Милиционер, летящий на мотоцикле, догнал Похитителя, ударил колесом по пяткам, сшиб, как голубя, на лету.
«Проснись!» – отчаянно закричал Похититель, рухнул на землю и, наконец, проснулся.
Он лежал на полу в своей квартире. Телевизоры на тонких ножках стояли над ним, в садке хлопали крыльями монахи.
– Дракончик! – вздрогнул Похититель.
Раздался звонок в дверь – и Похититель вздрогнул вторично. Это ему не понравилось. Собрав волю в кулак, он мысленно приказал себе больше не вздрагивать, отворил дверь и все-таки, не удержавшись, снова вздрогнул.
За дверью стоял человек, с ног до головы забрызганный грязью, из карманов кожаного его пальто торчала серая солома.
– Монька? – сказал Похититель. – Ты?
– Не узнал, что ли? – ворчливо ответил Моня Кожаный, вытирая пот со лба. – Я к тебе от самого Карманова пешкодралил. Капитан Болдырев всех накрыл. И Сопеля попал, и Цыпочка.
– А Барабан?
– И Барабан погорел.
– А хвоста ты за собой не привел?
– Ты что! Я след посыпал тайнинской смесью.
– Чем?
– Тайнинской смесью, не слыхал, что ли? В Тайнинке один старикан изобрел. Порошок против ищеек. Махорка, перец, толченый чеснок да еще коровяк – медвежье ухо. У собаки не то что чутье пропадает – нос начисто отваливается. Я тебе с полстакана отсыплю, сам попробуешь.
Кожаный достал из кармана крокодилий портсигар, высыпал на ладонь немного бурого порошка. Похититель хотел было понюхать, но глаза его сразу превратились в недозрелые черешни, а нос подпрыгнул и принялся плясать, отчаянно чихая.
Кожаный тем временем оглядывал квартиру.
– Все пустяками занимаешься? – сказал он, когда Похититель отчихался.
– Как то есть?
– На ящики переключился?
– Какие ящики? – не понял Похититель. Он сегодня с самого утра неважно соображал, да и тайнинская смесь его ошеломила.
– Вот эти, с дыркой.
– Голуби устарели, а телевизоры – современные штуки.
– Чепуха, – недовольно сказал Кожаный. – Детские игрушки. А ты взрослый человек, тридцать семь стукнуло. Пора подумать о чем-нибудь серьезном.
– Чем же телевизоры несерьезное дело?
– А чего в них серьезного? Ящики для огурцов.
– Ну все-таки четыре программы, передачи разные.
– Смотреть не на что, – сказал Моня и так раздраженно махнул рукой, что Похититель переменил тему разговора.
– А я вот в Карманов собрался, – сказал он. – Голубей надо загнать.
– Не монахов ли?
– А ты откуда знаешь?
– Вчера у нас на рынке два червяка монахов искали, я было подумал, что они из нашей конторы.
– Один – переросток, а другой с космами?
– Точно.
– Похожи на моих клиентов. Значит, вчера они были в Карманове, а сегодня на Птичий пойдут. Что ж, самое время ехать в Карманов.
– Валяй, а я пока у тебя останусь. Помыться надо.
– Ничего не выйдет, – сказал Похититель. – Воду отключили.
– Как же так?
– У нас это часто бывает. Все чего-то ремонтируют. Да ты в баню иди. Воронцовские выходные. Иди в Тетеринские.
– Ладно врать-то, – сказал Моня, пристально взглянув на Похитителя. – Связываться со мной не хочешь. Боишься.
– Да чего мне бояться! – возмутился Похититель. – Отключили воду – и все дела.
Моня подошел к водопроводному крану и открыл его. Медный кран забулькал, как тетерев, выдавив ржавую каплю.
– Мда, – сказал Моня, завинтил кран и, хлопнув Похитителя по плечу, пошел к выходу.
Закрывши за ним дверь, Похититель облегченно вздохнул. Связываться с Кожаным Похититель действительно никак не хотел. Моня Кожаный был опасный человек, а с опасными людьми Похититель сроду не связывался.
«Зачем я буду связываться с опасными, – рассуждал он. – Я уж лучше с неопасными свяжусь. Но, честно сказать, и с неопасными связываться порой опасно. Сегодня он неопасный, а завтра такой опасный станет – только держись. Лучше вообще ни с кем не связываться».
Сквозь занавеску Похититель внимательно смотрел, как Моня выходит из подъезда, переходит улицу, садится в трамвай.
«Не привел ли Кожаный хвоста?» – думал Похититель.
Вяло, лениво подымался Крендель в это воскресное утро. Спешить ему никуда не хотелось, да и спешить-то было некуда. Нам явно некуда было спешить.
– А чего нам спешить, – сказал Крендель. – Нам спешить некуда.
Я промолчал, и Крендель посмотрел на меня удивленно: дескать, а ты что скажешь? Но мне и говорить ничего не хотелось, я вынул из кармана табличку, на которой печатными буквами было написано:
ЕЩЕ БЫ.
– Как это некуда спешить? – крикнула из кухни бабушка Волк. – Вчера весь день проболтались неведомо где, а приборку кто будет делать? Нет уж, сегодня я выходная, делайте приборку, а я пойду во двор сидеть.
– Какую приборку, бабушка? – ответил Крендель. – Все прибрано.
– Такую. Полы надо мыть. Хватит тебе, Крендель, болтаться, все – монахи, монахи. Ребенка только портишь. Мойте полы.
Крендель вздохнул, взял ведро, мне дал тряпку, и, наверно, только через час мы кончили мыть полы, вышли во двор и стали под американским кленом, под которым давно уж сидела на лавочке бабушка Волк.
– Какие-то рожи, – говорила она. – Все время ходят какие-то рожи. Позавчера голубей украли, сегодня, гляди, до ценностей доберутся. До фамильного серебра.
– Какие рожи? – крикнул с третьего этажа дядя Сюва. – Про каких рож вы говорите, бабушка?
– Про тех, которые к нам во двор ходят. Чего им здесь надо? Кто их звал?
– Не знаю, сказал дядя Сюва. – Я никаких рож не видал.
– А я видала, – сказала Райка. – Это все небось к тому Жильцу ходят. Жалко, что не о убрал голубей, а то мы бы его живо отсюда выперли.
– Да ладно вам, – сказал дядя Сюва. – Ну, зашел человек в гости, хочется же людям культурно отдохнуть.
– Знаю я эту культуру, – сказала из окна Райка.
А бабушка Волк добавила:
– Я бы к нам во двор по пропускам пускала.
– А Жилец-то этот, – продолжала Райка, – дурак дураком. Перышки собирает. Верно Крендель говорит: надо из них подушку сделать.
– Да чего ты к Жильцу привязалась? – сказала бабушка Волк. – Паковалась бы лучше. Не сегодня-завтра дом снесут.
– Пускай все вокруг сносят – я одна останусь! – крикнула тетя Паня со своего этажа. – Меня им сроду не снести!
– Ты, Паня, неправа, – рассудительно сказал дядя Сюва. – Ты новому дорогу дать не хочешь. Где ж твоя сознательность?
– Знаю где, – ответила тетя Паня и, подумав, добавила: – Где надо, там и есть.
– Не могу их слушать. Надоело, – сказал Крендель, посмотрев на буфет, стоящий на крыше.
Одинокая ворона пересекла небо над Зонточным переулком.
Крендель потускнел. Вчерашние кармановские события захватили его, отвлекли, а сегодня мы снова вернулись к старому, покоробленному буфету. Два дня назад буфет казался чудом, когда из него вылетали голуби, а сейчас стал никому не нужной глупостью, хотелось сбросить его с крыши, расшибить вдребезги.
– Не могу, – сказал Крендель. – Сердце разрывается. Выведи меня на улицу.
Он навалился на меня, обнял за плечи, и я буквально вынес его из ворот.
Залитый воскресным солнцем лежал перед нами Зонточный переулок. Кто-то играл на аккордеоне. Над пустырем за Красным домом подымался столб дыма. Там жгли овощные ящики.
Мы постояли у ворот, поглядели, как горят ящики, Крендель ткнул пальцем в тротуар:
– Погляди-кось.
На асфальте был ясно виден отпечаток босой ноги. Это была правая нога Кренделя. В прошлом году, когда здесь ремонтировали тротуар, он разулся, отпечатал подошву на мягком горячем асфальте, надеясь, что этот след останется на века.
