МАРКС – РЕВОЛЮЦИОННЫЙ ДЕМОКРАТ

Докторская диссертация (1839 –1841)

[30]

Докторская диссертация является уже теоретическим выражением революционного демократизма Маркса.

Маркс говорит в ней о различии между натурфилософией Эпикура и Демокрита. К работе было добавлено приложение, в котором Маркс критиковал необоснованную полемику Плутарха против Эпикура. Маркс писал свою диссертацию с начала 1839 года до марта 1841 года. Исключительно богаты мыслями были подготовительные рукописи, часть которых сохранилась, а также некоторые примечания. В апреле 1841 года Маркс представил работу на философский факультет Иенского университета, и 15 апреля 1841 года ему было присвоено звание доктора философии.

Как отметил Ленин, в этой диссертации Маркс по своим взглядам «был еще тогда гегельянцем-идеалистом»[31]. Но независимо от этого выбранная им тема диссертации, по сути дела, не имела ничего общего с его гегельянством. Гегель не питал ни малейшей симпатии к великим материалистам античного рабовладельческого общества – Демокриту и Эпикуру, довольно быстро покончил с ними и совершенно неправильно их истолковал. Ленин в «Философских тетрадях»[32] показал это вплоть до мельчайших подробностей. Ленин дает следующую оценку приемам исследования Гегеля: «Невыносим идеалисту дух материализма!»[33]

Маркс, напротив, не относился так нетерпимо к «духу материализма». Первоначально он задумал разобрать «цикл эпикурейской, стоической и скептической философии в их связи со всем греческим спекулятивным мышлением», ибо «взгляд Гегеля на то, что он называл спекулятивным par excellence»[34], не позволял «признать за указанными системами их высокое значение для истории греческой философии и для греческого духа вообще»; в соответствии с этим Маркс смотрел на свою диссертацию как на «предвестника более обширного сочинения», которое так и осталось ненаписанным.

При всем глубоком уважении Маркса к Гегелю и несмотря на то, что он присоединялся к его идеалистическо-диалектическому методу и терминологии, отношение Маркса к Гегелю отнюдь не было некритическим. Так как определяющим здесь являлся объективно-научный интерес, то с самого начала его отношение не было догматическим и принципиально отличалось поэтому от установки всей остальной гегелевской школы.

Это видно из пространного и важного примечания, в котором Маркс подробно высказал свое мнение о Гегеле и его учениках.

В этом примечании Маркс разбирает многие связанные между собой проблемы, а именно:

отношение Гегеля к его собственной философии,

отношение учеников Гегеля к философии Гегеля,

отношение философии к самой себе,

отношение философии к действительности и

основы раскола гегелевской школы на два направления.

Рассматривая все эти вопросы, Маркс высказывает свое понимание философии Гегеля и философии вообще, и это делает данное примечание исключительно важным для нас.

В нем уже в зародыше подготавливается та критика Гегеля, которая потом, как развитие начатого здесь, предстанет в завершенном виде во введении к «Критике гегелевской философии права».

Будучи гегельянцем, Маркс в то же время сохранял свое собственное, самостоятельное мнение и относился к гегелевской философии отнюдь не рабски и не слепо.

Маркс заметил, что Гегель обнаружил «односторонность». Основу такой «односторонности», а также «той или иной явной непоследовательности» Маркс видит «в недостаточности принципа или в недостаточном понимании философом своего принципа». Эти односторонности и непоследовательности «не осознаются» самим философом, ибо он находится в «непосредственном» отношении к своей философии. Все же нельзя забывать, что для Гегеля наука «не была чем-то полученным в готовом виде, а ещё только создавалась». Только так можно понять тот факт, что метод Гегеля имел преимущества перед его системой.

Маркс выступает против учеников Гегеля, потому что они недостаточно приняли это во внимание. Он обвинял их в том, что они прежде «с восторгом повторяли все его односторонности, как это можно со всей очевидностью доказать им примерами из их собственных произведений», теперь же они «борются против своего прежнего состояния, приписывая его Гегелю», хотя они стоят не в «непосредственном», как Гегель, а «в рефлектированном» отношении к своей системе, так что они могли бы с самого начала избежать его ошибок.

Для Маркса философия Гегеля была только исходным пунктом, поскольку для него философия вообще находилась в постоянном развитии.

Поэтому он обозначил поведение гегелевской школы как «нефилософское направление» и видел в этом «нефилософском направлении» признак начавшегося выхода за пределы гегелевской философии: «Я, впрочем, рассматриваю это нефилософское направление значительной части гегелевской школы как явление, которое всегда будет сопровождать переход от дисциплины к свободе».

Следовательно, развитие философии не было завершено ни Гегелем, ни кем-либо из его учеников.

Вслед за этим Маркс рассматривает саму философию и ее функции с определенной стороны, а именно «чисто объективно, как непосредственное осуществление философии». Он широко пользуется выражением «осуществление» философии с целью преодоления пропасти между «действительным и должным».

Тем самым началась разработка проблематики, которую Маркс окончательно закончил только во введении «К критике гегелевской философии права».

В диссертации проблема отношения между теорией и практикой представляется ему пока еще очень ограниченно, как «психологическая» проблема: «Таков психологический закон, что ставший в себе свободным теоретический дух превращается в практическую энергию и, выступая как воля из царства теней Амента, обращается против земной, существующей помимо него действительности».

Материалистическое ядро этого утверждения очевидно, ибо если «воля», соответственно «теоретический дух», «обращается против земной, существующей помимо него действительности», то речь при этом идет о действительности, существующей независимо и вне познающего субъекта.

Но так как философия и действительность рассматриваются здесь у Маркса еще отдельно друг от друга, так как Маркс не мог объяснить философию из действительности, материализм остается неполным. Хотя сама действительность характеризуется материалистически, однако в определении отношения философии к действительности виден еще идеализм.

Для истории философии предлагается здесь нечто очень интересное. Естественный и, в соответствии с оговоренными условиями, механистический материализм соединяется с идеалистической диалектикой Гегеля. Уже с начала этого соединения оказывается, что простое сложение этих двух философских направлений не может способствовать решению затронутой проблемы.

Философия опять отбрасывается действительностью к самой себе: «Однако сама практика философии теоретична». Но под «практикой» понималась вместе с тем «критика»: «Именно критика определяет меру отдельного существования по его сущности, а меру особой действительности – по её идее». В этом состоит, по Марксу, «непосредственное осуществление философии».

Маркс утверждает далее: «Однако это непосредственное осуществление философии по своей внутренней сущности полно противоречий…», философская система «низводится до абстрактной целостности». Отношение философской системы «к миру есть отношение рефлексии. Одушевлённая стремлением осуществить себя, она вступает в напряжённое отношение к остальному. Внутренняя самоудовлетворённость и замкнутость нарушены».

Но для Маркса немыслимо отбросить философию в сферу действия чисто теоретического: «То, что было внутренним светом, превращается в пожирающее пламя, обращённое наружу». При этом философия и мир растворяются друг в друге: «Таким образом, в результате получается, что в той мере, в какой мир становится философским, философия становится мирской, что её осуществление есть вместе с тем её потеря, что то, против чего она борется вне себя, есть её собственный внутренний недостаток»; с другой стороны – такое обоюдное растворение невозможно. Таким образом, по существу опять не дается решения проблемы: «что именно в борьбе она сама впадает в те ошибки, против которых она и борется, и что, лишь впадая в эти ошибки, она уничтожает их».

Из нарисованной Марксом картины видно, что для него мир и философия не могли быть приведены в соответствие друг с другом. Философия, очевидно, не соответствует миру, поскольку осуществление философии было «ее потерей», а не ее приобретением и поскольку философское становление мира не устраняло в мире существующих недостатков.

Так как философия и мир, соответственно действительность, непримиримы здесь по отношению друг к другу, ибо Маркс еще не знал, как можно объяснить философию из действительности, то так называемая объективная сторона философии и ее «субъективная сторона» стояли у него разрозненно, одна около другой.

