Неделю спустя, часов около девяти вечера я шел с чемоданом по безлюдной дороге и, напрягая зрение, старался разглядеть сквозь туманную мглу очертания «Истершоуза», все еще сокрытого в мнимой пустоте ночи. Я опоздал на поезд в Уинтоне и, прибыв часом позже назначенного времени на узловую станцию Шоуз, расположенную милях в сорока от города, среди пустынных, окруженных лесом пастбищ Лотиана, обнаружил, что никто не приехал встречать меня. На полустанке мне показали, в каком направлении надо идти, но я, несомненно, заблудился бы в этой пустынной местности, если бы не наткнулся на высокую ограду, утыканную по верху железными шипами. Я шел вдоль нее минут десять и, завернув за угол, внезапно очутился перед воротами, вход в которые охранял каменный домик привратника, увенчанный башенкой, — в окне ее мерцал зажженный фонарь.
Опустив на землю чемодан, я постучал в обитую большими гвоздями дверь привратницкой. Немного спустя кто-то взял с окна фонарь, вышел к воротам и, всматриваясь через решетку в темноту, окликнул меня:
— Кто там?
Я назвал себя, добавив:
— Меня здесь должны ждать.
— Знать ничего не знаю. Где ваш пропуск?
— У меня нет пропуска. Но неужели вам не сказали, что я должен приехать?
— Никто мне ничего не говорил.
Привратник уже хотел было вернуться к себе в домик, оставив меня в кромешной тьме. Но в эту минуту мелькнул свет другого фонаря, и за спиною привратника раздался резкий женский голос; изысканно вежливо женщина спросила с заметным ирландским акцентом:
— Это доктор Шеннон? Все в порядке, Ганн, откройте ворота и впустите его.
Не без воркотни привратник наконец распахнул железные ворота. Я поднял чемодан и вошел.
— Все движимое имущество при вас. Отлично. Прошу за мной.
Моя проводница, насколько можно судить при слабом свете фонаря, была женщина лет сорока, в синих очках, широком грубошерстном пальто и с непокрытой, головой. Когда ворота с лязгом захлопнулись и мы двинулись по длинной темной аллее, она представилась:
— Доктор Мейтленд, заведующая женским отделением. — Тут я наткнулся на кусты и чуть не упал. — Вас должен был встретить доктор Полфри — он ведает восточным и западным крыльями мужского отделения, но он сегодня работал только до полудня, а потом уехал в Уинтон. — Выждав, не скажу ли я что-нибудь, она добавила: — Вот там, впереди, наше главное здание.
Я поднял глаза. Неподалеку, на небольшом возвышении, смутно виднелись очертания чего-то похожего на замок — словно соты, наполненные светом, расплывавшимся в сыром мраке. Туман лишал этот свет яркости, и он казался призрачным и неверным. Пока мы шли к зданию, некоторые огоньки на моих глазах потухли, другие вспыхнули — созвездие мерцало и словно приплясывало.
Но вот аллея кончилась и перед нами вырос высокий фасад; Мейтленд направилась к каменному портику, освещенному висячей лампой в металлической сетке. С ключом в руке она остановилась на верхней ступеньке широкой гранитной лестницы и пояснила:
— Это южное крыло мужского отделения. Здесь вы и будете обитать.
Мы вошли в огромный, очень высокий вестибюль с полом, выложенным белыми и черными мраморными плитами; в глубине виднелась алебастровая статуя, а на стенах, в массивных золотых рамах, висели три гигантских пейзажа, писанных маслом. Две горки стиля «буль», окруженные зелеными с золотом парадными стульями, дополняли картину, поражавшую глаз своим вычурным великолепием.
— Надеюсь, вам здесь нравится. — Казалось, Мейтленд еле сдерживает усмешку. — Настоящий вход в Валгаллу, правда?
И, не дожидаясь ответа, она стала подниматься по широкой, устланной ковром лестнице на третий этаж. Здесь тем же ключом, который, как я теперь заметил, висел на тонкой стальной цепочке у ее пояса, она быстро и умело открыла передо мной дверь в отдельные покои, состоявшие из нескольких комнат.
— Вот мы и прибыли. Теперь самое неприятное вам известно. Спальня, гостиная и ванная. Все — в викторианско-готическом стиле.
Несмотря на ее холодную насмешку, я нашел, что комнаты, хоть и старомодно обставленные, были необычайно уютны. В гостиной, где на окнах уже были задернуты занавеси из синели, топился камин и яркое пламя бросало мягкий отсвет на медную решетку и красный пушистый ковер. Там стояли два кресла и софа; возле секретера, полочки которого были уставлены книгами в кожаных переплетах, — настольная лампа. В спальне виднелась удобная кровать красного дерева, а в ванной комнате — ванна из толстого белого фарфора. Горькое чувство овладело мной: меня так и подмывало сказать моей высокомерной спутнице, что по сравнению с «Глобусом» здешние апартаменты казались мне просто роскошными.
— Будете распаковывать вещи? — спросила Мейтленд, деликатно остановившись у двери. — Или, может быть, хотите, чтобы вам прежде подали ужин?
— Да, хорошо бы. Если это не слишком хлопотно.
Я сунул чемодан за софу и, пока Мейтленд звонила в колокольчик у камина и заказывала мне ужин, постарался рассмотреть ее. Она была очень некрасива, с красным, лоснящимся пятнистым лицом и тусклыми соломенными волосами, небрежно собранными сзади в узел. Зрение у нее было явно слабое, так как даже за синими стеклами очков веки казались красными и припухшими. И, словно нарочно — чтобы еще больше подчеркнуть свою непривлекательность, — она была на редкость безвкусно одета: под широким пальто виднелась фланелевая блузка в розовую полоску и мешковато сидевшая шерстяная юбка.
Через пять минут в комнату молча вошла горничная в черном форменном платье и белом накрахмаленном переднике, с подносом в руках. Она была низенькая и дородная — настоящая карлица, — с серым, невыразительным лицом, с мускулистыми икрами, обтянутыми черными чулками.
— Благодарю вас, Сара, — любезно сказала Ментленд. — Все выглядит очень аппетитно. Кстати, познакомьтесь: доктор Шеннон. Я уверена, что вы хорошо будете ухаживать за ним.
Горничная упорно смотрела на ковер, тупое лицо ее ничего не выражало. Внезапно она подпрыгнула, как заводная игрушка, и сделала реверанс. Потом, так и не произнеся ни слова, вышла.
Я проследил за ней взглядом, затем повернулся и вопросительно посмотрел на мою коллегу.
— Да, — небрежно кивнув, подтвердила мое подозрение Мейтленд. Со своей обычной, вызывающей, слегка насмешливой улыбкой она наблюдала, как я налил себе кофе и принялся за бутерброд.
— Живется здесь довольно неплохо. Мисс Индр, наша экономка, — очень толковая женщина. Кстати, я вовсе не собираюсь знакомить вас со всеми. Главным образом вы будете общаться с доктором Полфри: вам каждое утро предстоит завтракать с ним в восточном крыле мужского отделения. Затем у нас тут есть доктор Гудолл — наш шеф… Он живет слева от вашего подъезда, там, где красные ставни.
— А я не должен представиться ему сегодня же? — Я поднял на нее глаза.
— Я сообщу ему, что вы прибыли, — ответила Мейтленд.
— В чем же будут состоять мои обязанности?
— Вы должны утром и вечером делать обход. Замещать Полфри в его свободный день и меня — в мой. Дежурить в столовой. Время от времени выдавать лекарства в аптеке. А в остальном — быть полезным и приятным милой публике нашего маленького мирка. Словом, все очень просто. Насколько мне известно, вы ведете какую-то научную работу. У вас будет для нее сколько угодно времени. Вот вам ключ.
Из кармана пальто она вынула ключ — точно такой же, как у нее, — на тоненькой стальной цепочке.
— Вы скоро к нему привыкнете; Предупреждаю, что без него вы никуда не попадете в «Истершоузе». Так что не теряйте.
И Мейтленд без малейшей иронии вручила мне большой старинный ключ, блестевший, как серебряный, — так он был отполирован за годы постоянного употребления.
— Ну-с, кажется, теперь все. Иду к Герцогине. А то она что-то разбушевалась: придется сделать ей основательное внушение и дать героину.
После того как она ушла, я закончил ужин, который был совсем не похож на больничную еду и вполне соответствовал пышности обстановки. «Не отправиться ли мне в небольшую разведку с моим новым, незаменимым ключом?» — подумал я. Когда мы с Мейтленд поднимались по лестнице, я заметил, что на площадке каждого этажа есть дверь из красного дерева с выцветшей надписью наверху и толстыми стеклами, сквозь которые виднелся длинный слабо освещенный коридор, таинственно заканчивавшийся другой такой же дверью, а за ней — другой коридор.
Несмотря на заверения профессора Чэллиса (кстати, уже подтвердившиеся) о том, что это — одно из лучших заведений подобного рода, смутная тревога не покидала меня. Обычно медики с некоторым предубеждением относятся к работе в психиатрической больнице, как к чему-то не совсем обычному. Среди врачей этой специальности встречаются, конечно, поистине замечательные люди, но бывают и бесспорно странные, и странности их с течением времени проявляются все заметнее. Труд это, в общем, легкий, и он привлекает немало всякого сброда из медицинского мира. Кроме того, попасть на работу в психиатрическую больницу легко, а вот выбраться оттуда — сложнее. Откровенно говоря, некоторые из этих психических заболеваний не менее «прилипчивы», чем заразная болезнь.
Как бы то ни было, мне предстояло пройти через это. Резким движением я поднялся. Постель моя была аккуратно разобрана, и под откинутым одеялом виднелось такое тонкое и белоснежное белье, на каком я еще никогда не спал. Я вытащил из-за софы чемодан и принялся распаковывать пожитки, стараясь возможно красивее разложить свои учебники, бумаги и немногочисленное жалкое имущество. Мой предшественник, чье имя мне не известно, не желая утруждать себя излишней поклажей, оставил мне в наследство полкоробки сигарет, старый купальный халат в красную полоску, несколько романов и десятка два разных безделушек, небрежно разбросанных повсюду.
Моим же единственным достоянием была маленькая фотография в дешевой картонной рамке, снятая солнечным днем в вересковых степях за Гаури; с нее смотрело простодушное загорелое личико, обрамленное растрепавшимися на ветру кудрями… заостренный, упрямо вздернутый подбородок… темные, смеющиеся глаза… сейчас просто не верилось, что они действительно могли смеяться и сиять такой неприкрытой радостью. Смеются ли они сейчас? Во всяком случае, у меня, когда я поставил карточку на каминную доску, рядом с часами, не появилось ответной улыбки. Я подошел к календарю, стоявшему на секретере, и, сосредоточенно нахмурившись, поставил галочку против даты — 31 июля.
В эту минуту послышался резкий стук в дверь, и я невольно вздрогнул; повернувшись, я увидел на пороге высокую прямую фигуру и понял, что передо мной — директор больницы.
— Добрый вечер, доктор Шеннон. — Говорил он мягко, с легкой запинкой. — Рад вас приветствовать в «Истершоузе».
Высокий и нескладный, доктор Гудолл выглядел изможденным и бесконечно усталым; давно не стриженные черные с проседью волосы беспорядочными космами ниспадали на воротник. Лицо у него было длинное, свинцово-серое, с крупным носом, выступающим вперед подбородком и желтыми от разлития желчи глазами, равнодушно глядевшими из-под нависших век, — однако под этим кажущимся равнодушием таилась глубокая человечность, теплота, понимание и какая-то странная гипнотическая сила.
— Я много слышал о вас от профессора Чэллиса. — Он задумчиво улыбнулся. — И мне пришло в голову, что вам, наверно, не терпится посмотреть нашу лабораторию.
И он жестом пригласил меня следовать за ним. Мы спустились вниз и долго шли по коридору под главным зданием, выложенному кафелем и освещенному электрическими лампами в матовых шарах. Коридор был покатый, и, незаметно преодолев подъем, мы вскоре вышли в маленький центральный дворик под открытым небом, окруженный со всех сторон высокими стенами. Мы пересекли его, доктор Гудолл молча отпер какую-то дверь и зажег свет.
— Вот мы и пришли, доктор Шеннон. Надеюсь, лаборатория вполне удовлетворит вас.
Я не мог слова вымолвить. В немом изумлении я озирался по сторонам. Естественно, я надеялся увидеть приличное помещение для работы, хотя по своему прошлому опыту не очень на это рассчитывал. Однако то, что я увидел, превзошло все мои ожидания. Лучшей лаборатории, если говорить о небольших, я еще никогда не встречал; она была даже более благоустроенной, чем у нас на кафедре: ряды штативов с реактивами, скопометр Икстона, термостаты, электродробилка и автоклав для стерилизации — здесь было все, что требуется, и притом самое дорогое, начиная с кафельных стен и кончая последней пипеткой.
— Боюсь, — заметил Гудолл, как бы извиняясь, — что ею не слишком часто пользовались. Кое-что из аппаратуры, возможно, придется подправить.
— Да что вы, по-моему, она идеальная. — И я умолк, не в силах больше ничего вымолвить.
Он усмехнулся.
— Мы оборудовали лабораторию совсем недавно. И приглашали для этого лучших специалистов. Я рад, что ею сможет кто-то пользоваться.
Вяло, но в то же время дружелюбно он добавил:
— Мы ждем от вас больших дел. Я одинокий холостяк, доктор Шеннон. «Истершоуз» — мое детище. Вы доставите мне большую радость, если прославите его.
Мы пошли назад. В вестибюле, под лестницей, которая вела ко мне, он остановился, метнув на меня взгляд из-под тяжелых век.
— Я надеюсь, вы довольны тем, что «Истершоуз» может вам предоставить. Вы удобно устроены?
— Более чем удобно.
Снова пауза.
— В таком случае доброй ночи, доктор Шеннон.
— Доброй ночи.
Он ушел, а я отправился к себе. В голове у меня царил полный сумбур после встречи с этим странным, своеобразным человеком.
Я медленно разделся, принял горячую ванну и лег в постель. Уже засыпая, я услышал вдруг жалобный вопль, прорезавший нависшую над домом тишину. Он был похож на дикий крик совы в лесной глухомани. Я знал, что это не сова, но нимало не встревожился: сейчас страху не было места в моем сердце.
Крик повторился и замер в окружающей тьме.
На следующее утро я вышел на маленький железный балкончик, огибавший выступ моего окна; отсюда открывался вид на территорию «Истершоуза».
Главное здание из серого гранита с остроконечными крышами и четырьмя массивными башнями походило на баронский замок, очертания которого слегка расплывались в утреннем воздухе. По фасаду тянулась широкая терраса, окруженная балюстрадой, с фонтаном посредине, а вокруг него — узорчатая ограда из самшита. Терраса выходила на лужайку, обсаженную розами, за которой тянулась площадка для игр, где стоял маленький тирольский домик. Парк растянулся на несколько акров; его во всех направлениях пересекали аллеи, а вокруг шла высокая каменная стена, придававшая этому огромному участку вид частного владения, настоящего поместья.
Я побрился и оделся, затем, когда часы пробили восемь, отправился завтракать с доктором Полфри. На верхнем этаже восточного крыла мужского отделения в комнате для отдыха я обнаружил коротенького толстяка лет пятидесяти, лысого и румяного, который, укрывшись за утренней газетой, с аппетитом поглощал завтрак. Взгляды наши встретились.
— Пожалуйте сюда, дружище. — Не переставая есть, он приветственно помахал рукой и поспешил засунуть в рот кусок булки с маслом. — Вы, конечно, Шеннон. А меня зовут — Полфри, я из Эдинбурга, окончил университет в девяносто девятом. Вот тут кеджери[6], бекон и яйца… там — кофе. Чудесное утро… голубое небо, прозрачный воздух… «настоящий истершоузский денек», как мы здесь говорим.
Полфри казался человеком сердечным, безобидным и недалеким; у него были гладкие, пухлые щеки, которые, когда он жевал или говорил, тряслись, как желе. Выглядел он на редкость чистеньким: руки ухоженные, манжеты накрахмаленные, золотое пенсне чинно свисает с невидимого шнурочка, надетого на шею. Розовую плешь прикрывало несколько прядей светлых, с легкой рыжинкой волос, которые он старательно зачесывал на нее из-за уха. Он поминутно прикладывал салфетку к своим румяным губам и седым усам.
— Я должен был бы познакомиться с вами еще вчера вечером. Но я уезжал. Ездил в широкий мир, как у нас тут говорят. Был в опере. «Кармен». Ах, дивный, несчастный Визе! Подумать только, что он умер от горя после провала премьеры в «Опера-комик», даже и не представляя себе, каким блистательным успехом будет со временем пользоваться его творение. Я слушал эту оперу ровно тридцать семь раз. Я слушал Бресслер-Джианоли, Леман, Мэри Гарден, Дестин; де Режке в роли Хозе, Амато в роли Эскамильо. Нам очень повезло, что Карл Роса привез свою труппу в Уинтон. — Он промурлыкал несколько музыкальных фраз из арии тореадора, отбивая пальцем такт по лежавшей перед ним газете. — Критика пишет тут, что Скотти была в голосе. Еще бы! Ах, какая это минута, когда Микаэла, сама нежность, появляется на диких скалах возле лагеря контрабандистов! «Напрасно себя уверяю, что страха нет в моей душе…» Изумительно… какая мелодия… великолепно!.. Вы любите музыку?
Я пробормотал что-то мало понятное.
— Ах, непременно приходите вниз, когда я сижу там за роялем. Я почти все вечера провожу за ним — играю понемножку. Должен признаться: музыка для меня — самое большое удовольствие. Я считаю, что в моей жизни были три великие минуты: когда я слушал, как Патти пела в «Сицилийской вечерне», Галли-Курчи — в «Жемчужине Бразилии» и Мельба — «Севильяну» Массне.
И он продолжал разглагольствовать в том же духе, пока я не кончил завтракать; тогда он каким-то поистине дамским жестом поднес к глазам свои ручные часы.
— Шеф просил меня показать вам наше заведение. Пойдемте.
И он с неожиданной быстротой засеменил своими короткими толстыми ножками по подземному коридору; пройдя по нему немного, мы свернули налево и вдруг вышли на дневной свет, под самыми окнами моей квартиры.
Здесь с важным видом прохаживался взад и вперед тучный, глуповатого вида мужчина лет пятидесяти в неопрятной, испещренной жирными пятнами серой форменной одежде и ботинках на резиновом ходу. При виде Полфри он выпятил живот и с необычайной торжественностью и подобострастием приветствовал его.
— Доброе утро, Скеммон. Доктор Шеннон, это Сэмюел Скеммон, наш старший надзиратель… И, кроме того, с вашего позволения, неоценимый дирижер нашего Истершоузского духового оркестра.
Кроме Скеммона, к нам присоединился еще его помощник, надзиратель Броган, молодой человек приятной наружности с бойкими голубыми глазами, и мы всей компанией направились к первой галерее, над которой, как я теперь разглядел, выцветшими золотыми буквами было написано: «Балаклава». Скеммон движением фокусника извлек свой ключ. Мы очутились в галерее.
Она была длинная, просторная и тихая, очень светлая, со множеством высоких окон по одну сторону и множеством дверей, ведущих в спальни, — по другую. Вся мебель, как и в нижнем вестибюле, была выдержана в стиле «буль»; ковры и занавеси, хоть и выцветшие, были все еще хороши. Тут стояло множество кресел, полки с книгами и журналами, а в уголке — даже вращающийся глобус. Казалось, находишься в уютном, хотя и несколько старомодном клубе, где пахнет мылом, кожей, политурой, сухими духами, какие кладут в комод.
