Однако же «мертвец» этот повернулся ко мне и заговорил:
— Прекрасно! О да, замечательно! Твой плащ, оптимат, — могу ли я взглянуть на него?
Плиты, которыми был выложен пол в лавке, были истерты множеством ног и лежали неровно. Я подошел к нему. Красный солнечный луч с клубящимися в нем пылинками пронзил полумрак между нами, точно клинок.
— Твой плащ, оптимат…
Я подал ему край плаща, и лавочник ощупал ткань — точно так же, как молодая женщина снаружи.
— Да, чудесно! Мягок, наподобие шерсти, но мягче, гораздо мягче… смесь льна с викуньей? И цвет превосходный! Облачение палача! Можно бы усомниться, что настоящие хоть вполовину так же хороши, но кто же станет возражать против подобного текстиля?! — Он наклонился и вытащил из-под прилавка охапку тряпья. — Могу ли я взглянуть и на меч? Обещаю, я буду предельно осторожен!
Я вынул из ножен «Терминус Эст» и положил его на тряпки. Лавочник склонился над ним, не говоря ни слова и не касаясь клинка. К этому времени глаза мои привыкли к темноте, и я заметил черную ленту над его ухом, почти скрытую волосами.
— Ты носишь маску.
— Три хризоса. За меч. И еще один — за плащ.
— Я ничего не продаю, — ответил я. — Сними ее.
— Как пожелаешь… Хорошо, четыре хризоса! Лавочник дернул маску мертвой головы за верхний край и оставил висеть на шее. Настоящее лицо его оказалось плоским и смуглым, удивительно похожим на лицо молодой женщины снаружи.
— Мне нужна накидка.
— Пять хризосов. Это — последняя цена, в самом деле. И тебе придется дать мне день, чтобы собрать эту сумму.
— Я ведь сказал, что меч не продается.
Я забрал с прилавка «Терминус Эст» и вложил его в ножны.
— Шесть. — Перегнувшись через прилавок, лавочник взял меня за плечо. — Это больше того, что он стоит. Послушай, это — твой последний шанс. Шесть!
— Я пришел, чтобы купить накидку. Твоя, если не ошибаюсь, сестра, сказала, что у тебя они имеются — и по разумной цене.
— Ладно уж, — вздохнул лавочник, — подыщем тебе накидку… Но, может быть, хоть скажешь, где ты его раздобыл?
— Этот меч дал мне мастер нашей гильдии. — На лице лавочника мелькнуло выражение, коего я не смог опознать, и потому спросил:
— Ты не веришь мне?
— В том-то и беда, что верю! Кто же ты такой?
— Подмастерье гильдии палачей. Мы нечасто бываем на этом берегу и еще реже заходим так далеко на север. Но неужели ты в самом деле так уж удивлен?
Лавочник кивнул:
— Все равно, что повстречаться с психопомпом… Могу я узнать, что тебе нужно в этой части города?
— Можешь, но это будет последним вопросом, на который я намерен отвечать. Я получил назначение в Тракс и направляюсь туда.
— Благодарю тебя, — сказал он. — Больше расспрашивать не буду. Мне вообще не следовало навязываться с расспросами. Ну что ж, раз уж ты хочешь удивить друзей, неожиданно сняв накидку — верно я понимаю? — цвет ее должен резко контрастировать с цветом твоего облачения. Хорош был бы белый, но этот цвет и сам по себе достаточно драматичен, да к тому ж исключительно марок. Как насчет чего-нибудь блекло-коричневого?
— Маска, — отвечал я. — Ее ленты все еще у тебя на шее. — Лавочник, выволакивавший ящик из-под прилавка, промолчал, но стоило ему выпрямиться, зазвенел дверной колокольчик, и в лавку вошел новый покупатель. Он оказался юношей в шлеме, полностью закрывавшем лицо, и доспехе из лаковой кожи. Рога шлема затейливо загибались вниз, образуя забрало, а с нагрудника таращились на нас исполненные безумия глаза золотой химеры.
— Что угодно господину гиппарху? — Лавочник бросил свой ящик и почтительно склонился перед вошедшим. — Чем могу служить?
Рука в массивной латной перчатке потянулась ко мне. Пальцы гиппарха были сложены щепотью, точно он хотел дать мне монету.
— Возьми, — испуганно шепнул лавочник. — Возьми, что бы там ни было.
В подставленную мной ладонь упало блестящее черное семя размером с изюмину. Лавочник ахнул. Человек в доспехе повернулся к нам спиной и вышел из лавки.
Я положил семя на прилавок.
— Даже не думай отдать его мне! — взвизгнул лавочник, шарахнувшись прочь.
— Что это?
— Ты не знаешь?! Это — зернышко аверна! Чем ты ухитрился оскорбить офицера Дворцовой Стражи?!
— Ничем. Для чего он дал его мне?
— Тебя вызывают. Ты получил вызов.