Под субъективной стороной философии Маркс понимал «отношение осуществляющейся философской системы к её духовным носителям…» Поскольку объективная и субъективная стороны, теория и практика философии не связаны тесно друг с другом, в этом находит выражение, как говорил Маркс, всегда присущее «обоюдоострое требование: одно остриё направлено против мира, другое – против самой философии».

Однако обращает на себя внимание то, что Маркс не рассматривал описанные им такого рода отношения как незыблемые. Это вытекает из того, что он ставил перед философами и тем самым также перед самим собой следующую задачу: «Освобождая мир от внефилософского состояния, они в то же время освобождают самих себя от философии, которая в качестве определённой системы держала их в оковах». Таким образом, согласно Марксу, философия находится в процессе своего собственного развития и не может быть понята иначе, как освобождающаяся от той системы, под которой в первую очередь подразумевалась гегелевская система, которая ее «держала… в оковах».

В этой связи также очевидно, что дальнейшее развитие, избранное Марксом, не означало разрыва, а было направлено на решение выдвинутых здесь проблем, которые не могли быть решены ни с каких имевшихся к тому времени философских позиций.

Бесспорно, что отношение философии к действительности представляет основной вопрос самой философии.

В условиях того времени Маркс продвинулся так далеко, насколько это вообще было возможно, и сделал то, чего не смог сделать никто другой из младогегельянцев.

Маркс различал два направления в философии, и это различие было очень значительно. Хотя о разделении гегелевской школы на левых и правых гегельянцев говорил уже в 1837 году Давид Фридрих Штраус в своих полемических сочинениях, однако у Маркса это деление носит более общий характер, чем у Штрауса. Маркс определил эти два направления в философии как «позитивную философию» и «либеральную партию». «Действие» «позитивной философии» состояло в «попытке философствовать», следовательно, в «уходе философии в себя»; «действие» «либеральной партии» заключалось в том, что она держалась за «понятие и принцип философии» и занималась «критикой», следовательно, оно заключалось в «обращении философии вовне». Так как Маркс полагал, что оба эти направления, из которых возможность «реального прогресса» он признавал «содержанием» либеральной партии, вытекают из сущности философии, то путь к превращению критики из теоретической в практическую, то есть путь к преодолению точки зрения либеральной партии, надо искать в «понятии» и «принципе» философии. Но это было задачей будущего. А пока еще он причислял себя к либеральной партии.

О философах, которые пытались поставить себя вне этих двух направлений, Маркс говорил: «Понятно, что кроме того появляется откуда-то ещё масса второстепенных, назойливых, лишённых всякой индивидуальности фигур. Одни из них прячутся за спиной какого-нибудь философского великана прошлого; но вскоре из-под львиной шкуры становится виден осёл, жалкой пародией звучит плаксивый голос какого-нибудь новоиспечённого манекена в сравнении, например, с могучим, оглашавшим целые столетия, голосом Аристотеля, непрошенным органом которого этот манекен себя сделал; это напоминает немого, который захотел бы заменить недостаток речи огромным рупором. Или же какой-нибудь вооружённый двойными очками лилипут, стоя на минимальной точке posterius’а великана, с удивлением возвещает миру, какой поразительно новый горизонт открывается с этой его точки зрения, и делает смешные усилия доказать, что не в бурных порывах сердца, а в той плотной, массивной основе, на которой он стоит, найдена точка Архимеда, που στω, та точка опоры, на которой держится мир. Так появляются философы волос, ногтей, пальцев, экскрементов и тому подобные субъекты, которые должны представлять ещё худшие места в мистическом мировом человеке Сведенборга. Однако по существу своему все эти слизняки достаются на долю обоим упомянутым направлениям, входя в них как в свою стихию».

Эта полная, острая и критическая оценка философов-современников – как тех, кто непосредственно принадлежал к школе Гегеля, так и не принадлежавших к ней – была вызвана обострением борьбы, которое принес с собой 1840 год. Продолжавшееся с 1830 до 1840 год исключительное господство гегелевской философии, «эта победа по всей линии была лишь прологом междоусобной войны»[35], – писал Энгельс в 1886 году. Об этой междоусобной войне говорят все примечания. Идеологическая полемика внутри гегелевской школы была не чем иным, как выражением борьбы между консерватизмом и революционным демократизмом в области политики.

Маркс в этой борьбе с самого начала присоединился к позиции левого крыла. Он пытался создать и развить философию, соответствующую революционному движению, в которой были бы согласованы теория и практика.

Маркс высказал свои мысли и о задачах философской историографии; находясь еще под влиянием Гегеля, он, с другой стороны, стремится освободиться от этого влияния: «Задача философской историографии заключается не в том, чтобы представить личность философа, хотя бы и духовную, так сказать, как фокус и образ его системы, ещё менее в том, чтобы предаваться психологическому крохоборству и мудрствованиям. История философии должна выделить в каждой системе определяющие мотивы, подлинные кристаллизации, проходящие через всю систему, и отделить их от доказательств, оправданий и диалогов, от изложения их у философов, поскольку эти последние осознали себя. Она должна отделить бесшумно подвигающегося вперёд крота подлинного философского значения от многословного, экзотерического, принимающего разнообразный вид, феноменологического сознания субъекта, которое является вместилищем и двигательной силой этих рассуждений. В разделении этого сознания должны быть прослежены как раз его единство и взаимообусловленность. Этот критический момент при изложении философской системы, имеющей историческое значение, безусловно необходим для того, чтобы привести научное изложение системы в связь с её историческим существованием, – в связь, которую нельзя игнорировать именно потому, что это существование является историческим. Но в то же время она должна быть утверждена и как философская связь, – следовательно, должна быть развёрнута в соответствии со своей сущностью. Всего менее можно, основываясь только на авторитете и на искренней вере, признавать, что та или иная философия действительно является философией, – хотя бы этим авторитетом являлся целый народ и эта вера существовала в течение веков. Доказательство может быть дано лишь путём раскрытия существа этой философии; кроме того, каждый, кто пишет историю философии, различает существенное и несущественное, изложение и содержание; в противном случае ему приходилось бы только списывать, вряд ли даже приходилось бы переводить; ещё менее того он мог бы сказать своё слово или что-либо вычеркнуть и т.п. Он был бы лишь переписчиком копий.

Наоборот, вопрос следует формулировать так: каким образом в систему включаются понятия о личности, мудреце, боге, и каковы специфические определения этих понятий, как они развиваются из системы?»[36]

Здесь Маркс не только впервые указал на то, что история философии должна рассматриваться в качестве истории развития философии как науки, но он также осудил и тот метод, который под именем «феноменологии» был воскрешен в век империализма. Философия представляет собой «бесшумно подвигающегося вперёд крота подлинного философского значения», а не «многословного, экзотерического, принимающего разнообразный вид, феноменологического сознания субъекта».

Когда Маркс писал свою докторскую диссертацию, он был атеистом. «Доказательства бытия бога представляют собой не что иное, как пустые тавтологии, – например, онтологическое доказательство сводится к следующему: „То, что я действительно (реально) представляю себе, есть для меня действительное представление“, – это действует на меня, и в этом смысле все боги, как языческие, так и христианские, обладали действительным существованием. Разве не властвовал древний Молох? Разве Аполлон Дельфийский не был действительной силой в жизни греков? Здесь даже критика Канта ничего поделать не может. Если кто-нибудь представляет себе, что обладает сотней талеров, если это представление не есть для него произвольное, субъективное представление, если он верит в него, – то для него эти сто воображаемых талеров имеют такое же значение, как сто действительных. Он, например, будет делать долги на основании своей фантазии, он будет действовать так, как действовало все человечество, делая долги за счет своих богов. Наоборот, пример, приводимый Кантом, мог бы подкрепить онтологическое доказательство. Действительные талеры имеют такое же существование, как воображаемые боги. Разве действительный талер существует где-либо, кроме представления, правда, общего или, скорее, общественного представления людей? Привези бумажные деньги в страну, где не знают этого употребления бумаги, и всякий будет смеяться над твоим субъективным представлением. Приди со своими богами в страну, где признают других богов, и тебе докажут, что ты находишься во власти фантазий и абстракций. И справедливо. Если бы кто-нибудь принёс древним грекам какого-либо вендского бога, то он нашёл бы доказательство несуществования этого бога. Ибо для греков он не существовал. Чем какая-нибудь определённая страна является для иноземных богов, тем страна разума является для бога вообщеобластью, где его существование прекращается».