Человек двадцать мирно сидело тут, развлекаясь по мере сил и возможностей. У самого входа двое играли в шахматы. Какой-то человек в уголке задумчиво вращал пальцем земной шар. Кое-кто читал газеты. Другие ничего не делали — лишь тихо и очень прямо сидели в креслах.
Полфри, пробежав глазами отчет, поданный ему Скеммоном, весело засеменил по коридору.
— Доброе утро, джентльмены. Как идет игра? — Сияя улыбкой, он дружески положил руки на плечи играющих. — Денек сегодня выдался преотменный. Можете мне поверить: получите большое удовольствие от прогулки. Я сейчас вернусь — и тогда мы сразу двинемся в путь.
И он пошел дальше по галерее, время от времени останавливаясь, доброжелательный и любезный. Поток его болтовни, хоть и несколько стереотипной, не прекращался ни на минуту. Охотно, с сочувственным видом выслушивал он жалобы. Время от времени что-то напевал себе под нос. И, пока мы шли по коридору, ни минуты не терял зря.
Следующая галерея называлась «Альма», затем шел «Инкерман» — в общем было шесть таких галерей, и когда мы обошли их все и наконец спустились в нижний вестибюль, было уже около часу. Полфри незамедлительно вывел меня на свежий воздух, и мы пошли по террасе к западному крылу, где нас ждал второй завтрак.
— Кстати, Шеннон, пожалуй, стоит предупредить вас… Мейтленд и наша сестра-экономка, мисс Индр, образуют весьма тесное небольшое содружество, основанное на взаимном преклонении. Меня они не слишком обожают. — Он объявил это довольно весело. — Сие меня очень мало трогает. Но это лишний довод в пользу того, что нам не мешает поддерживать друг друга.
В маленькой гостиной рядом с вестибюлем западного крыла женской половины, служившей одновременно и столовой, кстати очень уютной, стоял квадратный стол, накрытый тонкой скатертью, а на нем — четыре серебряных прибора; за двумя из них уже сидели в ожидании нас мисс Индр и Мейтленд. Сестра-экономка приветствовала меня легким наклонением головы; это была тонкая, аристократического вида женщина лет за пятьдесят, уже поблекшая, но изящная и безупречно одетая, в синем вуалевом форменном платье с узенькими мягкими белыми манжетами и воротничком.
Когда мы сели, обе женщины обменялись понимающими взглядами и вполголоса перекинулись двумя-тремя словами. Атмосфера царила за столом напряженная и неприятная. После супа принесли жареный окорок и поставили перед Полфри, который неумело принялся его разрезать и, увлеченно мурлыча себе под нос, раскладывать по тарелкам. Время от времени Мейтленд с поистине мужской бесцеремонностью отпускала какую-нибудь шуточку по моему адресу, а под конец даже попросила меня выдать после завтрака ее дежурной старшей сестре необходимые лекарства. Раза два, когда Полфри принимался что-то рассказывать, она с усмешкой поглядывала на мисс Индр.
Подавленный впечатлениями от утреннего обхода и теми трудностями, которые неожиданно возникают перед человеком в незнакомой обстановке, я молчал. Когда Полфри, пробормотав извинение, поднялся после сладкого из-за стола, я тотчас последовал за ним на террасу.
— Ох, эти женщины! — воскликнул он. — Я вам еще не говорил? Просто не выношу эту пару, Шеннон. Да и вообще ненавижу всех женщин. Благодарение небу, мне за всю мою жизнь ни разу не приходилось ни с одной из них иметь дело.
Он повернулся и пошел на дежурство в столовую, оставив меня одного; я же, обуреваемый самыми противоречивыми чувствами, направился в аптеку.
Здесь меня с весьма официальным видом ждали старшая сестра Шэдд и с нею другая, помоложе. Шэдд была крупная женщина средних лет с пышным бюстом и добрыми глазами. Она как раз смотрела на часы, приколотые у нее на груди, когда я вошел.
— Добрый день, доктор Шеннон. Это сестра Стенуэй. Можем мы получить выписанные лекарства?
Пока Шэдд ставила пустую корзину на прилавок, сестра Стенуэй исподтишка оглядела меня, и на ее бледном, спокойном, плоском лице мелькнула еле заметная улыбка. Она была брюнетка лет двадцати пяти, держалась с подчеркнутой невозмутимостью и носила обручальное кольцо на правой руке.
— Разрешите я покажу вам, где что лежит, — заметила Шэдд. — Друзья познаются в беде.
Вскоре я узнал, что сестра Шэдд имела в запасе немало таких поговорок, как «Что в лоб, что по лбу», «Пришла беда, отворяй ворота», «Береженого бог бережет», которые она с глубокомысленным видом то и дело изрекала. Сейчас она весело помогла мне наполнить ее корзину всякими патентованными лекарствами, главным образом снотворными, затем, взглянув еще раз на приколотые к груди часы, направилась к двери; уже на пороге она, однако, остановилась и самым дружелюбным и благосклонным тоном, каким она обычно обращалась к Стенуэй, сказала, не оборачиваясь:
— Возьмите у доктора Шеннона перевязочный материал для восточного крыла, сестра. Затем возвращайтесь — поможете мне разобраться в бельевой.
Оставшись с сестрой Стенуэй вдвоем, мы некоторое время молчали, затем в атмосфере произошла неуловимая перемена, еле заметный переход на менее официальный тон. Пододвинув свою корзину, она искоса взглянула на меня.
— Вы не будете возражать, если я присяду?
Я ответил, что не буду. Я понял, что ей хочется поговорить со мной, и хотя у меня было правило никогда не заглядываться на сестер, атмосфера, царившая в этом заведении, по правде говоря, начинала действовать мне на нервы, и я почувствовал, что мне станет легче, если я поболтаю с ней.
Усевшись на прилавок, она молча, слегка насмешливо оглядела меня. Красотой она не отличалась: бледное лицо с бескровным крупным ртом, широкими плоскими скулами и приплюснутым носом. И все-таки в ней было что-то привлекательное. Под глазами у нее залегли синеватые тени, кожа была гладко натянута. Черные волосы, подстриженные челкой на лбу, отливали синевой.
— Ну-с? — холодно спросила она. — Что же привело вас в «Истершоуз»?
Я ответил ей в том же тоне:
— Решил устроить себе здесь отдых.
— Это вам вполне удастся. Тут у нас настоящий морг.
— И притом весьма допотопный.
— Здание это было построено более ста Лет назад. Не думаю, чтобы с тех пор в нем многое изменилось.
— Неужели здесь не пользуются никакими современными методами?
— Отчего же нет? Но, конечно, не бедняга Полфри. Он только ест, спит и мурлычет себе под нос. А вот Мейтленд работает до седьмого пота, применяет и гидротерапию, и лечение шоками, и психоанализ. Она вообще очень серьезная, славная и вполне порядочная женщина. По мнению Гудолла, лучшего врача быть не может. И он предоставляет ей полную свободу. Но он следит за тем, чтобы больных лечили, и по-своему помогает им выздороветь, обращаясь с ними, как с вполне нормальными людьми.
— Мне понравился Гудолл. Я разговаривал с ним вчера вечером.
— Он человек что надо. Только сам немножко тронутый. — Она иронически взглянула на меня. — Мы все здесь слегка свихнувшиеся.
Я выдал ей все, что значилось в списке для восточного крыла: марлю, корпию и бинты, валерьянку, бром и хлоралгидрат. До сих пор мне еще ни разу не приходилось иметь дело с паральдегидом, и, откупорив бутылку, я чуть не задохнулся.
— Сильная штука.
— Да. И притом крепкая. Очень помогает с похмелья.
Заметив мое удивление, она коротко рассмеялась, взглянула на меня и повесила на руку корзину. Уже направляясь к двери, она снова посмотрела на меня своими раскосыми глазами и улыбнулась многозначительной, странно откровенной полуулыбкой.
— Здесь не так уж и плохо, когда освоишься. А некоторые так даже и вовсе недурно проводят время. Заходите к нам в комнату отдыха, если станет скучно.
Когда она вышла, я поймал себя на том, что, нахмурившись, смотрю ей вслед. И не потому, что она озадачила меня. Несмотря на молодость, ее потасканный вид, синие круги под глазами, широкоскулое невыразительное лицо, не выдающее ни малейшего движения души, — все указывало на жизнь, богатую приключениями.
К трем часам я уже закончил свою работу в аптеке и мог приступить к своим научным трудам. Вздохнув с облегчением, я вышел. И остановился, потрясенный представшей моему взору картиной.
На лужайке перед террасой под предводительством старшего надзирателя Скеммона группа джентльменов играла в шары, и, судя по их частым восклицаниям, игра эта весьма занимала их. На теннисных кортах, расположенных по другую сторону тирольского домика, тоже было оживленно, — там Полфри судил одну из пар. Из домика же доносились звуки духового оркестра — довольно приятные отрывочки, то бравурные, то минорные, из какого-то марша указывали на то, что Истершоузский оркестр репетирует вовсю. Представшую моему взору картину дополняли дамы, иные даже с зонтиками, — они манерно прогуливались во главе с сестрой Шэдд по фруктовому саду. Однако не все здесь развлекались. В огороде усердно трудилась большая группа мужчин из восточного крыла: стоя на равном, небольшом расстоянии друг от друга, они размеренными ударами мотыг рыхлили землю вокруг молодых саженцев.
Долго смотрел я на эту картину, и какой-то непонятный страх постепенно овладевал мной — чувство, которое смущало мою душу с тех пор, как я ступил сюда, вернулось с новой силой. Зрелище это было приятным, красивым, но — великий боже! — я больше не мог его выносить. Возможно, нервы у меня были не в порядке, но сейчас глаза бы мои не смотрели на «Истершоуз» с его галереями, как у крымских дворцов, на джентльменов, сидящих в этих галереях, на Полфри с его ключом, прикрепленным на стальной цепочке к поясу, на эти двери без ручек, на все это пропахшее карболкой здание. У меня появилось странное ощущение в затылке и головокружение. Я быстро повернулся, прошел прямо в лабораторию и запер за собой дверь. Когда я захлопнул окно, чтобы не слышать отдаленных криков игроков в шары, ощущение заброшенности, одиночества страшной тяжестью навалилось на меня и придавило. Я отчаянно затосковал по Джин. Зачем я приехал сюда, в это проклятое место? Я должен быть подле нее. Мы должны быть вместе, не смогу я здесь выдержать… один.
Но наконец я все-таки взял себя в руки и, сев за стол, приступил к последней фазе моей работы.
Наконец настал долгожданный день, тридцать первое июля, и я с согласия доктора Гудолла рано утром отправился в университет на церемонию выпуска. Хотя Полфри время от времени пытался вытащить меня в театр на одну из своих любимых опер, а Мейтленд неоднократно намекала, что мне не мешает «развлечься», я настолько углубился в свою работу в лаборатории, что со времени приезда ни разу не выходил за пределы больницы. Я уже пообвык здесь. Сейчас мне казалось даже чудным, что я еду в трамвае, вижу машины и людей, свободно разгуливающих по улицам.
Когда к одиннадцати часам я добрался до вершины Феннер-хилла, зал Моррея был уже заполнен студентами и их родственниками и, как всегда, гудел от нетерпеливых голосов, — кислую чопорность царившей в нем атмосферы время от времени нарушали студенты, из тех, что помоложе и поживее: они пели студенческие песни, гонялись друг за другом по проходам, гикали и мяукали, бросали серпантин. Каким глупым ребячеством казалось все это мне сейчас. Я не стал заходить внутрь, а остановился в толпе у входа, надеясь встретить Спенса или Ломекса, и с волнением принялся внимательно осматривать скамьи и балкон.
Джин нигде не было видно. Но внезапно среди этого моря лиц я заметил ее родных — отца, мать и Люка: они сидели во втором ряду балкона, слева, вместе с Малкольмом Ходденом. Все они были в праздничных одеждах, все нетерпеливо подались вперед и были так оживлены, так горды, так радовались предстоящему событию, что я вдруг почувствовал к ним злобу, которую тотчас постарался подавить. Я спрятался за ближайшую колонну.
В эту минуту некий дородный зритель, умело маневрируя зонтом и всех расталкивая, очутился рядом со мной и вдруг, ахнув от радости, дернул меня за рукав.
— Здравствуйте, мой дорогой доктор Роберт Шеннон.
И передо мной предстал неистощимый источник сплетен и доброты, вечно улыбающийся Лал Чаттерджи.
— Какое величайшее удовольствие встретить вас, сэр. Нам ужасно недостает вас в «Ротсее», но, конечно, мы с интересом следим за вашей карьерой. Какое блистательное здесь сегодня собрание, а?
— Да, блистательное, — без всякого энтузиазма согласился я.
— Ну, знаете ли, сэр! Тэ-тэ-тэ!.. Никакого пренебрежения к нашей дорогой Альма матер! — тараторил он, то и дело охая, когда кто-нибудь из толпы попадал локтем ему в живот. — Хотя самого меня сегодня и не выпускают — надеюсь, это скоро произойдет, — эта пышная церемония мне очень нравится. За последние десять лет я ни разу не пропускал ее. Пойдемте, сэр. Разве не стоит протиснуться вперед и добыть два местечка в передних рядах?
— Я, пожалуй, постою здесь. Мне хочется найти Спенса и Ломекса.
В эту минуту у нас над головами грянул большой орган, заглушая все остальные звуки, и, поняв, что церемония начинается, в зал хлынула новая толпа, — поток разделил нас и унес «Бэби» вперед по центральному проходу.
Некоторое время, пока ректор произносил краткую речь, мне удавалось удерживаться на месте; затем с помощью профессора Ашера, стоявшего подле него с дипломами, он приступил к обычной церемонии «увенчания» академическими шапочками длинной вереницы выпускников. Но впереди меня стояла такая густая толпа, что я ничего не видел, да и не стремился видеть: я то и дело поглядывал вверх, на балкон, где сидели, улыбаясь и аплодируя, Ходден и семейство Лоу, но под конец зрелище это стало для меня просто невыносимым. Тогда, несмотря на протесты и противодействие окружающих, я стал пробиваться к выходу. В уголке, под крытой аркадой, стояла будка общественного телефона — повинуясь внезапному порыву, я вошел в нее и позвонил на кафедру патологии. Но Спенса не оказалось на месте. Не удалось мне дозвониться и к нему домой. Телефон звонил, но никто не отвечал.
Потерпев и здесь неудачу, я вышел из будки и медленно поднялся по истертой узкой каменной лестнице, затем побрел по коридору в гардеробную. Здесь за полгинеи или около того студенты брали напрокат свои мантии и шапочки, и я знал, что по окончании церемонии Джин придет сюда вернуть взятое одеяние. Это было единственное место, где я мог подстеречь ее и увидеть одну, и, присев в уголке, у длинного деревянного прилавка, я стал ждать.
Неизбежные в таких случаях аплодисменты, доносившиеся снизу через каждые тридцать секунд, действовали мне на нервы, настроение мое упало, на душе было горько и грустно. В гардеробную вбежали студенты, и я поспешно поднял голову; вскоре я увидел Джин, спешившую вместе со всеми по коридору: на ней была мантия, накинутая поверх нового коричневого костюма, коричневые чулки и новые туфли. Раскрасневшаяся, она так возбужденно и весело болтала с какой-то девушкой, что это ее настроение после стольких недель разлуки больно укололо меня. Ведь я любил ее, и потому мне, естественно, хотелось видеть ее в слезах.
Она не заметила меня. Медленно и осторожно я поднялся и встал у прилавка, совсем рядом с ней. Я почти касался ее локтем, а она даже и не подозревала, что я тут; я же не произнес ни слова.
Мы стояли так несколько секунд, но вот она протянула было через прилавок свою мантию и замерла. Она меня еще не видела, и тем не менее горячая кровь медленно отхлынула от ее лица и шеи — она побелела как полотно. Мгновение, пока она стояла неподвижно, казалось, длилось без конца; затем, словно это ей стоило огромного, почти нечеловеческого усилия, она заставила себя повернуть голову.
Я смотрел ей прямо в глаза. А она стояла как каменная.
— Меня не приглашали, но я все-таки пришел.
Долгое молчание. Возможно, ее бледные губы и шевельнулись, произнося какие-то слова. Но сказать их вслух она не смогла. Я продолжал:
— У вас едва ли найдется несколько свободных минут. Но я хотел бы поговорить с вами наедине.
— Я ведь одна сейчас.
— Да, но здесь нам безусловно кто-нибудь помешает. Не могли бы мы удалиться куда-нибудь ненадолго? Помнится, мы это делали раньше.
— Мои родные ждут меня внизу. Я должна сейчас вернуться к ним.
И хотя я всей душой стремился к ней, в ответе моем прозвучала горечь:
— Целый месяц я держался вдали от вас и не надоедал вам своим присутствием. Мне кажется, я имею право на небольшой разговор с вами.
Она облизнула свои бледные сухие губы.
— А что хорошего может из этого выйти?
Я посмотрел на нее жестким взглядом. Мне хотелось увидеть ее, а сейчас, когда наконец мы очутились вместе, моим единственным желанием было возможно глубже ранить ее. Я подыскивал самые безжалостные и самые обидные слова.
— По крайней мере мы сможем проститься. Теперь, когда вы получили диплом, я не сомневаюсь, что выбудете только рады избавиться от меня. Вы, наверно, знаете, что я работаю в «Истершоузе». Да. В сумасшедшем доме. Я опустился еще на одну ступень.
И я продолжал говорить до тех пор, пока в ее глазах не появилось страдальческое выражение. Тут вдруг я заметил высокого мужчину, приближавшегося к нам. Я поспешно нагнулся и совсем другим тоном сказал:
— Джин, приезжай ко мне в «Истершоуз»… как-нибудь днем… ну хоть один-единственный раз… ради нашей прежней дружбы.
По ее бледному испуганному лицу я видел, какая идет в ней борьба, и в ту минуту, когда я понял, чего это ей стоит, она прошептала:
— В таком случае в четверг… я, возможно, приеду.
Не успела она это промолвить, как Малкольм Ходден очутился рядом с нами, учащенно дыша после быстрого подъема по лестнице; он обнял Джин за плечи, словно желая защитить ее от толкавшихся вокруг людей, и спокойно, как на старого знакомого, посмотрел на меня своими серьезными голубыми глазами.
— Джин, дорогая, пойдемте, — без тени упрека проговорил он. — Мы все просто понять не могли, отчего вы так задержались.
— Я опоздала? — с тревогой спросила она.
— О нет. — Он успокоительно улыбнулся ей и повел к лестнице. — Я заказал столик на час — у нас еще уйма времени. Просто профессор Кеннерли подошел к вашему отцу и спрашивал о вас.
У подножия лестницы Джин, даже не взглянув на меня, убежала к своим родителям, стоявшим в толпе, у выхода на четырехугольный двор; тогда Малкольм повернулся и обратил на меня серьезный, но отнюдь не враждебный взгляд.
— Не смотрите на меня так, Шеннон. Мы же с вами не враги. Поскольку в нашем распоряжении есть несколько минут, давайте разумно побеседуем.
Он вывел меня через каменную арку к террасе, перед которой на открытом месте, на самой вершине холма, высился университетский флагшток и стояла круглая чугунная скамейка. Опустившись на нее, он знаком пригласил меня сесть. Его спокойствие было поистине удивительным. Вообще он во всем был прямой противоположностью мне. Сильный, деловой, практичный, с ясными глазами и приятной внешностью, спокойный и уверенный в себе, он не остановился бы ни перед чем. В его душе не было скрытых сомнений или темных тайников. Я завидовал ему всем своим несовершенным, измученным сердцем.
