ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1

В «Глобусе» — «отеле для коммерсантов», расположенном в самой шумной части города, на убогой улочке неподалеку от Тронгейт, — я нашел комнату, душную, поскольку окна были вечно закрыты, без каких-либо ковров и дорожек, с выцветшими обоями и деревянным умывальником, почерневшим от бесчисленного множества погашенных о него сигарет. Комната мне не понравилась: она казалась нежилой, хотя в ней перебывало несметное число постояльцев. Зато она недорого стоила.

Выпив чашку чая в грязной кофейне, находившейся в нижнем этаже отеля, я через весь Уинтон отправился на Парковую сторону. Добравшись до этого тихого дачного пригорода, я, к своему великому облегчению, узнал, что профессор Чэллис дома и готов принять меня.

Он почти сразу вышел ко мне в кабинет, затененный коричневыми занавесями и уставленный книгами, — шагал он несколько неуверенно и, приветливо протянув мне худую, с голубыми жилками, дрожащую руку, серьезно и дружелюбно посмотрел на меня своими серыми, хотя и ясными, но по-стариковски глубоко запавшими глазами.

— Вот приятный сюрприз, Роберт! В последний раз вы были у нас месяца два или три тому назад. Я очень жалел, что вы меня не застали.

Уилфреду Чэллису перевалило за семьдесят; это был хрупкий, маленький, сгорбленный старичок, ходивший в старомодном сюртуке, узких черных брюках и ботинках на пуговицах, что придавало ему одновременно и трогательный и нелепый вид человека другой эпохи. Слабое здоровье принудило его уйти из университета и уступить свое место профессору Ашеру, — теперь имя его было почти неизвестно за пределами узкого круга специалистов во Франции и Швейцарии, где он работал над своими наиболее значительными исследованиями. Однако это был настоящий ученый, который из самых чистых и благородных побуждений, не требуя для себя никаких материальных благ, нес свет в темный мир. Он был моим идеалом в студенческие годы и неоднократно выказывал мне свое расположение. Его морщинистое лицо с высоким лбом, такое спокойное и одухотворенное, кроткое и бесконечно доброе, свидетельствовало о гуманности натуры.

Он сел в кресло подле меня, и коричневый спаньель Гулливер тотчас улегся у его ног; затем он с напряженным вниманием и все возрастающим сочувствием стал слушать мой рассказ. Когда я кончил, он помолчал немного, затем задал мне несколько специальных вопросов и задумчиво провел своими длинными нервными пальцами по редким седым волосам.

— Интересно, — сказал он. — Чрезвычайно интересно. Я всегда считал, Роберт, что ты не разочаруешь меня.

Я вдруг почувствовал, что глаза мои увлажнились.

— Если б я только мог получить субсидию, сэр, — горячо взмолился я. — Неужели я не могу на нее претендовать? Уж очень мне не хочется связывать себя и снова поступать на службу. Но ведь без денег ничего не сделаешь.

— Дорогой мой мальчик… — Он кротко улыбнулся. — Опыт всей моей жизни показывает, что самое трудное в научной работе — это добыть денег.

— Но ведь для этого, сэр, и существует Ученый совет… Мне нужна только лаборатория и примерно сотня фунтов деньгами. Если бы вы могли походатайствовать… Ведь вы пользуетесь таким влиянием.

Слабо улыбнувшись, он с сожалением покачал головой.

— Со мной уже теперь не считаются: я — старик, отживший свой век. К тому же то, о чем ты просишь, сделать нелегко. Но заверяю тебя, что я попытаюсь. И не только получить субсидию, но и помочь тебе всем, чем смогу. — Он помолчал. — Со временем, Роберт, мне бы очень хотелось подыскать тебе место на континенте. Здесь мы до сих пор скованы предрассудками. А в Париже или Стокгольме тебе было бы куда легче выбиться в люди.

Не слушая моих изъявлений благодарности, он с живым интересом снова стал расспрашивать о моей работе. Я принялся рассказывать; пес Гулливер лизал ему руку, в камине горел яркий огонь, сверху доносились веселые голоса его внуков. И меня охватило неудержимое желание сказать все без утайки этому доброму старику, который ненавидел все напыщенное и благодаря своему приятному мягкому юмору до сих пор был молод душой. Через полчаса я стал прощаться; он старательно записал мой адрес и обещал вскоре известить меня.

Повеселевший и приободрившийся, возвращался я через весь город домой. День был ясный, высоко в небе плыли светлые облака, и на тротуарах Мэнсфилд-стрит, главной торговой магистрали города, было полно народу: воспользовавшись мягкой погодой, люди высыпали на улицу поглазеть на товары, выставленные к весеннему сезону, и прицениться к ним. У главного почтамта я перешел на солнечную сторону улицы.

И вдруг я вздрогнул, разом спустившись с облаков и вернувшись к действительности. Прямо передо мной, у витрины одного из крупных универсальных магазинов, с пакетами в руках, рядом с матерью стояла Джин.

Хотя я знал, что она должна вернуться в город к экзаменам, до которых теперь оставалось всего две недели, эта встреча была столь неожиданной, что у меня сдавило горло и перехватило дух. Сердце стучало как сумасшедшее. Я шагнул было к ней, но вовремя остановился. Притаившись в толпе, оглушенный буйным током крови, я во все глаза смотрел на нее. Она выглядела старше, серьезнее, и, хотя лицо ее отнюдь не казалось грустным, она без всякого интереса, а лишь с пассивной покорностью слушала мать, которая, несомненно, высказывала ей свои соображения насчет черного пальто, выставленного за зеркальным стеклом витрины. Время от времени что-то отвлекало ее: она задумчиво и пытливо осматривалась вокруг, и сердце у меня так и замирало. Почему, ах, почему она была не одна?

Но вот, глубокомысленно покачав головой, миссис Лоу взяла Джин под руку, и они пошли дальше. Должно быть, они уже сделали все покупки и направлялись теперь на Центральный вокзал, чтобы ехать домой. Я, точно вор, последовал за ними: меня одолевало желание подойти к ним, но удерживала мысль о том, в какое смятение они могут прийти при виде меня.

У кафе-молочной миссис Лоу остановилась и взглянула на часы. Посовещавшись немного, обе женщины вошли и сели за маленький мраморный столик. А я, стоя снаружи, раздираемый любовью и нерешительностью, наблюдал за тем, как они заказали и выпили горячее молоко. Когда они вышли, я направился вслед за ними на шумный вокзал. Там, среди толпы, у книжного киоска, где мы часто встречались, я очутился так близко от Джин, что мог до нее дотронуться. Почему она не обернулась и не увидела меня? Я напрягал всю свою волю — так мне хотелось, чтобы она это сделала. Но нет — об руку с матерью, она медленно прошла мимо барьера на перрон, села в поезд и скрылась из виду.

Как только она исчезла, я стал корить себя за то, что так глупо упустил эту возможность; я поспешил назад, в свою убогую комнатенку, и, пометавшись в ее узких стенах, схватил листок бумаги, перо и сел на скрипучую кровать. Мне хотелось излить долго сдерживаемые чувства в потоке слов, но мысль, что послание может быть перехвачено, остановила меня. Наконец, в конверте, адресованном Люку, я послал следующее письмо:

«Дорогая Джин!

Я видел Вас сегодня в Уинтоне, но не имел возможности поговорить с Вами. Я знаю, что скоро Вам снова предстоит держать экзамены, и не хочу отвлекать Вас ни до, ни во время них. Но когда они кончатся, прошу Вас непременно повидаться со мной. Мне Вас ужасно недоставало, и мне так много нужно Вам сказать. Пожалуйста, ответьте по прилагаемому адресу. Желаю вам успешно сдать экзамены.

Ваш Роберт».

Последующие несколько дней я лихорадочно следил за гостиничной почтой, ожидая ответа на письмо, — моя любовь к Джин проснулась и вспыхнула с новой силой. Неужели она не ответит? Меня неудержимо тянуло к ней.

В то же время, поскольку ресурсы мои катастрофически таяли и мне необходимо было побыстрее решать вопрос о будущем, я с нетерпением ждал весточки от профессора Чэллиса. Мне не хотелось связывать себя какой-либо работой: а вдруг Ученый совет решит предоставить мне субсидию. Однако пока что мне пришлось урезывать себя в пище — утром я съедал теперь уже только одну сосиску, а потом отказался и от обеда, — и я стал жалеть, что недостаточно ясно обрисовал старенькому профессору критическое состояние моих дел. Неужели он мог забыть обо мне, неужели то, ради чего я приходил к нему, испарилось из его слабеющей памяти? На всякий случай я зашел в Агентство по приисканию работы для медиков и оставил там свой адрес и фамилию, но при этом я поссорился с клерком: между нами произошел обмен любезностями, который, естественно, не мог благоприятно повлиять на мои перспективы. Молчание Чэллиса, отсутствие писем от Джин, нищенские условия существования и, главное, то, что моя научная работа по-прежнему не двигалась с места, — все это бесконечно угнетало меня.

В отчаянии перебирал я сосуды, которыми был заставлен весь пол в ногах моей кровати, и, найдя среди них пузырек с бациллами, убитыми при высокой температуре, решил испытать на себе их действие: сделав царапину на руке, я наносил на ранку ослабленную культуру. Вскоре, к моей великой радости, я обнаружил, что у меня появилось несколько характерных язвочек, которые позволяли изучать важные процессы кожной реакции. Я тщательно наблюдал их и, за неимением иных занятий, делал записи и зарисовки по мере расширения пораженных областей.

В остальное время я без конца слонялся по улицам и повадился бродить возле Центрального вокзала в надежде увидеть хоть мельком Джин, когда она будет выходить из блейрхиллского поезда. Несколько раз я замечал в толпе девушку, настолько на нее похожую, что у меня замирало сердце. Но когда я в волнении стремительно подбегал к ней, передо мной оказывалась совсем незнакомая женщина.

Однажды в сырой и холодный вечер, после на редкость скверного дня, я тщетно блуждал возле вокзала, как вдруг кто-то тронул меня за плечо.

— Роберт, как поживаете?

Я обернулся, просияв от радостной надежды. Но это был всего лишь Спенс, в наглухо застегнутом макинтоше, с только что купленной вечерней газетой под мышкой. Я поспешно опустил голову: конечно, я был рад его видеть, ко смущен тем, что он застал меня здесь и в таком состоянии.

Некоторое время мы оба молчали. Нейл вообще не отличался разговорчивостью, но немного погодя он все-таки, по обыкновению запинаясь, спросил:

— Что это вы делаете в Уинтоне? У вас свободный день?

Я не смотрел на него, боясь его сострадания.

— Да, — сказал я. — Я только что приехал из Далнейра.

Он взглянул на меня искоса, со своим обычным, несколько виноватым видом.

— Пойдемте к нам, пообедаем.

Я заколебался. Ничего интересного меня не ждало — ну еще один попусту прошедший ужасный вечер в «Глобусе», где я вынужден был сидеть в своей комнате, если не желал слушать шумные разговоры коммивояжеров в гостиной, по которой гуляли сквозняки. Я промок, озяб и был голоден. В ушах у меня звенело после целого дня, проведенного на улице; руку, на которой я испытывал действие бацилл, дергало. Я уже неделю не ел досыта, а последние двадцать четыре часа и вовсе в рот ничего не брал. Я чувствовал себя слабым и больным. Приглашение Спенса было невероятно соблазнительным.

— Значит, решено, — сказал он, прежде чем я успел отказаться.

Мы сели в автобус, шедший на Красивую гору — в пригород, где Спенс после женитьбы арендовал небольшой, наполовину деревянный домик, один из многих, стоявших в ряд на довольно пустынном шоссе. Дорогой мы молчали. Спенс делал вид, будто увлекся газетой, и не докучал мне разговорами, но раза два я поймал на себе его взгляд, а когда мы вышли и направились к его дому, он сказал, словно желая приободрить меня:

— Мьюриэл будет так рада вам.