— Мономахия? Этого не может быть. По классовой принадлежности я ему не ровня.
Лавочник пожал плечами, и этот жест был куда выразительнее его слов.
— Придется драться, иначе к тебе подошлют убийц. Вопрос лишь в том, на самом ли деле ты оскорбил этого гиппарха, или же он послан каким-нибудь высокопоставленным чиновником из Обители Абсолюта.
Хотя благоразумие подсказывало мне, что зернышко аверна следует выбросить и бежать из города, я не мог сделать этого. Столь же ясно, как и человека за прилавком, я увидел Водалуса, бьющегося в одиночку против троих добровольцев. Кто-то — может статься, и сам Автарх или призрачный Отец Инир — узнал правду о смерти Теклы и возжелал уничтожить меня, не причиняя бесчестия нашей гильдии. Что ж, хорошо. Я буду драться, и, возможно, одолев противника, заставлю их передумать. Если же умру… Пусть; это будет только справедливо.
— Другого меча, кроме этого, я не знаю, — сказал я, вспомнив тонкий клинок Водалуса.
— Тебе не придется драться на мечах. Меч лучше всего оставь пока мне.
— Абсолютно исключено. — Лавочник снова вздохнул.
— Я вижу, ты ничего не знаешь о таких делах, однако намерен сегодня, с наступлением сумерек, драться насмерть. Что ж, ты — мой покупатель, а я не бросаю своих покупателей в беде. Тебе нужна накидка… — Он удалился в заднюю комнату и вскоре вернулся с одеянием цвета сухих листьев. — Держи. Примерь эту. Если подойдет — с тебя четыре орихалька.
Накидка столь свободного покроя могла бы подойти кому угодно, если б только не оказалась слишком длинна или коротка. По-моему, он запросил лишку, однако я заплатил и, обрядившись в свое приобретение, сделал еще один шаг к тому, чтоб стать актером — похоже, весь этот день задался целью вынудить меня пойти на сцену. Впрочем, к тому времени я, сам того не зная, уже успел сыграть великое множество ролей…
— Ну что ж, — заговорил лавочник, — сам я не могу бросить торговлю, но пошлю с тобой сестру — она поможет тебе добыть аверн. Она часто ходит на Кровавое Поле, и, вероятно, сможет также преподать тебе кое-какие начатки боевых навыков.
— Тут кто-то поминал обо мне?
Молодая женщина, встреченная мной на улице, вошла в лавку сквозь темный проем двери, ведшей в заднюю комнату. Она была так похожа на брата, что я был уверен: передо мною — близнецы. Вот только тонкая кость и деликатность черт, так шедшая ей, совершенно не подходили ее брату. Какое-то время он, должно быть, объяснял ей, какая напасть приключилась со мной — не знаю, я не слышал. Я смотрел только на нее.
Продолжаю писать. С тех пор как были начертаны строки, которые вы прочли мгновением раньше, прошло довольно много времени (я дважды слышал, как сменялся караул за дверями моего кабинета). Не знаю, стоит ли описывать все эти сцены так подробно — может статься, они ни для кого, кроме меня, не представляют интереса. Мне нетрудно восстановить в памяти все до мелочей: вот я вижу лавку и вхожу в нее; вот офицер Серпентрионов вызывает меня на поединок; вот лавочник посылает сестру помочь мне сорвать ядовитый цветок… Множество утомительных дней провел я за чтением жизнеописаний моих предшественников, и почти все они представляют собою подобные отчеты-дневники. Вот, например, об Имаре:
«Переодевшись, отправился он в поля, где нашел муни, предававшегося медитации под платаном. Автарх присоединился к нему и сидел так, спиною к стволу, пока не начал Урс затмевать солнце. Промчались мимо воины под развевавшимся стягом, проехал торговец на муле, шатавшемся под тяжестью кошелей с золотом, прекрасная женщина проехала в паланкине, несомом евнухами, и, наконец, пробежал по пыльной дороге пес. Тогда поднялся Имар и пошел следом за псом тем, смеясь».
Если анекдот сей правдив, объяснить его смысл легче легкого: Автарх наглядно показал, что отвергает бездеятельность по собственному желанию, а не ради мирских соблазнов.
Но вот, например, у Теклы наверняка было много учителей, каждый из которых объяснил бы данный факт по-своему. Второй мог бы сказать, что Автарх устоял перед тем, что влечет к себе обычных людей, но перед своей любовью к охоте оказался бессилен.
Третий заявил бы, что Автарх своим поступком выказал презрение к муни, который хранил молчание, хотя мог бы сеять знание и пожинать плоды просвещения. Таким образом, Автарх не мог уйти, когда дорога была пуста, ибо одиночество есть великий соблазн для мудрых. Не мог он уйти и за солдатами, богатым торговцем или женщиной, ибо все то, что воплощено в них, жаждет непросвещенный, и муни просто счел бы его одним из таковых.