— Между нами есть по крайней мере хоть что-то общее, — начал он, словно прочитав мои мысли. — Мы оба хотим счастья Джин.
— Да, — сказал я, поджав губы.
— Тогда подумайте, Шеннон, — рассудительно продолжал он. — Неужели вы не понимаете, что ваш брак невозможен? Вы с ней никак не подходите друг другу.
— Я люблю ее, — упрямо сказал я.
— Но любовь — это еще не брак, — быстро возразил он. — А брак — дело серьезное. И пойти на это очертя голову нельзя. Вы оба будете несчастны, если Поженитесь.
— Да как вы можете говорить заранее? А мы возьмем да и рискнем. Брак — это штука неизбежная… возможно, даже бедствие, от которого нет спасения… но уж все лучше миссионерской работы где-то в глуши.
— Нет, нет, — возразил он, в величайшем волнении парируя мой удар. — Брак должен укреплять, а не разрушать содружество двух существ. До вашей встречи с Джин жизнь ее текла по заранее намеченному руслу: и в смысле работы… и в смысле будущего. Она приняла определенное решение, и душа ее была спокойна. А теперь вы требуете, чтобы она отказалась от всего, порвала с семьей, подрубила самые корни своего существования.
— Но это вовсе не обязательно.
— Ах, вы так полагаете. Разрешите мне задать вам простой вопрос. Согласитесь ли вы посещать вместе с Джин храм, где она молится?
— Нет.
— Вот именно. В таком случае как же вы можете рассчитывать, что она станет ходить в ваш?
— Вот мы и подошли к этому. Я вовсе на это не рассчитываю. Я не имею ни малейшего желания к чему-либо принуждать ее. Каждый из нас будет обладать полнейшей свободой мысли и действия.
Ничуть не убежденный, он покачал головой.
— Это все красиво в теории, Шеннон. А на практике ничего не получается. Ведь поводов для возникновения трений сколько угодно. А пойдут дети? Спросите вашего священника — он скажет вам, что я прав. Ваша церковь всегда косо смотрела на смешанные браки.
— Но были же среди них и удачные, — упорно не сдавался я. — И мы будем счастливы вместе.
— Какое-то короткое время — возможно, — чуть не с жалостью сказал он. — А через пять лет, подумайте-ка, что будет: услышанный невзначай гимн, молитвенное собрание на улице, воспоминания детства, сознание, что она стольким пожертвовала… да самый вид ваш станет ей ненавистен.
Слова его звучали в моих ушах похоронным звоном. В наступившей тишине я услышал, как хлопает флаг на ветру: флагшток вибрировал, и казалось, что дерево содрогается в тщетной борьбе за жизнь.
— Поверьте мне, Шеннон, я стараюсь думать только о Джин. Сегодня она уже снова чувствовала себя почти счастливой, как вдруг появились вы. Неужели вы хотите вечно причинять ей страдания? О, я куда более высокого мнения о вас! Как мужчина мужчине, говорю вам, Шеннон: я убежден, что то хорошее, что есть в вашей натуре, в конце концов победит.
Он вынул часы, заключенные в роговой футляр, внимательно посмотрел на них и уже более мягким тоном сказал:
— Мы устраиваем сегодня небольшой праздник для Джин. Завтрак в отеле «Виндзор». — Он помолчал. — При других обстоятельствах я был бы очень рад видеть вас с нами. Не хотите ли вы еще о чем-либо спросить меня?
— Нет, — ответил я.
Он встал и, крепко пожав мне руку выше локтя в знак примирения, твердым шагом пошел прочь. А я так и остался сидеть, прислушиваясь к заунывному хлопанью флага; в моем одиночестве виноват был только я сам, — я пытался возненавидеть Малкольма, но ненавидел себя: ну кому я такой нужен? Группа хорошо одетых гостей с любопытством посмотрела на меня, проходя мимо, затем все они вежливо отвели глаза.
В четверг хорошая погода, стоявшая так долго, испортилась: день обещал быть сырым и туманным. Я с тревогой поглядывал на небо, но даже в полдень солнце было затянуто пеленой, и, хотя дождь шел не очень сильный, трава на лужайках была совсем мокрая, а в аллеях капало с деревьев.
Сразу после второго завтрака, взволнованный и полный нетерпения, я направился к привратницкой. Я пришел как раз вовремя, но Джин уже была здесь — она сидела в уголке, одинокая и расстроенная, хотя вокруг по случаю приемного дня толпился народ и воздух был полон испарений от намокшей одежды множества посетителей, пришедших к больным восточного крыла.
Желая поскорее вывести ее отсюда, я направился к ней и хотел было взять ее за руку, но она поспешно поднялась мне навстречу.
— Почему вы не попросили привратника позвонить мне?
— Да ведь я сама виновата, что так получилось. — Она улыбнулась мне слабой дрожащей улыбкой. — Я села на более ранний поезд. Мне было немножко трудно уйти из дому… и, поскольку негде было переждать, я и приехала сюда.
— Если бы я только знал…
— Пустяки. Мне не хотелось беспокоить вас. Но уж по саду-то мне могли бы пока разрешить погулять.
— Видите ли, — принялся объяснять я, — приходится принимать некоторые меры предосторожности. Здесь ведь как бы совсем другой мир. Мы живем очень уединенно. Но если б вы сказали Ганну, что вы врач, он сразу же пропустил бы вас.
Как я ни старался отвлечь ее от грустных мыслей, она оставалась молчаливой и замкнутой и выглядела такой маленькой и несчастной в своем непромокаемом плаще и мягкой шапочке с серым пером, усеянной капельками дождя. Меня мучительно влекло к ней, но я изо всех сил старался держаться спокойно.
— Ну, да ладно, — сказал я, переводя разговор на другую тему. — Главное, что вы здесь… и что мы вместе.
— Да, — покорно подтвердила она. — Какая обида, что так сыро!
Молча пошли мы по Южной аллее мимо тирольского домика с мокрой крышей, под деревьями, с которых стекала вода, словно пригибавшая их своей тяжестью к мокрой дорожке.
Ужасная погода угнетала нас, очертания предметов расплывались и тонули в этом затерянном молчаливом мире. Неужели Джин так и не объяснится со мной?
Внезапно, когда мы уже подходили к главному зданию, она медленно подняла глаза и, увидев что-то впереди, испуганно вскрикнула.
В тумане возникла колонна больных из восточного крыла, которые бежали в строю под наблюдением Скеммона и его помощника Брогана. Они всего лишь тренировались на прогулке, но когда тесные ряды темных фигур выскочили прямо на нас, ритмично топая по мягкому гравию, Джин прикрыла глаза и, замерев, стояла так, пока они не пробежали мимо и звук их тяжелых шагов не потонул в сером тумане.
— Извините, — жалобно сказала она наконец. — Я знаю, что это глупо, но у меня нервы никуда не годятся.
Все шло не так, как надо. Я потихоньку выругался. А тут еще и дождь припустил вовсю.
— Зайдемте ко мне, — предложил я. — Я хочу показать вам лабораторию.
После сырости на дворе в лаборатории было как-то особенно уютно. Джин сняла перчатки, но плащ расстегивать не стала. Мы стояли рядом у моего рабочего стола, и, оглядев помещение, она задумчиво начала перебирать одну за другой пробирки с культурами, точно это было нечто отошедшее в область прошлого, уже забытое и навсегда похороненное.
— Осторожно, — пробормотал я, когда она дотронулась до пробирки с самой насыщенной культурой.
Она повернулась ко мне, и ее темные глаза с расширенными зрачками потеплели. Однако она не сказала ни слова. Никого, кроме нас, здесь не было, мы были вместе, и все-таки мы были не одни.
— Я уже изготовил вакцину, — тихим голосом сообщил я ей. — Но у меня возникла идея поинтереснее: добыть и сконденсировать зародышевый белок. Чэллис тоже считает, что так будет куда эффективнее.
— Вы его недавно видели?
— Нет, давно. К сожалению, он снова слег — в Бьютовской водолечебнице.
Наступила пауза. Ее кажущееся спокойствие, стремление сделать вид, будто ничего не произошло, придавали нашей встрече оттенок чего-то нереального. Мы стояли и, словно загипнотизированные, смотрели друг на друга. В комнате вдруг стало холодно.
— Вы озябли, — заметил я.
Мы пошли ко мне в гостиную, где уже ярко горел разведенный Сарой огонь. Я позвонил, и она тотчас принесла уставленный всякой всячиной поднос: я заранее просил ее приготовить завтрак.
Усевшись в глубокое кресло и грея руки у огня. Джин с благодарностью выпила чашку чаю и съела один из птифуров, которые я специально привез от Гранта. Настроение у нее явно падало, словно предстоящая жизнь казалась ей бременем, от которого она с радостью бы избавилась. Я просто не в силах был рассеять атмосферу холодной принужденности, сковывавшую нас. Однако, видя, как румянец постепенно приливает к ее запавшим щекам, я подумал, что она начинает оттаивать. Она казалась такой трогательно маленькой и хрупкой. По мере того как лицо ее вновь обретало свои нежные краски, в душе моей все ярче разгоралось пламя чувств. Но гордость не позволяла мне выказать это. Я церемонно спросил:
— Надеюсь, теперь вы чувствуете себя лучше?
— Да, благодарю вас.
— К этому заведению не сразу привыкаешь.
— Мне очень неприятно, что я вела себя так глупо там, в саду. А здесь… Такое ощущение, точно за тобой все время кто-то следит.
Снова наступило молчание, в котором размеренное тикание часов звучало, как глас рока. В комнате начинали сгущаться сумерки. Если не считать слабого отсвета огня из камина, другого освещения не было, и я с трудом мог различить ее лицо, такое спокойное, точно она спала. Я затрепетал.
— Вы что-то все молчите сегодня. Вы не можете простить мне… того, что случилось…
Она не подняла головы.
— Мне стыдно, — сказал я. — Но иначе себя вести я не мог.
— Как это ужасно — полюбить вопреки своей воле, — произнесла она наконец. — Когда я с вами, я больше не принадлежу себе.
Это признание придало мне надежды, которая все росла и постепенно превратилась в какое-то странное сознание своей власти. Я смотрел на Джин сквозь разделявший нас полумрак.
— Я хочу просить вас кое о чем.
— Да? — сказала она. Лицо у нее было напряженное, точно она ждала удара.
— Давайте поженимся. Сейчас же. В мэрии.
Она, казалось, не столько услышала, сколько почувствовала, что я сказал; пораженная моими словами, она молча сидела, повернувшись ко мне вполоборота, словно хотела отвернуться совсем.
Ее растерянность несказанно обрадовала меня.
— Ну, почему же нет? — мягко, но настойчиво зашептал я. — Скажи, что ты выйдешь за меня замуж. Сегодня же.
Затаив дыхание, я ждал ответа. Глаза ее были полузакрыты, лицо выражало удивление, точно мир вдруг зашатался вокруг нее и ей казалось, что она сейчас погибнет.
— Скажи «да».
— Ох, не могу я, — пробормотала она еле внятно, страдальческим тоном, словно жизнь покидала ее.
— Нет, можешь.
— Нет! — истерически воскликнула она и повернулась ко мне. — Это невозможно.
Долгая, мучительная пауза. Этот внезапно вырвавшийся крик души превратил меня во врага, в ее врага, во врага ее близких. Я попытался взять себя в руки.
— Ради бога. Джин, не будь такой неумолимой.
— Я должна быть такой. Мы достаточно оба страдали. И другие тоже. Мама ходит по дому, смотрит на меня и ничего не говорит. А она ведь очень больна. Я должна тебе вот что сказать, Роберт. Я уезжаю навсегда.
Непреклонная решимость ее тона поразила меня.
— Все уже решено. Мы целой группой едем в Западную Африку с первым рейсом нового Клэновского парохода «Альгоа». Мы отплываем через три месяца.
— Через три месяца, — как эхо, повторил я. — Во всяком случае, хоть не завтра.
Но, усилием воли придав своему лицу спокойное выражение, она с грустью покачала головой.
— Нет, Роберт… все это время я буду занята… у меня есть работа.
— Где?
Она слегка покраснела, но не отвела глаз.
— В Далнейре.
— В больнице? — Несмотря на охватившее меня отчаяние, я был удивлен.
— Да.
Я сидел потрясенный, онемевший. Она продолжала:
— Там у них опять появилось свободное место. Для разнообразия они хотят взять на работу женщину-врача… небольшой эксперимент. Начальница рекомендовала меня Опекунскому совету.
Сраженный известием об ее отъезде, я тем не менее все же попытался представить себе ее в знакомой обстановке больницы: вот она ходит по палатам и коридорам, занимает те же комнаты, где жил я. Наконец я пробормотал прерывающимся голосом:
— Вы сумели поладить с начальницей. Вы со всеми ладите, кроме меня.
Она тяжело вздохнула. И как-то странно, неестественно улыбнулась мне.
— Если бы мы никогда не встречались… было бы лучше… А так — все для нас наказание.
Я понял, на что она намекает. Но, хотя глаза мои жгли слезы, а сердце чуть не разрывалось, снедаемый горечью и безнадежностью, я нанес ей последний удар:
— Я не откажусь от тебя.
Она была по-прежнему спокойна, только слезы потекли у нее по щекам.
— Роберт… я выхожу замуж за Малкольма Ходдена.
Оцепенев, я молча смотрел на нее. У меня хватило лишь силы прошептать:
— Ах нет… нет… ты же его не любишь.
— Нет, люблю. — Бледная и трепещущая, она с отчаянием принялась защищать себя: — Он достойный, благородный человек. Мы вместе выросли, вместе ходили в школу — да, в воскресную школу. Мы посещаем одну и ту же церковь. У нас одни с ним цели и задачи, он во всех отношениях подходит мне. Когда мы поженимся, мы уедем вместе на «Альгоа»: я — в качестве врача, а Малкольм — старшим преподавателем в школе для поселенцев.
Я проглотил огромный комок, вдруг вставший у меня в горле.
— Этого не может быть, — еле слышно пробормотал я. — Я слышу это во сне.
— Нет, сон — это то, что мы сейчас вместе, Роберт. И мы должны наконец вернуться к реальности.
В полном отчаянии я сжал руками голову, а Джин горько заплакала.
Этого я уж никак не мог вынести. Я вскочил на ноги. В ту же секунду, ничего не видя, ослепшая от слез, поднялась и она, словно инстинкт подсказывал ей бежать. Мы столкнулись. Какое-то время она стояла, прильнув ко мне, рыдая так, что, казалось, у нее сейчас разорвется сердце, тогда как мое сердце замирало от безумного упоения и восторга. Но, когда я крепче прижал ее к себе, она вдруг словно собралась с силами и порывисто и нетерпеливо оттолкнула меня.
— Нет… Роберт… нет.
Мука, отразившаяся на ее лице, в каждой линии ее гибкого, дрожащего тела, пригвоздила меня к месту.
— Джин!
— Нет, нет… никогда больше… никогда.
Она никак не могла успокоиться: ее душили рыдания, надрывавшие мне душу, мне хотелось броситься к ней, прижать ее к груди. Но взгляд ее блестящих глаз, такой страдальческий, но исполненный железной решимости, поднимавшейся откуда-то из самых глубин ее существа, постепенно лишил меня всякой надежды. Жгучие слова любви, которые я собирался сказать, замерли у меня на губах. И я бессильно опустил руки, которые было простер к ней. В висках у меня мучительно и тяжело пульсировала кровь.
Наконец она решительно смахнула слезы рукой и вытерла уголки губ. С застывшим лицом я подал ей пальто.
— Я провожу вас до ворот.
Мы молча, без единого слова дошли до привратницкой. Ручейки, журчавшие по обеим сторонам аллеи, напоминали о жизни, тогда как звук наших шагов умирал, заглушенный промокшей землей. Мы остановились у ворот. Я взял ее пальчики, мокрые от дождя и слез, но она поспешно высвободила их.
— Прощайте, Роберт.
Я посмотрел на нее в последний раз. По дороге мимо ворот промчалась машина.
— Прощайте.
Она покачнулась, но, вздрогнув, взяла себя в руки и поспешно пошла прочь, хмурясь, чтобы сдержать слезы, и не оглядываясь назад. Через минуту тяжелые ворота со звоном захлопнулись: она ушла.
Я повернулся и, угрюмый, глубоко несчастный, побрел по аллее. Спускались сумерки, и дождь наконец перестал. На западе, у самого горизонта, небо было синевато-багровое, точно заходящее солнце совершило кровавое убийство среди облаков. Внезапно над затихшей больницей прозвучал вечерний горн, и с высокого флагштока на холме медленно, медленно пополз вниз флаг — на самой вершине, рядом с ним, отчетливо выделялась застывшая в позе «салюта» одинокая фигура больного, специально выделенного для выполнения этой обязанности.
«Да здравствует „Истершоуз“, — с горечью подумал я.
Когда я вернулся к себе в комнату, огонь в камине уже почти потух. Я долго смотрел на потускневший серый пепел.
Было воскресенье, и над «Истершоузом» плыл звон колоколов, доносившийся из увитой плющом церквушки. Словно по контрасту с мраком, царившим у меня в душе, утро снова было солнечное и теплое. В фруктовом саду плоды оттягивали к земле отяжелевшие ветви деревьев, а в каменных вазах на балюстраде террасы пестрели яркие цветы герани и бегонии.
Одевшись, мрачный и еще не совсем проснувшийся, я подошел к окну, откуда видно было, как больные стекаются к храму — довольно большому строению готической архитектуры, сложенному из красного кирпича приятного оттенка и затененному купами высоких вязов.
Первыми большой тесной группой шли мужчины из восточного крыла под предводительством Брогана и еще трех помощников Скеммона — все в серых, похожих на рабочие робы костюмах, ботинках на толстой подошве и добротных кепках, так как большинство работало в полях или в мастерских. Одни были веселы и улыбались, другие молчали, несколько человек были сумрачны, ибо среди «хороших» сумасшедших встречались и «плохие», которые частенько выходили из повиновения.
Среди этой группы было несколько человек менее крепких на вид, но державшихся с известным высокомерием; они были в темных костюмах и белых крахмальных воротничках — завоевав доверие начальства, они выполняли особые поручения: взвешивали тележки с углем или дровами на мостовых весах или переписывали чернилами белье, сдаваемое в прачечную. Полфри, уже стоявший на паперти, приветливо кивал розовой лысиной и с добрейшей улыбкой препровождал своих подопечных и церковь.
Вскоре показались женщины из северного крыла — в воскресных черных платьях; среди них я признал несколько здешних официанток и горничных. Это были такие же труженики, как и только что прошедшие мужчины.
Затем появилась местная аристократия в сопровождении Скеммона, вырядившегося в парадную форму и тем самым задававшего тон всем остальным. По крайней мере человек двенадцать из этой группы щеголяли в смокингах и цилиндрах. Это, если угодно, были «сливки» «Истершоуза».
Вот джентльмены скрылись в церкви, грянул орган; и тут, словно считая, что без них шествие будет незавершенным, появились дамы из западного крыла — не группой, как всякая мелкота, а поодиночке и парами, под предводительством сестры Шэдд. Они шли не торопясь, в своих лучших нарядах, заботливо следя за тем, чтобы юбки не волочились по пыли. В самом центре группы, окруженная обожательницами и льстецами, с необычайным достоинством выступала дама. Маленькая, седая и худенькая, в бледно-лиловом шелковом платье, отделанном на груди кружевами, и большой шляпе со страусовым пером, она шествовала, задрав кверху небольшой остренький носик и поблескивая острыми глазками на высохшем, как у мумии, лице.