Сама диссертация содержала обстоятельное исследование двух материалистических систем Демокрита и Эпикура, причем гегелевское понятие «самосознания» играло центральную роль. Главное достоинство диссертации состоит в том, что из груды искажающих и порочных интерпретаций и клеветы, принадлежащих особенно Цицерону и Плутарху, Маркс выкристаллизовал оригинальные взгляды Демокрита и Эпикура. В этом отношении данная работа до настоящего времени сохраняет свое научное значение.

Маркс, примыкая еще к гегелевской школе, значительно опередил всех гегельянцев. Проблемы, к решению которых он стремился, были сформулированы более научно, он по существу и обстоятельно рассматривал их. Постановкой вопроса об осуществлении философии и об отношении между осуществлением философии и ее представителями был сделан важный шаг в решении проблемы отношения теории и практики.

В сочинении «Вопрос централизации» (1842 год), которое осталось незаконченным, показывается, насколько правильная формулировка вопроса важна для ответа: «Как решение алгебраического уравнения уже дано, когда задача поставлена в ее наиболее ясных и точных соотношениях, точно так же можно ответить на любой вопрос, когда он представляет собой действительный вопрос. Сама мировая история не обладает другим методом, кроме того, как отвечать на старые вопросы постановкой новых вопросов…»[37]

Вопрос об отношении между теорией и практикой в условиях 1840 года еще не мог быть поставлен в его «наиболее ясных и точных соотношениях», это был вопрос, который только еще прояснялся для самого Маркса. Но в той мере, в какой он раскрывался Марксу, приближалась возможность ответа на него, пока, наконец, Маркс не дал на него ответ.

«Заметки о новейшей прусской цензурной инструкции» (начало 1842 года)

[38]

По окончании обучения Маркс намеревался избрать университетскую карьеру. Для своей деятельности он выбрал Боннский университет. С 1839 года там был приват-доцентом Бруно Бауэр, с которым он познакомился в «Докторском клубе». В письме от 28 марта 1841 года Бруно Бауэр подробно ознакомил его с теми формальностями, которые требовались факультетом от Маркса, чтобы получить должность приват-доцента, поскольку он получил степень доктора в иностранном университете (Иена была для Пруссии иностранным городом).

Надежды, которые друзья Маркса возлагали на его способности, были очень большими. Эта его репутация была известна далеко за пределами узкого круга друзей, что видно из письма, которое Мозес Гесс направил 2 сентября 1841 года из Кельна Бертольду Ауэрбаху. Его заключительная часть гласит:

«Ты обрадуешься, познакомившись с человеком, который теперь также принадлежит к нашим друзьям, хотя он живет в Бонне, где скоро будет читать лекции.

Это явление, которое на меня произвело импозантное впечатление, хотя я сражаюсь как раз на том же поле битвы; короче, приготовься познакомиться с самым крупным, возможно, единственным из живущих теперь настоящих философов, который впредь где бы ни выступил публично (в сочинениях или на кафедре) обратит на себя взоры Германии. Он поднимается, и по направлению и по философскому образу мыслей, не только над Штраусом, но и над Фейербахом, а последнее говорит о многом. Если бы я мог быть в Бонне, когда он будет читать логику, я был бы его самым прилежным слушателем. Я всегда желал иметь такого человека учителем философии. Только теперь я понимаю, каким неискусным был я в настоящей философии. Но довольно! Теперь я тоже научусь еще чему-нибудь!

Доктор Маркс, так зовут моего идола, еще совсем молодой человек (самое большее около 24 лет), который нанес последний удар средневековой религии и политике, он соединяет глубочайшую философскую серьезность и яркое остроумие; соедини Руссо, Вольтера, Гольбаха, Лессинга, Гейне и Гегеля в одном лице – я говорю соедини, а не смешай – перед тобой предстанет доктор Маркс»[39].

Между тем Марксу было отказано в поступлении в доцентуру. Вновь начавшееся в 1840 году движение буржуазии вызвало также усилившееся повсюду сопротивление со стороны прусского правительства и приверженных ему кругов против любого прогрессивного действия, особенно против левого направления гегелевской философии. Бруно Бауэр в 1841 году был изгнан из университета. «Athenäum», берлинский литературный еженедельник, в котором после отъезда Маркса из Берлина сотрудничал Фридрих Энгельс, в конце 1841 года был запрещен. Арнольд Руге вынужден был прекратить издание «Hallische Jahrbücher», выходившего с 1838 до 1840 года.

Но вместо закрывшихся журналов выходили новые. Руге уехал из Галле в Дрезден и издавал там в течение 1841 – 1842 годов, до тех пор, пока это было возможно, «Deutsche Jahrbücher». После этого он участвовал в издании сборника «Неизданное из области новейшей немецкой философии и публицистики».

Требование свободы печати было одним из центральных требований движения буржуазии.

10 января 1842 года прусское правительство издало цензурную инструкцию, в которой призывало цензоров печати «к точному соблюдению статьи 2-й указа о цензуре от 18 октября 1819 года».

Эта цензурная инструкция была поводом для «Заметок о новейшей прусской цензурной инструкции», которые Маркс написал начиная с середины января до февраля 1842 года, но опубликованы они были только в феврале 1843 года в сборнике «Неизданное из области новейшей немецкой философии и публицистики».

Он подписал статью не своим именем, а псевдонимом – «Житель Рейнской провинции», как делал потом неоднократно.

Этот псевдоним для автора имел программное значение. Под ним подразумевалась противоположность в уровне развития Рейнской провинции по сравнению с остальной Пруссией. Когда в 1815 году Рейнская провинция была объединена с Пруссией, в ней благодаря мероприятиям Наполеона феодальные отношения были разрушены основательно. Окрепла крупная буржуазия, так как путь для развития тяжелой индустрии, которая прежде всего охватила горнодобывающую промышленность и металлургию, был свободен. Текстильная промышленность также сильно шагнула вперед. Настроение крупной рейнской буржуазии хорошо выразил кельнский банкир Шаафгаузэн: «Do hürode mer awwer in een arme Familje!»[40] Ho эта фамилия, с которой породнилась Рейнская провинция, была не только бедной, но и тиранической, в ней властвовал юнкер, буржуазия же оставалась отстраненной от государственных дел.

Эта противоположность в политическом отношении рейнской крупной буржуазии и восточно-эльбского юнкерства сделали Рейнскую провинцию бастионом буржуазно-демократических требований.

Маркс участвовал в этой борьбе на левом крыле буржуазного движения. В своих «Заметках о новейшей прусской цензурной инструкции» он выступил против цензуры в печати.

Прусская цензурная инструкция от 10 января 1842 года, как показал Маркс в своей статье, усиливала, по существу, указ о цензуре от 18 октября 1819 года.

«Чтобы уже теперь освободить печать от неуместных ограничений, не соответствующих высочайшим видам, его величество король высочайшим указом королевскому министерству от 10 сего месяца соизволил выразить решительное неодобрение всяким неподобающим стеснениям литературной деятельности, и, признавая значение и необходимость честной и благонамеренной публицистики, соблаговолил уполномочить нас вновь призвать цензоров к точному соблюдению статьи 2-й указа о цензуре от 18 октября 1819 года».

– гласило введение цензурной инструкции.

В своей полемике Маркс убедительно раскрыл лживое лицемерие этой инструкции. Он исходил из факта, что новый призыв к соблюдению статьи 2-й старого указа о цензуре доказывает, что принятые там положения не соблюдались. «Говорит ли это против закона или против цензоров?» – спрашивает Маркс. Если дело в цензорах, говорит он дальше, то это «служило бы доказательством того, что в самой сущности цензуры кроется какой-то коренной порок, которого не исправит никакой закон». Но если дело, как и нужно принять, не в цензорах, а в самом законе, «зачем в таком случае вновь призывать его на помощь для борьбы против того зла, которое он сам же и породил?»