Четвертый сказал бы, что Автарх предпочел пса неподвижному муни оттого, что пес шел вперед и шел в одиночестве, тогда как солдаты ехали в окружении товарищей, у торговца был мул, а у мула — торговец, а при женщине состояли ее рабы.
Но чему же смеялся Имар? Кто может объяснить это? Быть может, торговец следовал за солдатами, чтобы скупить их трофеи, а после — перепродать с выгодой? Быть может, женщина следовала за купцом, чтобы продать жар своих губ и бедер? Принадлежал ли пес к охотничьей породе или же был из тех коротколапых собачонок, которых женщины держат при себе и которые докучают всем тявканьем, если их перестать гладить? Кто может знать это теперь? Имар давно мертв, и память о нем, жившая когда-то в крови его преемников, тоже давно мертва.
Если так, со временем поблекнет память и обо мне. В одном я уверен: среди всех этих объяснений поведения Имара ни одно не верно. Истинное же, каким бы оно ни было, гораздо проще и тоньше. Вот обо мне могут спросить: отчего я, никогда в жизни не имевший настоящего товарища, принял в товарищи сестру того лавочника? Кто, прочтя лишь слова «сестра того лавочника», способен понять, отчего я не отверг ее общества? Никто, конечно же.
Я уже говорил, что не могу объяснить своего влечения к ней, и это правда. Я любил ее любовью отчаянной и ненасытной. Я чувствовал, что вдвоем мы можем совершить нечто столь ужасное, что мир, глядя на нас, найдет деяние наше неотразимым.
Чтобы узреть тех, кто ждет нас за бездной смерти, не нужно никакого разума — каждому ребенку знакомы эти фигуры — в ореоле славы, мрачной либо сияющей ослепительной белизной, облеченные властью, что древнее самого мироздания. Они являются к нам в первых снах и в последних предсмертных видениях. Мы не ошибаемся, чувствуя, что именно они управляют нашей жизнью, как не ошибаемся и в том, сколь мало мы заботим их, зодчих невообразимого и воинов в битвах за гранью всего сущего.
Трудность — в том, чтобы понять, что и в самих нас заключены столь же великие силы. Вот человек говорит: «Я хочу» или «Я не хочу» — и полагает (хотя каждый день повинуется приказам каких-нибудь совершенно прозаических личностей), будто он — сам себе господин. Истина же — в том, что настоящие наши хозяева спят. Порой кто-нибудь из них просыпается в нас и принимается править нами, словно лошадьми, хотя наездник сей до пробуждения был всего лишь какой-то частицей нашего существа, неведомой нам самим.
Возможно, этим и объясняется анекдот из жизни Имара. Как знать?
Одним словом, я позволил сестре лавочника помочь мне привести в порядок накидку. Она плотно стягивалась у горла, а по бокам имела прорези для рук; таким образом, мой плащ цвета сажи был под нею не виден, а «Терминус Эст», отстегнутый от перевязи, вполне мог сойти за посох — ножны его закрывали большую часть гарды и заканчивались наконечником из темного железа.
То был единственный раз в моей жизни, когда я прятал наше гильдейское облачение под обычной одеждой. Некоторые говорили, будто в таких случаях чувствуешь себя крайне глупо, неважно, удалось остаться не узнанным или нет. Теперь я понял, что они имели в виду. Впрочем, мою накидку вряд ли можно было считать маскировкой. Такие накидки давным-давно были изобретены пастухами, носящими их и до сих пор. В те дни, когда здесь, в холодных южных краях, начались войны с асцианами, от пастухов их переняли военные. После этого практичность одежды, которую без труда можно превратить в более-менее сносную небольшую палатку, оценили паломники и бродячие проповедники. Упадок веры, без сомнения, здорово повлиял на исчезновение таких накидок в Нессусе, где я ни разу не видел другой такой, кроме моей собственной. Знай я о них больше в тот момент, когда купил свою в лавке тряпичника, приобрел бы к ней и мягкую широкополую шляпу. Однако я ничего такого тогда не знал, да еще сестра лавочника сказала, что из меня вышел замечательный паломник. Сказала она это, конечно же, не без насмешки — без нее она, казалось, просто не могла, но я был так озабочен собственной внешностью, что ничего не заметил и сказал ей с братом, что хотел бы знать о религии больше.
Оба они улыбнулись, и лавочник сказал:
— Если будешь начинать беседу с этого, с тобой никто не станет говорить о религии. Кроме того, ты вполне можешь заработать репутацию славного малого, нося эту накидку и воздерживаясь от религиозных бесед. А если привяжется человек, с которым ты не хочешь разговаривать вовсе — начинай клянчить подаяние.
Вот так я стал — по крайней мере, с виду — пилигримом, совершающим паломничество в один из дальних храмов на севере. Кажется, я уже говорил о том, как время превращает ложь в истину?