Теперь уже все были в сборе, колокола перестали звонить, и на дорожке в своем обычном костюме показался Гудолл — ждали только его, чтобы начать богослужение. Когда он скрылся в церкви, мне стало почему-то очень горько; насупившись, я отвернулся от окна, пристегнул к поясу ключ и спустился вниз.
Это было третье воскресенье за время моего пребывания в больнице; мне предстояло весь день дежурить — во всяком случае, до шести вечера, и все-таки я сначала зашел в лабораторию, которую покинул всего шесть часов тому назад, чтобы проверить коллоидный мешочек, служивший мне диализующей мембраной. Да, все было в порядке. Такая уж в моей жизни наступила пора. Работа шла как по маслу. Я взял штатив с двадцатью стерильными, наполненными парафином пробирками и ввел в каждую по одному кубическому сантиметру диализованной жидкости, затем тщательно закупорил пробирки, пронумеровал их и поместил в термостат.
Я постоял еще с минуту, тупо размышляя о чем-то, чувствуя в затылке мучительную боль, которая обычно появляется при переутомлении. Мне хотелось выпить кофе, но я никак не мог заставить себя пойти за ним. Да, теперь уже ошибки быть не могло. Скоро я получу зародышевый белок в чистом виде, что, безусловно, будет куда действеннее, чем первоначально приготовленная мною вакцина. И работа будет закончена. Все. При этой мысли нервы мои сжались в комок. Однако никакого восторга я не почувствовал. Лишь мрачное, горькое удовлетворение.
Зайдя в комнату в северном крыле мужского отделения, где мы завтракали, я съел кусочек поджаренного хлеба и выпил три чашки черного кофе. Так приятно было побыть одному — не потому, что меня тяготило общество Полфри: он был добродушным, безобидным существом. Недаром сестра Стенуэй сочинила про него стишки:
Люблю я Полфри-толстячка, уютный он такой,
И коль ему не делать зла, и он не будет злой.
Я закурил сигарету и глубоко затянулся, стремясь заглушить боль, сжимавшую мне сердце. С Джин все было кончено, и все же в самые неожиданные минуты она вдруг возникала рядом со мной, и я, мучительно содрогаясь, беспощадно отталкивал ее. Сначала, загрустив, я принялся жалеть себя. А теперь к боли постепенно примешалась жгучая обида и затвердела, как сталь. Где-то глубоко во мне бушевала едкая злоба на жизнь.
Я встал и, спустившись в аптеку, принялся пополнять запасы бромистых и хлористых микстур для больных. В аптеке, отделанной темно-красным деревом, было тихо и сумрачно, приятно пахло лекарствами, старым деревом и воском, каким запечатывают бутыли с раствором, — все это действовало в известной степени успокаивающе на мои взбунтовавшиеся нервы. Последнее время мне вообще стало даже нравиться в больнице. Первоначальная настороженность прошла, и я уже без всякого предубеждения относился к ключу, пестрым галереям в стиле «рококо», социальным градациям, существовавшим в этом своеобразном маленьком мирке.
В коридоре послышались шаги; через минуту щелкнула задвижка и показались голова и плечи сестры Стенуэй.
— Готово? — спросила она.
— Еще минуту, — кратко ответил я.
Она стояла и смотрела, как я выполняю последний заказ по списку западного крыла.
— Вы не ходили в церковь?
— Нет, — сказал я. — А вы?
— Уж очень день сегодня хорош. Да к тому же я этим не интересуюсь.
Я посмотрел на нее. Она спокойно выдержала мой взгляд — ни один мускул не дрогнул на ее бесстрастном лице. Блестящая черная челка, отливавшая синевой, спускалась из-под форменного чепца, перерезая прямой резкой линией ее белый лоб. Теперь я уже знал, что во время войны она была замужем за офицером-летчиком, который потом разошелся с ней. По-видимому, ее это мало трогало. Вообще трудно было понять, что она чувствует: казалось, нет такой силы, которая могла бы заставить ее сбросить маску пренебрежения, полнейшего равнодушия ко всему на свете — жизнь, мол, не стоит ни гроша, и можно пройти по ней играючи или прожить в один яркий миг.
— Вы еще ни разу не были у нас в комнате отдыха. — Она произнесла это неторопливо, до того медленно, что, казалось, она подтрунивает надо мной. — Сестра Шэдд очень возмущена этим.
— У меня не было времени.
Извинение прозвучало как-то резковато.
— А почему бы вам не заглянуть к нам сегодня вечером? Вдруг вам понравится? Как знать.
В ее тоне звучал иронический вызов, на который тотчас откликнулись мои усталые нервы. Насупившись, я внимательно посмотрел на нее. В ее довольно больших, навыкате глазах застыло насмешливое выражение, но было в них и что-то многозначительное.
— Хорошо, — внезапно сказал я. — Я приду.
Она слегка улыбнулась и, продолжая глядеть на меня, собрала пузырьки с лекарствами, которые я поставил на край стола. Затем без единого слова повернулась и пошла к двери. В ее медленных движениях было что-то вызывающе сладострастное, какая-то чувственная грация.
Весь остаток дня я слонялся, как неприкаянный, и был положительно выбит из колеи. После второго завтрака я сделал записи о состоянии больных в журнале восточного крыла мужского отделения и в три часа понес журнал доктору Гудоллу домой — он жил в фасадной части главного здания.
На звонок мне открыла пожилая служанка; она пошла доложить обо мне и, вернувшись через минуту, сообщила, что директор хотя и отдыхает, но примет меня. Я прошел вслед за ней в кабинет директора — большую неприбранную комнату со стенами, обшитыми панелями из какого-то неизвестного мне коричневого дерева, сумрачную, так как сквозь готическое окно со свинцовыми переплетами и желтыми стеклами с цветным гербом посредине проникало очень мало света. На софе у большого камина лежал, прикрывшись пледом, Гудолл.
— Вам придется извинить меня, доктор Шеннон. Дело в том, что после богослужения я почувствовал себя неважно и принял солидную дозу морфия. — Он произнес это самым естественным на свете тоном; взгляд у него был тяжелый, изможденное лицо перекошено. — Это Монтень, кажется, сравнивал боли в печени с муками грешников, осужденных гореть в аду? Я как раз из таких страдальцев.
Он отложил в сторону журнал, который я ему принес, и из-под опухших век уставился на меня своими обведенными синевой глазами.
— Вы, как видно, неплохо прижились тут у нас. Я очень рад. Не люблю менять сотрудников. У нас здесь не такие уж плохие возможности для работы, доктор Шеннон… на этой нашей маленькой планете. — Он помолчал со странным, отсутствующим видом, размышляя о чем-то. — Вам никогда не приходило в голову, что мы составляем как бы особую расу на земле, со своими законами и обычаями, добродетелями и пороками, со своими классами и своей интеллигенцией, со своей реакцией на трудности жизни? Люди из широкого мира не понимают нас, смеются над нами, может быть, даже боятся нас. Но мы все же граждане вселенной, живой пример того, что силы Природы и Рока не могут сокрушить Человека.
Сердце у меня замерло, когда, пригнувшись ко мне, он продолжал, глядя куда-то вдаль своими блестящими, темными и совсем крошечными, точно булавочная головка, зрачками:
— Моя задача, доктор Шеннон, цель всей моей жизни — создать новое общество из этих больных, обездоленных людей. Трудно — о, да! — но не невозможно. А какие перспективы, доктор… Когда вы закончите свою нынешнюю работу, я предоставлю в ваше распоряжение поле для научной деятельности невиданного размаха. Мы находимся лишь накануне разгадки тех заболеваний, от которых страдают наши подопечные. Мозг, доктор Шеннон, человеческий мозг во всем его таинственном величии, розоватый и почти прозрачный, поблескивающий, словно дивный плод, в своих нежных оболочках под черепной коробкой… Какой это предмет для исследований… какая увлекательная тайна, которую предстоит раскрыть!
В голосе его звучал восторг. С минуту мне казалось, что он воспарит в совсем уж заоблачные выси, но усилием воли он сдержался. Метнув на меня быстрый взгляд и помолчав немного, он улыбнулся своей сумрачной, но такой обаятельной улыбкой и сказал, что я могу идти.
— Только не налегайте чересчур на работу, доктор. Время от времени надо все-таки давать волю и чувствам.
Я вышел от него вконец сбитый с толку: в нашей беседе было много интересного, но она взволновала и смутила меня. На меня всегда так действовали встречи с ним. Но сейчас я почувствовал это острее обычного.
Я просто не мог найти себе места. В крови у меня было такое волнение, что, казалось, вены сейчас лопнут. Сказал же доктор Гудолл, что надо время от времени давать волю и чувствам.
Хотя я без конца твердил себе, что не откликнусь на приглашение, однако около восьми часов я все-таки постучал в дверь комнаты отдыха для сестер и вошел: надо же найти какое-то спасение от этих лихорадочных, мучительных мыслей.
В конце длинного стола, при одном взгляде на который было ясно, что почти весь персонал уже закончил ужин и покинул комнату, сидели сестра Шэдд в форменном платье, мисс Пейтон, диетичка, и сестра Стенуэй, сегодня явно «недежурная», на что указывали синяя юбка и белая шелковая блузка. Они о чем-то тихо беседовали; первой заметила меня сестра Шэдд и сразу выпятила грудь, словно зобатый голубь.
— Ого, Магомет пришел к горе. — По тону, каким она произнесла это, ясно было, что ей приятен мой приход. — Мы, конечно, очень польщены.
Когда я подошел к столу, мисс Пейтон, особа средних лет с красным лицом, кивнула мне в знак приветствия. Сестра Стенуэй смотрела на меня спокойно и равнодушно. Я впервые видел ее без форменной одежды. Отливающая синевой челка как-то заметнее выделялась на лбу; блузка из мягкой атласной материи свободно лежала на ее плоской груди.
— Вы все еще ужинаете? — спросил я.
— Да мы и не начинали даже. — И сестра Шэдд громко расхохоталась в ответ на мой недоумевающий взгляд. — Впрочем, придется, пожалуй, посвятить вас в тайну… раз уж вы попали в нашу компанию. Нам иной раз надоедает наше меню. Но жаловаться — означало бы подать дурной пример остальным. А потому мы ждем, пока все кончат, потом втроем отправляемся на кухню за ужином.
— Ах вот оно что.
Мой тон вызвал легкую краску на обветренном лице сестры Шэдд. Она встала.
— Если вы кому-нибудь скажете об этом хоть слово, я никогда больше не стану с вами разговаривать.
Кухня, в которую вел подземный коридор, находилась в подвальном помещении, однако была просторная, прохладная, залитая мягким светом, струившимся из матовых шаров в потолке. Возле одной из белых кафельных стен стояли в ряд старинные плиты, на другой красовалась целая батарея медной кухонной посуды, а в третьей было проделано несколько белых герметически закрытых дверей, которые вели в холодильники. Три квашни, хлеборезка и машина с большим стальным колесом для нарезания ветчины виднелись в глубине комнаты, возле тщательно выскобленного стола, на котором стояла большая кастрюля с овсянкой, замоченной для утренней каши. Под белоснежными сводами тихо жужжал вентилятор.
Мисс Пейтон сразу оживилась, очутившись в своей вотчине. Она подошла к холодильнику с надписью «Западное крыло женского отделения», и, повернув никелированную ручку, распахнула тяжелую дверь, за которой оказался целый набор холодных мясных закусок, язык, ветчина, сардины в стеклянной банке, бланманже, желе и консервированные фрукты.
Сестра Шэдд облизнулась.
— До чего же я есть хочу, — сказала она.
Всем были розданы тарелки и вилки, и начался своеобразный пикник. Краешком глаза я видел, как Стенуэй с отрешенным и в то же время самонадеянным видом уселась на деревянный стол, и во мне поднялось глухое раздражение. Она положила ногу на ногу и слегка покачивала одной из них, словно похваляясь обтянутыми шелком тонкими лодыжками. Сидела она, слегка откинувшись назад, так что отчетливо обрисовывались линии бедер, талии и груди.
В горле у меня вдруг пересохло. Мной овладело желание сломать сдерживавшие меня барьеры и, подчинив ее себе, растоптать ее, надругаться над ней. Не обращая на нее внимания, я примостился возле сестры Шэдд, время от времени наполнял ее тарелку и поддерживал с ней глупейший разговор. Однако, делая вид, будто слушаю ее, я исподтишка наблюдал за Стенуэй, которая, покачивая на ноге тарелку с салатом, лукаво и со скрытой иронией поглядывала на нас.
Наконец, управившись со сладким, Шэдд с сожалением вздохнула:
— Ну-с, всякому удовольствию приходит конец. Надо идти в эту противную бельевую пересчитывать белье. Сделайте мне одолжение, Пейтон, пойдемте со мной. Если вы мне поможете, у меня уйдет на это всего полчаса.
Мы двинулись в обратный путь по подземному коридору; вскоре две старшие женщины свернули к западному крылу, а мы с сестрой Стенуэй направились к вестибюлю северного крыла. Там мы остановились.
— Ну, а что дальше?
— Я, пожалуй, пойду прогуляться, — небрежно бросила Стенуэй.
— Я пойду с вами.
Стенуэй пожала плечами, как бы говоря, что ей это безразлично — так подсказывала врожденная жестокость, — однако она была явно польщена моим вниманием.
Ночь на дворе стояла темная, светили редкие звезды, но луны не было. Выйдя в сад, Стенуэй остановилась и закурила сигарету. Прикрытый рукою огонек спички озарил на мгновение ее бледное бесстрастное лицо с широкими скулами и приплюснутым носом. Зачем, спросил я себя, я иду на это? Я почти ничего не знал о ней и еще меньше — ею интересовался. Просто — сговорчивая незнакомка, которая поможет мне скатиться в грязь, уйти от своих мыслей. Я еще больше ожесточился. И сдержанно спросил:
— Куда пойдем?
— Вниз, к ферме… — Мне показалось, что она улыбнулась. — А потом обратно.
— Как вам будет угодно.
Мы пошли по западной аллее; я шагал в ногу с ней, но держась на некотором расстоянии и глядя прямо перед собой. Однако в темноте ощущение пространства изменяло ей, и она то и дело сталкивалась со мной. Легкое касание ее бедра лишь увеличивало мое смятение и злость.
— Почему вы молчите? — спросила она с легким смешком. Она была похожа на кошку: ночь словно возбуждала ее и придавала ей силы.
— А о чем говорить?
— О чем угодно. Мне все равно. Что это за звезда над нами?
— Полярная. По ней определяют направление, если заблудятся в лесу.
Она снова рассмеялась — не так презрительно, как обычно.
— А вы, думаете, мы можем заблудиться? Вы, случайно, не видите Венеры?
— Пока не вижу.
— Что ж… — Она продолжала смеяться. — Значит, еще есть надежда ее увидеть.
Я промолчал. Я презирал и ее и себя, злился и чувствовал, что все мне становится безразличным. Этот неискренний, слишком звонкий смех выдал ее, показал, что ее равнодушие — сплошное притворство, скрытая уловка от начала до конца.
Дорога завернула, и мы вдруг очутились под вязами, у высокой стены из дерна, где была решетчатая калитка. Я остановился.
— Вы хотели дойти до этого места?
Она потушила сигарету о калитку. Я взял ее за плечи. И сказал:
— Мне хотелось бы свернуть вам шею.
— Почему же вы не попробуете?
Лицо ее на фоне стены из дерна, к которой она прислонилась, казалось мертвенно бледным, а круги под глазами — еще более темными, чем всегда. Ноздри ее слегка раздувались. Застывшая улыбка скорее была похожа на гримасу. Волна отвращения прокатилась по мне, но желание забыться было слишком сильно, и преодолеть его я уже не мог.
Губы ее, сухие и чуть горькие после сигареты, привычно раскрылись. Я ощутил волокно табака на ее языке. Она учащенно задышала.
На мгновение лицо Джин всплыло передо мной, потом луна зашла за тучку и стало темно под вязами, где теперь царило лишь разочарование и отчаяние.
Весь август стояла удушливая жара. Хотя поливочная машина каждое утро объезжала аллеи, в воздухе стояли тучи пыли и листья безжизненно повисли на деревьях. Солнце, проникая сквозь оконные стекла, на которых тихо жужжала муха, заливало мягким светом сумрачные галереи, придавая им какое-то грустное очарование.
В последний вечер этого знойного месяца было так душно, что я оставил дверь лаборатории приоткрытой. Я сидел перед колориметром Дюбоска, засучив рукава и обливаясь потом, стекавшим за ворот расстегнутой рубашки, как вдруг услышал позади себя шаги.
— Добрый вечер, Шеннон. — К моему удивлению, это был голос Мейтленд. — Не беспокойтесь, пожалуйста, я ненадолго вас отвлеку.
Прежде она никогда не заходила ко мне в лабораторию. Судя по рабочему мешочку с шерстью, который она держала под мышкой, она возвращалась к себе после одного из долгих собеседований с мисс Индр; во время таких встреч они вязали и по секрету обменивались мнениями о насущных проблемах, волновавших больницу. Сейчас она взяла стул и подсела ко мне.
— Как идут дела?
Я положил перо и протер усталые, налившиеся кровью глаза. Верхнее левое веко задергалось.
— Через несколько часов работа будет кончена, — кратко пояснил я.
— Очень рада. Я догадывалась, что вы подходите к финишу.
Она не обиделась на меня за то, что я так немногословен. Нельзя сказать, чтобы я питал неприязнь к Мейтленд, но сейчас ее присутствие раздражало меня. Внимательно поглядев на нее, я заметил, что ее некрасивое лицо серьезно; она в упор смотрела на меня сквозь фиолетовые стекла очков и явно собиралась с духом, прежде чем начать разговор.
— Я не люблю вмешиваться в чужие дела, Шеннон… Несмотря на внешнюю браваду, я существо довольно слабое и жалкое. Не знаю, могу ли я дать вам один совет.
Я в изумлении уставился на нее. А она несколько официальным тоном, лишь усилившим мое раздражение, продолжала:
— Страшно важно найти свое место в жизни, Шеннон. Возьмите, к примеру, меня — хотя, возможно, это и не очень интересно. Я, как вам известно, ирландка, но фактически мы — англичане, ибо семья моя обосновалась в Уэксфорде на землях, пожалованных нам Кромвелем. Свыше трехсот лет мы, Мейтленды, жили там в полном уединении, всем чужие, отгороженные от народа барьером, воздвигнутым на крови и слезах; в этом поместье выросло пять поколений — за это время наши владения дважды сжигали дотла, и мы постепенно хирели, гибли, медленно, но неуклонно, точно под действием морского тумана, разъедающего душу.
Наступила пауза. Я холодно смотрел на нее.
— Вы, видимо, избегли этой злополучной участи.
— Да, Шеннон, я избегла. Но только потому, что удрала оттуда.
Она посмотрела на меня таким долгим, многозначительным взглядом, что я нетерпеливо заерзал на месте.
— Откровенно говоря, я не понимаю, к чему вы клоните.
— А вы не помните, как Фрейд определяет психоз? Бегство от жизни в царство болезни.
— Но какое это имеет ко мне отношение?
— Вы не догадываетесь?
— Нет, не могу догадаться. — Я вдруг перестал владеть собой и заговорил резким, повышенным тоном: — На что вы намекаете?
Она сняла очки и медленно протерла стекла. Затем, забывшись, уронила их к себе на колени и посмотрела на меня своими близорукими лишенными бровей глазами.
— Шеннон… вы должны уехать из «Истершоуза».
Вот уж этого я никак не ожидал.
— Что? Уехать?
— Да, — подтвердила она. — Как только закончите свою работу.