Домик, хотя и не очень просторный, был ярко освещен и хорошо натоплен. Когда мы вошли с холодной сырой улицы в теплый холл, у меня почему-то на миг закружилась голова, и мне пришлось ухватиться за стенку, чтобы не упасть. Не раздеваясь, Спенс провел меня в свой кабинет и, усадив подле огня, заставил выпить рюмку хереса с бисквитом. Его открытое, честное лицо было встревожено, и мне стало совсем неловко.

— У вас действительно все в порядке?

Сделав над собой усилие, я улыбнулся:

— А почему вы думаете, что нет?

С минуту он покружил по комнате, делая вид, будто не обращает на меня внимания, потом направился к двери, сказав:

— Располагайтесь как дома… Мьюриэл сейчас сойдет вниз.

Я откинулся на спинку кресла и прикрыл глаза; во всем теле была какая-то слабость, и от доброты Спенса я совсем размяк. Вскоре я немного отошел: херес прибавил мне сил, и я задремал в удобном кресле. Минут через десять я, вздрогнув, проснулся и увидел, что миссис Спенс стоит в дверях.

— Не вставайте, пожалуйста, — она протянула руку, как бы удерживая меня на месте.

Несмотря на заверения Нейла и ее собственную вежливую улыбку, видно было, что ей не особенно приятно видеть меня. Она была все так же привлекательна, даже, как мне показалось, еще привлекательнее, чем всегда: на ней было розовое, очень молодившее ее платье с глубоким вырезом и плотно облегающим лифом, расшитым блестками. Волосы ее, видимо, лишь недавно побывали в руках парикмахера, и в них появился красноватый оттенок, которого я прежде не замечал. Лицо было довольно густо накрашено, так же как и тонкие губы, которым помада придавала искусственную яркость.

— Надеюсь, я вам не помешал, — неуклюже заметил я.

— Ну что вы! — Она тряхнула головой и, несколько рисуясь, закурила сигарету. — К нам еще должен прийти мистер Ломекс. Вот вы и будете опять втроем, совсем как когда-то.

Воцарилось молчание, которое уже начало тяготить нас обоих, когда появился Спенс, уходивший вымыться и переодеться. На нем был смокинг и черный галстук.

— Извините меня, Шеннон, пришлось пойти принарядиться. — Он с умиротворяющей улыбкой взглянул на жену. — Мьюриэл настаивает.

— Мы не так часто принимаем гостей, — отрезала миссис Спенс. — И уж раз принимаем, то по крайней мере это надо делать по-человечески.

Спенс слегка покраснел, но не сказал ни слова и занялся наполнением графинов. Мьюриэл, то и дело поглядывая на часы и недовольно сдвинув брови, принялась переставлять крошечных костяных слоников, выстроившихся в ряд на каминной доске.

— Помочь тебе, дорогая? — спросил Спенс. — Эти штуки ни за что не хотят стоять.

Она покачала головой.

— Не мешало бы нам приобрести более изысканные безделушки.

Мне почему-то было больно смотреть, как Спенс заискивает перед женой, всячески стараясь ей угодить; я заметил также, что он налил себе уже второй бокал виски, и притом гораздо больше, чем обычно.

Около восьми часов, примерно минут через тридцать после того, как прислуга объявила, что обед готов, раздался шум подъезжающего такси и, рассыпаясь в извинениях за опоздание, прибыл Ломекс. Манеры и одежда его были безупречны; он держался с обаятельной непринужденностью и сказал, что бесконечно рад меня видеть.

Стол в столовой был накрыт скатертью, отделанной кружевом, и уставлен зелеными восковыми свечами с колпачками из гофрированной бумаги. Раньше, когда я бывал у Спенса, на стол подавали простую и сытную еду, а сейчас это был претенциозный обед со множеством блюд и очень малым количеством съестного. Я не очень на это сетовал, так как, хотя всего час тому назад был голоден точно волк, сейчас мне на пищу смотреть было противно и вовсе не хотелось есть. Горничная, прислуживавшая за столом и обученная своей хозяйкой манерам «хорошего тона», подав очередное блюдо, отходила к двери и стояла навытяжку, разинув рот и глядя, как мы едим. Спенс говорил очень мало, зато Мьюриэл болтала без умолку, преимущественно с Ломексом, весело и оживленно, со знанием дела обсуждая светские новости, почерпнутые, должно быть, из модных журналов, которые она с такой жадностью просматривала, и прикрывая промахи горничной великосветскими ужимками, от которых меня начинало тошнить.

Наконец обед кончился, звон посуды на кухне прекратился, горничная исчезла и миссис Спенс любезно сказала:

— Вы можете пойти в кабинет и покурить там втроем. А через полчаса приходите ко мне в гостиную. — Когда мы были уже у двери, она с жеманным смешком окликнула Ломекса: — Сначала помогите мне задуть свечи.

Мы со Спенсом прошли в кабинет; он молча помешал огонь в камине, налил в бокалы виски и предложил мне сигарету. Он взглянул на каминную доску, потом пошарил в карманах.

— У вас нет спичек, Роберт?

— Я сейчас схожу за ними, — сказал я.

Я вернулся в холл и оттуда сквозь открытую дверь столовой увидел Ломекса и миссис Спенс. Она стояла, прижавшись к нему, и, томно положив руки ему на плечи, влюбленно заглядывала в глаза. Не только ее поза, но и бесконечное обожание, читавшееся на ее лице, поразили меня. Я постоял с минуту и, когда губы их слились, повернулся, отыскал коробку со спичками в кармане пальто и пошел обратно в кабинет.

Спенс сидел, сгорбившись, в кресле и смотрел в огонь. Он медленно раскурил трубку.

— Такие вечера хоть немного развлекают Мьюриэл, — заметил он, не глядя на меня. — По-моему, присутствие Ломекса доставляет ей удовольствие.

— Безусловно, — согласился я.

— Иногда я очень жалею, что я такой скучный человек, Роберт. Я стараюсь быть веселым, но ничего из этого не получается. Не умею я болтать языком.

— И слава богу, Нейл.

Он с благодарностью поглядел на меня.

Минуту спустя к нам присоединился Ломекс. Его появление было встречено кратким молчанием, но это не смутило его: ничто, казалось, не могло поставить Адриена Ломекса в затруднительное положение. Вынув из портсигара сигарету, он встал перед камином и принялся пересказывать свой разговор с шофером такси, который привез его сюда. Он был мил и занимателен, и скоро Спенс, сначала хмуро смотревший на него, уже внимал ему с улыбкой. Я не мог улыбаться. И не потому, что был излишне щепетилен: я уже давно подозревал Ломекса, но сейчас самый вид его вызывал во мне сильнейшее отвращение. Если бы дело касалось кого угодно, но не Спенса, думал я.

Больше я сдерживаться не мог. Пока Ломекс продолжал болтать, я встал, пробормотал какое-то извинение и, выйдя из кабинета, через холл прошел в гостиную.

Миссис Спенс стояла у камина, поставив ногу на медную решетку, и, опершись локтем о каминную доску, глядела с отсутствующей улыбкой на свое отражение в зеркале. Она была явно довольна собой, но смущена и взволнована. Когда я вошел и закрыл за собой дверь, она стремительно обернулась ко мне.

— А, это вы! Где же остальные?

— В кабинете.

Должно быть, она по моему тону догадалась, что я кое-что знаю. Взмахнув ресницами, она метнула на меня быстрый взгляд.

— Миссис Спенс, — твердо сказал наконец я, — я видел вас с Ломексом несколько минут тому назад.

Она слегка побледнела, потом густо покраснела от злости.

— Шпионили, значит.

— Нет. Я увидел вас совершенно случайно.

Растерявшись, она тщетно пыталась найти нужные слова, щеки ее пылали от досады. Я продолжал:

— Ваш муж — мой лучший друг. И лучший парень на свете. Я не могу заставить вас относиться к нему так же, но прошу вас все-таки подумать о нем.

— Подумать о нем! — воскликнула она. — А почему для разнообразия никто обо мне не подумает? — Она даже задохнулась от жгучей обиды. — Да имеете ли вы представление о том, чем была моя жизнь последние пять лет?

— Вы жили довольно счастливо, пока не появился Ломекс.

— Это вам так кажется. Я была глубоко несчастна.

— Почему же вы вышли замуж за Нейла?

— Потому что я была круглой идиоткой, поддавшейся собственной чувствительности, жалости, атмосфере всеобщего одобрения. Какая славная девушка, какой прекрасный поступок, как удивительно благородно! — Она поджала губы. — Я ведь понятия не имела, на что я себя обрекаю. О, сначала все было в порядке — во время войны. Тогда была уйма удовольствий. Оркестры играли, знамена развевались. Когда мы приходили в театр, все вставали и аплодировали ему. Но теперь все это кончилось и забыто. Он больше не герой. Он — пугало. На улице люди таращат на него глаза. Мальчишки кричат вслед. Можете себе представить, каково мне? Совсем недавно мы были в ресторане, и какая-то компания за соседним столиком принялась смеяться над ним за его спиной — да я чуть сквозь землю не провалилась.

Я смотрел на нее не мигая, потрясенный ее пустотой, но решил не сдаваться.

— Люди бывают ужасно злые. Но вам ведь необязательно куда-то ходить. У вас прелестный дом.

— Убогий домишко в пригороде! — презрительно бросила она. — Не к этому я привыкла. И мне надоело, до смерти это надоело! Сидеть здесь из вечера в вечер — да я готова кричать от ужаса. Когда мы были помолвлены, мы оба мечтали, что он станет врачом-консультантом. А теперь — можете вы себе представить модного врача с этакой внешностью? Как-то раз его позвали к девочке, которая живет на нашей улице; когда он наклонился над кроваткой, с ребенком чуть припадок не случился. Никогда из него ничего не выйдет — так ему и быть всю жизнь лабораторной клячей.

— Все это лишь говорит о том, что вы должны быть очень великодушны к нему.

— Ах, да замолчите! — обрушилась она на меня. — Все вы, недопеченные идеалисты, одинаковы. Я отдала ему и так слишком много. Надоело мне готовить для него супы и желе. Не могу я вконец загубить лучшие годы моей жизни.

— Но он же любит вас, — сказал я. — Это немалая ценность для вас обоих. Не бросайтесь этим.

Ее глаза встретились с моими — безжалостные, как удар хлыста. Я ожидал взрыва. Но она лишь отвернулась и уставилась на огонь. Неторопливое тиканье часов звучало в комнате, как биение сердца механической куклы. Когда она снова повернулась ко мне, лицо ее было спокойно; она смотрела на меня в упор притворно-лукавым взглядом.

— Послушайте, Роберт. Вы подняли страшный шум из-за пустяка. Между Адриеном и мной всего лишь флирт. Клянусь вам, в этом нет ничего опасного.

Она подошла ко мне и легонько положила руку на мой рукав.

— Жизнь течет довольно скучно в этом противном пригороде. Время от времени просто необходимо немного встряхнуться. Каждой женщине лестно, когда за ней ухаживают и дают… дают понять, что она нравится. Вот и вся история. Вы не скажете Нейлу?

Я покачал головой и пристально посмотрел на нее, не зная, можно ли ей хоть в какой-то мере верить.

— Я ведь стараюсь скрасить ему жизнь. И я, право, неплохо к нему отношусь. — Она улыбнулась для большей убедительности, продолжая поглаживать мой рукав. — Обещаете, что не скажете ему ни слова?

— Да, — сказал я. — Я не скажу ему. А сейчас я пойду. Доброй ночи, миссис Спенс.

В кабинете я объявил, что мне надо успеть на десятичасовой поезд, идущий в Далнейр, и простился с Ломексом. Спенс пошел проводить меня до двери, несколько озадаченный моим неожиданным уходом. На крыльце он обнял меня за плечи.

— Мне очень жаль, что вы удираете, Роберт. — Его темные глаза смотрели прямо мне в лицо. — Вообще… я хотел предложить вам пожить у нас несколько дней… если вам трудно.

— Трудно? — повторил я.

Он отвел взгляд.

