В этом году осень была ранняя. Шел унылый дождь. Даже не верилось, что всего месяц назад, когда Василий Петрович уезжал на юг, в скверах и парках вовсю щебетали воробьи, а над городом в ярко-голубом небе красовалось румяное солнце.
В подъезде дома, где жил Белов, пахло вареной капустой, прогорклым постным маслом, рыбой и керосином. Это свидетельствовало о том, что за время отсутствия Василия Петровича здесь ничего не изменилось: соседи слева по-прежнему готовили к обеду щи, а те, что справа, жарили на керосинке рыбу.
— Вот ты и дома! — весело сказала дочка, стряхивая с плаща дождевые капли. — А лифт, как всегда, не работает…
Да, кроме погоды, здесь за прошедшее время действительно ничего не изменилось, подумал Василий Петрович, взбираясь по лестнице. И ошибся…
Уже открывая ключом дверь своей квартиры, он интуитивно почувствовал что-то неладное. Это «что-то» расшифровать он бы не смог, но в то же время понимал, что оно, пусть незаметное, едва уловимое, все-таки существует. И это «что-то» было крайне неприятным и ненужным, осложняющим жизнь.
Василий Петрович пропустил вперед дочь и зятя, который нес его фибровый чемоданчик, прикрыл за собой дверь, поставил в угол зонтик и, снимая привезенные дочерью на вокзал калоши, с опаской огляделся. Именно с опаской.
Большая прихожая с потертым ковриком и щербатым паркетом была такой же неуютной, как и месяц назад. Пыль, паутина у лампочки, сухой скрип паркета, рассохшаяся вешалка, которую давно уже следовало подновить.
Гм, вешалка, вешалка…
Ну конечно. На вешалке не было его хорьковой шубы. Была шуба — и нет шубы. Исчезла. И соседний крючок, на котором висело его почти новое демисезонное пальто, тоже пустой.
Интересно. Очень интересно… А что, собственно, интересного? Кража. Обычная квартирная кража. Когда его Последний раз обокрали? Лет двенадцать назад? Самое время. Уезжая в Железноводск, он просил зятя, молодого и, как постоянно утверждает дочь, подающего большие надежды химика, присмотреть за квартирой. Тот заверил, что все будет в наилучшем порядке. И вот пожалуйста! Хорош порядок, ничего не скажешь!
— Папа, мне кажется, что здесь кто-то до нас побывал, — неуверенно сказала дочь, которая знала, что гипотезы ученый может высказывать любые, но утверждать что-либо имеет право лишь на основе тщательно проверенных фактов.
— Мне это тоже кажется, — поддержал ее Василий Петрович, тупо разглядывая ржавый гвоздь, на котором еще так недавно висел эскиз Левитана.
Зять молчал, а дочь с интересом спросила:
— Но кто бы это мог быть?
— Вор, — сказал Василий Петрович тем самым тоном, каким привык отвечать на глупые вопросы студентов. — Квартирный вор.
— Выходит, тебя обокрали? — сообразила наконец дочь. — Но как он сюда попал? Дверь же была закрыта…
— Через балкон, — объяснил зять. — Вскарабкался по водосточной трубе на балкон, а балконную дверь открыть — раз плюнуть. Видишь, крючок сорван?
В сопровождении зятя и дочери Василий Петрович молча осмотрел кухню, одну комнату, затем другую.
Он не был Шерлоком Холмсом, но некоторое представление о незваном госте уже составил: молодой, спортивного склада (другой бы во время этого акробатического этюда свернул себе шею), ценитель антиквариата, не лишен художественного вкуса, педант и аккуратист. Интеллигент, словом. Небось на развешанные в кухне детские этюды дочки не польстился, а гордость Василия Петровича, эскиз Мане, взял, или, как это нынче говорят, спер. И карандашный набросок Дега слямзил, и редчайший персидский ковер, и индийскую палицу XVIII века с резной рукояткой из слоновой кости.
С письменного стола исчезли отделанная серебром фарфоровая табакерка екатерининских времен, настольная лампа с веселым китайским божком, сафьяновая папка, в которой находилась рукопись незаконченной статьи.
«Неужто заодно подпер и рукопись?!» — испугался Василий Петрович. Нет, не подпер. Вот она, родимая. Незваный гость со свойственной ему аккуратностью извлек ее из понравившейся ему папки и положил на стол, придавив стеклянной пепельницей, которая, видимо, не отвечала его эстетическим вкусам. И за то спасибо.
Василий Петрович взял в руки стопку бумаги, полистал. Кажется, рукопись была в полном порядке. Вот и чудесно. Но что это? Василий Петрович поспешно надел очки. Странно…
На одной из страниц мягким карандашом было отчеркнуто несколько строк.
«Подделывая для мебельного гарнитура палисандровое дерево, — прочел Василий Петрович, — мастер, видимо, использовал так называемый „баварский рецепт“ — десять частей кассельской земли, четыре части соды, одна красного хромово-кислого кали и сто шестьдесят частей воды. А обычный перламутр он превращал в черный, держа его сутки в насыщенном растворе хлористого серебра в нашатырном спирте, а затем выставляя на солнце…»
Сбоку тем же карандашом корявым почерком было написано: «Ха! Соды нужно не четыре части, а шесть. И перламутр для устойчивости окраски следует держать в растворе хотя бы двое суток».
Да, действительно, для окраски в черный цвет перламутр, видимо, следует держать в растворе не менее двух суток. Тут у него получилась накладка. И с палисандром, кажется, тоже. Василий Петрович перелистнул несколько страниц.
«Подделки под старинную бронзу»…
«…Для образования патины, которая, по мнению людей не сведущих в бронзе, является самым достоверным свидетельством многолетней истории того или иного бронзового изделия, Беспалов использовал старый и хорошо проверенный способ. Он смачивал части бронзовой инкрустации раствором нашатыря с винным камнем и азотнокислой медью. После этого правильно определить возраст инкрустации из бронзы мог только специалист».
Пометка тем же корявым почерком: «Так, да не так. Без добавки поваренной соли ни черта не выйдет».
Еще несколько страниц.
«…Вместо слоновой кости использовалась порой обычная картошка, специально обработанная серной кислотой большой крепости. Этот простой и дешевый способ имитации слоновой кости приобрел в России большую популярность к середине XIX века».
И тут же: «Так то к середине XIX века, а Беспалов когда жил?»
Таких замечаний на полях рукописи было около двадцати. И следовало признать, что таинственный рецензент чаще всего оказывался прав. Но какая чудовищная неграмотность!
— Двадцать три орфографические ошибки, — сказал Василий Петрович.
— Что? — спросил зять.
— Да так, ничего. Ты, надеюсь, мою рукопись никому не давал?
— Как же я мог без вашего разрешения?
— Ну конечно, — кивнул Василий Петрович, — прости за дурацкий вопрос. Но, видишь ли, меня смутили вот эти замечания на полях. Получается, что вор читал рукопись. Понимаешь? И не только читал, но и, так сказать, рецензировал…
— Простите?
— Р-рецензировал, — слегка запнулся Василий Петрович.
Зять внимательно посмотрел на него.
Между тем Василий Петрович вновь стал листать свою рукопись, которая теперь его притягивала словно магнит.
«…Свежий дуб приобретает вид старого, ежели изготовленную из него мебель некоторое время держать в закрытом помещении, где стоят откупоренные склянки с нашатырным спиртом. Подобный же результат можно получить с помощью раствора асфальта в скипидаре».
— Папа, — не выдержала наконец дочь, — чем ты занимаешься? Я с уважением отношусь ко всем твоим увлечениям, но ведь всему есть предел. Ограблена квартира, а ты… Вместо того чтобы позвонить Усольцеву, ты вдруг занялся своей рукописью. Это же смешно! Ну что ты говоришь? Какой там вор-рецензент? Честное слово, смешно!
— Зачем горячиться? — сказал зять и повернулся к Василию Петровичу. — Если не возражаете, я подойду в милицию. За шубу и пальто не ручаюсь, а живопись, надо думать, разыщут. Левитан, Мане и Дега не ширпотреб. Как считаете, Василий Петрович?
Но Василий Петрович даже не повернул в его сторону голову. Он уже не видел ни зятя, ни дочери, ни своей квартиры и ничего не слышал, кроме безутешных рыданий фаворитки французского короля Людовика XIV — маркизы де Монтеспан. Маркиза рыдала громко. Очень громко. И все же Василий Петрович вряд ли расслышал бы сквозь толщу веков эти рыдания, если бы они и сама маркиза не имели прямого отношения к знаменитому мебельному гарнитуру, известному специалистам под названием «Прекрасная маркиза», или «Золотые стрелы Амура», и к тому человеку, который, рискуя жизнью, карабкался по ржавой водосточной трубе, чтобы обчистить квартиру и оставить о себе память на страницах неоконченной рукописи Василия Петровича.
Василий Петрович улыбнулся и, продолжая улыбаться своим воспоминаниям, сказал мне:
— Почти двадцать лет прошло с того дня, голубчик. Уже юбилей можно справлять. А такое ощущение, будто все случилось на прошлой неделе: так запечатлелись мои тогдашние переживания, выражения лиц дочери и зятя, беседа с появившимся вскоре милиционером и вполне обоснованная надежда на то, что судьба наконец сжалилась надо мною… Чего смеетесь? Я тогда просто ликовал. И у меня были для этого все основания: ведь недаром говорится, что и в несчастье бывает счастье. Бывает, бывает, и еще какое счастье!
Необыкновенными приключениями созданного Булем мебельного гарнитура «Прекрасная маркиза» я к тому времени занимался уже несколько лет. В происшедших событиях были замешаны — прямо или косвенно — не только Буль и русские краснодеревщики, но и прославленная колдунья Катрин Монвуазен, сожженная на костре по приговору тайного особого суда, любовница французского короля маркиза Монтеспан. Поэтому у меня постепенно образовалась довольно обширная картотека, насчитывавшая около сотни карточек. И вот среди этих карточек, занятых историческими личностями, имелась одна незаполненная. Она предназначалась не для императора, короля или, допустим, маркизы, а для скромного тихого человека, который никогда не претендовал на известность и боялся популярности, как черт ладана, — для профессионального вора, известного по кличке Гусиная Лапка, он же Гриша Прыг-Скок.
Нет, Гриша честолюбием не отличался и совсем не спешил занять в моей картотеке почетное место среди умельцев и коронованных особ. Ему было в высшей степени плевать не только на коронованных особ, но и на интересы науки. И это меня огорчало. Беспалов располагал сведениями, без которых я не мог закончить свою работу над рукописью.
Мне нужно было обязательно встретиться с ним. И вот, когда я уже потерял надежду увидеть его, Гриша сам нанес мне визит. Мало того, не дожидаясь моей просьбы, он проявил любезность и по собственной инициативе прорецензировал написанное. Правда, гонорар за рецензию был несколько завышен, — по моим расчетам, он не должен был превышать стоимости хорьковой шубы, — но разве можно сбрасывать со счета авторское самолюбие и то немаловажное обстоятельство, что рецензенту пришлось рисковать своей столь драгоценной для науки жизнью, когда он взбирался по водосточной трубе? А риск встречи с представителями милиции? А накладные расходы на приобретение воровских инструментов?
Нет, все правильно, чего уж там. Было лишь обидно, что мы не встретились. Ведь многие волновавшие меня вопросы так и остались неразрешенными. И если бы не опасность прослыть сумасшедшим, я бы дал в газету объявление:
«Хозяин обокраденной квартиры в интересах науки просит уважаемого вора в удобное для него время посетить вышеуказанную квартиру для консультации. Полная безопасность и приличное вознаграждение гарантируются».
В комнату, поскрипывая сапогами, вошел Усольцев, поздоровался.
— Ну, Евграф Николаевич, поздравляю, — сказал я. — От всей души.
Он с любопытством посмотрел на меня.
— Это с чем же, интересно, с кражей, что ли?
— С экспонатом № 5 в вашей витрине. Помните, я вам рассказывал про мебельный гарнитур?
— До экспоната № 5 мы еще доберемся, — буркнул Усольцев, — а вот как бы нам до воров квартирных добраться… Сорок девятая квартирная кража по городу!
Увы, у Евграфа были свои проблемы. Его не столько волновал экспонат № 5, сколько уровень раскрываемости квартирных краж. Да, Усольцев тоже не мог разделить моей радости. Что тут поделаешь!
— Сейчас к дереву относятся с некоторой небрежностью, что ли, как к чему-то недостойному подлинного уважения и внимания, — сказал Василий Петрович. — А ведь дерево не только верно служило людям, но и сопровождало человечество на всех этапах его истории. Почти с каждой породой деревьев связаны мифы, предания, легенды. Возьмите хотя бы осину и бузину. Почему-то эти деревья, впрочем, как и тополь, вызывали у людей мрачные мысли. Считалось, что на осине повесился Иуда, а на прутьях бузины мчались верхом на свой шабаш ведьмы.
Зато кипарису, в честь которого назвали остров Кипр, повезло значительно больше. Именно из него непобедимый Геракл вырезал себе палицу, а Юпитер — божественный скипетр. Не обидели в мифологии и дуб, и ель. Из дуба была сделана мачта корабля аргонавтов, ель же использовали для изготовления знаменитого троянского коня.
Нередко древние даже поклонялись деревьям, обожествляли их. Так, святыней Рима была старая смоковница, под которой согласно легенде волчица выкормила своим молоком основателей вечного города — Ромула и Рема. Это дерево считалось чем-то вроде души Рима. Зеленеет оно — значит, все в порядке. А если начинают вянуть на ветвях листья, то жди беды: надвигается опасность, угрожающая существованию могучего государства. Не меньшим почтением у римлян пользовался и священный дуб на Капитолии, к которому Ромул якобы принес свою первую добычу.
В Древней же Греции почти у каждого бога было свое любимое дерево. Платан посвятили прекрасному Аполлону, плющ — жизнерадостному Дионису, а могучий дуб — Зевсу.
И все же в многовековой истории человечества деревья были значительно ближе к людям, чем к богам. Верные друзья, и в горе, и в радости они согревали людей огнями костров, укрывали от непогоды крышами хижин, обували и одевали. С помощью деревянных луков и стрел охотники добывали мясо, земледельцы деревянным плугом вспахивали землю, а рыбаки в деревянных лодках выезжали на промысел. Благодаря дереву люди научились сравнительно быстро передвигаться по земле и воде — завертелись колеса, надулись паруса. Из дерева делали украшения, игрушки, посуду и, конечно же, мебель, в том числе столы и стулья — необходимые атрибуты любого прогресса. Разве можно себе представить без них труд ученого, писателя или философа?
Мебель, в нашем понимании этого слова, возникла довольно давно. Во всяком случае, как выяснилось, древние египтяне не только строили пирамиды для мертвых, но и с большим знанием дела заботились о комфорте живых. По меньшей мере уже пять тысяч лет назад они пользовались деревянными кроватями, стульями, столиками, кушетками, ларями для хранения одежды, табуретками. Вся эта мебель, по утверждению специалистов, отличалась изяществом, красотой, верностью пропорций, плавными и гармоничными линиями.
Кровати оказались намного выше наших. Вместо подушек египтяне пользовались деревянными подголовниками полукруглой формы, матрасы же были слегка наклонены от головы к ногам.
Некоторые современные любители острых ощущений спали на этих кроватях и пришли к единодушному выводу, что нынешним краснодеревщикам есть чему поучиться у прежних. Я на такой кровати не спал, поэтому спорить не буду. Может быть, они и правы. Но справедливости ради должен заметить, что древние египтяне уже тогда освоили не только технику мебельного мастерства, но и технику мебельной халтуры.
Тысячи лет прошло со времен египетской культуры, и все эти годы мебель шла в ногу с человечеством. Об этом с достоверностью свидетельствует собранная в музеях мира мебель древних греков и римлян, романская и готическая, в стиле классицизма и барокко, ампир и рококо, елизаветинская мебель, павловская, александровская, мавританская.
Я бы с удовольствием рассказал вам про мастеров, которые составили эпоху в мебельном деле, — про мага и волшебника Иоанна Веронского, возродившего в мебели XV века красочное искусство мозаики и инкрустации, про легендарного Фому Рукера, прославившегося своим знаменитым резным креслом, про венского мебельщика Тонета и мастера-самородка из Козьмодемьянского уезда Казанской губернии Ивана Гусельникова, артистически делавшего изящную гнутую мебель из черемухи. Но боюсь, что это слишком далеко уведет нас в сторону от того мебельного гарнитура, который в двадцать седьмом году напомнил мне о себе исчезновением хорьковой шубы и этюдов знаменитых художников. Кроме того, заставлять себя ждать невежливо. А нас с вами ждут. Ждут в Париже середины XVII века.
Путешествие, вне всяких сомнений, очень приятное. Но все-таки не обольщайтесь. Париж того времени не лишен ряда недостатков. Помои там, например, выплескивают прямо из окон. Поэтому улицы, естественно, не отличаются ни чистотой, ни приятным запахом. Перебираясь с одной стороны переулка на другую, неосторожный дворянин из провинции рискует завязнуть в грязи или утонуть в сточной канаве. Но зато он может не сомневаться, что здесь его жене сделают одну из самых модных причесок — «юрлю-берлю» или «палисадник» и парикмахер позаботится о том, чтобы с помощью растопленного бараньего жира, яичных белков, помады и масла эта несравненная прическа сохранилась в неприкосновенности минимум полгода.
