Сырой зимний вечер 1919 года, пятое декабря — дата, знаменующая начало большой перемены в моей жизни; на университетской башне пробило шесть часов; легкий туман, поднимаясь с реки Элдон, окутывал здания кафедры экспериментальной патологии, расположенные у подножья Феннер-хилла, и заполнял нашу большую лабораторию, где еле уловимо пахло формалином и царил полумрак, так как иного освещения, кроме настольных, затененных зелеными абажурами ламп, не было.
Профессор Ашер еще сидел у себя в кабинете и разговаривал по телефону — сквозь запертую дверь справа мой напряженный слух улавливал его размеренную речь. Я взглянул исподтишка на двух других ассистентов, которые вместе со мной работали у профессора.
У стола напротив меня стоял Спенс и в ожидании жены расставлял пробирки с культурами бактерий. Каждую пятницу она непременно заезжала за ним и они отправлялись обедать, а потом в театр. Его профиль, освещенный сбоку, отбрасывал на стену уродливую, карикатурную тень.
В дальнем углу лаборатории Ломекс, бросив работу, лениво постукивал сигаретой по ногтю большого пальца — сигнал к уходу, что он обычно проделывал с самым беспечным и независимым видом. Вот он неторопливо поднялся, окруженный медленно расплывающимся облачком дыма, и, подойдя к фарфоровой раковине, над которой у него висело зеркальце, поправил волнистые волосы.
— Пошли куда-нибудь вечером, Шеннон. Пообедаем вместе, а потом — в кино.
Приглашение было заманчивым, но в этот вечер я, конечно, отказался.
— А что скажете вы, Спенс? — повернулся Ломекс к Спенсу.
— Боюсь, ничего не выйдет: я уже обещал Мьюриэл провести вечер с ней.
— Чертовски необщительный народ в этом городе, — горестно заметил Ломекс.
Нейл Спенс, чуть ли не собираясь оправдываться, в нерешительности потирал левой рукой подбородок, — он словно черпал уверенность в этом жесте, который неизменно трогал меня, преисполняя еще большей симпатией и сочувствием к нему.
— А почему вам не пойти с нами?
Ломекс, направившийся было к выходу, остановился:
— Мне бы не хотелось быть лишним и портить вам вечер.
— Вы и не будете лишним.
В эту минуту с улицы донесся звук клаксона и наш лаборант Смит, появившись в дверях, доложил, что приехала миссис Спенс и ждет у подъезда.
— Не будем заставлять Мьюриэл ждать нас. — Спенс уже надел пальто и любезно поджидал Ломекса у двери. — Я думаю, вам понравится пьеса: это «Девушка с гор». Всего хорошего, Роберт.
— Всего хорошего.
Когда они ушли, я окинул взглядом этот сокрытый от всех таинственный внутренний мир лаборатории — мир, который я так любил, — и в тревожном ожидании, с учащенно бьющимся сердцем уставился на дверь, ведущую в кабинет профессора.
Как раз в эту минуту она распахнулась и появился Хьюго Ашер. Его приходы и уходы, да и вообще все движения были всегда чуточку театральными, и это настолько гармонировало с его подтянутой фигурой, серебряной гривой и коротко подстриженной эспаньолкой, что у меня неизменно возникало неприятное ощущение, будто передо мной не крупный ученый, а скорее актер, чересчур уж старательно играющий свою роль. Он остановился у центрифуги Гофмана, неподалеку от моего стола. Хоть Ашер и отлично владел собой, но по легкому подрагиванию мускулов лица я без труда мог понять, что он не одобряет моих странностей — начиная с поношенной морской формы, которую я упорно не снимал со времени воины, и кончая моим отношением к работе, за которую он полтора месяца назад заставил меня взяться и к которой я до сих пор относился без всякого энтузиазма.
Некоторое время мы оба молчали. Затем, точно его вдруг осенила гениальная мысль — профессор часто прибегал к этому приему, чтобы не казаться уж слишком черствым, — он отрезал:
— Нет, Шеннон… боюсь, ничего не выйдет.
Сердце у меня так и замерло, словно совсем перестало биться, и я вспыхнул от разочарования и горькой обиды.
— Но я уверен, сэр, что если б вы прочли мою объяснительную записку…
— Я прочел ее, — прервал он меня и, как бы в подтверждение своих слов, положил передо мной напечатанную на машинке докладную записку, которую я днем вручил ему и которая сейчас казалась моему воспаленному взору захватанной и жалкой, как всякая отвергнутая рукопись. — Мне очень жаль, но я не могу согласиться с вашим предложением. Работа, которой вы заняты, имеет весьма существенное значение. Немыслимо… я не могу позволить вам прекратить ее.
Я опустил глаза; оскорбленная гордость мешала мне настаивать на моей просьбе, да к тому же я знал, что профессор своих решений не меняет. Хоть я и сидел потупившись, но все же почувствовал, что он смотрит на предметные стекла, сложенные стопочкой на моем деревянном, изъеденном кислотою столе.
— Вы уже закончили наши последние вычисления?
— Нет еще, — ответил я, не поднимая головы.
— Вы же знаете, я хочу, чтобы наш доклад был непременно готов к весеннему конгрессу. А так как я несколько недель буду отсутствовать, вам придется приналечь и возможно скорее закончить работу.
Видя, что я молчу, профессор насупился. Потом откашлялся. Я уж было подумал, что вот сейчас мне будет прочитана лекция на тему о том, какое благородное занятие — экспериментальные исследования, особенно в его любимой области, по теории опсонинов — защитных антител в крови. Но он лишь с минуту поиграл своей широкополой черной фетровой шляпой, а затем небрежно надел ее на затылок.
— До свидания, Шеннон.
И, церемонно поклонившись на прощанье, как это принято за границей, он вышел.
А я еще долго сидел, словно окаменев.
— Я собираюсь закрывать, сэр.
Тощий и, как всегда, мертвенно-бледный лаборант Смит краешком глаза наблюдал за мной, — тот самый Герберт Смит, который шесть лет назад, когда я впервые вошел в лабораторию зоологии, охладил своим пессимизмом мой юношеский пыл; теперь он стал старшим лаборантом кафедры патологии, но это повышение ничуть не изменило его, и он относился ко мне с мрачной настороженностью, которую не только не рассеяли, а лишь усугубили мои скромные успехи, в том числе диплом с отличием и золотая медаль Листера.
Я молча накрыл микроскоп, убрал предметные стекла, взял кепку и вышел. На душе у меня было горько; я спустился с Феннер-хилла по темной аллее, под стекавшей с деревьев капелью, вышел на шумный проспект Пардайк-роуд, где под еле мерцавшими в тумане дуговыми фонарями звенели и грохотали по булыжной мостовой трамваи, и свернул к неприглядному району Керкхед. Здесь, отчаянно противопоставляя свою респектабельность вторжению трактиров, кафе-мороженых и многоквартирных домов для рабочих близлежащих доков, стояли прокопченные старинные особняки с облупленными карнизами, покосившимися галереями и полуобвалившимися трубами и, казалось, оплакивали свою былую славу под вечно дымным небом.
Дойдя до дома номер 52, где на стекле над дверью четко значилось «Ротсей»[1], а пониже золочеными буквами — «Пансион», я поднялся по нескольким ступенькам и вошел.
Моя комната находилась на самом верху, почти на чердаке; она была совсем маленькая и не отличалась богатством обстановки: все ее убранство составляли железная койка, белый деревянный умывальник да на стене в черной рамке вышитое шерстью изречение из библии. Однако было у нее то преимущество, что она примыкала к маленькой застекленной оранжерее со стенами, выкрашенными зеленой краской, где, напоминая о лучшей поре этого особняка, все еще стояли жардиньерки и скамьи. Хотя зимой здесь было холодно, а летом — невыносимо душно, оранжерея эта служила мне своего рода кабинетом.
За это пристанище и двухразовое питание я платил барышням Дири, хозяйкам пансиона, скромную сумму в размере тридцати четырех шиллингов в неделю, что, должен признаться, было пределом моих возможностей. Денег, которые я унаследовал от дедушки, «чтобы пройти колледж», едва хватило для этой цели, а жалованье ассистента и дополнительная работа — постановка опытов по микробиологии для студентов третьего курса — давали мне сто гиней в год — казалось бы, куча золотых монет, а на самом деле один мираж, скрывавший то обстоятельство, что в Шотландии остерегаются баловать будущих гениев. Таким образом, заплатишь в субботу за стол и кров, и в кармане остается всего пять шиллингов, на которые надо было днем завтракать в студенческой столовой, покупать себе одежду, обувь, книги, табак; словом, я был возмутительно беден и вынужден был ходить в своей старенькой морской форме, которая так оскорбляла чувство благопристойности профессора Ашера, не потому, что мне это нравилось, а потому, что это был мой единственный наряд.
Но, хоть мне и приходилось жить в столь стесненных обстоятельствах, это не слишком удручало меня. Спартанское воспитание в Ливенфорде приучило меня ко всему: я мог есть крутую овсяную кашу, пить водянистое молоко неповторимой и непередаваемой синевы, носить залатанную одежду и ботинки на толстой подошве, «подкованные» железными ободками для прочности. К тому же я считал свое нынешнее положение чисто временным — преддверием блестящего будущего, и мозг мой был настолько поглощен дерзкими замыслами, которые должны были принести мне скорый и большой успех, что такие мелочи просто не могли огорчить меня.
Итак, я поднялся в свою мансарду под крышей, откуда открывался вид на кирпичную стену, над которой возвышались трубы городской мусоросжигательной станции, и остановился в глубоком раздумье, изучая бумагу, возвращенную мне профессором Ашером.
— К чаю опоздаете.
Вздрогнув, я повернулся к незваному гостю, вторгшемуся ко мне и почтительно остановившемуся у порога. Так и есть, это, конечно, мисс Джин Лоу, моя соседка по коридору. Сия молодая особа — одна из пяти студентов-медиков, живших в «Ротсее», — посещала мои занятия по микробиологии и на протяжении всей нынешней сессии на правах соседки непрестанно выказывала мне знаки внимания.
— Гонг пробил пять минут тому назад, — запинаясь, пролепетала она с сильным северным акцентом и, заметив мою ярость, мило покраснела; но, хотя ее белое личико так и вспыхнуло от застенчивости, она не опустила своих карих глаз. — Я постучала, только вы не слышали.
Я скомкал бумагу.
— Я ведь просил вас, мисс Лоу, не мешать мне, когда я занят.
— Да, конечно… но ваш ча-ай… — возразила она, в своем смущении окончательно перейдя на северный певучий говор.
Нет, не мог я против нее устоять: нельзя было без улыбки смотреть на эту девушку в синей саржевой юбке, простой белой блузке, черных чулках и грубых башмаках, которая так серьезно упрашивала меня выпить чаю, словно, отказавшись, я совершил бы смертный грех.
— Хорошо, — снизошел я и в тон ей добавил: — Бегу.
Мы спустились вместе в столовую — ужасную комнату, обставленную мебелью с вытертой красной плюшевой обивкой, где так пахло тушеной капустой, что, казалось, даже линолеум был пропитан этим запахом. На каминной доске, накрытой бархатной дорожкой с кистями, стояли уродливые часы из зеленого мрамора — гордость барышень Дири, свидетельство престижа их покойного батюшки и их собственного «благородного» происхождения; часы эти давно перестали ходить, но по-прежнему красовались на камине, покоясь на двух великанах в золотых шлемах и с топориками; внизу была надпись: «Капитану Хэмишу Дири по случаю его ухода с поста начальника Уинтонской пожарной команды».
Трапеза — слабое и жалкое подобие обильного ужина, принятого у шотландцев, — уже была в полном разгаре: во главе стола из красного дерева, накрытого подштопанной, но чистой белой скатертью, на которой стояли в центре металлический чайник «Британия» под голубым вязаным «чехольчиком» и несколько тарелок с хлебом, пирожками и тминным печеньем, а перед каждым — тарелочка с копченой селедкой, восседала мисс Бесс Дири. Наливая нам чай, мисс Бесс — высокая, чопорная, костлявая сорокапятилетняя старая дева (когда-то, должно быть, миловидная), убиравшая волосы в сетку, носившая корсет и платье со стоячим кружевным воротничком, как бы подчеркивая этим свою принадлежность к благородному сословию, — одарила нас, несмотря на все свое уважение к моему диплому врача и любовь к мисс Лоу, кислой, «страдальческой» улыбкой, которая тут же исчезла, как только я положил пенни в деревянную коробочку с надписью «Для слепых», стоявшую посреди стола, рядом с пустым бочонком из-под бисквитов. Пунктуальность и вежливость принадлежали к числу тех многих принципов, которых придерживалась старшая мисс Дири, и все, кто являлся к столу после того, как она «испросит благословения», обязаны были искупать свой грех, — дозволительно, впрочем, проявить нескромность и усомниться, идут ли эти, ваяния на указанную цель.
Я молча принялся за селедку — она было жирная, соленая и на этот раз совсем мелкая. Двум достойным дамам нелегко было сводить концы с концами, и мисс Бесс, которая «возглавляла» заведение и осуществляла представительство — тогда как мисс Эйли стряпала и наводила чистоту, оставаясь в тени, — следила за тем, чтобы грех чревоугодничества не мог быть совершен в ее присутствии. Несмотря на это, пансион ее славился в университетских кругах как добропорядочное заведение, и в постояльцах не было недостатка.
Сегодня из шести постояльцев двоих — Голбрейса и Харрингтона, студентов четвертого курса, — не было за столом: они уехали домой на субботу и воскресенье; теперь напротив меня сидели два других студента-медика — Гарольд Масс и Лал Чаттерджи.
Масс был низкорослый восемнадцатилетний юноша с прыщеватым лицом и несоразмерно большими, поистине лошадиными зубами. Он был еще только на первом курсе и по большей части хранил почтительное молчание, но время от времени, когда ему казалось, что кто-то сострил, он вдруг разражался диким хриплым хохотом.
Лал Чаттерджи, уроженец Калькутты, был старше Масса — ему уже перевалило за тридцать; низенький, невероятно толстый, с тщательно подстриженной черной бородкой, в огромном малиновом тюрбане, красиво оттенявшем его лоснящуюся шафрановую кожу, он вечно улыбался широкой, невероятно глупой улыбкой. Вот уже пятнадцать лет, как он неторопливо кочует из одной уинтонской аудитории в другую — все в тех же штанах, висящих сзади, точно мешок из-под картошки, и все с тем же зеленым зонтом — и тщетно пытается получить диплом врача. Добродушный, болтливый, с неистощимым запасом всяких занятных историй, он стал в университете поистине комической фигурой — недаром его прозвали «Бэби». Не успели мы войти, как он затянул своим высоким «певучим» голоском, в котором, совсем как у муэдзина, возвещающего час молитвы, всегда звучали минорные нотки:
— А, добрый вечер, доктор Роберт Шеннон и мисс Джин Лоу. Боюсь, что мы уже все съели. Опоздали, значит, теперь придется вам, пожалуй, погибать с голоду. М-да, пожалуй что придется, ха-ха! Мистер Гарольд Масс, будьте любезны, передайте мне горчицу. Благодарю вас. Обращаюсь к вам, коллега доктор Роберт Шеннон, скажите-ка, правда ведь, что горчица стимулирует работу слюнных желез, каковых у человека имеется две — одна подъязычная, а название другой записано у меня в тетради? Простите, сэр, как же все-таки эта вторая железа называется?
— Поджелудочная, — подсказал я.
— Ах да, конечно, сэр, поджелудочная, — кивнул «Бэби» и расплылся в улыбке. — Именно это я и хотел сказать.
Масс, только что глотнувший чаю, поперхнулся.
— Поджелудочная! — еле выговорил он. — Да ведь это в желудке, насколько мне известно!
Лал Чаттерджи с упреком посмотрел на своего приятеля, корчившегося, точно в конвульсиях.
— О, бедный, бедный мистер Гарольд Масс! Зачем же выказывать свое невежество? Вы должны помнить, что я уже много лет числюсь студентом, а вы только поступили. Я имел честь провалиться и не получить диплома бакалавра искусств в Калькуттском университете еще тогда, когда вас, наверно, и на свете-то не было.