— На той неделе я звонил в Далнейр. Мне сказали, что вас там нет. — И он продолжал, старательно подыскивая слова, которые, казалось, исходили из самой глубины его бескорыстного сердца: — Понимаете, мне хотелось бы помочь… я ведь вполне обеспечен и живу здесь так хорошо… Неприятно мне, что вы рыщете по свету, как неприкаянный.

— Спасибо, Спенс, спасибо. У меня все в порядке. — Под напором нахлынувших чувств я не мог продолжать и умолк. Я пожал ему руку и поспешно сбежал со ступенек в сырую темноту ночи.

Весь обратный путь в город я старался совладать с собой. Рука у меня горела и распухла, но эта боль была куда меньше той, что жгла мне сердце. Жестокость жизни подавляла меня.

Было одиннадцать часов, когда я добрался до «Глобуса» и, войдя в холодный вестибюль, увидел письмо на свое имя. Я поспешно взял его.

«Дорогой мой Шеннон!

К сожалению, вынужден Вам сообщить, что, несмотря на мои настоятельные просьбы, Ученый совет отказался субсидировать Вашу работу. Боюсь, что это решение — окончательное. Но я все-таки буду помнить о Ваших нуждах. А пока, если Вам требуется помещение для Ваших препаратов, я договорился, что Вы можете разместиться в старом здании аптекарского отделения на Сент-Эндрьюз-лейн. Не падайте духом.

Искренне Ваш, Уилфред Чэллис».

Я хотел перечитать еще раз, но не мог: я просто не видел слов. И мне пришлось крепко сжать зубы, чтобы сдержать слезы, набегавшие на глаза.

2

На следующее утро, словно незадачливый боксер, который, упав, все-таки должен подняться на ноги, я без особой надежды отправился на аптекарское отделение. Оно помещалось в нескладном старом здании близ Уэллгейт и являлось частью фармакологического факультета, где занимались студенты, намеревавшиеся по получении диплома вступить в Общество аптекарей. Заведение это даже нечего было и сравнивать с университетом.

Привратник был уже извещен о моем приходе, и, когда я назвал себя, он провел меня в комнату на первом этаже, длинную, низкую и довольно темную; там были стол, кожаная кушетка, агатовые весы под стеклянным колпаком, штатив для пробирок и две полочки, уставленные простейшими химическими реактивами. Словом, комната оказалась именно такой, какую я опасался увидеть: вполне пригодная для студента, занимающегося фармакологией, но слишком примитивная для меня; обозревая ее, я подумал: «Неужели у меня никогда в жизни не будет подходящих условий для работы?» Конечно, непрерывно изощряясь и напрягая всю свою нервную энергию, можно и здесь что-то делать. Но одному, без денег и соответствующей помощи нелегко будет добиться нужных результатов.

Выйдя снова на улицу, я дал привратнику шиллинг и попросил его заехать с тачкой в «Глобус» и привезти сюда мою аппаратуру. По крайней мере я смогу бесплатно хранить здесь свои вещи. А это уже кое-что, поскольку я не знаю, как долго мне удастся продержаться в гостинице. Но вот должен ли я сделать над собой усилие и попытаться продолжать здесь работу, этого я еще не мог решить. Когда я проходил под увитой плющом аркой факультета, в глубине души у меня шевельнулась легкая обида на профессора Чэллиса. И все же я не мог поверить, что он бросил меня на произвол судьбы.

Одолеваемый этими мыслями, я пошел в гостиницу через Тронгейтский перекресток. Это было шумное, многолюдное место в бедной части города, на пересечении трех узких улочек, застроенных дешевыми лавчонками и высокими многоквартирными домами. Весь транспорт из доков проезжал здесь — непрерывный поток подвод и грузовиков, который скрещивался и перекрещивался с потоком трамваев и автобусов, шедших со Старой главной улицы.

Только я собирался завернуть за угол на Тронгейт-стрит, как странное предчувствие беды охватило меня. Среди толпы на противоположном тротуаре стояли две подружки — одна из них школьница лет четырнадцати с ранцем под мышкой — и ждали, когда можно будет перейти через улицу. Наконец, решив, что путь свободен, та, что с ранцем, на прощанье улыбнулась своей спутнице и ступила на мостовую. В эту минуту со Старой главной улицы на бешеной скорости вылетел автофургон. Девочка заметила его и побежала. Похоже было, что она успеет проскочить. Но тут навстречу ей из другой улицы с грохотом выехал тяжелый грузовик. Пространство между двумя машинами быстро сокращалось. Девочка растерянно остановилась, увидела, что деваться некуда, неловко повернула было назад и, поскользнувшись, во весь рост упала на мокрый асфальт. Ранец ее перелетел через улицу, и книги рассыпались у моих ног. Визг тормозов, пронзительный крик — и колеса грузовика, который вез чугунные болванки из доков, со скрежетом наехали на нее.

Раздался крик ужаса, все бросились на середину улицы и окружили пострадавшую. Не удержался и я. Хоть я и не любил выказывать на людях свои профессиональные познания, но тут я протиснулся сквозь толпу и опустился на колени возле пострадавшей девочки. Она лежала неподвижно и тихонько стонала; несмотря на грязь, покрывавшую ее лицо, видно было, что она смертельно бледна. Полисмен поддерживал ее голову, а со всех сторон теснились, напирая на него, сердобольные люди, и каждый стремился дать какой-то совет.

— Надо перенести ее куда-нибудь в помещение, — сказал я. — Я — врач.

Красное, злое лицо полисмена сразу прояснилось. Чьи-то услужливые руки поспешно передали доску со стоявшего подле грузовика. Среди поднявшихся тотчас шума и суматохи, девочку положили на эти импровизированные носилки и внесли в маленький врачебный кабинет, затерявшийся среди лавчонок на противоположной стороне улицы; там ее уложили на кушетку. Человек двадцать любопытных зашло вместе с нами. Полисмен немедленно вызвал по телефону карету скорой помощи. Затем, подойдя к кушетке, возле которой я стоял, он сказал:

— Движение здесь такое, что скорая помощь придет не раньше чем через десять минут.

— Пожалуйста, удалите отсюда всех этих людей, — попросил я.

Он стал освобождать убогий кабинетик, а я нагнулся и расстегнул запачканную, порванную блузку девочки. Треснувший по швам лифчик сполз вниз, обнажив плоскую грудку. Повреждено было левое плечо: сложный перелом сустава. Ее изуродованная левая рука безжизненно повисла, но куда страшнее был непрерывно увеличивавшийся синий кровоподтек под мышкой. Нащупав пульс девочки, я с тревогой взглянул на ее лицо, ставшее теперь совсем белым, — ее закатившиеся глаза пристально смотрели в одну точку.

Полицейский офицер уже снова стоял подле меня. К нам подошел фармацевт из соседней аптеки — пожилой мужчина в белой куртке.

— Кто здесь практикует? — спросил я.

— Доктор Мейзерс. Вот беда, что его нет на месте.

— Вид у нее совсем неважный, — тихо заметил полисмен.

Глядя на пульсирующую синеву под мышкой, я быстро соображал. Несомненно, повреждена артерия, но слишком высоко, чтобы можно было наложить жгут, а кровотечение столь обильно, что легко может повлечь за собой роковой исход еще прежде, чем прибудет скорая помощь.

Медлить было нельзя. Не говоря ни слова, я подтащил кушетку к окну, подошел к небольшому эмалированному шкафчику с инструментами, стоявшему в углу, вынул скальпель, щипцы Спенсера и стеклянную банку с кетгутом для наложения швов. Бутыль с эфиром стояла на нижней полке. Я налил немного на кусок марли и приложил ее к носу девочки. Она слегка всхлипнула и замерла.

Времени для обычной антисептики не было. Я плеснул себе на руки немного йоду и протер той же едкой жидкостью распухшую подмышку пострадавшей. Полисмен и фармацевт смотрели на меня, вытаращив глаза. В дверях стояла группа молчаливых зрителей. Не обращая на них внимания, я взял скальпель и всадил его в отекшую руку девочки.

В ту же секунду из раны вылетел большой сгусток крови, и я увидел кровоточащую дыру в разорванной артерии. Немедленно я наложил щипцы. Затем не торопясь, спокойно перевязал сосуд. Это было совсем нетрудно, и на все потребовалось минут пять. Убрав эфирную маску, я снял щипцы, слегка затампонировал рану и забинтовал ее крест-накрест, чтобы вернее предохранить от загрязнения. Пульс у девочки уже стал лучше, дыхание ровнее и глубже. Я взял жесткое серое одеяло, лежавшее в ногах кушетки, и хорошенько закутал в него худенькое тельце. В больнице ей, очевидно, сделают переливание крови, может быть, введут физиологический раствор, но настоящая опасность уже была позади.

— Теперь она выкарабкается, — кратко заметил я.

Полисмен облегченно вздохнул, с порога донесся одобрительный шепот. Тут я обернулся и заметил коренастого крепыша с копною ярко-рыжих вьющихся волос, который недружелюбно смотрел на меня.

Эта малосимпатичная личность вызвала у меня прилив раздражения:

— Я ведь, кажется, велел очистить помещение.

— Прекрасно, — отрезал рыжий человечек. — Вот и убирайтесь.

— Это вы убирайтесь, — не без запальчивости возразил я.

— С какой это стати? Здесь мой кабинет.

Тут я понял, что передо мной доктор Мейзерс.

В эту минуту подъехала карета скорой помощи и поднялась суматоха. Но вот наконец маленькая пациентка удобно устроена и осторожно увезена; полисмен закрыл блокнот, торжественно пожал мне руку и ушел. Фармацевт отправился в свою аптеку, последние зеваки разошлись, по улице снова с ревом и грохотом понеслись машины. Доктор Мейзерс и я остались одни.

— Ну вы и нахал! — заключил он. — Забрались в мой кабинет. Перепачкали его кровью. А мне даже не собираетесь платить за это.

Я спустил закатанные рукава рубашки и надел пиджак.

— Когда у меня заведется монета, я пошлю вам чек на десять гиней.

Он с минуту покусал ноготь большого пальца, словно пережевывая мой ответ. Все его ногти были коротко обгрызаны.

— Как вас зовут?

— Шеннон.

— Очевидно, вы что-то вроде доктора.

Я взглянул на его диплом, висевший в рамке на противоположной стене. Это было удостоверение об окончании общего курса, свидетельствовавшее о том, что Мейзерс — врач самой низкой квалификации.

— Да, — сказал я. — А вы?

Он покраснел и с таким видом, точно намеревался уличить меня в обмане, резко повернулся к своему письменному столу и взял «Медицинский справочник». Полистав его с характерной для всех его движений энергией, он быстро отыскал мою фамилию.

— Шеннон, — сказал он. — Роберт Шеннон. Сейчас увидим. — Но, по мере того как он читал перечень моих степеней и наград, лицо его все вытягивалось. Он закрыл книгу, сел в свое кожаное вращающееся кресло, сдвинул на затылок котелок, который до сих пор не потрудился снять, и уже совсем по-иному посмотрел на меня.

— Вы, конечно, слышали обо мне, — сказал он наконец.

— Никогда.

— Не может этого быть. Джеймс Мейзерс. У меня самая большая практика в городе. Три тысячи чистоганом. Максимум. Все врачи терпеть меня не могут. Ведь я у них хлеб отнимаю. А народ меня очень любит.

Продолжая наблюдать за мной, он мастерски левой рукой скрутил сигарету и небрежно сунул ее в рот. Его самоуверенность была просто поразительна. Одет он был кричаще, но в традиционном стиле врачей, практикующих на дому: широкие полосатые брюки, короткий черный пиджак, стоячий воротничок и галстук с бриллиантовой булавкой. Однако подбородок у него отливал синевой: ему явно не мешало побриться.

— Значит, вы сейчас без места? — внезапно спросил он. — Из-за чего же вы его лишились — пьянство или женщины?

— И то и другое, — ответил я. — Я морфинист.

Он ничего на это не сказал, только вдруг резко выпрямился.