Я почувствовал, что густо краснею. И уставился на нее злым, недоверчивым взглядом.
— Какая милая шутка. А я-то на минуту подумал, что вы говорите серьезно.
— Совершенно серьезно… Это и есть мой совет.
— В таком случае надо было сначала спросить, нужен ли он мне. Представьте себе, мне здесь нравится не меньше, чем вам. И у меня здесь тоже есть друзья.
— Сестра Стенуэй? — она едва заметно скривила губы. — У нее и до вас были поклонники. Надзиратель Броган, например… и ваш предшественник…
— Это вас не касается. В широком мире мне пришлось хлебнуть немало горя. И я не намерен отказываться от хорошей работы и первоклассной лаборатории только потому, что вам в голову пришла какая-то дикая мысль.
Такой отпор заставил ее умолкнуть.
Она посидела еще несколько минут, затем поднялась.
— Хорошо, Шеннон. Давайте забудем об этом. Доброй ночи.
Она улыбнулась и быстро вышла из комнаты.
Я со злостью повернулся к столу. В глубине души я смутно сознавал, что, желая поскорее закончить работу, на этом последнем этапе изрядно истощил свои силы. Я похудел, и щеки у меня запали: когда я смотрел на себя в зеркало, мне казалось, что передо мной незнакомый человек. Спал я всего три-четыре часа в сутки. А теперь и вообще не мог спать. Полная бессонница. Чтобы нервы за время этих долгих ночных бдений вконец не расстроились, я так много курил, что у меня саднило язык и горло. Но от этого постоянного напряжения у меня появились всякие странные привычки и причуды — возникли настоящие фетиши. Оторвавшись от работы, я по три раза возвращался к рабочему столу, чтобы удостовериться, что я действительно закрыл кран бюретки. У меня появилась привычка прикрывать левый глаз во время чтения и записывать цифры в обратном порядке. Каждый день, прежде чем приступить к работе, я пересчитывал шашечки кафеля на стене над термостатом. В моем лексиконе появилось слово «абракадабра», которое я мысленно произносил как некое заклинание, когда мне надо было подхлестнуть себя; оно же служило победоносным кличем, который я потихоньку издавал, завершив очередной этап работы. И все-таки я, как автомат, продвигался к цели, производя опыты и титруя, идя все дальше и дальше… Остановиться я уже не мог. Слишком далеко я зашел, чтобы отступить, теперь вопрос стоял так: все или ничего… да, все или ничего.
В восемь часов я поставил вакцину фильтроваться и, поскольку этот процесс занимает около часа, встал, выключил свет и вышел из лаборатории, решив отдохнуть немного у себя в комнате.
Подходя к главному зданию, я услышал звуки настраиваемых инструментов, долетавшие из зала: в конце каждого месяца Полфри устраивал там что-то вроде бала или концерта, якобы для развлечения больных, но главным образом для того, чтобы маленький маэстро имел возможность спеть, положив руку на сердце, «Даже самое храброе сердце способно заплакать…» Гуно.
Я редко посещал эти увеселительные вечера, а уж сегодня и вовсе не собирался туда идти.
Думая только о том, как бы поскорее добраться до дивана и растянуться на нем, я вошел в комнату и обнаружил, что у меня гость. У распахнутого окна, ссутулившись и как-то странно глядя в одну точку, сидел Нейл Спенс.
— Неужели это вы, Спенс! — воскликнул я. — Как я рад вас видеть!
При звуке моего голоса его широко раскрытые, застывшие глаза потеплели, мы поздоровались, и он вновь опустился в кресло, сев так, чтобы на лицо его падала тень от портьеры.
— Я ненадолго, Роберт. Но мне захотелось повидать вас. Вы не против?
— Конечно, нет. — Я частенько приглашал его навестить меня, но сейчас его приезд почему-то показался мне странным.
— Хотите чего-нибудь выпить?
Он хмуро посмотрел на меня, но в темных зрачках его все еще блуждала мимолетная улыбка.
— Пожалуй.
Тут я заметил, что он уже выпил не одну рюмку, но какое мне до этого дело — к тому же я и сам не прочь был подкрепиться. К нашим услугам были больничные запасы стимулирующих средств, которыми я последнее время без зазрения совести пользовался. Я почти перестал есть и поддерживал себя только черным кофе, виски и сигаретами. Я налил себе и Спенсу по бокалу неразбавленного виски.
— За ваши успехи, Роберт.
— Ваше здоровье.
Он держал бокал обеими руками и, поглаживая его, задумчиво осматривал комнату. В его спокойствии было что-то такое, отчего мне стало не по себе.
— Как поживает Мьюриэл? — спросил я.
— По-моему, хорошо.
— Надо было вам захватить ее с собой.
Он замер, в его неподвижности было что-то страшное.
— Мьюриэл ушла от меня на прошлой неделе. Она сейчас с Ломексом в Лондоне.
Он произнес это таким обыденным тоном, что у меня даже дух перехватило. Наступила пауза. Я и не подозревал, что у него все обернулось так печально.
— Какая гнусность с ее стороны! — пробормотал я наконец.
— Ну, не знаю. — Он говорил спокойно, с поистине сверхчеловеческим самообладанием. — Ломекс — красивый малый, а Мьюриэл до сих пор еще очень привлекательна. В конце-то концов со мной вовсе не так уж весело жить.
Я быстро взглянул на него. А он задумчиво продолжал все тем же безжизненным тоном:
— Мне кажется, она терпела, сколько могла, пока не влюбилась в Ломекса.
Он ждал, что я скажу на это.
— Какая же он все-таки свинья!
Спенс покачал головой. Несмотря на выпитое виски, он был абсолютно трезв.
— Наверно, ничуть не хуже любого из нас. — У него вырвался долгий, тихий вздох. — Во-первых, мне ни в коем случае не следовало на ней жениться. Но она мне так дьявольски нравилась. И ей богу я, сколько мог, старался скрасить ей жизнь. Каждую пятницу ходил с ней куда-нибудь. — И он повторил, словно черпая в этом утешение: — Каждую пятницу.
— Она вернется к вам, — сказал я. — И вы начнете жизнь сначала.
Он посмотрел на меня в упор, и улыбка в его темных глазах стала поистине трагической.
— Не будьте идиотом, Роберт. Между нами все кончено. — Он помолчал, раздумывая над чем-то. — Она потребовала развода. Хочет быть свободной. Что ж, я готов ей в этом помочь. Странно как-то… я увидел теперь, какая она пустая и никчемная… а возненавидеть ее не могу.
Я налил ему еще виски и себе тоже. Я положительно не знал, что сказать. В тщетном стремлении переключить его мысли на другое я спросил:
— Вы бываете на кафедре?
— Да. Видите ли, никто еще не знает об этом. Ломекс уехал в отпуск… а про Мьюриэл думают, что она живет у сестры. Но какой толк от того, что я хожу на работу: у меня пропал к ней всякий интерес. Я ведь — не вы, Роберт. У меня никогда не было особой склонности к карьере ученого. — И он добавил тем же безжизненным тоном: — Все было бы еще не так скверно, если б, когда я увидел, что происходит, и попытался с ней объясниться, она не сказала: «Оставь меня в покое. Мне противно даже смотреть на тебя».
Мы долго молчали. Потом через открытое в ночь окно до нас долетели томные звуки тустепа. Спенс посмотрел на меня, его бесстрастное лицо выражало легкое недоумение.
— Тут каждый месяц бывают танцы, — сообщил я. — Их устраивает наш персонал совместно с некоторыми больными.
Он подумал с минуту.
— Мьюриэл бы это понравилось… мы с ней иногда танцевали по пятницам. Надеюсь, Ломекс будет развлекать ее.
Он сидел, прислушиваясь, пока не кончили играть тустеп, затем поставил на стол пустой бокал.
— Мне пора, Роберт.
— Какая ерунда. Еще совсем рано.
— Нет, мне пора. У меня свидание. В девять часов идет очень удобный для меня поезд.
— Тогда выпейте еще глоточек.
— Нет, благодарю. Мне не хочется опаздывать на свидание.
Я подумал, что он, очевидно, едет повидаться с адвокатом по поводу развода. Мне было жаль его, но я никак не мог придумать, что бы сказать ему в утешение. Было без двадцати девять.
Я довел его до привратницкой и открыл ворота — Ганн пошел взглянуть на танцы.
— Я провожу вас до станции.
Он покачал головой.
— Если я хоть что-то понимаю в жизни, вам сейчас больше всего на свете хочется вернуться к себе в лабораторию.
На его худых щеках появился легкий румянец, а выражение красивых темных глаз испугало меня.
— Вы здоровы, Спенс?
— Вполне. — В его голосе прозвучала еле уловимая ирония.
Пауза.
Мы пожали друг другу руки. Я с сомнением смотрел на него, но в эту минуту он вдруг улыбнулся своей прежней косой усмешкой.
— Желаю удачи, Роберт… Да благословит вас бог, — сказал он, уходя.
Медленно шел я назад по аллее. Он сказал сущую правду. Мне непременно нужно закончить работу, иначе она прикончит меня. Направляясь в лабораторию, я все еще слышал в темном саду нежную мелодию танца. Начинал спускаться ночной туман — частый гость в здешних местах.
Когда я вошел, в белой прохладной комнате было совсем тихо, если не считать долетавших и сюда приглушенных звуков музыки. Я выбросил из головы все, кроме работы. Несмотря на зарешеченные окна с двойными рамами из матового стекла, туман все-таки проник в комнату и теперь колыхался, словно тонкая марля, под самым потолком. А под этой туманной завесой на моем столе, стоявшем посреди комнаты на кафельном полу, была фильтрационная установка. Я увидел, что колба почти полна светлой, прозрачной жидкостью. Через минуту я уже сбросил пиджак, закатал рукава рубашки и натянул свой пятнистый от химикалий халат. Подойдя к столу, я взял колбу и со странным волнением начал ее рассматривать. Потом лихорадочно принялся за работу.
Требовалось совсем немного времени, чтобы отмерить нужное количество жидкости и заключить ее в ампулы. Без четверти десять это уже было сделано. Наконец, несмотря на все препоны, я достиг вершины бесконечной горы и теперь взирал с ее высоты вниз, на раскинувшиеся передо мною царства.
У меня так закружилась голова, что я вынужден был ухватиться за край стола. Гул в ушах искажал доносившуюся издали музыку. Сначала слабо, потом все отчетливее я различил звуки божественной симфонии: пели высокие ангельские голоса, нежные и чистые, а им вторили колокола и зычный рокот барабанов. Гармония экстаза все росла, а я напряженно твердил про себя: «Я сделал это… о великий боже, я все закончил».
Усилием воли я стряхнул с себя оцепенение, осторожно поместил ампулы в ящик со льдом, закрыл лабораторию и вышел.
Устало побрел я к себе. Когда я вошел в вестибюль, кто-то окликнул меня, и, обернувшись, я увидел надзирателя Брогана, спешившего за мной.
Я остановился и подождал его. Он был бледен как полотно и прерывисто дышал.
— Доктор Шеннон, я искал вас всюду. — Он с трудом перевел дух. — Случилось несчастье, сэр.
Я стоял неподвижно и смотрел на него.
— Видите ли, сэр… — он весь дрожал, хотя уж кто-кто, а он видывал всякие виды. — Ваш друг… нам только что сообщили со станции…
Спенс! Мне вдруг стало плохо. Холодный пот выступил у меня на лбу. Я с трудом проглотил слюну.
— Он поскользнулся и упал, сэр. Как раз когда девятичасовой подходил к перрону. Смерть наступила мгновенно.
Последующие несколько дней были сырыми и туманными, чувствовалось холодное дыхание ранней осени — грустного предвестника наступающей зимы, и такое же мрачное, как погода, предчувствие тяготило все время меня. Спенса хоронили в его родном городе Уллапуле, в далеком графстве Росс, и я не мог присутствовать на похоронах. Но в письме к его родителям я попытался смягчить силу постигшего их удара и приписал происшедшее только несчастному случаю. Ни о Ломексе, ни о Мьюриэл ничего не было слышно.
Лаборатория была закрыта, ключ от нее лежал у меня в кармане, и мне казалось странным, что я даже не заглядываю туда. Профессор Чэллис должен был вернуться в Уинтон в конце недели, и я решил: пусть лучше он займется публикацией моего открытия. Весть о моем успехе неизбежно облетела «Истершоуз», и мне пришлось пройти через мучительный процесс принятия поздравлений — весьма сдержанных от Мейтленд и мисс Индр, восторженных от Полфри, довольно теплых от доктора Гудолла. Был также чрезвычайно удививший меня звонок от Уилсона, главы большой фармацевтической фирмы в Лондоне, но я отказался разговаривать с ним, пока не посоветуюсь с Чэллисом.
А в четверг ко мне пришел посетитель, которого я и вовсе не ожидал. После ужина я прохаживался у себя по комнате, куря одну сигарету за другой и пытаясь сосредоточиться на чем-нибудь и хоть немного успокоить расшатанные нервы, когда мне сообщили о прибытии профессора Ашера.
Я тупо уставился на него; прямой и подтянутый, он подошел ко мне и с сердечной улыбкой пожал мне руку.
— Дорогой мой Шеннон, как поживаете? Надеюсь, я не помешал?
— Нет… — сухо ответил я. — Нисколько.
— Разрешите присесть? — Он взял стул и, опустившись на него, закинул ногу на ногу.
— По-видимому, мне надо было предупредить вас о моем приходе, но я люблю действовать по наитию. И мне хотелось одним из первых поздравить вас.
— Благодарю.
— Я был как раз у себя в кабинете, когда профессор Чэллис позвонил мне из Бьюта и подал одну идею. — Он улыбнулся и погладил свою аккуратную бородку. — Несмотря на тяжкие административные обязанности, которые мне приходится выполнять, я все-таки урываю время для настоящей исследовательской работы. Ну, и после того, что мне сказал профессор Чэллис, я ни минуты не колебался.
Я молчал, поскольку мне не совсем было ясно, что говорить.
— Конечно, я знал, что к этому идет дело. Должен сказать без излишней скромности, что я стараюсь быть в курсе новейших открытий. Ведь главная цель нашей кафедры — способствовать развитию всего ценного в современной науке, и я был уверен, несмотря на то небольшое недоразумение, которое произошло между нами, что со временем вы оправдаете мою веру в вас.
Неискренность его была настолько явной, что я прикусил губу.
— Вы избавили бы меня от многих неприятностей, если б действовали согласно этому убеждению.
— Да, — с самым любезным видом согласился он. — Я готов покаяться, что тогда поторопился. А теперь, выслушав меня, надеюсь, вы хоть в чем-то пойдете мне навстречу и забудете прошлое.
Голова у меня невыносимо болела. Я никак не мог уразуметь, к чему он клонит. А он продолжал еще более доверительным тоном:
— Послушайте меня, Шеннон. Я буду с вами совершенно откровенен. Последнее время нам страшно не везло на кафедре. Из наших работ ничего не получалось. Короче говоря, я хочу взять вас обратно.
Я инстинктивно взмахнул рукой, как бы говоря, что отказываюсь, но он красноречивым повелительным взглядом остановил меня.
— Не поймите меня превратно. Я собираюсь предложить вам нечто куда более значительное, чем ваше старое место. В университете намечаются большие перемены. Мне наконец удалось отстоять идею создания биохимической лаборатории на факультете, и Опекунский совет решил основать кафедру экспериментальных исследований в этой области. Заведующий новой кафедрой будет получать семьсот фунтов в год, и на его обязанности будет лежать организация работы этой лаборатории — конечно, в самом тесном сотрудничестве со мной. Он получит звание младшего профессора и возможность читать каждую сессию курс лекций. Итак, Шеннон… — Он с многозначительным видом шумно перевел дух. — Я хочу, чтобы вы подумали о том, чего может достичь молодой одаренный человек, занимающий такое положение и имеющий в своем распоряжении квалифицированных технических работников и пылких молодых студентов. — Он нагнулся и похлопал меня по колену. — Так что бы вы сказали, если бы это место было предложено вам?
Я чуть не упал со стула. От этого предложения у меня буквально захватило дух — о такой возможности я никогда и мечтать не смел. Я понял, что Ашер действует из чисто эгоистических соображений: он хочет, чтобы я работал на кафедре и, следовательно, бок о бок с ним. Интерес, который вызовет в научных кругах и среди широкой публики мое открытие, шумиха в газетах, новый закон в области здравоохранения, который в связи с этим, несомненно, будет внесен в парламент, — все это были факты слишком важные, чтобы не попытаться примазаться. Пусть так, разве это по-человечески не объяснимо? Смятенный и растерянный, я приложил руку ко лбу, не зная, что отвечать.
— Ладно, ладно, — весело заметил Ашер. — Я более или менее понимаю, с каким напряжением вы работали. А потому не буду вам больше докучать. Я хочу лишь предложить вот что. Приходите ко мне обедать в понедельник вечером. У меня будет ректор и еще несколько моих коллег из ректората, которые чрезвычайно заинтересованы вашей работой, очень хотят с вами познакомиться и поздравить вас. Кроме них, возможно, будут… только об этом никому ни слова… — и лицо его приняло ироническое выражение — …один или два редактора, выдающихся представителя прессы. Мне думается, я могу обещать вам довольно интересный вечер.
Я открыл было рот, чтобы выразить свою благодарность, но он обезоруживающе улыбнулся.
— Ни слова, дорогой мой. Вы должны смотреть на это как на мое amende honorable[7]. Итак, в понедельник, ровно в восемь, у меня. Великолепно. Примите еще раз мои поздравления вместе с надеждой, что в будущем, быть может, нам удастся вместе послужить на благо науке.
Он поднялся, пожал мне руку, ослепительно сверкнул своей самой обворожительной улыбкой и вышел.
А я снова опустился в кресло. Такой блистательный поворот событий был слишком сильным испытанием для моего усталого мозга: я просто не мог понять, что же произошло. Когда первые минуты волнения и удивления прошли, я понял, что не испытываю никакого восторга, а лишь огромное напряжение всех своих душевных сил. Вот она, награда за трудолюбие, усидчивость и дерзание. Я — первый ученик в списке отличившихся. Все теперь изъясняются мне в своих дружеских чувствах, все стремятся пожать мне руку, даже попечители Далнейрской больницы и те будут гордиться знакомством со мной. А ведь все они, все до единого, были против меня, когда я шел к своей цели, с трудом продираясь сквозь тенета неприязни и вражды.
Однако я знал, что не стану тем героем, который откажется от лавров, даруемых успехом: слишком долго я страдал, слишком тяжело мне далась эта работа в одиночку. Ашер не будет мне больше мешать, а деньги… семьсот фунтов в год… я никогда не думал об этом, но сейчас мне невольно пришло в голову, что ведь я буду богат, я смогу даже одеваться, как врач с хорошей практикой, как джентльмен… и всем моим бедам настанет конец, раз и навсегда.
Хотя, казалось бы, в душе моей сейчас не должно быть места горечи, но я ничего не мог с собой поделать: несмотря на открывавшиеся передо мною светлые горизонты, мою радость омрачала тень. Только одному человеку были по-настоящему не безразличны мои дела, только один мог честно порадоваться моим успехам. Передо мной вдруг возникло ее лицо. Многие недели хоронил я ее образ в тайниках моего сердца, но сейчас я не мог от него избавиться. И внезапно отупение куда-то исчезло, а вместо него появилась тихая, мучительно-сладостная тоска. Джин порвала со мной. Об этом говорило ее упорное, долгое молчание. Да и я изменил ей. Но мне так хотелось сейчас поговорить с ней, пусть одну минуту, сказать ей, что моя работа подошла к концу, хотя бы только услышать ее голос.