Тем временем мисс Лоу то и дело поглядывала на меня, тщетно пытаясь поймать мой взгляд и втянуть меня в беседу с мисс Бесс. Обе они были ревностные евангелистки и с необычайной серьезностью и пылом обменивались сейчас мнениями по поводу предстоящего исполнения «Мессии» в зале св.Эндрью, что всегда являлось большим событием в Уинтоне, но, поскольку у меня были свои причины относиться весьма сдержанно к религии, я сидел, не поднимая глаз от тарелки.
— Я так люблю хоралы, а вы, мистер Шеннон?
— Нет, — сказал я. — Боюсь, что не люблю.
Тут из кухни появилась мисс Эйли Дири; она бесшумно вошла в своих стареньких войлочных туфлях, неся «хрусталь» — стеклянное блюдо с тушеными, но совершенно каменными сливами, которыми с неизбежностью смерти заканчивался в «селедочные вечера» наш унылый ужин.
В противоположность своей сестре, мисс Эйли была душевной, мягкой женщиной, довольно неряшливой, грузной и медлительной, с узловатыми, обезображенными домашней работой руками. Ходили слухи — по-видимому, то были просто выдумки студентов, подметивших, что единственным ее развлечением по вечерам было чтение романов, которые она брала в публичной библиотеке, — будто в молодости она пережила трагическую любовь. Ее доброе лицо, покрасневшее от постоянной возни у плиты, хранило выражение терпеливого спокойствия даже при ядовитых нападках сестры, но обычно было грустным и задумчивым; на лоб ее то и дело падала тонкая прядка волос, и у мисс Эйли вошло в привычку, забавно оттопырив губы, легким дуновением отбрасывать волосы назад. Возможно, что, сама испытав немало превратностей в жизни, она сочувственно относилась к моим бедам. Словом, сейчас она склонилась ко мне и с сердечным участием шепотом спросила:
— Ну, как прошел сегодня день, Роберт?
Я принудил себя улыбнуться для ее успокоения — она, удовлетворенно кивнув, сдула прядку волос со лба и ушла.
Сердце мисс Эйли было куда мягче ее слив! Последующие пять минут слышно было лишь, как ожесточенно жуют челюсти и с лязгом вгрызаются в твердые, точно камень, сливы кривые клыки Масса.
Когда на столе не осталось ничего съестного, Бесс Дири поднялась, словно хозяйка замка после пиршества, давая понять, что трапеза окончена, и мы направились каждый к себе. По дороге Гарольд Масс задумчиво ковырял пальцем в зубах, извлекая рыбные кости, а Лал Чаттерджи с поистине восточным величием мелодично рыгал.
— Мистер Шеннон, — догоняя меня, еле выговорила запыхавшаяся мисс Лоу; я все-таки отучил ее от привычки называть меня «доктор»: обращение это, указывавшее на отнюдь не высокую профессиональную квалификацию, казалось мне в ту пору весьма обидным. — Я не уверена в том, что правильно написала работу о трипаносоме gambiens — помните, вы нам дали сегодня такую тему? А это меня очень интересует… Не могли бы вы… не будете ли вы так любезны посмотреть мой труд?
Несмотря на угнетавшие меня тревожные мысли, я просто не в силах был отказать ей — так на меня действовало ее наивное свежее личико, что язык не поворачивался ответить грубо.
— Ладно, приносите, — буркнул я.
Через несколько минут, опустившись на сломанные пружины единственного в оранжерее кресла, я читал ее работу, а она сидела, выпрямившись, на краешке табуретки, накрытой облупившейся клеенкой, и, обхватив руками колени, прикрытые саржевой юбкой, серьезно и взволнованно наблюдала за мной.
— Ну как? — спросила она, когда я кончил.
Работа была превосходно выполнена: в ней было несколько оригинальных мыслей и ряд аккуратно сделанных зарисовок развития паразита. Поразмыслив, я вынужден был признать, что мисс Лоу вовсе не похожа на большинство молодых женщин, которые валом валят в университет, чтобы «посвятить себя» медицине. Некоторые поступают туда от нечего делать, других посылают мещане-родители в расчете как-то пристроить; кое-кто поступает, просто чтобы выйти замуж за подходящего молодого человека, который со временем может получить практику где-нибудь в пригороде и стать скучным, но вполне почтенным врачом, не очень знающим, зато с устойчивым доходом. И ни у одной нет настоящего таланта или призвания к этой профессии.
— Видите ли, — пробормотала она, как бы поощряя меня высказать свое мнение, — меня ждет место. Мне очень важно получить диплом.
— Работа выполнена вами намного лучше, чем требуется для зачета, — сказал я. — Можно даже сказать, очень хорошо.
По ее нежным щекам разлился румянец.
— Ох, благодарю вас, док… мистер Шеннон. Самое важное, что это сказали вы. Я и передать вам не могу, как мы, студенты, уважаем ваше мнение… и ваш… нет, позвольте уж мне договорить: ваш блестящий талант… И потом, вам столько пришлось пережить на войне…
Я снял домашнюю туфлю и принялся рассматривать носок, где немного отстала подметка. Я уже пытался объяснить, почему я не мог обидеть мою странную соседку, но какой-то выход для своего болезненного самолюбия я должен был найти. Человек я был по натуре скрытный и сдержанный и вовсе не принадлежал к породе лжецов, однако за последние недели под действием этого доверчивого сияющего взгляда некий черт, должно быть унаследованный от моего неисправимого дедушки, прикрываясь моей задумчивой и даже грустной физиономией, принялся выкидывать возмутительнейшие номера.
Мы часто беседовали с мисс Лоу, и я поведал ей, что я сирота и происхожу из богатой аристократической ливенфордской семьи; поскольку я не пожелал идти намеченным для меня путем, а предпочел стать медиком и заняться научной работой, меня лишили наследства и заказали вход в отчий дом.
Наивность и доверчивость моей слушательницы лишь подстрекали мою фантазию.
Четыре года войны я вел однообразное унылое существование врача на легком крейсере, который вместе с подводными лодками нес службу в Северном море. Раз в неделю нам приходилось пересекать минные поля противника, и вылазки эти были, наверно, опасны, но уж больно скучны. На стоянках мы пили джин, играли в орлянку и ловили угрей. Однажды, правда, нашего старшего офицера застигли в каюте с хорошенькой женщиной — при этом он был без мундира и, как объяснил впоследствии, оказывается, обучал ее трудному искусству мореплавания. Кроме этого случая, ничто не нарушало монотонности нашей жизни, пока мы не вступили в Ютландскую битву, а там события стали разворачиваться с такой стремительной быстротой, что в памяти у меня осталось лишь смутное воспоминание о грохоте, вспышках пламени да о том, как я, обливаясь потом, работал в кубрике, где был устроен судовой лазарет, — работал плохо, так как у меня тряслись руки и одолевала такая жажда, что впоследствии я целую неделю жестоко страдал от колик в животе.
Естественно, я не мог рассказывать об этом мисс Джин Лоу, а потому придумывал куда более занимательные приключения. Нас торпедировали, много дней проблуждали мы на плоту где-то в центральной части Тихого океана, далее шло драматическое повествование о том, как мы терпели жажду и голод, сражались с акулами и перенесли множество других ужасных испытаний, которые заканчивались описанием, как я проснулся — бледный, но торжествующий, настоящий герой — в одном из южноамериканских госпиталей.
И вот сейчас, пока я молчал, она, видимо, собиралась с духом; потом ресницы ее затрепетали, что всегда у нее было признаком сильного волнения.
— Я уже давно думаю… дело в том, что… пожалуй, это не совсем хорошо, мистер Шеннон, что я так много знаю о вас… а вы обо мне — ничего. — Она слегка замялась, потом, вся залившись краской, храбро продолжала: — Вот я и решила спросить, не согласились бы вы как-нибудь в субботу приехать к нам в Блейрхилл.
— Видите ли, — сказал я, несколько ошеломленный этим неожиданным приглашением, — я буду очень занят всю зиму.
— Я понимаю. Но вы были так добры ко мне, что мне хотелось бы познакомить вас с моими родными. Конечно, — поспешно добавила она, — мы люди очень простые, не то что вы. Мой отец… — тут она снова покраснела, однако с видом человека, принявшего после долгих размышлений тяжкое решение, храбро закончила: — …особа не слишком значительная. Он… булочник.
Последовала долгая пауза. Не зная, что сказать и как быть, я продолжал сидеть, точно истукан. Молчание уже начало тяготить меня, как вдруг она улыбнулась — юмор был явно не чужд этой мечтательной и пылкой натуре.
— Да, он печет хлеб. Работает в пекарне с моим младшим братишкой и еще одним помощником. Выпеченный им хлеб потом развозят в фургоне по всей округе. Дело, конечно, небольшое, но существует оно давно. Так что, несмотря на вашу высокопоставленную родню, такое знакомство не будет уж очень вас шокировать.
— Господи боже мой, да за кого вы меня принимаете? — Мне почудился в ее словах язвительный намек, и я быстро взглянул на нее, но по простодушному виду моей собеседницы понял, что она сказала это без всякой иронии.
— Значит, вы приедете. — Очень довольная, она поднялась с табуретки, взяла с подлокотника моего кресла свою работу и поглядела на нее. — Я очень благодарна вам за помощь. Меня так интересуют тропические заболевания. — Заметив мой вопрошающий взгляд, она пояснила: — Видите ли… мы принадлежим к Блейрхиллской общине… и… как только я получу диплом… я поеду работать врачом в наше поселение… в Кумаси, это в Западной Африке.
От удивления я даже рот раскрыл. Ну и несносная же манера у этой девицы вечно угощать меня всякими неожиданностями! Следуя первому побуждению, я чуть было не расхохотался, но глаза ее так сияли, точно она видела перед собой священный огонь Грааля, и я сдержался. А посмотрев на нее повнимательнее, вынужден был признать, что говорит она вполне искренне.
— И давно у вас родилась эта дикая мысль?
— С тех пор, как я начала изучать медицину. А изучать ее я стала именно ради этого.
Значит, она поступила в университет не для времяпрепровождения и не для того, чтобы выйти замуж, как многие другие. И все-таки я не был окончательно убежден.
— Это звучит, конечно, очень благородно, — медленно произнес я. — Романтика, самопожертвование… на бумаге. Но вот когда вы там очутитесь… Не знаю, сознаете ли вы, на что себя обрекаете?
— Это мой долг. — Она спокойно улыбнулась. — Моя сестра уже пять лет работает там воспитательницей.
Перед таким доводом я умолк. Она помедлила у двери и, улыбнувшись мне, исчезла. Некоторое время я сидел неподвижно, глупо уставившись в одну точку и невольно — не без чувства неловкости — прислушиваясь к ее тихим движениям за стенкой; потом пожал плечами и, стиснув зубы, принялся раздумывать над собственными бедами.
Должен ли я подчиниться указаниям профессора Ашера или, поспорив с признанным авторитетом и судьбой, пойти своим, не совсем для меня ясным и чреватым всякими трудностями путем?
На следующий день, в субботу, я был свободен и, выйдя в шесть часов утра из еще погруженного в сон дома, отправился пешком в деревню Дрим, находившуюся милях в двадцати шести от Уинтона. На улицах городка было темно и сыро от росы — лишь изредка шаги прохожего, спозаранку идущего на работу, нарушали пустынную тишину. Когда первые лучи солнца пробились сквозь туман, я уже миновал последние домишки, разбросанные среди огородов, и, с чувством облегчения оставив позади себя окраины, очутился в поле; передо мной, сливаясь вдалеке с морем, расстилалось широкое сверкающее устье Клайда — знакомая картина, неизменно приводившая меня в самое радужное настроение.
Около полудня я съел яблоко, которое мисс Эйли, рискуя вызвать недовольство своей сестрицы, еще с вечера сунула мне в карман. Затем у Эрскина, что пятью милями выше Ливенфорда, я перебрался на пароме через реку; тут, по берегам Ферта, тянулись богатейшие фермы, окруженные тучными пастбищами, где по склонам холмов, на лугах за серыми каменными оградами, паслись стада овец и коров.
По мере приближения к деревне я все больше задумывался над тем, ради чего — сколь бы ни было это наивно — я предпринял настоящее путешествие. После того как я демобилизовался в 1918 году и ректорат университета приписал меня к корпорации Элдонского колледжа, я весь год работал у профессора Ашера над зауряднейшим исследованием опсонинов — темой, которая представлялась интересной ему, а мне казалась крайне незначительной, ибо, по сути дела, теория опсонинов была уже дискредитирована передовыми учеными.
Возможно, мое предубеждение против профессора Ашера объяснялось глубоким уважением, какое я питал к его предшественнику, заведующему кафедрой, профессору Чэллису, учившему и вдохновлявшему меня в университете, чудесному старику, который, достигнув семидесяти лет, жил теперь на покое в полной безвестности. Как бы то ни было, я не любил его преемника и не доверял ему. Холодный, временами изысканно любезный, подстегиваемый в своих устремлениях честолюбивой богатой женой, Хьюго Ашер, казалось, не обладал ни вдохновением, ни творческой жилкой; он не был способен трудиться, не жалея сил, и пожертвовать всем ради науки, — это был типичный ловкач, достигший известного положения благодаря умению выгодно использовать цифровые данные и таблицы, а особенно благодаря напористости, своевременной рекламе и удивительному дару наживать научный капитал с помощью чужих мозгов. Он брал к себе на кафедру подающих надежды молодых людей и таким путем сумел завоевать репутацию ученого, занимающегося оригинальными проблемами: например, монография о функциях слизистых оболочек, над которой я раньше работал, — не такая уж большая и интересная тема, но стоившая мне немалого труда, — была опубликована за двумя подписями: профессора Хьюго Ашера и доктора Роберта Шеннона.
И вот, несмотря на такую кабалу, я с поистине патетическим рвением искал чего-то действительно значительного, за что следовало бы взяться, — большой оригинальной темы, темы, столь безусловно важной, чтобы она могла оказать влияние на всю медицину и даже внести в нее существенные изменения.
Задача трудная, ничего не скажешь! Но я был молод — мне было всего лишь двадцать четыре года, — работа исследователя необычайно увлекала меня, к тому же я страдал от мучительного честолюбия, свойственного молчаливым и замкнутым натурам: мне хотелось вырваться из бедности и безвестности, хотелось поразить мир.
Много месяцев я тщетно искал, за что бы взяться, как вдруг на меня просто с неба свалилась интереснейшая тема. Этой осенью в ряде сельских районов страны вспыхнула эпидемия какой-то странной болезни, которую, возможно за неимением более точного термина, произвольно назвали инфлюэнцей. Заболевание распространялось все шире, смертность все увеличивалась — в печати то и дело появлялись сенсационные заголовки, да и в медицинских журналах я встречал несколько сообщений из Америки, Голландии, Бельгии и других стран о вспышках аналогичной болезни. Симптомы ее — жестокая лихорадка, высокая температура, сильные головные боли, ломота во всем теле — проявлялись крайне остро; она часто переходила в воспаление легких со смертельным исходом, а в случае выздоровления влекла за собой длительную слабость. Я стал изучать эти симптомы, и у меня возникла мысль, что это вовсе не инфлюэнца, а совсем другая болезнь; по мере того как шло время, догадка эта все росла, и от волнения кровь быстрее струилась в моих жилах.
Мой интерес к этому заболеванию усиливало еще и то обстоятельство, что одним из главных центров эпидемии в округе была деревня Дрим и ее окрестности. И сейчас, когда в три часа пополудни, еле передвигая ноги, я вступил в эту деревушку, низенькие серые домики которой растянулись по берегу мирной реки, в это тихое местечко, ставшее и вовсе безмолвным и пустынным после свирепствовавшей здесь болезни, от нетерпения я забыл про усталость и ускорил шаг. Даже не заходя в единственную маленькую харчевню, где я обычно съедал бутерброд с сыром, я направился прямо к Алексу Дьюти.
Он был дома — сидел, покуривая трубку, в своей уютной кухоньке, в то время как его сынишка Саймон играл на коврике у его ног, а жена Алиса, дородная, степенная женщина, раскатывала тесто на столе.
