьях вспоминалось убийство братьями Дидовыми двух сыщиков, подробно рассказывалось о поисках преступников, о их побеге в феодосийские леса и, наконец, о появлении «разбойников» в Старокарантинских каменоломнях.
Статьи о Дидове всполошили всех в городе и деревне. Помещики и фабриканты спешно усиливали охрану своих имений, заводов, домов. В английском клубе собралась в этот день чуть ли не вся городская знать, весь вечер только и говорили о появлении Дидова.
Слухи о Дидове долетели до рабочих окраин и крестьян окружающих деревень. Ночью все чаще и чаще в одиночку и группами люди пробирались к каменоломням.
В отряд Дидова просачивался и уголовный элемент. Дидов принимал этих людей и рассчитывал на них как на «смелую» силу отряда.
Вскоре отряд Дидова вырос в семьдесят вооруженных бойцов. Городская подпольная партийная организация командировала к Дидову рабочих и коммунистов.
Для Гагарина это известие было ошеломляющим. Только недавно его всполошил большевистский съезд в Аджимушкайских каменоломнях, и вот уже большевики создали вооруженную силу. Сведения, данные помещиком Окороком, были тревожными. Начать наступление на каменоломни и провалиться было рискованно. Что тогда скажет Деникин?! Гагарин решил собрать дополнительные сведения, чтобы составить определенный план разгрома партизан.
Контрразведка бросила свою агентуру на выяснение численности и вооруженности отряда Дидова. Штабные офицеры тщательно разрабатывали план наступления. Пошли тревожные дни…
В конце февраля 1919 года, ранней крымской весной, на рассвете в двухстах саженях от позиций партизан, еле заметная в сизом тумане, лежала большая цепь белогвардейцев. Они ночью тихо подобрались к вершине каменоломен и заняли позиции.
Дидов, узнав, что белогвардейцев около трехсот, сейчас же дал своему отряду приказ отойти к каменоломням.
Укрепившись у заходов, большей частью наверху хребта, партизаны располагали возвышенностью, которая господствовала над всей окружающей местностью и представляла хорошую природную крепость. Дидов понимал, что взять эту вершину не так уж просто.
Взошло солнце, туман начал исчезать, стали явственно видны лежавшие впереди неприятельские цепи.
И вот пулеметы белых огласили утреннюю тишину.
— Машинки чешут хорошо! — воскликнул Дидов, всматриваясь в цепи белых. — А цепь-то как идет! Юнкера, что ли?.. Вот бы положить их, обмундировка-то какая для нас была бы!
— Смелые! — отозвался Петька, заряжая винтовку.
Со стороны наступающих началась и орудийная стрельба.
Линия идущих солдат, как зеленая кайма, казалось, трепетно колыхалась на сером фоне холмистого поля. Солдаты, стреляя, обдавались дымком, как будто они стряхивали с себя пыль.
Недалеко, с правой стороны от Дидова, за бугром известняка, в линии цепи партизан грохнул выстрел.
Дидов резко повернулся в сторону выстрела. Он стиснул зубы, скулы резко обозначились. Петьке показалось, что он сейчас бросится туда и уничтожит того, кто нарушил порядок в залегшей цепи. По грохоту Петька определил, что выстрел был дан из обреза. Обрезы большей частью приносили сюда крестьяне. Цепь солдат, ускоряя шаг, приближалась.
— А ну, огонь по гадам! — рявкнул Дидов, точно в рупор. — Огонь!
— Огонь! Огонь! — понеслось по хребту, по обрыву, зияющему черными входами каменоломен. Казалось, что сами черные пасти подземелья издают крики.
Партизаны открыли прицельный огонь. Цепь белых сразу припала к земле, солдаты прятались за бугорки и камни. Послышались стоны раненых…
— Вот так их! Так вот и взять вам Дидова! Держи штаны покрепше! — задорно ликовал командир.
Белые поднимались, пробовали бросаться в атаку, но их опять встречал не совсем дружный, но зато напористый прицельный огонь партизан.
К вечеру белые, пополнив свои силы, снова пробовали атаковать партизан. Со стороны крепости послышался орудийный грохот.
— Глянь, как рванул!
— Прицельный огонь…
— Ерунда, нас не так обстреливали…
— Держись!..
Петька напряженно ловил фразы, вылетавшие из соседних окопов, вслушивался в грохот снарядов и ждал, что вот сейчас начнется то самое важное и значительное, что проверит его выдержку и мужество. Нет, пока не страшно… Пусть дадут команду — и он, Петька, готов рвануться туда, где ухают орудия и слышится все нарастающий гул наступающей пехоты.
Справа послышалась пулеметная дробь, ружейная стрельба усилилась.
— Наших атакуют!
В стороне взлетело громкое, многоголосое «ура».
По цепи пролетел приказ — второму взводу выйти к шоссейной дороге и уничтожить пулемет врага. Взвод одним рывком выскочил из окопа и, сгибаясь, бежал по грязному, усеянному обломками камня и щебёнкой полю. Петька с трудом поспевал за товарищами. Винтовка почему-то не повиновалась ему — то и дело задевала за кочки, за траву, за обломки камня.
Он не заметил, как поле, с которого они поднялись, осталось позади.
Взвод добрался до шоссе, и бойцы подкрадывались к холму. Легкий ветер шевелил бурьян. В стороне внезапно ударила пулеметная очередь, за нею еще, еще…
— У-ра-а-а! У-ра-а-а-а! — катилось по полю.
Пуля свистнула над самым ухом. Петька услышал тонкий, глуховатый звон, выругался, как полагалось настоящему бойцу, и продолжал бежать. Вдруг он ощутил тупой удар по ноге и упал.
Он уронил винтовку и обеими руками схватил себя за ногу. Ему казалось, что он зажимает рану, задерживает кровь. Ему было досадно, что это случилось так скоро, что он ничего не сделал и должен умереть… Но тут Петька увидел рядом с собой большой камень. «Значит, я ударился о камень», — подумал он, и ему стало стыдно.
— Гранаты! Бросай гранаты! — кричали впереди.
Петька слышал взрывы, крики, стоны, смутно различал двигавшихся людей.
— Ой-ой! — неистово закричал неподалеку раненый партизан.
Шумный подполз к нему, но неожиданно услышал рядом несколько выстрелов, треск старого бурьяна, шелест веток и понял, что кто-то торопливо пробирается мимо него.
— Эй, бандиты! Сдавайся, бросай ружья!
Петька быстро стал на колени, поднял винтовку и увидел двух перебегавших через полянку партизан. В одном из них он узнал Федьку-матроса, пришедшего с ним из города.
— Федька, назад! — крикнул Петька, вскакивая на ноги. За матросом бежали белогвардейцы в черной форме.
Он размахнулся и швырнул гранату.
— Ура!
Шумному преградил путь низенький, мешковатый белогвардеец. Он смело шел со штыком наперевес.
Петька растерянно остановился.
Из-за куста вынырнул Федька и громко крикнул:
— Коли его, гада!
Голос Федьки оглушил мешковатого белогвардейца, и он бросился назад, но зацепился за что-то, упал, выронив винтовку.
Миг — и Петька стоял над жалким и беспомощным унтер-офицером. Петька растерялся. Минуту тому назад он мог бы проколоть его штыком, пригвоздить к земле. Но эта минута уже прошла.
Вдруг сбоку раздался крик:
— Что смотришь? Коли! Вон еще бегут гады!
Петька закрыл глаза и воткнул штык в оцепеневшего унтер-офицера.
Услышав хруст и вскрик, Петька с силой выдернул штык и, охваченный страхом, побежал. Ему казалось, что унтер-офицер гонится за ним…
Взвод занимал новый рубеж. Наступала ночь. Тянуло прохладным ветерком.
Первый бой истерзал Шумного. Покидая курган, он хотел только одного — уйти скорей от этого места. Возвратившись в подземелье, Петька забился, как мышонок, в солому, мгновенно заснул и не слышал, как Федька говорил Дидову, что из Шумного может выйти неплохой боец.
Разбудил Петьку Мышкин. Он намеревался подбодрить парня, но увидел кровь и затревожился:
— Что у тебя? Ты ранен?
Петька схватился за ноги и стал рассматривать их.
— Да нет, у тебя вся шея в крови… Иди к фельдшеру на перевязку.
Лишь теперь заметил Петька, что фуражка его прострелена, что ноги покрыты синяками. Он покраснел от стыда: теперь вспомнил, что во время перебежки ударился о камень и решил, что пули перебили ему ноги.
От фельдшера Шумный вернулся бодрее. Рана придала ему уверенности. Товарищи встретили его хорошо и участливо спрашивали, тяжела ли рана, предлагали покурить,
Поздно ночью белые отошли, но на второй день снова возобновили наступление. На этот раз партизаны потрепали их еще больше. Понеся потери убитыми и ранеными, отстреливаясь, белые отступили к крепости.
Эти первые бои, окончившиеся поражением белых, произвели необычайно благоприятное впечатление на окружающие деревни. Люди еще больше убедились в боеспособности партизанского отряда, и благодаря этому в последующие дни целыми группами приходили все новые и новые бойцы. Но в каменоломни шли и люди, мечтающие о вольной и ни от кого не зависящей жизни и о хорошей наживе, какую можно заполучить во время партизанских налетов.
Своей стихийностью и бесшабашностью, граничащей с анархией, Дидов увлекал многих в отряде. Зная военное дело, чувствуя себя в этом ни от кого не зависимым и пользуясь большой поддержкой бойцов, не считаясь ни с кем, он на каждом шагу показывал себя главой и полным вершителем судеб отряда.
И вот однажды Дидов решился на самое нежелательное и опасное…
По крутому склону туннелей в мутном свете коптилок бежали вниз, к тупику, силуэты людей.
Заколебался тяжелый, спертый воздух, заметались огненные языки коптилок, наполняя туннель бурыми облаками копоти, опускавшимися в глубокий тупик.
В мутном свете коптилок было видно, как в тупике взлетали над партизанскими папахами кулаки и ружья. Многоголосый галдеж с каждой минутой усиливался.
— Собачкин! — громко выкликал Дидов, возвышаясь над толпой. — Собачкин, получай детишкам на харчишко!
Собачкин, маленького роста, с плутовскими глазами молодой парень, жадно выхватил из рук командира деньги и сразу же скрылся в толпе.
— Почему ему сто, а мне семьдесят? Разве я харей хуже вышел?
— Долой панибратство!
Дидов невозмутимо выкликал одного за другим.
— Дурнагай, ты хорошо воевал, подходи! Держи пригоршни…
— Стой, стой! — вскочив на камень и покрывая высоким голосом шум, резко крикнул коммунист Мышкин. Прекрати, Дидов, эту бесстыдную дележку! Мы не позволим безобразий!
Все замолкли.
— Кто это «мы»? — спросил на все подземелье Дидов и угрожающе взглянул па Мышкина. — Кто это вы такие?
— Мы — сознательные красные партизаны!
— А я разве кадетами командую?
— Ты ведешь отряд к самонаживе! К бандитизму!
— З-замолчать! — крикнул, рассвирепев, Дидов. — Подрывать свою славу никому не позволю! Я здесь командую! А если тебе моя команда не по носу, катись из отряда! А шухера против себя и команды моей не потерплю! Родного батьку в расход пустить не пожалею! Чуешь? — напирал Дидов на Мышкина, старавшегося быть спокойным. — Чуешь? Не потерплю!.. Вон они как лупили беляков! Награда полагается им, а где взять ее? Деньгами награжу. Я хозяин тут!
— Довольно орать! — угрожающе сказал, толкнув в грудь Дидова, его брат Григорий.
Все это произошло так неожиданно, что весь отряд, оторопев, замер.
Григорий был самым высоким и сильным в отряде. Он почти никогда не выступал на собраниях, был скуп на слова, но бесстрашен и суров, как многие из его друзей — рабочих, познавших все тяготы жизни. Он одним из первых пошел за коммунистами и верил им до конца. Сам Степан Дидов ценил его как умного и серьезного человека, любил его и побаивался, и толчок в грудь был сейчас довольно чувствительным для Дидова.
— Охолонь, браток, — отстраняя своей огромной рукой брата от Мышкина, уже спокойно, но по-прежнему сурово говорил Григорий, — охолонь! Не в общих интересах дележ этот. Понять нужно. Вред несешь отряду. А если понять не умеешь и будешь честных, правильных борцов за советскую власть «расходом» пугать, придется, дорогой браток, раньше сроку расстаться нам… Собственной рукой убью!
— Меня убьешь? За доброе дело?!
Дидов попятился, остановился на краю груды камней, служивших трибуной, и, заложив руки назад, мрачно, исподлобья, поглядывал на умолкнувшую толпу.
— Вы слышите? Что же вы молчите?
В эту минуту из-за угла полыхнул большой факел. Он осветил плечистого, здорового матроса и высокого человека в штатском пальто.
— Кто это?
Лица всех партизан повернулись в сторону идущих.
— Э, кажется, господарика ведут…
— Може, под контрибуцию сцапали?
Дидов обвел сердитыми глазами партизан и зло проговорил:
— Тише там! Чего заорали? Я вам дам контрибуцию!
Шумный, находившийся недалеко от Дидова, вдруг весело крикнул:
— Так это же Коськов! Он ведет товарища Бардина!
Побледневшее лицо Дидова досадливо нахмурилось, он знал от Шумного, кто такой Бардин.
Матрос Коськов доложил Дидову:
— Степан, этот товарищ к тебе из города.
— А, тоже командовать пришел! — пробормотал Дидов. — Давай, вали! Вот они уже комиссарствуют надо мною… Давай еще, а то мало тут гавриков…
Послышался чей-то густой голос:
— И без комиссаров обойдемся.
Бардин, словно не замечая ничего, подошел к Дидову и, спокойно здороваясь, сказал:
— Прошу прощения, Степан Иванович. Я, кажется, помешал? У вас тут собрание? Продолжайте…
— Э, тут не собрание, а хрен какой-то получается, — отмахнулся Дидов. — Меня судят, голову хотят отрубить…
И стал рассказывать Бардину о том, что произошло и чем за доброе дело грозят ему большевики.
— Не так говоришь! — с сердцем возразил ему Мышкин.
— Так! — резко отмахнулся Дидов и скрылся в толпе партизан.
Шумный подскочил к Бардину, пожал ему руку и тихо, быстро заговорил:
— Он знает вас, товарищ Бардин, я ему рассказывал о вас… Голова кругом идет, не пойму… Как бы у нас кровопролития не получилось…
— Эй, читай, кто там следующий! — снова прогремел голос Дидова где-то в толпе.
— Не будет этого! — сказал упрямо Мышкин.
— Степан, смотри! Помни, что я сказал…
— Он брата хочет убить!
— Нашего атамана!
— Пусть попробует!
— Недопустим!
Бардин забрался на каменную трибуну, и громкий голос его разнесся по тупику.
— Товарищи, зачем же убивать своих? — сказал он спокойно. — Нам всем надо белогвардейцев бить. Остроту сабель нужно на белых пробовать…
— Они меня белобандитом считают! — прорычал с обидой и злобой Степан Дидов.
— Это, конечно, неверно. Мы уважаем и ценим товарища Дидова, — спокойно и твердо говорил Бардин, обращаясь ко всем партизанам. Мы все ценим его военные способности, ценим как командира. Я думаю, это всем ясно…
— Ясно, да не всем, — уже более мирно пробурчал Дидов.
— Но, — продолжал Бардин, обращаясь к партизанам, — что же, вы, товарищи — анархисты, грабители? Что же, вы пришли сюда грабежами заниматься, набивать карманы деньгами, наживаться? Там, в Керчи, ежедневно ремни вырезают на спинах наших отцов, а вы здесь деньги делите… За такие дела отвечать придется. Отвечать перед народом, перед советской властью. Народ вам не простит такого предательства!
Тишину разорвал крик Степана Дидова:
— Это я-то предатель? Ты тоже за них? Я тут хозяин! Мне вашей политики не нужно!
Воспаленными глазами обвел он молча стоявших партизан и скомандовал:
— Уходи, не то арестую!.. Вывести его!
Кудлатый парень, одетый в кожаную тужурку, кинулся к Бардину, на ходу выхватывая наган. Но Григорий Дидов преградил ему дорогу, сильным ударом кулака сбил его с ног.
Партизаны стояли молча, опустив головы и искоса поглядывая на своего атамана.
Степан медленно снял с себя саблю, наган и, бросив их на камни, бешено проговорил:
— Командуйте! Воюйте! Степан Дидов не пропадет. Вы еще услышите о Дидове!.. Ну, кто за мной? Пошли!
Никто не двинулся с места.
Дидов выругался, схватил с земли саблю и наган и бросился к выходу.
Вечером, когда Степан поостыл, Бардин взял его под руку, вывел на воздух и, присев с ним на выступе обрыва, подробно рассказал о подпольном съезде, происходившем в Аджимушкайских каменоломнях. Бардин сказал Дидову, что съездом избран Военно-революционный штаб, как руководящий центр всего партизанского движения, что надо действовать в полном согласии со штабом, и наконец сообщил, что скоро объявится и начнет свои действия еще один партизанский отряд, которым командует Евгений Колдоба.
— Слыхал о нем, — пробурчал Дидов, о чем-то раздумывая, глядя себе на ноги и докуривая самокрутку. — С оружием плохо. Вот она, под боком, крепость, а попробуй ее взять… Там склады оружия!
— Подпольный партийный комитет подбросит вам и людей и оружие. Только ты не встречай их так, как меня, — лукаво прищурившись, заметил Бардин.
Дидов насупил брови и буркнул:
— Хватит об этом! А штаб ваш… — отмахнулся он, — я, даст бог, как-нибудь и без него пока обойдусь. Меня одно беспокоит: народ вон с голыми руками! — с отчаянием произнес Дидов.
Бардин поднял на него свои живые, умные глаза.
— И штаб хорошо, и побольше оружия тоже неплохо, — весело сказал он. — Теперь, милый Степан Иванович, без организованности и крепкой дисциплины шагу нельзя делать, тем более в этих условиях. Мы же в глубоком тылу, в кольце больших сил белых… Только организованность, — настойчиво подчеркнул Бардин, — будет нашим лучшим помощником. Теперь нельзя воевать так, как воевали мы в восемнадцатом году, — так нас хватит только на неделю.
— Это мы еще посмотрим! — возразил, выпрямляя свою сильную, огромную спину, Дидов и положил руку на медную ручку большой кавалерийской сабли. — Конечно, кислиц мы тут поедим. Кто сюда идет, тот знает это… Ну что же, от этого свобода слаще будет! А дисциплины я потребую. Хоть у революции и не положено, но я все же и в морду дам, пусть только кто попробует не подчиниться моему приказу…
— А знаешь, как Ленин говорил: организация и организация…
— Ленин? Вот великий человек… Я знаю, слыхал о нем. Ты вот лучше скажи мне: где сейчас находится советский фронт? Правда, что белые уже к Москве подбираются? — спросил угрюмо Дидов.
— Нет, неправда, — твердо ответил Бардин. — Сейчас Красная Армия отбила белым аппетит. Они катятся назад. Вот тут-то и надо нам сплоченно крошить тыл белых, ослаблять их фронт.
— Ага! — воскликнул радостно Дидов, пристукнув шпорами. — Значит, я в точку попал, что объявил Гагарину войну!
— Да, это верно… — Бардин рассказал ему о битвах под Царицыном, о замыслах и планах интервентов, которые замышляли через царицынский узел ликвидировать Южный фронт и потом двинуться на Москву и подавить власть Советов. Бардин сказал, что беспримерные победы Красной Армии под Царицыном явились началом великого перелома на всех наших фронтах.
— О, вон как здорово повернулось дело! — воскликнул Дидов, высоко поднимая широкие брови. — Здорово прицелились по акулам империализма! Я военный человек, полный, брат, кавалер георгиевский… в кармане кресты и медали лежат… Я скажу тебе: стратегия там действительно масштабная… Там, брат, палату ума надо иметь. Ты только вдумайся в это дело! Ведь все генералы против нас. А мы их бьем! Соображаешь, что получается?
Бардин усмехнулся.
Они помолчали.
— Знаешь, друг, сколько я перещелкаю здесь беляков из темноты?! — горячо заговорил Дидов. — Мне бы только хлеба сюда побольше да патронов. Враг в темноте — круглый дурак. Он тебя не видит, где ты там сидишь, а ты его без промаха каждой пулей бац — и есть, летит беляк, кувыркается, как заяц! И даже не знает, откуда его бьют.
— Надо непрестанно расширять поле партизанской войны, — осторожно подзадоривал Бардин. — Везде надо бить врага — и в городе, и в деревне, и близко, и далеко. Это не даст ему возможности сосредоточить силы в одном месте. Вот какая наша, партизанская задача.
— Это конечно… — промычал Дидов как-то стесненно. И, заглядывая в глаза Бардину, хитро улыбнулся: — Э-э, ты, видать, кумекаешь в военном деле! Вижу, брат, вижу орла по полету! Вот я и говорю, что всяко действовать, — выворачивался Дидов, — Надо иметь вот тут, под землей, хороший запас хлеба, провианта и деньги… — Дидов запнулся, вспомнив дележ денег. — Коней надо заиметь. Кавалерия нужна! Я не знаю, как вы там со своим штабом, а я буду прикладывать руку к помещикам-мироедам. Вон у меня уже какая орава людей! Им надо есть? Надо! Без хозяйства здесь сразу нам каюк! А коли хочешь крепить во всероссийском масштабе нашу революцию, надо не миндальничать с буржуями да помещиками. Выдирай их с корнем, беспощадно, бери у них богатство! Оно — твое, народное! Побили бы их всех раньше, то, может, и не воевали бы… Они не чванились, пришли, опять забрали все в свои руки да еще крови сколько из людей выпустили. А я — пожалуйте, буду оглядываться: удобно или неудобно? Что скажут на это люди? Да «молодец» скажут! Вот что скажут люди!
— Да, но…
— Никаких но! — сердито оборвал он Бардина. — Я уже сказал, что буду делать все так, как мне надо! Баста!
И, пожимая руку, дружески и заговорщицки зашептал:
— Зачем тебе в город? Оставайся у меня. Ты, как я уразумел, военное дело понимаешь тонко. Даром что ты, как видно, интеллигенция. Но это хрен с ним! Я вижу, с тобой договориться можно. Оставайся у меня, и для тебя дело найдется. Посмотрю — и в помощники к себе проголосую, будем на пару заворачивать. Тут такое можно закрутить, что у самого черта голова закружится, не то што у Гагарина. Пусть тогда ваш штаб полюбуется нами!
— С тобой бы я с удовольствием воевал, — сказал Бардин.
— Ну так чего ж? Раз с удовольствием — оставайся.
— Да, но я коммунист, я должен получить от своей партии разрешение.
— Давай, давай! — подхватил Дидов. — Боевых и умных людей принимаю, хотя бы они были коммунистами, политиками или даже попами — только были бы за рабоче-крестьянское дело, за революцию…
— А я попа не принял бы, — улыбаясь сказал Бардин.
— Да это я так… к слову, — поправился Дидов.
На другой день после ухода Бардина Дидов решил сделать вылазку. Ранним утром он отдал приказ приготовиться к демонстрации.
— В чем дело? Какая демонстрация? Неужто в город пойдем? — спрашивали всполошенные бойцы. — Там же нас перешлепают…
— Сейчас, товарищи, — говорил Дидов своим командирам и приближенным, — начнем вылазку на все курганы, чтоб продемонстрировать перед противником и населением нашу военную мощь. Наверх, как я приказал!
Все партизаны быстро выходили из заходов и поднимались наверх. К ним присоединились каменорезы с семьями. Они группами, цепочками направились к курганам, которые тянулись по всему хребту, вдоль заходов в каменоломни.
Было начало марта. Пригревало солнце, в воздухе пахло весной, и повсюду зеленела молодая, яркая трава.
На самом высоком кургане на длинном шесте развевалось боевое красное знамя. По более низким курганам рассыпался народ. Люди веселились, плясали, играли па гармониках, на гитарах и балалайках.
В неподвижной, теплой тишине взлетела песня:
…Но мы поднимем гордо и смело
Знамя борьбы за рабочее дело,
Знамя великой борьбы всех народов
За лучший мир, за святую свободу!..
Эта демонстративная вылазка партизан сразу же взбудоражила белогвардейцев и все население города, крепости и близлежащих деревень.
В городе тысячи людей высыпали на густо позеленевшую гору Митридат — посмотреть на выступление каменоломщиков[8].
Дидов собрал у каменорезов и крестьян десятка два лошадей и наспех создал отряд кавалерии. Из Старого Карантина притащили седло. Он оседлал гнедого вислозадого коня и поехал с этим отрядом вдоль курганов, весело покрикивая людям:
— А ну, давай, ребята! Ходи живей, двигайся! Пускай смотрят в бинокли и думают, что нас здесь тысячи… Песни, песни запевай!
— Есть, товарищ командир!
Смело мы в бой пойдем
За власть Советов…
Со стороны Старого Карантина послышались выстрелы и какие-то выкрики.
— Эге, щось случилось…
— Дывысь, бегут…
— Ой, кажись, будет нам праздник…
— Диты, скорей тикайте пид землю!
— Белые!.. Откуда они взялись?
Дидов вихрем промчался к шоссейной дороге, туда, где неожиданно прогремели выстрелы.