Двумя вопросами Маркс логически разрушил все построения цензурной инструкции. Хотя он и не читал в Боннском университете курс логики, но отнюдь не оставил ее, и теперь прусскому правительству пришлось прослушать публичную лекцию по логике. Он применил логику к практическим вопросам политики, сделал ее отточенным оружием в политической борьбе, начав тем самым проверку философской теории практикой общественной жизни.

Отличительной особенностью логики Маркса является то, что он понимает ее не формально, не как каталог правил решения, а как средство проверки сделанных высказываний при их осуществлении в жизни.

Другая особенность логики Маркса состоит в том, что он никогда не исследовал вещи только с одной стороны, а подвергал их всегда всестороннему анализу.

Упомянутую статью 2-ю он также подверг основательному рассмотрению: «По этому закону, а именно по статье 2-й, цензура не должна препятствовать серьёзному и скромному исследованию истины, не должна подвергать писателей неподобающим стеснениям, не должна мешать свободному обращению книг на книжном рынке».

И здесь текст закона создает обманчивое впечатление, не соответствующее его выводам.

«Скромное» исследование истины, полагает Маркс, выражает только боязнь истины. «Не только результат исследования, но и ведущий к нему путь должен быть истинным. Исследование истины само должно быть истинно, истинное исследование – это развёрнутая истина, разъединённые звенья которой соединяются в конечном, итоге. И разве способ исследования не должен изменяться вместе с предметом? Разве, когда предмет смеётся, исследование должно быть серьёзным, а когда предмет тягостен, исследование должно быть скромным? Вы, стало быть, нарушаете право объекта так же, как вы нарушаете право субъекта. Вы понимаете истину абстрактно и превращаете дух в судебного следователя, который сухо её протоколирует».

Мы назвали бы теперь, и этому нас учат классики марксизма-ленинизма, такое протоколирование абстрактной истины, о котором идет здесь речь у Маркса, метафизическим исследованием, рассуждение же о том, что метод исследования согласуется с предметом исследования, назвали бы диалектическим исследованием.

Противоположность обоих способов рассмотрения Маркс формулирует в заключении, которое раскрывает закон, предписывающий метафизический подход:

«Закон ставит ударение не на истине, а на скромности и серьёзности. Итак, всё здесь наводит на размышления – всё то, что говорится о серьёзности, скромности и прежде всего об истине, за неопределённой широтой которой скрывается очень определённая, очень сомнительного свойства истина». Эта «сомнительного свойства» истина стоит и на стороне законодателя, потому что печать может показать правительство и положение вещей в благоприятном свете, и на стороне буржуазного движения, потому что тот же самый закон дает возможность подавить истину.

Другие постановления законодателя также не выдерживают тщательной проверки. Так, к примеру, редакторами ежедневной прессы должны быть только такие люди, «научные способности, положение и характер которых служат гарантией серьёзности их стремлений и лояльности их образа мыслей». Маркс замечает при этом: «Общее требование научных способностей, – как это либерально! Частное требование положения, – как это нелиберально! Научные способности и положение, взятые вместе, – как это мнимо-либерально!»

Результаты исследования Маркс кратко выразил в определенной оценке прусской системы правления. «Если бы деспотическое государство захотело быть лояльным, то оно уничтожило бы само себя. Каждая точка подвергалась бы одинаковому принуждению и оказывала бы одинаковое противодействие. Высшая цензура должна была бы, в свою очередь, подвергнуться цензуре. Чтобы избежать этого порочного круга, решаются быть нелояльными, и вот на третьей или девяносто девятой ступени открывается простор для беззакония. Но бюрократическое государство, которое всё же смутно сознаёт это отношение, старается, по крайней мере, так высоко поставить сферу беззакония, чтобы оно скрылось из виду, и думает тогда, что беззаконие исчезло».

«Лютер как третейский судья между Штраусом и Фейербахом» (начало 1842 года)

[41]

В «Неизданном» содержался еще один небольшой реферат Маркса, свидетельствующий о том большом впечатлении, которое, как показал Энгельс, произвело опубликование в 1841 году «Сущности христианства» Людвига Фейербаха. «Воодушевление было всеобщим: все мы сразу стали фейербахианцами»[42], – говорит он в работе «Людвиг Фейербах и конец классической немецкой философии».

В этой работе Энгельс подробно исследует процесс и причины раскола гегелевской школы. Гегелевская философия давала простор для «самых различных практических партийных воззрений», но «практическое значение имели в тогдашней теоретической жизни Германии прежде всего две вещи: религия и политика»[43]. Исходившие из гегелевской системы могли быть и в той и в другой областях консерваторами; наоборот, те, которые придерживались гегелевского метода и в области религии и в области политики находились в оппозиции к господствующим консервативным воззрениям. «К концу 30-х годов раскол в его школе становился все более и более заметным»[44]. «…Философски-пренебрежительное отношение к жгучим вопросам дня», которое характеризовало до сих пор левое крыло, уступило место решительной «борьбе с правоверными пиетистами и феодальными реакционерами», и «когда в 1840 г. правоверное ханжество и феодально-абсолютистская реакция вступили на престол в лице Фридриха-Вильгельма IV, пришлось открыто стать на сторону той или другой партии»[45].

Происшедшая перемена представляла резкий контраст к периоду 1819 – 1830 годов, «времени строгого соблюдения цензуры», как писал об этом периоде Маркс в «Рейнской газете». «Единственная область литературы, – писал Маркс о том времени, – в которой тогда ещё билась живая жизнь, – область философской мысли, – перестала говорить по-немецки, потому что немецкий язык перестал быть языком мысли. Дух говорил непонятным, мистическим языком, ибо нельзя уже было говорить в понятных словах о том, понимание чего запрещалось»[46].

В борьбе, которую вели младогегельянцы после 1840 года, язык стал понятнее, но философия от этого не отошла на задний план. Она только перестала быть абстрактной, ее целью было «уничтожение унаследованной религии и существующего государства»[47]. Но главным образом она развернулась в области религии. Так, первый представитель младогегельянства в этой области Давид Фридрих Штраус пишет свою «Жизнь Иисуса» (1835). В дальнейшем среди младогегельянцев возникает спор о понимании чудес. Штраус, как пишет об этом Энгельс, выдвинул мнение, что рассказы о чудесах возникли «путем бессознательного, основанного на традиции создания мифов в недрах общины»[48], Фейербах, напротив, как излагает Маркс, считает их реализацией «естественного, т.е. человеческого, желания сверхъестественным способом». Маркс становится на сторону Фейербаха: «…нет для вас иного пути к истине и свободе, как только через огненный поток. Фейербах – это чистилище нашего времени».

«Рейнская газета» (1842 –1843)

[49]

Стремление младогегельянцев к критике религии и существующего государства соответствовало интересам определенных кругов рейнской буржуазии. Группа рейнских промышленников и купцов основала и финансировала «Рейнскую газету по вопросам политики, торговли и промышленности», которая начала выходить с 1 января 1842 года. Она издавалась в Кельне, ее редакторы и сотрудники являлись младогегельянцами. Газета должна была служить противовесом «Kölnische Zeitung», которая представляла крайнюю католическую точку зрения и выступала против капиталистического развития в Рейнской провинции. Политические передовицы «Kölnische Zeitung» Маркс как-то назвал «мудрым и изысканным средством внушить читателю отвращение к политике, дабы он с тем большей страстностью устремился в полное жизненной свежести, предпринимательски-кипучее, подчас утончённо-пикантное царство объявлений…»

Сначала Маркс являлся сотрудником «Рейнской газеты», а с 15 октября 1842 года стал ее редактором. Это значительно улучшило дела газеты, так как круг ее подписчиков с тех пор значительно увеличился.