Алекс, невысокий, довольно флегматичный мужчина лет тридцати пяти в полосатой фланелевой рубашке и чистых молескиновых штанах, заправленных в толстые носки, приветствовал меня еле заметным кивком головы, — даже не кивком, а легким, почти неуловимым движением, в котором, однако, было больше радушия, чем в самой пространной речи. В то же время он не без иронии окинул меня взглядом: я действительно устал и был весь в пыли.
— Опоздал на автобус?
— Нет, Алекс. Мне хотелось пройтись. — И, не в силах удержаться, я тут же приступил к делу: — Надеюсь, я не слишком поздно. Ты… тебе удалось договориться?
Он притворился, будто не слышит; потом сдержанно улыбнулся и вынул трубку изо рта.
— Ну и чудак же ты: вздумал приехать в субботу, да еще во второй половине дня. Ведь большинство народу уже отдыхает в это время… а особенно сейчас, после того, что мы пережили. — Он замолчал, и молчание длилось довольно долго, так что я уже начал было тревожиться. — Но все-таки я ухитрился многих уговорить. А теперь пошли в клуб.
У меня вырвался возглас благодарности. Алекс поднялся и, подойдя к решетке, ограждавшей очаг, стал зашнуровывать ботинки.
— Не хотите ли чашечку чаю, доктор? — спросила миссис Дьюти. — В такую погоду необходимо проглотить чего-нибудь горяченького.
— Нет, благодарю вас, Алиса. Я спешу скорее приняться за работу.
— Ужинать и ночевать будешь у нас, — заявил Алекс тоном, не терпящим возражений. — Сим тут хочет показать тебе удилище, которое я ему срезал.
Он взял свою фуражку, и мы пошли. Сим, пятилетний малыш, замкнутый и молчаливый, совсем как отец, проводил нас до двери.
— Наверно, я надоел тебе, Алекс, до чертиков, — сказал я, когда мы вышли на дорогу. — Но я не стал бы тебя беспокоить, если б это не было так важно.
— Да, — с кривой усмешкой заметил он, — хлопот с тобою. Роб, не оберешься. Но, так как мы немножко любим тебя, придется потерпеть.
Мое знакомство с Алексом Дьюти, да и с Дримом вообще, началось еще до войны, шесть лет назад, когда я, одинокий студент, забросив книжки, предавался своей страсти и удил в этих тихих водах рыбу: весной сюда заходила серебристая морская форель и улов бывал необычайный. Как-то вечером Алекс помог мне вытянуть на берег огромную рыбину, — эта случайная встреча и чудесное чувство одержанной победы и положили начало прочной дружбе. Хотя Дьюти был человек простой и работал главным пастухом в Дримовской сельскохозяйственной компании, все в округе уважали его и несколько лет подряд выбирали «мэром» своего маленького поселка. Случалось, он бывал крут и резок, но ни разу, насколько мне известно, не совершил никакой низости или подлости. Поскольку деревенька была глухая и постоянного доктора, естественно, в ней не было, я и обратился к Алексу со своей необычной просьбой — просьбой, которая могла исходить только от бесхитростного и пылкого молодого человека и, по правде говоря, граничила с нелепостью.
Клуб помещался в небольшом кирпичном здании, недавно построенном сельскохозяйственной компанией; в нем имелось несколько комнат для отдыха и развлечений, а также библиотека. Алекс привел меня в одну из комнат, находившуюся в стороне от главного коридора; там сидело человек тридцать — одни читали, другие беседовали, но у всех был такой вид, точно они чего-то ждут. Когда мы вошли, все умолкли.
— Ну вот! — изрек Алекс. — Это доктор Шеннон. Многие из вас знают его как неплохого рыболова. Но, кроме того, он еще и что-то вроде профессора в университете, и он хочет выяснить, что же такое эта проклятая флюэнца, которая подкосила тут нас всех. Вот он и пришел просить вас об одном одолжении.
Это было правильным началом, и кое-кто заулыбался, однако многим было не до улыбок — они выглядели еще бледными и больными. Поблагодарив собравшихся за то, что они пришли, я объяснил, зачем они мне нужны, и обещал не задерживать их долго. Затем я снял рюкзак, вынул несколько перенумерованных капиллярных трубочек и методично принялся за работу.
Все это были, конечно, деревенские жители, перенесшие эпидемию, — главным образом мужчины, работавшие в поле. С некоторыми я был знаком: большой Сэм Лауден частенько помогал мне насаживать приманку, знал я и востроглазого Гарри Венса, встречал и других на заре, когда, стоя по колено в воде, они забрасывали в реку свои длинные, недавно срезанные удилища. Нетрудно было взять у каждого немного крови, а их дружелюбное добродушие и терпение еще более облегчали дело. И все-таки времени у меня ушло на это куда больше, чем я предполагал, ибо я вдруг понял, к каким открытиям это может повести, и пальцы у меня дрожали.
Но вот все и кончено: последний из моих пациентов спустил закатанный рукав, мы обменялись рукопожатием, и он ушел. Подняв глаза от блокнота, я увидел Алекса: он сидел неподалеку на скамье и пытливо наблюдал за мной, словно оценивая, — взгляд у него был острый, проницательный, светившийся живым интересом; заметив, что я смотрю на него, Алекс тотчас принял равнодушный вид.
В комнате стояла тишина. Еще прежде я говорил ему, что я задумал. И теперь решительно сказал:
— Я должен это сделать, Алекс. Иначе я не могу… Просто должен докопаться до истины.
Дьюти промолчал; немного погодя он неторопливо подошел и сжал мне руку:
— Ты умный малый, Роб, и я желаю тебе успеха. Если опять понадобится моя помощь, дай знать. — Спокойная улыбка заложила складочки вокруг его глаз. — А теперь пойдем-ка ужинать. Алиса приготовила нам великолепный мясной пудинг.
Я улыбнулся ему.
— Иди, Алекс. А я приду, когда покончу с записями.
— Ладно, дружище. Только не задерживайся.
Он ушел, а я проработал еще с полчаса, проверяя и размечая пробирки, потом вскинул на плечо рюкзак и, выйдя из клуба, направился по узкой тропинке к домику Дьюти. Спускалась ясная ночь, и тоненький серпик луны с сопутствующей ему звездой появился в морозном небе. Холодный, пахнущий свежестью воздух был тих, и какое-то восторженное настроение охватило меня при мысли о том, что мне предстоит, об этом путешествии первооткрывателя по не нанесенным на карту морям — путешествии, чреватом трудностями и даже опасностями.
У домика Алекса я остановился. Вокруг мерцали огоньки деревня, а за нею, таинственно поблескивая во мраке, катил свои воды к морю Клайд. Я стоял неподвижно, глядя на луну, которая все выше поднималась в небе, вслушиваясь в последние шорохи земли, замирающие в молчании северной ночи, и покров вечной тишины окутал мою душу. Внезапно я понял всю беспредельность своего одиночества — один, а вокруг целый мир.
Я вздрогнул, вспомнил, что голоден, и, зная, что найду здесь пищу, тепло и дружеский прием, услышу тихий смех маленького Сима, вошел к Алексу.
В следующую пятницу произошло долгожданное событие, в расчете на которое я и строил свои планы.
Всю эту неделю, машинально выполняя в университете навязанную мне работу, я наблюдал за профессором Ашером, который вдруг стал необычайно приветлив с нами; он был все такой же колючий и язвительный, но на губах его время от времени появлялась такая заученно сладенькая улыбочка, что меня мороз подирал по коже.
В пятницу к концу дня эти жалкие потуги создать атмосферу товарищеского сотрудничества достигли своего апогея: профессор сделал небольшой круг по лаборатории и наконец, откашлявшись, с доверительной улыбкой остановился перед нами.
— Джентльмены, как вам, без сомнения, известно, я имел честь получить приглашение на пост председателя подготовительного комитета предстоящего конгресса патологов. Эта почетная обязанность заставляет меня вместе с моим выдающимся коллегой, профессором Харрингтоном, предпринять поездку по различным университетам, дабы составить деловую и всеобъемлющую повестку дня конгресса.
После многозначительной паузы он продолжал:
— Миссис Ашер и я уезжаем сегодня в шесть часов в Лондон. Нас не будет здесь два месяца. Я уверен, что, несмотря на мое отсутствие, работа на кафедре будет идти гладко и быстро, в соответствии с лучшими традициями научно-исследовательской деятельности. Вопросы есть?
Все молчали. Он кивнул, как бы в подтверждение того, что между нами установилось полное взаимопонимание, затем взглянул на часы, поклонился каждому из нас и вышел. Смит отправился следом за ним, чтобы поднести ему багаж.
Когда дверь за ними закрылась, я еле удержался и чуть не выразил вслух свою радость: хоть я и рассчитывал на небольшую передышку от бдительного наблюдения профессора, весть о том, что он уезжает на целых два месяца, явилась для меня чудесной неожиданностью. Чего только я не успею сделать за это время!
Закурив сигарету, Ломекс уже поднялся из-за стола и со своей обычной утомленной улыбкой посмотрел на меня.
— Вы почувствовали, как он старался внушить нам, что мы тут без него должны работать не разгибая спины? Я, например, до того люблю профессора, что просто не знаю, как перенесу его отсутствие.
Бледный, со светлыми волнистыми волосами, разочарованным взглядом и довольно циничным выражением лица, Адриен Ломекс был на четыре года старше меня и принадлежал к тем счастливчикам, которые, обладая привлекательной внешностью и обаянием, с первого взгляда нравятся людям. Он был единственным сыном богатой вдовы, жившей в Лондоне, и получил образование в Винчестере и Оксфорде, что наложило отпечаток благовоспитанности на его манеры и поведение. По окончании университета он намеревался продолжить свое образование за границей, но помешала война, и теперь, поскольку профессор Ашер был в каком-то дальнем родстве с его семьей, он приехал в Уинтон, чтобы годик «позаниматься» наукой. Вкусы его отличались вычурностью; ко многому он был равнодушен и с презрением отрицал все, что не может быть объяснено законами естественных наук. Казалось, за его холодным скептицизмом таятся глубокие (Знания: легким пожатием плеч, высокомерной улыбкой или своими высказываниями на метафизические темы ему не раз удавалось вбить еще один гвоздь в гроб моей умершей веры. Эгоист и притвора, он усердно скрывал свою избалованность и тщеславие, стараясь держаться со Спенсом и со мною на равной ноге. И все-таки в нем было что-то очень привлекательное. Готовясь к блестящей карьере, он презирал тех, кто вульгарно корпит в лаборатории, работал бессистемно, порывами и, оплакивая свое изгнание в богато обставленной им самим уютной квартире, умудрялся превысить более чем щедрую сумму, отпущенную матушкой на его нужды, и покупал только все самое лучшее.
Сейчас он старательно шарил в своем шкафчике и вскоре с лукавым видом извлек из него бутылку бенедиктина.
— Вот что у меня тут есть. Давайте-ка отметим знаменательное событие. Немедля. — Он откупорил бутылку и щедро налил золотистую жидкость в три чистые мензурки.
Нейл Спенс, третий член нашей группы, работавшей на профессора Ашера, не слишком склонен был к веселью: если не считать «выездов в свет» с женой, которые предпринимались раз в неделю, он, подобно крабу-отшельнику, лишь крайне редко отваживался вылезать из своего укрытия. Однако сейчас и он решил поддержать компанию и присоединился к Ломексу.
То же сделал и я. Дерзкий замысел воспользоваться университетской лабораторией для своих собственных опытов преисполнил меня чувством свободы, волнением, доходившим чуть не до экзальтации.
— За отсутствующих друзей! — Ломекс выпил. — Вкупе с герром профессором Хьюго. Надеюсь, вам понравилась эта водичка. Ничего не жаль для моих замечательных коллег.
— Очень приятное вино, — заметил Спенс своим спокойным, деловитым тоном.
— Его делают монахи. — Ломекс обратил ко мне иронический взгляд. — Вам, Шеннон, оно должно прийтись особенно по вкусу. Вы ведь католик, не так ли?
— Да… конечно. — Я постарался, чтобы это прозвучало с обезоруживающей убежденностью.
Слегка усмехнувшись, Ломекс вновь наполнил мензурки.
— А я-то думал, Роберт, что вы ученый. Книгу Бытия, по-моему, трудновато совместить с превращением видов.
— А я и не пытаюсь это совмещать, — глотнув обжигающий густой ликер, возразил я. — Одно — низменный факт. Другое — романтическая тайна.
— Гм, — хмыкнул Ломекс. — Ну, а как насчет папы?
— Я не вижу в нем ничего дурного.
— Вам он нравится?
— Безусловно. — Я уже больше не улыбался: шуточки Ломекса на эту тему под конец начинали мне обычно надоедать. — Признаюсь, я отнюдь не безупречен в этом отношении… даже как раз наоборот. И все-таки существуют некоторые вещи, от которых я никогда не смогу отрешиться… если хотите, вопреки рассудку. Надеюсь, вы не станете требовать, чтобы я сказал, что сожалею об этом?
— Ни в коем случае, мой дорогой, — небрежно поспешил заверить меня Ломекс.
Нейл Спенс посмотрел на свои часы.
— Скоро шесть. Мьюриэл с минуты на минуту должна быть здесь.
Он вынул носовой платок и украдкой вытер уголки губ, где скопилась влага.
Как-то ночью в грязном темном окопе под Марной он неосмотрительно поднялся, чтобы расправить затекшие ноги, и немецкой шрапнелью ему раздробило нижнюю челюсть. Хотя хирурги-специалисты по пластическим операциям совершили чудо и нарастили ему челюсть, вставив кусочек кости из его собственного ребра, лицо его навсегда осталось обезображенным: подбородок пересекал багровый рубец, заканчивавшийся узкой полоской растянутых губ, — это страшное уродство было особенно заметно в сравнении с его высоким красивым лбом и темными, робко прячущимися, какими-то затравленными глазами. Но самым обидным было то, что в юности Спенс был очень красив и пользовался большим успехом на танцах, пикниках и состязаниях по теннису, которые устраивало степенное, но любящее повеселиться уинтонское общество.
— У вас прелестная жена, — вежливо заметил Ломекс. — Я получил огромное удовольствие от нашего совместного посещения театра на прошлой неделе. Выпьем еще за герра Хьюго?
— Нет, не надо, — благоразумно остановил его Спенс. — Мы уже достаточно выпили.
— Но он же велел нам следовать лучшим традициям кафедры, значит, и пить, — сказал я.
Все рассмеялись, даже Спенс. Это с ним редко случалось, так как от смеха у него сильно искажалось лицо. В ту же минуту позади нас послышался какой-то шорох.
В лаборатории стояла миссис Спенс: она вошла без всякого предупреждения, с дерзким видом человека, нарушившего правила и прекрасно сознающего это. Она ослепительно улыбнулась нам из-за вуалетки с мушками, которая спускалась с полей ее шляпы, придавая известную пикантность ее немного узкому лицу.
— Смита что-то нигде не видно: я ждала его, ждала… стояла одна, как неприкаянная.
Мьюриэл Спенс было лет двадцать семь; светлая шатенка, среднего роста, довольно тоненькая и грациозная, с изящными руками и ногами и узким несколько бесцветным лицом, на котором серые глаза казались порой совсем детскими и огромными, она, бесспорно, могла считаться своего рода наградой Спенсу за увечье. Они были помолвлены еще до войны, и, когда он вернулся домой, изувеченный и павший духом, она вопреки нажиму своей семьи и его собственным попыткам вернуть ей свободу не рассталась с ним. Их свадьба, на которую собралась уйма народу, вызвала всеобщий интерес. Хотя Мьюриэл уже утратила свежесть юности, а в манерах ее появилось что-то искусственное, она была все еще очень привлекательна, и сейчас, когда она вошла к нам в темном костюме и коричневой меховой горжетке, в нашей унылой лаборатории сразу стало как-то светлее. Я неоднократно пытался завоевать симпатии Мьюриэл ради Спенса, который был моим ближайшим другом, но уж очень я был, видно, неуклюж и трудно сходился с людьми: мне все казалось, будто я ей неприятен, и это заставляло меня замыкаться в себе.
Она приподняла вуалетку и, слегка коснувшись поцелуем щеки мужа, заметила с оттенком упрека:
— Мы опоздаем к обеду, дорогой. Почему ты еще не готов?