— А не хотели бы вы поработать у меня? Три вечера в неделю. Кабинетный прием и ночные вызовы. Мне хочется немножко вздохнуть посвободнее. А то эта практика убьет меня.

Немало удивленный этим предложением, я с минуту подумал.

— А сколько вы будете платить?

— Три гинеи в неделю.

Я снова прикинул. Вознаграждение довольно щедрое: это позволит мне жить в «Глобусе» и избавит от позорной необходимости обивать пороги Агентства по приисканию работы для медиков. У меня будет время и для научных исследований, если, конечно, я смогу наладить это на аптекарском отделении.

— Идет.

— Значит, по рукам. Приходите сегодня, ровно в шесть вечера. Предупреждаю: у меня были и до вас помощники. И ни один из них ни к черту не годился. Они у меня живо вылетали.

— Благодарю за предупреждение.

Я уже направился было к двери, когда он, иронически усмехнувшись, окликнул меня:

— Постойте-ка. Судя по вашему виду, вы нуждаетесь в небольшом авансике.

Он достал из заднего кармана брюк туго набитый кожаный кошель и, тщательно отобрав нужные банкноты, передал мне через стол три фунта и три шиллинга.

Жизнь уже успела кое-чему научить меня. Ни слова не говоря, я взял банкноты так же бережно, как он положил их.

3

В тот вечер в шесть часов и потом по три вечера в неделю я принимал больных в кабинете на Тронгейтском перекрестке. К моему приходу передняя бывала уже битком набита пациентами — женщины в шалях, дети в лохмотьях, рабочие из доков — и начинался изнурительный прием, который частенько затягивался до одиннадцати ночи, а потом надо было еще пойти по двум-трем срочным вызовам, о которых сообщал мне аптекарь Томпсон, перед тем как закрыть свое заведение. Работа была тяжелая. Доктор Мейзерс не преувеличивал, говоря, что у него огромная практика. Я довольно быстро выяснил, что он пользуется необыкновенной репутацией у бедного люда, населяющего этот трущобный район.

Уже самая его стремительность немало способствовала укреплению его авторитета, да и действовал он круто, энергично, прибегая порой к весьма драматическим приемам. Он поистине обладал чутьем по части постановки диагноза и, пересыпая свою речь крепкими выражениями, не колеблясь выносил приговор. Работал он, как каторжник, не жалея себя, и вовсю распекал своих пациентов. А они любили его за это. Прописывал он всегда самые сильнодействующие средства и в максимальных дозах. Пациент же, после того как его сильнейшим образом прочистило или он жесточайше пропотел, говорил, понимающе покачивая головой: «Ай да доктор — ведь совсем крошку лекарства прописал, но как здорово прохватило!»

Мейзерс болезненно переживал свой маленький рост, однако, как все низенькие люди, отличался тщеславием и положительно упивался своим успехом. Ему нравилось сознавать, что он одержал победу там, где рядом с ним другие врачи терпели поражение, и любил, задыхаясь от смеха, рассказывать, как он «обскакал» какого-нибудь своего коллегу. Но больше всего он наслаждался сознанием того, что, хоть он и работает в бедном районе, в жалком кабинетишке и имеет всего лишь диплом об окончании общего курса, живет он в большой роскошной вилле, ездит в машине «Санбим», может дать дочери отличное образование, подарить жене красивое меховое манто — словом, как он говорил, живет, точно лорд. К деньгам он относился с необычайным уважением. Хотя брал он со своих пациентов очень немного — от шиллинга до полукроны, — но требовал, чтобы платили только наличными.

— Стоит им узнать, что они могут пользоваться вашими услугами задаром, доктор, — предупредил он меня, — и вам крышка.

В ящике письменного стола ом держал большой замшевый мешок, в котором когда-то хранились акушерские щипцы и куда теперь он складывал гонорар. К концу приема мешок раздувался от денег. В первый день моего дежурства, когда я уже собирался закрывать кабинет, в комнату неожиданно вошел доктор Мейзерс, взял мешок и с видом знатока взвесил его на руке. Затем посмотрел на меня, но не сказал ни слова. И хотя он и виду не подал, я почувствовал, что он доволен.

В начале второй недели, придя в понедельник вечером, чтобы вести прием, я сунул руку в карман и вынул оттуда фунтовую бумажку.

— Возьмите. — Доктор Мейзерс быстро вскинул на меня глаза, но я продолжал: — Девочка, на которую наехал грузовик, поправляется. В пятницу был здесь ее отец и чуть не насильно вручил мне гонорар. Славный малый: он так благодарил меня.

Лицо Мейзерса приняло какое-то странное выражение. Он скрутил сигарету, откусил кончик с торчавшими из него волокнами табака и выплюнул на пол.

— Возьмите это себе, — наконец сказал он.

Я раздраженно отказался:

— Вы платите мне жалованье. Все, что я беру с больных, — ваше.

Наступило молчание. Он подошел к окну, потом вернулся на свое место, так и не закурив сигареты.

— Сказать вам кое-что, Шеннон? — медленно произнес он. — Вы у меня первый честный помощник. Давайте на эту бумажку пошлем девочке винограда и цветов.

Любопытный он все-таки был человек — хоть и любил деньги, но скупостью не отличался и мог не задумываясь тратить их на себя и других.

После этого случая доктор Мейзерс гораздо сердечнее стал относиться ко мне. Он держался со мной на дружеской ноге и с гордостью показывал мне фотографии своей жены и семнадцатилетней дочери Ады, заканчивавшей обучение в закрытом дорогом пансионе при монастыре Святого сердца в Грэнтли. Показывал он мне и фотографию своей грандиозной виллы с большой машиной у ворот, намекнув, что скоро пригласит меня к себе. Время от времени он давал мне советы, как вести практику, а однажды, разоткровенничавшись, признался, что в самом деле зарабатывает три тысячи фунтов в год. Ему очень хотелось знать, на что я трачу свободное время, и он частенько пытал меня на этот счет, но я всегда был сдержан и скрытен. Хотя работа мне не нравилась, настроение у меня было отличное: почему-то стало казаться, что счастье, наконец, улыбнулось мне. Так, пожалуй, оно и было.



В четверг, возвращаясь под вечер в «Глобус», я заметил в сгущающихся сумерках на противоположном тротуаре мужскую фигуру, показавшуюся мне знакомой. При моем приближении терпеливо поджидавший кого-то человек медленно двинулся мне навстречу. Обстоятельства, при которых мы расстались, были таковы, что у меня сердце захолонуло, когда в этом человеке я признал Алекса Дьюти.

Уже поравнявшись друг с другом, мы еще долго молчали; я с удивлением заметил, что он не решается заговорить и волнуется куда больше меня. Наконец он тихо произнес:

— Я хотел бы сказать вам одно слово, Роберт. Можно зайти?

Мы прошли через качающиеся створки дверей и поднялись ко мне в комнату; переступив через порог, он поставил на пол ящик, который до сих пор держал под мышкой, и присел на кончик стула. Вертя в натруженных умелых руках шапку, он смущенно смотрел на меня открытым, честным взглядом.

— Роб… я пришел просить у тебя прощения.

Ему стоило немалого труда выговорить это, зато ему сразу стало легче.

— На прошлой неделе мы были в Далнейрской больнице. Мы собрали на чердаке все игрушки Сима — жена надумала отвезти их больным детям. Потом мы долго беседовали с начальницей. И она по секрету все нам рассказала. Мне очень жаль, что я напрасно обвинил тебя тогда, Роберт. Сейчас я за это готов отрезать себе язык.

Я просто не знал, что сказать. Всякое проявление благодарности необычайно стесняло меня. Я был очень огорчен тем, что нашей дружбе с Дьюти пришел конец, и сейчас очень обрадовался, узнав, что недоразумение выяснилось. Я молча протянул ему руку. Он сжал ее, точно в тисках, и на его обветренном красном лице появилась улыбка.

— Значит, снова мир, дружище?

— Конечно, Алекс.

— И ты поедешь со мной на рыбалку осенью?

— Если возьмешь.

— Возьму, — веско произнес он. — Понимаешь, Роб, со временем все проходит.

Мы немного помолчали. Он потер руки и с любопытством оглядел комнату.

— Ты все еще занимаешься своей научной работой?

— Да.

— Вот и прекрасно. Помнишь, ты хотел получить пробы молока? Я принес их тебе.

Я подскочил, точно через меня пропустили электрический ток.

— У вас снова заболел скот?

Он кивнул.

— Тяжелая эпидемия?

— Очень, Роб. Пять наших коров перестали кормить телят, и, как мы ни старались их спасти, они подохли.

— И ты принес мне пробы их молока? — я весь напрягся от волнения.

— От всех пяти. В стерильной посуде. — Он кивнул на ящик, стоявший на полу. — В этом оцинкованном ящике.

Не в силах выразить свою признательность, я молча смотрел на него. До сих пор мне так не везло, что я с трудом мог поверить этому счастливому повороту судьбы.

— Алекс, — в избытке чувств воскликнул я, — ты и представить себе не можешь, что это для меня значит! Как раз то, что мне нужно…

— Это ведь не только одного тебя касается, — серьезно возразил он. — Должен тебе прямо сказать. Роб: эта штука здорово встревожила нас, фермеров. Во всех лучших стадах — падеж. Управляющий сказал, что, если ты хоть чем-то сумеешь нам помочь, он будет тебе очень благодарен.

— Я попытаюсь, Алекс, обещаю, что попытаюсь. — С минуту я помолчал, не в силах продолжать. — Если ты так просто не хотел со мной мириться… то ничего лучшего не мог бы придумать…

— Ну раз ты доволен, то и я доволен. — Он посмотрел на свои большие серебряные часы. — А теперь мне пора.

— Посиди еще, — принялся уговаривать я. — Я сейчас принесу чего-нибудь выпить.

На радостях я готов был отдать ему все, что имел.

— Нет, дружище… мне ведь надо поспеть на автобус, который отходит в шесть пятнадцать. — Он улыбнулся мне своей медлительной, спокойной улыбкой. — Я уже и так добрый час прождал тебя на улице.

Я сошел с ним вниз и, горячо поблагодарив его, распростился. Постояв у подъезда, пока его коренастая фигура не исчезла в темноте, я вернулся в гостиницу окрыленный надеждой.

Только я хотел было подняться к себе наверх и открыть ящик с дримовскими пробами, как вдруг в холле, в отведенном для меня отделении, увидел письмо. По почерку я сразу узнал, что письмо от Джин. Задыхаясь, я схватил его, одним духом взбежал по лестнице, запер дверь и дрожащими пальцами разорвал конверт.

«Дорогой Роберт!

Люк уезжал в Тайнкасл на целых три недели. Поэтому я только сейчас получила Ваше письмо и теперь не знаю, что отвечать. Не скрою: я искренне обрадовалась Вашей весточке — я очень соскучилась по Вас. Возможно, мне не следовало бы Вам это говорить. Возможно, вовсе не следовало писать Вам это письмо. Но у меня есть кое-какие новости, вот я и воспользуюсь ими как предлогом, чтобы написать Вам.

Я снова держала экзамены и, хотя допустила некоторые ошибки, рада сообщить Вам, что в общем сдала не так уж плохо. Профессор Кеннерли, как это ни странно, был очень мил. И вчера, после последнего устного экзамена, он отвел меня в сторону и сообщил, что я выдержала с отличием — по всем предметам. Счастливая случайность, конечно, но у меня точно гора с плеч свалилась!

Выпуск будет только в конце семестра, 31 июля, и я решила до тех пор прослушать курс по тропической медицине, который начинается на будущей неделе в Сандерсоновском институте. Лекции будут читаться с девяти утра, каждый день по часу.

Ваша Джин Лоу».

Выдержала… выдержала с отличием… и соскучилась по мне… очень соскучилась. Глаза мои заблестели, когда я читал эти строки: после стольких тягостных месяцев печального и безнадежного существования они были как бальзам для моего одинокого сердца. Моя жалкая комната словно преобразилась. Мне хотелось прыгать, смеяться, петь. Снова и снова перечитывал я эти слова, и от того, что писала их Джин, они казались мне такими прекрасными, такими бесконечно нежными… В них было скрытое томление, повергшее меня в экстаз и натолкнувшее вдруг на одну мысль, — кровь бросилась мне в голову, и я задрожал от сладостного волнения. Я взял листок почтовой бумаги, которого она еще так недавно касалась, и прижал его к губам.