В своих статьях Маркс поднимал различные актуальные вопросы. Круг вопросов, с которыми он соприкасался во время своей деятельности в «Рейнской газете», охватывал в основном все вопросы, которые имели значение для тогдашней политической жизни. Занятие этими вопросами заметно расширяло его кругозор. Так как «Рейнская газета», то есть сама печать, была средством борьбы за свободу печати, то его литературная деятельность была непосредственно практической, а не просто касалась практики. Маркс не политиканствовал в «Рейнской газете»; каждая его статья была составной частью политической борьбы, главными требованиями которой были свобода печати, народное представительство, контролируемое и экономное финансовое хозяйство, то есть буржуазно-демократические требования. Для Маркса печать – «идеальный мир, который непрерывно бьёт ключом из реальной действительности и в виде всё возрастающего богатства духа обратно вливается в неё животворящим потоком». Печать была для него подходящим средством для создания общественного мнения, которое формируется на основе существующих отношений и ориентируется на них, но не согласуется, а борется с ними. Поэтому в тех статьях Маркса, которые касались тематически, по-видимому, только свободы печати, трактовались многие другие проблемы. Они принадлежали к жгучим вопросам дня, которые должны были обсуждаться и защищаться, для чего безусловно необходима была свобода печати.

Деятельность Маркса в «Рейнской газете» оценил Ленин: «Здесь намечается переход Маркса от идеализма к материализму и от революционного демократизма к коммунизму»[50].

Первая статья Маркса была помещена в номере от 5 мая 1842 года, она начинала серию статей, которые критически разбирали проводимые в рейнском ландтаге «Дебаты о свободе печати и об опубликовании протоколов сословного собрания». Маркс не присутствовал на самих заседаниях, так как они не были публичными, он взял материал для своей статьи из протоколов отчета о заседаниях.

В тесной связи с обеими темами, которые дискутировались в сословном собрании Рейнской провинции, а именно в связи с вопросом о свободе печати вообще и с вопросом о том, должны ли публиковаться в печати протоколы ландтага в частности, обсуждался и ряд других вопросов. Их изложение в трактовке Маркса давало возможность увидеть подавленную, отсталую государственную жизнь провинции. Обнаружилось, что представители сословий вообще не имеют никакой связи с народом. Дело не только в том, что их собрания происходили при закрытых дверях, а в том, что они не интересовались действительными желаниями и требованиями населения. Казалось, что общественные потребности для них не существуют. «Политическое собрание в истинном смысле этого слова, – пишет Маркс, – может процветать только под верховным покровительством общественного духа, как всё живое – под благотворным действием свободного притока воздуха».

Частный вопрос о том, должны ли публиковаться протоколы ландтага в связи с этими обстоятельствами перерастал в общий вопрос о сущности представительства провинции: «Мы имеем здесь перед собой удивительное зрелище, отражающее, может быть, самую суть ландтага: провинции приходится бороться не столько через своих представителей, сколько против них». Но народное представительство, которое не представляет интересы народа, не имеет права на жизнь, тем более, что правительство также не заботится об интересах народа:

«Здесь речь идёт о том, должна ли провинция знать своё представительство или нет! Должно ли к таинству правительства присоединиться ещё и новое таинство – представительства? Но так народ представлен и в правительстве. Новое представительство народа в лице сословного собрания было бы, следовательно, лишено всякого смысла, если бы специфический характер этого представительства не заключался именно в том, что здесь не другие действуют за провинцию, а, напротив, действует она сама; не другие представительствуют вместо неё, а она сама себя представляет. Представительство, существующее оторванно от сознаний представляемых, не есть представительство. О чём не знаешь, о том и не тужишь. Бессмысленное противоречие состоит здесь в том, что функция государства, преимущественно выражающая собой самодеятельность отдельных провинций, оказывается совершенно изъятой из сферы даже их формального содействия – их осведомлённости; это бессмысленное противоречие состоит в том, что моя самодеятельность заключается в неизвестной мне деятельности другого». Отказ самого ландтага опубликовать протоколы заседаний Маркс считал отнюдь не главным вопросом, а только предварительным условием для решения главного вопроса, ибо «осведомленность» могла быть только «формальным» сотрудничеством. Ландтаг должен отвечать требованиям дня: «Провинция, напротив, требует, чтобы слова представителей сословий превратились в публичный, повсюду слышный, голос страны».

Что же касается этого предварительного условия, «осведомленности», то Маркс приложил все старания, чтобы с помощью обширного, опирающегося на цитаты, обстоятельного описания дискуссии противодействовать объявленному отклонению проекта об опубликовании протоколов собраний. Для него речь шла не об отдельном, а о принципиальном вопросе:

«Мы, признаться, давно уже придерживаемся такого мнения, что парламентская свобода находится ещё в самом зачаточном состоянии…»

То, что Марксу, отстаивавшему необходимость свободной, не подвергаемой цензуре печати, приходилось полемизировать не только с такими заклятыми врагами свободы печати, как представители княжеского и дворянского сословий, но также и с представителями городского сословия, разрушало его иллюзии. Это подало ему повод для замечания: «Как бы наш читатель ни устал от этой „технической сноровки“ („Писать и говоритьдело технической сноровки“, – провозгласил представитель дворянского сословия. – Г.М.), мы всё же должны ради полноты дать место, после княжеского и дворянского сословий, словоизвержениям городского сословия, направленным против свободы печати. Здесь перед нами оппозиция буржуа, а не гражданина» (Разрядка моя. – Г.М.). Под «буржуа» Маркс, очевидно, понимал нереволюционного, а под «гражданином» – революционного бюргера. Его надежды на буржуазию как вождя революционного движения уже начали колебаться. Результаты сотрудничества с ней отнюдь не ободряли его. Защитников свободы печати в ландтаге Маркс упрекал в том, что у них нет «никакого действительного отношения к их подзащитному. Они никогда не знали свободу печати как насущную потребность». Они никогда не знали свободу печати как «насущную потребность», потому что они не были революционерами и не предпринимали ничего, чтобы сделать свободу печати реальностью. «Упомянутые защитники свободы печати, по-видимому, наслаждаются полнотой жизни и при отсутствии свободы печати», – иронизировал Маркс. «По своему среднему нормальному типу защитники свободы печати на шестом рейнском ландтаге отличаются от её противников не по своей сущности, а только по своей направленности. В лице одних – сословная ограниченность борется против печати, в лице других – та же ограниченность защищает её. Одни хотят привилегии только для правительства, другие хотят распределить её между многими лицами; одни хотят полной цензуры, другие – половину её, одни три восьмых свободы печати, другие не хотят никакой. Избави меня бог от моих друзей!»

Только на речи докладчиков о проекте и некоторых представителей крестьянского сословия не распространялась эта оценка Маркса. «Если для какого-нибудь народа, – сказал один из представителей крестьянского сословия, что одобрительно процитировал Маркс, – особенно пригодна свобода печати, то это именно для спокойного, добродушного немецкого народа, скорее нуждающегося в будоражении, которое выводило бы его из флегматичного состояния, чем в духовных тисках цензуры».

Итогом всех дебатов о печати, как установил Маркс, было колебание «между намеренной закоснелостью привилегии и естественным бессилием половинчатого либерализма».