— А знаете, миссис Спенс, — произнес Ломекс, приподняв с видом великосветского льва одну бровь, — раз уж вы зашли в эту комнату ужасов, вам теперь отсюда не выйти.
Она склонила головку набок и на мгновение остановила на мне сияющие, смеющиеся глаза.
— Раз здесь мистер Шеннон, то я ничего не боюсь.
При этих словах Ломекс и миссис Спенс почему-то обменялись улыбкой. Тем временем Спенс, не спускавший с жены своих темных, светившихся поистине собачьей преданностью глаз, надел пальто, и она просунула под его локоть свою затянутую в перчатку руку.
— Мы с Нейлом едем в вашу сторону, мистер Ломекс, — кокетливо заметила она. — Подвезти вас?
Наступила небольшая пауза.
— Благодарю, — сказал он наконец. — Вы очень любезны.
Я вышел вместе с ними. Мы расстались у машины Мьюриэл — маленького автомобильчика, стоявшего у входа. Они поехали в город, а я направился к подножию Феннер-хилла, намереваясь зайти домой, взять дримовские пробы и тотчас вернуться в лабораторию.
Справа от меня раскинулся Элдонский парк, и декоративное озерцо в нем было буквально «забито» конькобежцами. В тихом воздухе слышалось веселое звяканье коньков, разрезающих стальными остриями лед. Бенедиктин и мысль об отъезде Ашера привели меня в самое радужное настроение: я чуть не пел. Голова приятно кружилась, и мир казался таким прекрасным.
Когда я подходил к знакомому пансиону, дверь «Ротсея» внезапно распахнулась и на пороге появился Гарольд Масс в сопровождении мисс Лоу — оба несли коньки, болтавшиеся на ремнях. Тут ликер, вопреки своему монастырскому происхождению, неожиданно и доказал свою крепость. Сам не знаю почему, но при виде мисс Лоу в шерстяной шапочке с красной кисточкой и в ладно сидевшем белом свитере, отправляющейся не спасать души или врачевать недуги, а кататься на свежем воздухе да еще в такой компании, я весь затрясся от беззвучного смеха.
— Что с вами, мистер Шеннон? — Увидев меня, мисс Лоу остановилась. — Вы больны?
— Нисколько, — ответил я, отпуская перила, за которые было ухватился. — Я в отличном моральном и физическом состоянии и даже собираюсь совершить подвиг, который потрясет мир. Вам ясно?
Масс подавил смешок: он догадался о природе моего «заболевания», но серьезное личико мисс Лоу выражало лишь сочувствие и глубочайшее участие.
— Не хотите ли пойти с нами на озеро? Проветритесь немного — и вам станет лучше.
— Нет, — сказал я, — на озеро я не пойду. — И вполне логично добавил: — У меня нет коньков.
— Я мог бы дать вам коньки, — лукаво предложил Масс, — да только на льду ведь скользко.
— Заткнитесь, Масс, — сурово отрезал я. — Я работаю не покладая рук ради вас… и всего человечества!
— И слишком много работаете, мистер Шеннон. — Не понимая, что со мной, мисс Джин буквально восприняла мои слова. — Помните, вы обещали мне приехать в Блейрхилл. Я сегодня вечером уезжаю домой. Перенесите свой свободный день на завтра и навестите нас.
Я посмотрел в ее добрые карие глаза и вдруг почувствовал, что не могу придумать никакой отговорки. Не найдя подходящего предлога для отказа, я с минуту помолчал, потом неуверенно промямлил:
— Хорошо, я приеду.
Поезд на Блейрхилл отправлялся в половине второго; он полз страшно медленно, и старенькие вагончики были до того грязные, что всякий раз, как паровоз делал рывок, от изъеденной молью материи, покрывавшей сиденья, столбом вздымалась пыль. Всю дорогу, пока он тащился по смрадному промышленному району юга Шотландии, где нет ни травинки — лишь торчат фабричные трубы, изрыгая дым, — и останавливался на каждой маленькой станции, я ругал себя за то, что вздумал выполнить обещание, которое вовсе и не собирался давать, и никакие рассуждения, что день отдыха придаст мне новые силы для работы, тут не помогали.
Наконец через час после того, как я выехал из Нижнего Уинтона, самая скверная часть «черной страны» осталась позади и я очутился в Блейрхилле. Для того чтобы несчастный путешественник не мог проехать мимо и избежать своей участи, название это было выложено белыми камушками на откосе возле станции, между двумя могучими соснами. А на платформе, слегка приподнявшись на носках и обводя изогнувшийся поезд нетерпеливым взглядом сияющих глаз, стояла мисс Джин Лоу.
Я вышел из вагона и направился к ней; от меня не укрылось, что в честь моего приезда, а может быть, и просто ради свободного дня под широким пальто у нее был надет белый вязаный свитер, а на каштановых кудрях, почему-то особенно бросавшихся сейчас в глаза, красовалась маленькая шерстяная шапочка с кисточкой, какие в Шотландии называют «кругляшами». Заметив меня в толпе пассажиров, она приветливо заулыбалась. Мы пожали друг другу руки.
— Ох, мистер Шеннон, — радостно воскликнула она, — до чего же мило, что вы приехали! А я-то боялась…
Она умолкла, но я докончил фразу за нее:
— …что подведу вас.
— Мм… — Мисс Лоу вспыхнула: она легко краснела. — Я ведь знаю, что вы занятой человек. Но так или иначе, вы приехали, день сегодня чудесный, и мне столько всего надо показать вам, и хоть я и не должна так говорить, но, по-моему, вам здесь понравится.
За беседой мы и не заметили, как вышли на узкую главную улицу городка. Он оказался куда приятнее, чем я ожидал: типичный старинный городок — центр округи, расположенный среди обширных владений герцогов Блейрхиллских, с тротуарами из каменных плит, обтесанных вручную, с паутиной кривых улочек и старой рыночной площадью. Полная гордости за свои родные места, моя спутница сообщила мне, что «нынешний герцог» совместно с Блейрхиллским историческим обществом многое сделал для того, чтобы сохранить местные памятники старины, и с самым серьезным видом пылко заявила, что, как только все формальности будут выполнены и я буду представлен ее родителям, мы отправимся осматривать достопримечательности городка.
Там, где дорога начинала спускаться под уклон, мисс Лоу вдруг остановилась у небольшого невзрачного строения и, волнуясь — а это сразу было видно по ее трепещущим ресницам, — застенчиво промолвила:
— Это наша пекарня, мистер Шеннон. Вы должны зайти и познакомиться с папой.
Нырнув под низкую арку, я вышел вслед за ней на мощенный булыжником дворик, где, задрав в небо оглобли, стоял блестящий, словно покрытый лаком, фургон, спустился на несколько ступенек вниз и через узенькую дверцу, обойдя наваленные грудами мешки с мукой, вошел в подвал с земляным полом, где так вкусно пахло и было совсем темно, если не считать красноватого отблеска огня, падавшего из двух загруженных углем печей. Постепенно, когда глаза мои привыкли к темноте, я различил две фигуры в рубашках с закатанными рукавами, вооруженные длинными деревянными лопатами; они рьяно трудились у открытых печей, и их белые передники ярко алели в отблеске пламени, когда они вытаскивали оттуда караваи хлеба.
Несколько минут мы молча наблюдали за этим процессом, который, видимо, требовал энергии, ловкости и быстроты. Как только новая партия хлебов исчезла в печах и железные дверцы защелкнулись, один из пекарей — тот, что был постарше, — обернулся и направился к нам, на ходу вытирая руки о передник; когда он подал мне руку, на ногтях у него еще оставалось засохшее тесто.
Дэниелу Лоу было лет пятьдесят пять; хотя лицо этого невысокого широкоплечего крепыша — открытое, прямодушное, с большим лбом, который сейчас был весь в капельках пота, — и отличалось бледностью, как у всех людей его профессии, выглядел он вполне здоровым и даже моложавым, несмотря на очки в стальной оправе и окладистую черную бороду. Он, видимо, не принадлежал к числу людей улыбчивых, однако, когда его теплые пальцы сжали мою руку, он приветливо улыбнулся, обнажив крепкие зубы, слегка попорченные мукой, которая была здесь всюду.
— Рад с вами познакомиться, сэр. Дочка рассказывала мне про ваше доброе к ней отношение в колледже. Друг моей дочери — у нас желанный гость.
Говорил он низким голосом, степенно, словно патриарх, и как-то по-особому произносил слово «колледж», а когда упомянул про дочь, глаза его, укрытые за стеклами очков, потеплели.
— Вы уж нас простите, — извиняющимся тоном продолжал он, — мы сейчас очень торопимся. Нам ведь с сыном в субботний вечер приходится управляться вдвоем. — И, обернувшись, он позвал: — Люк! Поди-ка сюда на минутку.
Молодой парень лет семнадцати, натягивая куртку и улыбаясь, подошел к нам; он был очень похож на свою сестру: тот же цвет лица, такие же волосы и глаза. Он казался славным, веселым малым, и я сразу почувствовал расположение к нему. Однако побеседовать нам не удалось, так как ему пора было запрягать лошадь и развозить хлеб по округе. Я заметил, что и самому Лоу, несмотря на всю его любезность, сейчас не до нас, а потому, искоса взглянув на мою спутницу, предложил не злоупотреблять его временем.
Лоу кивнул в знак согласия.
— Покупателям нужен хлеб, сэр. А завтра — воскресенье. Но мы увидимся с вами попозже, дома. Часиков в пять. А пока пусть уж дочка вами займется.
Мы вышли и направились к окраине, мимо новеньких домиков, окруженных крошечными садами; все это время моя спутница украдкой бросала на меня полувстревоженные, полунетерпеливые взгляды, словно желая выяснить мое мнение о своих родных. Неожиданно мы свернули в тихую улочку, затененную пока еще голыми, но раскидистыми ветвями каштанов, и очутились перед небольшим каменным особнячком, чистеньким и скромным, с белоснежными тюлевыми гардинами на окнах; от улицы его отделяла аккуратно подстриженная изгородь из бирючины. Уже взявшись за чугунную решетку калитки, где на медной дощечке значилось: «Силоамская купель», — мисс Лоу не выдержала и воскликнула:
— Вы понравились им обоим — и папе и Люку. Я это сразу заметила. Теперь я познакомлю вас с мамой.
Как раз в эту минуту входная дверь распахнулась и навстречу нам вышла худенькая женщина в черном альпаговом халате, седая и благообразная, с нежной прозрачной кожей. Быстро взглянув на дочь и не пытаясь спрятать метелочку из перьев, которую держала в руке, она повернулась и долго смотрела на меня испытующим, безмятежно спокойным взглядом. Затем, словно уверившись в моей благонадежности, она завела приличествующий случаю разговор:
— Вы застали меня врасплох, мистер Шеннон: я и переодеться-то не успела. Как раз заканчивала уборку в гостиной, когда увидела вас на аллейке. Проходите, пожалуйста, присаживайтесь.
— Нет, мама, — поспешно возразила мисс Джин. — Мы сейчас пойдем гулять: ведь день такой чудесный.
Миссис Лоу посмотрела на мою спутницу спокойным, понимающим взглядом, в котором, несмотря на теплоту и снисходительность к нетерпению молодости, сквозило и легкое превосходство умудренной жизнью матери.
— У вас еще уйма времени, девочка.
— И все равно не хватит, чтобы обойти то, что мне хочется.
— Вы берете Малкольма с собой?
— Конечно нет, мама, — несколько раздраженно ответила дочь. — Ты же знаешь, что его сегодня нет здесь.
«Кто этот Малкольм? — подумал я. — Очевидно, какой-нибудь юный родственник, а возможно — собака».
— Ну что же… идите тогда, — рассудительно согласилась миссис Лоу. — Но непременно возвращайтесь к ужину. Я буду подавать на стол ровно в шесть: все уже тогда будут дома. Пока до свидания, мистер Шеннон.
Она улыбнулась и неторопливо прошла в гостиную, а мисс Джин Лоу не без облегчения, какое испытывает человек, благополучно выполнивший все формальности, всецело завладела мной.
— Теперь, — энергично заявила она, — я покажу вам наше хозяйство.
И, пройдя вперед, она повела меня в садик за домом величиною с пол-акра; здесь мы не торопясь прогулялись по усыпанным гравием дорожкам и осмотрели крошечные клумбы, грядки ревеня и зеленую лужайку. Я похвалил царивший там порядок, и она благодарно улыбнулась мне.
— Конечно, участок у нас совсем маленький, можно сказать, пригородный, не то что, наверно, у вас, мистер Шеннон.
Сделав вид, будто не заметил ее вопросительной интонации, я поспешно указал на сарайчик для инструментов, где стоял на подпорках красный мотоцикл.
— Это машина Люка, — любезно пояснила она в ответ на мой невысказанный вопрос. — Он совершенно помешан на моторах и неплохо разбирается в них, хотя папа и не одобряет этого. Но бедняге приходится так медленно тащиться в фургоне, развозя хлеб, что, естественно, ему хочется потом отвести душу на своей «Индиане».
Мое мнение о Люке, и без того высокое, стало еще выше. Долгое время я мечтал о подобной машине с таким же успехом, как если б хотел достать до луны, — о машине, на которой можно было бы стремительно мчаться, разрезая воздух, со скоростью по меньшей мере семьдесят миль в час. Мне очень хотелось бы задержаться и осмотреть это чудо, но мисс Джин потащила меня назад, мимо дома, на дорогу. Решительным жестом натянув на свои кудри «кругляш», она педантично взглянула на часы и твердо заявила:
— В нашем распоряжении еще добрых три часа. Постараемся за это время успеть всюду.
— А не лучше ли нам сначала немножко отдохнуть? — предложил я, бросив взгляд на два стула, стоявшие на крытой веранде. Я ведь полночи не спал, раздумывая над тем, какой избрать метод культивирования моих проб.
Она весело рассмеялась и лукаво заметила, точно я сказал нечто очень забавное:
— Нет, право же, мистер Шеннон, вы презанятный человек. Мы ведь еще только начинаем нашу прогулку.
И мы хорошей иноходью двинулись в путь.
Могу поклясться, что на свете едва ли была более дотошная исследовательница всяких достопримечательностей, более преданная спутница, чем эта прелестная дочка булочника из Блейрхилла.
С неутомимым рвением водила она меня по некогда пышному старинному городку. Она показала мне городскую ратушу, публичную библиотеку, масонскую ложу, мавзолей, где погребен герцог, старинные дома ткачей на Коттарз-роу, остатки римской стены (три крошащихся валуна) и с благоговейным видом — молитвенный дом ее общины в Овечьем переулке. Она даже привела меня на то самое место на перекрестке, где Клеверхауз[2], разгонявший тайное собрание пуритан, был — хвала провидению! — сброшен со своего боевого коня.
Затем, когда я уже было обрадовался, что нашим странствиям пришел конец, она остановилась на минуту, перевела дух и, весело кивнув, посмотрела на меня с таинственным видом человека, припасшего самое интересное под конец.
— Мы еще не видели белых коров, — объявила она и тотчас добавила, словно цитируя путеводитель: — Совершенно уникальные животные.
Чтобы посмотреть на этих чудо-животных, которые, пояснила она, принадлежат к знаменитой породе Шато-ле-Руа и были вывезены из Франции «батюшкой покойного герцога», нам пришлось вернуться мили на две назад и через арку с колоннадой войти в обширный парк, известный под названием «Верхний», — «покойный герцог» великодушно выделил его из своих владений и подарил городу.
В этом бесспорно прелестном уголке, где рощи чередовались с полянами, еще сохранилась былая атмосфера уединенности: нигде не видно было ни души.
Однако стадо свое мисс Лоу так и не сумела найти, хотя искала энергично, рьяно, как если бы от этого зависела ее честь. Она таскала меня за собой по горам и долам, перелезая через деревянные загородки и пробираясь под кустами на прогалины, и выражение ее глаз становилось все тревожнее, а лицо вытянулось от огорчения; наконец, взобравшись на вершину последнего поросшего травою холма, она вынуждена была остановиться и со стыдом признаться мне в своем поражении:
— Боюсь… мистер Шеннон… — Но самолюбие ее было задето, и она не сдержалась: — Нет, это просто непостижимо!
— Они, наверно, спрятались от нас — на деревьях.