4

Сандерсоновский институт находился на противоположном берегу реки, в довольно уединенной части города, между богадельней и старинной церковью святого Еноха. Это был тихий район, казавшийся пригородом благодаря саду на площади святого Еноха. Накануне вечером прошел дождь, теплый весенний дождь, и, когда я шагал по мощенному плитами тротуару Старой Джордж-стрит, в воздухе стоял запах набухающих почек и молодой травы. С реки потянуло теплым ветерком, и под его дыханием закачались зазеленевшие ветви высоких вязов, среди которых чирикали воробьи. И сразу холодные объятия зимы словно разжались, и от влажной земли, обнажившейся под солнцем, поднялся сладкий дурман, наполнивший меня тоской, невыразимым томлением — острым, как боль.

У богадельни стояла старуха цветочница со своим товаром. Я внезапно остановился и купил на шесть пенсов подснежников, высовывавших свои головки из корзины. Слишком застенчивый, чтобы нести их открыто, я завернул нежные цветы в носовой платок и положил их в карман. Когда я торопливо вошел во двор института и стал на страже у выхода из лекционного зала, старые часы на церкви святого Еноха, словно опьянев от носившихся в воздухе ароматов, весело пробили десять.

Через несколько минут из зала стали выходить студенты. Их было человек шесть, не больше. Последней с рассеянным видом вышла Джин. Она была в сером — цвет этот всегда очень шел к ней; на сильном ветру платье плотно облегало ее тоненькую фигурку, от чего она казалась еще стройнее. Губы ее были слегка приоткрыты. Руки в стареньких перчатках сжимали тетрадь. Добрые карие глаза опущены.

Неожиданно она подняла их, взгляды наши встретились, и, шагнув к ней, я взял обе ее руки в свои.

— Джин… наконец-то!

— Роберт!

Она произнесла мое имя смущенно, с запинкой, словно преодолевая угрызения совести. И тут же лицо ее просветлело, яркий румянец залил щеки. Мне хотелось крепко сжать ее в объятиях. Но я не посмел. И сказал хриплым голосом:

— Как чудесно, что мы снова встретились!

С минуту в приливе восторга мы, будто завороженные, смотрели друг другу в глаза, — говорить мы не могли. Позади нас на вязах чирикали воробьи, а где-то далеко, ниже по реке, лаяла собака. Наконец, с трудом переводя дух, я прошептал:

— И вы выдержали… с отличием… Поздравляю вас.

— Ну что ж тут особенного? — Она улыбнулась.

— Но это же великолепно. Если бы не мое пагубное вмешательство, вы бы и тогда сдали.

Она застенчиво улыбнулась. Улыбнулся и я. Я все еще держал ее руки в своих, точно и не собирался отпускать.

— Вы ушли из Далнейрской больницы? — спросила она.

— Да, — весело ответил я. — Меня вышибли. Видите, какой я никудышный. Теперь я работаю через день помощником у одного доктора, практикующего в трущобах у Тронгейта.

— А как же ваша научная работа? — быстро спросила она.

— Ах, — сказал я, — именно об этом я и хотел с вами поговорить.

Я повел ее через дорогу, в сад на площади. Мы сели на зеленую скамейку, окружавшую ствол сучковатого дерева. Перед нами расхаживали и вспархивали голуби, опьяневшие, как и все птицы, от чудесного пробуждения весны. Поблизости не было никого, если не считать старого пенсионера в черной фуражке и яркой малиновой куртке, ковылявшего по дорожке. Я вынул из кармана букетик подснежников и преподнес Джин.

— Ох! — в восторге воскликнула она и умолкла, боясь, как бы словами или взглядом не сказать слишком много.

— Приколите их, Джин, — тихо попросил я. — В этом нет ничего предосудительного. Скажите, вы дали обещание никогда не видеться со мной?

Она почему-то ответила не сразу.

— Нет, — медленно произнесла она наконец. — Если бы я дала такое обещание, вряд ли я была бы сейчас здесь.

Я смотрел на нее, а она, слегка погрустнев, глубоко вдохнула тонкий аромат, затем приколола к жакету, пониже горжетки из пушистого меха, так удивительно подходившие к ее облику белые нежные цветы. От ее близости кровь волной прилила к моему сердцу, а щеки и лоб запылали. Я понимал, что надо скорее выложить то, что занимало мои мысли, иначе это страшное волнение одолеет меня.

— Джин, — начал я, стараясь совладать со своими чувствами, — если не считать лекций, у вас сейчас все дни свободны… После десяти часов вы ведь ничем особенно не заняты, правда?

— Нет. — Она вопрошающе смотрела на меня и, поскольку я молчал, добавила: — А что?

— Мне нужна ваша помощь, — решительно и откровенно начал я в полном убеждении, что говорю чистую правду. Глядя на нее в упор, я продолжал: — Я довел до половины свою работу; сейчас надо уже переходить к следующему этапу, и я ужасно волнуюсь. Вы знаете, как мне было трудно одному. О, я не жалуюсь, но теперь, для этой новой фазы, мне потребуется чья-то помощь. Есть опыты, которые одному ни за что не провести. Профессор Чэллис дал мне помещение для работы. — Я помолчал. — Не хотите ли вы… не согласились бы вы поработать со мной?

Она слегка покраснела и какую-то секунду взволнованно смотрела на меня, потом опустила глаза. Наступило молчание.

— Ах, Роберт, как бы мне хотелось! Но я не могу. Вы же знаете все обстоятельства! Мои родители… я стольким им обязана… а они только на меня и рассчитывают… и я так люблю их… особенно маму… она самая лучшая женщина на свете. И они… хоть и не принуждают меня, — казалось, она подыскивала слова, чтобы ослабить удар, — но все-таки не хотят, чтобы я с вами встречалась. Я уже сейчас… ослушалась их.

Я закусил губу. Несмотря на всю мягкость, в ней чувствовались какая-то непреклонность, глубочайшая порядочность и преданность — но не по отношению ко мне — и чувство долга, восстававшее против обмана.

— Как же они, должно быть, меня ненавидят!

— Нет, Роберт. Просто они считают, что мы должны идти разными путями.

— Но ведь я прошу не ради себя лично! — воскликнул я. — Вы же сами теперь врач и понимаете, что это во имя науки.

— Да мне бы и самой хотелось. И это очень интересно. Но совершенно невозможно.

— Нет, совершенно возможно, — возразил я. — Только никому не надо говорить. А ваши пусть думают, что вы проходите практику по тропической медицине…

Она с таким укором посмотрела на меня, что я умолк.

— Я не этого боюсь, Роберт.

— А чего же?

— Что мы будем вместе.

— Разве это так страшно?

Она подняла свои черные ресницы и печально поглядела на меня.

— Я знаю, я сама во всем виновата… я не сразу поняла, что наше чувство друг к другу так… так глубоко. А если мы будем встречаться, то оно станет еще глубже. В конце концов нам же будет труднее.

От этих простых слов у меня снова потеплело на сердце. Я глотнул воздуху, решив во что бы то ни стало уговорить ее.

— Послушайте, Джин. А если я обещаю и поклянусь вам, что никогда не буду за вами ухаживать, никогда не буду говорить вам о любви, вы согласитесь помочь мне? Мне так нужна ваша помощь. Одному мне ничего не сделать.

Мы долго молчали. Она недоверчиво смотрела на меня, то краснея, то бледнея, совсем растерявшись и не зная, на что решиться. И я поспешил воспользоваться моментом.

— Ведь это для вас такая удивительная возможность. Кажется, я на пороге очень важного открытия. Пойдемте и убедитесь сами.

Я порывисто вскочил и протянул ей руку. Поколебавшись с минуту, она медленно поднялась со скамьи.

До фармакологического факультета было недалеко. Через десять минут мы уже пришли на место. Я провел Джин прямо в мою лабораторию и, вынув из маленького инкубатора одну из пробирок с культурой, выращенной на пробах, недавно привезенных Дьюти, поспешно протянул ей.

— Вот, — сказал я, — я получил бациллу. И культура растет довольно быстро. Вы не догадываетесь, что это?

Она покачала головой, но видно было, что она заинтересовалась: в ее больших темных глазах промелькнул вопрос.

Я поставил пробирку обратно в наполненную водою ванночку, взглянул на регулятор, и закрыл оцинкованную дверцу. Затем в самых простых словах объяснил, чего я хочу.

Щеки Джин запылали от восторга. Глубоко взволнованная, она оглядела комнату: ее блестящие глаза то останавливались на инкубаторе, то снова обращались ко мне. Сердце мое отчаянно колотилось. Чтобы скрыть свои чувства, я подошел к окну и, подняв вверх раму, впустил в комнату поток солнечного света. За окном по ярко-синему небу мчались курчавые облака. Я обернулся к Джин.

— Роберт, — медленно произнесла она. — Если я буду с вами работать… потому что я считаю вашу работу очень важной… обещаете ли вы честно держать свое слово?

— Да, — сказал я.

Грудь ее приподнялась в тяжелом вздохе. Я смотрел на нее, а она, положив на стол свои учебники, сняла шляпу и принялась стягивать перчатки.

— Отлично, — сказала она. — Начнем.

5

И вот каждое утро по окончании лекции, вскоре после десяти часов, Джин приходила в мою лабораторию, где я уже сидел за работой, и, сняв с крючка за дверью халатик, надевала его и педантично принималась за дело на другом конце длинного стола. Мы обменивались лишь несколькими словами, иногда только улыбкой приветствия. Порой, углубившись в расчеты, я делал вид, будто и вовсе не заметил ее прихода, — такое равнодушие, казалось мне, скорее внушит ей спокойствие. Главное — что она была тут, и, когда я через некоторое время осторожно поднимал голову, я мог видеть сквозь строй бюреток в зажимах, как она с самым серьезным и сосредоточенным видом отмеряет и титрует жидкость, а потом делает соответствующую запись в потрепанном черном журнале.

Как я и предполагал, ее аккуратность, старание и тщательность явились для меня поистине неоценимой находкой — особенно если учесть, что надо было подготовить сотни предметных стекол для последующего просмотра под микроскопом. Работа была трудная, утомительная и опасная, ибо эти культуры на бульоне крайне заразны. Но Джин делала все так спокойно, уверенно и была настолько поглощена своим занятием, что сидела не поднимая головы и ни разу не допустила ошибки. Когда она чувствовала, что я смотрю на нее, она прерывала работу и молча, но так выразительно глядела на меня, что эти взгляды связывали нас еще теснее в нашей общей работе. Теплый весенний воздух вливался в нашу маленькую сумрачную комнатку сквозь широко открытое окно, принося с собой приглушенные звуки внешнего мира, — шум транспорта, пароходные гудки, завывания далекой шарманки. Присутствие Джин, такой спокойной и сдержанной, необычайно вдохновляло меня.

В час дня мы устраивали перерыв на завтрак. Хотя поблизости было два-три отличных кафе, было куда проще, приятнее и дешевле есть в лаборатории. Мы объединяли свои денежные ресурсы, и Джин каждый день по дороге с вокзала заходила на рынок и покупала всякую снедь. Подержав три минуты руки в растворе сулемы — мера предосторожности, на которой я совершенно категорически настаивал, — мы усаживались на подоконник и, покачивая на коленях тарелку, наслаждались завтраком на свежем воздухе. В пасмурные и холодные дни мы ели суп, подогретый на бунзеновской горелке. Но обычно наша трапеза состояла из свежих лепешек, нескольких кусочков колбасы и дэнлопского сыра, а затем — яблоки или кулечек вишен на десерт. Во дворе, куда выходило наше окно, жил черный дрозд, который регулярно каждый день являлся к нам полакомиться. Увидев, что мы едим вишни, он садился к Джин на руку и в предвкушении пиршества заливался радостной трелью.