Мы еще не сказали о том, что Маркс рассматривал бюргерство как сословие, вернее, как класс, состоящий в большинстве своем из «буржуа», а не из «граждан»; это было вызвано тем, что немецкое бюргерство в результате общего поступательного развития находилось уже между двумя фронтами – феодальным и пролетарским. О том, что Маркс считал систему сословий устаревшей, он говорит в более поздней статье «О сословных комиссиях в Пруссии» (декабрь 1842 года): «Автор статьи не исследует далее, выражает ли различие сословий, предполагаемое в разбираемом институте, – если даже принять это различие, – характерные черты сословий прошлого или же сословий настоящего. Вместо этого он рассуждает о сословном различии вообще. Это различие, по его мнению, нельзя искоренить, „как нельзя уничтожить существующее в природе различие элементов и привести всё к хаотическому единству“. Нашему автору можно было бы ответить: подобно тому как никому не придёт в голову уничтожить различие элементов природы и привести всё к хаотическому единству, так никто не думает и об искоренении различий сословий; но в то же время от нашего автора можно было бы потребовать, чтобы он занялся более глубоким изучением природы и от первого чувственного восприятия различных элементов поднялся до разумного восприятия органической жизни природы. Вместо призрака хаотического единства перед ним предстал бы дух живого единства. Даже элементы не остаются в состоянии спокойной разъединённости. Они непрерывно превращаются друг в друга, и уж одно это превращение образует первую ступень физической жизни земли, метеорологический процесс, тогда как в живом организме совершенно исчезает всякий след различных элементов как таковых. Различие заключается здесь уже не в раздельном существовании различных элементов, а в живом движении отличных друг от друга функций, которые все одушевлены одной и той же жизнью. Таким образом, само их различие не предшествует в готовом виде этой жизни, а, напротив, само непрестанно вытекает из неё самой и столь же постоянно исчезает и парализуется в ней». Этот отрывок отчетливо свидетельствует о том, что Маркс пытался понять исторический процесс в его движении и изменении. Уже здесь он заложил фундамент развитого им позднее вместе с Энгельсом исторического материализма.

С самого начала революционер Маркс понимал, что общество развивается благодаря деятельности самих людей:

«Свобода печати также мало вызывает „меняющееся положение вещей“, как подзорная труба астронома – неустанное движение мировой системы».

Маркс был тесно связан со всей политической жизнью, в которую он вошел. Обилие вопросов, относящихся к положению не только в Рейнской провинции, но и в Пруссии и во всей Германии с ее «таможенными запретами и кордонами», сравнение этих областей с гораздо более передовыми странами – Англией, Францией, а также с Голландией или Швейцарией имело следствием еще более последовательное и более революционное применение логики. Связь с практикой проявлялась еще сильнее, чем прежде. Маркс не пугался обширных подробностей, чтобы доказать, что определенное высказывание или утверждение влечет за собой вполне определенное, практическое последствие или что определенное высказывание или утверждение не может согласоваться с действительными отношениями. Его выводы стали еще более проницательными, чем в «Заметках о новейшей прусской цензурной инструкции», так как речь шла о действительно проводимых дебатах и о реальной политической подготовке будущей борьбы.

Представителю княжеского сословия, который утверждал, что простой факт существования цензуры уже достаточен, чтобы опровергнуть требование свободы печати, Маркс с иронией отвечает:

«Разве узаконенное крепостное состояние не являлось фактическим доказательством против рационалистической выдумки, что человеческое тело не есть объект пользования и владения? Разве первобытно-грубая пытка не опровергала пустую теорию о том, что кровопусканием не обнаруживается истина, что растягивание позвоночника на лестнице для пыток не лишает человека стойкости, что судорога боли не есть признание?

Факт существования цензуры, по мнению оратора, опровергает свободу печати; и это фактически верно, это – истина, настолько связанная с известным фактом, что топография в состоянии установить её пределы, – за определёнными шлагбаумами она перестаёт быть фактической и истинной».

Причем, Маркс вовсе не придерживался мнения, что в других странах положение может быть названо совершенным: «Французская печать отнюдь не слишком свободна, – она недостаточно свободна».

Особенно резко Маркс выступал против оратора от дворянского сословия, который взывал против свободы печати, ссылаясь на несовершенство человека.

«Если незрелость человеческого рода, – возражает ему Маркс, – есть мистический довод против свободы печати, то цензура, во всяком случае, – в высшей степени реальное средство против зрелости рода человеческого.

Всё, что развивается, – несовершенно. Развитие кончается только со смертью. В таком случае было бы весьма последовательно прикончить человека, дабы избавить его от этого состояния несовершенства. Так, по крайней мере, рассуждает оратор, желая прикончить свободу печати. Для него настоящее воспитание состоит в том, чтобы держать человека всю жизнь в пелёнках, – ибо, учась ходить, человек учится и падать, и, только падая, он учится ходить. Но если мы все будем оставаться в пелёнках, то кто же будет нас пеленать? Если мы все будем лежать в колыбели, то кто же будет нас качать? Если мы все будем арестантами, то кто же будет тюремщиком?

Человек по природе своей несовершенен как в отдельности, так и в массе. De principiis non est disputandum[51]. Пусть так! Но что из этого следует? Рассуждения нашего оратора несовершенны, правительства несовершенны, ландтаги несовершенны, свобода печати несовершенна, всякая сфера человеческого существования несовершенна. Если, следовательно, хоть одна из них не должна существовать в силу этого несовершенства, то выходит, что нет среди них ни одной, которая имела бы право существовать, выходит, что человек вообще не имеет права на существование.

Если предположить принципиальное несовершенство человека – допустим на минуту, что это так, – тогда мы относительно всех человеческих учреждений заранее знаем, что они несовершенны. На эту тему, стало быть, нечего распространяться, это не говорит ни за них, ни против них, это не их специфический характер, не их отличительный признак.

Почему среди всех этих несовершенств именно свободная печать должна быть совершенной? Почему несовершенное сословное собрание требует совершенной прессы?

Несовершенное нуждается в воспитании. Но разве воспитание не есть человеческое дело, следовательно, несовершенное дело? Разве воспитание не нуждается само в воспитании?

Но если даже допустить, что всё человеческое в силу того уже, что оно существует, несовершенно, то разве отсюда следует, что мы должны всё свалить в одну кучу, всё чтить одинаково высоко – добро и зло, истину и ложь? Единственно верный вывод из этого заключается в следующем: подобно тому, как при рассматривании картины необходимо оставить то место, с которого на картине видны только пятна, а не краски, только беспорядочно переплетающиеся линии, а не рисунок, – подобно этому необходимо оставить и ту точку зрения, с которой мир и человеческие отношения видны только с их внешней стороны. Необходимо признать эту точку зрения негодной для суждения о ценности вещей, – может ли служить мне основой для правильного суждения и различения такой взгляд на мир, который сводится к плоскому представлению о том, что всё существующее несовершенно? Эта точка зрения есть самое несовершенное из всех несовершенств, которые она только и видит вокруг себя».

Маркс продолжал критический разбор рассуждений этого оратора, который нуждался как раз в таком возражении. Среди прочего оратор утверждал, что свобода является злом. Но что такое свобода? – спрашивает Маркс: «Ни один человек не борется против свободы, – борется человек, самое большее, против свободы других. Во все времена существовали, таким образом, все виды свободы, но только в одних случаях – как особая привилегия, в других – как всеобщее право». Как из этого следует, Маркс понимал свободу не абстрактно. «Вопрос в том.., – пишет он относительно свободы печати, – не имеет ли „свобода духа“ больше прав, чем „свободы, направленные против духа“?» В таком случае цензура и подцензурная печать были бы также не чем иным, как выражением особой свободы. Но на чем бы это основывалось? Разве что на божественном откровении? «Но английская история достаточно ясно показала, как идея божественного откровения свыше порождает противоположную идею о божественном откровении снизу: Карл I взошёл на эшафот благодаря божественному откровению снизу».

Несколько позже, чтобы сделать мысль более понятной, Маркс выразил ее еще яснее: «Оратору не везёт по части сравнений. Он впадает в поэтическую экзальтацию, когда описывает всемогущество зла. Мы уже слышали, что голос добра, будучи слишком трезвым, бессилен против пения сирен зла. А теперь зло превратилось в греческий огонь („…злое слово подобно греческому огню, которого ничем не остановить…; его действия не поддаются предвидению…“, – говорил оратор от дворянского сословия. – Г.М.), – для истины же оратор не находит никакого образного сравнения. Если бы мы хотели облечь в какое-нибудь сравнение его „трезвые“ слова, то мы должны были бы уподобить истину в лучшем случае кремню, из которого выбиваются тем более яркие искры, чем сильнее по нему ударяют. Прекрасным аргументом для торговцев невольниками служит утверждение, будто ударами хлыста они пробуждают в негре его человеческую природу; превосходное правило для законодателя – объяснять издание репрессивных законов против истины тем обстоятельством, что при них-де истина смелее преследует свою цель. Оратор, по-видимому, только тогда начинает питать уважение к истине, когда она становится первобытно-грубой и для каждого осязаемой. Чем больше плотин вы ставите на пути истине, тем более основательную истину вы и получите! Итак, по-больше плотин!»