Если в кошельке провинциала звенело золото, к его услугам были самые искусные портные, сапожники, ювелиры, парфюмеры и повара. Если нет, тоже не беда: он мог попытать счастья при дворе короля-Солнце, его величества Людовика XIV.
Разве все эти блестящие возможности не стоили риска утонуть в зловонной канаве в центре Парижа?
И, зажав нос и опершись рукой на эфес шпаги, провинциал мужественно пробирался по закоулкам прекрасного города.
Так что рискнем и мы с вами, голубчик.
В Париже жило тогда много выдающихся людей: финансовый гений Франции знаменитый Кольбер, умевший из всего делать деньги для своего короля; Мольер и Расин; Никола Пуссен и Клод Лоррен; маршал и инженер Себастьян Вобан и, наконец, тот, кто сейчас нас больше всего интересует, — Андре Шарль Буль. Для знакомства с ним и с его творчеством мы и отправимся в наше маленькое путешествие.
— Биография Буля может быть изложена в нескольких фразах, — продолжал свое повествование Василий Петрович. — Родился он в 1642 году в Париже. Обучался в столярной мастерской своего отца. В 1672 году его изделия привлекли внимание Людовика XIV, который распорядился зачислить Буля придворным столяром. В 1732 году Буль умер. Вот и все. Биография человека, в жизни которого не было особых событий. Но суть в том, что жизнь Буля сама по себе была событием. Событием для всех тех, кто мог любоваться его творчеством.
Современники свидетельствуют, что Буль был незаурядным архитектором, талантливым гравером, выдающимся специалистом по деревянной мозаике и непревзойденным мастером художественной мебели. Именно мебель увековечила его имя во всех энциклопедических словарях мира, она же напоминает о своем создателе многочисленным посетителям Лувра, Версаля, Фонтенбло и музея Клюни в Париже.
Чем же работы Буля отличались от работ других талантливых мастеров?
Василий Петрович достал с полки том энциклопедии и прочел:
— «Мебель Буля характерна для так называемого стиля Людовика XIV, ставившего своей целью окружить ореолом подавляющего величия и роскоши особу монарха. Буль довел до высокой степени совершенства технику интарсии (мозаики из дерева). Он стал использовать для своих инкрустаций множество разнообразных по тону и строению сортов дерева, бронзу, перламутр, слоновую кость, добиваясь большого колористического богатства и замечательных декоративных эффектов».
В этой краткой, но достаточно точной характеристике творчества прославленного мастера я вас попрошу в первую очередь обратить внимание на то, что он использует «множество разнообразных по тону и строению сортов дерева», — сказал Василий Петрович. — Буль знал дерево, чувствовал его, любил, и дерево отвечало ему взаимностью, щедро одаряя многообразием своей красоты.
Ель, дуб, кипарис, ольха, ясень, береза…
Для профана все они на одно лицо. А ведь у каждого из них свой темперамент, характер, свои сильные и слабые стороны. Древесина одного прочна, но не гибка, а другого хорошо обрабатывается, прекрасно полируется, однако изделия из нее недолговечны. Третье — быстро коробится и разрушается на воздухе, но никогда не подведет в воде. Вспомним хотя бы ильм. Перед ним прекрасная Венеция в неоплатном долгу: как-никак, а значительная часть ее зданий уже много десятилетий стоит на ильмовых сваях, которые добросовестно несут свою нелегкую службу.
Люди, постоянно имеющие дело с деревом, хорошо разбираются в сильных и слабых сторонах того или иного вида древесины. И подлинными доками тут всегда были столяры-краснодеревщики. В мебели ценилась и ценится не только прочность, но и красота. А красота, в свою очередь, во многом зависит от древесины, от ее так называемой текстуры, то есть рисунка. Рисунок же определяется направлением разреза, шириной и строением годичных слоев того или иного дерева, особенностью его сердцевинных лучей, направлением древесных волокон и так далее. Волнистость и свилеватость древесины очень высоко ценятся в мебельном производстве. И не зря. У березового, например, капа древесина имеет перламутровый отлив, а рисунок напоминает рисунок мрамора. Еще более эффектны нежно-розовый с кружевным рисунком ольховый кап и крайне редко встречающийся вишневый.
Не меньшее значение, чем рисунок, будет иметь для краснодеревщика и цвет древесины, ее тона и оттенки. Я могу вам перечислить по меньшей мере около двухсот колеров, свойственных различным деревьям, причем не только деревьям экзотическим, но и тем, что сопровождают нас от рождения и до могилы. Вспомним хотя бы ольху. Что может быть будничней этого неказистого дерева? А у ее древесины нежный красноватый цвет.
Древесина акации снежно-белая, с красными прожилками, придающими ей неповторимое своеобразие. Палисандр — темно-коричневый, с фиолетовым отливом, мореный дуб — черный, темно-серый.
Добавьте к перечисленному гаммы оттенков багрового, пурпурового, каштанового, бурого, вишневого, которые присущи различным сортам красного дерева, и вы получите некоторое представление о палитре, которой располагает художник, работающий с деревом.
Что же касается Буля, то он не только великолепно знал неограниченные возможности дерева, чувствовал его пластику и фактуру, безошибочно разбирался в рисунке и цвете. Буль тщательно изучал и широко использовал в своих работах все декоративные особенности многочисленных пород цветной древесины, подбирая наиболее выигрышные сочетания ее с бронзовыми рельефами, сингапурской черепаховой костью, рогом буйвола из Бомбея, китайским перламутром и полупрозрачной сиамской слоновой костью. Так красивое само по себе дерево становилось еще более эффектным, нарядным, составляя единый ансамбль с другими материалами.
Любуясь мебелью Буля, весельем ее красок, игрой светотени, причудливой изысканностью полутонов, невольно думаешь, что столяр Людовика XIV был, помимо всего прочего, и незаурядным живописцем, мастером колорита, который в отличие от других художников создавал свои картины не кистью и красками, а кусочками фанеры, слоновой и черепаховой костью, бронзой, рогом и перламутром.
И еще. В произведениях мастера есть одна немаловажная особенность, которая не сразу бросается в глаза: эта мебель — своеобразный рассказ об эпохе, которая давно ушла в небытие. Время короля, заявившего на весь мир, что государство — это он, отсвечивает темным полированным деревом, вспыхивает позолоченной бронзой, гордо высверкивает кружевом инкрустаций. Ожившее прошлое ощущается во всем, даже в цветовых оттенках, для которых в XVII веке существовали специальные, странные для нас названия — «цвет бедра испуганной нимфы», «цвет больной обезьяны» и даже «цвет потерянного времени».
Видите, как подстегивает фантазию мебель Буля? — спросил Василий Петрович. — А ведь учтите, что я начисто лишен воображения. — Он помолчал, а затем уже другим, деловым тоном сказал: — Булю повезло. В отличие от многих других выдающихся мастеров признание к нему пришло при жизни, когда он был в полном расцвете творческих сил. В 1675 году король спал на кровати работы Буля, сидел в булевском кресле и ел за булевским столом. Это уже была слава.
Каждый французский вельможа считал за честь сделать у королевского столяра мебель для своего дворца или замка. Но загруженный работой у короля Буль всем отказывал. Исключение составляли лишь родственники монарха и его фаворитки. Этим отказывать не полагалось. И тут, видимо, следует сказать, что, к неудовольствию Буля, у «короля-Солнце» было весьма любвеобильное и вместительное сердце. В нем всегда находилось место для прекрасных, красивых, просто хорошеньких и ничем как будто не примечательных женщин. Но мастеру повезло. Маркиза де Монтеспан оказалась решительной дамой. Она быстро и энергично вытряхнула из королевского сердца и королевского дворца всех своих соперниц. А затем, дав понять, что не потерпит больше никаких перемен, прочно и со всеми возможными в XVII веке удобствами обосновалась в опустевшем сердце повелителя Франции.
Маркиза заказала Булю мебельный гарнитур для своего будуара и кровать для спальни.
Над этим заказом Буль работал не за страх, а за совесть. Уже через месяц гарнитур, получивший впоследствии известность под броским названием «Прекрасная маркиза», был доставлен из мастерской Буля заказчице. По мнению многих современников прославленного мастера, гарнитур был лучшим из всего, что создал Буль за всю свою долгую жизнь.
О гарнитуре говорили при дворе. О нем даже складывались легенды. То ли в шутку, то ли всерьез в нем обнаруживали волшебные свойства. Утверждали, что у человека, посетившего маркизу и посидевшего хотя бы час в располагающем к размышлению кресле, возникали мысли, достойные кардинала Ришелье или Монтеня. Софа и пуфы, стоило к ним лишь прикоснуться, придавали якобы изящество и элегантность самым неуклюжим кавалерам, которые во время танца способны были лишь отдавить ноги партнерше, а во время дуэли сами себя проткнуть шпагой. Зеркала в резных рамах щедро дарили очарование безнадежным дурнушкам и возвращали былую резвость пожилым дамам. Что же касается маленького инкрустированного столика черного дерева, то страдающая отсутствием аппетита герцогиня Орлеанская утверждала, что, сидя за ним, съела пятьдесят семь пирожных и, судя по всему, могла бы съесть еще столько же.
Являлся ли гарнитур. «Прекрасная маркиза» вершиной творчества королевского столяра? Думаю, что вряд ли. У Буля, на мой взгляд, были значительно более удачные произведения. Но гарнитуру, который произвел такое сильное впечатление на современников мастера, нельзя отказать в оригинальности. Как-никак, а это был гарнитур-портрет.
В созданном Булем гарнитуре легко было разглядеть не только красоту маркизы, изящество и грациозность ее движений, горячий блеск глаз, кокетливый поворот головы, но и легкомыслие, душевную пустоту, невежество, жеманство, жестокость и многое-многое другое.
Хотел ли сам Буль превратить гарнитур в такой не совсем лестный портрет заказчицы, судить не берусь. Вполне возможно, что это у него получилось совершенно случайно. Но как бы то ни было, а портрет удался на славу.
Оригинальность гарнитуру «Прекрасная маркиза» придавала и символика деревьев, учтенная Булем при изготовлении этой мебели.
Мастер широко использовал кедр, из которого по преданию, были сделаны стрелы Амура (отсюда и одно из названий гарнитура); лавр — символ света и здоровья; дерево надежды — ель; бук, который, как утверждали древние греки, дарит величественность и способствует процветанию; дерево певцов и поэтов иву, которая делает красноречивыми даже заик.
Для кровати же Буль, помимо красного и палисандрового дерева, приберег боярышник, избранный древнегреческим богом брака сыном Диониса и Афродиты прекрасным Гименеем.
Кстати говоря, делая кровать, которая по моде XVII века была с пологом, витыми столбиками и узорчатой крышей, мастер не удержался от лукавой улыбки. В наборном дереве орнаментов, украшавших этот храм страсти и нежности, Буль использовал авраамово дерево (латинское название — «непорочный агнец»). А ведь тогда это дерево, вернее кустарник, считалось самым верным средством избежать греховного соблазна чувственности и поэтому являлось необходимой принадлежностью всех монастырей, помогая монахам и монахиням нести тяжкие тяготы целомудренной жизни и укрощать бунтующую плоть.
Впрочем, может быть, я возвел на мастера напраслину. Готов допустить, что Буль и не думал улыбаться. Вполне возможно, что он только стремился надежно оградить интересы своего повелителя, и «непорочный агнец» призван был помочь фаворитке без особых тягот с ее стороны хранить королю верность.
Должен сказать, что будущее маркизы оказалось отнюдь не таким безоблачным, каким она себе его представляла. И как ни верти, а виновата в этом была сама маркиза. Не пригласи она для воспитания своих детей Франсуазу д’Обиньи, ставшую впоследствии маркизой Ментенон, и ее судьба и судьба мебельного гарнитура сложились бы совсем иначе. Но, увы, она пригласила эту даму, и ее приглашение оказалось роковой ошибкой. К сожалению, Франсуаза д’Обиньи была не только прекрасной воспитательницей. У нее оказалось такое неимоверное количество талантов, что вскоре на них стал обращать внимание сам король. Дальше — больше. Вскоре не оставалось уже никаких сомнений: король очарован талантами воспитательницы, а возможно, и ею самой…
Маркиза справедливо считала, что это уже совсем ни к чему. Но вместо того, чтобы набраться терпения и повести против пока еще неопытной соперницы тонкую дипломатическую игру, она поддавалась эмоциям, или, как тогда выражались, страстям, и стала делать одну глупость за другой.
Глупостей было сделано много. Но самой крупной было, конечно, обращение за помощью к мадам Монвуазен. Эта мадам начинала некогда как обычная акушерка, а впоследствии в поисках более доходной профессии превратилась в колдунью. Но не в обычную, а в колдунью для избранных. Она обслуживала только дам из высшего общества.
Среди клиенток Монвуазен были герцогини, маркизы, графини и баронессы.
Она изготовляла для них то малоаппетитные любовные напитки, которые состояли из крови летучих мышей, истолченных в пыль зубов крокодила, шпанских мушек и сушеных кротов, то мистические фигурки из воска (что сделаешь с такой фигуркой, то произойдет и с человеком, которого она изображает). Можно было у Монвуазен приобрести и яды, которые деликатно именовались «порошком для получения наследства».
Вначале маркиза Монтеспан напоила «короля-Солнце» коктейлем из крови летучих мышей и сушеных кротов, а убедившись, что любовный напиток не оказал на Людовика никакого воздействия, заказала «черную мессу». Но то ли Монтеспан не соответствовала вкусам дьявола, то ли у короля Франции были с ним приятельские отношения, но только «черная месса» тоже не дала никаких результатов. И тогда доведенная до отчаяния беспрерывными неудачами фаворитка — теперь уже бывшая — решила отравить короля и его любовницу с помощью «порошка для получения наследства». У Монвуазен не было никаких возражений.
Для соперницы маркизы Монтеспан приготовили отравленные перчатки. Людовику же предстояло принять смерть от конверта с письмом.
Но, к счастью или к несчастью для подданных — судить не берусь, — этого не произошло.
Маркиза посидела, видимо, какое-то время в кресле работы Буля. И хотя у нее и не возникло мыслей, достойных кардинала Ришелье или Монтеня, кресло вернуло ей благоразумие.
Этим маркиза, возможно, спасла себя от смерти. Но ничего хорошего ждать ей не приходилось. Несколько дней спустя мадам Монвуазен была арестована на паперти собора Парижской богоматери. Для разбора этого нашумевшего дела Людовик XIV назначил тайный суд, названный «Пламенной камерой» или «Огненным судом». В результате судебного разбирательства колдунья для избранных вместе со своими помощниками и некоторыми клиентками была сожжена на костре. Многие другие обвиняемые оказались в тюрьме или были изгнаны из Франции.
Маркиза Монтеспан отделалась сравнительно легко. Но ее карьера — и при дворе и при Людовике XIV — была, разумеется, окончена. Маркизе пришлось покинуть двор, а затем и Париж.
В 1707 году прекрасная маркиза — впрочем, вряд ли к тому времени она оставалась прекрасной, так как ей уже исполнилось 66 лет, — скончалась. И вот тогда-то ее наследники с некоторым разочарованием узнали, что знаменитый мебельный гарнитур «Золотые стрелы Амура» был подарен усопшей проклятой колдунье Монвуазен.
Что же касается знаменитой кровати, в орнаментах которой, по слухам, притаилось целомудренное авраамово дерево, то ее судьба в какой-то мере была связана с Россией. Во всяком случае, существует предание, что когда Петр I посетил во времена регентства Париж, ему отвели великолепные апартаменты в Лувре. Регент позаботился о том, чтобы для русского царя сервировали роскошный стол и застелили самую лучшую в мире кровать, то есть ту самую кровать, которая была изготовлена Булем для несчастной маркизы Монтеспан.
Но грозный царь, чей кафтан немедленно вошел в Париже в моду под названием «одежда дикаря», не был очарован ни изысканными яствами, ни великолепием предложенной ему постели. Петр на глазах остолбеневших французов отодвинул от себя блюда, тарелки и бокалы, крякнув, опрокинул стопку водки, запил пивом, закусил круто посоленной редиской с куском хлеба, приказал в целях экономии погасить свечи («Очень уж много жжете. Так недолго и в трубу вылететь») и ушел ночевать в гостиницу, чем и заслужил отзыв ядовитого Вольтера: «Этот чудак рожден быть боцманом на голландском корабле».
Таким образом, не воспользовавшись предложенной ему регентом кроватью, Петр избежал опасности, которая таилась в авраамовом дереве. Впрочем, русский царь и так был достаточно целомудрен, ибо в отличие от Людовика XIV не столько интересовался женщинами, сколько государственными делами.
Что же в дальнейшем произошло с кроватью работы Буля, неизвестно.
— И Киевская, и Московская, и Новгородская Русь возникли среди лесов, если можно так выразиться, под сенью леса, — немного торжественно сказал Василий Петрович. — Поэтому вполне понятно, что русские с древнейших времен знали дерево, чувствовали его.
И душа Древней Руси раскрывалась в дереве, в ладных рубленых избах, в ярких, как лес под солнцем, расписных боярских хоромах, в великокняжеских дворцах с многоэтажными, раскрашенными в разные цвета башнями, с причудливыми крылечками, лесенками.
Русь белела березами, алела рябиной, золотилась стволами сосен, зеленела елью и осиной.