– Обжегся тогда невероятно, – вспомнил он, присел на корточки, поковырял след щепкой, проверяя, крепко ли тот сидит на месте.
След сидел крепко, обтерся совсем немного, но Крендель печально вздохнул:
– Вряд ли этот след останется на века. Дом снесут – будут тротуар перекрывать. Да так ли уж важно оставлять свой след на века? Если все начнут оставлять следы – плюнуть некуда будет.
Не глядя больше на свой след, Крендель побрел к Воронцовке. Всем своим видом он показывал, что жизнь его сложилась криво: и голубей-то украли, и след не останется на века.
Только на Таганской площади он немного выпрямился, поглядел по сторонам и вдруг изо всей силы толкнул меня в бок:
– Смотри!
Быстрым шагом, почти бегом прямо перед нами пересек Таганскую площадь человек в кожаной кепке и замызганном кожаном пальто.
Не заметив нас, да и не глядя особенно по сторонам, он смешался с толпой которая вываливала из метро, и быстро пошел вниз по Садовой.
– Узнаешь? Ты его узнаешь? Смотри же! Смотри! Узнаешь или нет? Ведь это же Моня! Пойми, это – Кожаный! Что ж делать-то?
Что делать, по-моему, было ясно: бежать в Зонточный. А то, что это был Кожаный, скрывающийся от милиции, нас не касалось. В эту историю мы влипли только из-за голубей, а Кожаный с голубями не был связан.
– Смотри же! Смотри! – говорил Крендель, боком двигаясь вслед за Моней. – Узнаешь или нет? Надо в Карманов звонить. Так и так – Кожаный на Таганке. Да узнаешь ты его или нет?
Я узнавал, но это-то и удивляло меня. Казалось, никак, никаким образом Кожаный не мог очутиться в Москве. Я давно понял, что между Москвой и городом Кармановом огромная разница. И те события, которые происходят в Карманове, никак не могут происходить в Москве. И все-таки факт оставался фактом: в Москве, на Таганской площади, мы попали в совершенно кармановское положение.
Дунул ветер, и я почувствовал, как запахло в воздухе пивом, подсолнечными семечками, мишенями из тира «Волшебный стрелок». К этим запахам подмешался какой-то острый, неприятный запах, от которого я немедленно чихнул. И Крендель чихнул, и некоторые прохожие тревожно зачихали.
– Идти за ним или нет? – говорил Крендель, прибавляя шагу. – А вдруг он оглянется? Возьмет да и зарежет, что тогда?
Но Кожаный не оглядывался и только у Тетеринского переулка остановился, вынул руку из кармана и высыпал на асфальт пригоршню какой-то трухи. Постоял с минуту и свернул в переулок.
Я всегда любил Тетеринский переулок. Здесь было тихо, тенисто, прохладно. Высокий, битый молниями тополь склонился над входом в переулок. Ранним летом, в начале июня, пух тетеринского тополя – белоснежный, сухой, как порох, не пух, а высушенные на солнце снежинки – заваливал подворотни, накрывал лужи хрустящей шапкой, стаями кружил у бочки с квасом, с весны до осени стоящей под тополем. Любителю кваса сдувать приходилось тополиный пух вместе с пеной.
Спрятавшись за бочкой, мы следили, как идет Кожаный по переулку, потом перебежали на другую сторону и укрылись за солидные спины двух мужчин, которые медленно шли в том же направлении. У каждого из них в руке был березовый веник, в другой – портфель.
– Коль, у тебя чего в портфеле? – спросил один.
– Хамса, – коротко, но достойно ответил Коля.
– А у меня – копчушка, – нежно прошептал спутник и так нажал губами, когда говорил «чуушшка», что от этого стала его копчушка еще копченей, еще сочней.
В Тетеринском переулке всегда пахло рыбой.
Помахивая вениками, обсуждая, что вкусней, хамса или копчушка, приятели подошли к мрачному, казенному на вид трехэтажному дому, сложенному из черно-красного кирпича. Из потных его окон валил влажный, тяжелый пар, а на вывеске, что висела над дверью, белым по голубому, будто паром по воде, было написано:
ТЕТЕРИНСКИЕ БАНИ
Из-за солидных спин мы видели, как Моня вошел в баню, а следом – и хамса с копчушкой.
Крендель остановился, потоптался на месте, вдруг взял меня за плечи и поглядел прямо в глаза.
– Надо его задержать! – сказал он и вздрогнул от собственных слов.
Я закашлялся, махнул рукой, стараясь отогнать от нас эту явную кармановщину, но Крендель крепко держал меня за плечи. Тут от дверей оттеснили нас сразу человек пять с портфелями, раздутыми от снеди, с авоськами, в которых виднелась и вобла, и мочало, и пиво в трехлитровых банках. Размахивая вениками, смеясь и разговаривая, они ворвались в баню. А навстречу им повалили люди, отсидевшие свой банный срок. Сумки и портфели их похудели, банки опустели, зато щеки у них были такие красные, каких не бывает нигде на свете. Над щеками сияли сонные глаза, в которых было написано счастье. Шагов за десять пахло от них распаренным березовым листом, и этот запах, запах березового листа, был главным запахом Тетеринского переулка.
Но вдруг к этому лесному и деревенскому запаху подмешалось что-то едкое. Глаза у меня зачесались, нос наморщился, а Крендель тут же чихнул.
– Пошли, – сказал он, подтолкнул меня, и, пригибаясь, мы незаметно юркнули в массивные двери Тетеринских бань.
В кафельном зале на первом этаже мы увидели две огромные скульптуры цвета пельменей. Первая изображала женщину в гипсовом купальном костюме с ногами бочоночной толщины. Рядом стоял и гипсовый мужчина в трусах. Руки у него были не тоньше, чем ноги женщины. Играя мускулами, мужчина сильно держал в руке кусок мыла.
«Если будете мыться в бане – станете такими же здоровыми, как мы» – как бы говорили эти скульптуры.
Под ногой женщины мы купили билеты и талоны на простыни, поднялись на четвертый этаж. У входа в парильное отделение первого разряда пластом лежал на лестнице ноздреватый пар. Пахло мочалом и стираными простынями.
Бочком, бочком проскочили мы в дверь и оказались в сыром раздевальном зале, который был перегорожен несколькими рядами кресел. С подлокотниками, высокими спинками тетеринские кресла напоминали королевские троны, боком сцепленные друг с другом. В том месте, где обычно прикрепляется корона, были вырезаны две буквы:
Т.Б.
Голые и закутанные в простыни, бледные и огненно-распаренные сидели на дубовых тронах банные короли. Кто отдыхал, забравшись в трон с ногами, кто жевал тарань, кто дышал во весь рот, выкатив из орбит красные от пара глаза, кто утомленно глядел в потолок, покрытый бисером водяных капель. Человек в халате цвета слоновой кости ходил меж рядов, собирая мокрые простыни.
– Давно не был, Крендель, – сказал он глухим, влажным от пара голосом. – В Оружейные ходишь?
– В Воронцовские, Мочалыч, – ответил Крендель. – Там народу меньше.
– А парилка плохая, – заметил старик Мочалыч, взял у нас билеты и выдал чистые простыни. – Идите вон в уголок. Как раз два места.
В уголок, куда указывал Мочалыч, идти надо было через весь зал, и Крендель стал на ходу раздеваться, натянул на голову рубашку.
Мы устроились рядом с человеком, который с ног до головы закутался в простыню. Он, очевидно, перепарился – на голове его, наподобие папахи, лежал мокрый дубовый веник. Из-под веника торчал розовый, сильно утомленный рот.
– Вам не плохо, гражданин? – спросил Мочалыч, трогая перепаренного за плечо. – Дать нашатыря?
– Дай мне квасу, – сипло ответил перепаренный. – Я перегрелся.
– Квасу нету, – ответил Мочалыч и отошел в сторону, обслуживать клиентов.
Мы быстро разделись, забрались каждый в свой трон и замерли.
Напротив нас сидели двое, как видно только что пришедшие из парилки. Простыни небрежно, кое-как накинуты были у них на плечи. На простынях черною краской в уголке было оттиснуто: Т.Б.
Эти буквы означали, что простыни именно из Тетеринских бань, а не Оружейных или Хлебниковских.
– Ну, будем здоровы, – сказал человек, у которого буквы «Т.Б». расположились на животе.
– Будь, – отозвался напарник. У этого буквы «Т.Б». чернели на плече.