На шоссейной дороге, возле сторожевой будки под красной черепичной крышей, стояла запряженная парой красивых лошадей линейка, ее окружало человек двадцать партизан с винтовками и гранатами.
— Что случилось? — спросил Дидов.
Шумный доложил ему четко, по-военному:
— Задержали двух офицеров и какого-то штатского человека.
Это был инженер Глазунов. Он ничего не знал о демонстрации и ехал в город из своей виллы, расположенной над морем и окруженной садами. Офицеры, ехавшие с ним, не желали останавливаться по предупреждению партизан и открыли стрельбу. Второй пост партизан, поднявшийся из-за кустов, преградил путь быстро мчавшейся линейке, остановил ее и отобрал оружие у офицеров.
— Ну, здорóво, гуси! Что, не улетели? — сказал Дидов, разглядывая пленников. — Хорошо, будете гостями у Дидова. Прошу, я сейчас свободный, могу принимать золотопогонников!
Злые и любопытные взгляды офицеров скользнули по Дидову.
— Не имеешь права задерживать мирно едущих по дороге людей, — зло бросил плотный, холеный офицер.
— Я тебе покажу наши права! — пригрозил Дидов, шагнув к нему. — Ишь, права у нас ищет! — Он выругался. — А вы людей вытягиваете из хат и расстреливаете ни за что ни про что — так это вы по праву делаете? Я вам покажу права!
Дидов сердито отвернулся.
— Давайте их под землю, в штаб! — скомандовал он партизанам.
Глазунов, высокий, поджарый, с черной бородой, обрамляющей бледное худое лицо, мрачно молчал. Серые большие глаза его молили о пощаде.
— Вас тоже мы возьмем в подземелье, — сказал ему Дидов. — Вы штатский человек, но вы нам будете нужны. Бояться вам нас нечего, мирных людей мы не трогаем.
До самого вечера на высоком кургане хребта развевалось красное знамя. А на протяжении двух километров шумели, пели и передвигались из стороны в сторону люди…
Демонстрация принесла свои плоды. Рабочие и крестьяне потянулись к каменоломням. Отряд на следующую ночь увеличился до ста сорока человек.
Офицеров через день расстреляли. Глазунова, как представителя интеллигенции, с которой надо было налаживать дружеские отношения, решили отпустить на свободу.
С Глазуновым обращались очень вежливо, ему сделали из соломы постель, хорошо кормили и всячески старались дать понять, что в скалах собрались не бандиты, как кричали об этом белогвардейцы и их печать, а сознательные революционеры, рабочие и крестьяне, жертвующие своей жизнью в борьбе с гнетом и произволом, ради свободной жизни.
А для того, чтобы создать впечатление у Глазунова, что отряд состоит из нескольких сотен человек, вокруг камеры, в которой сидел Глазунов, собрались все партизаны. Взяли у каменорезов и крестьян лошадей, повозки, колеса от плугов. Первые должны были изображать кавалерию, вторые — обозные повозки, третьи — пулеметы.
Когда все было готово, к Дидову, находившемуся с Байдыковым в камере Глазунова, явился матрос Митька Коськов и, вытянувшись по-военному, спросил:
— Товарищ командир, сегодня опускаться отряду на ночевки в эти же туннели или увести глубже, как мы думали с утра?
— Давайте в этих еще расположимся, — сказал тот.
— Слушаюсь, — отчеканил Коськов и хотел было уйти, но Дидов остановил его и дал распоряжение, чтобы он поставил первую роту здесь, около штаба, вторую, третью и четвертую направил в туннель белых грунтов, кавалерию увел вглубь, на новое место.
Коськов вышел и где-то недалеко стал громко отдавать команду как бы ожидающим здесь его командирам и повторил то, что приказал Дидов.
Вскоре с большим шумом и топотом партизаны несколько раз прошли мимо камеры Глазунова…
Месяца два тому назад карательная экспедиция Мултыха отправилась для наведения «должного порядка» по полуострову. Нужно было ликвидировать недовольство крестьян в деревнях и селах, которое проявлялось против объявленной белыми мобилизации, и приостановить уход крестьян в каменоломни.
В городе настало затишье. Рабочие под усиленной стражей ремонтировали военные суда, привезенные с фронта бронепоезда, броневые машины, где-то разбитые снарядами Красной Армии. Мелкие заводы ремонтировали пушки, пулеметы и винтовки.
В каменоломнях Аджимушкая тоже наступила тишина.
Ставка белых теперь еще усиленнее наводила свой «порядок» в Крыму. Крым решено было сделать самым надежным оплотом белых. Теперь сюда спешили некогда бежавшие от революции видные дворяне, князья, графы. Они везли с собой деньги, золото, драгоценности.
Ливадийский дворец наполнялся бывшими царскими придворными, знатью старой России. Сюда же поспешил великий князь Николай Николаевич, которому многие стоящие у власти военные предлагали взять на себя верховное командование белыми вооруженными силами. И теперь, когда на землю Крыма высадились интервенты и начали душить революцию, дела белых стали поправляться. Кое-кто усиленно готовил великого князя на престол России. И многие носились с ним, как с настоящим царем, вешали его портреты в золоченых рамах…
Мултых, оставшийся в городе, поспешно заканчивал свои дела. Кромсал, как любили говорить каратели, арестованных — расстреливал в подвалах, вешал в крепостях, некоторых передавал в городскую контрразведку, в руки своего друга Цыценко. Кто приносил ему большой денежный выкуп, он выпускал на поруки.
Художник Крылов был заточен в купеческий особняк, находящийся на Строгановской улице, где помещалась контрразведка. Хотя юноша все время сидел в застенках особняка, которые наводили ледяной страх на всех проходящих мимо, он все же числился за карательной экспедицией ротмистра Мултыха.
Городская интеллигенция, поднятая на ноги стариком художником Федоровым и родными Крылова, подала письменную просьбу Мултыху об освобождении юноши из-под ареста. Крылов сидел без допроса и допуска на свидания родных. По настоянию Месаксуди с Мултыхом говорил сам генерал Гагарин.
— Прошу, ротмистр, учтите, что арестованный юноша является необычайно одаренным. Быть может, это будущее светило России… Все же с такими надо считаться. Потом — он является родным братом капитана Крылова, честного и верного офицера Добрармии. Ну, и… отец его, известный ученый, ненавидящий революцию и Совдепы, бежал из Петрограда. Он с нами, наш человек.
— Знаю! Все знаю, ваше превосходительство, — ответил с улыбкой Мултых. — Его дело… днями будет закончено.
— Вы его проучите, вытормошите из него тот вредный душок, очевидно поселившийся в нем от петроградской революции, — поучал Гагарин. — Затем дайте ему волю, но предупредите как следует, и он поймет…
— Я сказал: сделаю все, что надо, — с легким раздражением проговорил Мултых.
И, глядя вслед Гагарину, прошипел:
— Ишь старая дама, нахватался миллионов, да еще ластится к толстому карману Месаксуди! Я и до вас доберусь, подождите… Гения пришел защищать? Я в Ледяном походе был… а вы тут мильончики хватали, грешные душонки спасали…
Казаки втолкнули Олега в угрюмый большой кабинет и захлопнули тяжелую дверь. Юноша остановился и зажал голову руками, ожидая ударов кулаков и плетей со свинцовыми концами.
Его же любезно встретили двое молодых людей — ротмистр Мултых и штаб-ротмистр Тернов, одетые в корниловскую форму. Оба они были при казачьих шашках, украшенных серебром и золотом, в щегольских сапогах со шпорами.
— Прошу, господин художник, садитесь, — предложил граф Тернов, глядя на Олега через пенсне в золотой оправе. Он указал своей небольшой белой рукой на кресло, стоящее у черного стола, накрытого синим сукном.
— Благодарю, — сухо ответил Олег, садясь в кресло и настороженно посматривая то на графа, то на Мултыха. Глаза Мултыха поразили его своей неприятной красотой и жестокостью. Они сразу же привлекли внимание Олега, он всматривался в них так, что на секунду забылся, где он. Потом Олег посмотрел на графа. Правильная форма головы с золотистыми вьющимися волосами, несколько женственное, утонченное лицо и большие карие глаза, подернутые грустью… Глядя па него, Олег невольно подумал: «Как может этот человек работать в контрразведке?»
Граф Тернов заметил на себе пытливый взгляд юноши и, надевая пенсне на своей маленький, с горбинкой пос, спросил, слегка картавя:
— Не портрет ли вы с меня решили писать?
— Да, — машинально произнес художник, по тут же спохватился: — Нет… Я давно не пишу.
— Я немного слышал о вас в Петрограде, господин Крылов. Я люблю живопись, — сказал граф слащаво, — и я видел вашу
ученическую, так сказать, вещь, о ней много было разговора, как о явлении…
— Вы петроградец? — спросил Олег.
— Георгий, — проговорил граф, улыбаясь красными, полноватыми губами, обращаясь к Мултыху, — это мой земляк, будущая знаменитость!
Мултых надменно и холодно скривил губы.
— Скажите, вас здесь никто не обидел?
— Да нет… никто пока не обидел, — запинаясь, произнес Олег, думая, что офицер проверяет, в каком состоянии находятся арестованные.
— А вы не проголодались? Может быть, желаете закусить?
— Благодарю. Я каждый день имею передачу.
— Вы, Олег Васильевич, будьте как дома, — посоветовал граф, усмехаясь.
На измученном лице художника появилось недоумение. Ему показалось, что в слащавом голосе графа звучит ядовитая насмешка. Он энергичным жестом откинул назад свои длинные волосы и, приглаживая их рукой, сказал:
— Позвольте, господа, спросить: с кем я имею честь говорить?
Офицеры рассмеялись.
— Простите, — захлебывался в смехе граф, — простите… я почему-то был в полной надежде, что вы знаете нас. В таком случае, Олег Васильевич, я вас познакомлю. Вот перед вами начальник карательной экспедиции, — указал он на Мултыха. — Ну, а я граф Тернов, его заместитель. Вы, конечно, о нас слышали?
На лбу Олега выступил пот. Он не верил себе, что это были те люди, о которых с ужасом говорят в городе.
Мултых поднялся и, пройдя по комнате, вернулся к столу. Постучал длинными, красивыми, белыми пальцами по сукну, спросил раздраженно:
— Вы простите, меня интересует: как случилось, что вы, такой молодой человек, сын известного ученого, родной брат честного офицера Добрармии, решились публично оскорблять своих родных? Что у вас общего с большевиками? Я жду объяснений… Вы слышите? — вдруг выкрикнул ротмистр.
— Да, я слышу, — ответил спокойно Олег, устремляя взгляд на Мултыха. — Почему вы повышаете голос?
— А ну, не сжимать кулаки! Иначе вам будет плохо!
Нижняя губа Мултыха нервно задергалась. Это был признак начала бешенства.
Граф поспешил успокоить своего друга:
— Георгий, Жорж! Бога ради, успокойся! Прошу тебя! С этим человеком надо еще поговорить.
Мултых скользнул взглядом по лицу художника и отошел к окну. Голова его подергивалась.
— А вы, господин Крылов, напрасно горячитесь. Мы вам добра хотим… Не думайте себя держать здесь так, как вы держали себя на площади, — посоветовал Олегу Тернов.
— Вы вызвали меня на допрос — допрашивайте, но не угрожайте! — вспыхнул Олег.
— А мы не собираемся вас допрашивать. Успеем, допросим!
Приоткрылась дверь, и оттуда высунулась большая голова, покрытая белым колпаком.
— Прошу завтракать, все готово.
— Пошли! — буркнул Мултых, звеня шпорами.
— Да, пойдемте, — подхватил граф, видимо очень довольный этим предложением. И, оборачиваясь к художнику, спросил: — Может, Олег Васильевич, и вы желаете с нами?
Олег отвернулся.
— Напрасно, очень напрасно! — повторил граф с подчеркнутым сожалением. — У нас сегодня крымские кушанья. — И он вышел, щелкнув ключом в двери.
Офицеры возвратились к Олегу оживленные и веселые.
— Да, — сказал спокойно Мултых, садясь за стол в кресло и поглядывая на Олега. — Отвечайте на наш вопрос: что заставило вас кричать за большевиков?
Граф подошел к художнику:
— Вы, Олег Васильевич, идите к столу, садитесь… просто, свободно будем говорить. Мы хотим вам только добра… Нет, вы погодите, не отмахивайтесь. Я ведь наблюдал за вами, я видел, что вы растерялись, испугались, что перед вами сам начальник карательной экспедиции ротмистр Мултых и я, его помощник, граф Тернов. Да, конечно, мы страшны для врагов русского государства. Мы страшны для большевиков и всех изменников родины. Но почему вы испугались?
Крылов молча подошел к столу и сел против Мултыха.
— Господин ротмистр! Я хочу знать: за что я арестован?
— Об этом потом. А вот вы скажите: как случилось, что вы променяли родителей, сестру, брата на большевиков?
— Я ни к каким партиям не принадлежу! — возразил Олег. — Там избивали учителя. Эту картину произвола наблюдали тысячи людей. Иностранцы щелкали своими аппаратами. Они смеялись над нами…
— Произвола? — перебил Мултых. — Тернов, ты слышишь, как он художественно выражается?!
— Да, произвола, — повторил Олег. — Это неслыханное безумие… сжигать книги, портреты великих людей! И вы за это справедливое возмущение относите меня к коммунистам. Я только художник.
— Ваше возмущение было прямой защитой коммунизма, — резко бросил ему Мултых.
— Я не виноват, что мое возмущение справедливо.
— Так вы голосуете за коммунистическую справедливость? Так, что ли?
— Я там, где идея жизни, а не смерти! — твердо произнес Олег.
— За такие речи и вас надо было бросить в костер! — буркнул граф, сердито махнув своей маленькой белой рукой.
Мултых вскочил.
— Браво! — вдруг весело воскликнул он. — Люблю откровенность и обожаю смелость! Ха-ха!
Граф поднял свои худощавые плечи и, улыбаясь порозовевшим лицом, очевидно не столько от горячего разговора, сколько от недавно выпитого вина, воскликнул:
— Смел! Ох, как смелы вы, Олег Васильевич!
Мултых, выходя из-за стола, заговорил:
— По-вашему, наша белая идея — идея смерти… Допустим… А вот идея диктатуры пролетариата? — Мултых вдруг весь затрясся. — Выдумать же… а? Ну, скажите: какая жизнь и состоятельность в этой мужицкой идее? Что она собирается продиктовать России? Черт знает что! Диктатура пролетариата!..
Олег молчал.
— Ну, так что ж, говорите. Я люблю слушать о политике! — проговорил Мултых внезапно упавшим голосом.
Он действительно хотел слушать о политике и желал, чтобы ему попался собеседник, который мог бы многое сказать. Его иногда посещала болезнь отчаяния, чем болели многие белые офицеры.
Граф закурил папиросу и, разыскивая на столе пепельницу, спросил:
— А все же, Олег Васильевич, кто, по-вашему, победит?
— Народ!
— Молчать! — вдруг дико заорал Мултых. Лицо его сделалось страшным. — За такие взгляды… я головы рублю! Я — Мултых! А ты — желторотый дурак!.. Молчать! — Мултых выскочил из кабинета.
Граф прошелся по комнате, сдерживая гнев.
— Вы, кажется, действительно болван, а не одаренный художник! Вы способны только опозорить своего ученого отца! Брата, патриота России! Менять таких родных на мужичью диктатуру… Вы цепляетесь за революцию, как злая собака за хвост лошади… Поймите это! Мы тоже знаем, что такое революция. — Он сердито бросил недокуренную папиросу и возбуждённо продолжал: — Будем откровенны. У большевиков есть своя наука, программа, своя большевистская идеология. Наконец, у них есть даже прошлое. Они боролись с царизмом. Были в подполье. У них кое-что есть… Ну, а у вас, у вас что есть? Вы, потомственный интеллигент, с чем вы к ним лезете? Ваш брат — офицер, он знает, что ему надо… Но вы?.. Вы круглый дурак!
— Не оскорбляйте меня! — сказал Олег.
— Дурак… еще раз говорю вам.
— Ну, а вы… невежда!
Тернов подскочил к Олегу, ударил наотмашь браунингом в лицо.
— Это все, что осталось у вас от вашей культуры… и графского звания! — гневно закричал Олег.
В кабинет вскочил разъяренный Мултых с тремя казаками.
— Взять!
Вперед вышел огромный, уже в летах казак в черной кубанке. Он вскинул руку и, моргая маленькими, заплывшими жиром глазками, пробасил:
— Слушаю, господин ротмистр!
— Двадцать пять крепких плетей для внушения господину художнику! — приказал Мултых. — Будешь бить сам!
— Слушаюсь, — козырнул казак и шагнул к побледневшему юноше,
— Будьте добры, прибавьте еще двадцать пять и моих, — сказал граф.
— Слушаюсь! Это мы могём. Для пользительности ума всыплем с аккуратностью…
Губы Олега посинели и задрожали.
— Ну, милок, для удобства штанцы надо спустить, они здесь ни при чем, — дружеским тоном посоветовал казак. — Мы тебе напишем сейчас такую картинку, что будет за мое почтение, — говорил он, подталкивая Олега.
— Палачи! — усмехнулся Олег и хотел что-то прибавить, но горло перехватило.
Казаки поволокли его…
Олег лежал на полу лицом вниз и стонал. Вначале он чувствовал, как теплые струйки крови стекали по телу, но скоро перестал ощущать боль и очнулся, услышан хриплый голос Мултыха:
— Ну, теперь, вы вполне красный, господин художник!
— Да, я красный… простонал Олег. — Я с детства боялся крови… Теперь не боюсь. Я — красный… Теперь я понимаю их… и вас… Я расскажу… я расскажу народу все… все…
Мултых гневно и вопросительно взглянул на графа.
Олег старался подняться на ноги.
Мултых сунул правую руку в карман.
— Граф, отпустим этого правдоискателя?
— Да! — резко бросил граф.
Угол рта у Мултыха задергался, глаза расширились. Он медленно вынул из кармана револьвер, шагнул к Олегу и нажал курок.
Генерал Гагарин на следующее утро вызвал к себе Мултыха, чтобы узнать о ходе дела Крылова и сообщить ему, что сестра художника хочет взять брата на поруки и интересуется, какая для этого потребуется сумма денег. Месаксуди одолевал Гагарина. На этот раз Месаксуди пожелал сам присутствовать при беседе генерала с Мултыхом.
— Ну как идут дела? Как с господином Крыловым, разобрались? — спросил генерал у Мултыха, переглядываясь с Месаксуди.
Мултых, прикусив нижнюю губу, подозрительно взглянул па Месаксуди, затем медленно перевел воспаленные глаза с припухшими веками на Гагарина.
— Ваше превосходительство, меня все это бесит, в конце концов! — голова Мултыха нервно вздернулась. — Я начальник карательной экспедиции! Меня послал сюда Деникин, и я не обязан давать отчеты по всякому пустяку…
— Жорж, дорогой мой, что с тобой? — перебил его Гагарин, подняв свои маленькие плечи. Его короткие ножки дрожали так, что можно было слышать приглушенный звон серебряных шпор. — Ты что так взволнован?
— Да, черт возьми! — огрызнулся Мултых и бесцеремонно завалился на диван. — Вы, ваше превосходительство, вероятно, не подумали о том, что я до сих пор ношу погоны ротмистра, а уж пора мне быть полковником…
— Жорж, успокойся! — Гагарин подошел к Мултыху и, опускаясь к нему на диван, сказал просящим голосом: — Вот посидим и поговорим. Немножечко наведем порядок, и я доложу о тебе ставке, попрошу Антона Ивановича. Напрасно ты так думаешь, что я забываю о тебе. Я интересуюсь Крыловым — надо же считаться с интеллигенцией…
— Ваш Крылов — большевик. Он признался в этом на допросе, — со злорадством заявил Мултых.
Месаксуди и Гагарин переглянулись.
— Этого не может быть… — растерянно произнес Месаксуди.
— Сознался! — грубо перебил его Мултых. — Я перевожу его в крепость. Он, негодяй, даст мне нити, по которым я доберусь…
Генерал засеменил по кабинету, стуча каблуками.
Месаксуди опустил голову, задумался. Румянец выступил на его смуглых скулах. Он не верил Мултыху.
Месаксуди знал этого офицера лучше Гагарина. Знал, что ротмистр ужасно пьет, развратничает, занимается всякими авантюрами. И сейчас Месаксуди показалось, что Мултых на деле Крылова хочет, как он выражался, сбить хороший куш. Он тут же решил проверить свое предположение.
— Георгий, я ведь тебя знаю чуть ли не с детства. Я для твоей матери как родной брат. Я хочу знать: веришь ли ты мне?
— А что такое? — настороженно спросил Мултых. — Чего вы хотите от меня, Петр Константинович?
— Я и семья Крылова просим тебя отпустить арестованного на поруки… Какая для этого потребуется сумма? У Крыловых такая ужасная драма! Никто из них не находит себе места. Наш долг — помочь им… Освободи ты его!
Мултых насупился. Угол рта задергался, выдавая волнение. Как ему выпутаться из этого дела? Если огласить — пойдут разговоры, оставить в тайне — будут приставать, не дадут покоя! Дойдет до Деникина, начнутся неприятности… Неожиданная мысль успокоила его.
— Ну что ж, на поруки я вам отдам его, — наконец ответил Мултых.
— Сколько же надо приготовить денег? — негромко спросил Месаксуди.
— Порядочно! Двести пятьдесят тысяч донскими, а можно и золотом, — шепнул Мултых. — Но смотрите, Петр Константинович, предупреждаю вас: о деньгах никому ни слова. И ему… — указал он на Гагарина, глядевшего в окно на море. — Для него только двадцать пять тысяч, а иначе вам обойдется дороже. Вы знаете, казаки за меня никого в живых не оставят…
Месаксуди очень хорошо было известно, как в городе страшились вечно пьяного Мултыха и его казаков.
— Ну, так как же, Жорж, ты согласен, чтоб они взяли его на поруки? — спросил Гагарин, отрываясь от окна.
— Да, — сказал небрежно Мултых, поднимаясь с дивана, и добавил: — Имейте в виду: в случае его исчезновения ответите и вы… Ваше превосходительство, так мы сегодня еще увидимся? — сказал он, стукнув шпорами. — Ведь вы ужинаете сегодня у моей мамы. Там будет одна девочка…
— Жорж! — с укором произнес Гагарин и, протянув ему руку, краснея, сказал: — Кланяйся маме, я непременно сегодня буду.
Не успела закрыться за Мултыхом дверь, как Месаксуди всплеснул руками и заговорил, оборачиваясь к генералу:
— Я не могу на это смотреть! Как может так испортиться человек?! Ему ведь все нипочем. Родная мать стала бояться его… Что делается с людьми! Чем это кончится?
— Ничего не поделаешь, голубчик Петр Константинович, времена жестокие, — отвечал уныло генерал. — Георгий прошел Ледяной поход, участник многих боев. Героический офицер! А пьет он! — и генерал развел руками. — Да… знаешь, у него уж очень тяжелая и грязная работа.
— Но какие слухи ходят о нем! Говорят о нем как об ужасном вымогателе. Его казаки пьянствуют в деревнях, грабят, насилуют… Ведь это же увеличивает ненависть к нам! Так нельзя…
— Что поделаешь! — и генерал снова развел руками. — Об этом известно самому Деникину.
— Ну и что же?
— Антон Иванович мне сказал: «Это же казаки. Запретить — значит убить в них боеспособность».
— Ох, как это плохо! — воскликнул Месаксуди. — Как не понимать, что все это зло обернется против нас! Это же опасно!
— Не надо нервничать, Петр Константинович. Конечно, нехорошо. Но надо набраться терпения. Терпение и кротость — вот наш девиз… Вы ведь этому, кажется, учите своих рабочих?
— Не действует. Они наглеют.
— Вот видите! А вы сердитесь на контрразведку…
В доме Крылова со дня ареста Олега начался разлад. Ирина поссорилась со старшим братом, объявив ему, что она считает его виноватым в аресте Олега. Она обвинила брата и в том, что по его настоянию они бросили Петроград и теперь живут в нужде. Эта ссора вынудила брата оставить дом и поселиться в казенной комнате возле казарм, где находился его батальон.
Отец сначала подсмеивался над тем, что сына прихватили в руки каратели, предполагая, что произошло недоразумение и оно, пожалуй, на пользу Олегу — собьет немного студенческий пыл и образумит его.
Ирина заявила отцу, что она будет устраивать свою жизнь самостоятельно. Она решила идти работать в городскую больницу, к хирургу Токаренко.
— Да, с этим грубым человеком тебе только и работать. Он твоего знакомого вышвырнул и тебя так же вышвырнет. Грубый человек, безбожник! У него, как у большевиков, все равные. Нет, нет, с этим самодуром я тебе не позволю работать! Ты у него наберешься дурного духа и будешь похожа на Олега. Хватит с меня одного бунтаря!
— Нет, папа. Я решила твердо: иду работать в больницу.
— А-а… постой, постой! — воскликнул профессор, вытягивая свои толстые губы. — А как же твой жених? Как посмотрит Петр Константинович?
— А что он мне? Я хочу быть самостоятельной в жизни. Хочу жить своим трудом.
— Отблагодарили! Учил, воспитывал, а они… извольте, — бросают стариков.
— Я никуда не ухожу. Что ты, папа! Я ни на минуту не оставлю тебя с мамой. Но я хочу быть независимой и самостоятельной в жизни.