И вот вопреки здравому смыслу, вопреки моей гордости, вопреки всему я встал, медленно подошел к телефону и, поколебавшись еще немного, вызвал Далнейрскую больницу.
Вызов надо было заказывать через «Междугороднюю», и мне пришлось некоторое время подождать. Но наконец меня соединили. Голос у меня звучал хрипло, и я с трудом выговаривал слова:
— Попросите, пожалуйста, к телефону доктора Лоу.
— К сожалению, сэр, это невозможно.
Этот неожиданный отказ удивил и озадачил меня.
— Ее нет на месте? — спросил я.
— Нет, что вы, сэр, она здесь.
— Значит, она на дежурстве?
— Нет, что вы, сэр, какое там дежурство.
— В таком случае, я не понимаю вас. Сходите, пожалуйста, к ней в комнату и скажите, что ее зовут к телефону.
— Но она не у себя в комнате, сэр. Она в палате.
— Кто это говорит? — Я попытался узнать голос, но не мог. К тому же связь была, по обыкновению, плохая: внезапно послышался какой-то гул и громкий свист. Сдерживая нетерпение, я приложил трубку к другому уху. — Алло, алло… Кто это говорит?
— Горничная, сэр.
— Кейти?
— Нет, сэр, младшая горничная. Я здесь новенькая, сэр.
Тут нервы совсем перестали меня слушаться, и я вынужден был закрыть глаза.
— Тогда позовите мне, пожалуйста, начальницу, скажите, что доктор Шеннон хочет поговорить с ней.
— Очень хорошо, сэр. Подождите, пожалуйста.
Я ждал с возрастающей тревогой и досадой, казалось, бесконечно долго. Но вот с облегчением услышал тяжелые шаги и вслед за ними, несомненно, голос мисс Траджен:
— Да, доктор Шеннон?
— Извините, пожалуйста, мисс Траджен, — воскликнул я. — Мне неудобно вас беспокоить, но мне нужно поговорить с доктором Лоу. Не могли бы вы найти мне ее?
— Боюсь, что вам не удастся с ней поговорить, доктор. Разве вы не знаете, что у нас произошло?
— Нет.
Заметная пауза. Потом я услышал:
— Доктор Лоу больна, очень больна вот уже три недели.
Сердце мое так и упало, но в эту минуту в аппарате что-то щелкнуло, и разговор прекратился. Однако я достаточно услышал, чтобы мое подозрение превратилось в уверенность. Я повесил трубку. У меня всегда была склонность делать преждевременные выводы, и как раз сейчас это и произошло.
На следующее утро я спозаранку направился в лабораторию, а затем на квартиру к доктору Гудоллу. Он еще не вставал, но в ответ на мою записку с просьбой разрешить мне взять свободный день любезно сообщил, что согласен.
Небо было по-прежнему серым, когда я шел по аллее к большим воротам. После длительного непрерывного пребывания за этими высокими стенами путешествие в Далнейр показалось мне мукой. В Уинтон я прибыл в десять часов. Над городом низко нависла дымовая завеса; воздух был сырой и теплый. Шум и суета на улицах, толпы людей с багажом, пробивающихся к выходу из Центрального вокзала, необычайно раздражали меня после тишины и покоя «Истершоуза». Но я во что бы то ни стало должен увидеть Джин, непременно должен ее увидеть.
Однако, сидя в раскачивающемся вагоне и глядя на проносящиеся мимо покрытые сажей поля и строения, я чувствовал не столько жалость к ней, сколько затаенную злость. Передо мной неотступно стояло видение: вот ее пальцы перебирают пробирки с культурами, вот крошат печенье, поднося его ко рту.
На станции в Далнейре я не смог достать кэб и, хотя небо было обложено тучами и накрапывал дождь, пешком направился по крутой дорожке в больницу. Обычно я взбирался на холм бегом, а теперь шел медленно и даже пожалел, что не завернул в привокзальный кабачок, где можно было что-нибудь выпить. Задыхаясь, добрался я до вершины холма, свернул в аллею и позвонил у калитки в колокольчик.
Дверь тотчас отворилась. На мой звонок вышла Кейти. Я не сообщал, что приеду, и она удивленно уставилась на меня. Но она всегда мне симпатизировала и потому, сдержанно поздоровавшись, провела в приемную. Через минуту появилась мисс Траджен.
— Ну и ну! — воскликнула она, входя и улыбаясь своей живой, энергичной улыбкой. — Вот это неожиданность! Очень рада вас видеть!
Пристально посмотрев на нее, я понял, что она говорит это вполне искренне; однако, хотя я был благодарен ей за дружеский прием, меня ничуть не обмануло ее наигранное оживление, я сразу признал в этом профессиональную уловку — это была маска, какую она частенько надевала при мне, разговаривая со встревоженными родственниками больных.
— Должна, однако, сказать, — продолжала она, искоса посмотрев на меня, — что ваша новая работа не идет вам на пользу. Вы высохли, как щепка. Что они там с вами сделали? Можно подумать, что вас заставляют лес рубить.
— Ну что вы, я себя прекрасно чувствую.
— Вас там не кормят, что ли?
— Нет… Питание отличное.
Она слегка пожала плечами, словно сомневаясь в искренности моих слов.
— Придется вам перейти ко мне на подкорм.
Наступила неловкая пауза; поскольку она не предложила мне сесть, мы все это время оба стояли. Веселая, ободряющая улыбка, к которой за долгие годы успели привыкнуть мускулы ее лица, немного померкла.
Я провел языком по губам.
— Как она себя чувствует?
— Настолько хорошо, насколько это возможно. Вот уже три недели, как она больна. — Начальница замялась, потом, видя, что я жду более подробных сведений, продолжала все тем же бодрым тоном, но тщательно подбирая слова: — Сначала она неплохо держалась. Но за последние дни немного сдала.
У меня сжалось сердце. Слишком хорошо я знал, что означает эта фраза.
— Кто наблюдает за ней?
— Доктор Фрейзер, военный врач.
Я мысленно представил себе лысеющего блондина средних лет, с густыми светлыми бровями и некрасивым, квадратным, изрезанным морщинами, багрово-красным лицом, казавшимся обветренным из-за множества прожилок на щеках.
— Он славный человек?
— Превосходный.
— Скажите мне правду, что он говорит?
Мисс Траджен помолчала. Затем слегка передернула плечами.
— Она очень больна. Если бы она сразу легла, положение ее сейчас было бы куда лучше, а она целую неделю ходила с головной болью и температурой. Но такие случаи нередки при скарлатине.
— При скарлатине! — с неописуемым ужасом воскликнул я.
— Ну конечно, — несколько удивленно подтвердила начальница. — Я же сказала вам об этом вчера вечером по телефону.
Тишина наполнилась звоном. Я охнул, словно меня кипятком ошпарили. Я был настолько убежден в правильности своих предположений, что просто не мог сразу отказаться от владевшей мной мысли.
— Мне хотелось бы ее видеть, — сказал я.
Мисс Траджен посмотрела куда-то поверх моей головы.
— Она почти без сознания.
— И все-таки я хотел бы ее видеть.
— Зачем вам это?
— Все-таки… — настаивал я.
Начальница была явно смущена. И тут выложила мне все начистоту:
— Ее родители и брат здесь… в гостиной. И жених. Если они согласятся, пожалуйста, доктор, а так я не могу взять на себя ответственность.
Я совсем пал духом. Как-то я не подумал об этом — о том, что и тут придется преодолевать трудности, терпеть муки. И все-таки ни за что, ни за что на свете я не должен отказываться от того, ради чего я сюда приехал. Я вздохнул.
— Хорошо, я пойду и поговорю с ними.
Она снова пожала плечами.
— Прекрасно. Вам виднее, как лучше поступать. Если я вам понадоблюсь, я буду в палате.
И мисс Траджен, кивнув мне на прощание, без дальнейших рассуждений повернулась и вышла, предоставив мне самому отыскивать по коридору путь в мою бывшую гостиную. Я постоял добрую минуту у двери, прислушиваясь к густому басу, доносившемуся оттуда, затем, призвав на помощь всю свою храбрость, повернул ручку и вошел.
Дэниел Лоу сидел за столом и громко читал библию; рядом с ним, на стуле, примостился Люк. У окна, лицом ко мне, сидели миссис Лоу и Малкольм Ходден. Точно побитый пес, я остановился у порога и, сдерживая дыхание, стоял до тех пор, пока Лоу не кончил читать.
С минуту в комнате царила тишина. Дэниел снял очки и, протерев их носовым платком, полуобернулся на стуле. Он замер от неожиданности, но на его серьезном, взволнованном лице не отразилось ни гнева, ни укора. Он просто молча, с достоинством смотрел на меня.
Тем временем Малкольм встал, подошел ко мне и сказал вполголоса, но так, что его отчетливо было слышно в тишине комнаты:
— Как вы могли явиться сюда в такой момент? — Он стоял чуть ли не вплотную ко мне, и я заметил, что его большие, навыкате глаза красны. — Неужели не хотите посчитаться с нашим желанием побыть одним… и не навязывать нам своего присутствия?..
— Нельзя так, Малкольм, — тихим голосом прервала его мать Джин.
Я упорно глядел в пол; слова, которые я хотел сказать, застыли у меня на губах.
— Он не имеет права находиться здесь! — неожиданно охрипшим голосом воскликнул Ходден.
— Да замолчите вы, — буркнул Люк.
— Потише, сынок, — прошептала миссис Лоу. Посмотрев на меня твердым взглядом, она поднялась. — Я сейчас иду к дочери. Хотите пойти со мной в палату?
Словно лишившись дара речи, я молча, без единого слова последовал за ней; мы вышли во двор, пересекли центральную аллею и направились к боковому входу в маленький коттедж. На чистеньком, усыпанном гравием дворике было как-то особенно светло; молоденькая сиделка прошла впереди нас; под навесом группа выздоравливающих детишек в красных куртках играла в резиновый мяч.
Сердце у меня невыносимо стучало, когда начальница открыла нам дверь и мы вошли в выкрашенную белой краской комнату. Из трех стоявших в ней кроватей занята была только одна, наполовину скрытая ширмой; подле нее стоял стул, тоже выкрашенный белой масляной краской. На этом стуле в напряженной позе сидела сестра Пик. Вслед за начальницей я медленно прошел за ширму и остановился в ногах кровати: у меня не хватало мужества взглянуть на ту, что лежала в ней. Лишь огромным усилием воли я заставил себя поднять голову, и взгляд мой, скользнув по белому одеялу, остановился на лице Джин.
Она лежала на спине, широко раскрыв глаза и теребя исхудавшими руками простыню; ее дрожащие, пересохшие губы, которые она то и дело облизывала, непрерывно шевелились, бормоча что-то. На белой, низко положенной подушке ее лицо с зачесанными назад волосами выглядело заострившимся и исхудалым. На щеках выступили не яркие пятна, как это бывает при высокой температуре, а тусклый, темный румянец; нахмуренный лоб был весь в красноватых точечках, которые частично успели уже побледнеть, приняв коричневатый оттенок, характерный для скарлатинной сыпи.
В ушах у меня зашумело — казалось, я стремительно лечу в пропасть.
Над кроватью — так, чтобы не мог достать мечущийся в бреду больной, — висела кривая температуры, отмечавшая резкие взлеты, падения и скачки, которые делала болезнь. Напрягая зрение, я пытался рассмотреть кривую. Да, подумал я через некоторое время, сомнений никаких. Какой я был идиот, таким, видно, всегда и останусь… Это конечно, скарлатина, самая настоящая скарлатина.
Миссис Лоу и начальница, понизив голос, заговорили о чем-то. Меня тут словно бы и не было. Они обращали на меня столь же мало внимания, как на никому не нужную мебель. Я для них просто не существовал. В смятении и тревоге я посмотрел на столик у кровати больной, уставленный медикаментами: тут были пузырьки с лекарствами, поильник, шприц, эфир и камфарное масло — словом, все, что нужно. Если дело дошло до камфары, значит, положение Джин действительно худо.
Все здесь, казалось, висело на безучастной ниточке времени, которая слегка покачивалась из стороны в сторону и становилась все тоньше, по мере того как секунды одна за другой отлетали, исчезая в безвестной пустоте, Больше я не мог этого вынести. Я вышел из палаты, пересек узенький коридорчик, зашел в боковую комнату напротив, где никого не было, и там присел на край постели, уставясь невидящими глазами на голую желтую стену. Я надеялся, что сумею сделать очень много, а оказалось, что не сумел ничего… никаким драматическим или вдохновенным поступком не докажешь, что я на что-то годен, что я имею право на существование, — никаким. Преисполняясь все большего и большего презрения к себе, считая себя полнейшим ничтожеством, я вынул из кармана большую ампулу, которую утром завернул в шерстяную вату, и бессознательно сдавил ее — тонкий хруст стекла отдался в моих ушах, как удар колокола. К пальцам прилипли кусочки мокрой ваты. Невозможно описать, какое пламя бушевало во мне, с каким отчаянием я сознавал свою никчемность, — в окружающей тишине мне слышались насмешливые голоса.
А время шло, и секунды, легкие, как перышко, отлетали в вечность. Как это с ней случилось? Ах, когда человек устал или когда на душе у него, помимо его воли, грустно, так естественно пренебречь элементарными мерами предосторожности, благодаря которым можно уберечься от болезни! В голове у меня было пусто, мысли словно застыли; тут до слуха моего донеслись голоса. Я услышал, как миссис Лоу и начальница вышли из комнаты больной и направились к выходу по коридору. Мисс Траджен пыталась успокоить взволнованную мать:
— Не волнуйтесь, все делается как надо. Через сутки положение станет более ясным. Доктор Фрейзер уделяет ей максимум внимания. А сестра Пик просто поражает своей самозабвенной преданностью. Вот уже три недели, как она не отходит от больной, и нередко просиживает возле нее по два дежурства подряд. Я еще не видела подобного самопожертвования.
Значит, я и здесь ошибся. На меня так похоже думать обо всех дурно. Я ведь и начальницу недооценивал, сражался с ней, не доверял. Такая уж у меня особенность — видеть в людях плохое, действовать вопреки установившимся обычаям и принципам порядочности, выступать против всего света, не считаясь ни с чем и ни с кем, кроме себя.
В далеком главном здании прозвучал гонг, созывая медицинский персонал к завтраку, — сигнал нормальной жизни, лишь усугубивший во мне ощущение одиночества. Обе женщины, должно быть, уже были во дворе: их голоса, слабые и печальные, постепенно заглохли. Я машинально встал, точно кукла, которую дергают за ниточку, и вышел из коттеджа. Вокруг не было ни души. С трудом передвигая ноги, как будто на них были надеты кандалы, я пошел под гору, к станции. И, даже забравшись в пустое купе шедшего в Уинтон поезда, я мысленно все еще был там, в палате, на холме, над которым сгущались сумерки.
Вернувшись в «Истершоуз», я обнаружил записку, в которой сообщалось, что профессор Ашер дважды звонил мне по телефону и просил передать, чтобы я позвонил ему, как только приду. Я направился было к телефону, но потом решил, что поговорю с ним позже. У меня страшно болела голова, хотелось побыть одному, вдали от всех и наедине помучиться своей тоской и своими страхами.
В пять часов я выпил чашку чаю. И выпил с удовольствием. Все мои чувства притупились. На подносе лежала новая записка:
«Вам звонил в три часа мистер Смит с кафедры патологии. По срочному делу».
Хотя на душе у меня было очень тяжело, такая назойливость вызвала во мне смутную досаду и даже удивила. Но потом я вспомнил, что Ашер, кажется, говорил, будто хочет прислать ко мне корреспондента из «Геральда». Должно быть, Смиту поручили устроить это интервью. Нет, сейчас я не в состоянии. Успеет он проинтервьюировать меня и в понедельник, во время обеда. Я скомкал бумажку и бросил ее в огонь.
Гудолл отпустил меня на целый день. Поэтому у меня не было надобности выходить из комнаты. Подавленный, в тяжком раздумье, то и дело поглядывая на часы, я просидел так до девяти, а потом заставил себя встать и позвонил в Далнейрскую больницу. Состояние Джин было без изменений. Больше ничего мне не могли сказать.
Смертельно уставший, снедаемый беспокойством, я понимал, что лучше всего мне было бы лечь, но нервы у меня совсем разгулялись, и я знал, что не засну. Пузырек с таблетками аспирина, стоявший у меня в ванной, был пуст. Я спустился вниз и, зайдя в аптеку, взял немного пирамидону. На обратном пути в центральном подземном коридоре я увидел сестру, шедшую мне навстречу. Это оказалась Стенуэй.
Она была одна и шла не торопясь, как видно, в столовую. Заметив меня, она остановилась и, небрежно прислонившись к стене, подождала, пока я подойду ближе.
— Где ты был?
— Нигде.
— Ты ведешь себя совсем как чужой.
Говорила она с деланным равнодушием, но зорко наблюдала за мной. Выждав немного, она добавила:
— Надеюсь, ты не думаешь, что я по тебе соскучилась.
— Нет, не думаю, — сказал я.
— Найдется ведь немало и других, с кем я могу проводить время.
— Конечно.
Наступила пауза. Я посмотрел на нее и отвел глаза: мне вдруг стало омерзительно тошно и холодно. За все наступает расплата, подумал я, горько сожалея о многих тягостных ночах, когда, крадучись, словно вор, вдоль стен, я пробирался к ней в комнату. Дешевое счастье урывками… бессмысленное… без капли нежности. Вверху потрескивали газовые рожки под матовыми колпачками, распространяя неестественный, призрачный свет. Я был ей глубоко безразличен, а она — боже! — до чего она мне надоела.
— Что все-таки произошло? — резко спросила она, продолжая пристально глядеть на меня: не изменюсь ли я в лице.
Я ничего ей не ответил. И, истолковав по-своему мое молчание, она улыбнулась дразнящей улыбкой.
— Я только что кончила дежурство. — Она томно посмотрела на меня. — Хочешь, пойдем ко мне.
— Нет, — вяло произнес я, не глядя на нее.
Такой ответ ошеломил Стенуэй. Она выпрямилась — самолюбие ее было задето, и бледные щеки вдруг вспыхнули злым румянцем. Мы оба молчали.
— Хорошо, — сказала она, пожав плечами. — Не думай, что я огорчена. Но не таскайся за мной и не приставай, когда настроишься на другой лад.
Она с нескрываемым презрением посмотрела на меня — свет газовых рожков отбрасывал от ее маленькой головки тень, похожую на череп, — затем повернулась и пошла по коридору; дробный стук ее каблуков постепенно замер вдали.
Ну, слава богу, теперь с ней кончено. Я повернулся и пошел в свою комнату, а там — бросился на постель. Через некоторое время пирамидон оказал свое действие. Я забылся тяжелым сном.
Проснувшись на следующее утро, я почувствовал себя еще хуже прежнего. Но сон все же подготовил меня к тому, что мне пришлось пережить в этот день.
Первую половину дня я кое-как проработал и ни разу не встретился ни с Мейтленд, ни с Полфри — последнее время я научился очень ловко избегать встреч с другими сотрудниками больницы.
В час дня, одолеваемый дурными предчувствиями, не в силах больше ждать, я снова позвонил в Далнейр. К телефону подошла сестра Кеймерон. Голос у нее был веселый, но она всегда говорила веселым голосом. А ответила она мне то же, что и накануне. Никаких изменений. Все идет по-прежнему. Абсолютно никаких изменений.
Из самых лучших чувств она попыталась меня утешить:
— Во всяком случае, самое ужасное еще не случилось, Пока есть жизнь, есть и надежда.