Приятели чокнулись стаканами с лимонадом, поглядели друг другу в глаза и дружно сказали: «Будем!»
Между тем здоровья у обоих и так было хоть отбавляй. Во всяком случае главные признаки здоровья – упитанность и краснощекость – так и выпирали из простыней. Один из них похож был даже на какого-то римского императора, и буквы «Т.Б»., расположенные на кругленьком животе, намекали, что это, очевидно, Тиберий. Второй же, с явной лысиной, смахивал скорей на поэта, а буквы подсказывали, что это – Тибулл.
– Я люблю природу, – говорил Тибулл, – потому что в природе много хорошего. Вот этот веник, он ведь тоже частичка природы. Другие любят пиво или кино, а я природу люблю. Для меня этот веник лучше телевизора.
– По телевизору тоже иногда природу показывают, – задумчиво возразил Тиберий.
– А веник небось не покажут!
– Это верно, – согласился Тиберий, не желая спорить с поэтом. – Давай за природу! – И древние римляне снова чокнулись.
– Как ты думаешь, для чего люди чокаются? – спросил через некоторое время Тибулл, как всякий поэт настроенный слегка на философский лад.
– Для звону!
– Верно, но не совсем. Когда мы пьем лимонад, это – для вкуса. Нюхаем – для носа. Смотрим на его красивый цвет – для глаза. Кто обижен?
– Ухо, – догадался Тиберий.
– Вот мы и чокаемся, чтоб ухо не обижалось.
– Ха-ха! Вот здорово! Ну, объяснил! – с восторгом сказал Тиберий и, сияя, потрогал свое ухо, как бы проверяя: не обижается ли оно? Но ухо явно не обижалось. Оно покраснело, как девушка, смущенная собственным счастьем.
Тибулл тоже был доволен таким интересным объяснением, с гордостью потер свою лысину, повел глазами по раздевальному залу, выискивая, что бы еще такое объяснить. Скоро взгляд его уткнулся в плакат, висящий над нами:
КОСТЫЛИ МОЖНО ПОЛУЧИТЬ У ПРОСТРАНЩИКА.
Плакат этот действительно объяснить стоило, и Тибулл, выпятив нижнюю губу, раздумывал некоторое время над его смыслом.
– Ну, костыли, это понятно, – сказал наконец он. – Если тебе нужны костыли, можешь получить их у пространщика. Но что такое пространщик?
– Да вон старик Мочалыч, – простодушно ответил Тиберий. – Он и есть пространщик. Простынями заведует.
– Если простынями – тогда простынщик.
– Гм… верно, – согласился Тиберий. – Если простынями, тогда простынщик.
– То-то и оно. А я, ты знаешь, люблю докапываться до смысла слов. А тут копаюсь, копаюсь, а толку чуть.
– Сейчас докопаемся, – пообещал Тиберий и крикнул: – Эй, Мочалыч, ты кем тут работаешь?
– Пространщиком, – ответил Мочалыч, подскакивая на зов.
– Сам знаю, что пространщиком, – недовольно сказал Тиберий. – А чем ты заведуешь?
– Пространством, – пояснил Мочалыч, краснея.
– Каким пространством? – не понял император.
– Да вот этим, – ответил Мочалыч и обвел рукой раздевальный зал со всеми его тронами, вениками, бельем, голыми королями. В худенькой невзрачной его фигуре мелькнуло вдруг что-то величественное, потому что не у всех же людей есть пространство, которым бы они заведовали.
Я невольно повел глазами, оглядывая пространство, которым заведовал Мочалыч, и вдруг резко похолодел.
Окутанный облаком пара, красный, ошпаренный, как рак, из двери мыльного зала вышел Моня Кожаный. Хлопая себя ладонями по животу, он развалился на троне рядом с Тиберием и Тибуллом. В глаза бросалась татуировка, наколотая у Мони на ногах.
На левой ноге написано было: ОНИ.
На правой: УСТАЛИ.
Именно эта надпись напугала в первую минуту. Что-то зловещее, загадочное было в ней. Я не мог понять, кто это – они? Неужели ноги?
Небрежно, двумя пальцами Моня приподнял тетеринскую простыню, брезгливо накинул ее на плечи, как бы сожалея, что она не кожаная, и оглядел зал. Глаза его от пара грозно выкатились к переносице, и буквы «Т.Б»., оказавшиеся у него под мышкой, хотелось прочитать так: «Типичный Бандит».
Я так закутался в простыню, что уж не знаю, на что был похож со стороны. Изнутри же казалось, что похож я на мотылька или на червячка в коконе, который не собирается вылезать на белый свет. В узкую щелочку, которую я оставил для глаз, не было видно ни Тиберия, ни Тибулла, только надпись «Они устали» вползала, как змея, в поле зрения.
Судя по надписи, Кожаный сидел спокойно, ногами не дрыгал. В хлюпающем гуле, который наполнял баню, слышалось его хриплое, надсадное дыхание.
– Извиняюсь, дорогой сосед, я вам не мешаю? – сказал Тибулл.
Я испуганно выглянул из простыни, но тут же спрятался. Тибулл разговаривал с Моней.
– Я вам не мешаю, дорогой сосед?
Кожаный повел глазами, смерил поэта с головы до пят, как бы выясняя, мешает тот ему или нет.
– Пока не мешаешь, – членораздельно сказал он. – А будешь мешать – пеняй на себя.
– Нет! Нет! – воскликнул Тибулл, деликатно замахал руками. – Мешать я вам никак не собираюсь.
– И правильно делаешь, – заметил Моня.
– Но мне бы хотелось задать вам один вопрос, – продолжал неугомонный Тибулл. – Вот у вас на ногах написано: «Они устали». Интересно знать, от чего они устали?
– Слушай, Лысый, – отчетливо сказал Кожаный, – читай свои ноги!
– Но у меня на ногах ничего не написано! – наивно воскликнул древний поэт и, приподняв простыню, показал свои ноги, действительно белые, как лист бумаги.
– Ладно тебе, – вмешался Тиберий. – Наплюй ты на его ноги. Устали они, и ладно. Может, они много бегали. Почитай лучше, что у меня написано.
Тиберий скинул простыню и повернулся к поэту спиной. На левой его лопатке был нарисован бегун в трусах и в майке, а на правой синели два столба, между которыми тянулась надпись:
ФИНИШ.
Тиберий шевельнул лопатками – бегун сорвался с места, стремясь к финишу.
– У тебя это любовь к спорту, – сказал Тибулл. – А тут – разочарование в жизни. Этим ногам уже не хочется ходить по земле – они устали.
– Зато руки у меня не устали, – сказал Кожаный и, шевельнув плечами, сбросил простыню.
В узловатых, покрытых якорями и черными водорослями руках и вправду не было видно ни капли усталости. Моня поглядел поэту в глаза, расставил в стороны руки и пошевелил жутковато пальцами. Затем встал, проделал плечами какую-то угрожающую гимнастику и удалился в парилку, сказавши сквозь зубы:
– Пора погреться!
– Он мне, кажется, угрожал, – чуть заикаясь, сказал Тибулл.
– Успокойся, не обращай внимания.
– Я сейчас ему ноги переломаю! – сказал Тибулл, показывая желание встать.
– Ни в коем случае! – вскричал Тиберий. – Нас арестуют.
– Переломаю! – упорствовал Тибулл, но Тиберий схватил его за локти и не отпускал, пока поэт не успокоился. Наконец с мочалками в руках они ушли в мыльный зал.
– Надо действовать, – прошептал Крендель. Он высунулся из простыни и оглядел соседние кресла. Все они были пусты. Перегретый, с мокрым веником на голове, дремал. – Есть план, – сообщил Крендель.
Он вскочил и быстро прошелся по залу. Простыня болталась на нем, как плащ на мушкетере. Секунду Крендель кружил возле Перегретого, оглядывая его со всех сторон.
– Здорово перегрелся, – издали шепнул Крендель, подошел к трону, который занимал Кожаный, и поглядел на него с ненавистью, как на трон тирана.
Кожаная майка, брюки, жилет были беспорядочно разбросаны. Особенно беспорядочно выглядели брюки, которые нагло развалились на троне, свесив к полу пустые замызганные штанины. Хромовые колени вздулись волдырями, а снизу из-под брюк глядели ботинки с на редкость тупыми рылами на микропоре.