— Вот-вот, точь-в-точь Олег! Он тоже самостоятельный… И всё на мою седую, старую голову. Поди, как хорошо! Сын профессора — и в тюрьме! А? Каково? Профессор Крылов взят под подозрение! Сын его — коммунист. Бог ты мой! Бог ты мой! — восклицал в отчаянии старик. — Правильно, к Мултыху его, балбеса такого! Он ему поставит мозги на место.
— Папа, молчи! Умоляю! — просила Ирина, останавливая отца. — Мултых — палач!
— Что? Не смей возражать отцу! Мултых — дворянин! Выходит, и старший брат твой — палач?
— Если брат будет убивать невинных людей, то и он палач… Я отрекусь от него!..
— Ирина! Да ты с ума сошла! Что ты говоришь? Опомнись! — простонал отец. — Ты говоришь, как Олег!..
— У меня есть свой разум, папа. Но Олег прав! — не уступала Ирина. — А неправ ты. Белые — безумная кучка дворян и помещиков. Что у тебя общего с ними? Наука для народа, папа, а они?
— Хорошо-с!.. В чем же я неправ? — спросил отец.
— Во многом. Ты только не хочешь понять или просто упрямишься. Довольно того, что ты нас затащил сюда. Может, все это и случилось только из-за твоего упрямства. Олег прав, когда говорит, что ты теряешь все — и семью и науку — ради каких-то своих старых принципов. Олег видит, куда идет жизнь. Я многое обдумала, о чем он говорил. Он у нас в семье самый светлый ум, и я прошу, папа: иди проси Гагарина, проси всех, вырви Олега из рук этих страшных людей. Я боюсь за него: он вспыльчивый, прямой, а Мултых… изверг. Я уже говорила тебе — там безумствовала свора белых офицеров. Но скажи, скажи мне: разве бы ты не протестовал против такого разбоя? Я думала, все здравые люди, а тем более интеллигенция, должны протестовать! Олег ни в чем не виноват! Прошу тебя, иди скорее, иди сам к Гагарину и хлопочи за него!
Старик резко отмахнулся и забегал по комнате.
Передачу для Олега все еще принимали. Но к нему на свидание не пускали, будто бы потому, что допуск родных не разрешен до окончания следствия.
Так продолжалось месяц. Это начало волновать отца. Сын его, офицер, также не мог ничего узнать о брате.
Ирина снова обратилась к Месаксуди, как самому влиятельному лицу в городе.
Месаксуди с охотой взялся хлопотать об Олеге. Ему хотелось помочь Ирине и этим воспользоваться, наладить с ней отношения, которые стали заметно холодными.
Наконец Месаксуди добился от Мултыха слова, что можно взять Олега на поруки. Он принес Ирине двести пятьдесят тысяч рублей, сказав, что дает взаймы, — Мултых ждет ее с деньгами.
Ирина была тронута вниманием Месаксуди и тут же, не помня себя, набросила пальто и направилась к двери. Месаксуди предложил ей свой экипаж, но она отказалась:
— Нет, нет, я не могу ждать…
Наконец-то она увидит брата! Какое счастье, он снова будет дома… И все в доме успокоится и наладится. И мама встанет на ноги… Она прибавила шагу, глаза ее лихорадочно светились, лицо покраснело от волнения и счастья. Последнее время ее мучила мысль, что уже поздно, что она не увидит Олега…
Ирина подбежала к особняку. У парадного ее остановили казаки:
— Эй, господарыня, спокойно! Що тоби тут надо?
Ирина перевела дух:
— Мне нужно к ротмистру Мултыху.
— Дуже скоро хочешь. Ты наперво скажи: хто тут у тебя есть в погребе?
— Да, есть, мой брат здесь… Вы позвоните начальнику!
— Погодь, душечка! — остановил дюжий казак. — Хвамылия твоя як буде?
— Крылова, скажите, пришла.
— Крылова? — переспросил казак, поводя широкими усами. — Крылов… Ага… Ни, мабуть, його уже нема… Мыкыта, а глянь там — Крылов еще у спысках?
Ирина задыхалась.
Через минуту раздался голос из-под лестницы:
— Ни, його уже нема!
Ирина едва перевела дух. «Что такое? Его нет в списках? Что случилось? Быть может, выпустили…»
— Звоните ротмистру Мултыху! — нервно закричала Ирина. — Скажите, что я здесь!
На шум вышел сам Мултых.
— Что такое? Пропустите! — крикнул он казакам, уставив глаза на побледневшее лицо Ирины.
— Господин ротмистр! Я пришла за братом… — волнуясь, говорила Ирина, поднимаясь по лестнице.
— Прошу вас, пойдемте сюда, — вежливо попросил Мултых. — Садитесь, — продолжал он, когда они вошли в комнату.
— Здесь двести пятьдесят тысяч рублей донскими, — торопилась Ирина, передавая деньги. — Скорее отпустите брата! — произнесла она нетерпеливо.
— Сейчас? — переспросил Мултых. — Нет, этого я сделать не могу.
— Ну хорошо, я подожду. Сколько мне придется ждать? — спросила Ирина, немного успокаиваясь и намереваясь присесть на стул.
— Да нет… сегодня вообще ничего не выйдет… Не успеем оформить… — Мултых вынул из брюк часы и медленно, глядя на них, произнес: — Вы только завтра сможете взять своего брата.
— Ох, господи! — тяжко вздохнула Ирина, почувствовав, как всю ее охватил жар. — Тогда хоть разрешите мне повидать его! — нетерпеливо проговорила она.
— Видите ли, — продолжал спокойно Мултых, — он сейчас… находится… в крепости.
— В крепости?!
— Это не важно. Я дам распоряжение, и его доставят сюда. Утром вы увидите его. Успокойтесь.
— Благодарю вас.
Мултых пристукнул шпорами и поклонился.
Ирина поверила Мултыху и дома подробно рассказала обо всем. Все легко вздохнули. Только отец расшумелся:
— Вот я ему еще дома задам! Появись только ты, Олешка, я тебя в солдаты… Там смывай свой позор! Тягай там солдатские сапоги…
Ирина не отходила от постели матери, стараясь быть веселее, чтоб облегчить ее тяжелое состояние.
Утром в карательной экспедиции Ирине объявили, что во время перевозки из крепости в город Олег пытался бежать и был убит конвоирами.
Истерический крик прислуги донес эти страшные вести до матери, с нею сделался припадок, и она, не приходя в сознание, скончалась.
Старик Крылов тяжело переносил горе; он сразу осунулся, стал заговариваться, буйствовал, стучал об пол своей бамбуковой палкой и все грозил кого-то загнать в Тмутаракань.
На красивом лице Ирины застыла печаль. С братом-офицером она оказалась встречаться. Распродав кое-какие свои ценные вещи, она отослала деньги Месаксуди и вся отдалась работе в городской больнице.
Вскоре после демонстрации Дидов получил сведения о предстоящем новом наступлении белых на каменоломни. Дидов сразу поставил всех на ноги. Он приказал партизанам вооружаться всем, чем можно было наносить ущерб врагу. И люди, у которых не было оружия, брали вилы, оттачивали ржавые косы. Женщины, старики, дети начали выносить на курганы камни, которые, может быть, придется бросать вниз на врагов, когда те будут подниматься вверх.
В этот же день партизаны начали рыть от входов каменоломен до верхушек курганов окопы и ходы сообщения. Все готовились к предстоящей серьезной схватке. Теперь партизаны решили обратиться за помощью и за поддержкой к населению Старого Карантина, на которое они возлагали большие надежды, особенно на рыбаков. Вообще Старый Карантин как по составу населения, так и по территориальному расположению был очень подходящим резервом для начавшейся здесь революционной борьбы. Но партизанам было неизвестно, как откликнутся рыбаки на их призывы, так как в Карантине почти не велась революционная работа и люди не были подготовлены к вооруженной борьбе с белыми.
Подпольная революционная группа, какую организовал в Карантине местный большевик, черноморский моряк Волков, не успела развернуть свою работу среди рыбаков. Волкову вскоре пришлось укрыться в каменоломнях от преследования контрразведчиков, которых почти каждую ночь привозил в Карантин местный виноторговец Мишка Иванов. Но среди рыбаков и всего бедняцкого населения карантинцев ненависть к белым росла. Когда была объявлена мобилизация в белую армию, из Карантина ни один человек не явился на призывные пункты. Но поддержат ли эти люди начавшееся партизанское движение, сольются ли их недовольство и ненависть с начавшейся партизанской войной?..
Море, беспредельно раскинувшееся перед селом Старый Карантин, было залито солнцем. На широкий берег, защищенный с севера высоким обрывом, набегали волны, оставляя длинную полосу белоснежной пены. Множество рыбачьих лодок было вытянуто на песок. На длинных реях повисла тонкая паутина сетей. В синеве воздуха с жалобными криками кружились чайки. На берегу не было ни одной человеческой души.
Известие о вылазке партизан из каменоломен всполошило жителей Карантина. Рыбаки тотчас же бросили свои лодки, разошлись по домам, потянулись на холмы, с которых были видны каменоломни.
В полдень на вершине отвесного обрыва, под которым густо теснились вдоль всего берега рыбачьи домики, показался человек в желтой зюйдвестке, в парусиновой голландке и высоких рыбацких сапогах. Он стянул с головы зюйдвестку и, махая ею, как сигнальным флажком, кричал сильным голосом.
— Гей, рыбаки, на сход! Все до школы! На сход!..
Из белых маленьких хатенок стали выходить дети, женщины и мужчины, и на узеньких улицах, залитых ярким солнцем, началось движение. Одни, останавливаясь, горячо разговаривали между собой, другие торопливо шли к школе.
Вскоре возле школы и рыбацкого кооператива вся широкая улица пестрела оборванной одеждой бедного люда и гудела сотнями голосов. Потом на пригорке широкой улицы, возле белой церковной ограды, показалось несколько всадников. Они рысью приближались к школе. Толпа па минуту умолкла, но тут же снова зашумела, заговорила:
— О! Дидов! Дидов едет!
— Смотрите, — кажется, наш Волков с ним!
Дидов, в лохматой казачьей папахе, в серой поддевке, ловко сидел на шустрой гнедой лошаденке. Приближаясь к толпе, он поднял руку и приветственно помахал ею.
— Ну, здорово, товарищи!
Десятки голосов живо ответили ему:
— Здравствуй, Степан Иванович!
— Привет партизану!
— Бувай здоров!
Пожилой рыбак с обветренным, крупным и грубым лицом, в лоснящейся брезентовой одежде, в огромных сапогах, подскочил к Дидову, протянул ему свою большую руку и весело сказал:
— Ну, орел, вылетел из своих скал? Гуляй на доброе тебе здоровье!
— Да, дружище, вылетел! — усмехнулся Дидов, сердечно пожимая руку рыбака. — Теперь буду гулять на воле… отзимовался в пещерах!
— Смотри только, не загнали бы…
— Я им покажу.
Из толпы кто-то нетерпеливо прервал их:
— Иван, да не занимай ты человека, чай, он по важным интересам приехал к нам!
Дидов натянул поводья, продвинулся в глубь толпы рыбаков и, прямо с лошади, заговорил:
— Так вот, друзья, товарищи! Мы, партизаны, объявили войну белым бандитам!
Гул голосов совершенно затих, люди приблизились к всаднику плотной стеной.
— Слышишь, Шумный? Значит, верно, борьба начинается! — сказал пожилому рыбаку, толкая его в бок, другой, седоватый рыбак. — Теперь пойдет дело! Я же говорил тебе!
Пожилой рыбак молчал. Он жадно ловил слова Дидова.
— Я хочу сказать вам, — продолжал Дидов, окидывая беглым взглядом лица рыбаков, — надо бить белогвардейцев всем нам вместе, тогда и свершим мы скорее свою рабоче-крестьянскую победу! Вы это и сами знаете, говорить мне вам об этом ни к чему. Так вот, товарищи рыбаки, мы тут у вас… сочувствие ваше к себе имеем, или, так сказать, к красным, мне это известно! Люди в моем отряде наполовину местные, и зовемся мы но имени вашего села — Старый Карантин… К чему ж тут разговоры! Айда, давай, кто помоложе, бери оружие, какое есть, ну, патроны, порох, свинец, прихватывай все, чем можно стрелять, и становись в строй! А кто постарее, тащи в каменоломни рыбу, картошку, лук, у кого есть лишек молока, давай и его туда… Ну, как говорится, кто чем может, тем и поддерживай своих борцов за свою власть советскую! Знаете, с миру по нитке — голому рубашка. Всяко подрывай своего врага! Тут, товарищи, как раз момент. Красная Армия идет сюда. Руку помощи протягивает она вам! Довольно думать, айда, поднимайся, старый и малый!.. Беспощадная война белым паразитам! Война врагам нашим — и баста! — резко выкрикнул Дидов.
— Верно-о!
— Согласны!
— Командуй, Степан!
Чья-то огромная рука потянулась к морде лошади, и тотчас же раздался возглас:
— Так оно и должно быть, Степан Иванович, право свое только оружием можем отбить!
— Именно! — кивнул Дидов. — В этом-то и весь гвоздь!
Небольшая группа крепких, как на подбор, бородатых мужиков, одетых в бобриковые и добротные суконные пиджаки, в легких сапожках и штиблетах, сбилась в стороне от толпы и искоса поглядывала на Дидова.
— Хват! Знаем тебя… Черт тебе рад тут!
— Ишь Пугачев какой объявился, багор ему в горло!
— Бунтовать вздумал!
Рослый парень с саженными плечами, с обнаженной золотистой головой и синими большими глазами, запыхавшись, подошел к ним, перебивая разговор.
— Черт возьми, опоздал! Ну, что тут говорил Дидов? — спросил он торопливо. — Ага, это наш Волков привез его сюда… Держись теперь!
— Да, именно держись! — усмехаясь, промычал себе под нос коренастый мужичок в дубленой, из сивого барашка безрукавке и в новом синем картузе. — Да, Хведька, как видно, они приятели. Они оба будут, кажется, черным пятном для всего нашего честного Карантина. Подальше надо от них.
— О-о-о! — пробасил парень. — Ты что, Семен Афанасьевич, от Волкова — пятно? Это самый справедливый у нас человек. Он же большевик! — с жаром сказал он.
— Вот то-то и оно! — заметил другой мужик.
Парень от удивления даже назад отступил.
— Да-да, — проговорил Семен Афанасьевич, подмаргивая. — Вот весь тут и высказался ваш Волков, приволок Дидова и поставил теперь Карантин под надзор.
— Волков — совесть нашего села, — отрезал парень. — И ты, Афанасьич, брось. Ты, старый буй, опять за буржуйским течением плывешь, опять подпеваешь им!
В эту минуту возле школы появилась плотная фигура моряка Волкова. Георгиевские ленточки, свисающие с матросской бескозырки, упали на его широкие плечи и весело шевелились золотыми кончиками.
— Смотрите — Волков в матросской форме… Что это значит? — спрашивал какой-то певучий голос.
— Ага, мабуть, теперь тут у нас не страшно. Мабуть, белым закрыли сюда дорогу.
Матрос заговорил:
— Товарищи, ребята, односельчане мои! — начал он взволнованно и горячо. — Что же еще думать? Мы уже и думали, и говорили, что буржуазия, вернувшаяся к своей власти, снова принесла нам черную ночь жизни! Принесла людям разор, бедность, голод, болезнь! Больше того — теперь буржуазия еще сильнее озверела и стала бесчеловечно истреблять бедных людей, заполнять тюрьмы, пытать, расстреливать, вешать. Белая банда беспощадно губит народ!.. И что ж еще думать? Спасение наше, товарищи, только в вооруженной борьбе. Надо всему народу браться за оружие и бить выродков человечества! Все за оружие!
— Бить их, проклятых разбойников! — прорезал напряженную тишину резкий женский голос. — Смерть детоубийцам!
Все повернулись в сторону выкрика, легкий шум пробежал по толпе.
— Товарищи! — продолжил Волков, все больше волнуясь. — Великий вождь наш Ленин, партия большевиков призывают сейчас весь трудящийся народ подняться на борьбу с контрреволюцией! Товарищи! Пойдемте в партизанские отряды! Везде будем наступать на врагов. Поднимайтесь, товарищи, во имя своей свободы и равноправия всех людей! Все к оружию!
Волна одобряющих возгласов покатилась по улицам села:
— Изгонять мучителей наших!
— Лучше смерть, чем проклятая власть богачей!
— Степан Иванович, бери нас до себя в скалы!
— Товарищи, надо подумать…
— Та що тут думать… Они нас вешають, стреляють, а мы еще будем думать?!
Темно-русый парень, шурша своими непромокаемыми рыбацкими одеждами, проталкивался к Дидову. Парень остановился перед ним и, положив на холку его лошади руку, сказал:
— Степан Иванович, я, как и ты, солдат мировой войны, раны имел и чин старшего унтера.
— А! Да ты Ванька Пармарь?! — уставился Дидов на рыбака.
— Да, это я.
— Постой, о тебе мне Волков говорил… Так что ты хочешь?
— А вот послушай. Нас три брата, к тому же я атаман рыбацкой ватаги. Имею шестнадцать человек, ну, так сказать, командую ими… Вот мы и решили всей ватагой идти к тебе в каменоломни. А на белую мобилизацию никто не пошел и не пойдет! Принимай нас к себе! У нас есть винтовки и патроны, вынесли мы их из крепости немало. Мы готовы!
— Вот ты какой! — тихо сказал Дидов, хватая его огромную руку и горячо пожимая ее. — Спасибо тебе, Пармарь! Пойдем, дружище, и по-нашему, по-фронтовому, будем лупить кадюков и офицеров!
Заявление Пармаря взбудоражило рыбаков. Послышался шум:
— Пармарь! Ванька! И я с тобою!
— И мы, братья Богомоловы, уйдем!
— И я!
В толпе раздался женский надрывный, плачущий крик:
— Ой, боже мой! Святители! Василь, не ходи! Не оставляй деток! Ой, ты ж, Василек мой, осиротишь диточек!.. Люди добри, усовестите його! Не пущу!
Сзади послышался еще глухой, плачущий голос:
— Ой, лышечко! Значить, и мий Хведька пиде туды, в пекло?!
В толпе замелькали худые, костлявые руки женщины, они вцепились в рваную одежду высокого, с обросшим рыжей щетиной лицом человека
— Не ходи, Василь, не надо, Василек мой… ты ж больной!
— Знаю, жинко, — негромко возразил муж, обнимая за плечи женщину и выводя ее из толпы. — Я все знаю! Туды ж люди идуть не пряныки исты. Надо йты, жинко! Люди идуть, а я що, чи я без совести людына, чи я из стана кулаков-богачей?.. Не надо плакать. Я пиду свободу дорогую свою вырывать у врагов! Це ж для щастя диток наших… Ну, не плачь та иды до дому…
Дидов остановился возле группы помрачневших пожилых рыбаков.
— А вы что же это приуныли? Не журиться надо, а помогать! Давайте ловите побольше рыбы для бойцов, чтобы они веселее воевали!
Рыбак Шумный вышел вперед:
— В долгу не останемся. Мы от народа не отойдем.
— Хорошо, посмотрим, — ответил ему Дидов, не зная, что это отец Петьки.
Вскоре большая группа карантинских рыбаков с сумками, узелками, с оружием уходила вместе с Дидовым и матросом Волковым к каменоломням.
И по селу понеслась рыбацкая песня:
Закипела в море пена,—
Будет, братцы, перемена…
Братцы, перемена…
Зыб за зыбом часто ходит,
Чуть корабль мой не потонет,
Братцы, не потонет…
Капитан стоит на юте,
Старший боцман — на шкафуте,
Братцы, на шкафуте!..
Петька узнал, что отец его вернулся со Средней Косы домой и теперь сетями ловит рыбу. «Так, значит, я их всех сейчас увижу, — мелькнула радостная мысль, и Петька почувствовал, как его всего охватило жаром. — Надо успеть». Вот теперь как раз хорошо передать отцу то, о чем просил его атаман Березко…
Чтобы не обратить на себя внимания, Петька снял пулеметные ленты, оставил винтовку и быстро зашагал по главной улице огромного села прямо вниз, к морю. Отец жил в домике, приютившемся на выступе обрыва, немного в стороне от села.
«Как здесь хорошо!» — подумал Петька, поглядывая на каменные домики под красными черепичными крышами, с белыми стенами и синенькими окошечками. Точно с самого детства не видел он этого родного уголка, крошечных рыбачьих домиков, щедро залитых теплым солнцем. В зазеленевших деревьях остервенело щебетали воробьи, где-то настойчиво кудахтала курица.
На Петьку нахлынули воспоминания детства. Здесь он бегал с букварем, а вот в те желтые порога прасола любил бросать грязью… А там, внизу, из-под камней выдирал крабов… Здесь без устали они вдвоем с Аней летали по горячим замшелым камням, черные, загорелые, беспечные… А сколько плавал он с отцом на своей маленькой парусной лодке! Как долго и навязчиво приставал Петька к отцу — смастерить ему эту лодку, чтобы она были его, Петькина…
На глинистом уступе обрыва показался родной домишко с двумя окошечками прямо на море.
На реях висели старые сети, мелькали обтрепанные, блеклые флажки буйков. В стороне отсвечивала ребрами полусгнившая лодка, когда-то кормившая их семью. Худая желтая собачонка встретила его веселым лаем.
Приоткрылась низенькая дверь, и показалась мать в белом платочке.
— Петенька! — закричала она и бросилась ему на грудь. — А мы думали с отцом в воскресенье идти на базар и зайти к тебе на пароход… — волнуясь, говорила она, обнимая сына.
— А отец где? — спросил Петька, держа в своей горячей руке шершавую, прохладную руку матери.
— Дома. Где-то здесь, на берегу. — И, подойдя к обрыву, стала звать: — Иван! Ива-ан! Скоре-ей!
В хатенке было чисто и просторно. На тщательно побеленной плитке шумел чайник.
— Да! — воскликнула мать. — Знаешь, сынок, Слесарев, зять-то наш, объявился. И вот все ушли к ним. Устенька позвала всех.
— Да мы уж виделись с ним! — весело сказал Петька.
— Теперь, может, полегче будет Устеньке, — сквозь слезы сказала мать. — Да что же ты? Умывайся. Какое у тебя лицо закопченное! Прямо с парохода? Слыхала, собираетесь уходить в плавание?
Вошел отец.
— Сын! Сынище!..
Петька бросился к отцу.
— Постой, постой, — целуясь, произносил отец, — дай-ка взглянуть… Ишь ты какой! Ну, здорово, моряк! — И отец обнял сына крепкими, грубыми руками. — Рад, рад… Сколько не виделись! А я было совсем затужил: время-то какое… Видишь, как я посивел… и все когда красных разбили на Тамани. Затужил я тогда, все ты у меня в глазах, будто уж и нет тебя… Ух! — тяжело, с волнением перевел дух отец. — Ну вот, слава богу, ты живой и с нами…
— А ты, тятя, и правда совсем седой стал…
— Дела, сынок, тяжелые. Все без радости да под страхом смерти живем. Видишь, какие беды: советскую власть отняли, думал — ты погиб, тюрьма твоя совсем в старость вогнала… А теперь вот опять беспокойное дело. Слыхал, — произнес отец приглушенным голосом, — какие-то красные войска под землей собрались и войну белым объявили. Сегодня на сходке были.
Мать с ужасом взглянула на отца и обняла Петьку, как бы защищая его. Страх скользнул по ее лицу, и она, осеняя себя крестом, зашевелила, губами.
— Это что, мама? — спросил шутливо Петька, догадываясь, о чем молится мать.
— О своем думаю, — сурово сказала она и, отойдя от сына, засуетилась у стола.
— Ты там, Анюта, хорошего куцачка[9] достань. Мы с Петром на радостях вина выпьем. — Отец часто заморгал глазами. — Хорошо, что ты пришел… Соскучился я, — и глаза его затуманились слезой.
— Слыхал? Объявился Слесарев.
— Я знаю. Вот как бывает в жизни: похоронили, а он жив…
Мать со страхом взглянула на Петьку и на мужа. Отец сиял. Она впервые видела его таким счастливым. Он никогда не был так ласков с Петькой, как сейчас, да и, пожалуй, ни с кем из детей.
— Ну, выпьем за твое счастье и здоровье, сынок! — сказал отец. — Так пожелаю тебе дождаться снова советской власти, за какую ты страдал. Хоть ты еще и мал пить, но ладно…
Петька рассказал отцу о своей встрече с Березко в Мариуполе и что он шлет ему сердечный поклон. Вкратце передал о том, что теперь делает Мартын Федорович, и его просьбу, какую он должен будет передать всем рыбакам: чтобы они не сидели сложа руки, а поднимались и били своих врагов с тыла…
— Спасибо, спасибо ему! Вот так кум Мартын! — воскликнул отец. — Скажи-ка, Мартын воюет… Да он на все горазд. Правильный он человек!
Отец умолк, опустив голову, и задумался.
Мать, расставляя чашки на столе, настороженно и тревожно прислушивалась к разговору.
Отец вздохнул, пригладил толстыми, корявыми пальцами свои широкие седые усы.