На дворе шел дождь — сильнейший ливень, омрачавший и небо и землю. Я медленно поднялся по лестнице к себе в комнату. Войдя в нее, я, несмотря на тусклый дневной свет, заметил, что кто-то сидит на диване в дальнем углу комнаты у камина. Я включил лампу под абажуром, освещавшую полочку с книгами, и с тупым удивлением увидел перед собой не кого иного, как Адриена Ломекса.
Не шелохнувшись, он вынес мой долгий насупленный взгляд; держался он все так же спокойно, с сознанием своего превосходства, но где-то в глубине чувствовалась неуверенность в том, как я его приму.
— А, Ломекс, — наконец, словно издалека, донесся до меня собственный голос. — Меньше всего я ожидал увидеть здесь вас.
— Насколько я понимаю, вы не очень мне рады.
Я ничего не ответил. Наступила пауза. Он мало изменился — пожалуй, даже вовсе не изменился. Мне казалось, что одно сознание своей вины и ответственности за то, что произошло, должно было сломить его. А он, наоборот, по-прежнему отлично выглядел — быть может, только чуть побледнел и, пожалуй, чуть ниже опустились уголки губ, но в общем превосходно владел собой и был готов к самозащите.
— Вы не знали, что я вернулся?
— Нет.
Хотя в действительности никакого скандала и не было, я понял, что гордость заставила его вернуться. Он закурил сигарету почти с таким же небрежным видом, как прежде. И все-таки он был смущен и пытался с помощью бравады скрыть это.
— Вы, конечно, с удовольствием прикончили бы меня, но не я один заслуживаю порицания.
— В самом деле?
— Конечно, нет. С самого начала Мьюриэл гонялась за мной. Она просто не давала мне проходу. Вероятно, глупо это говорить, но я буквально не мог от нее отвязаться.
— А где она сейчас?
— Я предложил ей выйти за меня замуж. Хотел поступить, как порядочный человек. Но между нами произошла омерзительнейшая ссора. И она уехала к родным. Я не жалею об этом. Она бы связала меня по рукам и ногам.
— А вы неплохо вышли из положения. Куда лучше, чем Спенс.
— Вы же знаете, что это был несчастный случай. Ночь была туманная. Он оступился и упал с платформы. Все же выяснилось при расследовании.
— Только ради бога не оправдывайтесь. Вы говорите так, точно сами столкнули его под поезд.
Лицо его помертвело.
— А вам не кажется, что такие домыслы несколько необоснованны? Во всяком случае, я намерен доказать, что я вовсе не такое ничтожество, как они думают. Я буду работать, по-настоящему работать на кафедре, сделаю что-нибудь такое, отчего все рот разинут.
Он производил впечатление человека, павшего жертвой непредвиденного стечения обстоятельств и рассчитывающего на то, что будущее полностью оправдает его. А я знал, что ему никогда ничего не достичь, что, несмотря на свой лоск и заносчивость, он на самом деле слабый, бесхарактерный и самовлюбленный человек. Мне неприятно было находиться в одной с ним комнате. Я встал и принялся ворошить дрова в камине, надеясь, что он поймет мой намек и уйдет.
Но он не уходил. Он как-то странно смотрел на меня.
— Вы проделали интересную работу в последнее время.
Я махнул рукой в знак отрицания.
— На кафедре все были так взволнованы…
Я медленно поднял на него глаза. Несмотря на туман, заволакивавший мои мысли, я отчетливо услышал, что он произнес эту фразу в прошедшем времени, и мне это показалось странным. С минуту царило молчание.
Он выпрямился в кресле и нагнулся ко мне. На его тонких губах теперь играла кривая, исполненная сострадания усмешка.
— Ашер попросил меня зайти к вам, Шеннон… чтобы сообщить одну новость. Вас опередили. Кто-то уже успел опубликовать такую работу.
Я тупо смотрел на него, не понимая, к чему он клонит; потом вдруг вздрогнул.
— Что вы хотите сказать? — Слова с трудом сходили у меня с языка. — Я ведь просмотрел всю литературу, прежде чем начал работать. И не нашел ничего.
— Да и не могли найти, Шеннон, потому что ничего не было. А теперь есть. Одна американская исследовательница, женщина-врач, по фамилии Эванс, опубликовала в журнале «Медицинское обозрение» за этот месяц полный отчет о своей работе. Она работала над этим два года. И пришла почти к тем же выводам, что и вы. Она вывела бациллу, доказала широкое распространение болезни по всему миру — она приводит поразительные цифры, — установила наличие той же инфекции у молочного скота, словом, проделала все то же, что и вы.
Молчание длилось долго. Комната вокруг меня ходила ходуном.
Ломекс снова заговорил с подчеркнутой вежливостью:
— Смит первым сообщил нам эту весть. Он уже много месяцев следил за работой доктора Эванс. Вообще он имел гранки ее статьи еще прежде, чем она вышла из печати. Он вчера приносил их на кафедру.
— Вот оно что.
Губы у меня были сухие и холодные — мне казалось, что я превратился в камень. Полтора сода непрерывной работы и днем и ночью, лихорадочных усилий, полного забвения себя — а сколько было препятствий! — и все напрасно, все пошло прахом. Раз научный мир уже узнал о результатах проведенной работы, раз они доказаны и опубликованы, кто же теперь будет слушать меня, кто поверит, что я разрешил эти проблемы такой дорогой ценой? Подобные случаи бывали, конечно, и раньше: мысли одного человека словно передаются на расстоянии другому, и они оба, на разных континентах, не зная о существовании друг друга, вступают на один и тот же путь. Несомненно, такие вещи будут случаться и впредь. Но от этого мне не становилось легче: мучительное сознание, что кто-то другой дошел до цели раньше, продолжало терзать меня, как продолжала жечь смертельная горечь поражения.
— Этакая неудача! — Ломекс говорил, глядя куда-то в сторону. — Просто выразить не могу, как я огорчен этим обстоятельством.
Его мнимая жалость была обиднее равнодушия. Он поднялся с дивана.
— Кстати, если вам захочется прочесть статью, я принес ее на всякий случай. — Он вынул из кармана пиджака несколько напечатанных листков и положил их на стол. — Ну, я пошел. Всего хорошего, Шеннон.
— Всего хорошего.
Когда он ушел, я сел и уставился невидящими глазами перед собой, — вокруг царила пустая, безнадежная тишина. Затем с глубоким вздохом, который, казалось, поднимался из самых глубин моего сердца, я встал, взял со стола статью и заставил себя прочесть ее.
Как и говорил Ломекс, это была первоклассная работа, в которой описывалась болезнь, получившая впоследствии название бруцеллез и с которой началось изучение этой проблемы. Внимательно прочитав статью дважды, я вынужден был не без зависти признать, что доктор Эванс — блестящий и изобретательный ученый и что ее работа, пожалуй, лучше моей.
С величайшим спокойствием я сложил листки и встал. Это новое для меня состояние спокойствия, сколь бы оно ни было ложным, оказалось весьма благостным: голова моя просветлела, и я обрел способность действовать. Пробило три часа, и мне уже давно пора было звонить в Далнейр. Без всякого трепета я подошел к телефону. Но, прежде чем я успел снять трубку, послышался стук в дверь, вошла горничная и подала мне телеграмму. Я спокойно вскрыл ее.
«Примите мое искреннее сочувствие по поводу статьи в „Обозрении“, ничуть не умаляющей Ваших достижений. Передвигаться все еще не могу, но надеюсь скоро увидеться, поговорить о дальнейшей работе. Привет.
Уилфред Чэллис».
Если до сих пор я еще как-то держался, то сейчас наступила реакция. Рассчитывая на профессора Чэллиса, я забывал о его годах и старческих недугах. Эта телеграмма со словами сочувствия выбила у меня последнюю опору; я все еще глядел на расплывавшиеся перед глазами слова, как вдруг в голове у меня словно что-то разорвалось — как будто натянули слишком сильно резину и она лопнула. Я перестал владеть собой, все вокруг меня закружилось, и мне вдруг стало отчаянно смешно. Я сначала просто улыбнулся, потом улыбка стала шире, и вот я уже хохотал вовсю… хохотал над собой, над своим нынешним положением, потом, точно иллюзионист в цирке, перевоплощающийся в другой образ, остепенился, посерьезнел и принялся размышлять.
С самым сосредоточенным видом я посмотрел на часы, забыв, что глядел на них всего несколько минут назад. Было еще только четверть четвертого, и я сразу успокоился, ибо меня вдруг обуяла настоятельная потребность что-то делать. Разочарование бесследно исчезло, и, утратив остроту восприятия, я вдруг почувствовал необычайное умиротворение: все, что происходило за стенами этого здания — на кафедре или в Далнейре, — казалось мне таким незначительным в общем течении моей жизни. Разве я не огражден здесь от всяких невзгод, разве я плохо здесь устроен или меня плохо кормят? Ведь никакие несчастья и тяготы внешнего мира не способны проникнуть в это удивительное, так хорошо защищенное убежище! Я могу провести здесь хоть всю жизнь, если мне будет угодно.
Ободренный этими мыслями, я поспешно направился в западное крыло, где обычно делал дневной обход, когда у Мейтленд был свободный день. Последнее время я не очень старательно выполнял эту обязанность — возможно, потому, что не отдавал себя целиком работе в больнице. Нет, так нельзя, нечестно это по отношению к доктору Гудоллу, да и несовместимо с принципами, на которых зиждется все в «Истершоузе». Попрекнув себя, я решил, что необходимо исправиться. Я еще многое могу сделать до конца дня.
В вестибюле западного крыла я прихватил с собой сестру Шэдд и обошел с ней все шесть галерей. Я не торопился и выполнял свои обязанности не кое-как, а старательно, заботливо. Тишина, царившая в галереях, подействовала на меня почему-то успокоительно, и я подолгу беседовал с некоторыми больными, а с Герцогиней даже выпил чашку чая в ее апартаментах — высокой комнате с выцветшими зелеными портьерами, ковром из медвежьей шкуры и бронзовой люстрой. На ней было сиреневое бархатное платье с множеством драгоценностей, а на шее висело несколько ожерелий из еще свежих семечек дыни. Сначала она пытливо смотрела на меня своими глазками-бусинками, но я очень старался ей угодить, и постепенно она оттаяла, а когда я начал прощаться, кокетливо протянула мне свою желтую, как пергамент, руку.
Меня позабавил такой успех, и, выйдя за дверь, я остановился и повернулся к сестре Шэдд.
— Не правда ли, сестра, просто удивительно… как это Герцогиня, несмотря на свои странности, улавливает отклонения от нормы у окружающих ее больных?
— Весьма удивительно. — Все время, пока я сидел у Герцогини, она держалась в стороне и молчала. А сейчас почему-то неодобрительно и осуждающе посмотрела на меня.
— Я подметил, — с улыбкой продолжал я, — что они все любят наряжаться. Даже самые старые пытаются придумать что-то новенькое в своем туалете: тут добавят ленточку, там — оборочку, лишь бы перещеголять остальных. Их наряды бывают часто нелепы, но стоит кому-то появиться в платье, какого нет у других, все тотчас же перенимают фасон. Ну и конечно, поскольку у Герцогини обширный гардероб, она чувствует себя здесь царицей.
Сестра Шэдд, все это время пристально глядевшая на меня, открыла было рот, потом с недовольным видом поджала губы.
— Интересно также их отношение к противоположному полу… — продолжал я. — Есть среди них, например, пассивные девственницы, которые краснеют при одном виде мужчин… а с другой стороны, есть и такие весьма романтические натуры, которые лукаво поглядывают во время прогулки на приглянувшегося им мужчину… А одержимые, которые то призывают обольстителя, то жалуются, что они забеременели от вспышки молнии, от громового раската, от электрических волн, от солнечных или лунных лучей или даже от пригрезившегося им доктора Гудолла!
— Простите, доктор, — резко оборвала меня Шэдд, — мисс Индр ждет меня. Мне надо идти. — И уже повернувшись, мрачная как туча, она бросила через плечо: — Вы, право, меня удивляете, почему бы вам не пойти к себе и не прилечь?
Значит, черт бы ее побрал, она решила, что я пьян. Рассуждать с ней бесполезно. Ее уход обидел меня, однако я упорно не желал расстраиваться. Почувствовав прилив бодрости, я отправился в аптеку.
Запас лекарств был почти на исходе. У меня ушел целый час на то, чтобы пополнить его. Отмеряя кристаллы хлоралгидрата и растворяя их в синих стеклянных бутылках, я внезапно обнаружил, что напеваю любимую фразу Полфри из «Кармен», которую написал этот бедный, несчастный Бизе. Очень приятная и благозвучная ария. Если бы голова у меня не была такая тяжелая, точно по ней били молотками, я бы чувствовал себя прилично.
Внезапно зазвонил телефон. Меня так и передернуло от резкого пронзительного звонка. Но я был совершенно спокоен, когда поднял трубку.
— Доктор Шеннон? — говорил привратник из своего домика у входа.
— Да.
— Я искал вас по всему зданию, тут один молодой человек хочет поговорить с вами.
— Со мной? — Я тупо уставился на противоположную стену. — А как его фамилия?
— Лоу… он говорит: Люк Лоу.
А, ну как же, я, конечно, помню Люка, моего юного друга, у которого есть мотоцикл. Что ему нужно от меня в такое неурочное время?
Я только было снова начал напевать, как в трубке раздался голос Люка, веселый и возбужденный, — он так и сыпал словами, без передышки:
— Это вы, Роберт… идите скорее сюда… вы мне нужны.
— Что случилось?
— Ничего… все… хорошие новости… Джин стало гораздо лучше.
— Что такое?
— Опасность миновала. Сегодня в два часа у нее был кризис. Она пришла в сознание. Она разговаривала с нами. Здорово, правда?
— Очень. Я рад.
— Я сразу схватил мотоцикл и примчался к вам. Выйдите же на минуточку в привратницкую. Я хочу повидать вас.
— Извините, мой милый, — в моем тоне звучало вежливое сожаление человека, отягощенного множеством дел, — но я никак сейчас не могу.
— Что?! — Пауза. — Да ведь я же приехал из такой дали!.. Роберт… Алло… Алло…
Хотя в глубине души мне не хотелось этого делать, но я оборвал разговор и со спокойной улыбкой повесил трубку. Правда, я очень люблю Люка, но у меня просто нет времени на всякие пустяки. Конечно, очень приятно, что мисс Лоу стало лучше, и, несомненно, это большая радость для ее родных. Такая спокойная девушка, глаза у нее карие, а волосы каштановые. Мне вспомнилась одна песенка: «Дженни — шатенка, с кудряшками, как пух…» Прелестный мотив — надо будет напеть его Полфри. Я смутно припоминал ее: она ведь занималась у меня в семинаре, умная, но уж слишком назойливая. Конечно, никакого зла я ей не желаю, ни малейших неприятностей на свете.
Снова этот Бизе… бедный, несчастный Бизе… «Напрасно себя уверяю, что страха нет в моей душе…» Я пополнил запас лекарств, прибрал в аптеке и снова, словно сквозь туман, попытался разглядеть время на часах.
Семь часов. Я всегда терпеть не мог дежурить в столовой, но сейчас, несмотря на боль в голове, это показалось мне приятной и вполне естественной обязанностью.
Ужин уже начался, когда я вошел в столовую, и официантки ставили поднос за подносом на длинные столы, где среди звона тарелок, грохота отодвигаемых стульев и гула голосов все приступили к еде.
Я постоял с минуту, потом, не поднимаясь на отведенное для дежурного возвышение, стал прохаживаться по столовой, с благосклонным интересом наблюдая за происходящим. Пар от кушаний и запахи еды подействовали на меня одуряюще; сразу сказалось недосыпание — мысли стали путаться, все окрасилось в более теплые, сочные тона: передо мной была картина пиршества в феодальном замке, где сидели аристократы и простолюдины, непрерывно сновали слуги, — казалось, ожило полотно Брейгеля во всей яркости красок, со всем своеобразием человеческих лиц, пышностью, движением и суетой…
И вот я уже снова размеренным шагом иду по подземному коридору в свою комнату. У входа в галерею «Балаклава» сидел ночной дежурный и готовил себе на ужин какао.
— Я ходил сегодня за почтой, доктор. Вам есть письмо.
— Благодарю, мой милый.
Не вступая в дальнейший разговор, я взял конверт из плотной бумаги с университетским крестом. На лице моем застыла улыбка — она словно отпечаталась там и была каской, за которой я скрывал хаос, царивший у меня в голове. Тяжелые молоты с удвоенной силой застучали в висках, я весь покрылся потом и тут во внезапном проблеске сознания понял, что заболел. Но момент просветления прошел, и я снова помчался вперед, думая лишь о том, что надо скорее садиться за работу; улыбаясь еще тире все той же застывшей улыбкой, я вошел в вестибюль и вскрыл конверт.
«Кафедра патологии Уинтонского университета». От Ашера, профессора Ашера, возглавляющего это превосходное заведение. Милое письмо, да, в самом деле — очень приятное. Добрый профессор сожалел, весьма сожалел, что при сложившихся обстоятельствах я не могу рассчитывать на новое назначение. Если бы, конечно, результаты моей работы были опубликованы раньше… Эта задержка оказалась трагической, огорчению его нет предела, и чувства его вполне понятны. На обороте стоял постскриптум. Ах да, обед, конечно, тоже отменяется. К сожалению, когда он приглашал на понедельник, то совсем забыл, что у него этот день занят. Тысяча извинений. Когда-нибудь в другой раз. Да, конечно, договоренность остается в силе. Возвращайтесь за свой стол в лабораторию. Работайте у меня, только будьте не так строптивы, преисполнитесь духа сотрудничества и подчиняйтесь начальству. Очень щедрое предложение. Но благодарю покорно — нет.
В высоком вестибюле, где под потолком горел свет, стоя возле статуи Деметрия и горки в стиле «буль», я тщательно разорвал письмо на четыре части. Мне вдруг захотелось громко закричать. Но губы не шевельнулись, точно они были склеены, а боль в голове вдруг стала невыносимой, она нарастала, усиливалась, отдаваясь гулом и грохотом, — казалось, кто-то рубил дрова тупым топором у меня на затылке. И, несмотря на это, я вдруг понял, увидел своим мутным, неверным взором, что мне надо делать. Нечто очень важное и существенное. Скорей, скорей… Только не останавливаться… нельзя терять ни минуты.
Я вышел и торопливо направился в лабораторию. На улице было уже совсем темно, поднялся ветер, раскачивавший деревья и кусты, наполняя воздух странным шепотом. Слетевший с дерева лист коснулся моей щеки, точно чьи-то призрачные пальцы, — это подхлестнуло меня и заставило, спотыкаясь, пуститься бегом.
И вот я в лаборатории. Окинув безучастным, но все же пытливым взглядом арену моих недавних трудов, я машинально сделал несколько шагов и открыл шкафчик. Круглые, заткнутые ватными тампонами бутыли стояли в ряд, тускло поблескивая, точно солнце сквозь туман. У меня закружилась голова, я покачнулся и едва не упал. Но слабость почти тотчас прошла. Собрав все силы, я взял драгоценные бутыли и, спокойно и тщательно разбив их, вылил содержимое в умывальник. Потом отвернул оба крана. Когда последняя капля жидкости исчезла в водопроводной трубе, я схватил кипу бумаг со стола — все эти страницы, испещренные моими расчетами и выводами, плод многих бессонных ночей. Снова спокойно, осторожно я чиркнул спичкой, намереваясь поджечь их над раковиной и держать, пока не сгорит последний клочок бумаги. Но, прежде чем я успел это проделать, за моей спиной послышался звук быстрых шагов; я медленно обернулся, с трудом держа прямо невыносимо тяжелую голову. В дверях стояла Мейтленд.