На седьмой день нашей совместной работы, когда мы молча трудились, я услышал чьи-то шаги и обернулся. На пороге стоял профессор Чэллис; сгорбленный, в наглухо застегнутом выцветшем сюртуке, он теребил свои седые усы и, прищурившись, смотрел на нас.

— Я решил заглянуть к вам, Роберт, — сказал он, — посмотреть, как у вас идут дела.

Я тотчас вскочил и представил его Джин; он по-старинному, церемонно поклонился ей. Я видел, что он удивлен и, хотя слишком хорошо воспитан, чтобы это выказать, сгорает от любопытства, не зная, как отнестись к такому содружеству. Однако вскоре я понял, что Джин понравилась ему, ибо он с улыбкой подмигнул мне:

— В научной работе иметь толкового помощника, Роберт, — это уже наполовину выиграть сражение.

Он усмехнулся, словно сказал удачную шутку, затем принялся бродить по комнате, осторожно взбалтывал культуры, рассматривал предметные стекла, заглядывал в наши записи — и все это молча, но со спокойным одобрением, волновавшим нас куда больше любых слов.

Проведя доскональнейшее обследование наших трудов, он повернулся и поглядел на нас.

— Я добуду вам еще и другие пробы, из разных районов… с континента… там меня все еще немного ценят. — Он умолк и протянул нам руки: — Работайте, работайте дальше. Не обращайте внимания на такое ископаемое, как я. Дерзайте!

Но что значили эти слова по сравнению с тем живым огоньком, который теперь сверкал в его глазах.

С тех пор он постоянно навещал нас — частенько заходил во время завтрака и приносил не только обещанные пробы, но не раз что-нибудь вкусное. Усевшись на стул, он ставил палку между колен и, опершись трясущимися руками на ее костяную рукоятку, смотрел из-под косматых бровей, как мы уписываем мясной пирог или страсбургский паштет, — глаза его при этом весело поблескивали. Он все больше привязывался к Джин и относился к ней с поистине рыцарским вниманием и учтивостью, что не мешало ему, однако, порой добродушно, совсем по-мальчишески, подтрунивать над ней. Он никогда не завтракал с нами, но, если Джин варила кофе, соглашался выпить чашечку и, испросив ее разрешения с той особой любезностью, с какою он по отношению к ней держался, не спеша потягивал ароматный напиток, покуривая небольшую сигару, что он изредка себе позволял. Следя за голубыми спиралями дыма, расплывавшимися вверху, он рассказывал нам о своей молодости, о жизни в Париже, где он учился и занимался научной работой в Сорбонне под руководством знаменитого Дюкло.

— У меня не было тогда денег, — с усмешкой заметил он, рассказав нам, как однажды провел воскресенье в Барбизоне. — Нет у меня их и теперь. Но я всегда был счастлив от того, что посвятил себя делу, равного которому нет в целом мире.

Когда он ушел. Джин глубоко вздохнула. Глаза ее сияли.

— Какой он милый, Роберт! Большой человек… Мне он так нравится.

— Если я могу быть тут судьей, по-моему, вы ему тоже нравитесь. — Я криво улыбнулся. — Но как бы отнеслись к нему ваши родители?

Она потупилась.

— Давайте работать.

К этому времени из многочисленных молочных проб мы получили в чистом виде грамм-отрицательный организм, в котором я признал бациллу, открытую датским ученым Бангом и названную его именем, — он доказал, что она является причиной жестокой болезни, поражающей рогатый скот и широко распространенной во всем мире. Значит, эта же бацилла вызвала эпидемию среди коров в нашей местности. На основании сделанных мною вычислений мы установили, что около тридцати пяти процентов рогатого скота, не считая овец, коз и прочих домашних животных, являются носителями этого микроба, который мы вывели в больших количествах в специальной бульонной среде.

Мы получили также в чистом виде Брюсовского возбудителя мальтийской лихорадки из тех проб, которые во время моего пребывания в Далнейрской больнице я, естественно, брал у больных, пострадавших от эпидемии так называемой инфлюэнцы; нам во многих случаях удалось также получить его из проб крови, недавно взятых у разных людей и принесенных нам профессором Чэллисом. Таким образом, мы имели теперь возможность сравнить эти два организма — тот, что был найден у животных, и тот, что был найден у человека, — проанализировать их различные реакции и выяснить, нет ли между ними сходства.

Опыты, которые мы проводили, были чрезвычайно сложны, и сначала трудно было даже оценить их значение. Но, по мере того как один положительный результат подтверждался другим, у нас возникло предположение — основанное сначала на догадке, а потом подкрепленное солидными доказательствами, — которое поистине ошеломило нас. Поняв, какой из этого напрашивается вывод, мы недоверчиво уставились друг на друга.

— Не может быть, — медленно сказал я. — Это просто невозможно.

— Нет, может быть, — вполне логично возразила Джин. — И вполне возможно.

Я обеими руками сжал голову — на этот раз меня раздражала ее спокойная прямолинейность. Доктор Мейзерс допоздна задержал меня накануне — вообще он стал возлагать на меня все больше обязанностей, — и это двойное напряжение начинало сказываться на мне.

— Ради бога, — взмолился я, — только не будем ничего предрекать заранее. Нам еще предстоит работать не одну неделю, прежде чем мы подойдем к последнему опыту с антигеном.

Но доказательства продолжали накапливаться, и через три месяца, по мере того как мы приближались к решающему опыту, глубокое, все возрастающее волнение охватило нас. Нервы у нас были напряжены до крайности, а надо ждать несколько часов, чтобы завершился процесс агглютинации, и, поскольку вовсе не обязательно было сидеть в лаборатории, мы на часок-другой уезжали за город, куда-нибудь в окрестности Уинтона.

Никакого мотоцикла у нас, конечно, не было, так как даже Люк не подозревал о том, что мы работаем вместе, но к нашим услугам был трамвай, который за двадцать минут доставлял нас в наше излюбленное местечко, на Лонгкрэг-хилл — поросшую лесом гору, которую еще не успели застроить и откуда открывался вид на реку. Здесь мы садились на мшистый камень и смотрели, как паромы и крошечные пароходики с большущим гребным колесом курсируют вверх и вниз по широкой реке, а далеко внизу, у нас под ногами, раскинулся город, затянутый золотистой дымкой, — лишь блеск купола или тонкого шпиля обнаруживал его. Говорили мы главным образом о встававших перед нами проблемах и с волнением и надеждой обсуждали возможность успеха. Иной раз, утомленный и словно завороженный очарованием минуты, я ложился на спину, закрывал глаза и, как истый провинциал, начинал мечтать: я мечтал вслух о Сорбонне, которую так живо обрисовал нам Чэллис, мечтал о жизни во имя чистой науки, о беспрепятственной возможности исследовать и дерзать.

Верный своему обещанию, которое мне нелегко было выполнять, я ни разу не заговорил с Джин о любви. Понимая ее сомнения и то, что ей пришлось ради меня заглушить в себе голос совести, я решил доказать ей, как необоснованны ее подозрения, — доказать, что она может всецело довериться мне. Только так я мог оправдать себя в ее глазах и в своих собственных.

Когда наступил решающий день, мы поставили последнюю партию пробирок для агглютинации и ушли. Это был четверг, последний день июня, и погода выдалась чудеснейшая; мы чуть ли не боялись того, что ждало нас по возвращении, и не спешили уезжать с горы. Пока мы там сидели, маленький пароходик далеко внизу отправился в свой вечерний рейс к островам в устье реки, на палубе его можно было различить крошечные фигурки немцев-оркестрантов. Они играли вальс Штрауса. Пароходик с трепещущими на ветру флагами, вспенивая воду гребным колесом, весело проплыл вниз по реке и исчез из виду. Однако до нас еще долго доносились звуки мелодии, еле уловимые, но такие сладостные и нежные, как ласка. Блаженный миг! Я не смел взглянуть на мою спутницу, но внезапно со всею ясностью почувствовал, что треволнения этих дней, когда мы работали бок о бок, почти помимо моей воли углубили и закрепили наши отношения. И я понял, что она вошла в мою жизнь как неотъемлемая ее частица.

Мы решили, что пора идти. В этот вечер у меня не было приема, а Джин ввиду важности события устроилась так, чтобы задержаться в Уинтоне до восьми часов.

Пробило пять часов, когда мы добрались до нашей маленькой лаборатории. Сейчас или никогда! Я подошел к термостату и, открыв дверцу, жестом велел моей помощнице вынуть штатив с пробирками. В этом штативе было двадцать четыре пробирки, и в каждой — жидкость, абсолютно прозрачная несколько часов назад, но сейчас, если опыт удался, в ней должны были появиться хлопья осадка. Затаив дыхание, я с тревогой следил, как Джин вынимала штатив. И, увидев его, ахнул.

В каждой пробирке белел осадок. Я не мог говорить. Охваченный внезапной слабостью, я присел на кожаную кушетку, тогда как Джин, изменившись в лице и все еще держа в руках штатив с пробирками, не мигая, глядела на меня.

Значит, это правда: два организма, которые двадцать один год считались самостоятельно существующими и никак друг с другом не связанными, на самом деле являлись одной и той же бациллой! Да, я доказал это. Идентичность их подтверждена морфологически, культурой и опытами агглютинации. Значит, болезнь, широко распространенная среди скота, легко передается людям не только при непосредственном соприкосновении, но и через молоко, масло, сыр и все виды молочных продуктов. Банговская болезнь животных, мальтийская лихорадка Брюса и эпидемия «инфлуэнцы» — все это одно и то же и все обязано своим происхождением одной и той же бацилле, которую мы культивировали здесь, в лаборатории. Голова у меня кружилась, я прикрыл глаза. Мы установили наличие новой инфекции у человека и нашли возбудителя этой инфекции, вызывающего не какое-нибудь малозначительное местное заболевание, а серьезную болезнь, порождающую сильнейшие вспышки эпидемии, равно как и длительное недомогание при более слабой и хронической формах, — болезнь, насчитывающую сотни тысяч жертв во всех странах мира. При мысли об этом у меня сдавило горло. Подобно Кортесу[5], остановившемуся на вершине горы, я вдруг с поразительной ясностью увидел наше открытие во всем его значении.

Наконец Джин нарушила молчание.

— Это замечательно, — тихо сказала она. — Ах, Роберт, теперь можно все опубликовать.

Я покачал головой. Передо мной в ярком свете встало еще более чудесное видение. Стараясь умерить прилив восторга и держаться скромно и с достоинством, как и подобает ученому, я сказал:

— Мы открыли болезнь. И бациллу, являющуюся первопричиной этой болезни. Теперь мы должны приготовить вакцину, которая будет излечивать от нее. Вот когда мы получим такую вакцину, тогда нашу работу можно будет считать завершенной.

Это была чудесная, ослепительно прекрасная перспектива. Глаза Джин загорелись.

— Надо позвонить профессору Чэллису.

— Завтра, — сказал я. Из какого-то ревнивого чувства мне хотелось, чтобы наша победа принадлежала нам одним.

Джин, казалось, поняла меня и улыбнулась; при виде этой улыбки восторженное настроение овладело мной — куда только девалась моя солидность, в один миг исчезло напускное спокойствие.

— Дорогая доктор Лоу, — улыбнулся я ей, — это событие войдет в историю. Надо его отметить. Не согласитесь ли вы пообедать со мной сегодня?

Она поколебалась — щеки ее все еще пылали от волнения — и взглянула на часы.

— Меня будут ждать дома.

— Ну пойдемте, — горячо упрашивал я. — Ведь еще рано. И вы вполне успеете на поезд.

Она посмотрела на меня сияющими глазами, в которых была, однако, еле уловимая мольба, но я тотчас вскочил, радостный и уверенный в себе. Помогая ей надеть пальто, я рассмеялся:

— Мы отлично поработали. И вполне заслужили маленькое развлечение.

Ликуя, я взял ее под руку, и мы пошли.