— От врага можно только ярма да петли дождаться. Вон теперь как: за одну думу о советской власти в сыру землю… Но как будешь отвоевывать власть, когда народ остался с пустыми руками? А врагам иноземцы — американцы, англичане — помогают…
— Ты, тятя, политиком стал! — весело, по-ребячьи засмеялся Петька, и его голубые, как у отца, глаза насмешливо прищурились. — Но я с тобой не согласен! Народ, тятя, скоро отвоюет свою или, и ты можешь не журиться. Отвоюет! — повторил Петька.
— Гм… — хмыкнул отец. — А чем же, сынок, он отвоюет?
— Найдет чем. Народ — это сила, большая сила! И если весь поднимется, никаким врагам не устоять.
— Ну да, кабы всем подняться, — протянул отец, — может, что и вышло бы. А то вон как Дидов: залез под землю… Что ж это, война? Задушат в подземелье… Это что спичка — вспыхнула н потухла.
— Ну, нет! Сегодня там кучка, а завтра будет много… А там и Красная Армия подойдет. Вот со всех сторон и загорится народная война… Дидову надо помогать. Стар быть бойцом — тащи кусок хлеба, селедку, картошку. Помогай, чем можешь!
Мать прислушалась.
— Люди, как мне кажется, Дидову будут помогать, — задумчиво проговорил отец, — ждут начала, как оно пойдет… Народ хочет Советов…
— Да замолчи! — вдруг с сердцем крикнула мать на отца. — Мелешь, мелешь… На што хлопцу положено знать об этом Дидове? О нем нельзя даже говорить. Ты, Петенька, не вздумай в Карантине расспрашивать: за Дидова в тюрьму хватают…
— Что ты, мама! За меня не беспокойся. Я знаю, как себя вести. Я пришел на минутку… Я давно в каменоломнях, в отряде Дидова.
— Сынок!.. Ты с ума сошел?! — с отчаянием воскликнула мать.
— Нет, мама, я с ума не сошел. Я, мама, комсомолец, ты это знаешь. Я тебе говорил, что от этого я никогда не отступлю. А кто коммунист, комсомолец, мама, тот первый должен начинать и идти впереди. Такая у нас программа, — важно сказал Петька.
По морщинистому лицу матери катились слезы.
— Послушай свою мать, не ходи туда… Там сыро, холодно. Не мучай себя и нас, не мучай, сынок… Тебя убьют.
— Не беспокойся, мама, я не один, нас много там, — разволновался Петька и обратился к отцу: — Правда, тятя, там не так страшно? Ты ведь спускался в каменоломни. Жить все же там можно?
— Можно… — едва выговорил отец.
— А как ты, тятя, смотришь, верно я поступил?
— Воля твоя, сынок, — угрюмо ответил отец. — Взялся за дело — доводи до конца. Только не лезь там зря. А я… я бы тоже пошел… Да уж стар. Я буду рыбу вам ловить. А в солдаты не гожусь — стар… Ну, с богом, сынок!
Крепко схватив Петьку и уткнувшись в его плечо, тихо плакала мать…
Когда Шумный прибежал в каменоломни, туда уже пришло из ближайших деревень много людей, особенно из Старого Карантина и Солдатской слободы. Они приносили с собой поржавевшие ружья, патроны, продукты. От партизан-разведчиков поступили сведения о движущихся из города и крепости неприятельских колоннах солдат.
Невзирая на преимущества противника, партизаны не прятались в подземелье, а укреплялись в самых удобных и выгодных для встречи с неприятелем местах.
На одном из высоких курганов, стоявшем недалеко от шоссейной дороги, где было главное укрепление партизан, находился Дидов. С ним были Байдыков, Мышкин, Коськов, Слесарев и Шумный. Разговор шел о предстоящей схватке.
— Ну что ж, — говорил Дидов, — раз начали, стало быть, надо сделать все, чтобы удержать в своих руках инициативу. Чего бы ни стоило нам, но нужно опять заявить о себе! Если отобьем их, то тогда еще раз взбудоражим население. Люди убедятся в нашей боеспособности. А белогвардейцев это совсем собьет с панталыку.
В эту минуту на обрыве, прямо над их головами, остановился всадник на порывисто дышавшей, взмыленной вороной лошади.
— Кто это? Кто?
— А! — закричал лихой всадник, дернул поводья, и лошадь поднялась на дыбы, рванулась в сторону и мигом скрылась за обрывом, но через несколько минут очутилась в карьере и стрелой понеслась прямо к командирам.
— Кто это? — проговорил удивленно Дидов.
Дикая, взмыленная лошадь поднесла к Дидову чернявого бойкого человека в круглой барашковой шапке и в старой черной бурке.
— Вай-вай, аркадаш Дидов! — с захлебывающейся радостью выкрикнул всадник и легко соскочил с лошади. — Это ми… ми, Али Киричаев. — Он схватил руку Дидова и припал к ней лбом.
Дидов пристально смотрел на Киричаева, что-то, видимо, припоминая.
— Постой, постой… Ты со мной перебрался из Тамани сюда через пролив! Тикали вместе от казаков?.. Так ведь?
— Вай-вай! Хорошо нашла я тебя, Дидов! Помогай мне, бедный татарин! — взмолился Киричаев и вдруг отшатнулся, вытаращив на Шумного свои черные огненные глаза, как будто испугался его. Потом с какой-то кошачьей легкостью подскочил к нему. — Петька! — Схватил его руку и приложился к ней лбом. — Всех я нашла. О, карош русски люди, принимай меня, бедный татарин, в свою армия! Я джигит… я кавалерия буду у вас…
Дидов, хмурясь, спросил:
— А где ж ты был до сих пор?
Киричаев быстро отмахнулся обеими руками.
— Эх, аркадаш, товарищ Дидов! Я против помещик, буржуй, мое сердце — пролетарский сердце. Я теперь крепко знай, что Абдулла Эмир — враг бедный татарин. Я к тебе пришел. Ваш красный люди — мой душа, мой брат, мой сердца, — и он коснулся рукой груди.
Мышкин многозначительно посмотрел на Байдыкова.
— Одиночка, — сказал он.
Киричаев, услышав, живо возразил:
— Нет, дорогая товарищ, еще есть бедный татарин, он тоже хочет советский власть. Он придет сюда… Я ему скажу, и он придет сюда.
— Да, закрутили вам головы ваши мурзаки, — сказал Мышкин.
— Верно, — горячо подхватил Киричаев, — очень много наш татарский помещик обманул свой бедный татарин! Ну что будешь делать, когда люди слепой, аллах боятся! Темный люди, все боится помещик…
Киричаев рассказал историю своих скитаний, после того как он переехал из Кубани с Дидовым на лодке в Крым. Подробно передал, как он скрывался в горах, поймал эсера Войданова и Абдуллу Эмира, приехавших к морю охотиться, и как потом отпустил на волю эсера и бросил мурзака Абдулу Эмира с обрыва и считал его разбившимся насмерть.
— Ну вот, пожалел их, а они вон, подлецы, что теперь делают! — с упреком бросил Петька.
— О, товарищ, — воскликнул Киричаев, перебивая Шумного, — я теперь все знаю! Мы крепко будем бить, бить буду свой Абдулл Эмира! Все помещик будем бить. Возьми меня на свой отряд, — обернулся он к Дидову. — Я не хочем сидет там, на гора, прятай больше не буду свой голова. Принимай меня, я верная татарин.
— Давно бы так! — подхватил Мышкин. — А то в семнадцатом турков да помещиков своих послушались и пошли против революции.
— Я на Красная гвардия был!
— Не о тебе речь.
Мышкин поглядел на Дидова, затем на Байдыкова. Спросил:
— Ну что, товарищи, принимаем? Значит, ты, Степан, его знаешь?
— Возьми, пожалиста! — опять взмолился татарин, сложив руки на груди. — Мы хороший кавалерия будем.
— Бедняк ведь, — заметил Шумный, сочувственно поглядывая на Киричаева.
— Я беру его, — сказал Дидов, — Давай коня, пошли!
…Белые стягивали из деревень находившиеся там части.
На следующий день, пятнадцатого марта, неприятель стал приближаться к каменоломням.
Была солнечная, тихая погода — разгар крымской весны. Всюду зеленела трава. На ровном склоне горы от города темным шнурком вырисовывались неприятельские цепи. С северо-запада, от тракта, по ровной долине шла кавалерия Мултыха.
Небольшой, но спаянный революционным духом отряд партизан, раскинувшийся по хребту, залегший в ямках, окопах, за выступами, ожидал сигнала.
Петька Шумный с группой в двадцать человек под командой Слесарева с волнением следили за приближавшейся цепью белогвардейцев. Петька чувствовал, как сжималось и замирало его сердце.
— По неприятельским цепям — огонь!
Первые партизанские залпы заставили белогвардейские цепи прижаться к земле.
Перестрелка завязалась по всему фронту, растянувшемуся далеко по хребту.
Тррр-та-та-та! Тррр-та-та-та! Трр-та-та-та! — выстукивали бессменно вражьи пулеметы «кольт». Пули поднимали маленькие облачка белой пыли.
Из партизанских цепей раздавались то резкие, то странно грохочущие ружейные залпы.
Внезапно из-за бугра поднялась цепь белогвардейцев в черных мундирах. Выставив перед собой винтовки со штыками, они бросились на взвод партизан, залегших в ложбине между курганами. Цепь, очевидно, решила занять курган, установить там пулемет и сверху открыть огонь.
— Корниловцы, корниловцы!
Дидов проходил по ходу сообщения на соседний курган. Поднял голову и увидел, как несколько партизан побежали, нагибаясь, и спрыгнули в карьер.
— Куда бежишь?! Смерть! — закричал он и кинулся навстречу бежавшим. — Это что, мать вашу… Позор! Вы что, орехи пришли сюда щелкать или воевать?! Я вам… — он выругался, — дам орехов! — И, обнажив саблю, понесся на них.
Бойцы, глядя на Дидова, пятились и приседали.
— Назад! А ты куда, бурдюк? Это ты мне так воевать будешь?! Вон отсюда к хренам! Дидов пустил в ход сапоги, поддавая то одному, то другому под зад. — Убью! Лучше иди бей кадетов. За мной! Вперед! Ура-а-а!
— Ура-а-а! Ура-а-а! — подхватили дружно бойцы, замелькав пестрыми одеждами — полушубками, шинелями, пиджаками.
С кургана неслись озорные солдатские насмешки. А Дидов все еще сердился и ворчал вслед убегавшим от него бойцам:
— Я вам покажу, как отступать!
Когда приблизилась с тыла кавалерия, Дидов по карьерам отправился туда. Он по пути отдал командиру взвода Юшко, солдату-пулеметчику старой армии, приказ: немедленно снять взвод и перебросить его к Чурбашенской дороге, как можно лучше замаскироваться, подпустить поближе кавалерию и тогда ударить по ней.
Юшко подпустил кавалерию на близкое расстояние и несколькими дружными залпами сбил сразу десятка полтора казаков. Правый фланг начал отступать, казаки спешивались, приготовлялись к атаке.
Трудно было отбивать неприятельские цепи, но благодаря хорошим бойницам, как будто специально вырезанным из плотного известнякового камня, весь день партизаны успешно отражали неприятеля. Не взяв партизан лобовыми атаками, белые затянули все их позиции в кольцо и к вечеру начали сильную орудийную стрельбу по каменоломням.
Весь хребет стал застилаться дымом. Взлетала фонтанами земля. Трудно становилось держаться на курганах, и люди выбегали из дыма и спускались в подземелье. Под беглый орудийный обстрел пехотные цепи белых несколько раз бросались в атаку и к ночи вплотную подошли к заходам с северо-западной стороны.
Последним отступал взвод Слесарева. Его рассекли пополам. Петька Шумный взял под свое командование одиннадцать человек, но ему уже нельзя было отступать к центру подземелья, куда ушли все партизаны.
На Шумного и его товарищей был такой натиск белогвардейцев, что они не могли добраться к тем заходам, которые соединялись с общим подземельем, где находились все партизаны. Пришлось вскочить в отдельный и неглубокий туннель. Отсюда было хорошо видно, как на поверхности метались белые, слышно было, как бесновались и орали офицеры. Когда стрельба кончилась и все затихло, офицеры заглядывали в заходы и кричали:
— Выходите, разбойники, все равно там подохнете!
Петька со всеми бойцами прижались за выступами туннеля в нескольких саженях от края. Белые не могли их видеть, а им из тьмы было видно перебегающих солдат и тревожные взлеты стрижей. Белогвардейцы боялись спускаться вниз, в темноту. Но два молодых офицера все-таки вскочили в заход и начали кричать:
— Эй, бандиты! Выходите, все равно вам теперь конец!
Партизаны затаили дыхание.
— Тут никого нет! — крикнул низенький офицер наверх, своим.
Подошли еще три офицера, и один, очень молоденький, стал говорить тонким голоском:
— Удивительно, господин капитан! Три часа шла канонада, у нас столько раненых, а у них никого! Это черт знает что такое! Как заколдованные!
— Перестаньте, прапорщик! Они своих раненых унесли в подземелье. Зверье!
— Тьфу, дикари! — брезгливо сказал прапорщик.
— Ну, ничего. Посидят несколько суток в темноте и смраде — сами вылезут! А не вылезут — задохнутся, как в Аджимушкае. Войну объявили! Безумные!
— Даю голову на отсечение, господин капитан, что больше десяти часов им не пробыть здесь.
— Да, да, у меня уже сейчас голова начинает болеть, — пожаловался капитан. — Это ведь мы в четырех-пяти саженях от поверхности, а что же в глубине?
— Эх, резануть бы этих дворянчиков! — шепнул Петька партизанам, но вдруг услышал голос капитана:
— Остапчук! Беги разыщи лампу или фонарь! У жителей возьми… Да захвати там старика из арестованных каменорезов. — И капитан выстрелил из нагана в темноту.
Партизаны насторожились.
— Ну, теперь всё! — простонал один партизан и зашаркал одеждой по сырой стене: — Идемте глубже, они сейчас пойдут на нас.
— Тише! Пристрелю!.. — гневно бросил Петька в темноту.
— Вперед, господа!
Каменорезы двигались ощупью вдоль стены, впереди офицеров, приближаясь к партизанам, которые затаив дыхание стояли за выступами.
— Не стрелять! — строго прошептал Шумный.
Он и Слюнько, выждав, пока каменорезы подошли к выступам, схватили вскрикнувших от испуга стариков и в одно мгновение исчезли в темноте.
— По офицерам пли! — скомандовал Петька.
Раздался выстрел, другой, третий. Белогвардейцы валились на землю. Капитан был ранен и, лежа на земле, все еще командовал и стрелял наудачу. Прицельный выстрел Слюнько — и капитан умолк.
— Ну что, поймали?! — кричал Слюнько. — Понюхали, чем пахнет?!
Белые не рисковали больше заходить в подземелье. Они до вечера бесновались наверху и непрерывно обстреливали все заходы.
Ночью каменорезы помогли партизанам пробраться по туннелям туда, где был весь отряд. Там они узнали, что все каменоломни окружены.
Дидов отдал приказ партизанам не стрелять из каменоломен.
Четыре дня белые подолгу стреляли в глухую темноту подземелья. На пятый они сняли осаду, полагая, что партизаны задохлись, как это было в Аджимушкае.
Был воскресный день. В селе Старый Карантин назойливо трезвонили церковные колокола.
В теплом, чистом воздухе пахло степными фиалками.
Партизаны расположились на молоденькой траве, на камнях у обрывов, на холмиках и приводили себя в порядок — подстригались, умывались, штопали порвавшуюся одежду. По весенним тихим долинам и равнинам виднелись полоски вспаханной земли, крестьянские телеги, распряженные лошади и быки.
…Народ опять потянулся к каменоломням.
— А, штоб вы подавились, варвары, сукины сыны! — с плачем кричала какая-то женщина, окруженная партизанами.
Гневной руганью сыпали мужики, пришедшие из разграбленной белыми деревни.
— Та що це воно буде?
— Ой, у мэнэ усю одежу забралы!
— У мэнэ корову заризали…
— Курей усих погубили…
— Инструменты отняли — чим будемо робыть?
— Никому нема покою. От бисови души!..
Из толпы, наводнившей карьер, среди кричащих мужиков и плачущих баб, вдруг вскочил на повозку коренастый, с лихим ярко-светлым чубом и почти белыми усами, весь обмотанный пулеметными лентами партизан в барашковой шапке. Посмотрев кругом, он спросил:
— Товарищи, вы мабуть вси мэнэ знаете?
— Ну й що? Знаемо.
— Так ось дивиться: оцэ тут моя хата була — нэма ее, смыло снарядами. Ни коня, ни хаты, ни курей, ни свиней — ничего нема. А що мени робыть — помырать чи шо? Ни! У кого шо осталось, берить та тягнить пид скалу, покы воно есть. Не будэмо бросать борьбу, а прыйдуть красные — тоди уси и усим будэ! Тоди хиба ж таки хаты построемо! Светлые построемо! Дворцы построемо…
— Брось! — раздался простуженный и измученный бабий голос. — Не тявкай, пошел к черту! Умный нашелся! Слухать тошно!.. Мени батько в приданое телку дали, комод, подушки, перину. А де це все? Ахвыцеры узялы, через вас же, сволочи! Прийшлы тай наробылы, никому покою нема! А ты мовчи, Беляков! Не лизь лучше туды, брось краще винтовку, а то и ты ни за що пропадешь, як пропала хата твоя. Не лизь, кажу! — истошно заорала баба.
Послышался громкий девичий голос:
— Хведор, ни за што я не полезу под землю! Пускай сами, черти, лезут в те дырки. А мы тут, с краю, камень будем резать. На што же жить?
И все же жители каменоломен, у которых не все было разграблено белыми, боясь, чтобы снова не налетело лихо, поспешно стали сносить в подземелье остатки домашнего скарба, одежду, скамейки, ведра, столы, подушки…
Женщина, только что ругавшая партизана Белякова, сама с детьми кинулась забирать из хатенки остатки своего хозяйства, причитая:
— О господи, мабуть, опять наступают ахвыцеры… Ой, лышечко, ай, боже мий, боже!..
Девятнадцатого марта к каменоломням подошел эскадрон кавалерии во главе с полковником Поповым. Он прислал партизанам с деревенским мальчиком письмо. Партизанам предлагалось бросить напрасное кровопролитие. «Зачем мучиться вам? — писал полковник. — Бросьте бессмысленное сопротивление. Кто хочет — идите к нам, а семьи верните домой. Их никто не тронет. Повторяю: сопротивление бесполезно. Сюда идут большие военные части. С моря по катакомбам будут бить пушки с английских военных кораблей. Из Севастополя прибыла подрывная команда. Все будет взорвано, разрушено, уничтожено. По милосердию божьему, даем вам время одуматься. Сдавайтесь — простим».
Дидов расхохотался.
— А ну, Петька, давай скорее бумаги! Я ему, шельме золотопогонной, отпишу!
Дидов поставил правую ногу на камень, вскинул голову и начал диктовать:
«Мы на вас, господин полковник, и на вашу подрывную команду положили… с полным прибором… А этой англичанкой вы нас не запугаете. Вам, господин полковник, за ваш ум такой все мы тут, на горе, станем в ряд и низко склонимся. Приезжайте и поцелуйте нас всех в зад… Мы вас… простим. От всего сердца отвечает вам Степка Дидов и весь его отряд».
В тот день к каменоломням подъезжало еще несколько белогвардейских групп-делегаций.
Партизаны готовились к демонстрации. Над каменным обрывом длинною в полверсты, в котором зияли огромные квадратные дыры — входы в подземелье, местах в двадцати партизаны рассадили вооруженных бойцов, набросали одежды, точно там лежали люди, а из ближних к шоссейной дороге заходов решили вести «переговоры».
Офицеры предложили выслать к ним делегатов. Из близлежащего выхода вылез высокого роста партизан в черной папахе, черной шубе-поддевке, опутанный пулеметными лентами. Белогвардейцы приняли его за Дидова и тут же дали залп. Партизан свалился. Он был ранен в живот. Белогвардейцы ускакали на лошадях к стоявшему невдалеке эскадрону.
К Мирону Бродягину сбегался народ. Толпа поминутно росла. Дети, старики, старухи, девки и парни с лопатами в руках — все шли к распластавшемуся партизану. Пришла и та сварливая женщина, которая ругала жителей и советовала быть подальше от партизан и войны.
— Ну, бачитэ? Оцэ всим нам то будэ. Оцэ ж наробылы… Ну, и на кого ж тэпэр останеться вона, сиротинка? Та тэ маленькэ, що в животи сыдыть, та ничого не знае, а як вылупиться, тай спытае! «А де мий батько?»
Женщины всхлипывали. Крик и стоны раненого стали затихать.
— Та вин, мабуть, вмер уже?
Сидевшая возле него жена с большим животом заголосила:
— Вмер… На кого мэнэ вин покинув? Ой, матуся моя родненька! Ой, як я буду теперь на свити житы?..
К полудню мужики выкопали около кургана, на ровной площадке яму, сколотили из старых досок гроб и уложили покойника. Хоронили его со всеми воинскими почестями. Женщины плакали и бросали горсти земли в яму с причитаниями:
— Та цэ що, без попа и ховать? И вин будэ не печатаный? Пресвятая богородица, спаси и сохрани його…
Партизаны дали вверх прощальный залп и в суровом молчании долго стояли над свежей могилой товарища.
На следующее утро, когда Дидов еще спал, к нему прибежал Сашко Киреев с обрезом за плечами и доложил, что пришел кто-то из города и просится к нему.
— Видно, свой. Важный! — внушительно сказал Сашко.
— Шумный, сходи! Устрой ему там церемонию, как всем, и давай сюда.
— А если свой?
— Все равно, свои и коней уводят. Не доверяй, глаза завязывай.
Шумный побежал.
У захода ослепительно ярко светило солнце, разбрасывая свои ласковые лучи по зеленым росистым буграм.
Не успел Петька пройти и двадцати шагов от захода, как до него донесся могучий знакомый голос:
— Петяй! Мать моя фисгармония! Вот не думал!
Крепкий, как свинцом налитой, человек в штатском костюме оставил партизанский патруль и по кучам щебня быстро побежал навстречу Шумному.
— Да, я! Я, Петяй! — воскликнул Ставридин, поднимая Шумного вместе с винтовкой, как ребенка, на воздух. — Вот это да! Значит, ты у Дидова? А я, Петяй, тоже к нему. От Военно-революционного штаба. А ты знаешь, я ведь был на «Юпитере».
— Ну?
— «Юпитер» ушел в Батум. Я посоветовал затопить. Куда там! Боятся, дрожат, как воробьи на кизяке. Там остались одни иванморы! Ни одного настоящего моряка.
Петька повел Ставридина в штаб.
— Степан Иванович, посмотри, кого я тебе привел! — проговорил радостно Петька.
Дидов спрыгнул с лежанки.
— Здорово, моряк! С того света, что ли? — вскрикнул он. — От и зибралася бидна голота!
— И верно что так, мать моя фисгармония, — ответил Ставридин и протянул руку командиру.
Они крепко обнялись.
— Ну, брат, теперь вся гоп-компания в сборе, и татарин наш тут!
— Али здесь? — удивился Ставридин.
— Тут он, — сказал Дидов, закурив папиросу. — Петька, зови-ка его сюда, покажем ему утопленника.
— Больной он, Степан Иванович, лежит, как медведь, нюнится что-то…
— Психика у него, кажется, дюже жидка, — усмехнулся кто-то сзади.
— Да нет, — возразил Шумный.
— Ну, надо раздавить бутылочку, — произнес Дидов, подмигивая Ставридину.
Тот, садясь, осматривал с любопытством подземное жилье.
— Ну, я тебе скажу, — заговорил опять Дидов. — Я помню как сейчас твой голос. Черт возьми, как тебя тогда смыло! Жуть! Думал — погиб… Но тебя, видать, ни вода, ни огонь, ни тюрьма не берут! Мне вот про тебя капитан наш рассказывал, — кивнул он на Шумного.
Начали сходиться партизаны. Дым и копоть висели над сидевшими и полулежавшими на соломе людьми. Лица были черны, глаза и зубы блестели. Шум все усиливался, каждый говорил свое.
После завтрака Дидов присел со Ставридиным на лежанку, расположенную в самом углу, где стояло красное знамя. Главной задачей Ставридина было поговорить о согласованных военных действиях с отрядом аджимушкайцев. Ему было поручено также попросить у Дидова денег для нужд Военно-революционного штаба.
Дидов почувствовал, что Ставридин лезет в его дела. Он сразу отошел в сторону и уселся на куче соломы, где полулежал Шумный. Дидов положил на плечо Петьки руку и недовольно проворчал:
— Чуешь, Петро, как закомиссарился наш моряк?
— Дидов, мне надо с тобой поговорить, а ты будто сторонишься. Куда ты отошел?
— Вон они много знают, все тебе расскажут, — указывая на Байдыкова и Мышкина, пробурчал Дидов. — Мое дело махонькое — взял ружье да давай гонять кадюков. А вот им да Сережке Коврову — заниматься политикой! Наша политика — бой с врагами.
— Брось ты, Степан Иванович! Кажется, все знают, что ты хороший вояка. У нас в штабе всегда тебя в пример ставят.
— А что штаб ваш?
— Да не ваш, а наш! — подчеркнул с улыбкой Ставридин. — Он и ваш и наш, всеми руководит.
— Фикция! Где эти ваши отряды? — с усмешкой бросил Дидов. — Штабом воюете! Мне и без штаба видно, что делать здесь. У нас бои, а у вас все еще готовятся.