На взгорках охорашивались, будто явившиеся из былин и сказок, веселые деревянные церквушки с чешуйчатыми крышами и резными подзорами, с фронтонами в виде кокошников, окнами, отделанными фигурными наличниками, с точеными столбами крылец и галерей, балясинами решеток.
Кругом дерево.
Играют игрецы на деревянных гуслях-самогудах, заставляющих плясать леса и горы, на дудках, на деревянных трехструнных смычковых гудках и смыках.
Мчат лихие кони сделанные из дерева без кусочка металла легкие остроносые сани-лодки. На таких санях не только зимой, но и летом не грех прокатиться.
И катались. По бездорожью езда на полозьях была значительно покойней, чем на колесах. Кроме того, сани считались более почетными. Кстати говоря, в болотистых и лесистых местах Архангельщины, Вологодчины и Костромщины сани были универсальным средством передвижения в любое время года вплоть до начала нашего века.
Из дерева — без единого гвоздя, роль гвоздей исполняли древесные корни — делались и легкие, как пух, осиновые душегубки, и большие, надежные поморские карбасы, которыми пользовались в своих плаваниях по Белому морю холмогорцы. В умелых руках мастеров древесина превращалась в красивые расписные прялки, вместительные сундуки-крабицы, легкие и изящные шкатулки для хранения украшений, которые именовались искусницами, в игрушки, жбаны, корыта, ведра, миски, ковши, ложки «межеумки» и «бутызки», в ложки с фигурной ручкой — «завитые».
Не оставалась без дела и кора. Ивовая шла на веревки, сосновая — на крыши изб. Из бересты делали лошадиные седла и вожжи, плетушки-саватейки для хранения одежды, туеса, фляги, ковши, табакерки-тавлинки с ремешочком на крышке и многое-многое другое.
Каждый лесной умелец гордился своим ремеслом. Не составляли исключения и лапотники. Именно от них пошел гулять по городам и селам рассказ о том, как Петр I лапти плел. Дескать, самый что ни на есть умный из всех русских царей был. До всего своим умом дошел: и до кузнечного дела, и до плотничьего, и до слесарного. А с лапотным маху дал. Не то чтобы упал, а споткнулся. Меншиков в это дело царя втравил. Спор у них такой вышел. Об заклад, понятно, побились. Петр и взялся лапоть плести. Поначалу будто ничего. Меншиков даже к кошельку потянулся. Плетет царь, словно весь свой век только лаптями и занимался. А как до за-пятника лаптя добрался, то задумался. Пять минут думает, десять… Времени же у царя в обрез было — перед самым Полтавским сражением тот спор вышел. Что будешь делать? Махнул с досады Петр Алексеевич рукой и выплатил Меншикову проспоренное. А после Полтавского сражения — то одно дело, то другое. Так и остался тот лапоть недоплетенным…
Много было на Руси деревянных дел мастеров. Но краснодеревщиков среди них, пожалуй, до середины восемнадцатого века не имелось.
Автор интереснейших работ о быте русских царей и цариц Забелин дает перечень дворцовой мебели того времени. Перечень начинается с лавок. Сделанные из толстых и широких досок, они стояли вдоль стен почти всех палат дворца. Под лавками зачастую пристраивались шкафчики-рундуки или сундуки-клады с затворами. В рундуках и кладах хранилась одежда, обувь, белье.
В домах именитых и богатых людей лавки застилались коврами. Доски обивали материей, укладывали поверх подушки.
В красных, или передних, углах под образами во дворцах и боярских хоромах стояли на точеных ногах дубовые столы. В будни они покрывались сукном, а в праздники — коврами или бархатными подскатерниками.
Столы эти нередко расписывали красками по золоту и серебру. Как правило, они были квадратными, но иногда их делали круглыми или восьмиугольными.
Кроме столов и лавок, дворцовые палаты были обставлены скамьями, которые делались на четырех ногах, соединенных проножками. Среди скамей были и спальные, предназначавшиеся для дневного послеобеденного сна. На одном конце таких спальных скамеек делался деревянный подголовник, который одновременно выполнял функции ларца. Ночью же спали в постелях с пологом, именуемых конопионами.
Теперь о креслах и стульях. Ими пользовались лишь члены царской семьи и патриарх. Остальные довольствовались скамьями, лавками, а избранные — столицами, то есть табуретками с квадратными или круглыми сиденьями. Если человеку подавали столец, это считалось великой честью.
Кресел и стульев на весь дворец набралось бы, наверное, не больше десятка, да и те были не русской работы, а иноземной — польской и немецкой.
Ну что еще? Еще имелись неуклюжие громоздкие комоды и стенные подвесные шкафы-казенки. Эти казенки делались из липовых досок и наглухо прикреплялись к стене. В них хранили казну. Отсюда и название. Следует только оговориться, что слово «казна» имело более широкий смысл, чем теперь. Тогда существовали казна белая, суконная, холщовая, казна аптекарская, книжная, платяная, постельная и так далее.
Теперь нам следует упомянуть о поставцах, и мы подведем с вами черту под скромным списком царской мебели.
Поставцы — это просто большие дощатые ящики с полками, железными петлями и занавесками, или, как тогда говорили, завесами. Их вешали на стены палат.
Вот и все. Ничего, кажется, не упустили. Так что, как видите, меблировкой своих апартаментов похвастаться не могли ни Иван Васильевич Грозный, ни его сын Федор Иванович, ни Борис Годунов. Об Иване Калите или Юрии Долгоруком и упоминать не будем. Минимумом довольствовались. Такой мебелью и сам не полюбуешься, и перед соседями не похвастаешься. Ни полировки, ни лакировки. Так-то.
Изменение внутреннего облика царских дворцов на Руси обычно связывают с именем Петра I. Но процесс этот начался несколько раньше, при отце Петра, Алексее Михайловиче «тишайшем».
Надо сказать, что этот царь был человеком увлекающимся. Когда Алексея обеспокоил, например, низкий уровень нравственности его подданных, мягкий и достаточно ленивый, он сумел проявить чудо распорядительности.
Немедленно было предписано всем лекарям во избежание соблазна проверять пульс у девушек и женщин только через полотенце, а еще лучше — пользовать особ женского пола заочно, без осмотра, ибо хороший лекарь не руками и глазами, а головой действовать должен.
Еще более энергично царь, не выносивший матерной брани, взялся за сквернословов. По его указу были подготовлены специальные отряды стрельцов. Переодевшись в обычное платье, эти стрельцы постоянно находились в местах скопления народа. Они следили за тем, чтобы никто не ругался по-матерному. Провинившихся немедленно хватали и тут же, на месте преступления, безжалостно наказывали батогами.
Так же истово и увлеченно царь принялся за изменение интерьера своего дворца. И если борьба за нравственность особых успехов не принесла, то в новом увлечении царю удалось кое-чего добиться.
Вовремя войн с Польшей он побывал в Вильне, Полоцке, Ковно и Гродно, осматривал замки магнатов.
Вскоре после этого во дворце появились доселе невиданные обои («золотые кожи»), немецкая и польская мебель, частично приобретенная, а частично сделанная приглашенными в Москву мастерами. Бояре с любопытством рассматривали диковинные, украшенные затейливой резьбой столы на львиных ногах, круглые и многоугольные столы из красного индийского дерева, инкрустированные венецианскими раковинами покойные с широкими подлокотниками кресла мореного дуба и многокрасочные мозаичные шахматные столики — гордость царя.
Еще более изменился внутренний вид русских дворцов в последующие десятилетия. К польской и немецкой мебели присоединились голландская, английская, венецианская.
Но Петр I хотя и относился к обстановке в комнатах и залах с «полным решпектом», тем не менее считал — и вполне справедливо, — что мебель не самый главный государственный вопрос, подлежащий незамедлительному решению. И за границу поэтому слали учиться не мебельному делу, а корабельному и пушечному.
Но как бы то ни было, а начало было положено. И при Екатерине II в доме графа Безбородко можно было увидеть не только севрский фарфор, римские вазы с барельефами, редчайшие гобелены, но и великолепную мебель из дворцов французских королей. Не отставал от графа Безбородко в этом отношении и князь Потемкин Таврический, и обладатель ста пятидесяти тысяч крепостных душ граф Петр Борисович Шереметев, чья усадьба в Кускове могла бы поспорить со многими музеями мира, и многие другие. А главное — в самой России стали появляться мастера по художественной мебели. И не какие-нибудь, а самого высокого класса. В этом я вам еще предоставлю возможность убедиться. Но это потом, а пока…
Огромную, запряженную восемью лошадьми карету с зеркальными окошками и княжеским гербом на лакированных дверцах сопровождали верхом шесть кирасиров в красных колетах и черных меховых шапках с султанами.
В карете ехали двое — тщательно одетый человек средних лет, который, видимо, из деликатности втиснулся в угол кареты, и черноволосый с легкой проседью великан, один глаз которого прикрывала повязка. На великане был небрежно затянутый поясом, так, что видна волосатая грудь, толстый бухарский халат, из-под которого торчали кривые и тоже волосатые ноги в шитых золотом турецких чувяках с загнутыми носами.
Во всей Российской империи только двое вельмож разрешали себе принимать в халате сановных гостей, отдавать визиты, ездить с инспекцией и появляться на балах и званых обедах. Этими двумя были: генерал-фельдмаршал Кирилл Григорьевич Разумовский, большой любитель борща и гречневой каши, и князь Таврический Григорий Александрович Потемкин. Но так как Разумовский обычно надевал поверх халата андреевскую ленту и был при двух глазах, а Потемкин такой ленты не надевал и потерял один глаз в далекой юности, то нетрудно догадаться, что в карете ехал именно князь Таврический.
Потемкин был раздражен. Светлейшего раздражали тряская дорога, эта неуклюжая, жалобно скрипящая карета, молчаливый секретарь-француз, которого он неизвестно для чего взял с собой, пробивающаяся внутрь кареты пыль и эти потные усатые кирасиры, гарцующие на своих откормленных конях.
Это чувство постоянной раздраженности появилось у него после последней встречи с императрицей в Петербурге. Потемкин прекрасно понимал, что время и расстояние не могли не наложить отпечатка на его былые отношения с Екатериной, которую он с некоторых пор именовал про себя гроссмуттер, то есть бабушка. Но все же он вправе был кое на что рассчитывать и никак не ожидал такого холодного приема.
Против князя обернулось все, что ему раньше сопутствовало. Чтобы удержать колесо фортуны, потребны крепкие молодые руки, а молодость князя уже ушла, отскакала в прошлое. Но дело и не в одном этом. Много причин сплелось в змеиный клубок. И не последняя — то море лести, в котором упоенно купалась и нежилась Екатерина.
Гроссмуттер возомнила себя первой дамой Европы. Еще бы, не кто-нибудь, а Вольтер и Дидро ее в этом убеждали. Потемкин читал все письма, которые получала из-за границы Екатерина. Их перлюстрировал его петербургский агент.
И, косясь в окно кареты, за которым были видны одни лишь клубы пыли, князь не без сарказма вспоминал неумеренные комплименты французов. Мосье Дидро, когда ему была выплачена пенсия за пятьдесят лет вперед, сразу же понял, что более великой монархини в мире не существует.
А мосье Вольтер, тот вообще не знал, что бы придумать позаковыристей, чтоб угодить гроссмуттер. Она-де на сажень повыше и Солона древнего, и Ликурга, и Ганнибала. И империя ее выше всех земных царств. Первый человек в мире. Если б Европа и Азия были разумны, она бы наверняка царствовала над всем миром. Ведь это она — жизнь всех наций. Ведь это она преобразила восемнадцатое столетие в золотой век человечества. Где она — там рай. Она святая. Учитель всех философов, знающая поболее, чем учрежденные в Европе академии…
Потемкин хмыкнул и, развеселившись, захохотал. Князь умел равно хорошо и грустить и веселиться. Француз-секретарь давно уже привык к резкой смене настроений светлейшего.
Снаружи забухали выстрелы. Это салютовала князю из всех своих пушек стоявшая на причале яхта владельца кусковской усадьбы, Петра Борисовича Шереметева. Карета остановилась.
— Никак Кусково? — вскинулся Потемкин, которому надоела эта бесконечная пыльная дорога.
И словно в ответ на его вопрос, дверца кареты распахнулась, и в проеме появилась лучащаяся радушием почтительная физиономия Шереметева. За спиной графа, на некотором отдалении, стояла живописная толпа разряженных девушек с цветами в руках.
Где-то играл невидимый роговый оркестр.
Двое лакеев в шитых золотом ливреях отбросили ступеньку кареты и помогли светлейшему и его секретарю выйти.
— Ну, ну, здравствуй, — благосклонно сказал Потемкин, который, помимо всего прочего, намеревался перехватить у тароватого хозяина тысчонок двадцать или тридцать. — Оказывай доброхотство и дружество бедным чумакам из Таврии.
— Если чумаки не побрезгают, — шуткой на шутку ответил Шереметев, — то кибитка мурзы в полном пользовании их.
— Словеса, словеса! — усмехнулся Потемкин и поежился от дувшего с пруда ветра. — А год ныне зяблый…
Шереметев знал, что поразить Потемкина трудно. Князь всякое повидал и к такому привык, что иному и во сне не привидится.
И все же, пригласив Потемкина посетить Кусково, Шереметев не сомневался, что в грязь лицом не ударит.
У графа в усадьбе имелся великолепный зверинец, где паслись на воле сотни оленей, серн, сайгаков, диких коз. Содержались в том зверинце и американские дикие свиньи, и медведи, и волки, и разного толка лисы. В оранжереях графа были померанцы и лавры, тюльпаны, редкие сорта роз, орхидеи. Здесь росли персики, фиги, виноград, бананы, миндаль, гранаты, маслины.
В глубине французского сада, между «итальянским» и «голландским» домиками, рядом с каналом, в котором плавали черные и белые лебеди, пеликаны и утки, стоял обширный флигель. В нем граф устроил свой музеум, не уступавший по некоторым разделам знаменитой Кунсткамере Петра I.
На балу у московского генерал-губернатора Шереметев заинтересовал Потемкина именно музеем, намекнув, что в нем светлейший сможет встретиться с некой неожиданностью.
Действительно, светлейшего в этом флигеле ждал сюрприз, или, как тогда говорили, сюрприза.
Но все-таки наибольшие надежды граф возлагал на свой известный всей дворянской России оперный театр. Как-никак в отличие от своей покровительницы, для которой любая музыка была просто шумом, Потемкин считался страстным меломаном. Графу рассказывали, что в своей главной квартире в Бендерах светлейший содержит двести музыкантов и большую балетную труппу. Более того, граф знал, что сейчас от имени Потемкина за границей ведутся переговоры со знаменитым Моцартом, которому князь предлагает место дирижера своего оркестра.
Ну что ж, в Кускове Моцарта, конечно, нет. Но все-таки кусковский оркестр, хор, басы, баритоны и кусковский кордебалет сумеют постоять за себя.
Шереметев не без удовольствия вспомнил, как был потрясен посол Франции Сегюр, когда ему сказали, что архитектор, построивший кусковский театр, и композитор, написавший оперу, которую он только что прослушал, и живописцы, создавшие декорации, и музыканты, и певцы, и балерины — все были крепостными графа Шереметева.
«Граф, — сказал ему тогда Сегюр, — такого нет ни в одной стране. Подобное можно увидеть и услышать только в России».
Однако Потемкин, поступки которого трудно было предугадать и уж вовсе невозможно предусмотреть, наотрез отказался посетить театр, гордость графа. Увы, светлейшему сегодня не хотелось ни пения, ни танцев, ни музыки.
Шереметев был страшно расстроен, но не подал вида. Может быть, тогда Григорий Александрович соблаговолит осмотреть перед обедом его скромный музеум?
Музеум?
Ну что ж, музеум так музеум. Восторга на лице светлейшего граф не заметил. Но Потемкин не возражал, более того, проявил даже нечто вроде любопытства.
На этот раз граф мог быть доволен. Он не ошибся. Музей заинтересовал светлейшего. Особенно привлекли его благосклонное внимание выставленные в большом зале флигеля различные редкие мебеля.
Знаток, конечно, спокойно пройти мимо них не мог. А светлейший в этом деле был великим знатоком и ценителем. Таврический дворец князя в Петербурге являлся верным тому доказательством.
Что-то насвистывая, Потемкин внимательно оглядел древнегреческую кровать из позеленевшей бронзы, добротные копии тронного кресла франкского короля Дагоберта и мраморного кресла Плутарха из Херонеи; напоминающие фасады дворцов резные шкафы из Аугсбурга и Нюрнберга, флорентийскую мебель XVI века с затейливой интарсией, кресло аглицкого лорда с откидной доской на запоре, дабы никто не смог осквернить сие седалище в отсутствие высокородного хозяина.
В углу зала стояли китайская лаковая мебель и мебеля, вырезанные — то ли индусскими, то ли африканскими мастерами — из цельных кусков дерева красновато-коричневого цвета — дерева, именуемого, как объяснил Потемкину граф Шереметев, ироко.
На подлокотниках ажурных приземистых кресел, сделанных, видно, из столетних стволов, притаились в тени, готовясь к прыжку, мощные гривастые львы и свирепые леопарды. Змеи, переплетясь меж собой, обвивали кружевные спинки стульев и кресел, ползли вдоль круглых столешниц с необычным растительным орнаментом. Кривлялись, показывая князю большие зубы, уродливые хвостатые обезьяны.