Заприметив Кренделя, брюки оскорбительно подбоченились, кажется собираясь повернуться к нему задом. Они явно бросали вызов.
«Ну чего тебе надо, переросток? – как бы говорили они. – Мы для тебя коротки».
Крендель вспыхнул, схватил пустую штанину и сдернул брюки с трона.
Брюки взвизгнули, раздулись, обхватили Кренделя, но он поднял их на воздух, напоминая укротителя питонов. Из кармана брюк вылетела трехкопеечная монета, брякнулась об пол и, радостно звеня, укатилась под трон. Брюки обмякли, а Крендель скомкал их и сунул в санитарный шкафчик, который висел на стене.
Закрыв дверцу шкафчика, он огляделся. Кажется, никто ничего не заметил. Мочалыч считал простыни. Перегретый безвольно шевелил босою пяткой.
– Теперь не уйдет, – сказал Крендель. – Начнет скандалить, а старик Мочалыч вызовет милицию. Пошли в парилку. Пора погреться!
Крендель почти не волновался. Странное спокойствие было в его тоне и голосе, неслыханное спокойствие, которое я бы назвал кармановским. Я же обливался холодным и горячим, совершенно московским потом.
– Это просто глупо, – говорил Крендель. – Быть в бане и не сходить в парилку. Не бойся, мы же голые. Голыми он нас ни за что не узнает.
Но мне казалось, что даже и голыми узнать нас нетрудно. Я шел к парилке боком и немного спиной, чтоб быть на себя непохожим.
В мыльном зале стоял пенный шум, который составлялся из шороха мочал, хлюпанья капель, звона брызг. На каменных лавках сидели и лежали светло-серые люди, которые мылили себе головы и терлись губками, а в дальнейшем конце зала, у окованной железом двери, топталась голая толпа с вениками и в шляпах.
Дверь эта вела в парилку.
Верзила в варежках и зеленой фетровой шляпе загораживал дверь.
– Погоди, не лезь, – говорил он, отталкивая нетерпеливых. – Пар еще не готов. Куда вы прете, слоны?! Батя пар делает!
– Открывай дверь! – напирали на него. – Мы замерзли. Пора погреться!
– Пора погреться! Пора погреться! – кричали и другие, среди которых я заметил Моню.
Дверь парилки заскрипела, и в ней показался тощий старичок. Это и был Батя, который делал пар.
– Валяйте, – сказал он, и все повалили в парилку. Здесь было полутемно. Охваченная стальной проволокой, электрическая лампочка задыхалась в пару.
Уже у входа плотный и густой жар схватил плечи, и я задрожал, почувствовав какой-то горячий озноб. Мне стало как бы холодно от дикого жара.
Гуськом, один за другим, парильщики подошли к лестнице, ведущей наверх, под потолок, на ту широкую деревянную площадку, которую называют по-банному полок. Там и было настоящее пекло – черное и сизое.
Падая на четвереньки, парильщики заползали по лестнице наверх. Батя нагнал такого жару, что ни встать, ни сесть здесь было невозможно. Жар опускался с потолка, и между ним и черными, будто просмоленными, досками оставалась лишь узкая щель, в которую втиснулись и Батя, и Моня, и все парильщики, и мы с Кренделем.
Молча, вповалку все улеглись на черных досках. Жар пришибал. Я дышал во весь рот и глядел, как с кончиков моих пальцев стекает пот. Пахло горячим хлебом.
Пролежавши так с минуту или две, кое-кто стал шевелиться. Один нетерпеливый махнул веником, но тут же на него закричали:
– Погоди махаться! Дай подышать!
И снова все дышали – кто нежно, кто протяжно, кто с тихим хрипом, как кролик. Нетерпеливый не мог больше терпеть и опять замахал веником. От взмахов шли обжигающие волны.
– Ты что – вентилятор, что ли? – закричали на него, но остановить нетерпеливого не удалось.
А тут и Батя подскочил и, разрывая головой огненный воздух, крикнул:
– Поехали!
Через две секунды уже вся парилка хлесталась вениками с яростью и наслаждением. Веники жар-птицами слетали с потолка, вспархивали снизу, били с боков, ласково охаживали, шлепали, шмякали, шептали. Престарелый Батя орудовал сразу двумя вениками – дубовым и березовым.
– А у меня – эвкалиптовый! – кричал кто-то.
– Киньте еще четверть стаканчика, – просил Батя. – Поддай!
Кожа его приобрела цвет печеного картофеля, и рядом с ним, как елочная игрушка, сиял малиновый верзила в зеленой фетровой шляпе. Себя я не разглядывал, а Крендель из молочного стал мандариновым, потом ноги его поплыли к закату, а голова сделалась похожей на факел.
От криков и веничной кутерьмы у меня забилось сердце, от близости Мони стучало в ушах. Я схватил Кренделя за руку и потянул по лестнице вниз.
– Давай еще погреемся, – ватно сипел Крендель, кивая факельной головой, но я все-таки вытянул его из парилки под душ.
Быстро обмывшись, мы вернулись в раздевальный зал и притаились на тронах. Я волновался и только надеялся, что Моня не сразу заметит пропажу. Но он заметил. Сразу.
Распаренный, как морковь, он вышел из парилки, глянул на трон, и ноги его подкосились. Он упал на колени и заглянул под трон.
– Пространщик, – шепнул он, – пропажа!
– Чего такое? – подбежал Мочалыч и, не размышляя, тоже встал на колени, заглядывая под трон.
– Товарищи, пропажа, – шептал Моня, шевелил дрожащими губами и стремительно натягивал кожаные трусы и жилет.
Взгляд его прыгал по раздевальному залу в поисках брюк и вдруг наткнулся на древних римлян, которые выходили из парилки. Подозрительная молния вылетела из его глаз.
– Где брюки, Лысый?! – крикнул Моня, подбегая к Тибуллу.
Поэт оторопел:
– Какие брюки?
– Пропажа, товарищ! – пояснил Мочалыч.
Тибулл подлетел к своему трону, схватил собственные шоколадно-вишневые брюки, махнул ими, как вымпелами.
– Эти?! – крикнул он на весь зал. – На! Бери! На! Нужны мне твои брюки! У меня восемь пар в гардеробе!
– А у меня знаешь сколько? – воскликнул Тиберий, не желая отставать от поэта. – Знаешь, сколько у меня пар?
– Постойте, – влез Мочалыч. – А ботинки целы?
– Ботинки? – туповато повторил Кожаный. – Не знаю, где ботинки.
Между тем ботинки он давно уж успел надеть. Он вообще оделся с ног до головы, и только одной важнейшей детали не хватало, чтоб завершить его человеческий облик.
– А знаешь, сколько у меня ботинок? – продолжал наседать Тибулл, но Кожаный отмахнулся и вдруг подошел ко мне, развернул пальцами простыню.
– Может, ты видал, кто взял мои брюки?
Сердце мое стукнуло в последний раз. Я высунулся из простыни, выставил голову, как под топор палача.
«Я не знаю, кто взял ваши брюки», – хотел сказать я и не мог. В этой истории мне была отведена только одна фраза. Одна-единственная. А большего, как ни крути, я сказать не мог.
– Еще бы, – сказал я, и топор взлетел над моей головой.
– Подкидыш! – сказал Кожаный. – Подкидыш, собака такая!
Со свистом топор рассек воздух и отрубил мою голову. Голова покатилась по полу в мыльный зал, но Моня ловко поймал ее за уши.
– А ну отпусти его! – крикнул Крендель, вскакивая с места.
– Кто? – крикнул Кожаный. – Ты? Подкидыши!
И он протянул руку, чтоб схватить Кренделя, но тут послышался сухой и официальный голос:
– Гражданин! Ваши документы!
Прямо по плечу Моню барабанил пальцами Перегретый с дубовым веником на голове.
– Чего? – сказал Кожаный, резко оборачиваясь. – Чего такое?
– Документы! – повторил Перегретый и сделал мизинцем особенный жест, каким обычно требуют документы.
Кожаный окаменел. В голове его с огромной силой столкнулись два неожиданных факта: пропажа брюк и требование документов.
– Как же так, – сказал Кожаный, отступая на шаг, – у меня украли брюки, и у меня же требуют документы.
На щеках его вздулись желваки, в голове метались тревожные мысли, которые я читал примерно так: что это за человек с веником, почему требует документы и, главное, имеет ли право требовать их? Веник на голове говорил, что никакого права у Перегретого нет, но, может, этот Перегретый вовсе не Перегретый, а Переодетый и под веником – форменная фуражка?!