— Да я же вот и говорю: надо знать, где что делается, а ты манежишься. Иди поближе, потолкуем как полагается, войдешь в курс дела.
Дидов поднялся и опять присел возле Ставридина. Матрос продолжал:
— У нас большой отряд. И люди всё идут… Учим их. Налаживаем связь с рабочими города… Керчь выступит, не беспокойся! Вот засядем во всех каменоломнях, подготовимся и ударим всей силой. Надо действовать согласованно, помогать друг другу… А если будем воевать неподготовленные, без плана, нас по отдельности загонят в пещеры — и подыхай… А мы думаем так: осадили вас тут — мы бьем в другом месте, в третьем месте. А то разом ударим!
Дидов угрюмо предложил:
— Нужно отбирать у помещиков скот, хлеб, деньги, делать запас… На всякий случай… А то у нас, видишь, мало заготовлено, а люди идут. А вдруг закроют? Тогда и клади зубы на камни…
— Вот я-то и прислан сюда обсудить с тобой все эти дела. — Ставридин вынул из кармана папиросную бумагу и подал ее Дидову. — Это тебе от Военно-революционного штаба.
В письме была изложена просьба выделить часть денег, взятых у Окорока, для организационных нужд штаба.
Дидов прочитал и взорвался.
— А ежа под задницу ваш штаб не хочет?! — рявкнул он так, словно бухнул из обреза. — Ишь хлюсты какие! Что я им, Окорок? Надо вам на нужды — возьмите у него, у помещика. А я давать никому не буду! Это деньги отряда! А потом — я не знаю, кто у вас там, кому давать? Что вы, помещиков жалеете? Так кумуйтесь с ними, как эсеры! Ну, в общем, я не знаю там никого, я знаю свой отряд. Ишь умницы, дай им денег!
— Так, значит, ты не веришь ни мне, ни Военно-революционному штабу?
— Не верю!
Ставридин спокойно сказал:
— Ну, если так, ладно. Не веришь — не нужно. Я ухожу и доложу, что Дидов не хочет никого знать. Он действует так, как ему хочется, никому не подчиняется, никому не верит и никого не признает… и не нуждается в помощи… Советская власть ему не закон!
Дидов сжал зубы и нахмурил свои густые брови.
Партизан Данило, тот, что был похож на цыгана-барышника, с тесаком на животе, поглядывал на Дидова огненными глазами. Данило, видно, хотел что-то подсказать, но Дидов не смотрел на него, хотя и чувствовал на себе его взгляд.
Байдыков и Мышкин высказались за отпуск денег штабу, Григорий долго сопел, а потом не выдержал:
— Так же нельзя, Степан. Штаб — это голова. Это военная власть всего движения. Ей надо подчиняться… Мы помогать должны… Деньги я предлагаю выдать штабу без разговоров.
Данило схватился за свою кучерявую голову, охнул:
— Комиссары подберут тебя… подберут…
Дидов засопел, кашлянул, вздохнул и, подняв голову, сказал, запинаясь, брату:
— Ну, вот что, каптенармус… значит, приказываю… стало быть, выдай деньги!
Шумный очень обрадовался, услышав это приказание.
Когда Ставридин уходил, была уже ночь.
Петька провожал его далеко в степь.
— Ну, Петяй, и командир же у тебя! — сказал с огорчением Ставридин на прощание. — Ну и мужик, мать моя фисгармония, облом!.. Хотя бы вы его обтесали маленько, по-пролетарски, право… этак ведь и до греха недалеко.
Долго что-то не спалось Шумному. То ему казалось, что по всему подземелью бродят какие-то тени и подстерегают в этой жуткой черноте. Лезла всякая ерунда в голову: будто все эти подпоры, на которых лежит невероятно большая тяжесть земли, не выдержат, земля обрушится всей своей громадой и завалит партизан. Он вспомнил, как страшно было ему в тот день, когда он спускался сюда. Временами ему хотелось выскочить наверх и без оглядки «лупануть» обратно в город. Теперь ему думалось, что от бегства его удержало то, что там, в городе, его ожидала смерть, как ожидала она многих партизан, объявленных вне закона. Здесь было единственное место, где можно жить и откуда можно наносить удары по врагу.
Шумный вспомнил теперь, как среди пришедших сюда крестьян некоторые не могли выносить этой подземной жизни. Один мужичок, в коричневом полушубке, забился в угол и жался там, озирался, всматривался в темноту и крестился. Другой, седенький старичок, тихо плакал, поминутно поглядывал на потолок и просил бога о спасении.
Дидов безнадежно махнул рукой и говорил:
— Таких надо отсевать! У кого гайка слаба, отпускайте сразу. Пусть идут домой и на печке ловят блох у своих баб…
Перед глазами Петьки вставал образ Киричаева и Ани. И хотя Киричаев спас Аню, Петька почему-то не мог относиться к нему хорошо. Может, потому, что Киричаев все время был в подавленном состоянии и сторонился людей, словно все для него здесь были чужими. Шумный заметил, что Киричаев стал таким после расстрела взятого в плен татарина-офицера, прибывшего сюда из Симферополя с полуэскадроном татар на подмогу белым. Офицер держал себя нагло. Киричаев стоял за толпой бойцов и поглядывал исподлобья на офицера, слышал, как тот заявил партизанам, что татарам не нужна советская власть, что Крым — для крымских татар.
Не верилось Петьке, что такой горячий, лихой джигит, как Киричаев, мог испугаться подземелья и так раскиснуть.
Только начали отходить от Петьки все эти беспокойные мысли и он стал уже засыпать, как прибежавший к Дидову партизан разбудил его. Партизан сообщил о появлении белых разведчиков…
На восходе солнца белогвардейские части пехоты и кавалерии с севера, запада и юга сомкнулись в кольцо и быстро окружили каменоломни. У большого старокарантинского кладбища, обнесенного высокой каменной стеной и находящегося в двухстах саженях от каменоломен, спешилась казачья сотня.
Партизаны заняли курганы. Два взвода хорошо вооруженных гранатами и снабженных продуктами партизан Дидов спрятал по краям каменоломен — со стороны Чурбашенской дороги, с противоположной стороны от крепости. Это на случай, если белые загонят всех в подземелье и пойдут к заходам. Тогда эти два взвода должны будут ударить в тыл белым, создать среди них панику, а партизаны, загнанные в туннели, сделают снова общую вылазку и отгонят противника от каменоломен.
По движению частей белых Дидов сразу определил, что на этот раз план их был — осадить каменоломни. Но Дидова удивило, что войск у них меньше, чем два дня назад, и по расположению их цепей и всего кольца ему видно было, что артиллерии нельзя будет работать. Значит, весь маневр белых будет направлен на закрытие заходов и их охрану.
Утром начался бой. Белые открыли бешеный обстрел всей территории и главным образом курганов, так как эта возвышенность была для них самым уязвимым местом для продвижения цепей к заходам. В течение часа они вели плотный пулеметный и ружейный огонь, потом пошли в наступление.
— В атаку! Вперед! Во имя единой неделимой России!
— Ур-ра-а-а-а! — дружно прокатилось по цепи белых.
Солдаты поднимались и красиво, как на учении, делали перебежки, падали на землю, ползли вперед. В середине этого яростно шумящего кольца, на вершине, куда ожесточенно лезли белые, слышались другие голоса:
— По контрам революции и народа — пли!
— Держись, товарищи! Не бойся белой сволочи!
— Кроши их!
Шум и стрельба быстро возрастали и уносились ветром в сторону города.
Вскоре послышался ликующий голос Дидова:
— Ага! Шарахнули! Гони их!
— За революцию! Ура-а-а-а!
Партизаны перешли в контратаку. Белые откатывались назад, вниз, к своим окопам, но тут же перегруппировывались и опять упрямо наступали.
Так раза четыре бросались белые в атаку, все хотели занять курганы и загнать под землю партизан.
Но красное знамя, изрешеченное пулями, победоносно реяло на кургане. Когда солнце уже перевалило за полдень, белые снова начали наступление. Еще ожесточеннее застрекотали пулеметы.
По карьеру, вдоль заходов, по направлению к штабу, партизаны на двух носилках несли стонущих тяжелораненых. Троих вели женщины под руки. У одного молоденького партизана, в сыромятном белом полушубке, с обрезанной винтовкой через плечо, с повисшего рукава сильно сочилась кровь.
— Жалко! Что же это получилось, не придется больше воевать, — говорил он женщине, бережно поддерживающей его под руку. Он поминутно облизывал бледно-синие, пересохшие губы и повторял: — Жалко!
Другой, усатый солдат, в совершенно потрепанной и окровавленной шинелишке, повис на руках каменореза Нестеренко и возмущенно говорил:
— Английскую гранату бросил, паскудный золотопогонник… Ах, хоть бы один нам пулемет! Мы бы их!.. Давно в город загнали бы…
Вдруг из захода раздался тоненький детский голосок:
— Тятя! Моего тятечку ведут!
Из захода выскочил мальчик лет двенадцати в красной материнской, рваной кофте и побежал навстречу раненому отцу.
— Тятя! — вскрикнул мальчик, плача и прижимая к груди дрожащие ручонки.
— Ничего… сыночек, — протянул отец, с трудом размыкая синие губы, — я и одной буду драться. Не плачь, сыночек, не надо!..
В эту минуту из-за бугра послышались отчаянные крики: — Наших сбили! — Окружают курган!
С кургана, где трепетало красное знамя, сбежало человек двадцать партизан. Кувыркаясь, они слетели по крутому склону вниз, точно брошенные камни.
Шумный первым увидел, как покатились партизаны с главного кургана.
— Смотрите! Они бросили курган! — кричал он Дидову.
— Опять самовольно! — ахнул Дидов, отнимая от глаз бинокль. — Это Данило! Беги, Петька, туда, скажи: приказываю вернуться, занять курган! А нет — я расстреляю всех до одного!
Петька бросился к кургану.
По Дидов не вытерпел и сам побежал навстречу бегущим и орал срывающимся и хриплым голосом:
— Стой!.. Убью!.. Ложись!..
Пулемет белых резанул по отступающим партизанам. Дидов скатился в узенький карьер, куда сбежали с кургана партизаны. Здесь оказались и Данило, командир центрального пункта позиции, кому так доверял Дидов, и его помощник — огромный парень Иван Дурнагай, в генеральской фуражке с красным околышем, и их верный друг по тюрьме Собачкин. Они окружили Шумного и все наперебой кричали.
— Ты еще молокосос! Не ори на меня! — зло говорил Данило. — Там прут одни офицеры, а у них английская техника.
— Я вам говорю, что Дидов приказывает занять курган! — настаивал на своем Шумный. — Из-за вас отрежут роту Удедова!
— Ты что наделал, тудыть твою!.. — закричал Дидов, вынырнув из толпы оторопевших бойцов и подскакивая к Даниле. — Офицеров испугался? Ты думал, что это тебе коней красть? Живо на курган, а то застрелю!
— Да подожди, не горячись… Ты выслушай…
— Взять курган, говорю тебе! — снова гаркнул Дидов и выхватил из кобуры револьвер.
Дурнагай встал между ними и, помахивая черным парабеллумом, оправдывался:
— Да там невозможно держаться! Их подошла туча!
Шумный отскочил от бойцов и закричал Дидову:
— Товарищ командир, они бросили знамя!
— Что?! — заревел Дидов. — Позор! Трусы!..
Дидов крепко выругался.
— Петька! Взять знамя! — приказал он.
— За мной, товарищи! — крикнул Петька. — Не дадим врагам топтать наше знамя! Ура-а-а!
Он вырвался из гущи партизан и, низко пригибаясь, побежал вверх под свист пуль. За ним устремились один, другой, третий, и наконец все партизаны бросились на курган.
— Сумасшедший пацан! — проворчал себе в широкие усы Данило.
— Таких перепелов давно там ждут офицеры, — поддакнул Собачкин, идя с Дурнагаем за Данилом.
— Молодец парень! — сказал Дидов. — Забрал у вас бойцов. Вот и доверяй вам!.. Вот как надо воевать!
Шумный бежал и, поглядывая па колыхающееся знамя, думал только о том, как бы скорее добраться до вершины, схватить простреленное пулями алое полотнище.
Стрельба все усиливалась. Приближаясь к кургану, Шумный слышал, как у его подножия пронзительно кричал брошенный Данилом раненый партизан.
Когда Шумный и партизаны подбежали к кургану и стали ползти к вырытому ходу сообщения, чтобы по нему забраться наверх, к знамени, их вдруг обсыпали пулями. Теперь уже два пулемета обстреливали ход сообщения. Петька ощутил, как что-то чиркнуло по голове и сорвало его матросскую фуражку. Он машинально потянулся к ней и увидел длинного светловолосого парня, который только что бежал рядом с ним, а теперь корчился в предсмертных судорогах, из его окровавленных пальцев медленно выползала винтовка. Петька почувствовал, как по его спине пробежал мороз.
— Скорей! К ходу сообщения, тут как раз колено! За мной! — скомандовал не своим голосом Петька и, сделав два-три прыжка, вскочил в канаву.
— Ну, теперь не опасно! — крикнул какой-то горластый боец. — За коленом пуля не возьмет!
Глаза Шумного были устремлены на курган, где полоскалось в золоте солнца красное знамя.
— Вот что, товарищи! — повелительно сказал Петька партизанам, сидевшим рядком на корточках. — Полезу я один. Если что… — запнулся он, — знамя надо взять!
Петька осторожно приподнялся и молча, сгибаясь, полез по ходу сообщения вверх. Партизаны сторонились, давая ему дорогу.
Но вот они увидели, как Петька лезет на четвереньках обратно.
— В чем дело? Что случилось? — приглушенными голосами заговорили бойцы, вскидывая на руку винтовки.
— Товарищи! — задыхаясь, прошептал Петька, подползая к партизанам. — Белые пулемет подтащили к самому подножию… Сейчас возьмем пулемет!
— Да ты в уме?! — ахнул краснолицый партизан.
— В уме, товарищи, — усмехнулся Петька. — Сейчас возьмем пулемет… Пошли! За мной!
Партизаны пробрались по ходу сообщения вверх, где трепетало боевое красное знамя.
— Вот они, гады! — прошептал Шумный, выбросив перед собой винтовку. — Целься, братишки… Пли!
Грянули залпы.
Белогвардейцы скорчились у пулемета.
Петька спрыгнул пониже, на выступ кургана, и закричал что было мочи бойцам в ложбину:
— Давай! Бери-и пулемет!
Скоро партизаны со знаменем вернулись.
Четыре бойца несли захваченный пулемет и диски с патронами.
Шумный на ходу снял фуражку и устало вытер вспотевшую темноволосую голову.
— Пулемет, товарищ Дидов! Пулемет! — радостно доложил он.
— Не может быть! — ахнул Дидов и, как одержимый, бросился к пулемету. Он схватил его и, с нежностью прижав к своей груди, потащил к катакомбам.
Петьку и всех бойцов обступила и понесла к заходам радостная, стремительная волна народа.
Впереди, высоко над головами партизан, развевалось, играя на солнце, огненное знамя.
Генерал Гагарин собрал все военные силы, что были в городе и крепости, и бросил их к каменоломням.
После небольшого ночного дождя земля заволоклась густым туманом. Еще до восхода солнца над всей вершиной каменоломен засвистали пули. Воспользовавшись туманом, белые отряды замкнули сплошным кольцом всю возвышенность. То тут, то там заквохтали пулеметы. Вся темная гряда холмов вспыхивала непрерывными молниями. Бешеный натиск белых продолжался более двух часов. Партизаны отступили внутрь каменоломен. Началась осада.
Положение партизан стало быстро ухудшаться. Те незначительные запасы питания, какие у них были, истощались. Кончилась вода. Люди голодали, ели позеленевшую от сырости пшеницу, бродили по подземелью, припадали к стенам и лизали влажные камни.
Киричаев лежал на камнях, выбросив вперед винтовку и оглядывая из захода маленькую зеленую поляну. Ему чудилось, что на заходы уже надвигается какая-то зловещая сила, собирающаяся захлестнуть все, что было здесь живого.
«Ну, сейчас начнется», — подумал он и почувствовал, что ему жарко. Бухали разрывы бомб, а глухие удары, казалось, приближались из-за курганов к заходам.
«Вот и конец моей жизни, — мелькнула мысль, — и я буду здесь, в этих черных дырах… Не станет меня на светлой крымской земле».
Он отогнал от себя эти страшные мысли, встал и пошел по галерее к тупику.
В штабе долго совещались все командиры, коммунисты и наиболее опытные, боевые партизаны. Много было выкурено табаку, много переговорено. Решили отчаянной вылазкой попробовать переброситься всем отрядом в Багеровские каменоломни, которые находились в пятнадцати верстах отсюда…
В ту же ночь партизаны прорвали кольцо белых и пропустили свою разведку, направившуюся в багеровское подземелье.
На третий же день двое разведчиков пробрались обратно и сообщили: Багеровские каменоломни свободны, там находится небольшой отряд, присланный Колдобой из Аджимушкайских каменоломен. Выяснилось, что с целью ослабления осады на Старокарантинские каменоломни аджимушкайские партизаны начали военные действия. Колдоба сделал со своим отрядом вылазку, напал на белогвардейскую часть, разгромил ее, захватил много винтовок, патронов, несколько ящиков английских гранат. Разведчики узнали от аджимушкайцев, что два дня тому назад из Петровских каменоломен, находящихся в сорока пяти верстах от Керчи, начал действия только что собравшийся там небольшой отряд крестьян — он разогнал белых офицеров, приехавших туда проводить мобилизацию. Разведчики сообщили Дидову, что по пути в Багерово они захватили часть небольшого обоза, удирающего от красных с Украины помещика, затащили добычу в подземелье, для отряда там имеется немного продуктов.
Весть о вылазке и о переходе в Багеровские каменоломни тревожно расползлась по подземелью…
В темном тупике, чуть освещенном лампочками, толпились люди. Они располагались со своими подушками, постелями, детскими колясками и люльками. Среди сундуков, нагроможденных узлов, мешков и корзин раздавался храп спящих и тяжелое сонное дыхание. Здесь еще ничего не знали об уходе. Кое-где среди этого сонного царства попискивали грудные дети, матери укачивали их, старались успокоить.
— Усю душу вымотало, проклятэ дитя! Совсем замучило, анахвемское! Тут и так уже сил нема, а батькови, черту, война нужна. Ось убьють його, а я з вами що буду робить? У людей умирают, а у мэнэ живуть, як кошенята…
Рядом молодая женщина ласкала ребенка и приговаривала:
— Та на, крохотка, сосы та росты скорей, Васько!
Высокая худая старуха с растрепанными волосами скребла тело; она то запускала пальцы в седые редкие волосы, то лезла за пазуху и бормотала:
— Ну, не дают же и минуты покоя! Нияк не засну! От лышечко! Уж все тело поразъело. Господи, та за що ты послав на нашу старость отаку муку?! Та я ж прожила со своим стариком по шестьдесят годов, та никому даже пальцем воды не помутила, а теперь такэ наказание! Сынив моих, ридных диток, на германський войни побылы, хата була, та и ту орудием завалили. И за що мука на нас такая легла?..
Старуха чесалась, шептала, крестилась, затем снова натягивала на себя старую, сильно отсыревшую, почти мокрую, одежду и пыталась заснуть.
В просторном тупике высокого туннеля пахло навозом, где-то кашляли коровы, стучали копытами лошади, глухо и робко пел петух. Сюда было стянуто все скудное хозяйство жителей каменоломен — резчиков камня, которые из поколения в поколение своими руками создавали эти туннели и никогда не думали, что им придется скрываться в этих темных, сырых, покрытых плесенью галереях.
Но вот подземелье загудело, зашевелилось, пришло в движение.
— Давайте сюда коптилки!
— Поднимите выше лампы, ничего не видно!
— Тише!
Широкая галерея наполнялась новыми людьми, и посреди них на высоком камне возвышалась воинственная, энергичная фигура Дидова.
— Товарищи! — громко проговорил Дидов. — Вы должны сейчас все приготовиться. Мы уходим из этих каменоломен… Уйдем мы, товарищи, ненадолго. Через несколько дней вернемся сюда. Я хочу вам сказать… да, сказать… — повторил он, волнуясь, точно боялся тех слов, какие произносит. — Я хочу сказать вам, что все это надо для пользы дела… Через час мы начнем вылазку. Здесь останутся надежные ребята… Если будут сюда пробираться люди, то наши примут их так, как полагается: прощупают каждого хорошенько… Потом надо охранять заходы, чтоб не вздумали сунуться сюда белые. Согласны, товарищи?
— Согласны!
— А куда пойдем?
Дидов многозначительно усмехнулся.
— Куда пойдем, там и остановимся… Проводниками оставляем Сашкá Киреева и каменорезов Нестеренко, Сахарова, деда Беляка… Они знают тут все углы и закоулки. Степан Нестеренко будет принимать новых людей. Он на это мастак. Пармарь Иван останется за командира. Он унтер-офицер старой армии и пусть заворачивает тут по всем правилам военного дела. В помощники ему даю Юшко. Али Киричаева назначаю в кавалерию… Ну как, согласны?
— Согласны! Согласны!
Дидов оглядел собравшихся.
— Приказываю расходиться по своим местам, по взводам. Там напекли пышек, дадут каждому. Заморите малость червячка — и в поход!
Через несколько минут жены, дети, матери, отцы, сестры, братья потянулись к центральному ходу.
— На кого ж нас бросаете?
— Затеяли тут, а теперь уходят, а через вас погыбаемо… А як биляки узнают — зализуть сюды…
— И мы тоже за вами пойдем, не останемся тут.
— Мы пойдем с мужьями!
Партизаны успокаивали близких, уверяли, что уходят ненадолго, на день-два, а затем вернутся с продуктами и водой. В темноте слышались плач, причитания, прощальные поцелуи…
По всем галереям разносилась команда:
— Первый взвод, шагом марш!
— Второй взвод, стройсь!
— Рота, смирно!
Киричаев, взволнованный, подбежал к Дидову и, вытянувшись, сказал беспокойно, просящим голосом:
— Товарищ Дидов! Пожалста, не остави меня тут!
Дидов поднял голову и строго взглянул на него.
— Это что?
— Моя не можем на дирка тут сидеть. Я пойдем с тобой наверх и, как джигит, крепко буду воевать, крепко бить белая.
— Нет! Останешься здесь! — сказал Дидов. — Я же тебе объяснил. Если я прорвусь и уйду, то белые непременно все бросят тут и погонятся за мной. Ну, может быть, оставят тут какие посты, заставы. А для вас что они, эти заставы? Я тебя начальником кавалерии назначаю. Пока я там буду ходить, ты тут с ребятами вылазь по ночам и тяни сюда кулацких и помещичьих коней.
— Понимай!
— Ну так вот… Таскай сюда пшеницу, муку, баранов прихвати у какого-нибудь вашего мурзака. Можно и к рыбакам на косу смахать, селедок разжиться… Всё! С Пармарем здесь заворачивайте. Он тут командовать будет. Всё!
— Карашо! — согласился Киричаев, вдруг весь оживляясь…
В полночь на двадцать пятое марта, вооружившись фонарями, коптилками, лампами, двинулись партизаны к выходам. Шли без шума, ибо по этому направлению к выходам поверхность крыши была совсем тонкая и гул движения могли услышать сидящие на поверхности белые солдаты.
Казалось, без конца растянулись по черному подземелью таинственные тени людей с маленькими колыхающимися огоньками. По бокам этой огненной вереницы двигались, как призраки, командиры и проводники.
Наконец отряд подошел к выходам. Первой вынырнула из темноты разведка, которой командовал матрос Коськов. Она сообщила, что главная цепь противника, как и раньше, находится на хребте, на курганах установлены пулеметы. Самое слабое место белогвардейского кольца — около Чурбашенской дороги, в сторону небольших Оливенских каменоломен.
Там и решил Дидов ударить.
Один за одним выходили из захода партизаны, пригибаясь к земле, слегка покрытой туманом. Проходили узким карьером, потом сворачивали на ровное поле и тихо брели гуськом к Чурбашенской дороге, где намечался удар.
Когда цепь партизан начала разворачиваться, чтобы пойти на прорыв широким фронтом, белые заметили движение. Взвились ракеты. Раздались нестройные ружейные выстрелы. Справа и слева ударили пулеметы.
Партизаны припали к земле.
Белые быстро сняли солдат со стороны кладбища и отвели их к селу Старый Карантин, ближе к крепости. Там они развернули фронт вдоль шоссейной дороги, вероятно решив, что Дидов заходит им в тыл со стороны деревни. Дидов тем временем повел своих людей через хребет.
Вскоре на возвышенности крепости вспыхнул прожектор. Он распластал по всему хребту широкую полосу света, разыскивая отряд партизан.
Дидов перехитрил белых — он с отрядом спустился вниз по ущелью котлована и незаметно уходил от каменоломен. Не прошло и часа, как отряд прошел деревню Джаржава, лежавшую в трех верстах от Старого Карантина, потом налетел на хутор помещика Петренко, подкормился, запряг подводы, нагрузил их продуктами, захватил бочки с водой и направился быстрым ходом к Багеровским каменоломням.