— Эфиопская работа?
— Не ведаю, — признался Шереметев.
— Непостижное искусство, — задумчиво сказал князь. — Удивил, признаться, Петр Борисович, удивил… Сие и есть твоя сюрприза?
Шереметев действительно гордился этой попавшей к нему через десятые, а может, сотые руки экзотической мебелью. Но все-таки не ею рассчитывал он поразить своего высокого гостя. Князя ожидало нечто значительно более удивительное.
Петр Борисович знал, что Потемкин уже давно разыскивает мебельный гарнитур, созданный королевским столяром Булем. И вот две недели назад ему, Шереметеву, удалось приобрести этот гарнитур здесь, в Москве, за сравнительно небольшую цену. Петр Борисович всегда был везучим.
Шереметев отдернул ширму, отделявшую часть зала, и немного театральным жестом показал Потемкину на «Прекрасную маркизу».
— Вот она, сюрприза, Григорий Александрович.
— Ну, ну, покажи, — благосклонно сказал Потемкин и вдруг осекся.
Светлейший остолбенел. Он не мог произнести ни одного слова. Но если Шереметев думал, что светлейший ошеломлен красотой гарнитура, то он глубоко ошибался.
Потемкин был потрясен отнюдь не этим. Он был потрясен ловкостью и предприимчивостью безымянных воров, которые не только ухитрились сразу же после отъезда светлейшего из Петербурга похитить из Таврического дворца приобретенный им гарнитур Буля, но и переправить его в Москву. Более того, воры даже успели отыскать здесь в лице Шереметева тароватого покупателя и ударить с ним по рукам.
«Вор на воре, — думал Потемкин. — Но каковы искусники? У тебя украдут и тебе же продадут за двойную цену. За всем тем и магарыч с тебя получат, и благодарность востребуют, и щеку для поцелуя подставят, понеже твоими благодетелями мнят себя». Князь, однако, ошибся. Как вскоре выяснилось, приобретенный им в Петербурге гарнитур работы Буля, известный любителям под названием «Прекрасная маркиза», или «Золотые стрелы Амура», по-прежнему украшал одну из комнат Таврического дворца. Его никто не похищал и даже не пытался похитить, а тем паче переправить в Москву. Просто гарнитур «Золотые стрелы Амура», оказавшись в России, вспомнил, что некогда он принадлежал известной колдунье мадам Монвуазен, и… раздвоился, превратившись в два совершенно одинаковых гарнитура-близнеца.
Вот оно, колдовство!
Василий Петрович немного помолчал, чтобы дать мне возможность освоить столь необычный, не лезущий ни в какие ворота факт, а затем продолжал:
— Не каждый, конечно, может поверить в подобные чудеса. А князь Таврический, насколько мне известно, был по натуре прагматиком и рационалистом, любившим во всем ясность. Он не верил в чудеса, но зато безоговорочно верил в жуликов. Раз оказалось два гарнитура, рассуждал он, то один из них подлинный, а другой — нет.
И в Петербург дворецкому князя Феоктисту Феоктистовичу Голошубову было отправлено из Бендер письмо с требованием безотлагательно и безволокитно освидетельствовать на предмет установления подлинности приобретенный князем мебельный гарнитур.
Феоктист Феоктистович был человеком исполнительным. И тотчас же отыскал в окружении будущего короля Франции графа д’Артуа, который тогда скромно проживал в Петербурге, отдыхая от бурных событий на своей родине, подходящую кандидатуру. Де Беркес, как заверили Феоктиста Феоктистовича, знал толк в мебели. Кроме того, ему привелось у потомков некогда сожженной на костре мадам Монвуазен дважды или трижды собственными глазами видеть знаменитый гарнитур. И не только видеть, но и ощупывать руками.
Де Беркес рвался оказать услугу князю Потемкину Таврическому. И Феоктист Феоктистович почтительно проводил эксперта в комнату, где стоял гарнитур.
— Прошу-с.
Француз поскреб ногтем полировку, посидел в кресле, в котором у каждого, по преданию, возникали мысли, достойные кардинала Ришелье и Монтеня, опустился на упругий пуф, награждающий самых неуклюжих кавалеров изяществом и элегантностью, полюбовался собою в зеркале и заявил, что он тут же, на месте, проткнет шпагой каждого, кто позволит себе усомниться в подлинности этой мебели.
Вопрос можно было бы считать исчерпанным, если бы через день в Таврический дворец не прибыл подарок Потемкину от графа Шереметева — кусковский мебельный гарнитур. Феоктист Феоктистович опять пригласил де Беркеса. Тот вновь поскреб ногтем полировку, посидел в кресле, на пуфе, глянул в зеркало и вновь заявил, что готов проткнуть шпагой каждого, кто усомнится в подлинности этой мебели…
Феоктист Феоктистович почесал в затылке. Будучи дворецким князя Таврического, он, как и положено хорошему дворецкому, усвоил не только привычки, но и взгляды своего господина. Поэтому, точно так же как и Потемкин, Голошубов был уверен, что из двух мебельных гарнитуров «Золотые стрелы Амура» один — подделка. Но попробуй сказать об этом! Проклятый француз так бешено вращал глазищами и хватался за эфес своей шпаги, что Феоктист Феоктистович счел за благо в спор с ним не вступать. Чего спорить? Пырнет шпагой — и был таков.
И через неделю в той же комнате вокруг выставленных там мебельных гарнитуров собрались самые уважаемые петербургские краснодеревщики. Был среди них и крепостной графа Шереметева Никодим Егорович Беспалов, который, находясь на оброке, содержал в столице мебельное заведение. Беспаловские кресла, стулья, столы да комоды отличались деликатностью работы, красотой и изяществом. Таких мебелей и в Европах поискать!
Никодим был еще несмышленышем, когда граф послал его вместе с тремя другими своими краснодеревщиками во Францию учиться мебельному делу. Пять лет без малого провел там Беспалов. И во многом преуспел, постигая секреты хитрого мастерства. Поговаривали даже, что король французский самолично его работу отметил и повелел в королевские столяры зачислить да только граф Шереметев на то своего согласия не дал.
Много во Франции видел Беспалов всяческих мебелей, видел и работу знаменитого Буля, потому Феоктист Феоктистович и возлагал на него особые надежды. Уж кому-кому, а Беспалову и карты в руки.
Уважительно поглядывали на Беспалова и другие мастера, что, дескать, скажет Никодим Егорович, так тому и быть. Кто лучше его во французских мебелях смыслит?!
Беспалов осмотрел дотошно один мебельный гарнитур, потом так же дотошно другой.
С ответом он не спешил, медлил.
— Что скажешь, Никодим Егорыч? — спросил дворецкий.
Беспалов помолчал, а потом решительно указал на мебельный гарнитур, привезенный в Петербург из усадьбы Шереметева.
— Буль. Подлинный, понеже лучше разве что сам господь сотворит.
— Дивная работа, — согласились краснодеревщики.
Итак, один гарнитур оказался подлинным, а другой искусной подделкой. Все стало на свои места.
Но в тот самый момент, когда дворецкий Потемкина, с облегчением вздохнув, подумал, что теперь может обо всем отписать князю, из толпы мастеров робко выдвинулся лысенький хлипкий старичок и, шамкая, спросил дозволения понюхать мебель.
— Чего-чего? — переспросил ошарашенный дворецкий.
— Понюхать, — повторил старичок.
— Нюхай, коли желание такое имеешь, — пожал плечами Феоктист Феоктистович, который привык всегда и во всем уважать старость.
Старичок понюхал столик, за которым герцогиня Орлеанская съела, по преданию, пятьдесят семь пирожных, пуфы, делающие элегантными недотеп-кавалеров. Словно идущий по следу охотничий пес, поочередно обнюхал козетки, зеркала, канапе, кресла.
«Спятил, совсем спятил», — шептал про себя Феоктист Феоктистович, в ужасе прижимая к груди руки.
Наконец старичок будто бы притомился. Разогнулся, держась за поясницу, промакнул большим пестрым платком вспотевший лоб. Отвечая на вопросительные взгляды краснодеревщиков, кивнул головой и удовлетворенно улыбнулся провалом беззубого рта.
— Припахивает, припахивает, — прошамкал он. — Чешночком да рыбкой припахивает.
— Врешь! — вскинулся Беспалов.
— В молодошти во врунах не ходил, а в штарошти оно и пождно.
— Все одно врешь! Не может быть того!
— Вот-те крешт! — схватился старичок за шнур нательного крестика. — Не веришь — шам нюхни.
— И нюхну, — сказал Никодим Егорович.
— И нюхни! — петухом выгнул тощую шею старик.
Когда сам Беспалов стал обнюхивать мебель, Феоктист Феоктистович окончательно потерял дар речи. Старость, она, известно, не радость. Со старого да с малого какой спрос? Но чтоб всеми уважаемый мастер до такого безобразия дошел — это никак не укладывалось в голове дворецкого. Светопреставление!
— Што теперя, Никодим Егорович, шкажешь? — спросил старик у Беспалова, когда тот наконец-то закончил со своим странным занятием и отошел от гарнитура.
Беспалов только руками развел сконфуженно, дескать, а что тут скажешь? Все верно: и чесночком, и рыбкой припахивает…
— Ну и что из того, что пахнет чесноком и рыбой? — спросил ничего не понимающий дворецкий.
— А то, — ответили ему, — что все эти мебеля — и те, что Григорий Александрович Потемкин князь Таврический в Петербурге изволили купить, и те, что им из Кускова граф Шереметев прислали, — самой что ни на есть русской, а не парижской или еще какой работы. И смастерили их не сто лет назад, к примеру, а никак не больше ста дней, да и того много.
— Выходит, фальшь? — схватился за голову дворецкий.
— Фальшь, Феоктист Феоктистович.
— И то фальшь, и это?
— И то и это, Феоктист Феоктистович, — вздохнул Беспалов. — Промашку дал я, не без того. Ведь и на старуху проруха бывает. Все тут русской работы, хотя до удивительности с прославленным мебельным гарнитуром французского великого мастера Буля сходство имеет. Так мыслю, что на глаз и сам Буль не отличил бы, в великое затруднение пришел бы сей мастер.
— Верно, — согласились другие краснодеревщики.
— А как же вы, так сказать, всю подноготную суть этих мебелей унюхали? — заинтересовался дворецкий.
Оказалось, что отличить русскую мебельную работу от иноземной, ежели работа не очень давняя, на нюх порой легче, чем на глаз. И секрет тут не в чем ином, как в клее. Самый лучший клей — это рыбный клей карлук. Ни во Франции, ни в Голландии, ни в Англии, ни у немцев этого клея не делают. А варят его только в России из осетровых пузырей, плавников да хрящей. Клей карлук, или, как его еще именуют, курлук, вид собой имеет почти что прозрачный и отсвечивает перламутром.
Будет он покрепче и мездрового клея, и костяного, и кельнского. Даже клею из бобровой стружки с ним не тягаться. Всех клеев царь. Все он скрепляет намертво, особо ежели размочить и разварить его в русской, хорошо очищенной водке и сколько положено добавить ядреного чесночного сока — такого, чтоб за версту в нос шибал. Вот по запаху чесночка, покуда он, понятно, не выветрится начисто, опытный мастер и определит — православный делал художественные мебеля с маркетри или мастерили их в иноземных странах. Это уж точно, без ошибки.
Феоктист Феоктистович почесал по стародавней привычке в затылке и для верности спросил:
— Но ведь карлук-то небось в продажу и за моря возят?
Оказалось, что в заморских странах русского карлука почти что и нет вовсе, так как еще в XVII веке был издан специальный царский указ, предписывающий русским купцам за границу «того клея с сего года никому не продавать, к городу Архангельску тайно не провозить и не торговать… чтобы того клея в продаже у иноземцев не было».
А ежели к иноземному мебельному мастеру и попадал какими неведомыми путями карлук, то иноземец, не зная русского секрета, пускал его в дело без водки и чеснока, в первородном виде.
— Буль-то карлуком пользовался? — спросил Феоктист Феоктистович.
— Нет, — ответил Никодим Егорович Беспалов. — Не имелось у Буля карлука. Буль клеил свои мебеля костяным клеем, а наборное дерево — или же тем же костяным, или же клеем из бобровой стружки.
Вслед за тем краснодеревщики вновь осмотрели стоявшие в комнате мебельные гарнитуры и отыскали в них многие иные несообразности.
Оказалось, например, к вящему удивлению Феоктиста Феоктистовича, что позолота в некоторых местах вовсе и не позолота, а краска «щучье золото», сделанная по древнему русскому рецепту, помещенному в рукописной книге «Чин мастерству».
Выяснилось также, что гондурасовой первого разбора черепаховой кости в осматриваемых вещах и в помине не было, что ее везде заменял подделанный под черепаху обыкновенный рог. Феоктисту Феоктистовичу объяснили, что для таких подделок рог покрывают воском, счищают его в тех местах, где хотят окрасить, и делают там бурые пятна смесью сурика, поташа да извести, а затем все окрашивают фернамбуковым деревом.
И занзибарское эбеновое дерево, и мадагаскарское, и манильское, и ост-индское саппановое, коему положено пахнуть фиалками, было подменено вываренным в краске обычным грушевым.
Древность резьбы подделали с помощью пережженного сахара, воды и бурой сажи, а самый обычный перламутр превратили в черный, подкрашивая его раствором хлористого серебра в нашатырном спирте и держа затем на солнце.
Много интересных, но печальных вещей узнал тогда Феоктист Феоктистович.
А закончили свой разбор мастера единодушным и совсем неожиданным для Феоктиста Феоктистовича выводом: радоваться надобно Григорию Александровичу Потемкину, пресветлому князю Таврическому. Уж так ему повезло, что ни в сказке сказать, ни пером описать.
Феоктиста Феоктистовича чуть удар не хватил.
— Везенье-то, везенье-то в чем?! — закричал он.
— В мебелях, — ответили ему.
— В каких таких мебелях?!
— А в тех, что здеся стоят.
— За дурака держите?
— Нет, — говорят, — за умного, потому и втолковываем.
— Чему ж князю радоваться, ежели не Буль?
— А тому радоваться, что деликатнейшей и дивной работы сии мебеля, что таких не только что в России, но и за пределами оной не сыщешь, что мастер из мастеров их делал, такой умелец, что, может, и самого Буля разве что в подмастерья к себе бы взял, да и то подумавши.
Феоктист Феоктистович руками всплеснул.
— Но фальшь ведь?!
— А это с какой стороны глянуть — спереди, сзади али сбоку. Да и фальшь фальши рознь. За одну — батоги положены, а за другую — рублики. И немалые. За иную фальшь сколько ни заплати — все мало будет.
— Вон как, голубчик вы мой, мастера рассуждали, — многозначительно сказал Василий Петрович и даже поднял вверх указательный палец правой руки. — И я их понимаю. Да, да, понимаю.
Мошенничеству, как известно, столько же лет, а верней, тысячелетий, сколько и мастерству.
Но можно ли именовать мошенничеством то, что имеет с этим явлением лишь внешнее сходство, чисто формальное?
Вы меня понимаете? Нет? Тогда я вам расскажу забавный эпизод из жизни достаточно известного французского ученого XIX века Мишеля Шаля. Автор многочисленных научных работ, переведенных на все европейские языки, Шаль был действительным членом Парижской академии наук, Петербургской академии, Берлинской, Римской, Брюссельской. Библиотека Шаля, из которой он черпал материалы для своих исследований, была уникальной. В ней насчитывалось свыше четырех тысяч томов и около 27 тысяч ценнейших и редчайших автографов, среди которых имелись неизвестные сонеты Шекспира, предмет жестокой зависти всех коллег Шаля и в Лондоне и в Париже, письма великого Данте и сладкозвучного Петрарки, Рабле, Овидия, Апулея. Говорили, и не без основания, что у академика за семью замками хранятся еще нигде не опубликованные трактаты и записки Сократа, Плагона, Пифагора, Микеланджело, Леонардо да Винчи, Спинозы и Коперника, что у него имеются письма Александра Македонского, Клеопатры, Нерона, Юлия Цезаря, Аттилы, Жанны д’Арк, Ричарда Львиное Сердце и Колумба.
Наиболее осведомленные знали, что все эти уникумы приобретены Шалем за громадную сумму через посредника у потомка графа Буажурдена. Наверное, имя посредника и по сей день осталось бы для всех тайной, если бы академик, основываясь на приобретенных им письмах Ньютона и Паскаля, не пришел к выводу, что в мире произошла вопиющая несправедливость. И когда он зачитал некоторые из этих писем на заседании академии, то все сразу же поняли, что слава открытия закона всемирного тяготения должна по праву принадлежать не Ньютону, а Паскалю.
А затем выясняется, что к приобретенным Шалем автографам ни Шекспир, ни Сократ абсолютно никакого отношения не имели. Оказались ни при чем и целомудренная Жанна д’Арк, и грубиян Аттила, и воспетый Вальтером Скоттом Ричард Львиное Сердце, и Ньютон, и Паскаль, и Рабле…
Все автографы собственноручно создал тот, кого академик Мишель Шаль принимал за скромного посредника, — сын ничем не примечательного поденщика, человек без образования, но с поразительным талантом, несравненный Врэн-Люка, имя которого вскоре стало известно не только во Франции…
Можно такого человека назвать мошенником?