Она покачала головой, не желая замечать юмора в моих словах.
— Такие прелестные животные! Белые как снег и с такими красивыми, изогнутыми рогами. Должно быть, их загнали на зиму. Я покажу вам их как-нибудь в другой раз.
— Отлично, — сказал я. — А пока давайте посидим.
День выдался на редкость тихий и теплый для этого времени года; солнце, окутанное легкой дымкой, заливало все янтарным светом, отчего окрестность казалась погруженной в первозданную тишину еще не открытых миров. Внизу, у нас под ногами, безмолвствующий лес убегал вдаль, скрывая от глаз ручеек, который, подчиняясь общему настроению, тихонько журчал, переливаясь из одной лужицы в другую и словно боясь громко вздохнуть, — все это располагало и нас к молчанию.
Мисс Джин, покусывая бурую травинку и глядя прямо перед собой, сидела, выпрямившись, подле меня, — она все еще переживала свою неудачу, а я, опершись на локоть, невольно принялся изучать ее, решив от нечего делать попытаться понять это существо. Я, конечно, не мог отказаться от давно сложившегося у меня мнения о ее наивности, однако я был вынужден признать, что из тех немногих молодых женщин, которых я знал, она была самой естественной. Особенно здесь, среди природы, она выглядела на редкость юной и свежей! Ее карие глаза, каштановые волосы и загорелая кожа удивительно гармонировали с окрестными лесами, равно как и упругая шея и округлый подбородок. Зубы ее, покусывавшие жесткую травинку, были белые и крепкие. Глядя на нее снизу, я почти видел, как горячая кровь приливает к ее пухлой верхней губке. А главное, от всего ее облика веяло необычайной чистотой. У меня мелькнула мысль, что, поскольку это качество считается почти столь же важным, как благочестие, она, наверно, тщательно моется виндзорским мылом утром и вечером с головы до ног. Все в ней — как доступное взгляду, так и недоступное — было, я уверен, безукоризненно опрятным и аккуратным.
В то время как я критически изучал ее, она вдруг повернула голову и неожиданно поймала мой испытующий взгляд. С минуту она со своей обычной бесстрашной честностью выдерживала его, потом застенчиво потупилась, и легкий румянец медленно разлился по ее щекам. В этой паузе, в молчании, как бы являвшемся следствием окружающей тишины, в которую была погружена природа, и насыщенном почти мучительным ожиданием какого-то слова или действия с моей стороны, которого, однако, так и не последовало, — было что-то напряженное. Тогда, чуть ли не со злостью, словно не желая поддаваться смущению, она взглянула на свои круглые серебряные часики и поспешно вскочила на ноги.
— Нам пора домой. — И тихо добавила тоном, которому постаралась придать деловитость: — Вы, наверно, страшно проголодались и ждете не дождетесь ужина.
Когда мы вернулись в «Силоамскую купель», все семейство уже ждало нас в безукоризненно чистенькой столовой: миссис Лоу надела свое «парадное» голубовато-серое шелковое платье, а мистер Лоу и Люк нарядились в полотняные рубашки и черные суконные костюмы. Кроме них, к моему удивлению, был еще один гость, которого представили мне как мистера Ходдена, иначе — Малкольма; он с приятной улыбкой отзывался на это имя, тотчас занялся Джин и вообще вел себя здесь, как свой.
Это был любезный, с виду положительный молодой человек лет двадцати пяти, хорошо сложенный, с открытым, несколько чересчур серьезным лицом, волевым ртом и довольно крупной квадратной головой; одет он был с педантичной аккуратностью: коричневый шерстяной костюм, высокий крахмальный воротничок. Склонный завидовать качествам, прямо противоположным моим собственным, я почувствовал, что слегка тускнею в его присутствии, — уж очень он был спокоен и уверен в себе, точно ежедневно выступал с проповедями в Ассоциации молодых христиан, да и держался он с бесстрашной прямолинейностью, словно, преисполненный сознания собственной правоты, был убежден, что встретит в своем собрате такие же качества. Из его правого нагрудного кармашка торчали камертон и несколько отточенных карандашей, которые, по-видимому, нужны были ему для занятий, — как вскоре выяснилось, он преподавал в блейрхиллской начальной школе.
Он дружелюбно протянул мне руку, и миссис Лоу скрепила наше знакомство.
— У вас, молодые люди, должно быть много общего. Малкольм у нас как родной, мистер Шеннон. Он преподает в нашей воскресной школе. Настоящий труженик, вот что я вам скажу.
Поскольку ужин был уже готов, мы сели за стол, и Дэниел торжественно произнес длинную молитву, в которой, взглянув украдкой на фотографию воспитательницы, красовавшуюся на каминной доске, трогательно упомянул о своей отсутствующей дочери Эгнес, «ныне ратующей в заморских краях». Затем миссис Лоу щедро принялась разрезать на большие куски стоявшую перед ней отварную лососину.
Изрядно проголодавшийся, я набросился на рыбу с аппетитом, какого и следовало ожидать от постояльца барышень Дири. Помимо большого количества рыбы, на столе было еще множество всякой снеди — отварной картофель в мундире, горошек, холодная ветчина и язык, маринады, домашние соленья, — словом, этот простой добротный ужин мог бы привести в восторг куда более изощренный вкус, чем мой. По случаю моего приезда пекарь специально испек бисквит с марципанами, украшенный замороженными вишнями. Но больше всего мне понравился хлеб. Легкий, хорошо подошедший, с тонкой хрустящей корочкой, он издавал чудесный аромат и таял во рту. Лоу был очень доволен, когда я отважился похвалить его продукцию. Он взял с блюда кусочек, помял его, слегка понюхал, потом с видом человека, совершающего священнодействие, растер между пальцами. Взглянув через стол на сына, он со знанием дела заметил:
— Немножко недопекли сегодня, Люк… но плохим его не назовешь. — Затем, повернувшись ко мне, он просто сказал: — Мы серьезно, относимся к нашему делу, сэр. Для многих бедных людей нашей округи — вся жизнь в этом хлебе. Они почти ничего другого не видят, все эти шахтеры, пахари, рабочие на фермах; у всех большие семьи, а получают они шиллингов тридцать пять в неделю. Вот почему мы делаем наш хлеб из самой что ни на есть лучшей муки, заквашиваем на самых сладких дрожжах и замешиваем только вручную.
— Лучший хлеб во всей округе, — вставил Малкольм, обращаясь ко мне. Он сидел рядом с Джин и со спокойной, довольной улыбкой передавал блюда.
Дэниел улыбнулся:
— Угу, иные приходят за целых пять миль к нашему фургону, чтоб купить хлебца. — Он помолчал и, выпрямившись, с достоинством продолжал: — Вы, конечно, знаете, мистер Шеннон, что говорится в библии о хлебе насущном. Помните, как спаситель пятью хлебами накормил тысячи и как он преломил хлеб со своими учениками на тайной вечере?
Я пробормотал что-то невнятное, но тут мне на помощь пришел Люк: передавая клубничный джем, он слегка подмигнул мне левым глазом, и я поспешил потихоньку завести с ним разговор о достоинствах его мотоцикла. Однако от Дэниела не так-то легко было отделаться. Глава семьи, выступавший с проповедями на собраниях своей общины, он привык разглагольствовать, и сейчас, глядя на меня своим лучистым, серьезным и благожелательным взглядом, он, казалось, твердо решил выяснить, что я собой представляю.
— Конечно, доктор, у вас тоже благородная профессия. Лечить больных, возвращать к жизни калек, ставить на ноги хромых — что может быть похвальнее? Я был горд и счастлив, сэр, когда моя дочь решила посвятить себя этому великому и замечательному делу.
Я молчал, ибо все равно едва ли сумел бы растолковать ему, что вовсе не собираюсь быть врачом-практиком, а хочу всецело посвятить себя чистой науке.
Нимало не смущаясь моей замкнутостью, Дэниел с достоинством и смирением, непонятным образом уживавшимися в его натуре, вернулся к прежней теме; сказав несколько слов о всеобщем братстве людей и о христианском принципе «помогай ближнему», он с этих позиций двинулся на меня в лобовую атаку:
— Могу я спросить вас, сэр: а каковы ваши убеждения?
Я медленно потягивал чай. Все, кроме Ходдена, чей взгляд выдавал некоторую настороженность, добросердечно и внимательно смотрели на меня, с живым интересом ожидая моего ответа, точно это было самым главным, тем камнем, которого только и недоставало, чтобы увенчать прочное здание их общего одобрения. А мисс Джин, слегка раскрасневшаяся от горячего крепкого чая, так и уставилась на меня блестящими глазами, слегка приоткрыв рот.
Что же мне, черт подери, сказать им? Я достаточно хорошо знал, какая вражда существует в маленьких городках между людьми разных религиозных убеждений, и понимал, какое я могу вызвать смятение, поведав им правду о том, что я католик, случайно забредший в менее мрачные коридоры скептицизма, но в глубине души все еще придерживающийся своей первоначальной веры. Эта мысль заставила меня прибегнуть к той же версии, которую я сочинил для мисс Лоу. В конце-то концов какое это имеет значение? Я никогда больше не увижу это достойное семейство, и не к чему нарушать установившееся между нами согласие; к тому же, если я буду достаточно ловок, мне и не придется лгать.
— Видите ли, сэр, — начал я, да так бойко, что сам поразился: казалось, эти добродетельные люди вызвали к жизни самые скверные и коварные стороны моей натуры, — по правде говоря, моя работа в качестве-биолога не оставляла мне много времени для посещения церкви. Однако воспитывался я в Ливенфорде, в семье необычайно строгих пуританских взглядов. Вообще, — тут я снова вспомнил свое детство, проходившее под знаком двух противоборствующих влияний, и лишь скромно подправил наименее правдоподобную из сказок, которыми похвалялась бабушка, — мой прадед по материнской линии был одним из тех, кто пролил свою кровь в битве при Марстонмуре.[3]
Наступила пауза. Они медленно вникали в смысл моего ответа, и я заметил, что он произвел на них не только удовлетворительное, а в высшей степени благоприятное впечатление.
— Не может быть! — Дэниел с вполне понятным интересом наклонил голову. — При Марстонмуре! Да ведь все, кто там был, — мученики, святые. Вы должны гордиться таким предком, мистер Шеннон. И, — не без хитринки добавил он, — надеюсь, вы всегда будете помнить о таком хорошем примере.
Теперь, когда это препятствие было преодолено, атмосфера дружелюбия и согласия прочно воцарилась за столом. После того как Малкольм, пространно выразив свои сожаления, откланялся и ушел (он по вечерам преподавал в Блейрхиллском институте, и миссис Лоу поведала мне, что он взялся за эту дополнительную работу только ради своей овдовевшей матери), мы перешли в гостиную, и мисс Джин уговорили сыграть на пианино пьесу Грига. Затем потолковали об отсутствующей Эгнес. Ее последнее, очень бодрое письмо было с гордостью прочитано вслух. Затем одну за другой мне любовно показали фотографии, пожелтевшие и немного туманные; на них были изображены группы туземных ребятишек в белых передничках, тощих, большеглазых и каких-то удивительно трогательных, а с ними — заботливая, улыбающаяся воспитательница; несколько деревянных хижин, кусочек голого двора, и все это неизменно на фоне буйной растительности, диковинных деревьев, похожих на гигантские папоротники, ярких полос солнечного света, перемежающихся с густой, черной тенью.
Когда пробило восемь часов, я поднялся и, несмотря на протесты, стал прощаться, дружески обменявшись со всеми рукопожатием.
— Вы оказали нам большую честь, сэр, — сказал Дэниел, и глаза его неожиданно потеплели. — Может, в следующий раз приедете к нам с ночевкой?
— Да, конечно, и приезжайте поскорее. — Миссис Лоу сунула мне в руку пакет и тихонько шепнула: — Это немножко шотландского песочного печенья, чтоб было чем полакомиться в пансионе.
На улице было совсем темно, когда Люк и его сестра вышли вместе со мной, чтобы проводить меня на станцию. По дороге Люк великодушно предложил мне пользоваться его мотоциклом, когда мне вздумается. Поезд тронулся, и мисс Джин Лоу пошла рядом с моим окошком.
— Надеюсь, вы остались довольны своей поездкой, мистер Шеннон. Мы-то все очень довольны, я знаю, что очень.
В купе, кроме меня, никого не было, и я забился в угол: я устал от этого чрезмерного радушия и сейчас попытался проанализировать свои впечатления. По правде говоря, знакомство с этим простым трудолюбивым семейством преисполнило меня сильнейшим отвращением к себе. Какой я ничтожный и жалкий! Вообще говоря, я даже почему-то казался себе настоящим подлецом.
Внезапно перед моим мысленным взором всплыло лицо Джин Лоу, когда она сидела, потупившись, рядом со мной в Верхнем парке и вдруг, как девочка, залилась краской. Я не слишком был избалован женским вниманием и в этом отношении был лишен самомнения. Но сейчас некая мысль, словно стрела, пронзила меня. Я вздрогнул и, потрясенный, выпрямился.
— Нет! — громко воскликнул я в пустом вагоне. — Не могла же она… не может… Это нелепо!
Наступил февраль с сильными морозами и холодными, ясными, сверкающими днями, будоражившими кровь. Прошло больше месяца с тех пор, как я всецело отдался своей работе. И жизнь казалась мне поистине прекрасной.
Ломекс и Спенс, естественно, знали о моей деятельности, но Смит, хотя я время от времени и подмечал, как он посматривает на меня, покусывая кончики косматых усов, не мог догадаться, чем я занят. С тех пор как профессор Ашер уехал, он проводил большую часть дня в баре при «Университетском гербе».
Дело, за которое я взялся, было нелегким. Не думайте, что работа исследователя проходит в дивном поэтическом экстазе, — прежде чем увидишь просвет, надо пройти немало лабиринтов и, подобно Сизифу, без конца катить в гору камень.
Однако, перепробовав множество растворов и признав все их негодными для моей цели, я, наконец, вырастил на пептоновском бульоне такую культуру из дримовских проб, которая, по моим расчетам, содержала возбудитель эпидемической болезни. Я глядел на нежные желтоватые волокна, которые, сплетаясь в шафрановые нити, росли и набухали в светлом, как топаз, растворе, словно распускающийся крокус, а мне казались неизмеримо прекраснее самого редкого цветка, — и сердце мое колотилось от волнения. Это была неведомая мне культура, обещавшая нечто новое и необычное и подкреплявшая шаткое здание моих надежд.
По мере того как в моем распоряжении оставалось все меньше времени, я удваивал усилия, стремясь путем отбора вывести чистую и стойкую породу драгоценной бациллы. У меня был ключ от боковой двери, через которую я мог попасть в здание, когда все уйдут. Поужинав в пансионе барышень Дири, я возвращался в лабораторию и, связанный с внешним миром лишь тоненькой ниточкой сознания, погружался, словно пловец, сделавший затяжной прыжок в прохладную, озаренную зеленоватым светом лампы тишину, пока гулкий бой часов не прокатывался по пустынной территории университета, возвещая полночь. Это было самое продуктивное время суток.
Я был уверен, что сумею в основном завершить свою работу к субботе, которая приходилась на 1 февраля, и в тот же вечер уничтожу все следы проведенных мной опытов. Все было рассчитано до мелочей, как в тщательно подогнанной мозаике: профессор Ашер сообщал в своем письме, что вернется в понедельник, 3-го, — к его прибытию я уже буду сидеть за своим столом и делать его работу.
Наступила последняя неделя, и в среду вечером, вскоре после девяти часов, я наконец решил, что культура созрела для исследования; я подцепил ее платиновым крючочком и нанес на предметное стекло. Настал решающий момент. Затаив дыхание, я вставил стекло под линзу микроскопа и невольно вскрикнул, когда на ярко освещенном фоне вдруг появились темные червячки.
Все поле было усеяно крошечными, похожими на запятые бациллами — я никогда еще не видел таких.