На этом пути партизаны не встретили никаких препятствий, и только уже когда подошли к Багеровской железнодорожной станции, их обстрелял разъезд белогвардейцев. Отряд без потерь вошел в новое подземелье. Оно было большое, с высокими галереями, доходившими в некоторых местах до пяти-шести саженей в высоту и шириной в три-четыре сажени. У самых выходов скопилось много овечьего навоза — это во время большой жары помещичьи чабаны загоняли сюда, в прохладу, отары овец.
В подземелье было холодно и сыро. Партизаны повзводно расположились на соломе, которую припасли для них ранее пришедшие сюда разведчики.
Приготовили ужин. Выдали каждому бойцу по куску масла, взятого с хутора, овечьей брынзы, хлеба; затем принесли для каждого взвода только что освежеванных молоденьких барашков и выдали на двух человек бутылку вина из захваченного помещичьего обоза.
После мучительной осады и томительного ночного перехода все уснули как убитые.
Появление партизан сразу в четырех каменоломнях еще больше встревожило белое командование. Генерал Гагарин и только что присланный начальник крепости полковник Потемкин объявили Керчь и крепость на осадном положении. Населению не позволялось проводить собрания и увеселения, появляться на улицах группами. На Брянском заводе и в мастерских порта рабочим не разрешалось даже в обеденные перерывы собираться вместе более трех человек. За нарушение приказа — расстрел на месте.
Гагарин дал паническую телефонограмму штабу верховного командования в Екатеринодар и копию послал в Симферополь, в штаб командующего войсками Крыма. В телефонограмме говорилось:
«Положение в Керчи чрезвычайное. Неизвестно откуда появилось здесь много красных отрядов, засевших во всех каменоломнях, окружающих город Керчь и крепость. Отряды делают непрерывные вылазки из подземелья, налетают на учреждения и даже военные части. Появляются вечерами в городе, стреляют из-за угла в офицеров. Проникают в деревни и грабят помещиков. Совершают набеги на мобилизационные пункты, а также срывают мобилизацию. Если можете, перебросьте сводный полк Дикой кавалерийской дивизии, находящейся в Тамани… Через пролив переправить его займет всего два часа. Я вышлю для этого баржи. Старокарантинские каменоломни оцеплены нашими войсками, как я вам уже сообщал об этом, там идут все время ожесточенные бои…»
Генерал получил срочный ответ:
«Керчь. Комкрепости.
Командарм приказал спешно ликвидировать шайку в каменоломнях. Об исполнении донести.
В тот же час была послана другая телеграмма:
«Керчь, начальнику гарнизона.
Копия: Симферополь, генкварту из Джанкоя.
Командарм приказал принять все меры к уничтожению банд, скрывающихся в каменоломнях. Делается распоряжение о посылке двух полевых орудий».
Вечером генерал Гагарин получил дополнительное извещение, что в его распоряжение послано две сотни чеченцев кавказской Дикой кавалерийской дивизии, которые и останутся для формирования конного полка.
Это обрадовало Гагарина; у него уже было здесь столько же добровольцев татар, которых собрал Войданов.
Гагарин послал за Войдановым.
Напомаженный, с румяными щеками, стройный, в аксельбантах адъютант ввел Войданова в просторный кабинет Гагарина. Генерал встал из-за огромного письменного стола и, идя навстречу, расставил коротенькие руки, как бы желая заключить в свои объятия долгожданного гостя.
— Жажду вас видеть, Аркадий Аркадьевич!
— Приветствую! — солидно ответил Войданов и подал генералу свою большую волосатую руку.
— Чаю хотите? Быть может, желаете поужинать? Есть вино, которое вам понравится.
— Если можно, чаю с американскими сливками.
Гагарин распорядился.
— Вот видите, Аркадий Аркадьевич, что делается? — продолжал он.
— Да, вижу, — бросил эсер, садясь на диван. — Ну что поделаешь, идут, как бараны, за невеждами! — добавил он с ожесточением.
— Но факт ужасный! — загорячился Гагарин. — Получилось, что не мы их осадили в подземелье, а они осадили нас в городе! Возмутительно!
Войданов откинулся на спинку дивана и брезгливо сморщился.
— Надо похоронить их там, под землей… Естественная могила…
Гагарин прищурил свои мутноватые круглые глаза. Ему понравилась такая беспощадность эсера.
— Для этого надо много солдат. Меня сегодня уведомили, что посылают нам полевые орудия и две сотни чеченцев. Я хотел узнать у вас: как ваши татары? Скажите, и впрямь Абдулла Эмир уже имеет сотню бойцов?
— Что вы, Анатолий Андреевич! У него уже двести пятьдесят человек! Семьдесят пять бывших эскадронцев на днях прислало ему из Симферополя краевое правительство. И еще получит. У него скоро будет пятьсот–шестьсот конников.
— Превосходно! — воскликнул генерал. — Мы объединим их с чеченцами, и у нас будет чудесный отряд кавалерии! Эти дикие люди будут еще почище казаков Мултыха! Я вас очень прошу, вы завтра переговорите с Абдуллой Эмиром и приходите ко мне, окончательно договоримся обо всем. Не скупитесь, обещайте им самостоятельный Крым! Хе-хе-хе… Сейчас нужны солдаты, солдаты и солдаты! Красный фронт приближается… Сегодня наши войска оставили Каховку. Боже мой, что делается! — Гагарин сокрушенно развел свои короткие руки и зашагал по кабинету.
— Ляжем костьми, но Крыма большевикам не отдадим! — решительно заявил Войданов и заерзал на диване.
— Ах, эти англичане, как они неповоротливы! — стонал Гагарин. — Зачем они сняли отсюда эсминцы? Тут все дело портят французы… Такой момент, а они — на родину… Негодяи!
Войданов лизнул пересохшие губы и потянулся к стакану, тихонько поставленному на столике сбоку дивана. Он аппетитно глотнул чай и поднял глаза на генерала.
— А почему бы не взорвать каменоломни?
— Вы думаете?..
— Я бы приказал… Никакой пощады!
— В крепости у нас есть динамит и мелинит…
Гагарин быстро отпил маленькими глотками чай и потом подошел к карте, висевшей на стене. Ударил по карте кулаком.
— Решено. Будем взрывать!..
В ту ночь, когда пришел Дидов со своим отрядом в Багеровские каменоломни, сюда явился и комиссар Ковров. Ему хотелось получше узнать это подземелье, лежавшее у самого полотна железной дороги. Отсюда хорошо было мешать движению поездов, тормозить белым переброску войск и добывать для себя снаряжение и обмундирование.
Ковров с группой командиров всю ночь бродил по штольням с фонарями и факелами, рассматривал туннели и расспрашивал здешних каменорезов о толщине поверхностного слоя. Утром, еще до восхода солнца, он вышел из подземелья и пошел вдоль заходов. Здесь каменоломни лежали почти на ровном месте, недалеко от горы Беленьки. Вокруг подземелья не было даже холмов, и заходы его круто входили в землю и казались огромными колодцами. Ковров нашел, что Багеровские каменоломни все же неудобны для вылазок партизан и, наоборот, удобны для белых в случае осады.
Всходило солнце. На полях блестела роса. Кое-где чернели полоски пахотной земли и слышались голоса работающих крестьян. По железной дороге медленно двигался прямо с северо-запада небольшой эшелон грузовых вагонов. Наблюдатели доложили об этом Дидову. Он с несколькими партизанами выскочил на поверхность; где-то очень далеко слышалось тяжелое дыхание паровоза.
— Ага, голубчик! Он будет наш! — воскликнул Дидов и, вскинув бинокль, заметил далекий дымок паровоза. — В ружье! Приготовиться!
По подземелью эхом пролетела команда:
— В ружье!.. Приготовиться!
Усталые партизаны, спотыкаясь о камни, выбегали наверх и выстраивались в шеренгу над низким каменным обрывчиком. Они протирали глаза после крепкого сна, зевали.
Между Байдыковым, Коськовым, Мышкиным и Дидовым вспыхнул спор. Командиры говорили Дидову, что нельзя сейчас наступать, люди измучены, надо дать им отдохнуть. Дидов и слышать не хотел об этом.
— Я командир отряда и знаю, что делаю. Возьмем эшелон — тогда отдохнем!
Байдыков сказал, что нужно бы согласовать с отрядом аджимушкайцев, который находится в другой стороне подземелья, теперь надо действовать совместно.
Дидов резко оборвал Байдыкова:
— Там есть командир. У него своя голова, у меня — своя!
Дидов шагнул к отряду:
— Товарищи, берем эшелон?
Из шеренги прогремели:
— Берем! Даешь!
Партизаны быстро рассыпались в цепь и двинулись к полотну железной дороги, наперерез показавшемуся эшелону. Дидов шел посреди цепи, расширяя ее в стороны, стараясь охватить как можно больше пространства вдоль насыпи железной дороги. Но как ни спешили партизаны, все же перерезать путь поезду не удалось. Из дверей и окошек вагонов выглядывали солдаты. На платформах стояли орудия, покрытые брезентовыми чехлами. Партизаны решили, что белые отступают под нажимом красных и что эшелон этот идет со снаряжением. Но, как потом стало известно, это были те пушки и небольшая воинская часть, какие белое командование посылало генералу Гагарину для подавления партизанского движения в Керчи.
Партизаны, увидав орудия и надеясь захватить их, еще быстрее побежали к линии дороги. Эшелон поравнялся с цепью, он, как бы боясь идти вперед, совсем замедлил ход. Дидов на бегу скомандовал:
— В атаку, товарищи! Ура-а-а!
— Ур-ра-а-а-а! — покатилось по цепи.
Вагоны загрохотали, поезд остановился и попятился назад. Не успел он отойти, как партизаны наткнулись на цепь белых солдат, незаметно выскочивших из вагонов и залегших с пулеметами за насыпью полотна железной дороги.
Белые открыли пулеметный огонь.
Дидов, увидав ловушку, пришел в бешенство:
— Окопаться! С фланга заходи… этой сволочи!
У партизан не было ни лопат, ни кирок. Вся цепь прижалась к земле, обстреливая редкими залпами белогвардейцев. Пули противника свистели рядом с партизанами. Застонали раненые.
Шумный лежал около Дидова, и взгляд его говорил: «Ну что, наскочил? Не послушался других? Вот и конец нам всем…»
Ковров, разбуженный командиром отряда аджимушкайцев, сразу понял, что отряду Дидова грозит смерть. Ковров бросился в каменоломни. Он бежал с факелом и кричал, чтобы скорей поднимали отряд. Ковров договорился с командиром Базалевым — разделить отряд на две группы и зайти с обоих флангов по железной дороге, а семь кавалеристов, какие у них завелись теперь в связи с приходом крестьян с лошадьми, послать в тыл белой засаде. Ковров распорядился положить толстые бревна на колеса водовозных бочек и изображать приготовление орудий к бою.
Со стороны города на подмогу белым мчался разъезд казаков. Они, обнажив сабли, летели с криком и руганью на партизан с левого фланга. В цепи партизан началось движение, многие поворачивались и бежали к катакомбам.
— Стой!.. Ложись!.. Целься!..
В этот момент мчавшийся разъезд белых встретили дружные залпы. Всадники один за другим стали падать через головы лошадей, свисая с седел и болтая руками. Освободившиеся от седоков лошади метались по степи.
Этот удар нанес Ковров, успевший залечь недалеко от линии железной дороги с частью аджимушкайского отряда.
Потом Ковров зашел с фланга белогвардейской цепи, залегшей за насыпью железной дороги.
Командиру аджимушкайского отряда Базалеву не удалось из-за стоявшего недалеко от засады белых поезда зайти с другого фланга. Он с партизанами обошел Коврова со стороны города, перескочил через линию железной дороги, откуда уже вели стрельбу ранее посланные туда семь кавалеристов-партизан.
Это дало возможность Дидову и его отряду отступить к заходам, унести раненых.
Не успели отойти партизаны, как полным галопом примчалась кавалерия полковника Попова.
На рассвете Попов узнал от раненого партизана, подобранного на Старокарантинских каменоломнях, что Дидов с большой частью своего отряда ушел в Багерово — якобы для того, чтобы оттуда налететь на город. Получив такие сведения, полковник стремглав бросился догонять Дидова. Но было уже поздно.
Как только партизаны отступили в подземелье, Ковров, взяв двух проводников с хорошими фонарями, с командиром отряда аджимушкайцев Базалевым отправился по внутренним штольням к Дидову. Ему необходимо было познакомиться с людьми, узнать настроение отряда и договориться о совместных действиях обоих отрядов.
Ковров сразу, еще как только пришел сюда, решил, что Багеровские каменоломни могут быть использованы партизанами только как временное убежище и больше всего для оттяжки сил белых от Аджимушкайских и Старокарантинских каменоломен, где должны сосредоточиваться основные силы партизан.
Та слишком ровная степь, где находились Багеровские каменоломни, не позволяла партизанам делать такие вылазки, какие позволяли Аджимушкайские и Старокарантинские каменоломни.
Направляясь к Дидову, Ковров думал о предстоящей встрече. Этот смелый переход в Багеровское еще раз убеждал, что Дидов храбрый и способный командир, что он может принести партизанскому движению большую пользу при условии, если обуздать в нем стихию мужика и ту бесшабашную удаль, что толкает его иногда на легкомысленные действия, которые могут неожиданно погубить весь отряд. Что стоило его сегодняшнее нападение на эшелон!
Лагерь Дидова находился неглубоко от выходов, так как с краю подземелья было не так сыро, много теплее и больше свежего воздуха. Здесь люди были менее подвержены простуде и заболеваниям. Двое часовых в рваных крестьянских шубах остановили Коврова.
— Свои! Это комиссар Военно-революционного штаба, — сказал Базалев, кивнув на Коврова. — Нам надо к Дидову.
— Проходите.
Впереди показалось много маленьких огоньков, они тихо мерцали, как полуночные звезды в темном бархате южного неба.
Дым костров тонкими и длинными гривами медленно тянулся по мокро-серым потолкам галерей, устремляясь к выходам. В холодном, сыром воздухе разносился вкусный запах жареной баранины.
Проходя среди оживленных людей, заполнивших просторный туннель, Ковров смотрел на обращенные к нему с любопытством лица. Одни были возбужденные, задорные, другие спокойные.
До него доносились восклицания:
— Братва, аджимушкайцы идут!
— Это, кажется, комиссар Ковров! Вот он какой!
— Еще совсем молодой.
Люди были одеты в шубы и папахи, в пальто и шинели, в бушлаты и черкесские бурки. Мелькали папахи, солдатские шапки, заячьи ушанки, матросские бескозырки с ленточками, кубанки. И во всем, не только в движениях людей, но даже в этих разнообразных рваных одеждах, чувствовалось боевое, непоколебимое бесстрашие. Казалось, никто из этих людей и в осаде не был, и перехода не совершал, и не был в бою на железнодорожной насыпи, где каждому в глаза глядела смерть.
Вдруг галерея наполнилась нежными звуками пианино, захваченного в помещичьем обозе. А откуда-то из глубины, точно из самой страшной тьмы, пробивался могучий голос. Он запел «Дубинушку». Песню подхватили десятки разных голосов. Это чудесное пение разливалось и наполняло холодную тьму могучим порывом жизни.
— Где же ваш командир отряда? — спросил Ковров у группы матросов.
— Командир наш там вон, подальше будет, товарищ комиссар! Он у нас всегда в середине. Мы его бережем, как свой глаз, — весело отвечали бойцы. — Вот, пожалуйста, тут будет перекресточек, и там вам укажут его «кватеру».
Дидова застали аджимушкайцы одного. В небольшой нише он лежал на куче соломы лицом кверху, с заложенными за голову руками, о чем-то глубоко задумавшись.
Боец доложил о приходе Коврова. Дидов, словно подстегнутый, спрыгнул с соломы.
— А, Сергей! — взволнованно сказал он и шагнул навстречу.
Оба горячо пожали друг другу руки.
Вбежали Байдыков, Мышкин, Слесарев, Коськов, Григорий и Петька Шумный.
— Ну? Атакуете? — весело сказал Дидов, ласково поглядывая на Коврова. — Комиссара поглядеть бегут…
— Нет, не поглядеть, а поблагодарить товарища Коврова за то, что он выручил нас из ловушки, спас наш отряд, — возразил Байдыков.
— Да… верно… — медленно, виновато произнес Дидов. — Спасибо тебе, Сергей! Ты здорово помог! — добавил он и, схватив руку Коврова, с благодарностью пожал ее. — Прямо скажу — выручил ты нас из большой беды. Эта белая сволочь обхитрила меня. Никогда себе не прощу!
— Ну, что тут благодарить! Долг каждого из нас — помогать друг другу, выручать из беды, — мягко сказал Ковров. Он не хотел касаться сейчас опрометчивости Дидова. Об этом надо сказать так, чтобы он понял, какой вред для партизанского движения могут принести подобные поступки, и чтоб он извлек из этого для себя полезный урок.
— Помощь друг другу должна у нас быть самым первым делом, — сказал Мышкин.
Дидов оглянулся на него и, усмехаясь, кивнул Коврову.
— Это у меня партейные. Они тут и политика и пропаганда. Беда с ними, все командовать хотят, — пожаловался он.
Мышкин улыбнулся.
Ковров тоже улыбнулся и зорко оглядел окружающих. Во взгляде его было выражено: «Так, ясно. Понимаю».
Дидов предложил пойти позавтракать.
— Мне надо бы с народом поговорить, — попытался было задержать его Ковров.
— Пойдем, пойдем… Что ты за комиссар, если не хочешь с нами поесть! После таких схваток надо подкрепиться, а потом и другими делами заняться…
— Да, но белые…
— Да леший с ними! — опять не дал сказать он Коврову. — Надо поесть, а потом и драться.
Лицо Коврова и хмурилось и улыбалось.
Так, с разговорами, они вошли в просторный тупик, где жарко пылала куча углей. Над ней висел котел, в котором Данило помешивал своим тесаком. С жирным лицом и засученными рукавами он напоминал заправского повара. За костром громоздилась огромная каменная плита, покрытая брезентом, на ней лежали два каравая хлеба, кружки и стоял дубовый, ведерного размера, винный бочонок.
— Ну, как там каурма[10]? — осведомился Дидов.
— Готова, — коротко произнес глухим голосом Данило, поднимая свое красное, лоснящееся лицо и поглядывая на Коврова дикими, недовольными глазами.
— Давай усаживайся, товарищи, — скомандовал Дидов. — Огня! Больше света!
Через несколько минут порядочный таз с шипящей бараниной был поставлен на стол.
Дидов, передавая чайную кружку с красным вином Коврову, сказал:
— Разрешаю по одной — и то ради тебя, Сергей. Пьем, ребята, за здоровье товарища Коврова!
Все подняли кружки.
— А я предлагаю выпить за наши общие успехи в борьбе, — живо произнес Ковров. — Здоровье же мое подходящее. За скорейшую нашу победу, товарищи!
— Это само собой! — одобрительно ответил Дидов и залпом выпил вино.
Ковров сообщил собравшимся последнюю новость: Красная Армия отбросила белых от Каховки, подошла к Крыму и ведет ожесточенные бои на подступах к Перекопскому перешейку. Красная Армия заняла Одессу, Херсон, Николаев. Ковров рассказал о восстании французских моряков, о том, как они отказываются стрелять по красным, заявляя, что не будут воевать против Советов.
Это сообщение взволновало всех собравшихся. Лица озарились радостью, глаза сверкали счастьем. Обширный тупик, казалось, содрогался от движения людей и восторженных возгласов:
— Браво!
— Да здравствует Красная Армия!
— Идет долгожданная!
— Товарищи, свобода, свобода близится!
— Ура!..
Петька Шумный заметался. На глазах у него появились слезы. Он подбежал к Коврову, хотел было обнять его, но вдруг смутился и скрылся в темноту — вытирать нахлынувшие слезы радости.
По туннелям разнеслись голоса Мышкина и Байдыкова:
— На митинг, товарищи! На ми-ти-и-и-инг!
Дидов вскочил на лежанку и поднял свою огромную руку над толпой партизан.
— Вот что, хлопцы, товарищи, тут у нас комиссар Военно-революционного штаба. Пришел он сюда с Аджимушкайских каменоломен и хочет вам что-то интересное сказать. Вы послушайте его.
Крепкая и стройная фигура Коврова, затянутая в серую шинель, поднялась над людьми у стены галереи, где мигали два огненных языка коптилок. Он снял фуражку и заговорил:
— Товарищи! Прежде всего я хочу поблагодарить вас за все ваши бои, проведенные с врагами. И за ваш смелый переход сюда. Сейчас каждый меткий выстрел из ружья, удачный налет на военный объект, разгром воинской части наших врагов есть огромная помощь нашей спасительнице Красной Армии.
Товарищи! Красная Армия быстро продвигается сюда, к нам. Она уже подошла к крымской земле, бои идут уже недалеко от Перекопского перешейка…
— Неужто это правда? — выкрикнуло сразу несколько голосов.
— Правда, товарищи! — подхватил Ковров с жаром и энергией, но его слова прервали оглушающие выкрики:
— Братцы, свобода идет!
— Ура-а! Да здравствуют Советы!
— В бой! Истребляй буржуев, золотопогонников!
— Берегись теперь, гнусное отродье!..
— Подождите же, товарищи, дайте сказать товарищу комиссару… — пытался кто-то успокоить партизан.
— Свобода! Свобода!
— Ура! Конец нашим мукам!
Глубокая вера в близость освобождения долго торжествовала в подземелье и своей огромной силой потрясала своды, как будто расширяла галереи, вытесняла тьму. И казалось, ярким солнцем уже входила сюда свобода.
Как только выкрики стали затихать, Ковров продолжал: Красной Армии нелегко ворваться в Крым. Крым, товарищи, это самый крепкий оплот белых на юге. Вам известно, что этот полуостров окружен морями — Черным, Азовским и гнилым морем Сиваш. Здесь имеются крепости, и, кроме этого, Крым теперь охраняется военными кораблями интервентов — англичан и французов. Чтобы помочь Красной Армии взять этот укрепленный оплот белых, наша задача — как можно активнее действовать здесь, в глубоком тылу. Дерзать умом и силой. Рушить этот оплот изнутри! Каждый наш удар здесь по белым и по интервентам равен большому сражению на фронте. Каждая вылазка, бой, набег будут укреплять наш советский фронт и расслаблять фронт белых и иноземных империалистов…
Партизаны жадно ловили простые, понятные слова Коврова.
— Час нашей победы близок. Будьте же беспощадны ко всем этим озверевшим врагам рабочего класса, к врагам всех трудящихся! Бейте, истребляйте их на каждом шагу! Будем биться до последнего! Мы победим! Мы выйдем из тьмы к свету! Выйдем, товарищи! Тот, кто знает, за что борется, не знает страха!
Гул одобрения загрохотал по скалам темного подземелья.
— Режет по-нашему!
— Давайте вылазку!
— Смерть паразитам!
— В бой!
Взволнованный Дидов бросился к Коврову.
— Будем бороться за Советы насмерть, комиссар! — сказал он и крепко пожал ему руку.
Подтянув новые силы, белогвардейцы атаковали Багеровские каменоломни. Завязалась упорная борьба. Белые все время напирали и рвались в каменоломни, но каждый раз, встреченные метким огнем партизан, отступали, бросая раненых и убитых.
Перед вечером Петька Шумный с пятью партизанами наблюдали из незаметных дыр, как белые метали бомбы в заходы.
— Смотри, смотри, сколько пулеметов тащат беляки!
Это подходила пулеметная рота.
Через насыпь железнодорожного полотна переваливала цепь Алексеевского офицерского полка, подброшенного сюда со станции Семь Колодезей. Из-под горы, с другой стороны каменоломен, показалась еще одна цепь белогвардейцев.
Партизаны изнутри заходов тревожно рассматривали стройные офицерские фигуры, приближавшиеся к ним, и напряженно ожидали команды стрелять. Но команда не подавалась.
Вскоре в заход, где был Петька Шумный, вбежал Коськов.
— Не стрелять! Пусть лезут в заходы. Это новые, они полезут.
К одному из заходов приближалась группа офицеров. Среди них выделялась красивая, со светлыми вьющимися волосами женщина с красным крестом на груди. Рядом бежал громадный дог. В руках у офицеров были бомбы; они шли подкрадываясь, как будто заметили партизан. Два отделившихся офицера заглянули в чернеющий вход в каменоломню и бросили бомбы. Блеснуло несколько синеватых огней, затем раздался сильный гул. Шумный хотел открыть стрельбу из не замеченной белыми бойницы, но сидевший рядом Григорий Дидов остановил его:
— Не горячись. Это тайный пункт наблюдения.
Оставив Петьку и пятерых бойцов, Григорий побежал к заходу.
После взрыва офицеры вскочили в заход. Раздался чуть слышный сухой залп. Наверху послышался неистовый женский вопль:
— Ой, боже мой! Убили!.. Павла Николаевича, мужа, убили! — Женщина с красным крестом, как безумная, бросилась в заход.
Раздался опять сухой залп.
— Что там случилось?
— Господин полковник, офицеров убили и сестру милосердия.
Полковник зычно заорал:
— Санитары! Санитары! Достать во что бы то ни стало! Достать, мерзавцы! — еще раз крикнул он на мобилизованных солдат-санитаров.
Какой-то офицер, не ожидая санитаров, нырнул в заход. Там раздался одиночный выстрел. Полковник подбежал к санитарам и остервенело ударил одного из них по лицу.
— Живо достать, мерзавцы!