6

На Старой Джордж-стрит, неподалеку от фармакологического факультета, был небольшой французский ресторанчик «Континенталь», куда я иногда захаживал со Спенсом; сейчас это заведение показалось мне наиболее подходящим для нашего пиршества. Содержала его эльзаска, по имени мадам Броссар, ее покойный супруг преподавал языки в средней школе по соседству; ресторанчик был скромный, но очень чистенький, кормили там отлично, и во всем, несмотря на нашу северную атмосферу, чувствовался сугубо французский дух. Пол был посыпан песком; клетчатые салфетки туго накрахмалены, сложены веером и воткнуты в цветные бокалы для вина; на каждом столике стояли свечи под красными колпачками, озарявшие своим романтическим светом ножи и вилки с костяными ручками.

При нашем появлении мадам, восседавшая за стойкой у кассы, поклонилась нам, и молоденький официант в стареньком, чересчур широком смокинге провел нас к столику в углу. Время для посещения таких заведений еще не настало, и, если не считать нескольких завсегдатаев, обедавших за длинным столом посредине, зал, к нашей радости, был почти пуст. Довольные тем, как все складывается, мы просмотрели меню, написанное от руки фиолетовыми чернилами, и заказали луковый суп, эскалоп из говядины, апельсиновое суфле и кофе.

— Здесь очень мило, — заметила Джин, с интересом осматривая помещение. — Совсем как в Париже. — И, почувствовав, что сказала не то, она с легкой гримаской добавила: — Так мне, во всяком случае, кажется.

— Давайте в самом деле вообразим, что мы в Париже, — весело предложил я. — Мы пришли из Сорбонны… нам же описывал ее профессор Чэллис. Мы знаменитейшие ученые — разве не видите, какая у меня борода!.. И мы только что сделали открытие, которое перевернет мир и покроет нас бессмертной славой.

— Так оно и есть, — деловито заметила она.

Я громко расхохотался. Упоенный сознанием достигнутой победы, сбросив с себя тяжкое ярмо повседневного труда, я утратил и свою обычную сдержанность — буквально опьянел от счастья. Когда официант принес нам суп с длинными хрустящими слоеными пирожками, я обратился к нему по-французски. Он с виноватым видом покачал головой и ответил мне на чистейшем шотландском наречии. Джин так и прыснула.

— Что вы сказали этому бедному малому? — спросила она, когда он отошел.

— Он еще слишком юн, чтобы понять это. — Я перегнулся к ней через столик. — Я скажу вам позже.

Мы принялись за суп, который был просто восхитителен: уйма тонко нарезанного поджаренного лука, а сверху тертый сыр. Одержанный нами успех преисполнил нас радостного возбуждения, и мы буквально ликовали, упиваясь им. Официант, уже ставший нашим другом, с многозначительным видом притащил графин красного вина, которое входило здесь в стоимость обеда. Сердце у меня пело от счастья; взволнованный, трепещущий, я наполнил бокалы этим скромным напитком, еще пенившимся после того, как его налили из бочки.

— Давайте выпьем за наш успех.

Джин потупилась — но только на секунду, а потом, словно побежденная сознанием важности момента, сначала пригубила, затем залпом осушила бокал.

— Недурно, — одобрительно кивнул я. — Раз уж мы в Париже, будем вести себя, как парижане. К тому же… не забудьте, что вы теперь солидная, хоть еще и привлекательная, дама средних лет, которая целый день возилась в Сорбонне с опытами по агглютинации. И сейчас, следуя совету святого Павла, я порекомендовал бы вам выпить немножко винца — для здоровья.

Она с укором посмотрела на меня и вдруг улыбнулась, а через минуту уже заливалась веселым игривым смехом, возникавшим без всякой причины, просто так, потому что ей было весело.

— Ах, Роберт, перестаньте, пожалуйста!.. — воскликнула она, вытирая глаза. — Мы ведем себя, как дети.

Мадам Броссар, величественно восседавшая за кассой, добродушно и снисходительно смотрела на нас.

Когда подали эскалоп, я вновь наполнил бокалы, — нас неудержимо тянуло говорить о том, что мы пережили за эти три месяца, и мы теперь с улыбкой вспоминали наши затруднения, снова и снова перебирая все подробности удивительного открытия.

— Помните, Роберт, как вы однажды разозлились?

— Я категорически отрицаю, что когда-либо злился.

— Нет, злились, злились. Когда я сломала центрифугу. Вы меня тогда чуть за уши не отодрали!

— Что ж, очень сожалею, что не отодрал.

Этого было достаточно, чтобы она залилась смехом.

Нагнувшись к моей спутнице, такой веселой и оживленной, с раскрасневшимися щечками и лукавыми смеющимися глазками, я вдруг отчетливо понял, что в ней идет борьба двух противоположных начал. Сейчас серьезная, ревностная кальвинисточка вдруг исчезла, от пуританского воспитания не осталось и следа, и передо мной предстало живое, пылкое существо. Сняв шляпку и доверчиво положив локти на стол, подле меня сидела хорошенькая молодая женщина, которая сама не сознавала, насколько ее влечет ко мне.

Волна чувств подхватила и захлестнула меня. Поразмыслив о наших отношениях, я вдруг понял, что не вынесу больше этого чередования страданий и радостей, всего того, из чего они складывались. Я сдержал свое слово и ничем не нарушил нашего странного уговора, однако, хоть я и не отдавал себе в этом отчета, ее присутствие в лаборатории безмерно волновало и вконец измучило меня. Сбросив с себя тяжкий груз упорного труда, я уже не в силах был сдерживать естественные движения своего сердца. И я поспешно проглотил остаток кофе, чтобы избавиться от комка, внезапно подступившего к горлу…

— Джин, — начал я. — Вы так много помогали мне эти три месяца. Почему?

— Из чувства долга, — улыбнулась она.

— Значит, вы не прочь были поработать со мной?

— Ну что вы, это было для меня удовольствием! — воскликнула она и рассеянно добавила: — Мне было очень полезно пройти такую практику до отъезда в Кумаси.

Это бесхитростное признание поразило меня, словно удар ножом в сердце.

— Не надо об этом, — сказал я. — Ради бога… только не сегодня.

— Хорошо, Роберт. — И она взглянула на меня глазами, полными слез.

Воцарилось молчание. Словно боясь выдать себя, она опустила ресницы.

В этот вечер в ней чувствовалась какая-то удивительная теплота, быстрое, горячее биение жизни, от которого у меня положительно захватывало дух. Снедаемый любовью, я всеми силами пытался уберечь рассудок от нарастающего наваждения. Но тщетно: ничто не могло противостоять безмерной сладости этого часа. От ее близости я почувствовал физическую боль в сердце и такое неодолимое томление, что невольно схватил ее за руку и крепко сжал — лишь тогда мне стало немного легче.

Она не пыталась отнять у меня свои плененные пальчики, но вдруг, словно и ей стоило большого труда сохранять спокойствие, вздохнула:

— Нам, пожалуй, пора идти.

Наступившее молчание необычайно сблизило нас — влечение, которое мы чувствовали друг к другу, было настолько сильным, что я забыл о времени. Только сейчас, подзывая официанта, чтобы рассчитаться, пока Джин с понурым видом медленно надевала шляпку, я заметил часы над стойкой. Они показывали пять минут девятого.

— Оказывается, сейчас куда позднее, чем я думал, — тихо сказал я. — Боюсь, что вы опоздали на поезд.

Она повернулась, взглянула на часы, затем на меня. Щеки ее стали совсем пунцовыми, глаза сияли, как звезды, — так сияли, что она снова застенчиво опустила ресницы.

— Я думаю, это не так уж важно.

— Когда идет следующий?

— Только без четверти десять.

Наступила пауза. В волнении она принялась скатывать шарик из остатков пирожка. Нервные движения ее пальцев, потупленный взор, быстрое биение жилки на шее вдруг бросились мне в глаза, и сердце у меня на секунду замерло.

— Ну что ж, пойдемте.

Я расплатился, и мы вышли. На улицах было пустынно, небо затянуло облаками, вечер был теплый и тихий.

— Что же мы будем делать? — спросил я только для того, чтобы что-то сказать. — Прогуляемся по саду?

— А разве его не закрывают в восемь часов?

— Я совсем забыл, — пробормотал я. — Кажется, закрывают.

Мы стояли под фонарем на опустевшей улице. И безрассудное желание овладело мной. Она стояла совсем близко, так близко, что все мои благие намерения мгновенно разлетелись в прах. Сердце у меня отчаянно колотилось. Я с трудом мог говорить.

— Зайдемте в лабораторию.

Мы двинулись в путь, и я взял ее под руку. За всю дорогу мы не произнесли ни слова. Подойдя к аптекарскому отделению, я открыл своим ключом дверь в лабораторию. Внутри было темно, но старинный газовый фонарь на дворе отбрасывал в комнату слабый свет, при котором обращенное ко мне личико Джин казалось лицом жертвы, приемлющей свою участь. Глаза ее под прозрачными веками были закрыты в ожидании неизбежного. Я почувствовал у себя на щеке ее нежное дыхание. И словно боясь, что дрожащие колени подогнутся под нею и она упадет. Джин прильнула ко мне, и мы очутились в объятиях друг друга на маленькой кушетке.

В этом волшебном полумраке время перестало существовать, — меня бросило в жар, я обезумел от счастья. Прошлое было забыто, о будущем не думалось — все сосредоточилось в этом миге. Головка ее запрокинулась — обрисовались изящная линия шеи, нежная выемка груди. Глаза ее были по-прежнему закрыты, чтобы не видеть этого призрачного освещения, а бледный лоб, словно от боли, вдруг прорезали глубокие морщины. Внезапно по учащенному, прерывистому дыханию, по быстрому биению сердца, затрепетавшего, точно испуганная птичка, под тонкой, с открытым воротом, блузкой, я почувствовал, как все ее существо устремилось ко мне, объединяясь, сливаясь в забытьи со мной. Ничто, никакие узы — земные или небесные — не могли остановить этого порыва.

7

Четыре дня спустя, в понедельник, профессор Чэллис зашел навестить меня. Он уезжал на субботу и воскресенье в Бьют, на воды, где он время от времени проходил курс лечения от артрита, медленно превращавшего его в калеку. Обнаружив по своем возвращении письмо от меня, он взял кэб и приехал в лабораторию.

Поздоровавшись со мной, он положил шляпу и, стряхивая с зонтика капли дождя, с легким недоумением оглядел комнату.

— А где же наша юная коллега?

Хоть я и ждал этого вопроса, все-таки, к своей великой досаде, не мог не покраснеть.

— Сегодня ее нет здесь.

Подойдя к печурке, которую мы топили углем, и грея возле нее руки, он окинул меня каким-то странным, испытующим взглядом, словно его удивляло мое одиночество и молчание.

— Значит, все благополучно.

— Да.

Он покачал головой.

— У вас наступила реакция, Роберт. Вы устали. Сидите, я сам все посмотрю.

Через несколько минут он уже стоял у моего рабочего стола и добрых полчаса усердно изучал подготовленный мною отчет, делая карандашом вычисления на полях. Затем с величайшей тщательностью, задумчиво обследовал все пробирки с культурами. Долго сидел он, согнувшись над микроскопом, затем чопорно повернулся ко мне на вертящемся стуле. Щеки у него совсем ввалились, он одряхлел и выглядел немного грустным. Я понял, что он очень взволнован.

— Роберт… — сказал он наконец, глядя на меня своими добрыми глазами, — только не возгордитесь. Ни в коем случае. В науке нет места для зазнайства и тщеславия. Ведь это только начало вашей карьеры. Вам повезло. Но вы еще многому должны учиться, почти всему. Однако и то, что вы сделали, радует мое старое сердце.

Помолчав с минуту, он продолжал:

— Конечно, вы могли бы объявить о вашем открытии немедленно. Оно, безусловно, имеет огромное значение. Но я тоже считаю, что лучше потратить еще месяца три, чтобы научно обосновать и полностью завершить работу, получив вакцину, терапевтически эффективную в борьбе с новой болезнью. Вы этим и хотите заняться?