– Если не предъявите документов, придется вызвать милицию, – сказал возможный Переодетый.
– Да, да, надо вызвать милицию, – подтвердил неожиданно и Тибулл, злопамятно глядя на Моню.
– Какая милиция, что вы, ребята! – заволновался Мочалыч. – Ботинки здесь, сейчас брюки найдем.
– Пускай покажет документы, – настаивал Тибулл. – Вот, например, мои документы, и я могу их показать.
– Успокойся, успокойся, – оттягивал поэта Тиберий. – Не лезь, убери документы.
– Ну нет, кто я без документов? – упрямился Тибулл. – Я всегда боролся за правду и сейчас буду бороться. Пускай покажет.
Вокруг стал собираться банный народ. Голые короли подымались со своих тронов, прислушивались к разговору.
– Какие в бане документы! – крикнул кто-то. – Кожа да мочало!
– В бане все голые!
– У нас нос – паспорт!
– Нету документов, – сказал Кожаный, чувствуя поддержку. – Они в брюках.
– Проверим, – неожиданно сказал Перегретый, подошел к аптечному шкафчику и вытащил брюки.
Кожаный крякнул и бросился к нему, но Перегретый ловко взмахнул простыней. Она распахнулась, накрыла Моню и Перегретого и на глазах превратилась в белого медведя.
Медведь ворчал. Качаясь, постоял он на четырех лапах и лениво лег на пол.
Банные короли охнули, вскочили на своих тронах, стараясь через спинки разглядеть, что происходит. Тиберий и Тибулл поджали ноги, завороженно глядя на белого медведя, который ворочался на полу.
– Береги инвентарь! – крикнул Мочалыч, подбегая было к медведю, но тот ринулся на пространщика, зацепил его и сшиб с ног, а сам стукнулся задом в стену, затрещал и развалился на две половины.
Из разорванной шкуры выскочили Моня и Перегретый. Но, конечно, это был уже не Перегретый, и даже не Переодетый, а просто Одетый с ног до головы.
В кепке и в костюме, в брюках, закатанных выше колен, у стены стоял Василий Куролесов. В одной руке он держал веник, в другой – черные хромовые брюки.
– Так ты еще в костюме! – взревел Кожаный.
– Нож! У него нож! – крикнул кто-то. – У него в венике нож!
– Нож? – сказал Кожаный. – У тебя нож в венике?
– Да, нож у него! – снова крикнул розовый голый король. – Вон блестит через веточки.
Кожаный отступил и вдруг схватил брюки, которые лежали в кресле Тибулла, вспрыгнул на подоконник и махом вылетел за окно.
Раздевальный зал влажно ахнул. Тибулл бросился за ним, делая такие жесты, которые хотелось назвать хватательными движениями.
Мы кинулись к окну, разом перегнулись через подоконник. Я был уверен, что Кожаный лежит под окном с переломанными ногами, но увидел другую картину.
Кожаный, оказывается, еще и не приземлялся. Он летел вниз, но медленно, очень медленно. В первую секунду я даже подумал, что его поддерживают в воздухе волны пара, которые вываливали из окон первого этажа, но понял, что ошибаюсь.
Под окном бани стоял человек в соломенной шляпе, из-под которой высовывались огромные рыжие усы. Он смотрел вверх и пальцем подманивал приземляющегося Моню.
Кожаный брыкался в воздухе, изворачивался, размахивал Тибулловыми брюками, стараясь улететь в сторону, но палец неумолимо манил его к себе, и Моня Кожаный мягко приземлился, наконец, прямо в руки старшины Тараканова.
К бане подъехал автофургон из города Карманова. Кожаный и старшина Тараканов, обнявшись, взошли по лесенке внутрь его, и фургон выкатился в переулок. Все тетеринские банные короли выставились в окна, провожая его.
Да, тайнинская смесь Моне не помогла. Больше того, она ему явно навредила. Раздирающий душу запах протянулся от Карманова до Тетеринских бань, и собаки, которые случаем попали на эту адскую тропу, начисто, конечно, потеряли чутье. Зато Куролесов ни разу не сбился со следа. Вот только нос у него немного распух.
– А это ерунда, – сказал Куролесов. – Помажу перловской мазью, и как рукой снимет. В Перловке один старикан живет, так он изобрел мазь против тайнинской смеси. Здорово помогает.
Куролесов достал из кармана узорчатый флакон синего стекла и сунул в него мизинец. С глубоким уважением смотрели мы, как Василий Куролесов мажет себе нос. А он мазал его обстоятельно, со знанием дела. Нос куролесовский на глазах приобретал прежние размеры.
– Дядя Вась, – сказал Крендель, очень робея, – а что у вас в венике было?
– Ничего не было, – ответил Куролесов, широкими заключительными мазками придавая носу законченный вид.
– Как же так! Я сам видел: что-то блестело.
– Это в глазах у тебя блестело. У тебя вообще какой-то блеск в глазах ненормальный. Когда ты брюки схватил, глаза твои просто ослепляли.
– Я хотел, чтоб Мочалыч милицию вызвал, – сказал Крендель и скромно прищурился, чтоб хоть немного пригасить блеск.
– Ладно, не стесняйся, – сказал Куролесов. – Лучше блеск, чем тусклота. А с брюками ты здорово придумал.
По Тетеринскому переулку мы вышли на Садовую, дошли до метро, остановились рядом с продавщицей пирожков.
– У нас-то, в Карманове, пирожки покрупнее будут, – сказал Куролесов, покупая всем по пирожку. – У нас одной начинки столько, сколько весь этот пирожок. Да и начинка у нас вкуснее. У нас лука больше кладут. И специй. А тут специй мало.
– Сюда бы лаврового листа напихать, верно, дядя Вась? – сказал Крендель, слегка заискивая. Он то прикрывал глаза, то открывал их, чтоб не ослепить случайных прохожих.
– Как у вас-то дела, на голубятне? Следов на крыше не нашли?
– Пуговицу нашли, – махнул рукой Крендель.
– Покажь.
Крендель вынул из кармана пуговицу и почтительно подал ему. Куролесов повертел ее в руках.
– Совпадение, наверно, – задумчиво сказал он.
– Какое? – не понял Крендель.
– Да нет, это совпадение. Капитан одного типа ищет, который ворует телевизоры. Жуткий телевор! Сопрет телевизор, а на подоконник пуговицу кладет: то солдатскую, то матросскую. Железнодорожных, правда, не было. Да и не может один человек воровать и голубей и телевизоры.
– Почему?
– Сам подумай: голуби – и телевизоры. Очень уж разные вещи. Не могут они ужиться в одном мозгу.
– А вдруг это такой мозг, в котором могут?
– Не думаю. Но… Ладно, возьму пуговицу, покажу капитану.
Куролесов достал из кармана небольшую коробочку, вроде школьного пенала, и сунул туда пуговицу. Изнутри пенал был выложен черным бархатом, а на крышке было написано: «Для вещественных доказательств».
– Приезжайте к нам, дядя Вась, – сказал Крендель.
– Постараюсь, – сказал Куролесов и добавил, протянув мне руку: – Ну, а ты что молчишь? Хочешь, чтоб я приехал?
– Еще бы, – смутился я.
– Ну вот, молодец, – сказал Вася, хлопнув меня по спине. – Давай, давай, разучивай новые слова.
Куролесов отошел два шага и вдруг быстро и неожиданно смешался с толпой. Мы глядели ему вслед, но не видели никакого следа, только взлетела над толпой какая-то рука, махнула кому-то, но неизвестно, нам или не нам.
– Не хочу домой, – неожиданно сказал Крендель. – На голубятню смотреть не могу.
В бане Крендель был молодцом и у метро, прощаясь с Куролесовым, держался, как надо, и вдруг прямо на глазах скис.
Что ж поделаешь? Так бывает порой.
Порой приходится видеть человека, который куда-то бежит, яростно звонит по телефону, требует билетов, пропусков, ругается с продавцами, кипит и вдруг – скис. Никуда не бежит, ничего не требует, смотрит блеклым взглядом на мутный мир и видит плакат:
ХРАНИТЕ ДЕНЬГИ В СБЕРЕГАТЕЛЬНОЙ КАССЕ.
«Не могу, – думает он. – Не хочу смотреть и видеть все это».