Санитары бросились в заход, за ними побежал полковник. Но не успели они спуститься внутрь каменоломни, как их оглушил окрик: «Руки вверх!» Санитаров взяли в плен. Полковника ранило. Он упал вниз лицом, неистово заорал:
— Спасите!..
Когда все стихло, в заход бросили дога. Собака схватила полковника за одежду и старалась тащить его к выходу. Партизаны пристрелили собаку.
Из темноты вынырнул Григорий Дидов.
— Ну, ребята, там навалили целую кучу — и офицеров, и баб, кого хочешь! Двух взяли в плен. Дела пошли!..
— Да, да, мы слышали, как кричали. А мы тоже не выдержали, подстрелили одного полковника, — говорили Дидову партизаны. — Здоровый, как бык.
Партизаны стреляли теперь по офицерам, мобилизованных солдат не трогали. Офицеры кричали на солдат, показывали на норы, а сами прятались за укрытия.
Наступил вечер. Из нор виднелся оранжевый небосвод, быстро темневший. Стрельба и взрывы бомб не прекращались.
Партизаны хорошо видели, что все мобилизованные солдаты были плохо одеты, оборваны, офицеры же все были в новом английском обмундировании.
На второй день шла легкая перестрелка.
В минуту затишья у одного из заходов поднялся шум и раздался выстрел.
— Прекратить разговоры! Не сметь, мерзавцы!
К группе оборванных солдат подбежал высокий, в бакенбардах, кавалерийский штаб-ротмистр.
— Смирно! — крикнул офицер.
Солдаты подтянулись, опустили руки по швам.
— Что за разговоры? Кто начал говорить с бандитами?
Солдаты молчали.
Один солдат отделился и закурил, собираясь что-то сказать офицеру, но офицер перебил его, весь наливаясь кровью:
— Стать как полагается, мерзавец!
Пустив тонкую струйку дыма, солдат спокойно ответил:
— Да будя тебе. Все мы говорили… И не стращай глоткой своей!
— Расстреляю, скотина! — закричал штаб-ротмистр.
— Зачем солдата скотиной обзываешь? — вмешался другой солдат. — Кто ты сам есть? А ну, братцы, дергай с него погоны!
В руках офицера блеснул револьвер.
— А, стрелять, мать твою так!.. — заревел куривший здоровяк солдат и шагнул к офицеру — Брось оружие!
Солдаты плотным кольцом окружили офицера.
— Бери его, неси под землю…
Кто-то сзади схватил офицера за шею. Смешно качнувшись назад, он повалился на траву, револьвер выпал из рук.
Подскочил фельдфебель.
— Разойдись! — кричал он, размахивая перед собой наганом.
— Окружай и эту шкуру! Старорежимца!
Фельдфебель выстрелил вверх и скомандовал:
— Пулемет!
— Ага! Есть! Только… не про вашу честь! — И шустрый солдатик вскинул па плечо «люис».
Фельдфебель выстрелил раз, другой и как-то мешком осел у ног столпившихся солдат и застонал.
— Эй, казаки скачут! — послышался крик. — Тикаем!
И солдаты, прячась за бугорками, побежали к черному заходу каменоломен, волоча за ноги тощего офицера и грузного фельдфебеля.
— Господа! Господа солдаты! — молил офицер, ударяясь головой о камни. — Пустите… озолочу! Голубчики…
Генерал Гагарин бросил к каменоломням вызванные с фронта части Дикой кавказской дивизии, состоящей из чеченцев, казачьи сотни и сформированный в Керчи татарский отряд. Теперь, когда Красная Армия приближалась к городу, партизанские отряды, укрепившиеся в каменоломнях, представляли непосредственную угрозу всему участку фронта. Гагарин решил прибегнуть к тому средству, от которого пока белые воздерживались.
Стояло тихое утро. Зеленую степь подернуло ленивой дремотой. Офицеры изредка проезжали по полю зеленой пшеницы, осматривая свои позиции. Партизан удивляло такое неожиданное затишье.
Часов в десять утра партизаны услышали, как на крыше подземелья стала раздаваться какая-то странная возня — топот, глухие удары, громыхание каких-то тяжелых предметов. Часовые, стоявшие у входов, доложили об этом Коврову и Дидову. Те подошли к выходам и долго прислушивались: наверху долбили землю и перекатывали тяжелые предметы. Партизанами-разведчиками было установлено, что везде недалеко от заходов белые роют ямы и подкатывают к ним бочки. Спустя некоторое время все услышали, как крыша подземелья загудела от топота множества человеческих ног. Коврова окружили бойцы:
— Что за бег?
— В чем дело?
— Что случилось?
Вдруг, как будто вихрем пыли, мелким градом известняка отбросило партизан к стене галереи и неожиданно ударило о камни, через мгновение колыхнуло и отбросило обратно, точно при сильном торможении поезда. Послышался оглушающий грохот, — казалось, землетрясение качнуло всю землю. Партизан забросало мелким щебнем, соломой, одеждой. Фонари и коптилки погасли. Внизу послышались стоны.
У одного из партизан оказалась свеча. Он зажег ее. При тусклом свете люди в испуге смотрели друг на друга, не понимая, что происходит.
Придя в себя, партизаны побежали к выходам. В одном месте двумя взрывами отвалило огромные пласты камня; откалываясь по слою, они падали с потолка плитами. В потолке виднелись гигантские кувшинообразные воронки.
Вскоре опять раздались взрывы: один… другой… третий… Невыносимо было, когда наверху грохотало сразу несколько взрывов. Нельзя было никак держаться на ногах. Иногда врывался такой порыв воздуха, что всех бросало то в одну, то в другую сторону. Ни один человек не мог найти себе безопасного места.
Из других заходов партизаны видели, как происходили взрывы. Это было похоже на извержение вулкана. Сначала был виден огонь, затем вздымались черные столбы дыма, доходившие в вышину до двухсот метров. Ночью они были сине-красного цвета, и каждый из них смутно озарял всю окрестность.
Белые, не жалея, закладывали одновременно по шести-восьми бочонков динамита; в одном месте они заложили сразу несколько десятков пудов. Взрыв сотряс землю так, что во всем подземелье поднялась густая туча известняковой пыли, а на месте самого взрыва образовалась воронка в диаметре до десяти–пятнадцати саженей. Тяжелее всего при взрывах было часовым. Посты нельзя было снимать.
Часовые прислушивались, как бурят над их головой целыми часами. Слышали, как подкатывают бочонки. Затем наступала тишина, слабый топот ног убегающих белогвардейцев. Значит, зажжен фитиль. В это время часовым надо было как можно быстрее убегать в глубь каменоломен. Иначе смерть неминуема: вывернет руки, ноги или придавит оборвавшимися пластами.
Когда люди приходили в себя, они слышали, как унесенные вверх взрывом камни падали обратно, стуча по крышам каменоломни, точно сверху сыпался какой-то гигантский град.
Девять суток белые держали каменоломни в осаде. Люди оставались без воды, без хлеба. Партизаны питались немолотым зерном, ели сырое мясо; бродили в разорванной сильными взрывами воздуха одежде, изнемогающие от жажды, худые, закопченные, обсыпанные известняком, с черными, блестящими от копоти лицами, ослабевшие, как после тяжелой и изнуряющей болезни.
— Ой, исты хочется!
— Пить…
— Ой, печет… сил нет…
— Пить…
Смерть все чаще выхватывала из рядов партизан одного за другим.
Ковров собрал командиров, политработников обоих отрядов и предложил, пока еще есть силы у людей, попробовать вырваться из кольца белых, уйти в Аджимушкайские каменоломни. Он изложил свой план. Шаг был рискованный, но другого выхода не было. Все знали, что при таком положении дел можно потерять на этом двадцативерстном переходе двухсотенный отряд замученных и полубольных людей.
Партизаны надеялись на ночь. Темнота поможет им, тем более что белые не знали численности партизанского отряда и боялись его.
Ковров попросил Дидова и Базалева приготовить отряд к вылазке.
Мрачное подземелье ожило. По туннелям замелькали огоньки коптилок. Кое-где на перекрестках запылали костры; тревожно поползли от них по галереям клубы голубого кизякового дыма; россыпи искр вихрем отрывались от костра, ударялись о мокрые потолки и не гасли, мешались в гривах дыма, устремляющегося к выходам.
Гул человеческих голосов наполнял подземелье.
Ковров, оставшись в тупике, где происходило совещание, скатал свою шинель и, отдыхая на соломе, обдумывал предстоящую вылазку. Сжевав горсть прелой пшеницы, он с каменорезом ушел туда, где был назначен сбор отрядов.
Партизаны собрались в широком и длинном туннеле, освещенном большим количеством коптилок, прикрепленных к стенам. Бойцы возбужденно разговаривали, перекликались, и все кругом нетерпеливо гудело каким-то особым волнением. В мутноватом свете колыхались стволы винтовок, поблескивали штыки, на спинах вздувались сумки, шинели, овчинные полушубки, мешки, и всюду блестели пулеметные ленты. В самом центре над фуражками, папахами, шапками алело боевое знамя отряда.
Глаза Коврова скользнули по бойцам, выстраивающимся вдоль стены. Люди были оборваны. Почти у каждого бойца виднелись голые колени или светились локти, на некоторых какое-то тряпье едва прикрывало тело. Обувь была порвана, у многих ноги обмотаны тряпками, некоторые были совсем босые.
И, несмотря на это, люди были собраны по-военному, в каждом чувствовалась боевая готовность.
«Вот они какие, дорогие мои воины! — думал Ковров. — Они теперь не станут ни перед кем на колени, они умрут, но не будут больше рабами… Они будут свободными».
Теперь Коврова еще больше мучила дума: как спасти, как увести всех этих полузамученных, но крепких духом людей? Ведь путь длинный и невероятно опасный; нужен прорыв сильного вражеского кольца, неминуемы стычки в пути. Возможно и окружение…
Ну, что ж, Сергей, у меня все готово, — сказал Дидов, беря Коврова за локоть. — Давайте похороним товарищей — и в путь.
— Действуй.
Дидов подал команду вести отряд к убитым товарищам, и все с шумом двинулись вниз по галерее.
Два каменореза осветили факелами глухой тупик. Убитые бойцы были сложены рядами, плечом к плечу, и все они казались огромными. По всему первому ряду убитых было разостлано красное полотно с надписью: «Вечная память борцам за свободу! Прощайте, дорогие братья! Прощайте, товарищи!»
— Этот только вчера со мной шутил, — кивком головы показывал факельщик на убитого партизана с высоким, желтым, с большими залысинами лбом. — Рабочий с завода… Такого душевного человека я еще не знал. Четверо детишек осталось… — Факельщик умолк, смахивая рукой слезу с лохматых усов.
С другой стороны группа партизан разглядывала убитого молодого партизана с обнаженной светловолосой головой. Лицо его выражало спокойствие, — казалось, он спал.
— Милый братишка, — произнес партизан, опускаясь перед ним на колени. И, целуя его в лоб, говорил: — Прощай, Вася, прощай, дорогой друг, отомщу за тебя, буду мстить до конца моей жизни… Прощай, Вася!..
Ковров поднялся на камень.
Знамя отряда приспустилось. Огни затрепетали на золотых буквах знамени. Люди склонили головы.
Потом погибшие товарищи были заложены щебнем до самого потолка тупика, и партизаны медленно направились к выходам.
Перед вылазкой была отобрана добровольная разведка в количестве пятидесяти человек. Командовать ею было поручено Мышкину. В задачу разведки входило: вылезть, залечь и лежать в цепи, чтоб не обнаружить себя, пропустить весь отряд из каменоломен под своим прикрытием. Последней из каменоломен выйдет кавалерия.
Вылазка началась ночью. Тихо шелестел по бугоркам ветерок. Пятьдесят разведчиков осторожно, один за другим, вылезли и без выстрела расположились цепью под обрывом карьера. Затем начали вылазку отряды. Они вышли из подземелья незамеченными и продвинулись дальше разведки. За ними стала выходить кавалерия. Изголодавшиеся лошади, хватив свежего воздуха, падали вместе со всадниками. Этот шум обнаружили белые и открыли стрельбу. Но было уже поздно. Бойцы грянули «ура». Вражеские пулеметчики, находившиеся перед разведкой, не успели проснуться и схватиться за пулеметы, как разведка дала залп, другой, третий — и весь отряд партизан открыл стрельбу, бросился на цепь белых, залегшую на гряде холмов.
Бросая пулеметы, белые бежали врассыпную по направлению к железной дороге, отстреливаясь на ходу.
Под покровом ночи белые потеряли партизан, они не знали, в каком направлении ушли отряды. Офицеры считали, что партизаны сделали вылазку, чтоб зайти им в тыл, прижать их цепи к заходам каменоломен и здесь окружить и разбить. Поэтому они решили отвести свои цепи за полотно железной дороги.
Полковник Попов, командовавший кавалерией, был в недоумении: почему вышедшие из подземелья партизаны нигде не обнаруживаются и не нападают на них? Он решил, что хитрый Дидов опять улизнул в Старокарантинские каменоломни. Эта мысль тотчас же заставила его броситься с кавалерией вдогонку Дидову. Он задумал опередить Дидова, встретить партизан на подходе к Старокарантинским каменоломням и, не допустив их до входов, изрубить всех в открытом поле. Но напрасными оказались старания Попова. Отряды партизан прошли версты три степью, потом свернули вправо, на восток, и спустились в балку, ею прошли до деревни Катерлез, лежавшей в трех верстах от города; там, устроив привал, напились досыта из родника холодной воды, затем, обогнув деревню и не боясь близости города, пошли тихим шагом, так как до Аджимушкайских каменоломен осталось всего три километра пути.
Перед рассветом партизаны встретились случайно с какой-то белогвардейской частью. Завязался бой. Был серьезно ранен комиссар Ковров. Он потребовал, чтобы его взяли в Аджимушкайские каменоломни. Бойцы положили его на носилки и понесли с собой.
На восходе солнца отряд пришел в Аджимушкай. Каменоломни оказались свободными. Появлявшиеся белые разъезды без труда разгонялись в этом крае отрядами Колдобы. Для каждого пришедшего отряда были отведены отдельные каменоломни, но ввиду теплой погоды ни один человек не пожелал спускаться в подземелье, все расположились для отдыха на поверхности и в карьерах. Изможденные люди припадали к сыроватой земле и тут же засыпали.
С восходом солнца туман таял, стали вырисовываться скалы, селения, город. Огромным чудовищем горбилась над морем крепость; рядом курились высокие трубы завода, их обнимали хмурые каменные строения. На холмистой возвышенности, где находились каменоломни, царила сонная тишина. Царский курган угрюмым властелином возвышался среди холмов и множества беловато-зеленых известняковых бугров. От него веяло какой-то далекой, грозной древностью.
Из цветущих садиков деревни Аджимушкай доносился веселый гомон птиц. Деревня пробуждалась — то человеческим выкриком, то лязгом ведра, то ревом животного. Две-три козы показались на холмиках каменоломен. Все вокруг дышало мирной жизнью.
Звонили колокола аджимушкайской церкви.
Жители, узнавшие о приходе партизан, стали собираться у каменоломен. Родственники спешили увидеть своих, несли им хлеб, яйца, молоко.
Партизаны спали. Солнце бросало на них свои ранние живительные лучи. У многих сквозь оборванные и измазанные известняком одежды виднелись изодранные в кровь тела; у некоторых были исцарапаны лица. У одного матроса открытые грудь и шея, казалось, были густо, как решето, исколоты острыми гвоздями — это порыв воздуха от динамитного взрыва швырнул в него тучу мелких камешков известняка. Лица все были бледные и исхудалые. Спящие стонали, скрипели зубами, подавали команду, некоторые смеялись во сне.
Пришедшие женщины брали на себя труд санитаров, сестер: стирали, чинили белье, варили еду, ухаживали за ранеными.
Весть о том, что отряды партизан после таких страшных взрывов, какие были произведены в Багеровских каменоломнях, остались живыми и пришли в Аджимушкай, молниеносно разнеслась по окрестным деревням. Народ опять потянулся к каменоломням. Крестьяне несли продукты, одежду, вели коней.
Слух о героическом походе партизан живо облетел и город. В знак солидарности многие рабочие заводов и фабрик не вышли на работу. Электрическая станция выключила свет.
Город был на осадном положении.
Командование сообщало своему вышестоящему начальству:
«Симферополь Начштаб края.
Из Керчи, 2562, военная, 213.
Положение в Керчи осложняется. Получены донесения о сильном брожении и вооружении пригородов. В городе ведется агитация о захвате власти… Желателен приход иностранных миноносцев. Заметно сильное недовольство краевым правительством.
Последние выступления партизан оттянули из Керчи и крепости всех солдат. Теперь уже на каменоломни бросил свои части Симферополь и прислал подкрепления Джанкой. Двести кавалеристов подброшено с Кавказа, и триста пятьдесят кавалеристов, направлявшихся на фронт, завернули сюда.
Председатель городской думы Могилев, не находивший себе места из-за всех этих событий, позвал к себе члена думы левого эсера Литкина, который давно разуверился в своей партии и уже более года не принимал в ее работе почти никакого участия. Но Могилев хотел посоветоваться с ним в эти тревожные дни как с умным и опытным человеком.
Когда Литкин вошел в кабинет к Могилеву, у него оказался меньшевик Пряников. Вскоре ворвался в кабинет главарь правых эсеров Войданов, ненавистный теперь Могилеву и Литкину.
Могилев сильно осунулся, изменился за эти дни. Его красивая черная борода заметно посеребрилась, под большими, выразительными глазами появились мешки, даже его осанистые плечи казались опущенными. Он упавшим, безнадежным голосом обратился к собравшимся:
— Ну, как дела, друзья мои?
— Да дела ничего, — протянул Пряников, — но все же они не так хороши, как следовало бы им быть, — и он уставился своими рачьими, желтыми глазами на Могилева.
— А я думаю, что дела наши чрезвычайно плохи, — с глубоким отчаянием возразил Могилев. — Теперь мы, кажется, теряем все! Мы выпустили весь рабочий люд из своих рук! Он теперь на стороне большевиков и, к величайшему нашему сожалению, ждет их с нетерпением, а нас даже слушать не желает. Это прискорбно, но это так!
Войданов закричал на Могилева:
— Ты паникер!
— Не вам об этом говорить, — оборвал его Могилев, — вы лучше скажите: где ваши мужики? Они убежали от вас в каменоломни к партизанам! Мужик идет на восстание!
— Довольно! — перебил его Войданов. — Скоро найдутся силы!
— Фразы! — бросил ему Могилев, поправляя холеной рукой прыгающее золотое пенсне. Красные заняли почти всю Украину и стучат в нашу дверь. Французы оставили Одессу. В тылу война!
— Так что же? Капитулировать перед большевиками?! — вскричал Войданов, вскакивая. — Я на это не способен! Мой лозунг: лучше есть других, чем быть самому съеденным. А вы капитулируйте, отдайте себя им на сжирание!
— Я этого не предлагаю.
— Как же? Ты говоришь, что все пропало, мы остались без масс…
Могилев опустил голову.
Литкин глядел на Войданова с ненавистью и молчал.
Когда Войданов стал на сторону белых и занялся организацией добровольческих отрядов, за что ему был обещан большой административный пост, Литкин публично объявил его на одном собрании авантюристом и изменником делу эсеровской партии.
— Ну, хорошо! Что же теперь, будем вешаться? — спросил Войданов у замолчавшего Могилева.
— Это будет лучше, чем переносить банкротство! — с сердцем сказал Могилев.
Войданов рассмеялся, сотрясаясь всем своим плотным телом.
— Вот уж не думал, что ты такой хлюпик! Да, черт возьми, что ты так боишься большевиков? Не сегодня-завтра они все будут уничтожены в каменоломнях. А масса всегда была и будет глиной, из которой можно лепить все, что угодно. Ты будешь королем этой массы!
— Чудесно сказано! — воскликнул Пряников. Глаза его заблестели. — Каменоломням конец! Их взорвут к черту. В крепости оказались тысячи тонн взрывчатых веществ! Да, никакой пощады! — выкрикнул он. — Все взорвать!
— Пряников, ты гениально говоришь! — с живостью одобрил его Войданов. — Именно так. Политика всегда требует беспощадности! Надо быть Наполеоном… Ты, Пряников, молодец! Ей-богу! Великий ты человек. Веди! Пойдем вперед!
— Войданов! — вскрикнул Могилев. — Аркадий Аркадьевич, опомнитесь! Вы потеряли совесть! Или вы с ума сошли? Вы понимаете, о чем вы говорите?
— Очень понимаю. Пряников совершенно прав. Надо защищать наши интересы, бороться за нашу демократию и за нашу свободу! Мы сейчас нуждаемся в любой помощи, и кто бы нам ни оказал ее, мы всем за помощь будем целовать руки. В этом наше спасение… Наша сейчас задача — идти на что угодно, но лишь бы победить.
Литкин обернулся к Могилеву, часто заморгал полными слез глазами, поднялся с кресла и шумно прошел большими шагами к окну.
Войданов продолжал:
— В Керчь приехал генерал Губатов. Ставка белых прислала его как опытного воина для ликвидации каменоломен. Этот покончит! Это не Гагарин… Сюда назначен полковник Коняев от штаба Верховной ставки, племянник Деникина. Сейчас он в Севастополе ведет переговоры с командующим английским флотом… о присылке в Керчь для постоянного дежурства двух миноносцев. Скоро, господа, будет порядок!
Могилев развел руками.
— Я за порядок, только без крови, — проговорил он, устало опуская плечи.
Литкин резко обернулся. Пенсне его мелко задрожало на горбинке носа, бледное лицо покраснело. Он рванулся к Войданову и, потрясая кулаками, закричал на него каким-то тонким, надрывным голосом:
— Довольно вам говорить всякие гнусности! Вы бессовестный человек! Здесь вам не белогвардейцы! Или вы пришли сюда, чтобы нас потянуть к ним? Вы перешли к ним — так и целуйтесь с ними. Я не могу смотреть на вас. Не могу-у! — выкрикнул он сквозь рыдания и выбежал из кабинета.
В Керчь приехал пожилой, уже с густо посеребренной головой, генерал Губатов.
С первого взгляда он поражал своим огромным ростом, необычной шириной плеч да, пожалуй, и всей своей угловатостью. У него было коричневое лицо, с припухшими веками глаза, подстриженные жесткие усы, большой рот с неровными, крупными зубами. Он носил темно-голубую шинель. На фронте империалистической войны в свое время Губатов пользовался славой, и его будто бы высоко ценил Брусилов. Однажды Губатов отличился со своим полком, за что был произведен в генералы, хотя он только перед этим получил звание полковника.
В белой армии талантливому генералу не везло. Ему было предложено командовать небольшим офицерским отрядом, потом — особой дивизией, которую он быстро прославил громкими боями. Но вот его прославленную дивизию Красная Армия дважды разбивает. И недавно, после третьего пополнения, когда красные овладели Мариуполем, его дивизия была совсем разгромлена. У Губатова осталось только двести юнкерских штыков да штаб дивизии. Сам же Губатов при сдаче Мариуполя был ранен осколком снаряда в грудь. Но он ни на один час не ложился в госпиталь.
Вскоре Губатов был вызван к Деникину. Он явился к нему в подавленном состоянии, так как глубоко и болезненно переживал свой разгром и потерю Мариуполя. Его дивизия, состоявшая из офицеров, юнкеров и кадет, полегла на поле боя с неслыханным мужеством. Все боевые операции, которые вел Губатов с превосходящими силами красных, были отмечены верховным штабом. Операции Губатова как будто бы решили ряд тактических задач, дали возможность перегруппировать войска фронта и заставили красных приостановить свое наступление на многих участках.
Деникин предложил ему принять командование Керченским укрепленным районом. Губатов откровенно высказал Деникину давно мучавшие его мысли о порядках в Добрармии. Прежде всего, он не сможет мириться с разнузданностью офицерства, с его тягой к самонаживе и кутежам. Губатов жаловался Деникину на падение дисциплины среди офицеров, на то, что многие из них совершенно разлагаются и не живут интересами общего дела, что те высокие моральные принципы, на которых начинала строиться их Добровольческая армия, и ее рыцарский дух исчезли. Всюду офицеры с солдатами обращаются по-зверски, пленных казнят, с народом грубы и без конца устраивают самочинные расстрелы, что озлобляет простой люд.
— Да, Антон Иванович, теперь у офицеров и капли нет того, что было у нас, стариков, в тяжкие дни мировой войны, — говорил Губатов печальным голосом. — Тогда даже старые генералы жили среди своих войск, спали на соломе, питались из одного общего солдатского котла и ели вместе заплесневелую корку черного хлеба. Мне кажется, Антон Иванович, нельзя победить без простого солдата.
Деникин чуть прищурился.
— Да, это ужасно! — досадливо произнес он и, приложив полную, белую руку ко лбу, встал с дивана, подошел к письменному столу, остановился возле него и стал постукивать отшлифованными розовыми ногтями по зеленому сукну.
Губатов тоже поднялся, расправил свою высокую, огромную фигуру, тихо кашлянул и только собрался что-то сказать, как Деникин живо отвел от стола глаза и перебил его.
— Ну что можно поделать? — сказал он мягко. — Я, милый Алексей Кириллович, все знаю! Это наша беда… Но вы говорите так, словно обвиняете меня в этих непорядках!
Губатов возразил ему глуховатым, спокойным голосом:
— Нет, ваше превосходительство, я вас не обвиняю… но от вас зависит упразднение этой беды. Да, большой беды, — повторил Губатов.