— Конечно, — опрометчиво откликнулся я и, взглянув на Василия Петровича, тут же пожалел о сказанном.
— Считаете Врэн-Люка мошенником?
— Как вам сказать? — замялся я. — Разумеется, он человек не без способностей…
— «Не без способностей»? — перебил меня Василий Петрович. — Нет, голубчик, Врэн-Люка из породы талантов. Человек, способный писать сонеты, ничем не уступающие поэтическим шедеврам таких гениев, как Шекспир и Петрарка, создавать трактаты, достойные интеллекта Платона, Спинозы, Коперника и Леонардо да Винчи, воссоздавать на бумаге мысли и переживания Жанны д’Арк, Ричарда Львиное Сердце, Сократа, Колумба и Александра Македонского, убедить академиков одной из самых блестящих в Европе академий в том, что Ньютон имеет весьма отдаленное отношение к закону всемирного тяготения, который в действительности был открыт вовсе не им, а Паскалем, достоин лаврового венка.
Если вы напишете роман, не уступающий по своим достоинствам «Евгению Онегину», и поэмы, в которых раскроете новые грани гения Пушкина, у меня лично никогда не повернется язык оскорбить вас даже в том случае, ежели вы припишете свои творения Пушкину, преследуя, скажем так, не совсем благовидные цели.
Мошенник всегда мелок и бесталанен. Таково мое убеждение. Не знаю, совместимы ли гений и злодейство, но талантливость и мошенничество наверняка нет. Поэтому мастера, заявившие Феоктисту Феоктистовичу, что Потемкину следует радоваться фальшивым мебельным гарнитурам, были полностью правы. Они вполне обоснованно считали освидетельствованную ими мебель не мошенничеством, а искусством, торжеством мастерства. Они понимали: главное везде и во всем — талант. А мебельные гарнитуры, которые Феоктист Феоктистович представил им на заключение, были созданы талантом. Большим талантом, который работал в значительно более сложных условиях, чем прославленный Буль. Ведь у него не было ни ценных пород дерева, ни черепаховой кости, ни слоновой кости. А вышел из положения. Да еще как вышел! Таким гордиться надо, радоваться делу его золотых рук.
Как вы сами догадываетесь, Феоктист Феоктистович особо не мудрил. Отписал князю обо всем, что произошло. Обстоятельно отписал. И через месяц-другой получил ответ. Князь требовал во что бы то ни стало отыскать безымянного мастера и немедля доставить к нему. Как это ни печально, но думаю, что Потемкин стремился найти этого человека не для того, чтобы пожать ему руку и поблагодарить за доставленное удовольствие…
Увы! Похоже, князь разделял не мою точку зрения, а вашу и считал автора двух мебельных гарнитуров не великим мастером, а продувной бестией, достойной самого строгого наказания.
Но князь, к счастью, не преуспел в розыске. А 5 октября 1791 года на пути из Ясс в Николаев он умер.
Таврический дворец князя в Петербурге отошел вместе со всей обстановкой в казну.
Дворецкий Потемкина Феоктист Феоктистович Голошубов очень переживал кончину хозяина и, видимо, для того чтобы подсластить горечь потери, покидая дворец, захватил на память некоторые картины, статуи и кое-что из мебели, в том числе и один из гарнитуров, вокруг которых разгорелись такие страсти. Зачем казне два мебельных гарнитура «Прекрасная маркиза», чтобы вновь затеять спор об их подлинности? А ему, Феоктисту Феоктистовичу, эта мебель пригодится. На такую мебель всегда покупатель найдется. Попросту говоря, Феоктист Феоктистович совершил кражу. Но так уж получилось, что последствия этой кражи оказались самыми благотворными. Без происшедшего вряд ли бы нам удалось установить фамилию мебельного мастера да и вообще узнать что-либо про эту историю.
В 1796 году на русский престол вступил Павел I. Чего только не было запрещено бедному обывателю в царствование нового императора!
Ему запрещалось носить бакенбарды и под страхом наказания — танцевать вальс, аплодировать и употреблять крамольные слова «свобода», «клуб», «гражданин», «общество», «отечество». Повсюду были расклеены объявления, запрещающие носить круглые шляпы, жилеты, башмаки с бантами, фраки с отложными воротниками, а также «увертывать шею безмерно платками».
Император был одержим административным зудом. Ежедневно он подписывал десятки «указаний» и «предписаний», большинство которых было призвано стереть всякую память о предыдущем царствовании, в том числе память о фаворитах Екатерины, прежде всего о Потемкине.
В Херсон было направлено распоряжение об останках князя Таврического: «Захоронить без дальнейшей огласки в самом же том месте, в особо вырытую яму, а погреб засыпать и загладить землею, как бы его никогда не было».
Павел расправился не только с трупом Потемкина, но и с принадлежавшим ему при жизни имуществом. Таврический дворец, где после смерти Потемкина одно время жила Екатерина, отвели под казармы лейб-гвардии конного полка. А зал, в котором стояла интересующая нас мебель, был превращен в конный манеж.
Так что не будем слишком строго осуждать Феоктиста Феоктистовича. Как знать, может быть, он просто никогда не заблуждался относительно привычек и характера наследника престола и взял к себе мебель только для того, чтобы сохранить ее для потомства? Правда, в это не очень верится, но все может быть.
Итак, художественная мебель мало интересовала нового императора. Зато она не оставляла равнодушными его фаворитов и фавориток, которыми, как корабль ракушками, обрастает каждый монарх тотчас же после коронации.
Подыскивая покупателя для вывезенного им из Таврического дворца гарнитура (второй гарнитур, как и следовало ожидать, бесследно исчез), Феоктист Феоктистович решил воспользоваться услугами уже известного нам француза, который, как вы помните, обещал проткнуть шпагой каждого, кто усомнится в подлинности показанного ему гарнитура, а вернее, двух гарнитуров-близнецов.
Разыскать его особого труда не составило. За годы, прошедшие на чужбине, де Беркес потускнел, потолстел и облысел. Встретил он бывшего дворецкого Потемкина хорошо и охотно согласился навестить его, но, выслушав предложение Феоктиста Феоктистовича, тотчас же схватился за шпагу, пообещав проткнуть ею каждого, кто попытается втянуть его в темные дела.
Слегка растерявшийся Феоктист Феоктистович объяснил, что от де Беркеса требуется лишь засвидетельствовать подлинность гарнитура Буля. А поскольку де Беркес в этом уверен…
— Я в сием уверенности не имею, — оборвал его француз. — Я имею уверенность только в том, что мебель подделана, а вы есть мошенник и ракалья… Вы не знаете, как дорого высокородный французский дворянин ценит свою незапятнанную честь.
Но в последнем де Беркес явно ошибался. Феоктист Феоктистович хорошо знал цены на честь, в том числе и на незапятнанную.
Поэтому безо всякой спешки он достал из кармана кошелек, послюнявив указательный палец, отсчитал несколько ассигнаций и положил их на инкрустированный столик черного дерева. Точно за таким же столиком Буля герцогиня Орлеанская, как гласила легенда, съела пятьдесят семь пирожных. Видимо, столик работы неизвестного мастера в отличие от оригинала не только способствовал аппетиту, но и обладал другими волшебными свойствами. Во всяком случае, едва Феоктист Феоктистович успел положить на него деньги, как они тотчас же исчезли. Растворились в воздухе, что ли? Чудеса, да и только!
Француз подкрутил усики, хмыкнул и развалился в кресле, которое в гарнитуре Буля дарило всех сидящих в нем мыслями, достойными Монтеня.
Посидев таким образом минуту-другую, он вопросительно посмотрел на бывшего дворецкого Потемкина, и Феоктист Феоктистович прочел в его глазах мысль, которой Монтень явно бы устыдился…
Может, ошибся? Да нет, не ошибся.
— Мало, — сказал де Беркес.
— Чего-чего?!
— Мало, — повторил француз, но на этот раз уже с меньшей уверенностью.
Феоктист Феоктистович старательно сложил из трех пальцев некую фигуру и поднес ее к носу своего гостя.
— А кукиш не хошь?
— Нет, — со всей искренностью сказал француз, кукиш не хочу. Хочу денег.
— А деньги, господин хороший, задарма не дают. Деньги, господин хороший, за дела дают. Деньги заработать надо допрежь. Понял?
— Нет, — сказал француз.
— А ты пойми, коли прибыток иметь хошь.
И Феоктист Феоктистович растолковал де Беркесу, что сейчас он получил только за свою незапятнанную честь. Товар этот, дескать, не ходовой, лежалый. Другой бы на его месте за такой товар и ломаного гроша не дал. А вот после успешной продажи «булевской» мебели будет уже другой разговор. Тогда де Беркес получит двадцать процентов от суммы сделки, а такие деньги… ба-альшие деньги!
Де Беркес даже с кресла вскочил.
— Слово дворянина?!
— А мы не дворяне, — хмыкнул Феоктист Феоктистович, — мы из крестьян. Слова нам ни к чему, мы свою совесть и без слов блюдем, ежели какая возможность для оного имеется.
— Свинья! — благодушно сказал француз.
— Боров! — не менее благодушно откликнулся Феоктист Феоктистович. И каждый из них подумал, что лучшего компаньона ему днем с огнем не сыскать.
Довольные друг другом, они стали обсуждать возможных покупателей, и Феоктист Феоктистович вспомнил про адмирала де Рибаса, коему некогда покровительствовал его покойный хозяин.
Потемкину нравились энергия и распорядительность предприимчивого неаполитанца, который, взяв штурмом крепость Хаджибей, за считанные месяцы превратил ее в порт, получивший наименование Одессы. Замечу в скобках, что де Рибас настолько много сделал для нового города, что благодарные одесситы назвали в его честь главную улицу Дерибасовской.
После восшествия на престол Павла I де Рибас превратился в заметную фигуру при дворе и достаточно богатого человека. Во всяком случае, в центре Петербурга строился великолепный дом адмирала, для которого де Рибас закупал обстановку.
Почему бы, спрашивается, не приобрести неаполитанцу «булевскую» мебель?
Если к этому делу подойти с толком, то из адмирала, стремящегося превзойти екатерининских вельмож своим образом жизни, можно выкачать немало. Говорили, что, благодетельствуя Одессе, де Рибас не забывал и себя. Некий злой шутник даже утверждал, что адмирал относится к новому городу «по-братски», честно деля с ним все деньги, отпущенные казной на его устройство.
Мысль Феоктиста Феоктистовича де Беркесу понравилась.
Де Беркес немного знал адмирала, так как был представлен ему года полтора назад и несколько раз встречался с ним. Почему же не попробовать?
Правда, де Рибас считался порядочным пройдохой. Но, во-первых, каждый пройдоха уверен, что уж его-то никто не сможет провести, что всегда кстати, а во-вторых, какой уважающий себя француз отступит перед итальянцем, каким бы пройдохой тот ни был?
Оказавшись — «совершенно случайно», разумеется, — с неаполитанцем за карточным столом, де Беркес вскользь упомянул о «Прекрасной маркизе» и отметил, как вспыхнули глаза адмирала. Затем разговор был продолжен в буфете.
Француз рассказал де Рибасу, как он за неимоверные деньги купил мебель работы Буля у наследника некоего судебного чиновника, которому она досталась после того, как проклятая колдунья мадам Монвуазен сгорела на костре и пепел ее был развеян ветром. Владелец запросил с него в пять, нет, в десять раз больше положенного, но французский дворянин не скаредный буржуа, не купец и не торговец, французский дворянин не трясется над деньгами, когда хочет что-либо приобрести.
Мебельный гарнитур обошелся ему не в одну сотню луидоров, но он никогда не жалел об этих деньгах. Любое золото тускнеет перед светом подлинного искусства. А Буль, как известно каждому, король мебельщиков и Рафаэль среди столяров. Все, что выходило из его рук, божественно, а «Прекрасная маркиза» — вершина его творчества. Ничего похожего нет ни во Франции, ни в России. Нет и не будет.
Со слезами на глазах де Беркес рассказывал, как он с помощью своих верных слуг, а слуги бывают верными лишь во Франции и Неаполе, вывозил из охваченной пламенем революции страны знаменитый гарнитур, о том, как трое его слуг были схвачены и погибли на эшафоте, о том, какие бешеные деньги предлагали ему за мебель работы Буля в Австрии, где некий князь чуть было не валялся у него в ногах, умоляя расстаться с уникальным гарнитуром, о покойном Потемкине, который буквально засыпал его письмами, стремясь получить эту единственную в своем роде мебель, достойную украсить любой королевский дворец.
Какие соблазны подстерегали повсюду де Беркеса! От каких только выгодных предложений он не отказывался, храня как зеницу ока эту гордость своей несчастной родины!
Но что поделаешь, с судьбой не поспоришь!
Печально, очень печально, но, видимо, пришло время расстаться со столь дорогой его сердцу мебелью.
Ему, де Беркесу, теперь, как никогда, нужны деньги. Без них невозможно выручить из парижской тюрьмы единственного сына де Беркеса, продолжателя их славного рода.
Де Рибас внимательно выслушал эту проникновенную, хватающую за душу историю, с готовностью посочувствовал де Беркесу и выразил желание осмотреть булевскую мебель.
Эта возможность была ему предоставлена на следующий же день.
Услышав о цене гарнитура — за эти деньги можно было купить, по меньшей мере, половину домов, составляющих Дерибасовскую улицу, — де Рибас схватился сначала за голову, а затем за сердце. Но неаполитанец настолько был очарован необыкновенной мебелью, что де Беркес и Феоктист Феоктистович не сомневались — купит. Купит, даже если бы для этого потребовалось заложить всю столь любимую де Рибасом Одессу, или, что более осуществимо, — оставить новорожденный город без набережной, красивых фигурных фонарей и приморского парка.
Поторгуется — и купит. Если не через неделю, то через месяц. Не через месяц — так через два. Купит.
Возможно, они не ошибались. В конце концов гарнитуру Буля предстояло украсить собой новый дом адмирала, а Одесса для этого совсем не годилась.
Но тут произошли события, которых никто не мог предусмотреть.
Один из главных руководителей заговора против Павла, адмирал де Рибас, вдруг превращается чуть ли не в любимца монарха. Царь делает его исполняющим обязанности морского министра, осыпает милостями, наградами.
Все это, естественно, настораживает остальных заговорщиков. А что, если хитрый неаполитанец воспользуется представившейся ему возможностью стать одним из первых людей в государстве и выдаст царю всех заговорщиков?
И, как говорили, было решено немедленно убрать адмирала. Ходили слухи, что де Рибасу якобы подсунули вместо лекарства яд, от которого он благополучно и скончался. А другой руководитель заговора, Пален, все время находился при умирающем, чтобы не дать ему возможности проговориться даже на исповеди. Так это было или не так, можно лишь гадать. Но бесспорно одно: основатель Одессы скончался, так и не успев купить приглянувшийся ему мебельный гарнитур, а среди оплакивающих его кончину, быть может, самыми искренними были бывший дворецкий князя Потемкина Таврического Феоктист Феоктистович Голошубов и доблестный французский дворянин эмигрант де Беркес, который превыше всего в жизни ценил свою незапятнанную честь, ежели она, разумеется, давала ему кое-какой доход…
— Таким образом, — продолжал свой рассказ Василий Петрович, — первая попытка превратить мастерство и вдохновение неизвестного русского мастера в звонкую монету закончилась неудачей. Это, понятно, огорчило компаньонов, но отнюдь не обескуражило. Если мебельный гарнитур очаровал де Рибаса, то он точно так же сможет привлечь кого-либо другого из сильных мира сего.
Почему бы ему не приглянуться, например, Платону Зубову, Панину, Растопчину, Лопухину или Куракину?
И тут, когда перебирались возможные покупатели, один из приятелей де Беркеса рассказал ему пикантную историю о том, как генералиссимус Суворов встретил посланца царя графа Кутайсова. «Прошка, ступай сюда, мерзавец! — якобы позвал генералиссимус при виде Кутайсова своего верного слугу. И когда Прохор вбежал в комнату, показал ему пальцем на любимца царя. — Видишь этого господина? Граф, весь в орденах. А ведь был таким же холопом, как и ты, бороды брил. А вон куда залетел! А все потому, что турка, не тебе чета, не пьяница. Возьми с него пример, глядишь, в князья да в генералы выйдешь!»
«Вот кто должен купить мебель, — решил де Беркес. — И купит, хотя бы для того, чтоб про его брадобрейство забыли».
Услышав фамилию графа Кутайсова, Феоктист Феоктистович побелел: уж слишком близко Кутайсов к царю стоял. Не случилось бы чего. Деньги деньгами, а своя голова всех денег дороже. Но француз успокаивающе похлопал его по плечу. Он ни минуты не сомневался в удаче. И надо сказать, что у него были для этого некоторые основания.
Уже через неделю близнец булевского гарнитура «Прекрасная маркиза», или «Золотые стрелы Амура», был перевезен к графу Кутайсову, а компаньоны начали делить полученные ими от Кутайсова деньги.
Присутствовать при этом дележе нам, я думаю, совсем не обязательно. Ведь нас интересует лишь дальнейшая судьба гарнитура и мастера, создавшего этот шедевр мебельного искусства. Поэтому проявим скромность, зажмурим глаза и на время забудем про Феоктиста Феоктистовича и де Беркеса. Пусть они без помех занимаются своим делом, которое доставляет им столько удовольствий. Мы же уделим немного внимания Кутайсову.