— Да.

— Ну так и займитесь. Но, — он окинул взглядом комнату, — вы не сможете сделать это здесь.

Заметив мой удивленный взгляд, он медленно наклонил голову, как бы подтверждая свое мнение.

— Для завершения вашей работы вам придется провести опыты, требующие высокой техники, а осуществить их в таких несовершенных условиях просто немыслимо. Я не собираюсь извиняться, Роберт: тогда я мог вам предложить только это. Но сейчас я должен подыскать что-то лучшее. Вам непременно нужна лаборатория, оборудованная в соответствии с самыми современными требованиями науки. И есть три возможности получить ее.

Несмотря на боль, терзавшую мне сердце, я внимательно слушал его.

— Во-первых, вы можете обратиться в какую-нибудь крупную фирму, занимающуюся изготовлением лекарств, например к Уилсону или к Харлетту. Принимая во внимание сделанные вами открытия, любая из них, безусловно, с радостью предоставит в ваше распоряжение свои ресурсы, квалифицированный персонал и положит вам крупное жалованье в расчете на то, что вы откроете вакцину, которую можно будет выпускать в больших количествах для продажи. — Помолчав, он добавил: — Это было бы очень выгодно обеим сторонам.

Он выждал некоторое время. Но я продолжал, не говоря ни слова, глядеть на него; тогда легкая улыбка осветила его изрезанное морщинами лицо.

— Прекрасно, — сказал он. — Вторая возможность — пойти к профессору Ашеру.

Тут я невольно вздрогнул, но, прежде чем я успел рот открыть, он предостерегающе поднял свою тонкую загорелую руку.

— Добрый профессор начинает жалеть, что отпустил вас. — Он усмехнулся, но без тени злорадства. — Время от времени я возбуждал его любопытство… не будем говорить «огорчение»… рассказывая о вашей работе.

— Нет, — тихо произнес я, и все мое тайное смятение нашло исход в этом коротком слове.

— Но почему же? Уверяю вас, он будет только рад, если вы вернетесь на кафедру.

— Он заставил меня уйти с кафедры, — сквозь зубы пробормотал я. — И я должен сам, своими силами довести исследование до конца.

— Хорошо, — сказал Чэллис. — В таком случае остается… «Истершоуз».

На минуту я даже забыл о тех чувствах, что бушевали в моей груди, и в изумлении уставился на него. Шутит он, что ли? Или вдруг сошел с ума?

— Вы знаете, что это такое? — спросил он.

— Конечно.

Снова он улыбнулся своей вялой, печальной улыбкой.

— Я говорю вполне серьезно, Роберт. У них есть место врача, живущего при больнице. Я написал директору, доктору Гудоллу, и он согласен взять вас на несколько месяцев. Заведение это, как вам известно, старинное, но недавно они оборудовали у себя вполне современную лабораторию, где вы будете иметь полную и неограниченную возможность довести до конца свою работу.

Наступила пауза. Я окинул взглядом импровизированную лабораторию, которую сначала так презирал, но к которой теперь по многим причинам привязался. «Снова куда-то перебираться, — подумал я. — Неужели я никогда не буду работать спокойно?»

— Мне бы не хотелось переезжать, — медленно произнес я. — Я привык к этому помещению.

Он покачал головой.

— Это необходимо, мой мальчик, и рано или поздно вы неизбежно со мной согласитесь. Даже Пастер не мог бы изготовить вакцину с таким оборудованием. Вот почему я все время искал для вас какую-то другую, более благоприятную возможность. — Поскольку я все еще колебался, он мягко спросил: — Быть может, вам не хочется жить в таком месте, как «Истершоуз»?

— Нет, — ответил я после минутной паузы. — Мне кажется, я смог бы выдержать.

— В таком случае обдумайте это как следует и сегодня вечером дайте мне знать. Лаборатория у них там, безусловно, такая, о какой можно только мечтать. — Он встал, похлопал меня по плечу и принялся натягивать свои светлые перчатки. — А теперь мне пора. Поздравляю еще раз. — Он взял зонт и, обернувшись через плечо, сказал: — Не забудьте передать от меня привет доктору Лоу.

Я буркнул ему вслед что-то невнятное.



Не мог же я сказать ему, что вот уже четыре дня как не видел Джин, что у меня в кармане лежало жалостное, залитое слезами письмо от нее, — письмо, полное самобичевания, неизмеримого отчаяния, горя и сожалений, которое жгло меня, как огнем.

О боже, какой я был идиот! В жарком бреду тех непоправимых минут мне и в голову не пришло, насколько глубоко сознание совершенного греха может ранить эту бесхитростную, чистую душу. Я все еще видел ее такой, какой она уходила от меня тогда, поздно вечером. На побелевшее личико было больно смотреть, губы дрожали, а в глазах притаилось выражение раненой птички — в них было столько муки, столько печали и отчаяния, что у меня сердце облилось кровью.

Обычно на добродетель мало кто обращает внимания, над ней, может быть, даже и посмеиваются. Но Джин по природе своей была добродетельна.

Как-то раз, в раннем детстве, я разбил хрупкую хрустальную вазу. И вот такое же страшное ощущение непоправимой беды, какое возникло у меня тогда при виде рассыпавшихся по полу осколков, терзало меня и сейчас. Я знал, что есть девушки, которые равнодушно заводят «романы». Нас же, столь непохожих друг на друга во всех прочих отношениях, объединяла одна общая черта: равнодушие не могло исцелить наших ран. Одно место в ее письме никак не выходило у меня из головы:

«Мы ошибались, думая, что можем быть вместе. Мы никогда не должны повторять эту ошибку. Я не могу и не должна видеть Вас».

Глубокий вздох вырвался из моей груди. Я был в отчаянии: у меня было такое ощущение, будто я навсегда потерял жемчужину огромной ценности. Устав от страданий, не находя себе места, терзаемый жгучей тоской, я горько корил себя. И все же мы перешли невидимый рубеж не столько из-за того, что были вместе, сколько из-за тех сил, которые неизбежно должны были разъединить нас. А что же теперь? Чары развеяны… сердце умерло? Ничуть. Я тосковал по ней больше, чем когда-либо, я стремился к ней всем своим существом.

Я порывисто вскочил с места. С тех пор как я получил письмо от Джин, я ни о чем другом не думал, но сейчас попытался стряхнуть с себя уныние и сосредоточиться мыслью на предложении Чэллиса. Внутренне я был против этой идеи, однако должен был признать справедливость его доводов. И, прошагав этак с час в взволнованном раздумье по комнате, я решил принять предложение профессора. Было уже около половины шестого; я запер дверь и направился в Тронгейт принимать больных.

В передней при кабинете, насыщенной приглушенным шепотом, кашлем, прерывистым дыханием и шарканьем ног по голому полу, было, как всегда, жарко, душно и полно народу. Выкрашенные в шоколадный цвет стены были мокры от испарений, и влага каплями стекала с них. Не успел я сесть за стол, как в комнату влетел доктор Мейзерс с листком бумаги в руке.

— Сегодня полный сбор, Шеннон. Дела идут преотлично. Не сходите ли за меня по этим вызовам, когда закончите прием, а?

На листке, который он мне протягивал, значилось пять вызовов. Постепенно, со свойственной ему добродушной бесцеремонностью, он наваливал на меня все больше и больше работы, так что мои обязанности стали куда обширнее, чем было первоначально условлено.

— Хорошо, — вяло согласился я. — Но мне хотелось бы поговорить с вами.

— Валяйте.

— По-видимому, мне придется с вами расстаться.

Он уже начал, по своему обыкновению, перекладывать пригоршнями деньги — гонорар, полученный во время дневных обходов, — из карманов брюк в замшевый мешочек, но тут разом прекратил это занятие и вытаращил на меня глаза. Затем расхохотался.

— Я все ждал, когда вы станете нажимать на меня насчет прибавки. Сколько же вы хотите?

— Ничего.

— Да перестаньте, Шеннон. Вы ведь неплохой малый. Я положу вам еще гинею в неделю.

— Нет, — сказал я, не глядя на него.

— Тогда две гинеи, черт побери.

Я отрицательно покачал головой, и лицо его сразу стало серьезным. Захлопнув ногой дверь перед самым носом ожидавших в приемной пациентов, он присел на край стола и уставился на меня.

— Нечего сказать, приятный сюрпризик для человека, который как раз собрался немного развлечься. Я сегодня везу мадам и Аду в цирк Хенглера. Вы и представить себе не можете, как вы им тогда понравились. Ну вот что. Сколько же вы все-таки хотите?

Мне пришлось крепко взять себя в руки. В моем нынешнем душевном состоянии мне была особенно противна его манера подводить все под один знаменатель — чистоган.

— Деньги тут ни при чем.

Он мне не поверил: не может человек быть равнодушным к драгоценному металлу. Покусывая ноготь большого пальца, он все время не спускал с меня глаз и прикидывал что-то в уме.

— Вот что, Шеннон, — одним духом выпалил он. — Я привязался к вам. Мы все к вам привязались. Я не говорю, что вы такой уж знающий доктор, но я мог бы подучить вас. Дело в том, что на вас можно положиться. Вы честный. У вас полукроны не прилипают к пальцам. Я уже давно собирался сделать вам одно предложение. Теперь слушайте. Поступайте-ка ко мне постоянным помощником на две с половиной, нет, скажем даже — на три сотни в год. Если будете работать хорошо, через год я возьму вас в компаньоны и введу в долю. Что вы на это скажете? Ведь моя практика — настоящая золотая жила. Будем разрабатывать ее вместе. А если бы вы и Ада поладили друг с другом, дельце наше могло бы стать и семейным и тогда со временем вы целиком унаследовали бы его.

— А пошли вы к черту! — Нервы у меня вдруг сдали. — Не желаю я наследовать вашу практику. И не нужно мне ваших денег. Да и вообще ничего.

— Послушайте-ка, — пробормотал он, совершенно растерявшись, — разве не я дал вам работу, когда вы были без гроша в кармане?

— Да, — чуть ли не гаркнул я. — И я вам благодарен за это. Вот почему я молчал, когда вы меня в эти последние три месяца чуть не до смерти загоняли. Но теперь хватит. Надоело мне ходить по домам, где в одной комнате живет целая семья, выуживать у людей по полкроны и набивать деньгами ваш замшевый мешок. Держите вашу золотую жилу при себе. Я не желаю принимать участие в ее разработке.

— Этого быть не может, — пробормотал он, выпучив на меня глаза. — Я вам предлагаю верное дело. А вы плюете на это. Да вы просто рехнулись!

— Хорошо, — сказал я. — Пусть будет так. А сейчас разрешите мне приступить к работе.

Я нажал на кнопку звонка, и в комнату, волоча ноги, вошел первый пациент — старик. Я принялся осматривать его, а доктор Мейзерс, сдвинув шляпу на затылок, в полном изумлении продолжал глядеть на меня. Наконец он взял мешок с деньгами, запер его для большей сохранности в сейф и, не сказав ни слова, вышел. Едва он скрылся за дверью, как я пожалел о своей вспышке. Человек он был неплохой и оказывал немало добрых услуг своей округе, но его неустанное стремление набить потуже свой денежный мешок было просто невыносимо.

Пробило одиннадцать часов, когда я вышел от последнего больного. Я направился в «Глобус», но, хоть и очень устал, знал, что не засну. Сейчас, когда голова моя ничем не была занята, тоска снова овладела мной и, точно острозубый зверь, принялась раздирать мне грудь. Однако, шагая по мокрым улицам, я издевался над своими муками. Нечего, сказать — настоящий Лотарио, беззаботный покоритель сердец! Или юный Ромео… Казанова… Какими только именами я, издевки ради, не называл себя.

Добравшись до своей комнаты в гостинице, я сорвал с себя одежду и бросился на постель. Я лежал в темноте совсем неподвижно, крепко закрыв глаза. Но, сколько я ни пытался заснуть, в мозгу моем все снова и снова возникали слова: «Я не должна вас больше видеть… никогда… никогда».

Загрузка...