— Не смейте, Шеннон! — крикнула она и бросилась ко мне.
Спичка обожгла мне пальцы и погасла. Молот еще сильнее застучал по голове. Я сжал обеими руками лоб. И весь мир перестал существовать для меня.
Октябрьский день, тихий и золотистый, был полон удивительного спокойствия. В моей старой комнате в «Ломонд Вью» косые лучи солнца падали светлым четырехугольником на обои, оживляя пожелтевшие от времени, чахлые розы и подцвечивая украшавшие кровать шишечки из высохшей травы, которые я много лет назад ободрал, пытаясь распрямить погнувшийся конек. Из окна я видел красноватые свернувшиеся листья бука, что стоят через дорогу — первые признаки осени, — а вдали, окутанные фиолетовой дымкой, — синие горбатые плечи Бен-Ломонда. В детстве я часто без всякого восторга смотрел из этой самой комнаты на далекие горы. Смотрел я на них и сейчас.
Удобно лежа на боку, я отдыхал с полным сознанием, что мое безделье оправданно и вполне законно, поскольку доктор Галбрейт, заручившись поддержкой бабушки Лекки, все время настаивал, что я должен отдыхать. Однако день был такой чудесный, что я не мог улежать в постели и решил подняться. Ведь я уже почти, выздоровел и теперь, после второго завтрака, могу и погулять часок-другой! Я отбросил одеяло и начал одеваться, впрочем, осторожно, так как еще не очень твердо держался на ногах — явное доказательство того, как медленно накапливаются силы после полного истощения. Ну что ж, поделом мне. Сам во всем виноват.
Я спустился вниз, даже не держась за перила, тем самым доказывая себе, что уже поправился. Я все еще не привык к странному чувству, что вновь живу в доме, который был для меня родным с тех пор, как я мальчиком поселился в Ливенфорде. Сейчас дом перешел в собственность моей бабушки, но в нем ничего не изменилось, и хотя населяли его главным образом тени тех, кто раньше здесь жил, привычная атмосфера убогой, но уповающей на лучшие времена респектабельности продолжала царить в нем. Меня привезли сюда после того, как я свалился, и старушка не без воркотни, но с удивительной преданностью ухаживала за мной и поставила меня на ноги. Сейчас мне было бесконечно стыдно за те небылицы, которые я рассказывал о ней.
Из гостиной убрали бумажный экран, и в камине за чугунной решеткой горел яркий огонь. Бабушка развела его, прежде чем отправиться в очередное странствие по городу, откуда она возвращалась, еле передвигая ноги, нагруженная пакетами со всякой снедью. Она с доблестным усердием пичкала меня сообразно деревенским традициям и собственным представлениям о том, что наиболее полезно в моем состоянии. Десять минут назад, перед самым уходом, она с многозначительным и многообещающим видом шепнула мне на ухо:
— Сегодня вечером я тебе сварю курицу, Роберт. — Она была решительной поклонницей вареной курицы, которую подавала с бульоном, считая, что в этом — самый «смак».
Всякий раз, как я оставался один в доме — в старом молчаливом доме, наполненном воспоминаниями прошлого, — меня так и тянуло помечтать, но я боролся с этим желанием, как и с невыносимой грустью, какую прошлое вызывало во мне. Вот здесь стоит диван, на который Дэнди Гау уложил меня, когда я вернулся домой после драки с моим школьным приятелем Гэвином Блейром. Вон там, на каминной доске, лежит старое деревянное перо, которым он переписывал юридические документы. На этом подоконнике я усиленно и тщетно зубрил, готовясь к экзаменам на стипендию Маршалла. Вот за этим самым столом мне сказали, что я не могу поступать в университет изучать медицину. А я все-таки поступил. О да, я всегда упрямо шел своим собственным одиноким путем, мучительным и извилистым, который приводил меня к тому месту, откуда я начал странствие.
Я быстро взял себя в руки и, взглянув на небо, решил совершить небольшую прогулку. В передней, вспомнив про свою остриженную голову, я поглубже надвинул шапку, сунул ключ под коврик у двери — на случай, если старушка вернется раньше меня, — и отправился на прогулку.
Хотя воздух был прохладный и бодрящий, шел я отнюдь не живо, а еле передвигая ноги и, поднимаясь в гору к Драмбакской деревушке, раза два вынужден был даже остановиться. Это была все та же тихая маленькая деревушка, притулившаяся у покатого склона поросших вереском холмов, через которую протекала речка с двумя каменными мостами. Ребятишки катали обручи неподалеку от кузницы, и их тонкие, звенящие голоса весело нарушали царившее вокруг безмолвие. Посреди деревни я присел на лужайке под большой сосной, которая стояла тут, должно быть, лет сто. Из трещин в серовато-сизой коре просочилась смола и застыла маленькими ручейками. Я отскоблил кусочек ногтем и, растерев в ладонях сероватое вещество, вдохнул свежий терпкий запах. У меня было такое ощущение, точно силы снова вернулись ко мне и жизнь еще что-то сулит мне в будущем.
Однако, обойдя вокруг Барлон-Толла, я почувствовал, что прогулку пора заканчивать. Я с удовольствием вернулся домой, сел в свое кресло, надел домашние туфли и протянул ноги к огню. Возле меня на столике лежала сложенная утренняя газета «Геральд», которую я всегда охотно читал: она была моим главным развлечением в дни выздоровления. Я взял газету и положил к себе на колени; в это время я услышал, как входная дверь открылась и снова закрылась. В передней раздались шаги, затем началась какая-то возня на кухне. Вскоре старушка вошла в гостиную. Мы посмотрели друг на друга. Я улыбнулся.
— Ну что, купила курицу?
— Даже две, — ответила она. — Я пригласила к ужину Мак-Келлара.
— Значит, у нас будет вроде как бы пир.
— Угу. — Она степенно кивнула. — Доктор Галбрейт тоже придет.
— Вот оно что.
И, прежде чем я успел возразить, она переменила тему разговора:
— Тебе пора пить горячее молоко» И не надо так близко ставить туфли к огню. Как раз подметки прожжешь.
Она отвернулась и вышла, а я, покорившись, начал размышлять.
Я уже некоторое время чувствовал, к чему идет дело, а сейчас сразу понял, что решительный момент наступил. Доктор Галбрейт старел. Его практика, охватывавшая не только Ливенфорд, но и окрестности Уинтона, стала ему не по силам. Пришла пора подумать о компаньоне, и, к моему величайшему огорчению, он намекнул, что не прочь был бы взять меня.
Да, западню эту долго и терпеливо готовили, и руки, расставлявшие силок, были добрые, дружеские руки. Однако, увы, несмотря на данное мной обещание, я всячески старался избежать своей участи. Меня глубоко трогало, что этот упрямый Мак-Келлар готов был ссудить меня деньгами, чтобы я мог купить половину практики, а тысяча фунтов — сумма весьма немалая для шотландского адвоката. Нравился мне и старик доктор с его огрубевшим на свежем воздухе лицом, с седой козлиной бородкой и слегка ироническим изгибом губ; когда-то он был резок и раздражителен, но с годами, как видно, стал гораздо мягче. Подремывая у огня, я пытался представить себе, как я еду в форде по проселочным дорогам, подпрыгивая на высохших колеях летом и пробираясь по снегу зимой, как посещаю далекие фермы, заходя со своим черным саквояжем и в уютные усадьбы и в выбеленные известкой лачуги, одиноко стоящие среди вересковых зарослей. Но сердце мое во всем этом не участвовало. Слишком хорошо я себя знал, чтобы понимать, что все во мне восстает против такой перспективы. Не годился я для роли практикующего врача и по опыту прошлого понимал, что буду просто влачить жалкое существование без всякого интереса к работе, без честолюбивых замыслов, безвестный, ко всему безразличный, как человек, потерпевший в жизни крушение.
Подавив вздох, я взял газету и, пытаясь отвлечься от своих мыслей, начал ее просматривать. Я лишь пробегал страницы глазами, читая только то, что почему-либо интересовало меня. Особых новостей не было. Я уже собирался перейти к передовой статье, как вдруг увидел одну заметку на последней странице. Заметка была совсем маленькая, в три строчки, но я мучительно вздрогнул, прочитав ее, а потом долгое время сидел неподвижно.
Под заголовком «Отплытие судов» было самое обычное объявление:
«Пассажирский пароход „Альгоа“, принадлежащий компании „Клан“, отплыл сегодня из Уинтона в Лагос и на Золотой Берег. На нем выехала группа специалистов, направляющихся на работу в Кумаси».
Я перечел объявление несколько раз, как ребенок, заучивающий текст наизусть, словно не был уверен, правильно ли я его понял, и по мере того, как я читал, в теплой комнате становилось все холоднее, а прилив бодрости, который я почувствовал сегодня днем под сосной, сразу исчез. Значит, и с этим все кончено… Кончено навсегда. С тех пор как я узнал, что Джин должна ехать на этом пароходе, я боялся услышать об его отплытии. Вот теперь и пароход ушел. Когда пароход отчаливает от берега и медленно направляется к горизонту, в этом есть что-то безвозвратное, ощущение чего-то отрубленного раз и навсегда… Одинокий маяк обыскивает пустынное море, трепетный луч гаснет. И она не пришла, даже не написала мне на прощание. Это жгло меня больше всего, мучило и терзало — ведь я так любил ее.
Долго — возможно, час, а впрочем, не знаю — я смотрел на огонь. Погруженный в грустные, мучительные думы, я все же слышал, как кто-то приехал, шаги в прихожей, голоса. Но я не шевельнулся. Был ли то Мак-Келлар или доктор, сейчас я не мог обменяться с ним дружеским рукопожатием и выслушивать тактичные изъявления сочувствия, без которых оба они, конечно, не обойдутся.
Пока я сидел так, молчаливый и неподвижный, дверь позади меня почти беззвучно отворилась. Я ждал, что вот сейчас раздастся зычный голос, и даже не потрудился обернуться, но постепенно ощущение, что кто-то стоит у меня за спиной, стоит совсем тихо, заставило меня повернуть голову. Затем я медленно поднял безучастный взгляд.
Сначала я решил, что снова заболел. Должно быть, у меня опять галлюцинации и передо мной одно из тех видений, которые являлись мне в бреду и так долго мучили. Потом в одну секунду я все понял: я увидел, что это она, и догадался, почему она пришла.
Я забыл, что уходящие суда часто пережидают ночь в устье, чтобы подобрать отставших пассажиров и дождаться благоприятного прилива. Значит, она пришла все-таки попрощаться со мной.
Глухие удары моего бедного сердца отдавались гулом у меня в ушах, глаза застилал туман, сквозь который я молча смотрел на нее. А она так же молча смотрела на меня. Хотя она все еще была очень худенькой и запавшие щеки были совсем бледны, в ее карих глазах, на этом чистом лбу и блестящих волосах болезнь не оставила ни малейшего следа. Я невольно сравнил свое состояние с ее безмятежным спокойствием. Я сидел пришибленный, понурый, истощенный, а она шла своим путем, твердо и целеустремленно, вполне оправившаяся после болезни. Даже платье на ней было новое — темно-серое, отделанное шелком более светлого тона и купленное, должно быть, специально для путешествия. Я заметил также — и сердце у меня сжалось от боли, — что на шее у нее зеленые бусы, которые я подарил ей.
Я медленно выпрямился в своем кресле. Я видел, как она приоткрыла губы, намереваясь заговорить со мной. И приготовился встретить удар.
— Как поживаете, Роберт?
— Отлично. Присаживайтесь, пожалуйста.
— Благодарю вас. — Она говорила тихим голосом, но вполне владела собой.
Она села напротив меня, прямая, сложив на коленях затянутые в перчатки руки и глядя мне прямо в глаза. Точно гипсовая статуэтка, подумал я, задетый за живое ее самообладанием, которого у меня не было. Я стиснул зубы, чтобы не выдать свою слабость и свои чувства.
— Вы уже совсем поправились, — сказал я.
— Да, мне повезло.
— А за время путешествия по морю и вовсе окрепнете.
Она как будто не заметила моего выпада. Я болезненно воспринял ее молчание. В голове у меня снова зашумело. Я хлопнул ладонью по лежавшей у меня на коленях газете.
— Я только что прочитал, что вы уезжаете. Как мило с вашей стороны, что вы зашли ко мне! Как поживает Малкольм? Он уже на пароходе?
— Да, Роберт, он на пароходе.
Колючка мягко, без всякого злого умысла, была повернута в мою сторону и теперь вонзилась мне в сердце. Я постарался не морщиться от боли. Джин была в перчатках, и потому я не видел кольца на ее руке. Но раз Малкольм едет с ней, значит они уже обвенчаны.
— Ну… — я попытался изобразить небрежную улыбку, но мои бледные губы растянула болезненная гримаса. — Мне, очевидно, надо поздравить вас. Он славный малый. Надеюсь, путешествие ваше будет приятным.
Она откликнулась не сразу, но через некоторое время с самым серьезным видом спросила:
— А как ваши дела, Роберт?
— У меня все в порядке. Есть возможность приобрести недурную практику здесь, в Ливенфорде.
— Нет!
Это единственное слово, произнесенное с необычайным пылом, заставило меня вздрогнуть.
— Что значит «нет»? Все уже решено.
— Нет, — повторила она. — Вы не должны этого делать.
Короткая, напряженная пауза. Джин была уже теперь не так спокойна, и глаза ее вдруг стали бездонными.
— Роберт, — взволнованно сказала она. — Ты не можешь, ты не должен растрачивать себя на какую-то практику в деревне. О, я не хочу ничего сказать дурного о деревенских врачах, но они — это не ты. Ты пережил горькое разочарование, страшный удар, но ведь это же не конец. Будешь снова дерзать, сделаешь более интересную, более значительную работу. Не можешь же ты вот так зарыть свой талант в землю. Ты должен, ты должен продолжать начатое!
— Где? — с горечью спросил я. — Снова на каких-нибудь задворках, в каком-нибудь сумасшедшем доме?
В величайшем волнении она наклонилась ко мне.
— Ты обиделся на профессора Чэллиса, правда? Он сделал ошибку, послав тебя в «Истершоуз». Но он старый человек, и просто у него не было никакой возможности найти для тебя что-то более подходящее. — У нее перехватило горло от волнения. — Ну, а теперь у него такая возможность есть. Скажи, Роберт, хотел бы ты читать лекции по бактериологии в Лозаннском университете?
Я смотрел на нее, едва дыша, не смея шевельнуться, а она торопливо продолжала:
— Профессор Чэллис получил письмо из Лозанны с просьбой рекомендовать им кого-нибудь получше, какого-нибудь молодого человека, который помог бы наладить работу в лаборатории. Он послал туда полный отчет о твоих исследованиях. Вчера он показал мне ответ. Если ты согласен, место за тобой.
Я прикрыл глаза рукой, словно заслоняя их от слишком яркого света. Начать все сначала, вдали от ограничений этой скованной условностями страны, в Лозанне, чудесном швейцарском городке на берегу сверкающих вод озера Леман… Но нет, нет… я уже давно перестал верить в себя… не мог я взяться за такое дело.
— Я не могу, — промямлил я. — Я не гожусь для этого.
Она сжала губы. Под маской сухой официальности я вдруг почувствовал внезапно вспыхнувшую в ней решимость. Она глубоко вздохнула.
— Ты должен, Роберт. Все твое будущее ставится на карту. Ты не можешь признать, что ты побежден.
Я молчал и невидящим взглядом смотрел на пол.
— Я побежден, — сказал я глухо. — Я дал им слово. Они придут сегодня вечером сюда. Легко бороться с врагами. Но бороться с друзьями… с их добротой… И потом, я обещал… я не могу спорить… я не могу больше бороться.
— Я помогу тебе.
В немом изумлении я поднял на нее глаза.
— Ты?.. Ты будешь уже далеко.
Она очень побледнела, и с минуту губы ее так дрожали, что она не могла слова выговорить. Она сидела и смотрела на свои крепко стиснутые руки.
— Я не уезжаю.
— А Малкольм? — воскликнул я.
— «Альгоа» отчалила сегодня в шесть часов утра. Малкольм отплыл на ней.
Наступила мертвая тишина. Потрясенный, не в силах поверить услышанному, я словно окаменел. Но, прежде чем я успел раскрыть рот, она снова заговорила, как бы через силу выдавливая из себя слова:
— Когда я была больна, Роберт… да и потом… я словно бы увидела то, чего до сих пор не замечала. — Она чуть не разрыдалась, но усилием воли заставила себя продолжать: — Я всегда признавала свой долг по отношению к родным, по отношению ко всем, с кем работала, но я не понимала своего долга по отношению к тебе… а поскольку я люблю тебя больше всего на свете, то и мой долг по отношению к тебе должен преобладать над всем остальным. Если бы у тебя все прошло успешно, если бы ты не свалился, я, возможно, этого никогда бы не поняла, а сейчас… понимаю.
Она помолчала, с трудом преодолевая волнение и глядя на меня каким-то необычайно напряженным взглядом, словно ее душила и жгла необходимость поделиться со мной темя сложными и еще не вполне сформировавшимися мыслями, которые в последнее время нахлынули на нее. Чувства с такою силой завладели ею, что слезы покатились по ее щекам. И слова полились неудержимым потоком:
— Все время, пока я лежала там в каком-то полусне, я думала, почему я отказалась выйти за тебя замуж… я ведь любила тебя… и заболела-то я из-за того, что любила тебя и не была осторожна, работая в палатах… но эту любовь заслоняли гордость, и страх, и предубеждение против твоей религии, о которой я ведь, собственно, ничего и не знаю. Бог дал тебе родиться католиком, а мне — протестанткой. Но разве это значит, что он ненавидел одного из нас и любил другого… хотел, чтобы один жил во мраке лжи, а другой — при свете истины? Если это так, то христианство не имеет никакого смысла. Ах, Роберт, ты терпимее относился к моей вере, чем я к твоей. И мне стало так стыдно, что я дала себе слово: если поправлюсь, приду к тебе и попрошу у тебя прощения.
Теперь она перестала сдерживаться и разрыдалась, а я сидел, белый как полотно, не в силах двинуться с места, не в силах разжать застывшие губы. Она прошептала:
— Роберт, дорогой Роберт, ты, наверное, считаешь меня самым трудным… самым непоследовательным человеком на свете. Но события иногда оказывают на нас совершенно необъяснимое давление. Да, дорогой мой, я уехала из Блейрхилла, я уехала от родителей, бросила все — навсегда. И если ты еще не раздумал, я выйду за тебя замуж, когда и где ты пожелаешь… Мы поедем в Лозанну… будем вместе работать… будем добры и внимательны друг к другу…
В следующую минуту я уже держал ее в объятиях, ее сердце билось у моей груди; она хотела что-то сказать, но рыдания душили ее. Губы у меня шевелились, однако я не мог издать ни звука. В сердце росла и ширилась неуемная радость — казалось, она сейчас разорвет мне грудь.
Словно откуда-то издалека, из другого мира, до меня донесся звук открывающейся входной двери, и по шуму голосов и топоту ног я понял, что прибыли Мак-Келлар и доктор Галбрейт, а потом я услышал приглушенный шепот старушки, встретившей их в прихожей.
Теперь это не имело никакого значения. Я уже был не один, тьма сменилась сиянием дня, жизнь начиналась сначала. Теперь мы вместе будем прокладывать путь в неизвестное. Да, в эту таинственную минуту, объединившую наши сердца, все казалось возможным и не было места для мысли о поражении, а счастье представлялось вечным.