Долгое время я сидел не двигаясь, глядя на мою находку, — от радостного возбуждения у меня слегка кружилась голова. Наконец, взяв себя в руки, я открыл блокнот и с присущей ученым методичностью принялся описывать организм, который, исходя из его очертаний, я условно назвал бациллой «С». Так прошло минут пятнадцать, как вдруг внимание мое привлек сноп света, упавший в комнату через стекло над дверью. Несколько секунд спустя я услышал шаги в коридоре, дверь распахнулась, и, похолодев от ужаса, я увидел профессора Ашера, входившего в лабораторию. Он был в сером костюме и наброшенном на плечи темном суконном плаще с капюшоном; его бледное жесткое лицо еще было покрыто дорожной пылью. В первую минуту мне показалось, что он мне привиделся. Потом я сообразил, что это в самом деле профессор и что явился он прямо с поезда.
— Добрый вечер, Шеннон. — Он неторопливо, размеренным шагом приближался ко мне. — Все еще сидите?
Не веря собственным глазам, я смотрел на него поверх колб с культурой. А он глядел на них.
— Я вижу, вы усиленно трудитесь. Что это такое?
Застигнутый врасплох, я растерялся и молчал. Почему, почему он приехал раньше времени?
И вдруг позади профессора Ашера я увидел эту зловещую птицу — Смита: он был без белого халата, в плохо сшитом костюме и, вытянув длинную шею, смотрел на меня своими глубоко запавшими глазами. Тогда я понял, что придется сказать все.
По мере того как я говорил, запинаясь и в то же время ревниво не раскрывая своего замысла до конца, Ашер становился все надменнее и суровее. А когда я кончил, лицо его приняло и вовсе ледяное выражение.
— Должен ли я понять, что вы намеренно отложили мою работу ради своей?
— Я возьмусь за расчеты на той неделе.
— А сколько вы сделали за время моего отсутствия?
Я помедлил.
— Ничего.
Его узкое лицо под налетом сажи посерело от ярости.
— Я ведь специально выражал вам свое пожелание, чтобы доклад был готов к концу месяца… для профессора Харрингтона… который оказал мне такое гостеприимство… это мой давний друг и коллега. И вот не успел я уехать… — Он слегка запнулся. — Почему, почему вы так поступили?
Я пристально разглядывал подкладку его капюшона. Она была темно-зеленая, шелковая.
— Я должен был разгадать эту загадку…
— В самом деле! — У него даже нос побелел. — Вот что, сэр, хватит препираться. Вы немедленно бросите эту работу.
Я почувствовал, как у меня дрогнуло сердце, но усилием воли сдержал расходившиеся нервы.
— Мое положение на кафедре все-таки дает мне право голоса в таких вопросах.
— Но я профессор кафедры экспериментальной патологии, и последнее слово принадлежит мне.
Меня нелегко было вывести из себя, по натуре я был человек застенчивый и смирный и искренне верил в людскую снисходительность, в святое правило: «Живи и жить давай другим», но сейчас красный туман поплыл у меня перед глазами.
— Я не могу бросить эту работу. Я считаю ее куда более важной, чем опыты с опсонином.
Слышно было, как стоявший позади Смит вдруг глотнул слюну, его острый кадык задвигался, словно он смаковал лакомый кусок. Ашер выпрямился во весь рост, губы его стали тонкими, как проволока.
— Вы на редкость наглый человек, Шеннон. Ваши дурные манеры, ваша одежда, совершенно непристойная для ученого, занимающего такое положение, возмутительная непочтительность, какую вы проявляете ко мне, — все говорит об этом. Я же привык иметь дело с джентльменами. До сих пор мне казалось, что при должном руководстве вы можете далеко пойти, и только потому я был к вам снисходителен. Однако, раз вам угодно вести себя по-хамски, мы будем действовать иначе. Если к понедельнику вы в письменном виде не извинитесь за это поистине непростительное поведение, я попрошу вас покинуть кафедру.
Последовало мертвое молчание.
Выждав некоторое время, Ашер вынул платок и вытер губы. Он увидел, что справился со мной, и тогда, по обыкновению, вспомнил о собственной выгоде:
— Серьезно, Шеннон, ради вашего же блага советую вам взять себя в руки. Несмотря на все, что случилось, мне бы не хотелось расставаться с вами. А сейчас прошу меня извинить: я еще не был дома.
И взмахнув, как матадор, своим плащом, он повернулся и вышел из комнаты. После его ухода Смит постоял еще с минуту, потом, тихонько насвистывая в свои косматые усы, направился к раковине Спенса и стал там что-то прибирать.
Он, конечно, ждал, что я заговорю, и я, как дурак, попался в ловушку.
— Ну-с, — с горечью заметил я, — вы, должно быть, считаете, что изрядно мне напакостили?
— Вы ведь слышали, что сказал шеф, сэр. Я обязан выполнять его приказания. У меня тоже есть свои обязанности.
Я знал, что это сущее лицемерие. Истина же заключалась в том, что по каким-то непонятным причинам Смит в душе питал ко мне смертельную неприязнь. Бедный юноша, такой же, как я, он в свое время тоже стремился достичь в науке высочайших вершин. И теперь, измученный неудачник, снедаемый завистью, он не мог смириться с тем, что мне, возможно, удастся преуспеть там, где он потерпел поражение.
— Я же не виноват, сэр. — И, протирая щеткой раковину, он вызывающе ухмыльнулся: — Я только выполнил свой долг.
— С чем вас и поздравляю.
Я убрал пробирки с культурами, передвинул рычажок регулятора в термостате на нужную температуру, а он в это время искоса, каким-то странным взглядом наблюдал за мной. Затем я взял кепку и вышел.
Бесконечно раздосадованный и злой, спускался я в темноте с Феннер-хилла.
На перекрестке, у стыка Пардайк-роуд и Керкхед-Террас, я зашел в трактир и, чтобы хоть немного прийти в себя, заказал стакан кофе. Взобравшись на высокий стул и положив локти на стойку, я потягивал густой темный напиток; вокруг кипела вечерняя жизнь бедного квартала: у трактиров и лавчонок торговцев жареной рыбой толпились завсегдатаи; лотошники, стоя под керосиновыми фонарями, предлагали свой товар; медленно прогуливались женщины; среди повозок и экипажей сновали мальчишки-газетчики, выкрикивая последние новости, — но я был глух и слеп ко всему.
Через некоторое время легкий удар зонтиком по плечу вывел меня из задумчивости, и, обернувшись, я увидел «Бэби», — он стоял подле меня, расплывшись в улыбке, преисполненный доброжелательства и любви ко всему роду человеческому.
— Добрый вечер, сэр.
Я хмуро поглядел на него, но он придвинул к стойке стул и, пыхтя, взгромоздил на него свои рыхлые телеса.
— Какая счастливая встреча! Я был в «Альгамбре» — второсортное заведение, конечно, но уж очень весело. — Он постучал зонтиком по стойке, чтобы привлечь внимание официанта. — Кофе, пожалуйста, и побольше сахару. И еще хорошую порцию фруктового торта. Только выберите, пожалуйста, кусочек получше.
Я повернулся к нему спиной. Но отвязаться от Чаттерджи было невозможно: шумно прихлебывая кофе и то и дело хихикая, он непременно решил поделиться со мной впечатлениями от проведенного вечера, в которых немалое место было уделено знаменитому шотландскому комику сэру Гарри Лаудеру.
— Хи-хи-хи… Чего только этот шустрый дворянчик не выкидывал… Я так хохотал, что чуть с балкона не свалился: я ведь сидел в первом ряду. Должен вам сказать, сэр, я до того влюблен в шотландскую музыку, что непременно желаю научиться играть на волынке. Вы не могли бы порекомендовать мне преподавателя, сэр?
— Да оставьте вы меня, ради бога, в покое!
— Нет, вы только подумайте, сэр, какое удовольствие получат мои калькуттские друзья, когда, вернувшись с дипломом, я надену юбочку шотландского горца и буду исполнять им шотландские песни! — И, размахивая в такт пухлым пальцем, он высоким фальцетом затянул: — Ай-яй-яй… ля-ля-ля… с девушкой пойду… к милому Клайду… Солнышко зайдет… мне радость принесет… по сумеречным далям… по сумеречным далям бродить мы не устанем. Извините меня, доктор Роберт Шеннон, но что все-таки означает слово «сумеречным»? Очевидно, это что-то вроде леса, чащи, ущелья или еще какого-нибудь укромного места, где можно заниматься любовью? Хи-хи-хи… Правильно я угадал, сэр?
Я порылся в кармане, вынул монету, положил ее на стойку в уплату за выпитый кофе и резко поднялся с места.
— Подождите-ка, подождите, подождите, доктор Роберт Шеннон. — И он попытался задержать меня, зацепив рукояткой зонтика. — Догадайтесь, сэр. Кого бы, вы думали, я видел сегодня в театре — ведь я сидел на балконе. Двух ваших друзей — доктора Адриена Ломекса и супругу доктора Спенса; они сидели вместе внизу и очень веселились. Да не уходите же, сэр, я сейчас пойду с вами.
Но я уже выскочил из трактира. Мной владел страх, погнавший меня чуть не бегом назад, на кафедру.
«Я обязан выполнять его приказания…»
Пока я торопливо шагал обратно, мне вспомнилось, каким не предвещавшим ничего хорошего блеском загорелись глаза лаборанта, когда я уходил.
Здание кафедры, когда я подошел к нему, было погружено в полную темноту. Я поспешно открыл боковую дверь и вошел в лабораторию. Не успев переступить порог, я сразу почувствовал, что чего-то не хватает: не слышно успокоительного гудения инкубатора. Сердце у меня упало; я включил свет над своим столом и открыл инкубатор. Теперь уже сомнений быть не могло. Смит вылил мои культуры: в штативе стояли пустые пробирки, и целый месяц напряженнейшей работы пропал зря.
На следующее утро я не пошел в университет, а направился после завтрака на Парковую сторону, где на тихой и неприметной улочке, выходящей к Келвингровским садам, поселился, уйдя на покой, профессор Чэллис. Я был убежден, что получу совет и помощь у этого доброго старика, который так часто поддерживал меня в прошлом. Когда я позвонил, дверь мне открыла Беатрис, его замужняя дочь — приятная молодая женщина в кокетливом ситцевом домашнем платье; из-за ее юбки выглядывали две востроглазые девчушки.
— Извините, что я потревожил вас так рано, Беатрис. Могу я видеть профессора?
— Но, Роберт, — воскликнула она своим грудным голосом и невольно улыбнулась, взглянув на мое встревоженное лицо, — разве вы не знаете? Он же в отъезде.
Должно быть, разочарование мое было слишком явным, потому что она тотчас перешла на серьезный тон и принялась объяснять, что друзья увезли ее отца, который жестоко страдал от артрита, в Египет для поправления здоровья. Его не будет всю зиму.
— Не зайдете ли на минутку, — любезно добавила она. — Мы с детьми как раз завтракаем, я могу вас угостить горячим какао с бисквитом.
— Нет, спасибо, Беатрис. — И я попытался на прощанье изобразить улыбку.
Большую часть дня, серого и облачного, я бесцельно бродил по городу, глядя невидящими глазами на витрины больших магазинов на Синклер— и Мэнсфилд-стрит, а под конец направился к докам, где, окутанные холодным туманом, стояли борт о борт пришвартованные здесь на зиму речные, черные с белым, пароходы. Оттуда я вернулся в пансион и больше по привычке, чем по какой-либо иной причине, спустился вниз к чаю.
Краешком глаза я увидел, что мисс Джин Лоу, которая последние три дня отсутствовала — куда она отлучалась, я не знал, — снова сидит на своем месте. Мне показалось, что вид у нее какой-то странный, даже больной: она была бледна, а нос и глаза у нее распухли и слегка покраснели, точно от сильного насморка, но я был слишком занят своими мрачными мыслями и лишь мельком взглянул на нее. Она быстро поела и ушла.
Однако, когда минут через десять я поднялся наверх, она стояла в коридоре, прислонившись спиной к моей двери.
— Мистер Шеннон, мне хотелось бы поговорить с вами, — сказала она каким-то неестественно-натянутым тоном.
— Только не сейчас, — ответил я. — Я устал. Я занят. И к тому же у меня в комнате не прибрано.
— Тогда зайдемте в мою. — Она решительно поджала губы.
Она открыла свою дверь, и не успел я что-либо возразить, как уже стоял в ее маленькой комнатке, которая по сравнению с моей неопрятной захламленной каморкой могла служить образцом чистоты и порядка. Я впервые был у нее, и сейчас, глядя на ее узкую, аккуратно «заправленную» белоснежную постель, на вязаный, ручной работы, коврик, на фотографию ее родителей в блестящей серебряной рамке, стоявшую на маленьком столике рядом с аккуратно разложенными гребенкой и щеткой, я смутно припомнил, как она однажды сказала, что, желая помочь мисс Эйли, прибирает свою комнату сама.
— Присаживайтесь, мистер Шеннон. — И, заметив, что я собираюсь примоститься на подоконнике, она добавила с легким оттенком иронии: — Нет, нет, не там… возьмите, пожалуйста, стул… такому джентльмену, как вы, не пристало сидеть на подоконниках.
Я испытующе взглянул на нее. Она порывисто дышала и была бледнее обычного — от этой бледности ее темные глаза под припухшими веками казались еще темнее, а круги под глазами стали совсем черными. Кроме того, я с удивлением заметил, что она дрожит. Но заговорила она твердым голосом, презрительно скривив рот и не сводя с меня глаз:
— Я очень многим обязана вам, мистер Шеннон. Право же удивительно, как это вы, человек столь высокопоставленный, могли снизойти до такого бедного создания, как я, дочь какого-то пекаря!
Я невольно слушал ее, хоть и угрюмо, но внимательно.
— Вы, очевидно, заметили, что я отсутствовала несколько дней. Не хотите ли знать, где я была?
— Нет, — сказал я. — Не хочу.
— И все-таки я расскажу вам, мистер Шеннон. — Темные глаза ее сверкнули. — Я была в ваших родных местах. Каждый год наша община разбивает где-нибудь лагерь, и мой отец выступает на молитвенном собрании под открытым небом. Вам это, возможно, покажется забавным, но я езжу с ним. В этом году наш лагерь был разбит в Ливенфорде.
Я начал смутно догадываться, к чему она клонит, и настроение мое стало еще мрачнее.
— Надеюсь, палатка не обрушилась на вас.
— Нет, не обрушилась, — запальчиво ответила она, — хотя я уверена, что вам бы этого очень хотелось.
— Нисколько. Я люблю цирковые представления. Так что же вы там делали? Прыгали сквозь обручи?
— Нет, мистер Шеннон. — Голос ее дрогнул. — Мы замечательно, плодотворно выполнили свою миссию. В Ливенфорде, видите ли, есть немало хороших людей. Я познакомилась кое с кем из них после нашего первого собрания. Там была одна чудесная старушка… некая миссис Лекки.
Хоть я и крепко держал себя в руках, а все-таки вздрогнул. Правда, я больше года не видел ее, но разве мог я забыть эту упрямую женщину, которая была и опорой и бичом моего детства, эту неповторимую особу, носившую шесть нижних юбок и ботинки с резинкой сбоку, чье ложе я разделял в возрасте семи лет, любительницу молитвенных собраний под открытым небом, ревеня и мятных лепешек, которой сейчас — как я быстро прикинул в уме — должно быть, уже восемьдесят четыре года! Это ведь была моя бабушка.
Глаза стоявшей передо мною мисс Лоу метали молнии — она увидела, что задела меня за живое. Внезапно она затряслась, словно в ознобе.
— Поскольку это ваши родные места, мы, естественно, заговорили о вас. По правде сказать, мой отец спросил, нельзя ли уговорить кого-нибудь из ваших богатых родственников присоединиться к нашей общине. Она сначала уставилась на нас, а потом принялась хохотать. Да, мистер Шеннон, хохотать во все горло.
Я почувствовал, что краснею: перед моими глазами возникло желтое, сморщенное, усмехающееся лицо, но моя мучительница безжалостно продолжала наносить удары:
— Да, она рассказала нам про вас все. Сначала мы не хотели верить. «Тут какая-то ошибка, — сказал папа. — У этого молодого человека весьма высокопоставленные родственники». Тогда она повела нас через общественный сад.
— Хватит! — в ярости рявкнул я. — Меня не интересует, что она делала.