Надо думать, граф-брадобрей был доволен состоявшейся сделкой. Ему нравилась приобретенная мебель и льстил восторг, который эта мебель вызывала у посетителей.
Но счастье, как известно, не вечно, и купленный Кутайсовым гарнитур не так уж долго простоял в его доме.
В ночь с 11 на 12 марта 1801 года император Павел I был убит.
Смерть благодетеля была для Кутайсова большим ударом. Графа тотчас же отстранили от государственной деятельности. Но Кутайсова не лишили обширных поместий, полученных им от покойного императора, не сослали, не отправили за границу, а сыновьям его была обеспечена блестящая карьера.
Правда, теперь в графе никто не заискивал. Так получалось, что сам граф постоянно нуждался в чьем-либо покровительстве, и чаще всего в покровительстве человека с курносым носом и свинцовыми глазами, который приобрел вес в царствование Павла, но стал всемогущим при Александре I.
Граф Аракчеев весьма гордился своим девизом: «Без лести предан». Но Суворов в свое время не зря переиначил эти слова: «Бес лести предан». За грубой и угрюмой внешностью солдафона скрывались и лисья хитрость карьериста, и ловкость придворного льстеца, и хватка скаредного помещика, выжимающего из крепостных все соки.
Недолюбливая людей, генерал питал нежные чувства к собакам. В его имении в Грузине были поставлены мраморные памятники двум псам, которым Аракчеев, опасаясь отравы, давал опробовать каждое подаваемое ему блюдо.
Были у Аракчеева и иные слабости. Он обожал скабрезные анекдоты, а половина библиотеки в Грузине состояла из книг весьма игривого содержания. Аракчеев хорошо разбирался в фривольной живописи и военных поселениях, но отнюдь не в художественной мебели. И тем не менее именно у него возникло подозрение, что к подаренному Кутайсовым мебельному гарнитуру Буль никогда и никакого отношения не имел.
Возможно, здесь сыграла какую-то роль интуиция генерала, а еще вероятней, твердое и непоколебимое убеждение, что все люди подлецы и ничего хорошего ждать от них не приходится.
В общем, не зря побледнел Феоктист Феоктистович, когда де Беркес решил продать мебель графу Кутайсову…
Когда бывшего дворецкого князя Потемкина доставили к Аракчееву, он понял, что дела его плохи. И все же Феоктист Феоктистович духом не падал. Мало ли в каких передрягах побывал! Авось и тут пронесет.
Но когда на нем остановились свинцовые глаза вошедшего в комнату Аракчеева, все хитроумные мысли Феоктиста Феоктистовича словно студеным ветром из головы выдуло. Задрожал Феоктист Феоктистович и бултыхнулся генералу в ноги.
— Виноват, ваше сиятельство!
И потянулась из клубка ниточка…
От бывшего дворецкого князя Потемкина Аракчеев узнал все, что тот сам знал или о чем только догадывался.
Узнал про историю двух мебельных гарнитуров-близнецов, сделанных кем-то в России и почти одновременно купленных Потемкиным и Шереметевым, про то, как освидетельствовали эту мебель русские мастера-умельцы, про уговор Феоктиста Феоктистовича с де Беркесом и про их совместную коммерческую деятельность, благодаря которой эта мебель в конечном итоге и оказалась в поместье Аракчеева.
Аракчеев понюхал табак из золотой табакерки, чихнул и спросил:
— Выходит, французик спервоначалу клятвенно в подлинности заверение делал?
— Истинно, ваше сиятельство.
— А затем, выходит, отперся от оного?
— Совершенно справедливо рассуждать изволите, ваше сиятельство.
— Угу, — задумчиво сказал Аракчеев и распорядился доставить к нему де Беркеса.
Многое из того, о чем поведал француз, представило интерес не только для Аракчеева…
Ошеломленный Феоктист Феоктистович узнал, что де Беркес, оказывается, никогда не сомневался в поддельности мебельных гарнитуров, которые ему показали в Таврическом дворце.
Почему же он, каналья, утверждал обратное? — спросил Аракчеев. Только потому, что мастер, сделавший эту прекрасную мебель — поверьте, граф, она действительно прекрасна, — очень просил признать ее за булевскую. А когда у человека мягкое сердце, его уговорить совсем нетрудно…
Уплатил небось за лжесвидетельство? Естественно. Иначе бы ему, де Беркесу, и совесть не позволила, и дворянская честь…
А так дозволила совесть-то?
Де Беркес только руками развел. Дескать, сам удивляюсь, до чего покладистой оказалась.
Но больше всего Феоктист Феоктистович поражен был все-таки не этим. Его потрясло заявление де Беркеса, что мебель, имитирующую булевский гарнитур «Прекрасная маркиза», или «Золотые стрелы Амура», смастерил не кто-нибудь, а старый и хороший знакомый Феоктиста Феоктистовича, крепостной графа Шереметева, знаменитый петербургский столяр-краснодеревщик Никодим Егорович Беспалов, чье мебельное заведение поставляло мебеля многим вельможам и даже во дворец самой императрицы.
Большим весом в мебельном деле пользовался Никодим Егорович. И то, второго такого искусника не найти. Потому, когда потребовалось мебель на подлинность проверять, Феоктист Феоктистович первым его, в Таврический дворец и пригласил. Гляди, дескать, Никодим Егорович, что скажешь, то и постановим, то и князю отпишу. Самая что ни на есть железная вера тебе. Потому как мастер из мастеров.
А он что, выходит? А он, выходит, сам весь этот обман и затеял для своей выгоды.
И хотя Феоктист Феоктистович тоже был не без греха, очень ему стало от всего этого обидно. Чуть ли не до слез.
Ведь если бы не тот старичок, который догадался понюхать, то мебель бы наверняка за булевскую пошла. Как пить дать. И тут мысли Феоктиста Феоктистовича приняли совсем неожиданный оборот. Недаром же говорят о противоречивости человеческой натуры.
«А кому от того старичка нюхальщика польза-то была? — сам себя спросил Феоктист Феоктистович. — Князю Потемкину Таврическому? Никакой. Одно расстройство и неудовольствие от этих всех дел имел. Графу Шереметеву? И того меньше. Очень ему хотелось Григорию Александровичу Потемкину услужить. А тут, говорят ему, фальшь в презент подсовываешь, неуважение оказываешь. Обидно. Кутайсову польза? Какое там, оконфузился турка. О де Беркесе и говорить нечего! Совсем в дрожь господин Аракчеев беднягу ввел, листом осиновым колышется. А за что? В чем его вина-то? Вот и поклевал малость золотого зернышка со всем решпектом. Его же чуть не в батоги. И все этот… нюхальщик. Правда ему потребовалась. Никак без оной помирать не желал.
А мастера что говорили? А то говорили, что фальшь фальши рознь. За одну, говорили, батоги да шпицрутены положены, а за другую — и ста рублей не жалко. Вот что мастера в своей мудрости говорили. Понимали, что к чему да с чем кушается.
Да, не лезть бы старичку со своей правдой немытой-нестриженой — и всем бы благоденствие, а иным и прибыток.
Тоже мне, нюхальщик!
Кто, ежели при своем уме, мебеля нюхает? Цветок это тебе какой, что ли? Рыбка копченая?
Мебеля же не на нос примеряют, а на глаз да на сердце. Вон стоят душу радуют. Благолепие? Благолепие. Изящество? Изящество. Деликатность? Деликатность. Вот и умиляйся, а не принюхивайся».
— Так ли рассуждал Феоктист Феоктистович или нет, ручаться, конечно, не буду, — сам себя прервал Василий Петрович. — Но, думаю, что ход мыслей его был примерно таким. Действительно, происшедшее всем участникам событий ничего, кроме неприятностей, не обещало.
Но замечательный краснодеревщик, имитировавший гарнитур Буля «Прекрасная маркиза», или «Золотые стрелы Амура», так и не предстал перед генералом. Проявив свойственную ему предусмотрительность, Никодим Егорович скончался ровно за неделю до того, как псевдогарнитур «Прекрасная маркиза» был расставлен в доме Аракчеева в Грузине.
А какой спрос с покойника?
Впрочем, Феоктист Феоктистович и де Беркес тоже не пострадали, Аракчеев был послан Александром I в Малороссию, а когда вернулся в Петербург, то ему было не до истории с гарнитуром. Как нынче говорят, все рассказанные мною события потеряли для него свою актуальность.
Мебель, сделанная в мастерской Беспалова, судя по всему, Аракчееву очень нравилась.
Отдал ей должное и посетивший Аракчеева в его имении Александр I. Особенно якобы пришлось царю по вкусу одно кресло, в котором он любил отдыхать после обеда. Это приглянувшееся высокому гостю кресло Аракчеев прислал будто бы своему благодетелю в Петербург, и оно затем повсюду сопровождало царя в его поездках.
— Интеллигент, особенно русский интеллигент, — загадка, над разгадкой которой уже много лет безуспешно бьются лучшие умы человечества. Вот попробуйте объяснить мне с точки зрения логики, почему я тогда заинтересовался этой историей? Ну, почему? Забыл про все свои дела и с головой погрузился в изучение, розыски и исследования, связанные с тем, что не имело никакого отношения к моей работе.
Ну кто, кроме русского интеллигента, способен на подобное?
Постараюсь не очень забивать вам голову всем тем, что мне показалось тогда не только интересным, но и увлекательным. В конце концов вы совсем не обязаны разделять все мои увлечения, — сказал Василий Петрович. — Скажу лишь, что, к моему глубочайшему удивлению, выяснилось, что перед империалистической войной в России было весьма развито производство художественной мебели. Мебельная промышленность, правда, делала первые шаги, зато кустарные промыслы процветали. Ну, прежде всего Сергиев Посад, раскинувшийся вокруг Троице-Сергиевой лавры. Здесь, оказывается, существовали уникальные мастерские, где кустари по эскизам знаменитых русских художников делали исключительно оригинальную мебель. Среди художников, увлекшихся этим делом, был и Виктор Михайлович Васнецов, чьи картины стали украшением Третьяковской картинной галереи, его брат, знаток Древней Руси, пейзажист, историк и археолог Аполлинарий Михайлович Васнецов и многие другие. Эта мебель долго не застаивалась в московском Кустарном магазине, находившемся в Леонтьевском переулке. Точно так же мгновенно раскупалась и зачастую тут же вывозилась за границу городецкая резная мебель, инкрустированная мореным дубом, крашеная мебель в так называемом «русском стиле», привезенная из Семеновского и Макарьевского уездов Костромской губернии, мебель из карельской березы, изготовленная краснодеревщиками Твери. Славились мебельных дел мастера Арзамасского уезда Нижегородской губернии, Кузнецкого уезда Саратовской.
Но больше всего меня заинтересовало село Маклаково Василь-Сурского уезда Нижегородской губернии, где кустари изготовляли мебель, широко используя технику маркетри.
Оказалось, что эту мебель я видел в «Бытовом музее сороковых годов», который был открыт в конце двадцатого года в доме Хомякова на Собачьей площадке. Но тогда я ее принял за французскую. Мне и в голову не могло прийти, что где-то на Волге изготавливают подобные вещи.
По словам бывшего служащего Кустарного магазина из Леонтьевского переулка, с которым судьба меня свела в Народном комиссариате просвещения, маклаковская деревянная мозаика ни в чем не уступала заграничной, а по некоторым показателям и превосходила ее. Он говорил, что на художественной мебели, привезенной из Маклакова, предприимчивые перекупщики зачастую ставили поддельные иностранные клейма и она продавалась в Петербурге как французская или английская.
А материал для мозаики? Где и как маклаковские краснодеревщики достают ценные цветные породы древесины? К тому времени я уже знал, что черное дерево, палисандр, сандал стоят дикие деньги и достать их в России не так-то просто, тем более где-то в Заволжье. Ведь Маклаково не Петербург и не Москва.
Приказчик из Кустарного магазина только усмехнулся. «Кто желание да способность к какому делу имеет, того ничем не остановишь. Ежели с охоткой да умеючи…»
А все же?
Оказалось, что, во-первых, используется цветная древесина ящиков, в которых доставляются из-за границы сигары, пряности, фрукты, краски и вина. А во-вторых — и это главное, — маклаковцы знают массу секретов подделки древесины. У них совсем неплохо получаются из обычных дуба, березы, ольхи или ясеня, например, самые экзотические породы деревьев: палисандровое, сандаловое, самшитое или эбеновое.
Неужто нельзя отличить?
Почему нельзя? Можно. Но зачем? Видимость благородная? Благородная. Красивость имеется? Имеется. Тогда о чем разговор? И покупали подешевле, и продавали так же. Так что никто в убытке не был.
Из дальнейшего разговора, выяснилось, что маклаковцы умели имитировать не только ценные породы древесины, но и слоновую кость, и черепаховую. Короче говоря, разговор становился для меня все более интересным.
Я показал своему новому знакомому кресло, которое считалось работой Буля.
Он сказал, что на его памяти подобных вещей в Маклакове не делали. Но, говорят, лет пятнадцать или двадцать назад такую мебель в стиле Буля изготовляла там мастерская некоего Бессонова. «Может быть, Беспалова?» — с замиранием сердца подсказал я. Может быть, и Беспалова, пожал плечами мой собеседник.
Как вы сами догадываетесь, после этого разговора меня одолела бессонница, тем более что к тому времени я располагал некоторыми данными, правда, малодостоверными, как и все в этой зыбкой истории, что сын Никодима Егоровича Беспалова, ради которого он якобы и сделал два псевдогарнитура «Прекрасная маркиза», или «Золотые стрелы Амура», после смерти отца уехал в Нижегородскую губернию. А если так, то…
Очень было соблазнительно соединить с этим обстоятельством искусство маклаковцев.
Такого рода секреты всегда передавались от отца к сыну, от деда к внуку. Ведь, безусловно, Никодим Егорович Беспалов, мастер, соперничавший с самим Булем, приучал сына к своему искусству, делился с ним своими открытиями, опытом и секретами. А тот, в свою очередь, учил своего сына. Так у них и шло от поколения к поколению.
Моя фантазия разыгралась. Да и было от чего. Почему действительно сыну Беспалова, променявшего Петербург на Нижегородскую губернию, не остановить свой выбор на селе Маклакове? Не приглянулось село, мог бы поселиться в самом Василь-Сурске, чудесном старинном городке, раскинувшемся возле устья красавицы Суры при впадении ее в Волгу.
Мне очень хотелось протянуть ниточку от Никодима Егоровича Беспалова к маклаковским краснодеревщикам-интарсиаторам. А когда очень хочется, то желаемое день ото дня становится все более и более достоверным. Поэтому вскоре я уже был уверен, что основы искусства маклаковских краснодеревщиков заложены не кем иным, как сыном Беспалова. Мне требовалось лишь обосновать это.
Усольцев, который привык считаться только с фактами, к моей гипотезе отнесся более чем скептически.
— Это так, от фантазии, — сказал он, когда я поделился с ним своими мыслями.
— И все-таки обязательно хочу побывать в Василь-Сурске.
— А почему бы и нет? — пожал он плечами. — Время летнее. Чего зря в большом городе сидеть? Места там, говорят, хорошие. Покупаетесь, позагораете. Начальником милиции там хороший парень работает, студент-историк в прошлом. Он у нас на курсах был, очень музеем Петрогуброзыска интересовался, особенно медальоном и портретом Бухвостова. Хотел с вами познакомиться. Вот и познакомитесь. Если хотите, я ему письмо напишу. Насчет мебельного гарнитура «Прекрасная маркиза» не знаю, а отдых с рыбалкой он вам обеспечит. Про василь-сурскую стерлядь небось слышали?
И вот в самый разгар лета, запасшись письмом Усольцева и официальной бумагой от «Бытового музея сороковых годов» (всем, без исключения, органам власти предписывалось оказывать мне везде и во всем помощь «в интересах просвещения рабоче-крестьянских трудовых масс»), я отправился налегке в Василь-Сурск.
По-моему, никогда в жизни — ни до, ни после — у меня не было такого хорошего настроения и таких приятных предчувствий.
Городок меня очаровал. Все здесь ласкало взор: бескрайние сады, великолепная дубовая роща, посаженная, по преданию, Петром I, нарядная Хмелевская церковь с иконами XVII и XVIII веков, здание уездного училища, уютные чистенькие улочки, веселые, сбегающие наперегонки с горы дома.
Но долго восхищаться красотами города мне не пришлось.
Когда я, стоя на пристани, любовался Сурой, кто-то сзади осторожно тронул меня за локоть. Я обернулся и увидел добродушную конопатую физиономию «снегиря» — так в двадцатые годы из-за яркой формы любили именовать милиционеров. «Снегирю» было лет двадцать, не более. Он лузгал семечки и внимательно разглядывал меня, причем мне показалось, что особое внимание почему-то привлекает моя широкополая шляпа.
— Приезжими будем или как? — спросил «снегирь», продолжая грызть семечки.
— Приезжий.
— А паспортная книжечка у нас имеется?
Я дал ему свой паспорт. «Снегирь» повертел его, пощупал, поскреб ногтем. После этого ухмыльнулся и подмигнул мне.
— Как у вас говорят? Ростов — папа, Одесса — мама, а Елец — всем ворам отец.
— Я вас не понимаю.