Кроме того, и к критике Маркс начал подходить уже практически. О начале этого нового понимания критики говорится в том месте, где он обращается к прошлому, к периоду 1819 – 1830 годов. Он говорил: «Для Германии, пожалуй, было бы выгоднее всего, если бы критике удалось доказать, что этот период никогда не существовал». Но этот способ, конечно, не подходил, и это Марксу, само собой разумеется, также было ясно. Невозможно задним числом заставить историю идти иначе, чем это происходило. Однако выраженная здесь мысль подсказывает нам сделать поворот во времени, чтобы критику, относящуюся к прошедшему и настоящему, принимая во внимание еще не наступившее будущее, превратить в практическую. Позднее Маркс выработал также теорию подобной практической критики, которая заставила бы будущее совершаться иначе, чем это могло быть без нее.

«Рейнская газета» часто вступала в споры с другими газетами, иногда она со всей силой обрушивалась на них, иногда ей самой приходилось отражать атаки и защищаться. Особенно ожесточенным стал спор по поводу изданного в конце декабря 1842 года декрета о запрещении в пределах Пруссии «Leipziger Allgemeine Zeitung». На «Рейнскую газету» посыпалась клевета со стороны трех крупных газет – «Kölnische Zeitung», «Augsburger Allgemeine Zeitung» и «Rhein- und Mosel- Zeitung», – так как она протестовала против запрета прогрессивной среднегерманской газеты. Очевидно, писал тогда Маркс, «для немецких газет должно существовать только французское, английское, турецкое, испанское время, но не должно существовать немецкое время, а только немецкое безвременье. Но разве, – пишет он дальше, – не заслуживают, напротив, похвалы – и именно похвалы с точки зрения государства – те газеты, которые отрывают от заграницы и завоёвывают для отечества всё то внимание, весь тот лихорадочный интерес и всё то драматическое напряжение, которые сопровождают всякий процесс становления и прежде всего процесс становления современной истории! Допустим даже, что эти газеты пробуждают недовольство, озлобление! Но ведь они будят немецкое недовольство, немецкое озлобление, ведь всё же они возвращают государству отвернувшиеся от него умы, хотя бы на первых порах они вернули эти умы возбуждёнными и озлобленными! И возбудили они не только недовольство и озлобление, возбудили они также опасения и надежды, радость и скорбь, они, прежде всего, пробудили живой интерес к государству, сделали государство близким сердцу, родным делом его граждан. Вместо Петербурга, Лондона, Парижа они сделали Берлин, Дрезден, Ганновер центрами политического кругозора немцев, а это является более славным подвигом, чем перенесение мировой столицы из Рима в Византию».

Еще продолжительнее была полемика с «Kölnische Zeitung» в связи с атаками, которые этот листок направил против младогегельянцев. «Kölnische Zeitung» жаловалась на цензоров за то, что они применяли цензуру «слишком слабо». Не ограничивая «свободы научного исследования», необходимо было «строго» различать между тем, «чего требует свобода научного исследования, от которого само христианство может только выиграть, и тем, что лежит за пределами научного исследования». Против этого уравнивания христианства и государства и утверждения, что религия образует основу государства, а также против тезиса о христианском государстве и выступил Маркс: «Не гибель древних религий повлекла за собой гибель древних государств, а, наоборот, гибель древних государств повлекла за собой гибель древних религий». Но в эти проблемы должна вмешаться философия, она «говорит о религиозных и философских предметах иначе, чем говорили об этом вы. Вы говорите об этих предметах, не изучив их; она же говорит о них после их изучения; вы обращаетесь к чувству, она обращается к разуму; вы проклинаете, она учит; вы обещаете небо и весь мир, она не обещает ничего, кроме истины; вы требуете веры в вашу веру, она… требует проверки сомнений…»

Но это не относится к той философии, которая смотрит «на нашу общественную жизнь с высот философских позиций». В статье, которую Маркс набросал в рукописи, но не напечатал, он намеревался выступить даже против «Рейнской газеты», а именно, против статьи «Германия и Франция в связи с вопросом о централизации», которая была написана Мозесом Гессом. Гесс писал, что вопрос о централизации у «праведного народа» совсем не может быть поставлен. Это была одна из тех надуманных, лишенных всякого конкретного содержания конструкций, которые Маркс позднее представил как главное зло младогегельянцев: «Философия серьезно должна протестовать против того, чтобы ее смешивали с измышлениями. Выдумка о народе „праведном“ так же чужда философии, как выдумка о „молящихся гиенах“ чужда природе».

Полемика в печати явилась также причиной постановки Марксом вопроса, которым он не занимался еще достаточно основательно, как можно судить по статье «Коммунизм и аугсбургская „Allgemeine Zeitung“», датируемой 16 октября 1842 года. «Рейнская газета» опубликовала отчет о конгрессе ученых в Страсбурге и коснулась при этом отношений между неимущими и «средними классами». В другом сообщении она рассказала об отношениях в области найма в Берлине. Для аугсбургской «Allgemeine Zeitung» это было достаточной причиной, чтобы выступать против «Рейнской газеты», как «прусской коммунистки». Главный упрек, который Маркс выдвинул против сочинения аугсбургской «Allgemeine Zeitung», в тех условиях имевшего характер доноса, был знаменателен для него: «Значение коммунизма заключается-де не в том, что он составляет в высшей степени серьёзный современный вопрос для Франции и Англии. Коммунизм имеет европейское значение уже потому, что аугсбургская газета использовала его ради фразы». Он упрекает газету в том, что она свела к пустякам дело, которое не может быть так представлено: «Мы не обладаем искусством одной фразой разделываться с проблемами, над разрешением которых работают два народа». Хотя Маркс и знал о существовании теорий коммунизма, но то, что ему было известно о коммунизме в самой Германии, скорее вызывало недоверие, чем симпатию. Причина этого, как сказал Маркс аугсбургской «Allgemeine Zeitung», крылась в том, что «в Германии коммунистические принципы распространяются не либералами, а вашими реакционными друзьями» (друзьями аугсбургской «Allgemeine Zeitung». – Г.М.). С зарубежными коммунистическими теориями Маркс был знаком, хотя еще очень поверхностно: «„Rheinische Zeitung“, которая не признаёт даже теоретической реальности за коммунистическими идеями в их теперешней форме, а следовательно, ещё менее может желать их практического осуществления или хотя бы считать его возможным, – „Rheinische Zeitung“ подвергнет эти идеи основательной критике. Но что такие произведения, как труды Леру, Консидерана, и, в особенности, остроумную книгу Прудона нельзя критиковать на основании поверхностной минутной фантазии, а только после упорного и углублённого изучения, – это признала бы и аугсбургская кумушка, если бы она хотела чего-либо большего и была способна на большее, чем салонные фразы». О чем другие, с кем Маркс, может быть, равнялся по знаниям, если даже не превосходил их в этом, судили только по слухам, о том Маркс не позволял себе судить прежде, чем изучит дело, о котором идет речь, основательнейшим образом. Притом, то немногое, что он сказал, свидетельствует о меткости его оценки и о его творческом уме, который постоянно критически перерабатывает то, что усвоил. Из «коммунистических идей в их теперешней форме» благодаря Марксу получилось нечто совсем другое, чем то, что он нарисовал аугсбургской «Allgemeine Zeitung»: «Мы твёрдо убеждены, что по-настоящему опасны не практические опыты, а теоретическое обоснование коммунистических идей; ведь на практические опыты, если они будут массовыми, могут ответить пушками, как только они станут опасными; идеи же, которые овладевают нашей мыслью, подчиняют себе наши убеждения и к которым разум приковывает нашу совесть, – это узы, из которых нельзя вырваться, не разорвав своего сердца, это демоны, которых человек может победить, лишь подчинившись им».