— Она повела нас через общественный сад и показала нам ваше поместье. — Бледная и дрожащая, мисс Джин Лоу, задыхаясь, с трудом выговаривала слова: — Мрачный убогий домишко, соединенный общей стеною с другим таким же, вокруг все заросло бурьяном, на веревках висит белье. И все ваши гнусные выдумки выплыли наружу одна за другой. Она сказала нам, что в войну вы вовсе не терпели крушения и не спасались на плоту. «Такой не утонет, — сказала она, — он весь пошел в своего беспутного деда». Да, она даже сказала нам… — тут, когда дело дошло до моего самого страшного греха, голос изменил мисс Джин: — …в какую церковь вы ходите.
Я в бешенстве вскочил на ноги. Это было последней каплей в чаше моих бед.
— Да какое вы имеете право читать мне мораль? Я пошутил с вами тогда — и все тут.
— Пошутили?! Это уж совсем стыдно.
— Замолчите вы наконец! — гаркнул я. — Никогда бы я вам всего этого не наговорил, если б вы не бегали за мной, не донимали меня своими проклятыми медицинскими сочинениями и… своими дурацкими белыми коровами.
— Ах, вот оно что! — Она изо всех сил закусила губу, но не смогла сдержать слез. — Вот она где правда. Эх, вы — благородный джентльмен, герой, аристократ! Вы — презренный Анания[4], вот вы кто. Поделом бы вам было, если б и вас покарали силы небесные. — Она то бледнела, то краснела, потом судорожно глотнула и вдруг бурно, неудержимо разрыдалась. — Я не желаю вас больше видеть — никогда, никогда в жизни.
— Это меня вполне устраивает. У меня вообще никогда не было желания вас видеть. По мне, так можете уезжать хоть в Блейрхилл, хоть в Западную Африку, хоть в Тимбукту. Вообще можете убираться к черту. Прощайте.
Я вышел из комнаты и захлопнул за собой дверь.
Почти всю ночь я не спал, раздумывая над своим неопределенным будущим. В комнате было холодно. Сквозь раскрытое окно, которое я никогда не закрывал, до меня долетал грохот трамваев с Пардайк-роуд. От него у меня гудело в голове. Время от времени со стороны доков доносился протяжный вой сирены — это какое-нибудь судно, воспользовавшись приливом, спускалось по реке. Из-за стенки не слышно было ни звука — ни единого. Я лежал на спине, заложив руки за голову, и терзался горестными думами.
Ашер не понимал того, что некая внутренняя необходимость — если хотите, вдохновение — побуждала меня заниматься моим» исследованием. Как мог я забросить свою работу, ведь это означало бы пойти наперекор совести ученого, все равно, что продать себя в рабство! Желание разгадать причину эпидемии, найти эту странную бациллу было неодолимо. Я просто не мог от этого отказаться.
Настало утро; сделав над собой усилие, я поднялся. Одеваясь, я разорвал вязаный свитер, который носил под курткой, — старенький свитер, прослуживший мне всю войну и ставший положительно незаменимым. Раздосадованный, я стал бриться и порезался. Проглотив чашку чаю, я выкурил сигарету и затем отправился в университет.
Утро было холодное, ясное — казалось, все, кто попадался мне на пути, были в отличнейшем настроении. Я обогнал несколько девушек в платках — смеясь и болтая, они шли на работу в Гилморскую прачечную. На углу владелец табачной лавки протирал в своем заведении стекла.
На душе у меня было по-прежнему горько и тяжело, и чем ближе я подходил к зданиям кафедры патологии, тем больше волновался, ибо с честью выйти в критическую минуту из положения было — увы! — выше моих возможностей. Войдя в лабораторию, я увидел, что все в сборе, и побледнел.
Все смотрели на меня. Я прошел к своему столу, вытащил ящики и принялся вынимать из них бумаги и книги. Тут профессор Ашер подошел ко мне.
— Очищаете место для новых занятий, Шеннон? — мимоходом спросил он, словно я уже покорился ему. — Когда вы освободитесь, я хотел бы обсудить с вами план нашей работы.
Я перевел дух и, стараясь, чтобы голос звучал ровно, произнес:
— Я не могу взяться за эту работу. Сегодня утром я ухожу с кафедры.
Мертвая тишина. Я, конечно, произвел сенсацию, но это не доставило мне удовлетворения. В глазах у меня защипало. Ашер сердито нахмурился. Я увидел, что он не ожидал этого.
— А вы понимаете, какие могут быть последствия, если вы уйдете без предварительного оповещения?
— Я учел это.
— Ректорат, несомненно, поставит против вашей фамилии черный крест. И вы никогда больше не сможете поступить на кафедру.
— Ничего не поделаешь: придется пойти на это.
Почему я так мямлил? Ведь я же хотел держаться спокойно и холодно, это было тем более нужно сейчас, когда досада и удивление сменились на его лице выражением открытой неприязни.
— Прекрасно, Шеннон, — строго сказал он. — Вы поступаете необычайно глупо. Но раз вы упорствуете, я не могу помешать вам сделать глупость. Я просто умываю руки, и все. В том, что произойдет, виноваты будете вы и только вы.
Он пожал плечами и направился в свой кабинет, предоставив мне заканчивать сборы. Сложив все в пачку, я обеими руками взял ее и окинул взглядом лабораторию. Ломекс сидел и с обычной полуулыбочкой рассматривал свои ногти, а Смит, повернувшись ко мне спиной, с наигранным безразличием возился у клеток. Только Спенс выказал мне сочувствие — когда я проходил мимо его стола, он тихо сказал:
— Если я могу быть вам полезен, дайте мне знать.
По крайней мере хоть кого-то взволновал мой уход. Я кивнул Спенсу и с высоко поднятой головой направился к выходу, но, проходя в дверь с качающимися створками, не удержал своей ноши: несмотря на все мои усилия, книги выскочили у меня из рук и рассыпались по всему коридору. Здесь было темно, так что мне пришлось встать на колени и ощупью собирать свои пожитки.
На улице холодный воздух ударил в мое разгоряченное лицо, и я вдруг растерялся: как-то странно было среди бела дня возвращаться домой; это чувство еще более усилилось, когда я чуть не упал, споткнувшись о ведро с мыльной водой в темной прихожей «Ротсея». Дом казался каким-то чужим, а воздух в нем — еще более спертым, чем всегда.
Я поднялся наверх, по привычке вымыл руки и, сев за стол, уставился на грязные обои. Что теперь делать? Но, прежде чем я успел ответить на этот вопрос, дверь растворилась, и мисс Эйли, в старом халате и стоптанных домашних туфлях, держа в руках швабру и совочек для мусора, вошла в комнату. Увидев меня, она слегка вздрогнула от неожиданности.
— Роб? Что случилось? Вы не заболели?
Я покачал головой; она добрым, встревоженным взглядом смотрела на меня.
— Тогда почему же вы не в университете?
Я с минуту помедлил, потом выпалил всю правду:
— Я ушел оттуда, мисс Эйли.
Она не стала меня расспрашивать, только молча долго глядела на меня, и выражение лица у нее было такое хорошее, почти нежное. Сдунув прядку волос, падавшую ей на глаза, которые когда-то были голубыми, она сказала:
— Только не надо из-за этого огорчаться, Роб. Найдете себе другую работу.
Она помолчала, потом, словно желая отвлечь меня от мыслей о моем несчастье, добавила:
— Беда никогда не приходит одна. Сегодня утром от нас уехала мисс Лоу. Совершенно неожиданно. Такая милая девушка… Она решила вернуться домой и там готовиться к экзаменам.
Опустив голову, я молча выслушал это сообщение, однако под простодушным взглядом мисс Эйли виновато покраснел.
— Тэ-тэ-тэ, — заявила она. — Это уж совсем никуда не годится.
И, не вдаваясь в пояснения, она вышла из комнаты; вскоре она вернулась со стаканом кислого молока и кусочком бисквита. Просто удивительно, как ей удалось обмануть бдительность своей сестрицы и похитить из кухни эти драгоценные лакомства. Она села и с явным удовольствием стала наблюдать за мной, а я, не желая ее обидеть, принялся поглощать принесенные яства. Мисс Эйли считала пищу лекарством от многих бед — точка зрения, вполне понятная в таком доме.
— Вот так-то! — изрекла она, когда я покончил с едой. Всего только эти два слова. Но сколько чувства вложила она в них! И какой поддержкой была для меня ее доброта!
Теперь будущее уже не казалось мне таким мрачным. Медленно, точно солнце, выплывающее из серого тумана, в моей смятенной душе росло решение. Я все равно буду продолжать мою работу — да, как-нибудь, где-нибудь, один, но успешно доведу ее до конца. А почему бы и нет? Другие же работали в невыносимо трудных условиях. Я сжал кулак и изо всей силы хватил им по столу… Ей-богу, я это выполню. Найду где-нибудь себе место — сейчас же… немедленно… и буду работать, работать над своими экспериментами.
Вновь поверив в себя, я со спокойным сердцем направился в Северную больницу, расположенную совсем недалеко, на левом берегу Элдона, — оттуда даже видна была университетская башня. Ясно, что самым лучшим выходом для меня — хотя, может быть, и «шагом назад» — было бы место врача, живущего при одной из крупных городских больниц, где у меня будут пусть ограниченные, но все же некоторые возможности продолжать мою исследовательскую работу. Я выбрал Северную больницу не только потому, что она имела хорошую репутацию и была для меня удобна, но и потому, что я знал тамошнего администратора — Джорджа Кокса.
В вестибюле городской больницы вечно царит суета, но я с безразличием человека, привыкшего к такого рода зрелищам, прошел мимо внушительной армии санитаров, сиделок и сестер милосердия в белых халатах, миновал несколько выложенных кафелем коридоров и очутился в кабинете администратора; там я сел у стола Кокса и подождал, пока он, отыскав в груде лежавших перед ним бумаг стопочку различных диетических меню, быстро подписал их.
— Кокс, — сказал я, когда он освободился, — я хотел бы поступить к вам в штат.
Посмотрев в свою очередь на меня, он весело улыбнулся и закурил сигарету. Ему было года тридцать два; плотный, мускулистый, с плоским, некрасивым, но добродушным лицом, коротко подстриженными светлыми усами и огрубевшей, красной, пористой и вечно жирной кожей, он отличался бычьим здоровьем и, не жалея, растрачивал его; впрочем, многочисленные вольности, которые он позволял себе, начиная с непрерывного курения и кончая «прогулками к красному фонарю», как он это называл, не оставляли на нем ни малейшего следа. Он усиленно занимался спортом и в студенческие годы представлял университет на всех спортивных состязаниях, а теперь, не желая порывать связь с той организацией, где благополучно переломал себе почти все кости, он, не задумываясь, занял пост администратора в больнице при медицинском факультете.
Наконец он ответил мне с несколько тяжеловесным юмором:
— Директор пока еще не собрался уходить в отставку. Когда он надумает, я дам вам знать.
— Я не шучу, — поспешно сказал я. — Я действительно хочу поступить к вам интерном.
Он был так удивлен, что не сразу сумел перестроиться на серьезный лад.
— А как же работа на кафедре?
— Она неожиданно кончилась… сегодня утром.
Кокс переменил позу, старательно стряхнул пепел с сигареты на пол.
— Какая жалость, Шеннон. У нас сейчас нет ни одного свободного места. Понимаете, мы только что заполнили все вакансии, так что на ближайшие полгода у нас ничего не предвидится. К тому же все интерны — с виду на редкость здоровые парни.
В комнате воцарилась тишина, лишь стук машинки доносился из-за стеклянной перегородки. Я видел, что этому славному малому не по себе, даже как-то неудобно, что человек с такими знаниями, как я, ищет работу, которую способна выполнить любая мелюзга. Однако я знал, что он совершенно честно ответил мне.
— Ладно, Кокс. Попытаю счастья в больнице Александры.
— Непременно попытайте, — горячо посоветовал он. — Позвонить им насчет вас?
— Спасибо, — сказал я, вставая, — но уж я сам.
Я побывал в больнице Александры. Был и в Большой Восточной, и в больнице короля Георга, и в Королевской бесплатной — словом, со все возрастающей горечью я добросовестно, но тщетно обошел все городские больницы. Мне и в голову не приходило, что мои поиски работы могут оказаться тщетными. Я забыл, что во время войны, дабы удовлетворить потребность страны в медицинских кадрах, срок обучения в соответствующих институтах был сокращен и ускорен: молодых людей и девушек кое-как натаскивали по нужным дисциплинам, затем давали диплом в руки и, как по конвейеру, выпускали сотнями. В результате специалистов оказалось больше, чем нужно, и я теперь был лишь одним из очень и очень многих.
Я еще отчетливее уяснил себе это в последующие несколько дней, когда в качестве кандидата на пособие по безработице ждал своей очереди, чтобы попасть в Уинтонское медицинское агентство. Вакансий ни в одной больнице не было. Я мог купить практику терапевта за какие-нибудь три тысячи фунтов стерлингов. Я мог также при желании получить на две недели «место» на уединенном островке Скай, но, пока я раздумывал, стоит ли соглашаться на такое временное разрешение трудностей, и эта возможность была упущена: место выхватил у меня из-под носа бледный юноша в очках, стоявший за мной в очереди. В конце недели я, к стыду своему, вынужден был направиться к старшей мисс Дири в ее крошечный кабинетик под лестницей.
— Извините, мисс Бесс, но я не могу заплатить вам на этой неделе. У меня нет ни гроша.
Несмотря на полутьму, я увидел, как она выпрямилась, точно удав; устремив на меня страдальческий укоризненный взгляд, она с самым набожным и благородным видом сказала:
— Я догадывалась об этом, доктор… К несчастью, у меня есть в этом отношении кое-какой опыт. Понятно, мы придерживаемся в таких случаях самых строгих правил. Но вы наш старый клиент. Живите пока.
Выйдя из ее святилища, я с благодарностью подумал, что мисс Бесс проявила ко мне большую снисходительность. Но, увы, эта добродетель не была постоянной чертой ее характера, и, поскольку день проходил за днем, а я так ничего и не сумел найти, она все чаще закатывала за столом глаза, страдальчески вздыхала, время от времени взирая на меня с покорным видом мученицы, у ног которой я складываю хворост для костра, и то и дело намеренно переводила разговор на такие тягостные темы, как стоимость электричества и повышение цен на мясо. Я заметил также, что мои порции начали с математической точностью уменьшаться. Под конец, чтобы не выглядеть попрошайкой, я вообще перестал появляться за ужином, рассчитывая, что сумею притупить голод корочкой хлеба с сыром, которые потихоньку приносила мне в комнату мисс Эйли.
В конце месяца, хотя я всячески старался избегать встреч с мисс Бесс, я почувствовал, что критическая минута приближается и что я скоро могу очутиться на улице, за дверями «Ротсея», где кровом мне будет лишь небо. Но вот как-то в субботу мисс Эйли вызвала меня из моей берлоги к телефону. И я услышал голос Спенса:
— Вы уже устроились, Шеннон? — Поскольку я медлил с ответом, стыдясь признаться в своем крахе, он продолжал: — Если нет, то я слышал, что есть вакансия в Далнейрской сельской больнице. Это небольшое заведение для инфекционных больных, и Хейнз, который работает там доктором, неожиданно объявил о своем уходе. Вы помните Хейнза? У него всегда был какой-то сонный вид. Он говорит, что работы там немного. Следовательно, свободного времени у вас будет предостаточно. Я подумал, может быть, это вас заинтересует, тем более что это по дороге в Ливенфорд — почти что в ваших родных краях.
Я принялся было благодарить его, но он повесил трубку, я тоже положил трубку на рычажок и подумал о том, каким хорошим, спокойным, ненавязчивым другом оказался Спенс. А вот Ломекс — тот и не вспомнил обо мне. Что же до этого места, то я должен получить его любой ценой, и, поскольку Далнейр находится совсем рядом с Ливенфордом, я инстинктивно понял, как этого лучше всего достичь. Настало время глубоко запрятать последние остатки гордости.
Вернувшись к себе в комнату, я скрепя сердце написал письмо единственному человеку, на которого — я знал — могу рассчитывать. Я занял марку у мисс Эйли и опустил письмо в почтовый ящик, стоявший у нас в прихожей. Затем, как только начало смеркаться, я завернул микроскоп в зеленый суконный чехол и отнес его через парк к Хильерсу, содержавшему ломбард за университетом специально для нуждающихся и поиздержавшихся студентов. У него я и заложил свой прибор за восемь фунтов пятнадцать шиллингов. Это был лейцевский микроскоп, который стоил, наверно, двадцать гиней, но я не умел торговаться и без возражений взял предложенную сумму.