— Это ничего, что мы не понимаем. Сейчас не понимаем — потом поймем, — ехидно сказал «снегирь» и, спрятав мой паспорт в карман гимнастерки, спросил: — А еще какие такие документы у нас имеются?
— Верните прежде мой паспорт, — потребовал я.
— Какой паспорт?
— Тот, который вы себе в карман положили. Вот какой!
— Это не паспорт.
— А что же по-вашему?
— «Липа».
— Какая липа?!
— Натуральная «липа», елецкой работы, — убежденно сказал он.
— Ну, знаете! — возмутился я.
— Ах, какие мы нервенные! — съехидничал «снегирь» и сказал: — Ежели у нас еще какие документики имеются, то очень даже советую предъявить. Все одно, когда в милицию доставлю, личный досмотр до самых кальсон учиним.
Изучая бумагу из «Бытового музея сороковых годов», он хмыкал и улыбался, давая тем самым мне понять, что старого воробья («снегиря») на мякине не проведешь.
— Выходит, по мебельным делам мы сюда прибыли?
— Выходит, что так, — в тон ему ответил я.
— И не стыдно нам?
— А чего мне, собственно, стыдиться?
— Не знаем?
— Не знаю, — отрезал я. — И буду вам весьма признателен, если вы изволите наконец объясниться!
Он расплылся в улыбке.
— Ишь ты, фу-ты, ну-ты. Из антиллигентов мы, в гимназии небось учились, все науки превзошли! — восхитился он и от избытка восхищения перестал даже лузгать семечки. — Значит, выходит, признательны будем, коли я объяснение дам? Ну, ежели так, то чего ж, и объяснюсь, коли мы такие глупые и ничего понимать-соображать не желаем.
— Уж будьте любезны!
— Буду, буду, любезным. Чего там! С Мебельщиком давно мы стакнулись, а?
— С каким именно мебельщиком?
— С натуральным, маклаковским.
— Я действительно интересуюсь художественной мебелью…
— Придуриваемся? — укоризненно спросил он.
— Как вы со мной разговариваете?!
— А как? Как положено, без рукоприкладства.
— О каком мебельщике вы говорите?
— О том самом. О преступном элементе по кличке Мебельщик, он же Гусиная Лапка, он же Гриша Прыг-Скок. Других у нас, слава богу, не имеется. И этим по горло сыты.
— Не знаю я никаких гусиных лапок, гриш и мебельщиков! — заорал я.
«Снегирь» скорбно вздохнул. Похоже было, что я окончательно подорвал его веру в человечество.
— Опять придуриваемся? А кто этой ночью на улице Третьего Интернационала винный склад брал? Мы складик брали, вместе с Гришей Мебельщиком брали.
— Вы что, с ума сошли?!
— Во-первых, оскорблять представителя при исполнении обязанностей не положено. Об этом статья в кодексе имеется. А во-вторых, я-то с ума не сошел, потому и говорю: отпираться нам никакого здравого смысла нет, потому как все опрошенные в единый голос говорят, что Мебельщику помогал антиллигентный гражданин в шляпе. У кого антиллигентная видимость? У нас. У кого на голове шляпа? У нас. У кого замест документов елецкая «липа»? Опять же у нас. Так что в уме мы или без, а в милицию пройтись нам придется. Тут уж никакого разговора быть не может.
И действительно, мне пришлось идти в сопровождении «снегиря» через весь город в милицию, которая находилась на самой вершине холма.
Немилосердно жгло летнее волжское солнце. Все жители городка уже были в курсе происшествия, которое случилось на улице Третьего Интернационала, где помещался винный склад нэпмана Бородавкина, и с жаром обсуждали мою дальнейшую судьбу.
В милиции составили протокол о моем задержании и незамедлительно отправили меня в камеру, которая сокращенно именовалась КПЗ, то есть камера предварительного заключения.
В этой душной каморке я просидел почти двое суток, проклиная свою разнузданную фантазию, бдительность «снегиря», свою невезучесть и «хорошего парня» начальника местной милиции, который, на мою беду, отбыл в Нижний Новгород на совещание, посвященное по злой иронии судьбы необоснованным и незаконным арестам.
Но все, рано или поздно, кончается. Закончилось и совещание в губернском центре. Начальник милиции просто не знал, как загладить свою невольную вину. Угощая меня янтарным ледяным пивом с лоснящейся от жира воблой, он стеснительно спрашивал:
— Небось блохи донимали?
— Было такое дело.
— И койка жесткая…
— Что говорить!
— А все перебои со снабжением, Василий Петрович, — объяснял он. — К уезду ведь как относятся? Наплевательски, понятно. Все заявки под сукно. Но ничего. Я сейчас выдрал у начхоза губернского розыска шесть фунтов персидской ромашки — лучшего средства от блох не бывает. От одного вида мрут. А в интернате для дефективных мне пообещали восемь матрасов на пружинах и двадцать фунтов масляной краски. Так что вы немножко раньше времени приехали. Сейчас мы с блохами покончим и благоустройством займемся. Лучшую КПЗ в губернии оборудуем. Почище любой гостиницы. Сами люди к нам проситься будут. Ей-богу!
— Так что можно приезжать погостить?
Он слегка смутился, а потом рассмеялся.
— А что? Самым дорогим гостем будете. Мы вам по знакомству два матрасика на койку уложим.
— Соблазнительно, конечно, но я все-таки, пожалуй, откажусь.
— Почему?
— Да не привык как-то в КПЗ ночевать.
— Ну, привычка дело наживное.
— Как для кого.
— Это верно. Поэтому, если КПЗ не прельщает, то милости прошу ко мне домой, хотя, честно говоря, в КПЗ будет поудобней, — сказал он и заговорил об ограблении винного склада. — Мы этого Гришку Мебельщика уже год ловим, — вздохнул он. — Исчезнет на два-три месяца и опять у нас в уезде объявится. Нет, чтоб куда подальше уехать. Все здесь топчется. Родные пенаты, что ли, его сюда притягивают? Ведь он родом из Маклакова. И отец его оттуда, и дед. Вот, кстати, говорят, что яблоко от яблони недалеко падает. А ведь ерунда это. Отец Гришки был честнейшим человеком. Мастер, умелец, лучший краснодеревщик в Маклакове, а Маклаково краснодеревщиками богато, можете мне поверить. Дед Гришки — вообще легендарная личность. Такого столяра и в Петрограде днем с огнем не сыщешь. Талант! Рассказывают, беспаловская мозаика чуть ли не на вес золота ценилась…
— Простите, какая мозаика?
— Беспаловская. Та, которую дед Гришки Мебельщика делал, — Беспалов Иван Иванович.
— А отец этого… Мебельщика жив?
— Федор Иванович? Нет, в голод помер. И он, и жена, и дети… Вот только Гришка на мою голову остался.
Так был найден мной потомок Никодима Егоровича Беспалова. Увы, этот потомок не был краснодеревщиком. Он был просто вором, вором-рецидивистом…
Видимо, я изменился в лице, потому что мой собеседник отставил в сторону жбан с пивом и спросил, что со мной.
И тогда я рассказал ему историю о мебельных гарнитурах «Прекрасная маркиза», или «Золотые стрелы Амура».
Он был потрясен.
— Если Мебельщика нужно взять в интересах науки, то мы разобьемся в лепешку, а возьмем его, — заверил меня начальник милиции. — Но только, поверьте слову бывшего студента, ни черта этот домушник не смыслит в мебели. И если он и знает какие-нибудь секреты мастерства, то только воровские.
— Но все-таки у него должны были остаться какие-то рецепты от отца и деда.
— Какие там могли остаться рецепты! — в сердцах махнул рукой начальник милиции. — У него даже совести и то не осталось! Но, как бы то ни было, а обещаю: только арестуем — сразу же отобью вам телеграмму. Наука — дело святое. Я, кстати говоря, историей второй половины восемнадцатого века и первой половиной девятнадцатого увлекался… Значит, говорите, «Прекрасную маркизу» Шереметев и Потемкин почти одновременно приобрели? Молодец Никодим Егорович! Хотя, конечно, с точки зрения закона немножко не того…
Телеграмму из Василь-Сурска я получил осенью. Для посторонних она звучала весьма загадочно: «Мебельщик нюхает персидскую ромашку, спит матрасе дефективных. Выезжайте. Коллега».
Второй телеграммы из Василь-Сурска я, разумеется, не дожидался…
В прошлую свою поездку в Василь-Сурск я, отсидев в КПЗ и побеседовав с начальником милиции, все-таки не забыл посетить Маклаково. Недавний голод, охвативший Поволжье, сильно опустошил село. Многие дома стояли заколоченными. Из краснодеревщиков и мозаистов в живых осталось всего несколько человек, да и те почти забросили свое ремесло, хотя нэп к тому времени уже набирал силу, и в Маклаково приезжали скупщики мебели и других изделий с деревянной мозаикой.
Я походил тогда по избам, побеседовал с мастерами. Не могу сказать, что поездка оказалась напрасной. Кое-что я извлек из нее и даже привез в музей изящный овальный столик наборного дерева и несколько шкатулок. Но по сравнению с тем, какие надежды я возлагал на свою командировку, улов оказался более чем скромным.
Про историю с мебельным гарнитуром Буля здесь никто и ничего не слышал.
— Разве что Гришка Беспалов что порассказать вам может, — сказал мне старик мастер. — Но навряд. Не то у него в голове. Да и где этого обормота сыщешь? Только в тюрьме.
И вот «обормот Гришка», на мое счастье, в тюрьме…
Начальник уездной милиции встретил меня как родного, рассказал об аресте Беспалова, любезно поинтересовался музейными делами и проводил до дверей КПЗ.
Нет, студент-историк не был болтуном. Хотя я и не специалист в тюремном деле и видел за всю свою жизнь лишь одну камеру предварительного заключения, у меня до сих пор нет ни малейшего сомнения, что КПЗ Василь-Сурского уезда была лучшей в Нижегородской губернии, а возможно, и во всей молодой республике. Здесь все радовало глаз своей чистотой, вкусом, опрятностью.
И на фоне всего этого потомок великого краснодеревщика выглядел, прямо скажем, весьма неважно. Похабно выглядел. Будто мусорный бачок в картинной галерее.
Потомок Никодима Егоровича не только не вписывался в интерьер образцовой КПЗ, гордости Василь-Сурска, а просто выпирал из него грязным и сальным пятном.
Мне даже стало обидно за начальника милиции. Старался человек, нервы трепал, доставал, выбивал, пробивал. А для кого?
Для таких вот субчиков, которые не могут оценить этого, а валяются себе на пружинистых матрасах, задрав кверху ноги в грязных носках и насвистывая какой-то пошленький мотив.
Увидев меня, Беспалов зевнул, сел на койке и начал сосредоточенно ковырять в носу.
— Ну, чего скажешь? — спросил наконец Беспалов, покончив со своим носом.
— Да вот, приехал с вами побеседовать.
Я вкратце изложил обстоятельства, которые привели меня к нему в КПЗ.
— Подоить, значит, хотишь?
— Я бы назвал это иначе. Но в конце концов дело не в формулировках. Только учтите, что вы должны быть заинтересованы не меньше меня.
— А интерес-то мой в чем? На свободу, что ль, меня выпустят или как?
— Я имею возможность неплохо оплатить все полученные от вас сведения.
— Чем оплатить?
— Деньгами, разумеется. Чем же еще оплачивают?
— А что я с ними делать-то буду, с твоими бумажками? Капезуху обклеивать?
— Я не понимаю, чего вы хотите?
— Небось никогда в своей куриной жизни в капезухе не сидел?
Я объяснил ему, что сидел, причем сидел по его милости.
— Не из-за меня, а из-за Петьки Интеллигента, — уточнил он. — Из-за кореша моего. Тоже очень шляпу обожает. Вот тебя заместо его и засахарили. Но я тебя к чему про отсидку спросил?
— Представления не имею.
— А к тому спросил, что кажный, который за решеткой пребывал и небо в клеточку зырил, очень даже великолепно понимает, с чем в тюряге недостача наблюдается.
— С чем же, позвольте полюбопытствовать?
— Во-первых, жратва…
— Ну, если вам не хватает хлеба, то я, разумеется, буду рад оказать вам всяческое содействие, — оживился я. Он тупо и удивленно посмотрел на меня.
— Ты что, недопеченный? На хрена мне хлеб? Я в Петрограде при фарте в самых шикарных ресторациях свою жизнь раскручивал, ананасы замест картошки жрал, а шампанское замест чая из серебряного самовара наяривал. Хлеб! А мякину мне не хотишь предложить?
— Ну, ежели вы рассчитываете на ананасы…
— Не рассчитываю, — сказал он. — Ананасов здеся днем с огнем не сыщешь. Потому за ананасами тебя и не посылаю.
— А зачем послать изволите? — сыронизировал я, прекрасно понимая, что выполню любое его поручение, лишь бы получить столь нужные мне сведения.
— Ты хвост не поднимай, понял? — буркнул он. — У нас с тобой дело полюбовное. Сладимся — хорошо, не сладимся — и того лучше. Я налево, ты направо, я в тюрьму, а ты в Москву. Нужен я тебе?
— Ну?
— Тогда ублажай. — Он выжидающе посмотрел на меня и, выдержав паузу, продолжал: — Вот я стерлядку кольчиком, к примеру, уважаю, балычок осетровый, чтоб в нем солнышко играло, икорку зернистую…
— А вобла не сойдет? — вибрирующим голосом спросил я.
— Вобла не сойдет, — убежденно ответил он. — Не сойдет вобла. Вобла для мастерового да босяка лакомство. А для меня — она тьфу! Так что ты уж не скупись и запоминай, что мне на язык и на душу ляжет. И про стерлядку запомни, и про балычок, и про икорку…
Меня трясло мелкой дрожью.
— Все перечислил?
— Ишь какой быстрый! — ухмыльнулся он, явно любуясь моим состоянием. — А курить что я буду?
— Ладно. Две-три пачки махорки я куплю.
— Махорки, говоришь? А сам что куришь?
— Я не курю. И попрошу вас разговаривать со мной на «вы».
— На «вы» — это можно, — согласился он. — Меня не убудет. А вот что не курите — это зря.
— Об этом уж позвольте судить мне.
— Я не к тому.
— А к чему?
— А к тому, что ежели б курили, то о махорке и заикаться посовестились бы. Кто махорку-то смолит?
— Сигары курить изволите?
— Нет, папиросы.
— Какие же?
— «Северную пальмиру» и «Нашу марку». Так что расстарайся десятка на три-четыре.
— Хорошо, расстараюсь, — скрипнул я зубами. — Все?
— Вроде все. Только бутылочку, понятно, не забудь прихватить.
— Что?!
— Бутылочку, говорю, не забудь.
— Какую бутылочку?
— Тронутый ты, что ли? «Какую»! Обычную. Ежели на коньяк пожалеешь, то можно и смирновку. Хрен с тобой, где наша не пропадала!
— Да вы понимаете, о чем говорите?!
— А чего тут не понимать?
— Не будет вам никакой бутылки, ясно?
— Бутылки не будет — разговора не будет, — хладнокровно отпарировал он и лег на койку, повернувшись ко мне спиной, давая тем самым понять, что аудиенция окончена.
Когда я вышел из образцовой КПЗ, я был настолько раскален, что от меня можно было прикуривать.
Начальник уездной милиции, как и положено начальнику милиции, был знатоком человеческих душ и физиономий.
Мельком взглянув на меня, он сразу же все понял.
— Задал вам Гришка перцу?
— Ну и мерзавец!
— И еще какой мерзавец! — поддержал он. — Во всей Нижегородской губернии второго такого не сыщешь. Махровый мерзавец!
— Не говорите!
— Так, может, плюнете на все это дело?
— Нет уж.
— А вы все-таки подумайте, нервы дороже. А главное — я уверен, что ни черта он не знает.
— Знает. Ежели бы не знал, то так нагло не держался. Понимает, что мне без него не обойтись, потому и куражится.
— Ну, ежели так, то надо терпеть. Ничего не поделаешь!
— Я-то готов терпеть, а вот вы…
Начальник уездной милиции настороженно посмотрел на меня. Что-то в моей интонации ему явно не понравилось.
— А при чем тут я?
— Ну как вам сказать? Прямого отношения вы, конечно, не имеете, но некоторое касательство…
— Что он хочет?
Я решил проявить максимум такта и излагать требования Беспалова постепенно, не травмируя психику своего собеседника.
— Гурман он, оказывается. Зернистая икра ему, видите ли, требуется. Иначе говорить не желает.
— Ишь ты, — усмехнулся начальник милиции. — И что же вы решили?
— Если не возражаете… — осторожно начал я.
— А чего мне, собственно, возражать? Передачи мы принимаем, пожалуйста.
Такой легкой победы я не ожидал.
— И балык осетровый можно?
— Почему же нет?
— И стерлядь кольчиком?
— Сделайте милость.
— Не знаю, как и благодарить вас!
— А за что? Если вас не смущают расходы, то нас тем более. Правда, с большим удовольствием я бы посадил этого вымогателя на хлеб и воду, чем баловал его разносолами, но, как говорится, воля ваша. Так что никаких возражений.
Начальник уездной милиции был воплощением великодушия. Но когда я, обрадованный столь успешным началом своей дипломатической миссии, заговорил о папиросах, он сухо сказал:
— А вот этого, Василий Петрович, не положено.
— Ну в виде исключения.