С особой силой мысль о значении теории для борьбы пролетариата выражена В.И. Лениным в его работе «Что делать?»: «Без революционной теории не может быть и революционного движения»[52].

Когда Маркс писал аугсбургской «Allgemeine Zeitung» о своем недостаточном знании теории коммунизма, он уже знал, что выработка революционной теории дает прочную основу политическому движению. В момент его полемики с аугсбургской «Allgemeine Zeitung» ему еще не было ясно, что в Германии настало время для выработки коммунистической теории и что буржуазно-демократическая теория, которую он пытался утвердить, уже не отвечает классовым отношениям.

Но благодаря своим корреспонденциям он столкнулся с социальными вопросами. В ряде статей, написанных в период с конца октября до начала ноября 1842 года, он изложил проходившие в рейнском ландтаге «Дебаты по поводу закона о краже дров». Здесь же им было выражено отношение еще к одному, более общему политическому вопросу: «Излагая дебаты ландтага по поводу закона о краже, мы тем самым излагаем и дебаты ландтага о его призвании к законодательству». Ландтаг в качестве законодателя выглядел так же жалко, как и в «Дебатах о свободе печати».

В своих статьях он стал адвокатом бедняков, для которых не находилось защитников. Собственно говоря, Маркс показал в поражающей социальной картине, которую он набросал, антагонизм между полуфеодальными государственными отношениями и пробивающимися капиталистическими правовыми отношениями. Но этого он тогда еще не видел. На его понимании права и государства сказывалось еще влияние Гегеля и это понимание было абстрактным: «Государство может и должно сказать: я гарантирую право от всяких случайностей. Только право во мне и бессмертно, и потому я вам доказываю смертность преступления тем, что уничтожаю его. Но государство не может и не должно говорить: частный интерес, определённое существование собственности… гарантированы от всех случайностей, бессмертны… Во всяком случае, государство обеспечит ваш частный интерес, поскольку он может быть обеспечен разумными законами и разумными предупредительными мерами, но государство за вашим частным иском к преступнику не может признать другого права, кроме права всех частных исков, – защиты, оказываемой гражданским судопроизводством… Но если бы государство захотело сделать преступника вашим временным крепостным, то оно принесло бы бессмертие права в жертву вашему ограниченному частному интересу».

О том, что частный интерес лесовладельцев, которые хотели, чтобы даже за хищение хвороста накладывался штраф, станет государственным правом завтрашнего дня, государственным правом развивающегося буржуазного общества, Маркс еще не знал. Его сердце билось для бедных и бесправных людей, но он еще не знал, что им нельзя помочь взыванием к праву: «Но мы, непрактичные люди, выдвигаем в интересах бедной, политически и социально обездоленной массы то, что так называемые историки в своём учёном и ученически послушном лакействе придумали, в качестве настоящего философского камня, чтобы превращать всякое грязное притязание в чистое золото права. Мы требуем для бедноты обычного права, и притом не такого обычного права, которое ограничено данной местностью, а такого, которое присуще бедноте во всех странах. Мы идём ещё дальше и утверждаем, что обычное право по своей природе может быть только правом этой самой низшей, обездоленной, неорганизованной массы». Но этим Маркс не мог помочь беднякам. Провозглашаемое им обычное право не могло противостоять принятому решению о том, чтобы уже простое собирание хвороста рассматривалось как кража.

Но здесь звучало и другое: «Если всякое нарушение собственности, без различия, без более конкретного определения, есть кража, то не является ли в таком случае всякая частная собственность кражей?» Не начал ли Маркс уже ближе заниматься учениями коммунизма?

Следующим обширным сообщением, в котором шел разговор о социальной проблеме, была статья «Оправдание Мозельского корреспондента», напечатанная во второй половине января 1843 года. Мозельские крестьяне находились в ужасной нужде. Со стороны правительства не было сделано ничего, чтобы им помочь. Наоборот, все их попытки найти причины своего тяжелого положения были отклонены администрацией. Их жалобы на то, что продажа вина не приносит им дохода и что они должны были еще доплачивать, не были приняты во внимание. Когда «Рейнская газета» заинтересовалась положением мозельских крестьян, вмешался обер-президент фон Шапер и потребовал точного обоснования фактов, изложенных в «Рейнской газете». В своем ответе Маркс вникал во все подробности. При этом Маркс уже начинает сознавать, что корень общественных пороков необходимо искать в «отношениях»: «При исследовании явлений государственной жизни слишком легко поддаются искушению упускать из виду объективную природу отношений и всё объяснять волей действующих лиц. Существуют, однако, отношения, которые определяют действия как частных лиц, так и отдельных представителей власти и которые столь же независимы от них, как способ дыхания. Став с самого начала на эту объективную точку зрения, мы не будем искать добрую или злую волю попеременно то на одной, то на другой стороне, а будем видеть действия объективных отношений там, где на первый взгляд кажется, что действуют только лица. Раз доказано, что данное явление с необходимостью порождается существующими отношениями, то уже нетрудно будет установить, при каких внешних условиях оно должно было действительно осуществиться и при каких оно осуществиться не могло, несмотря на то что уже имелась потребность в нём. Это можно будет установить с той же приблизительно достоверностью, с какой химик определяет, при каких внешних условиях родственные вещества должны образовать химическое соединение».

Статья о мозельских крестьянах привела к запрещению «Рейнской газеты». Решение Маркса о выходе из редакции – «Нижеподписавшийся заявляет, что с этого дня он в силу существующих цензурных условий вышел из состава редакции „Rheinische Zeitung“. Кёльн, 17 марта 1843 г. Доктор Маркс», – которое было опубликовано в газете 18 марта 1843 года, не могло уже ее спасти.

В августе 1842 года Маркс писал Дагоберту Оппенхейму, одному из ответственных издателей «Рейнской газеты»: «Правильная теория должна быть разъяснена и развита применительно к конкретным условиям и на материале существующего положения вещей»[53]. Маркс об этом не только писал, но и своими действиями способствовал развитию революционной теории.

Вследствие этого он еще больше отдалился от Гегеля и младогегельянцев, о чем Маркс говорит в письме Арнольду Руге от 30 ноября 1842 года: «Как Вы уже знаете, цензура нас ежедневно беспощадно уродует, и нередко газета едва-едва может выйти. Из-за этого погибла масса статей „Свободных“. Но и я сам позволил себе забраковать не меньше статей, чем цензор, ибо Мейен с компанией посылали нам кучи вздора, лишённого всякого смысла и претендующего перевернуть мир; всё это написано весьма неряшливо и приправлено крупицами атеизма и коммунизма (которого эти господа никогда не изучали)»[54]. Это было написано через полтора месяца после того, как Маркс стал во главе редакции. В другом месте этого письма он говорит: «Я выдвинул перед ними требование: поменьше расплывчатых рассуждений, громких фраз, самодовольного любования собой и побольше определённости, побольше внимания к конкретной действительности, побольше знания дела. Я заявил, что считаю неподходящим, даже безнравственным, их приём – вводить контрабандой коммунистические и социалистические положения, т.е. новое мировоззрение, в случайные театральные рецензии и пр.; я потребовал совершенно иного и более основательного обсуждения коммунизма, раз уж речь идёт об его обсуждении. Я выдвинул далее требование, чтобы религию критиковали больше в связи с критикой политического положения, чем политическое положение – в связи с религией, ибо это более соответствует самой сути газетного дела и уровню читающей публики; ведь религия сама по себе лишена содержания, её истоки находятся не на небе, а на земле, и с уничтожением той извращённой реальности, теорией которой она является, она гибнет сама собой. Наконец, я предложил им, что если уж говорить о философии, то пусть они поменьше щеголяют вывеской „атеизма“ (чтó напоминает детей, уверяющих всякого, желающего только их слушать, что они не боятся буки) и пусть лучше они пропагандируют содержание философии среди народа»[55].

Марксу нужен был еще только один решительный теоретический шаг, чтобы полностью отбросить идеализм.

Загрузка...