Я не удостоил ответом длинноволосого молодого клерка, у которого за ухом, как бы подчеркивая остроту его проницательности, торчал карандаш — обесценив одно за другим достоинства моего микроскопа, он был повинен в том, что я получил за него так мало, а теперь вздумал завести со мной любезную беседу о погоде, — и вложил семь фунтов (стоимость моего месячного содержания) в конверт для вручения мисс Бесс. Пять шиллингов — на железнодорожный билет до Ливенфорда и обратно — я для большей сохранности запрятал в верхний кармашек жилета. После всего этого у меня осталось тридцать шиллингов, которые, вспомнив лишения последнего месяца, мои урезанные порции, корочки хлеба с кусочками сыра, я безрассудно решил тут же истратить на обед в расположенной неподалеку «Таверне Роб Роя» — известном ресторане, находившемся под покровительством университета и славившемся своей отличной национальной кухней.
Итак, я вышел от Хильерса и, заранее облизываясь, стал подниматься по глухой уединенной аллее — скорее мощенной плитами дорожке, вившейся между смоковницами, — на холм, где стоял университет. Внезапно я увидел впереди одинокую женскую фигуру — женщина шла мне навстречу, слегка изогнувшись под тяжестью учебников; она с задумчивым и печальным видом медленно спускалась к трамвайной остановке, и, поскольку я сразу признал в молодой особе мисс Джин Лоу, меня словно ножом полоснуло по сердцу. Голова ее была опущена, взгляд устремлен в землю, и какое-то время она не видела меня, но когда нас разделяло всего шагов двадцать, она, точно предупрежденная инстинктом об опасности — близости чужеродного элемента, — подняла затуманенные глаза и в тот же миг встретилась со мной взглядом.
Она вздрогнула, приостановилась было в нерешительности и пошла дальше; лицо ее, только что безучастное, кое-где выпачканное — очевидно, во время работы, — показавшееся мне сейчас таким маленьким и взволнованным, вдруг стало белым, точно мука, из которой пек хлеб ее отец. Она хотела отвернуться, но не смогла, и все время, пока мы шли друг другу навстречу, ее темные глаза неотрывно смотрели на меня, испуганные и затравленные, точно у преступника, повинного в смертном грехе. Вот мы поравнялись друг с другом — мы были так близко, что я почувствовал запах виндзорского мыла. Что это со мной? В ту минуту, когда она была почти рядом, в груди моей что-то затрепетало — волна накатилась и схлынула. Она прошла мимо, чопорно выпрямившись, высоко держа голову, и тотчас скрылась из виду.
Я не стал оглядываться, однако вид этой бледной одинокой девушки невероятно взволновал и расстроил меня. Почему я не заговорил с ней? Сейчас, когда у меня есть немного денег в кармане, так просто было сделать красивый жест и попытаться искупить свою вину, пригласив ее отобедать со мной. Опечаленный, раздосадованный собственной тупостью, я наконец обернулся. Но ее уже и след простыл — она исчезла в мягких сумерках, быстро сгущавшихся под распускающимися смоковницами. Я ругнулся очень дурным словом.
А затем… Я и сам не могу объяснить, почему я совершил этот поступок, о котором тотчас же пожалел; не стану я и пытаться оправдать то, что не поддается оправданию, но, уж раз я поклялся быть откровенным, как ни стыдно, а придется об этом рассказать.
Продолжая свой путь к вершине холма по узеньким старинным улочкам за университетом и ругая себя на чем свет стоит, я вдруг очутился перед церковью Рождества Христова, которую в раннюю пору студенчества посещал каждый день и куда, влекомый неодолимым инстинктом, продолжал заходить, несмотря на беспорядочность моей жизни и противоречивость убеждений, — я приходил сюда в порыве умиления, чтобы в полутьме храма искупить свои грехи, дать обещание исправиться и, излив душу, обрести успокоение.
И вот сейчас, охваченный неудержимым стремлением, я на миг остановился, подобно человеку, которого грабитель схватил сзади за шиворот, и вдруг опрометью кинулся в маленькую церквушку, где так сладко пахло ладаном, свечным воском и сыростью. Здесь, у двери, словно совершая преступление, я поспешно сунул мои три новенькие десятишиллинговые бумажки в железную кружку, запертую на висячий замок, на которой серыми буквами было выведено: «Св.Винсенту де Полю», и, даже не взглянув в сторону алтаря, выскочил на улицу.
«Вот! — без малейшего удовлетворения сказал я себе (если какие святые наблюдают за мной, пусть слышат): — Оставайся без обеда, болван!»
На следующий день в два часа я прибыл в Ливенфорд. Я не раз давал себе слово устроить сентиментальное путешествие в этот городок на берегу Клайда, где я вырос, где серый фасад Академической школы, высокая трава в общественном саду с маленькой железной эстрадой для оркестра, неуклюжий силуэт Замка на Скале, виднеющийся сквозь высокие сооружения доков, а вдали очертания Бен-Ломонда — все, казалось, было насыщено воспоминаниями моих детских лет. Однако я так и не сумел улучить момент и удовлетворить это свое желание — время оборвало многие из нитей, привязывавших меня к городу. И вот сейчас, когда я шел по главной улице к конторе Дункана Мак-Келлара, всецело занятый мыслями о предстоящей встрече, которой я сам искал, меня поразила не романтика окружающих мест, а их унылая прозаичность. Городок выглядел маленьким и грязным, обитатели его — удивительно заурядными, а некогда внушительная контора адвоката, приютившаяся напротив городской ратуши, которая показалась мне сейчас совсем жалкой, была какая-то уж очень облезлая.
Однако сам Мак-Келлар мало изменился — быть может, чуть поприбавилось красных прожилок на носу, а в остальном все тот же — так же гладко выбрит и коротко подстрижен, глаза так же холодно и проницательно смотрят из-под рыжеватых бровей, все так же сдержан, осторожен, беспристрастен. Мак-Келлар не заставил меня долго ждать, и, когда я сел перед его большим письменным столом красного дерева, он повернулся спиной к черным лакированным ящичкам с документами и, выпятив пухлую нижнюю губу и глубокомысленно поглаживая подбородок, некоторое время молча меня разглядывал.
— Ну-с, Роберт, — закончив осмотр, неторопливо проговорил он наконец. — В чем на этот раз дело?
Вопрос сам по себе был довольно обычный, но я уловил скрытое порицание в тоне стряпчего и настороженно взглянул на него. Всю жизнь, начиная с далеких дней моего детства, когда он, встречая меня на улице, молча совал мне в руку билеты на концерты механической пианолы, я ощущал симпатию и сочувствие этого человека. Он принял мою сторону, когда я был еще ребенком; как само олицетворение порядочности, распоряжался деньгами, оставленными мне на образование, и в качестве неофициального опекуна давал мне советы и ободрял меня в мои студенческие годы. Но сейчас он лишь мрачно покачивал головой в знак порицания.
— Ну-с? Я слушаю, мальчик. Что тебе надо?
— Ничего, — ответил я, — если вы так к этому относитесь.
— Тэ-тэ-тэ. Не валяй дурака. Выкладывай.
Подавив обиду, я рассказал ему обо всем, как сумел.
— Теперь вы понимаете, насколько это важно. Продолжать работу я смогу лишь в том случае, если получу место где-нибудь в больнице. Конечно, Далнейрская больница — заведение не из крупных, зато все свободное время я смогу посвятить своей работе.
— Ты думаешь, назначения лежат у меня в кармане, как камушки у мальчишек?
— Нет. Но вы — казначей совета здравоохранения нашего графства. Вы пользуетесь влиянием. Вы» можете меня туда устроить.
Мак-Келлар, насупившись, снова внимательно оглядел меня, потом, не в силах сдержать раздражение, вспылил:
— Нет, ты только посмотри, на кого ты похож. Оборванный, жалкий. На куртке не хватает пуговицы, воротничок смят, волосы давно не стрижены. Ботинки — дырявые. Вы, сэр, сущее позорище — позорище для меня, для себя и для всей медицинской профессии, вот что я вам скажу. Черт бы тебя побрал, да разве ты похож на доктора? И это после всего, что для тебя было сделано! Ты же самый настоящий бродяга!
Атака была уничтожающая, и я молча прикусил губу.
— И обиднее всего, — продолжал он, распаляясь и окончательно переходя на шотландский диалект, — что во всем виноват ты сам, твое упрямство и глупость. Подумать только: перед тобой открывалась такая карьера, ты набрал столько медалей и наград, был зачислен на кафедру, на тебя было возложено столько надежд… и вот теперь дошел до эдакого… Да это же, черт побери, до слез обидно!
— Хорошо. — Я поднялся. — Будьте здоровы. И благодарю вас.
— Садись! — гаркнул он.
Наступила пауза. Я сел. Усилием воли он обуздал себя и сдавленным голосом проговорил:
— Я просто не могу больше один нести ответственность за тебя, Роберт. Я пригласил сюда на совет некое лицо, которое интересуется тобой не меньше меня и чье здравое суждение я чрезвычайно ценю.
Он нажал кнопку звонка, и мисс Гленни, его преданная служанка, почтительно провела в комнату особу, неизменную, как сама судьба, и непреклонную, как рок, — в извечной черной с бисером накидке, в башмаках с резинкой сбоку и креповом чепце с белой оборкой.
Из всех моих родственников, разбредшихся по свету, в Ливенфорде осталась только бабушка Лекки. С тех пор как ее сын умер от удара вскоре после своего ухода в отставку из городского отдела здравоохранения, она продолжала жить в его доме «Ломонд Вью»; ей уже стукнуло восемьдесят четыре года, однако она отличалась крепким здоровьем и была в полном уме и здравой памяти — несгибаемая, непреклонная и не меняющаяся, последняя опора распавшейся семьи.
Отвесив чопорный поклон Мак-Келлару, слегка приподнявшемуся в кресле, она села очень прямо на стул и окинула меня внимательным взглядом; при этом на ее длинном суровом лице, пожелтевшем и изрытом морщинами, не отразилось ничего, точно она впервые меня видела. По обыкновению, она держала сумочку в обтянутой митенкой руке. Волосы ее, все так же разделенные пробором посредине, казалось, стали чуть реже, но в них по-прежнему не было седины, как не было ее и в пучке волос, торчавших из коричневой родинки на ее верхней губе. И она по-прежнему щелкала зубами.
— Итак, мэм, — произнес Мак-Келлар, официально открывая заседание, — приступим.
Старушка снова кивнула и, словно придя в церковь послушать отменно суровую проповедь, вынула из сумочки мятную лепешку и чинно положила себе в рот.
— Дело вкратце сводится к тому, — продолжал юрист, — что Роберт, которому, казалось бы, все благоприятствовало и перед которым открывались великолепнейшие перспективы, сидит сейчас перед нами без единого гроша в кармане.
Выслушав это обвинение, которое было вполне справедливым, ибо, если не считать обратного билета в Уинтон, в карманах моих действительно не было ни гроша, бабушка снова сухо кивнула, как бы говоря, что понимает, в сколь бедственном положении я нахожусь.
— Он должен был бы, — постепенно распаляясь, продолжал Мак-Келлар, — он должен был бы уже иметь свою практику. И нашлись бы люди, которые помогли бы ему в этом, стоило ему только слово сказать. Он не дурак. У него приятная внешность. И, когда захочет, он умеет быть обходительным. Здесь, в Ливенфорде, он мог бы без особого труда зарабатывать свою тысячу в год добрым звонким серебром. Он мог бы обзавестись семьей, жениться на порядочной девушке и стать солидным, уважаемым членом общества, чего все мы, его друзья, ему желаем. А он что делает? Пускается в безрассудные авантюры, которые не позволяют ему отложить в банк ни фартинга. А сейчас он явился ко мне и просит, чтобы я устроил его в захудалую больницу для заразных — жалкую деревенскую дыру, где он закиснет в безвестности, заживо похоронит себя за какие-то несчастные сто двадцать фунтов в год!
— Вы кое-что упустили из виду, — сказал я. — В этой больнице я смогу заниматься работой, к которой меня влечет, работой, которая позволит мне выбраться из деревенской глуши и, если следовать вашему мерилу благополучия, принесет мне куда большую известность, чем, скажем, врачебная практика в Ливенфорде.
— Ха! — Мак-Келлар гневным пожатием плеч отмел все мои доводы. — Все это воздушные замки. В этом главная твоя беда. Слишком ты непрактичен, чтобы можно было верить твоим словам.
— Я в этом не убеждена! — впервые заговорила старушка и непроницаемым взглядом посмотрела на юриста. — Роберт еще молод. Он хочет добиться чего-то большего. А если мы сделаем его врачом-практиком, он никогда не простит нам этого.
Я едва верил своим ушам. Мак-Келлар, который явно рассчитывал на решительную поддержку моей бабушки, онемев, уставился на нее.
— Мы не должны забывать, что в детстве Роберта поучали все, кому не лень. Надо дать ему время разобраться и отбросить все ненужное. И я думаю, самое правильное — предоставить ему такую возможность. Если он с честью выйдет из положения — прекрасно. Если нет… — Она помолчала, и я понял, что за этим последует. — …Ему придется принять наши условия.
Адвокат как-то странно смотрел на бабушку — понимающе и проницательно — и, поджав губы, поигрывал тяжелой линейкой, лежавшей у него на столе.
Я воспользовался молчанием.
— Помогите мне получить это место в Далнейрской больнице. Если из моих опытов ничего не выйдет и мне придется снова обращаться к вам за помощью, даю вам слово, я поступлю так, как вы скажете.
— Хм-м-м! — Мак-Келлар колебался, мямлил, продолжая исподлобья поглядывать на старушку вопрошающим взглядом, в котором, однако, преобладало невольное уважение.
— Мне это кажется вполне разумным, — мягко заметила она и еле заметно многозначительно улыбнулась ему.
— Хм-м-м! — промычал Мак-Келлар. — Может быть… Может быть… Что ж… — И, наконец, решился: — Пусть будет так. Учти, Роберт, я не могу обещать тебе, что ты получишь эту работу, но я постараюсь: я хорошо знаю Мастерса — председателя Опекунского совета. И я надеюсь, что, если я тебе это место добуду, ты тоже сдержишь свое слово.
Мы пожали друг другу руки, и, побеседовав еще немного, я вышел из конторы.
Мне хотелось уйти, пока старушка не завладела мной. Но не успел я ступить на тротуар, как услышал ее голос:
— Роберт!
Пришлось обернуться.
— Куда ты так торопишься?
— Я спешу на поезд.
Она словно и не слышала моего объяснения.
— Дай-ка мне руку. Я ведь далеко не молоденькая, Роберт.
Я стиснул зубы. Мне было двадцать четыре года, я уже бактериолог, работавший, презрев опасность, над изучением смертоноснейших микробов, и немало перенес после войны. Но при ней все эти годы словно исчезали куда-то и я снова становился ребенком. Она меня принижала. Она меня подавляла. И по тому, как она властно взяла меня под руку, я понял, что мне придется провести с ней весь остаток дня и что она вытянет из меня с помощью своего острого языка подробнейший рассказ о моей жизни.
Когда, рука об руку, чинно шествуя, мы повернули на Церковную улицу, она пригнулась к моему плечу и, сокрушая остатки моего сопротивления, сказала:
— Перво-наперво мы снимем с тебя эту старую форму. Пойдем сейчас в город, в кооперативный магазин, и купим тебе приличный шерстяной костюм. Затем вместо этих развалившихся опорок наденем на твои заблудшие ноги новые ботинки. Да, да, молодой человек, не пройдет и часу, как мы приведем тебя в христианский вид.
Я содрогнулся при мысли о том, как продавщицы в отделах обуви и готового платья будут «снаряжать» меня под ее зорким оком.
Но тут она пригнулась ко мне еще ближе и, распространяя сильный запах мятных лепешек, жарко зашептала мне в ухо:
— А теперь расскажи-ка мне, Роберт, про эту девушку Лоу.