Тусклое висит над ним небо, и тупое солнце жалкими лучами слабо освещает мелкий румянец на его невыпуклых щеках.
– Упадок сил, – говорит он сам себе. – Крушение надежд.
В шлепанцах на босу ногу сидит он в кресле, глядит телевизор, нервно спит, скучно просыпается. Он может умереть, потому что потерял надежду.
Мы с Кренделем тоже потеряли надежду, но умирать пока не собирались.
Мы пошли потихоньку домой, к Зонточному переулку, а надежда плелась где-то сзади, постояла у плаката «ХРАНИТЕ ДЕНЬГИ», а скоро и вовсе отстала от нас.
Между тем человек, в мозгу которого совмещались не очень-то совместимые вещи, вышел из дома и направился к трамвайной остановке.
«Странный все-таки у меня мозг, – думал он. – Сам не пойму, как это в нем совмещаются голуби и телевизоры. Это, конечно, мозг художника. С одной стороны, я люблю природу – отсюда и голуби. Но с другой стороны, я же современный человек, и вот вам пожалуйста – телевизоры. Удивительный мозг. Двусторонний!»
Похититель улыбался, ласково гладил свою голову, в которой заключался чудесный двусторонний мозг. У него было хорошее настроение. Да и погодка, надо сказать, была сегодня отличная.
На бульварах пахло тополиным клеем. По асфальту прыгали воробьи цвета проселочной дороги. В небе летали голуби, и Похититель любовался ими, весело похищая взглядом то одного, то другого.
«Славная погодка, – думал он. – Самая погодка для сбыта краденого. Хорошая, славная погодка. В такую погодку хочется немножко любви».
У трамвайной остановки Похититель затормозил и оправил висящий за спиной рюкзак, в котором был спрятан садок с монахами. На остановке стояли пять милиционеров.
«Неважная примета, – подумал Похититель. – А не привел ли Монька хвоста? Тайнинская смесь штука ненадежная, уж больно воняет».
Сбоку придирчиво оглядел он милиционеров, незаметно попытался заглянуть им в глаза. Но милиционеры глаза свои прятали под козырьками, а когда подошел трамвай, дружно вспрыгнули в него, осветив вагон пуговицами и значками.
Похититель подождал другого трамвая, на котором и добрался до вокзала. По дороге он встретил не так уж много милиционеров, человек десять, не больше. И на вокзале, и в кармановской электричке они попадались редко, Похититель даже подсчитал, сколько приходится на один вагон. Получилось – полтора.
«Это еще можно жить», – думал Похититель.
На рынке в Карманове он вообще вздохнул свободно. Нигде, куда ни кидал он взор, не было видно милиционера, только рыночная толпа валила в ворота и вываливала из них. Слышался пестрый базарный гул и равномерный, как морской прибой, шорох подсолнечной шелухи под ногами.
У башни, на которой росла береза, Похититель наткнулся на гражданина Никифорова. До этой минуты Похититель и гражданин никогда в жизни не видели друг друга, и эта неожиданная встреча поразила их.
«Какие у него бегающие глаза, – думал Похититель, пристально глядя на гражданина. – Интересно, чем это он тут промышляет? Ага, грабли продает, наверное, ворованные. Или нет – рукоятки сам делает, а зубья ворует».
– Гражданин, – сказал гражданин Никифоров, – проходите, не заслоняйте товар.
– Чего такое? – с яростью переспросил Похититель. Неведомо по какой причине ему вдруг захотелось схватить грабли и ударить гражданина изо всех сил.
Усилием воли Похититель подавил это желание, отошел в сторону, достал из рюкзака садок с голубями. Но долго еще не мог успокоиться, с ненавистью повторяя про себя:
«Товар ему, подлецу, не заслоняйте!»
Только через полчаса он немного успокоился, но тут же заволновался по другому поводу: на голубей никто не обращал внимания, а грабли расхватывали. Даже солидный седой подполковник купил двое граблей, чем удивил Похитителя. Он никак не мог сообразить, зачем подполковнику грабли.
«Огородничает понемногу», – решил Похититель и снова стал шарить глазами по толпе, выискивая подходящего покупателя.
Рынок шевелился, бормотал и выкрикивал, топтался вокруг голубей, но не замечал их.
«Голуби – отжившее явление, – убеждался Похититель. – Садок с телевизорами им нужен».
Только после обеда явился покупатель. В вельветовой кепочке, сдвинутой на нос, в рубашке с расстегнутым воротником, откуда выглядывала тельняшка, он шел сквозь толпу, и походку его хотелось назвать разгильдяйской. Вздорный нос торчал из-под кепки, и по этому носу ясно было, что владелец его готов каждую секунду кинуться в драку.
Голуби, мои вы милые,
Голуби, вы сизокрылые, –
напевал покупатель-разгильдяй, и слово «сизокрылые» он говорил с таким упором, что получалось – «шизокрилые».
– Монахи? – спросил он, бесцеремонно обрывая песню и указывая пальцем в садок.
– Три с полтиной хвостик, – немедленно ответил Похититель.
– Два хвост, полтинник глазки, – сказал покупатель и разгильдяйски поковырял в хулиганском своем носу.
– Монах доброкачественный, – пояснил Похититель.
Разгильдяй сомнительно покачал головой, присел на корточки и ткнул пальцем сквозь прутья садка.
– У кого украл? – тихо спросил он.
Похититель вздрогнул, но тут же понял, что перед ним человек очень опытный, бояться нечего.
– Далеко отсюда, в Вышнем Волочке. Крылья подрежешь, подержишь месячишка, а там – выпускай.
– Беру по трояку.
– С тебя – пятнадцать, – согласился Похититель.
– Подставляй лапу, – сказал разгильдяй.
Похититель подставил лапу, на ладонь его лег небольшой и круглый, похожий на монету, серебряный предмет. Это была железнодорожная пуговица.
В первую секунду Похититель не узнал ее, но вдруг дрожь и холод схватили его за плечи. Сжав пуговицу, он запустил ее прямо в нос покупателю-разгильдяю и, забыв про монахов, бросился бежать.
Виляя вправо-влево, он продрался через толпу, проскочил в задние ворота рынка и мимо кармановского мостика, тира «Волшебный стрелок» выскочил на шоссе и побежал вон из города Карманова.
Слезы текли по щекам Похитителевым и блестели на солнце.
Километров десять отмахал он от Карманова и теперь, задыхаясь, сидел в придорожной канаве, глядел на автомобили, которые проносились мимо, и плакал.
«Неужели я попался? – думал он и с дрожью вспоминал разгильдяйского покупателя, в котором сам черт не разобрал бы работника милиции. – Нет, нет, не может быть! Про телевизоры никому ничего не известно. Наверно, я попался только по голубиной линии, а по телевизионной все пока в порядке».
Похититель успокаивал себя, но успокоиться не мог. Слезы текли из глаз его непрерывным потоком, и в солнечном свете казалось, что лицо Похитителя усыпано драгоценными каменьями. Скосив глаза, пытался он рассмотреть свои слезы. Потом достал из кармана зеркальце и, увидев утомленное лицо с черными кругами под глазами, зарыдал еще сильней.
Одна слеза долго висела на кончике его носа, а повисев, отпала наподобие капли из водопроводного крана. На ее месте возникла новая, похожая на хрустальную подвеску из люстры Большого театра. Она упала на лист подорожника и разлетелась вдребезги.
«Надо начинать новую жизнь, – думал Похититель. – Поступлю на работу, как все люди, буду иногда кататься на лыжах. А телевизоры верну владельцам. Вот, скажу, было дело, крал, а теперь возвращаю, потому что решил начать новую жизнь. Вот будет здорово! Может, даже в газетах про меня напишут статью под названием «Золотой человек». Пускай бы эта статья так начиналась: «У этого человека самое главное – душа. Она у него – золотая. Да, он был вором, но воровали его талантливые руки, а душа рвалась им помешать. Руки и душа вступили в борьбу, и вот наконец душа победила и направила руки на служение общему делу. Так да здравствует душа, и да здравствуют руки, и да здравствует же общее наше дело!»
Прикрыв глаза, Похититель ясно различал газетную страницу, на которой напечатана статья, читал ее с горькой радостью и плакал, чувствуя, как в груди его золотится душа, а в карманах тяжело лежат талантливые руки.