— Не положено. Ведь мы, Василий Петрович, бюрократы и руководствуемся инструкциями. Балык, икра и прочее существующим положением о передачах не возбраняется. А раз так — то с милой душой. Относительно же табака и спичек имеется специальный параграф — строго запрещено. Как же мы с вами будем нарушать его?
— Да, напрасно, выходит, я сюда приезжал.
— Обидно, конечно. Но что тут можно придумать!
— Да нет, кое-что можно было бы, понятно, придумать, — осторожно закинул я удочку, — но у меня даже язык не поворачивается.
— Так уж и не поворачивается? — ехидно спросил он.
— Параграф, конечно, дело святое, — ханжески сказал я. — Но ведь проверяющий передачу может просто-напросто не заметить папиросы. Бывает же такое — не заметил, и все. Усольцев бы…
Он внимательно взглянул в мои бесстыжие глаза, усмехнулся и сказал:
— Ну разве что в интересах науки и из уважения к Усольцеву.
Я готов был расцеловать его.
— А если водку? — дойдя до высшей степени наглости, спросил я.
— Что, водку?
— Ну, это самое, в интересах науки и из уважения?..
— Василий Петрович, а вам не стыдно?
— Стыдно.
Наступило молчание. Долгое. Тревожное. Наконец он сказал:
— А ежели вам все-таки плюнуть на него, а?
— Да я бы рад, но никак нельзя. Без него я как без рук…
— Попробуйте, а? — сказал он почти умоляюще.
Снова молчание. Скорбно смотрю на начальника милиции, он точно так же скорбно глядит на меня, размышляет.
— Только подумать, водку арестованному! Собственными руками!
Я вздыхаю. Жалобно так вздыхаю. Он тоже вздыхает.
— Я, конечно, понимаю ваше положение и поэтому не настаиваю.
— Ладно, — наконец решается он. — Черт с вами. Если проверяющий не обратит внимания на папиросы, он может не заметить и водку.
— Голубчик!
— Ну, ну, только не благодарите, — поднимает он руку, будто желая отстранить меня, если я вдруг кинусь целоваться. — Я сам себе противен.
— Но ведь в интересах науки!
— Ну, тогда отправляйтесь за продуктами. Справа от пристани в переулке — знаете, где пристань? — есть магазин Шевцова. Вы там купите все, что вам требуется… — Он помедлил и не без юмора закончил: — В интересах науки.
Действительно, в магазине Шевцова нашлось все, что заказывал Беспалов. А стерлядь кольчиком мне приготовили в близлежащей кухмистерской.
Как и предполагалось, пожилой милиционер с вислыми усами «не заметил» ни папирос, ни водки. Правда, мне показалось, что его лицо выражало осуждение. Но мало ли что может почудиться!
Беспалов встретил меня, как строгий ревизор проворовавшегося служащего.
Проверил, будто по реестру, содержимое корзинки, долго и придирчиво разглядывал сургуч, которым было запечатано горлышко бутылки, этикетку. Дважды пересчитал поштучно папиросы. С брезгливой физиономией нюхал стерлядь, икру и балык.
— Все, что заказывали.
— Не слепой, — недовольно сказал Беспалов и ввинтил палец в ноздрю. — Икра от Шевцова?
— Да, а что? — спросил я и почувствовал в своем голосе подхалимскую нотку.
— Залежалая, с рыжинкой.
— Ай-яй-яй! А он клялся, что свежая.
— Жулик, потому и клялся.
— Если хотите, могу купить у другого. В конце концов это не так уж сложно.
— Ладно, и так сойдет, — смилостивился Беспалов. — Не в ресторации все ж, в тюряге.
Я не был уверен, что обед Беспалова в образцовой КПЗ уступает в чем-либо дорогому обеду в лучшем московском ресторане, но спорить с ним не стал.
— Я прежде всего хотел бы поговорить с вами, Гриша, о способах травления дерева.
Больно быстрый, — усмехнулся Беспалов. — Завтра приходь. Завтра и потолкуем обо всем. Бывай!
Я робко сказал, что разговор предстоит большой и желательно поэтому начать его сегодня же, но Беспалов был неумолим.
На следующий день поговорить нам тоже не привелось. Арестант злобно хмурился, огрызался, ссылался на перепой и нагло требовал опохмелки.
Разговор был отложен еще на день. А ночью Беспалов бежал, высадив голубенькую решетку и аккуратно выдавив вымытое до зеркального блеска оконное стекло образцовой КПЗ. Задержать его не удалось. Да и попробуй задержать, когда рядом Волга. Плыви, куда хочешь. Хочешь вверх по течению, хочешь — вниз.
Объективно моей вины в случившемся, конечно, не было. Но, уезжая из Василь-Сурска, я все-таки старался не смотреть в глаза начальнику милиции…
В Поволжье стояло знойное пыльное лето, а в душе моей шел мерзкий холодный дождичек и чмокала непролазная осенняя грязь. До чего же мне было тогда гнусно, голубчик вы мой, ни в сказке сказать, ни пером описать!
После случившегося, — продолжал Василий Петрович, — я долгое время не имел о Беспалове никаких сведений. Он больше не показывался ни в Василь-Сурске, ни в Маклакове. А затем в моей квартире появился скособоченный плешивый человек, прибывший в Москву с Соловецких островов, где он отбывал наказание.
Скособоченный, сидевший, как он мне сообщил, за халатность, был на Анзере в бригаде Беспалова. Когда его освободили, Гриша просил разыскать меня, передать от него сердечный привет и выразить сожаление по поводу происшедшего в Василь-Сурске.
Оказалось, что мой очерк о Соловецком монастыре, который был опубликован в одной из газет, попал на глаза Мебельщику и вызвал у него поток трогательных воспоминаний о знакомстве со мной в образцовой КПЗ, где он «в интересах науки» объедался зернистой икрой, балычком и стерлядью, а затем сбежал, оставив на память о себе пустую бутылку из-под водки и снедаемого угрызениями совести легковерного исследователя, то есть меня.
По утверждению Скособоченного, Гриша с Соловецких островов не имел ничего общего с тем Гришей, которого я и начальник уездной милиции знали по Василь-Сурску. Это были совсем разные Гриши, которых объединяли лишь внешность и общая биография. И это произошло не потому, что на Соловках не было балыка, зернистой икры и легковерного Василия Петровича Белова. Причины представлялись значительно более вескими и благородными, такими благородными, что на глазах моего гостя время от времени появлялись слезы умиления.
Скособоченный уверял меня, что:
Первое. Под влиянием неустанной воспитательной работы Беспалов полюбил труд значительно сильней, чем зернистую икру, и его бригада систематически из месяца в месяц перевыполняет план на восемь-десять процентов.
Второе. Беспалов не только не представляет себе свою жизнь без постоянного самоотверженного труда на благо общества. Это само собой. Но он не представляет себе ее и без духовных ценностей, созданных человечеством за многотысячную историю своего существования. Именно поэтому он постоянно читает все поступающие на Соловки газеты и сам участвует в художественной самодеятельности, находя в ней удовлетворение своих постоянно растущих духовных запросов. Вначале он пел в хоре, а совсем недавно с большим успехом исполнил популярную соловецкую песенку: «Вечер, поезд, огоньки, дальняя дорога. Поезд едет в Соловки. На душе тревога». После концерта его лично поздравлял не кто-нибудь, а сам Володька Скокарь, тончайший знаток и ценитель блатной лирики.
Третье. Учитывая сказанное, любой шпынь поймет, что Беспалов переживает процесс второго рождения. А роды, как известно, всегда происходят в муках. Без родов муки бывают, а без мук роды — нет. И поэтому от меня, Василия Петровича Белова, многое зависит. Я могу значительно облегчить эти родовые муки. Чем? Отцовским советом и продуктовой посылкой. Речь не идет о балыке или стерляди. Обновленный Беспалов может вполне возродиться к трудовой жизни и без них. Но разве для меня так уж трудно купить, например, ветчины, копченой колбасы или несколько банок свиной тушенки!
Я, разумеется, не верил в столь скоропалительное превращение домушника в идейного строителя нового общества. И все же я получил громадное удовольствие от этого монолога. Скособоченный был прирожденным оратором и весьма способным демагогом. А все талантливое меня радует. Но меня смущали бегающие глаза этого пламенного оратора, изукрашенного замысловатыми татуировками. Его глаза ощупывали и оценивали все, что было в моей квартире, начиная от висящего на спинке стула пиджака с лоснящимися на локтях рукавами и кончая картинами. Люди с такими глазами обычно отбывают свой срок не за халатность. Их сажают за квартирную кражу, за карманную, за кражу со взломом, но только не за пренебрежительное отношение к своим обязанностям. Что-что, а это я понимал.
Поэтому, когда он ушел, у меня вырвался вздох облегчения. Больше Сергунчика — так он мне, по крайней мере, представился — я нигде не встречал. И слава богу, как говорится. Не то знакомство, которое хочется продолжить.
Что же касается Мебельщика, то — слаб человек! — я ему отправил посылку и письмо, в котором просил ответить наконец на давно интересующие меня вопросы. Я полагал, что имею на это полное право. Но Гриша, видимо, был настолько занят своей перековкой и возрождением к новой трудовой жизни, что так и не удосужился черкнуть мне пару строк, чем начисто заморозил мою работу, посвященную истории появления в России двух гарнитуров «Прекрасная маркиза», или «Золотые стрелы Амура».
Увы, ему никогда не было свойственно чувство благодарности. Ну что тут будешь делать!
Я уже примирился со своей судьбой. И вот тут-то произошла эта кража в квартире, которая доставила мне столько радостей.
Я ни капли не сомневаюсь, что Гриша отправился ко мне без всякого злого умысла. Он хотел лишь навестить меня. Но, убедившись, что меня нет, а квартира пуста, он просто не удержался. Это было свыше его сил. Недаром же Оскар Уайльд говорил, что лучший способ избавиться от соблазна — это поддаться ему.
Но вот что любопытно. Я вам только что на юморе рассказывал о тех дифирамбах, которые Скособоченный пел своему приятелю по заключению. Мне казалось, что я не поверил ни одному его слову. Да и как можно поверить в то, что мой расхристанный знакомый из образцовой КПЗ, домушник Гриша Гусиная Лапка, с детства привыкший к воровству, вдруг за несколько месяцев перекуется в ударника труда и тонкого ценителя искусства? И тем не менее что-то из сказанного им, видимо, осело в моем подсознании. Глупо, но факт. Иначе не объяснить, почему добрых две недели после кражи я, едва раздавался звонок, мгновенно хватался за телефонную трубку или бежал открывать входную дверь. Усольцев смеялся надо мной. Но я был уверен, что Беспалов или позвонит мне, или зайдет. Вот такая дурацкая уверенность.
Лишь после того, как на барахолке сотрудники уголовного розыска изъяли в какой-то лавчонке Левитана, Мане и Дега, которые уже успели побывать в десятках рук, я понял, что моя уверенность основывалась только на сильном желании поговорить наконец с Беспаловым, этим солистом художественной самодеятельности, который смог своим прочувственным исполнением растрогать даже Володьку Скокаря.
Увы, вернувшись с Соловков и нанеся мне визит вежливости, который по не зависящим от него обстоятельствам закончился квартирной кражей, Гриша Беспалов, он же Мебельщик, он же Гусиная Лапка, он же Гриша Прыг-Скок, бесследно исчез.
Впрочем, говорить о «бесследном» исчезновении было бы не совсем справедливо. Память о себе он все-таки оставил. И главное — добрую память. Да, добрую. Чего вы улыбаетесь? Вор, уголовник — все верно. А память осталась добрая. Дело в том, что, изучая пометки на полях своей рукописи, я пришел к выводу, что большую часть вопросов мне с его почти что бескорыстной помощью удастся снять. И я не ошибся. Таким образом, только после кражи и благодаря ей я смог успешно закончить начатую мной работу. Согласитесь, это совсем немало. Да и вы узнали много нового. А ваши читатели?
Так что Гриша Беспалов не совсем бесцельно прожил свою жизнь. В некотором роде он даже является моим соавтором. Во всяком случае, в вопросах имитации дерева, перламутра и слоновой кости я бы без него не разобрался.
А вам своей кражей у меня на квартире он как бы подсказал заключительную главу всей этой истории с мебельным гарнитуром «Прекрасная маркиза», или «Золотые стрелы Амура».
Во всяком случае, в действительности эта история закончилась именно так, а не иначе.
Вот в этом Василий Петрович как раз ошибался. Жестоко ошибался. Рассказанная им история, как я очень скоро убедился, имела совсем другой конец, о котором он даже не подозревал…
В тот вечер, когда я был у Василия Петровича, к нему на огонек заглянул Евграф Николаевич Усольцев, и мы засиделись допоздна.
Зять Белова, теперь уже доктор химических наук, Константин Кондратьевич, вызвался проводить нас до метро. Он всегда перед сном совершал получасовую прогулку, считая ее залогом долголетия.
— Небось до моего прихода Василий Петрович вам все про мебельный гарнитур «Прекрасная маркиза» рассказывал? — спросил меня Усольцев, когда мы вышли из подъезда.
Я подтвердил его догадку. Евграф Николаевич переглянулся с Константином Кондратьевичем, и они засмеялись.
— Любопытная, конечно, история, — сказал Усольцев. — Но, между нами говоря, Василий Петрович в своем рассказе об «экспонате № 5», как он выражается, допускает некоторую неточность.
— Или, попросту говоря, ошибку, — вставил Константин Кондратьевич.
— Дело в том, — сказал Усольцев, — что к краже на его квартире Мебельщик никакого отношения не имел. В чем не повинен, в том не повинен. К тому времени, когда это случилось, Гриша Беспалов — мир праху его — уже был мертв.
Я не пытался скрыть удивления.
— Мертв, — повторил Усольцев. — Он скончался на Анзере от крупозного воспаления легких. Так на наш запрос ответила администрация.
— И вы не сказали об этом Белову?
— Нет, не хотелось портить уже обкатанную историю. Уж больно хорошо она получалась у Василия Петровича.
— Но кто же мог совершить эту кражу?
Он засмеялся.
— Стыдно признаться, но до сих пор не знаю. Чего не знаю, того не знаю. В те годы домушников хватало. Мог тогда к нему забраться на квартиру и тот, кого Василий Петрович прозвал Скособоченным, и другой приятель Мебельщика — Петька Интеллигент. Да мало ли кто!
— Постойте, постойте, — сказал я. — Давайте все-таки расставим точки над «и».
— Ну как, расставим? — повернулся Усольцев к Константину Кондратьевичу и подмигнул ему.
— Расставим, — согласился тот.
— Пометки на полях рукописи Василия Петровича были или не были?
— Были, — сказал зять Белова.
— Могли они принадлежать Скособоченному или Петьке Интеллигенту?
— Нет, конечно.
— Значит, сделал их, судя по всему, человек достаточно компетентный?
— Надеюсь, — усмехнулся он.
— Кто же?
— Константин Кондратьевич, кто же еще? — сказал Усольцев.
— А если без шуток?
— Евграф Николаевич не шутит. Так оно и было.
— Странно.
— А что вас, собственно, удивляет? — пожал плечами зять Белова. — Василий Петрович настолько горел этой работой, что невольно заинтересовал и меня, тем более что вопросы имитации материалов для мебели химику значительно ближе, чем искусствоведу.
— Допустим.
— Ну а во время его отъезда мне было поручено присматривать за квартирой. Занятие скучное. Вот я и начал потихоньку читать его рукопись. Ну и не удержался от соблазна сделать на полях кое-какие замечания.
— Но зачем вам с Евграфом Николаевичем потребовалось разыгрывать Василия Петровича?
— А мы не собирались его разыгрывать. Он нас буквально вынудил к этому.
— Константин Кондратьевич!
— А что? Действительно вынудил, — подтвердил хохочущий Усольцев.
— Во-первых, — продолжал зять Белова, — ему очень хотелось поверить в то, что вором был Мебельщик. А во-вторых… Посудите сами, когда говорят, что в ваших замечаниях обнаружено двадцать три орфографические ошибки, вы вряд ли тут же закричите о своем авторстве и уж, во всяком случае, не будете отстаивать его. Зачем мне это? Пусть лучше «чудовищной безграмотностью» отличается Мебельщик. С него взятки гладки.
— А вы действительно… — осторожно поинтересовался я.
— К сожалению. До сих пор не могу подружиться с орфографией. — Наступило молчание.
— Но теперь, когда прошло столько лет, — сказал я, — видимо, стоит восстановить истину.
— Не уверен, — покачал головой Усольцев, — совсем не уверен.
— Зачем? — поддержал его Константин Кондратьевич. — Заблуждение Василия Петровича разве помешало ему закончить свою работу? Нет. А вам оно помешает?
— Да нет, скорей наоборот. Вы с Евграфом Николаевичем подсказали мне неожиданную концовку, которой я, видимо, и воспользуюсь.
У метро мы расстались довольные друг другом. Так что если Василий Петрович считал своим соавтором Гришу Мебельщика, то моими соавторами вполне могли бы стать Константин Кондратьевич и Евграф Николаевич. Особенно Константин Кондратьевич. Но он совсем на это не претендовал и даже просил не упоминать его фамилию в повести о музее Петрогуброзыска. Я его понимаю. Что ни говорите, а двадцать три орфографические ошибки — это многовато не только для доктора химических наук, но даже для кандидата…