Деникин подошел к Губатову, взял его за пуговицу мундира.
— Я согласен с вами, но вы знаете — мы не в силах сдержать наших офицеров. Я, разумеется, говорю о расстрелах. Офицеры, их семьи и родственники слишком обижены большевиками, обижены совдепами, много перенесли они от них. Сейчас, Алексей Кириллович, когда мы снова стоим перед трудностями, мы просто не можем наказывать этих своих мучеников, не можем запрещать им… мстить большевикам. Это убьет боевой дух нашей армии.
Губатов развел руками, удивленно поглядел на Деникина.
— Не знаю, — сказал он тихо. Подумав, прибавил: — Произвол губит нас.
Генералы помолчали.
— Вот, Алексей Кириллович, — начал снова Деникин, — будете в Керчи, имейте в виду, что население там на восемьдесят процентов большевики. Я прошу вас не жалеть и не миловать никого. Бог нас простит! Там орудует повстанческая армия, и, как видно, она имеет смышленую военную голову… А ведь Керченский полуостров очень серьезный для нашего фронта тыл. Гагарин слаб вести войну с повстанцами. Нужен железной воли человек и весьма опытный воин. Там нужны вы, Алексей Кириллович. Ставка надеется на вас. Теперь, когда красные так близко подошли к Крыму, это партизанское движение для нас стало невыносимым. Это равносильно тому, что в глубокий тыл нашего фронта брошен десант врага… Вы знаете, Алексей Кириллович, я склонен думать теперь, что все это движение в самом сердце нашего оплота заранее предусмотрено высшим штабом большевиков.
— Все возможно, — угрюмо произнес Губатов, качнув головой.
— Я имею сведения, что красные Азовским морем переправляют в Крым людей и снаряжение…
Губатов тяжело вздохнул.
— Я, Алексей Кириллович, пошлю с вами на время из своего штаба полковника Коняева для разработки плана по ликвидации повстанцев. В Керчи будет находиться штабной английский офицер. В связи с приближением красных к Крыму англичане будут иметь в Керчи свою базу. Сейчас активно обещали помочь англичане. Возможно, и французы… Ну, и я… разрешил уже взрывать каменоломни. В Керчи собралось много хороших офицеров. Отбирайте себе самых стойких, действуйте решительно! Мне кажется, все же в первую очередь надо обнести каменоломни колючей проволокой… Ах, простите, не мне вас учить! — спохватился Деникин.
— Ваше превосходительство, — умоляюще сказал Губатов, приподняв свои большие руки, — полно вам!..
— Да, да! — возразил Деникин. — Да, у такого воина, как вы, всем есть чему поучиться.
Губатов опустил голову.
— Всем, чем могу, буду помогать вам, Алексей Кириллович. С богом!
— Ваше высокопревосходительство, спасибо вам за доверие, — сказал Губатов дрожащим голосом и протянул руку Деникину.
Деникин обнял Губатова за широкие плечи. Они расцеловались. Губатов вынул большой клетчатый платок и, приложив его к глазам, вышел.
Приняв от генерала Гагарина укрепленный Керченский полуостров, Губатов сразу начал изучать настроение населения. Он знал, что Керчь по своему значению является вторым городом после Севастополя как в военном, так и в промышленном отношении, что здесь есть пролетариат и город имеет революционную историю, считался политически неблагонадежным — недаром царем Николаем было учреждено градоначальство. Первым делом Губатов занялся большим металлургическим заводом. Там хотя и мало рабочих — из трех тысяч работавших до восемнадцатого года теперь было, может быть, всего человек триста, — но на этом заводе производилось вооружение для белой армии и он находился около самых каменоломен.
Притом завод мог быть хорошей крепостью со стороны Азовского моря на случай наступления красных. Губатов узнал, что рабочие города горячо откликнулись на забастовки в Севастополе и Симферополе, что они бросили работать и намеревались на улицах демонстрировать свою солидарность.
Губатов усилил полицейскую охрану завода, снабдил всю администрацию оружием и везде выставил пулеметы.
Генералу было ясно, что рабочих всколыхнуло приближение красных к Крыму и что демонстрация нужна была для оказания помощи партизанам, вырвавшимся из Багеровских каменоломен. Этим они хотели отвлечь от каменоломен войска.
Губатовские пулеметы, расставленные около заводов и по пути в город, помешали рабочим выйти на улицы города.
В эти же первые дни приезда Губатова, еще не успевшего познакомиться со своими офицерами, с их настроением и духом, потрясли неприятные события на южных фронтах и волнение среди французских моряков.
Теперь Губатов вынужден был официально сообщить местному офицерству все положение дел на фронтах. Генерал созвал офицеров гарнизона и даже тех, которые были здесь в отпуске по ранению.
В крепости, в обширном зале «Офицерского собрания», столпились встревоженные и озабоченные офицеры. Здесь у входа во весь рост красовался в золоченой раме портрет великого князя Николая Николаевича. Позолоченные орлы, которые когда-то «оберегали» царя Николая, были восстановлены на колоннах и теперь «охраняли» будущего их правителя. Старинные часы играли свою прежнюю грустную мелодию. В этих стенах некогда были блестящие празднества.
Теперь все было мрачным и казалось как бы застывшим.
Губатов появился в дверях и твердым шагом прошел среди стоявших навытяжку офицеров, не спускавших глаз с лица нового генерала.
Ласково поглядывая на офицеров, Губатов приветствовал их кивками головы.
— Садитесь, господа, — попросил Губатов, остановившись возле большого стола. Он украдкой посматривал на портрет великого князя Николая Николаевича, и лицо его как бы говорило: «Ну зачем это?»
Офицеры расселись, и зал замер.
— Господа! На наших южных фронтах произошли очень неприятные для нас всех события, — произнес Губатов с глубоким страданием в голосе. Толстое, нависшее веко вдруг задергалось на его левом глазу, что было признаком большого внутреннего волнения.
Офицеры затаили дыхание.
Губатов покашлял и опять заговорил:
— Красные заняли Херсон, Николаев, Одессу, захватили почти всю Украину и подошли к Крыму. Наши силы, находившиеся в районе Одессы, составляющие двадцать семь тысяч пехоты, пятнадцать тысяч кавалеристов, семьдесят шесть батарей, сорок три танка, не устояли против красных…
В зале послышался шелест. Золотые линии офицерских погон заколыхались и тут же замерли.
Прапорщики, поручики, капитаны, полковники не дыша смотрели на скорбно помрачневшего и подергивающегося, как от холода, Губатова.
— Господа! — продолжал Губатов с болью в голосе. — Сообщаю вам, что виновны в этом прежде всего союзники — французы. Они изменили нам, они, распропагандированные большевиками, отказались воевать против красных. Были случаи, что они отдавали им орудия, пулеметы, танки, пароходы. Одна часть полностью перешла на сторону большевиков. Во флоте французов идет революционное брожение. На одном крейсере поднят большевистский красный флаг…
Зал зашевелился, заскрипели сиденья, многие офицеры вскочили с мест.
Губатов поднял руку, и офицеры сели на свои места.
Монгольское крупное лицо его почернело. Веко стало еще чаще дергаться. Взглянув в глубину зала, он продолжал:
— Господа офицеры, будьте мужественными. Сейчас перед всеми нами одна задача — удержать Крым. Нам же, в частности, надо установить порядок здесь, в городе, не дать врагам взбунтовать народ. Слава богу, сейчас те беспорядки, которые имели место в Севастополе и Симферополе, идут на убыль. Англичане помогут нам. Америка не даст нас в обиду. Да поможет нам бог! — По мрачному лицу Губатова скользнула какая-то светлая надежда.
— Ваше превосходительство! — вдруг послышался из середины зала какой-то странный, с надрывом голос. — Позвольте, ваше превосходительство!..
Губатов поднял голову и увидел уже почти возле себя молодого, чернявого, с выпуклым лбом, с чрезвычайно бледным, красивым лицом корниловца в чине ротмистра. Он держал «на подвись» саблю и неровным шагом шел прямо к генералу.
— Ваше превосходительство! Прошу вас, не говорите больше! — с отчаянием выкрикнул корниловец и подбежал к Губатову. Звякнув шпорами, он хотел еще что-то сказать, но вдруг его холеное лицо перекосилось, и он зарыдал.
— Кто такой? Кто это? — послышались недоумевающие голоса.
— Мултых!
— Мултых!
Губатов повел своими огромными золочеными плечами и мягко, по-старчески, спросил:
— Голубчик, что с вами? Не надо плакать, ну, полно вам!..
Ротмистр Мултых, рыдая, бормотал:
— Господа! Господа! Гибнет Россия, гибнем мы!.. Это же конец… Нет! Нет! — Потом вдруг уставился на портрет в позолоченной раме и закричал в исступлении: — Ваше императорское величество, спасите нас! — И, как бы очнувшись, ротмистр сделал полуоборот к портрету и неожиданно запел:
Боже, царя храни…
Офицеры растерянно поднялись, поглядывая друг на друга. Несколько человек подхватили:
Сильный, державный…
Сначала запели офицеры тихо и робко, потом все новые и новые голоса подхватывали гимн, и вот он уже гремел, сотрясая своды зала.
Генерал Губатов растерянно поглядывал на офицеров, недоумевая, как это все получилось. Потом он перевел свой взгляд на портрет и тоже запел.
Не успели замолкнуть голоса, как ротмистр Мултых, схватившись за голову, плача, спросил Губатова:
— Неужели мы оставим Крым?
Губатов приложил к глазам платок, ответил:
— Нет… нет, голубчик! Мы не отдадим его нашим врагам при условии, господа офицеры, если мы сплотимся и дружно постоим за него. Нам нужно удержать порядок в городе, задушить разбойников в каменоломнях, не дать ослабнуть нашему фронту, помочь ему удержаться в Крыму, которому, может быть, будет суждено спасти всю великую Русь.
Мултых сделался еще бледнее прежнего.
— Ваше превосходительство! Не скрывайте от нас!.. — выкрикнул он дико и пошатнулся. — Говорите прямо все как есть! Не скрывайте от нас, как это делал генерал Гагарин. — Он выдернул из ножен саблю и поцеловал лезвие. — Я гусар лейб-гвардии ее величества императрицы Александры Федоровны полка. Я офицер Ледяного похода, корниловец. Я клянусь великим князем Николаем Николаевичем отдать свою жизнь. Мы, фронтовые офицеры, отрубим головы… Мы… — Он опять пошатнулся и с грохотом повалился на стулья.
— Воды! — приказал Губатов.
«Да, такие люди не спасут Россию… И это — опора Добрармии», — с горечью подумал Губатов.
Многие офицеры вслух возмущались поведением Мултыха: — Какой позор!
— Подумайте — замахиваться ротмистру саблей на генерала!
— Ротмистр пьян.
— Наказать его!
Мултых, бледный, весь ослабевший, отошел в дальний угол зала, торопливо снял с пальца кольцо с большим плоским камнем, который под нажимом ногтя поднялся. Стараясь быть незамеченным, Мултых быстро поднес кольцо к носу и что-то втянул из его углубления в ноздрю.
Немного погодя он спокойно сидел в своем кресле и, казалось, равнодушно слушал воинственные речи офицеров.
На Старокарантинских каменоломнях все произошло так, как предполагал Дидов. Белые в день его ухода сняли осаду и все свои части бросили на Багерово — осаждать партизан. В Карантине они оставили отряд только из тридцати казаков — для наблюдения за партизанами и больше всего для охраны большой дороги, которая шла в трех километрах от каменоломен.
По большаку теперь днем и ночью шли к керченским пристаням обозы с имуществом убегающих с Украины и из Крыма помещиков, богачей, попов и семей белого офицерства.
Казаки почти все время находились на перевале, оберегая обозы от возможного набега партизан.
Партизаны, оставшиеся в Карантинских каменоломнях, после снятия осады вышли на волю, напились воды, надышались свежим воздухом, отогрелись и занялись своими делами. В тот же вечер, как ушли белые, из города пришла большая группа заводских рабочих; они принесли двадцать новеньких английских винтовок, семь американских винчестеров, заполученных от грузчиков, работающих в порту, семь ящиков патронов, сорок штук английских гранат «лимонок» и два пулемета «кольт». Карантинские жители всю ночь носили в каменоломни рыбу, хлеб, молоко, лук, картошку. Крестьяне приводили овец и телят. Из окружающих деревень стали приходить парни, подпадавшие под приказ о мобилизации в белую армию.
Али Киричаев, вышедший из подземелья, вдохнул живительный воздух, расправился под ласковым солнцем, ожил, повеселел. Предстояло добыть для отряда лошадей и заготовить продукты. Киричаев отобрал шестерых самых боевых партизан-кавалеристов и договорился о месте, куда он должен будет отправиться со своей маленькой экспедицией. Потом Али занялся вооружением бойцов и подбором коней. На своих коней, заморенных во время осады, нельзя было рассчитывать. Карантинские крестьяне сами собрали лучших своих лошадей и предоставили их отряду во временное пользование.
Был темный вечер, небо заволокло тучами, и накрапывал теплый дождик.
— В самый раз погодка для твоего отъезда, Киричаев, — сказал Пармарь, пришедший проводить экспедицию.
— Да, якши! — горячо подхватил Киричаев. — У меня все готов. Сейчас моя отправляется. — И он подал команду «по коням».
Шестеро бойцов, одетых в бедную крестьянскую одежду, вынырнули из толпы, подбежали к оседланным лошадям, стоявшим у кольев, и вскочили на них.
Пармарь подошел к бойцам и наказал им быть осторожными и дружными, выручать друг друга из беды, если что случится.
— Слушаемся! Будем стараться, товарищ начальник! — отвечал за всех высокий, размашистый партизан-рыбак, бывший гвардеец старой армии Иван Богомольчук.
— Счастливого пути вам, товарищи! Желаем удачи!..
Пармарь схватил своей костлявой рукой руку Киричаева и, пожимая ее, сказал:
— Али, смотри там в оба! Помните, что вы партизаны, боретесь за счастье всех трудовых людей. За свободу народов боретесь!
Киричаев выпрямился на стременах и, кивая головой, отвечал:
— Спасибо за твой слова. До свидания! Я полный свой душа отдаем на наш партизанский дела, — и он приложил руку к груди. Когда же лошади тронулись, крикнул: — Не беспокойся, аркадаш Пармарь! Карашо!
Партизаны долго смотрели в даль карьера, где, как призраки, мелькали удаляющиеся всадники.
Киричаев провел свой маленький отряд километра три по степи и потом свернул на хорошо накатанную, блестевшую, как асфальт, проселочную дорогу. Все приумолкли и под мерный топот копыт вслушивались в ночную тишину.
— Так, говоришь, в городе теперь много англичан? — нарушил молчание Богомольчук, ехавший в первой паре за Киричаевым, поворачиваясь к своему соседу Коле Власову, худощавому пареньку.
— Да, немало их привалило. А видал, сколько миноносцев ихних? — произнес Власов, вскидывая голову. — Нацелились и с Черного моря и с Азовского моря. С двух сторон, гады, пристроились. Все на дыбы ставят, только бы не пустить Красную Армию.
— Иностранцы взялись за Крым. Наверно, Деникин за это обещал им немалый кусок России.
— Он щедрый! Говорят, Крым теперь отдают Франции!
— Нет! Что ты! Крым белые отписали татарам, это уже точно! — авторитетно возразил Богомольчук. — Это всем уже известно. Оттого-то татары так и зашевелились. Мурзаки выгоняют русского мужика со своей земли, и резня опять, как в восемнадцатом, началась. Факт — почувствовали себя хозяевами Крыма.
— Сам черт не разберет, что делается!
Киричаев вслушивался в разговор партизан. И перед ним как живая встала Алиме… Киричаев почувствовал, как все заклокотало в его груди. Ведь Абдулла может обидеть его Алиме. Он все, что захочет, сделает с нею. Он все может!
Болезненное воображение стало разжигать ревность. Али живо представил, как Абдулла насильно ведет Алиме в свою спальню… Он все может, все может… Тут же стал обдумывать: не напасть ли ему сейчас же на имение Абдуллы? Подогретый этой мыслью, Али пришпорил коня, словно уже бросился в атаку.
На перекрестке широкой дороги Киричаев резко остановил свою вспотевшую лошадь.
— Куда пойдет эта дорога?
— Влево — на экономию Ильиных, — ответил Богомольчук, — Вправо — к Азовскому морю, к татарским деревням.
— Ага, знаем! — бросил Киричаев и задумался. «Тут в стороне лежит земля Абдуллы Эмира. Можно будет узнать об Алиме, — подумал он. — Вот бы увидеться с нею. Там Абдулла организует татарский отряд…»
— Надо ехать, товарищи, степью, а то светает, — предложил один из бойцов.
— Якши… правильно! — сказал Киричаев и, дернув поводья, повернул вправо.
Договорились остановиться в татарской деревне Коропча, находившейся в пяти верстах, разведать, есть ли в этом месте отряды белых. Кстати, у Киричаева там есть друзья.
Пока доехали до деревни, стало уже совсем светло. Серый предутренний воздух, казалось, дрожал от страстного щебета птиц. Расседлали лошадей возле деревни, спутали их, а седла спрятали в овраге. Двух бойцов оставили пасти лошадей и наказали им, что если кто будет интересоваться, чьи это лошади, то ответить: феодосийского конеторговца, а сами они наняты доставить их на постоялый двор.
Трое партизан ушли в деревню, чтобы прикинуться батраками, поискать работы, наняться косить сено.
Киричаев и Богомольчук с бомбами и револьверами в карманах ушли к татарину, где должен был находиться слуга Абдуллы Эмира старик Мамбет.
Деревня еще спала. Они незаметно подошли к каменному, с черепичной крышей домику и встревожили огромную лохматую собаку. Выскочил с заспанными глазами, с наголо бритой головой, в широких штанах, коренастый старик.
— Селям алейкум, Ахтем, — тихо сказал Киричаев.
— Алейкум селям, — ответил татарин, вытаращивая глаза. Он как бы испугался Киричаева и, прижимая руки к своей плоской груди, произнес: — Али, ты?
— Да, я, Ахтем.
— Пойдем в дом, — сказал хозяин, быстро оглядываясь вокруг.
Киричаев и Богомольчук пошли за ним.
Расселись на войлоке вокруг низенького круглого столика, на котором лежала фунтовая пачка табаку. Киричаев, закуривая, заговорил по-татарски.
— Мамбет еще спит? — спросил Киричаев.
Ахтем взглянул на Богомольчука, потом опустил глаза и произнес:
— Мамбета нет.
— Умер?
— Нет, живой, — усмехнулся Ахтем.
И он рассказал Киричаеву, что старик Мамбет чувствовал себя плохо и решил вернуться к Абдулле с повинной, тот простил его, оставил в своем имении доживать век, а на празднике сам пришел к Мамбету, поцеловал ему руку, как самому старшему по возрасту человеку в имении.
Киричаев молча слушал рассказ, низко опустив голову.
Ахтем с кошачьей ловкостью вскочил на ноги, сунул их в шлепанцы и, ничего не сказав, вышел из комнаты.
Богомольчук, сбивая пепел с толстой цигарки, спросил:
— Ну, что он говорит?
— Это пока наши частный дела, — ответил Киричаев, не поднимая головы.
Богомольчук недружелюбно взглянул на него и стал затягиваться.
Ахтем тут же вернулся, и Киричаев спросил его:
— Ну, что у вас хорошего? Какие слышны новости?
Ахтем, блеснув крупными, пожелтевшими от табака зубами, прошел рукой по бритой голове и, загадочно улыбаясь, проговорил:
— Новостей у нас много.
— Какие, говори!
Ахтем украдкой взглянул на Богомольчука.
— Он не понимает по-татарски, — заметил Киричаев.
— А какие у тебя новости, Али? — спросил Ахтем. — Ты все скрываешься? Или опять с красными?
В эту минуту приотворилась дверь, и показалась старая смуглая татарка с большим подносом в руках.
— Али пришел? — улыбнулась она. — Хорошо… кушай кофей.
Ахтем проворно взял у нее поднос и поставил на столик. На подносе стоял кофейник с узким горлышком, тарелка с брынзой, тарелка с хлебом и блюдце с крошечными кусочками сахара.
— Пей, улан, кофей, — сказал хозяин по-русски Богомольчуку.
— Не откажусь…
Киричаев как душевному своему другу признался Ахтему, что он теперь находится в каменоломнях у Дидова.
Ахтем, услышав это, даже откинулся назад, круглые, дикие глаза его, казалось, вылезли на лоб.
— Этого не надо было делать!
— Почему?
— Потому что теперь всем татарам надо подниматься против красных. Надо скорей выгонять их из Крыма. Крым наш… Нам надо спасать Крым от красных для себя. Ты не сердись па Абдуллу Эмира, он первый у нас человек. Мы все желаем, чтобы он был ханом Крыма. Сейчас он хозяин Керченского полуострова, и все татары должны ему подчиняться. Он собирает татар на войну. Теперь ты понимаешь, почему ты не должен быть за красных?
Киричаев побледнел и ничего не ответил. Он поверил, что слухи о том, что Крым будет самостоятельным татарским государством, правильны.
— Вчера к нам приехал Асан-оглы, — продолжал Ахтем, — Он теперь не старший рабочий Абдуллы Эмира, а командир эскадрона. Мы все, старые кавалеристы, записались к нему. Сегодня уезжаем к Абдулле, там собирается отряд.
— Асан-оглы тут? — удивился Киричаев.
— Да, я записался в эскадрон Асана-оглы. Я — татарин, и я только для татар. Али, ты должен быть со своими братьями татарами, бороться за свой Крым. Мы простим тебе, иди, стой за свой родной народ…
Киричаев поднял руки, как на молении, а потом резко опустил их.
— Нет…
— Гм… Против татар идешь?.. Изменник!
— Я бедным татарам не изменяю.
— Али, подумай… Впереди — смерть!
Киричаев побледнел, поднялся и прошелся по комнате.
Богомольчук отставил чашечку с кофе и тоже поднялся, насторожился.
— Али, в чем дело? Скажи, о чем он говорил?.. Пойдем отсюда. Не нравится мне этот хозяин, — решительно заявил Богомольчук.
— Якши! Верно, айда! — Киричаев шагнул к двери.
Но Ахтем схватил его за рукав и, задерживая, сказал предупреждающе:
— Али, подумай хорошо. Знай: перед тобой смерть и перед тобой жизнь и большое счастье! Выбирай…
Богомольчук покраснел и сердито крикнул:
— Али, не говори при мне по-татарски! Я должен знать, о чем Ахтем говорит.
Киричаев зло блеснул глазами, хотел что-то сказать, но воздержался.
Выйдя со двора, они быстро направились к лошадям. Бойцы, которые расположились у саманного забора, увидев Богомольчука и Киричаева, встревожились:
— Что? Белые?
— Скорей к лошадям! — приказал Богомольчук.
— Э! Смотрите! — воскликнул партизан Власов. — Человек висит!
Все остановились, замерли.
— Скорей к лошадям! — скомандовал Богомольчук и побежал вперед.
Киричаев, пробегая мимо столба, почувствовал, как задрожали его ноги. Он замедлил шаг, и глаза его приковались к маленькому, с босыми ногами парнишке, покачивающемуся на веревке, врезавшейся и тонкую и длинную, как у птенца, шейку. Над головой юноши он прочитал надпись на доске: «Всем это будет, кто стоит за красных».
Седлая лошадей, партизаны услышали поднявшийся в деревне шум, дикие выкрики, собачий лай. Они торопливо взлетели в седла, спустились в овраг и галопом помчались к скалистой горе, виднеющейся впереди. Они решили, что если будет погоня, то там легче будет отбиваться.
Киричаев скакал рядом с Богомольчуком.
— Вот тебе и честный Ахтем! Вон как поднял всю деревню!..
Вскоре позади, над оврагом, показалось пятнадцать татарских всадников. Они, растянувшись вереницей, с диким криком, обнажив шашки, неслись за партизанами.
— Видишь, как воют, — опять буркнул Богомольчук, весь подаваясь вперед.
Над головами просвистели пули.
В глазах Киричаева мелькнул телеграфный столб с висевшим парнишкой, — босые ноги, почерневший рот и вылезшие из орбит светлые глаза…
«Поймают — и на веревку. Асан-оглы повесит… Бежать? Погибнешь от пули, их много. — Сознание твердило: — Выхода нет… Аллах, помоги!..»
Боец Власов, скакавший на буланой лошадке позади Киричаева, вдруг стал обгонять его.
— Жми, не отставай! — крикнул он Киричаеву.
— Смотри, нельзя отставать! — повторил Богомольчук, недоверчиво поглядывая на Киричаева.
— Еще показались, — крикнул Власов, подтягиваясь к Богомольчуку, — всей деревней бросились!
— До скалы, а там будем биться, — решительно приказал Богомольчук. — Биться по-большевистски, до последнего…
Вдруг он пошатнулся и, падая на луку седла, простонал:
— Куда ж ты стреляешь? Товарищи, он убил меня… — И, повисая с лошади, прохрипел: — Продался… предатель…
Власов мигом очутился рядом с бледным Киричаевым. Махнув саблей, крикнул:
— Тварь ты продажная!
Киричаев ловко, по-джигитски, перевалился с седла и повис вниз головой почти до самой земли, и конь его резко рванулся в сторону и бешено понес его к обрыву.