«Надо, надо, – думал он. Надо начинать новую жизнь. И для начала – брошу воровать. Но, конечно, не сразу брошу, а постепенно. Сразу никто ничего не бросает. Даже курить и то бросают не сразу. Брошу воровать голубей, а телевизоры пока еще буду. Но немного. Раз в неделю. Этого мне пока хватит. Потом – раз в месяц, а то сразу отвыкнуть трудно. Все-таки телевизор – приятная вещь, включишь и глядишь. Да и для будущей книги о преступных деяниях надо набрать побольше материала».
Все эти мысли слегка успокоили Похитителя, он отер слезы, выскочил из канавы на шоссе.
Вернувшись в этот день домой, Похититель достал «Краткую опись» и записал:
«Сегодня пережил тяжелое душевное потрясение. Температура моего тела – 37 и 2. Решить взять в руки штурвал своей жизни и начать новую, совсем новую жизнь, потому что влачить старую больше нету сил».
Наш двор – колодец. И в колодце этом рано начинался вечер, потому что солнечные лучи не могли проникнуть внутрь двора. Они натыкались на пятиэтажные стены, и только буфет, стоящий на крыше, да верхушка американского клена были освещены.
Бабушка Волк сидела, как всегда, под американским кленом и, когда мы вышли во двор, сказала:
– Хочешь, Крендель, я тебе шифоньер отдам?
– Конечно, чего там! – крикнул дядя Сюва. – Бери шифоньер, Крендель, купишь новых голубей. А сейчас сыграй что-нибудь, душа просит. Воскресенье ведь.
Крендель вынул из кармана гармонику, безвольно дунул в лады – жалобный, щемящий, печалящий душу звук выполз из нее и поник в нижних ветках американского клена. Дядя Сюва нахмурился.
– Ладно, Крендель, – сказал он. – Подкину тебе трояк на голубей.
– «Трояк»! – встряла Райка. – Взялся давать – давай, а то – «трояк»!
– Откуда у меня больше? – обиделся дядя Сюва. – Сама знаешь, какая у меня пенсия. Даже телевизора нет.
– На лимонад хватает, – сказала Райка. – Только об своем роту и думаешь. Я бы Кренделю и пятерку дала, если б он много не воображал.
– Эх, – сказала бабушка Волк, – сейчас бы селедочки баночной.
– Да что ж вы, бабушка! – крикнул дядя Сюва. – Сегодня на Таганке селедку давали. С красными глазами.
– С красными всю разобрали! – крикнула сверху тетя Паня. – Осталась только с голубыми!
– Люблю красноглазку, – сказала бабушка Волк.
– И правильно, – заметил дядя Сюва. – Если у селедки красный глаз, значит, она посолена как надо, а если голубой – пересол.
– Слазим на голубятню, – сказал Крендель, убирая гармошку в карман. – Поглядим, может еще след найдем. А что? Так бывает.
По пожарной лестнице через чердак вылезли мы на крышу. Крендель стал шарить вокруг голубятни, а я и не искал никаких следов, а я давно понял, что все эти поиски ни к чему. И Крендель чувствовал это, но поиски как-то успокаивали. Конечно, он переживал все сильней меня, но и он, в конце концов, понимал, что не так уж велика беда, бывают в жизни печали пострашней.
– Если б это были не голуби, а телевизор, я бы и не волновался, – сказал Крендель. – Но голуби-то живые, сам понимаешь.
– Еще бы, – сказал я.
– И летают, – добавил Крендель, глянув в пустое небо.
С крыши нашей не было видно так далеко, как с кармановского мостика, но все-таки мы видели почти всю Москву. Серые шпили высотных домов. Ново-Спасский, Андроньевский и, конечно, весь наш Зонточный переулок лежал под нами. Рыбами плавали по крышам предзакатные блики, соскальзывая вниз, ныряли на дно переулка.
Как огромный зонт, с одной стороны пасмурный, с другой – ослепительный, стояло небо над Зонточным переулком. Вдали, у Крутицкого теремка, кто-то гонял голубей, и они совершали по небу широкий круг от Москвы-реки до Крестьянской заставы.
– Чьи это голуби?… – задумался Крендель, стараясь по манере полета угадать, кому принадлежит стая. – Широконосовы… – ответил он сам себе. – А это чей?
Одинокий голубь шел по небу и был еще далеко от нас, над Вековой улицей. Светлой точкой, иголочным ушком светился он в огромном небе.
– Одинокий, – печально сказал Крендель.
Да, бывают такие – одинокие голуби. Не дикие, не домашние. Хоть и вывелись они в городе, на голубятне, а все равно летают и живут одиноко – ни к сизарям не могут пристать, ни к витютням, ни к домашним стаям. Что-то в них есть такое, от чего они мучаются всю жизнь. Тянет дикая стая, но и от дома, от города, где родились, не могут они оторваться. Так и мечутся меж теплым городом и дальними лесами.
«Вот так же и я, – думал в это время совсем нами позабытый жилец Николай Эхо. Он стоял у окна в двадцать девятой квартире и тоже глядел на одинокого голубя. – Вот так же и я, – думал он. – Такой же одинокий голубь – летаю, парю, порхаю, а что толку?»
Жилец перегнулся через подоконник и глядел то на одинокого голубя, то на окна Райки Пауковой. Глаза его отчего-то покраснели, и сердце билось мягкими толчками.
«Куда ты летишь, мой пернатый друг?!» – хотелось крикнуть Жильцу, но он удержался.
Одинокий голубь обошел Крестьянскую заставу, далеко вверху, очень высоко пролетел над Широконосовой стаей и вдруг остановился в воздухе, сложил крылья и вниз головой стал падать на землю.
Перекувыркнувшись пятнадцать раз, он раскрыл крылья и мягко опустился на резную буфетную верхушку.
День неумолимо клонился к вечеру. Солнце утопало в оврагах за дальними кооперативными домами. Закатные полосы бродили по стенам Похитителевой квартиры, по мертвым еще экранам телевизоров, по глянцевым лицам киноактрис.
Похититель сидел в кресле, держа в руках журнал. Он разглядывал в журнале две картинки, на вид совершенно одинаковые. На одной был нарисован барсук, и на другой – барсук. Под барсуками было напечатано мелким шрифтом: «Найдите на этих картинках шестнадцать различий».
Прицеливаясь взглядом то в одного барсука, то в другого, Похититель искал различия.
«Ага, – думал он, – у этого барсука две ноги, а у этого три. Вот вам и различие».
Довольно скоро Похититель справился с этим нехитрым делом и вдруг неожиданно для себя обнаружил семнадцатое.
«Что за чертовщина! – подумал Похититель и принялся раздраженно подсчитывать различия, загибая пальцы. – Так точно – семнадцать!»
Похититель отбросил журнал, достал лист бумаги и ручку. Он решил немедленно написать письмо в редакцию и обругать сотрудников покрепче. Некоторое время сидел он задумавшись. Хотелось сразу же, с первой строчки, уязвить редакцию, но ничего особо хлесткого он придумать не мог и начал так:
«Дорогие товарищи! Недавно я смотрел тут на ваших барсуков…»
Похититель остановился, перевел дух и только хотел сильней нажать на перо, как вдруг раздался звонок в дверь.
Похититель на цыпочках подошел к двери, заглянул в щель, но ничего определенного не увидел. За дверью что-то чернелось, а что именно, он не мог понять.
– Кто там? – аккуратно спросил Похититель.
– Почта, – ответили за дверью.
Похититель отворил, принял от почтальона заказное письмо, расписавшись в синей почтовой книге.
Вернулся в комнату, неторопливо распечатал конверт, достал письмо и только лишь глянул на него, побледнел совершенно смертельным образом. На листе было изображено следующее:
Меня Скорей
И рви
От ужаса Похититель немедленно сунул письмо в рот и стал его жевать, потом вынул и снова перечитал. Письмо было, конечно, от Мони Кожаного и читалось так: «Меня раскололи Скорей бодай телевизоры И рви когти».
Содержание письма настолько потрясло Похитителя, что он чуть было не стал бодать телевизоры, совершенно забыв, что «бодай» на Монином языке «продавай». Потрясающим, на наш взгляд, было не только содержание письма, но и тот факт, что письмо отослано было из Карманова два часа назад и за эти два часа успело доехать до Похитителя. Кармановская почта, так же как и милиция, работала поистине великолепно. Удивительным было и то, как Моня сумел написать, зашифровать и отослать письмо, находясь на допросе.
Не зная, что делать, Похититель схватил журнал и снова глянул на барсуков. Мозг его в этот момент работал так блестяще, что обнаружил восемнадцатое различие.
С яростью отбросив журнал, Похититель замер, схватился за грудь. Он почувствовал, что в душе его рухнула гора.
«Гора! – в ужасе подумал он. – Рухнула гора!»
Похититель давно замечал, что в душе у него есть какие-то горы. Вроде даже целый горный хребет. Они помогали жить, укрепляли душу и хоть рушились время от времени, но в целом хребет был крепок. А тут рухнула огромная гора типа Эверест. Обломки ее завалили сердце, которое вдруг совершенно перестало биться.
«Вот как, оказывается, умирают, – подумал Похититель, судорожно пытаясь найти свой пульс. Пульса не было. – А сердце? Бьется или нет?»
Сердце не билось и совершенно не прощупывалось. В отчаянии Похититель каким-то образом вывернул голову и прижал ухо к собственной груди. Сердце стояло на месте, не шевелясь. Оно совершенно не билось, и тем не менее Похититель был жив. Да, это было настоящее медицинское чудо: человек с небьющимся сердцем подошел к шифоньеру, достал веревку и принялся увязывать телевизоры.
Однако связать четыре телевизора в один узел было делом совсем непростым. Даже человек с бьющимся сердцем изрядно бы попотел, а Похититель ловко опутал экраны веревкой, успевая щупать время от времени свой пульс.
Прозвенел звонок в дверь, и Похититель схватился за сердце, но оно по-прежнему молчало, окаменев. Он подошел к двери, заглянул в щелочку и опять ничего не увидел: за дверью что-то серелось, а что именно, разобрать было невозможно.
– Кто там? – очень ласково спросил Похититель.
– Почта, – ответили за дверью.
Похититель открыл дверь, и тут же сердце его ударило громом. Началось настоящее сердцетрясение, от которого рухнули остатки душевного горного хребта, – за дверью стояли два милиционера.
К вечеру мы как-то поглупели.
Я давно заметил, что люди немного глупеют к вечеру. Днем еще как-то держатся, а к вечеру глупеют прямо на глазах: часами смотрят телевизоры, много едят.
Вот и мы слегка поглупели. Мы глядели на Моню – и не могли понять, кто это перед нами. А он, белокрылый, в черном капюшончике, прохаживался по крыше и клевал крошки.
Наконец Крендель упал на колени, схватил Моню, прижал к груди, не замечая, что к ноге великого турмана прикручено проволочное кольцо, в котором явно светит записка. Я хотел указать на это, но не находил подходящих слов, а «еще бы» не годилось к случаю. Крендель записки не замечал.
– Еще бы, – сказал все-таки я.
Крендель не обращал внимания, дул Моне в нос и считал перья.
– Еще бы, а, еще бы, – продолжил я.
Крендель высунул язык, кончиком языка стал трогать Монин клюв. Все это выглядело довольно глупо.
– Еще бы, черт, – не удержался я. – Моньку он видит, а записку не видит. Что ты, ослеп, что ли?
Крендель дернулся, изумленно глядя на меня, прижимая Моню к груди.
– Еще бы тебе очки протереть, – говорил я, меня прямо понесло. – Разуй глаза, записка у Моньки на ноге.
Крендель пугливо глядел на меня, ничего не соображая. Тогда я взял дело в свои руки, достал записку. Вот что было написано в ней: «Пуговица сработала. Остатки монахов, в количестве четырех, находятся в Кармановском отделении милиции. Куролесов».
– Какой еще Куролесов? – нервно переспрашивал Крендель. – Откуда?
Не выпуская Моню из рук, Крендель наконец побежал к чердаку, по черной лестнице вниз – во двор. Только у трамвайной остановки я догнал его. И как-то особенно медленно добирался этот трамвай до вокзала, долго-долго ждали мы электрички. Останавливаясь то и дело, ползла электричка, и все-таки быстро добрались мы до Карманова и поспели в тот самый момент, когда старшина Тараканов кормил голубей колбасой.
– Как вещественное доказательство она устарела, – говорил старшина. – А для голубей подойдет.
– Голуби колбасу не едят, – возражал Фрезер, – им надо зерновых культур, типа гречки.
– Все в порядке, Кренделек! – смеялся Куролесов. – Можешь гонять своих монахов сколько угодно.
Крендель смущался и краснел, жал руку Фрезеру, то и дело пересчитывая голубей.
– Ну, а ты-то доволен? – спрашивал меня Вася. – Что ж ты молчишь? Ну, скажи, давно тебя не слыхали.
– Еще бы, – говорил я, вытягивая Кренделя за рукав.
В этот же вечер мы вернулись домой и еще успели погонять голубей. Весь двор, конечно, был заполнен жильцами, многие залезли даже на крышу, чтоб увидеть это чудо – монахов, летающих в вечернем небе.
Вдруг со стороны Красного дома послышался пронзительный свист. Это свистел Тимоха-голубятник. И вслед за свистом из глубины Зонточного вырвался голубь. Белый как снег, он стремительно прошел мимо монахов, прямо подымаясь вверх.
Это был знаменитый Тимохин Тучерез.
Завидев его, Моня оторвался от стаи и дунул следом.
Тут бешено засвистел Крендель, засунув в рот буквально все пальцы, и я поддержал, и дядя Сюва, и Райка Паукова, и тетя Паня ужасно засвистела со своего этажа, и даже бабушка Волк засвистела тем самым свистом, который называется «Воскрешение Лазаря».
А Тучерез поднялся уже высоко и все шел вверх, чуть с наклоном, набирая высоту… Просто жалко, что не было в небе тучи, которую он бы с ходу разрезал пополам.
Вот он встал, как жаворонок, на месте, сложил крылья и камнем стал падать вниз.
Тут же Моня подхватился вокруг него – завил спираль.
Тучерез упал на крышу Красного дома, раскрыв крылья в самый последний момент, а Моня перевернулся через крыло, через голову, пролетел у самой Тимохиной головы и снова взмыл кверху, догоняя монахов.
А солнца уже и не было видно. Хвост заката торчал из-за кооперативного дома, фонари зажглись в Зонточном, а в небе появились две или три звезды. Сумрачный, фиолетовый лежал Зонточный переулок под вечерним московским небом. Сверху, с крыши, уже и не было видно лица бабушки Волк, сидящей под американским кленом, и дяди Сювы в окне третьего этажа. До нас долетали только отдельные их слова:
– Сейчас бы селедочки баночной.
– Да есть у меня пара красноглазок, заходите, бабушка.
Жильцы перебегали из подъезда в подъезд, хлопали дверями, и в окнах уже зажигался свет.
На пустыре опять горели овощные ящики, и возле огня виден был какой-то кривой силуэт с граблями в руках. Он то взмахивал граблями, как будто гоняя ворон, то вскидывал их на плечо наподобие винтовки, то шарил ими в огне. Переломивши грабли об колено, он бросил, наконец, их в костер и долго сидел на корточках, глядя, как сгорают они.
За Красным домом на Крестьянской заставе вспыхивали фары троллейбусов и автомашин, из метро вылезали на площадь разноцветные человеческие тени, рассыпались в разные стороны и редко какая-нибудь их них поворачивала в наш переулок.
– Опять она повесила курицу между дверями, – послышался сердитый голос. – Да купи же ты холодильник.
– Не твое дело, – отвечала Райка, – куда хочу, туда вешаю. Отцепитесь от меня.
Райка подошла к окну, полила из лейки зеленый лук, выглянула во двор, но никого не было уже видно во дворе – ни бабушки Волк, ни дяди Сювы. И Жильца из двадцать девятой квартиры не было видно.
Скучный сидел он дома и перебирал перья – красные и золотые, скромные и многоцветные.
«Что в них толку, – думал он. – Взлететь они мне не помогут».
Жилец вспомнил было сон про Райку Паукову, но тут же подумал:
«Какая такая Райка? Эта грубая женщина?! Да она даже улыбнуться не может. Только грубит».
Жилец захлопнул альбом, кинул его на шкаф, надел пиджак и вышел на улицу.
Мрачный-мрачный постоял он под американским кленом, вздохнул и пошел за ворота.
«Не жилец я на этом свете», – думал Жилец.
Мрачный-мрачный шел он по переулку, шел и шел и не оглядывался назад. А зря не оглядывался, потому что следом за ним шла Райка Паукова и улыбалась, как умела.